. -- И мне очень понятно то, о чем вы говорите. Человеку свойственно успокаивать себя абстрактными образами, верой вообще или, как нынче говорят, верой в душе, а между тем истина лежит на видном месте, и либо вы в черте, либо за чертой. -- Наверное, вы правы, -- ответил Тезкин рассеянно и смущенно, -- но я к этому еще не пришел. Может быть, когда-нибудь в конце жизни я тоже стану делать что положено. Однако теперь я не чувствую себя к этому готовым. Помните, в Евангелии есть притча о работниках первого и последнего часа? Я, наверное, из тех, что приходят в самом конце. -- А получают столько же, сколько те, кто пришел первым,-- заключил батюшка.-- Все это так, но тут есть одно обстоятельство, забывать о котором нельзя, -- никто не знает, когда он придет, этот последний час. Вспомните другую притчу -- о неразумных девах. -- Да,-- согласился Тезкин,-- но если вы имеете в виду, что я могу прежде умереть, видите ли, это очень возможно, тем более что я болен туберкулезом, однако я могу предчувствовать смерть. А потому внезапной смерти не боюсь. -- Никто не может знать своего срока, -- покачал головой священник. -- Тем более теперь. -- Почему? -- Потому что мы живем в канун последних времен и очень возможно, что прежде смерти мы станем свидетелями Апокалипсиса. Вы ведь сами видите, что вокруг нас творится... -- Но почему вы в таком случае не идете к людям, которые в этом нуждаются, а служите для двух десятков старух, которые наверняка спасены будут? -- Вы думаете, люди перестанут грешить, если сказать им, что завтра будет последний день в их жизни? Это было бы слишком просто. С Россией произошла вещь страшная. Мы живем по инерции. За десять веков нашей истории был накоплен такой запас нравственных и духовных сил, что весь этот кошмарный, сатанинский век он позволял нам держаться на плаву. Но теперь этот запас исчерпан. -- И все-таки,-- сказал Тезкин задумчиво,-- мне кажется, что если вы знаете некую важную вещь, имеющую значение для всего человечества, то вы должны стремиться к тому, чтобы донести ее до тех, кто способен воспринять, и спасти их. -- Вот я до вас и доношу, -- ответил священник спокойно. -- А что касается спасения, то спасти другого человек не может -- только себя, да и то с Божьей помощью. Спасись сам -- и другие вокруг тебя спасутся. Они дошли до автобусной остановки. Было уже совсем темно, по небу неслись низкие, тяжелые тучи, и движение их было таким плотным и быстрым, что казалось, это несется куда-то само небо. Тезкину жутко хотелось курить, но при батюшке он смущался, а в голове шумели какие-то голоса, мелькали лица людей -- он вспоминал родителей, братьев, Козетту, Леву и мужиков с метеостан."ии. И в его душе вдруг возникло враждебное чувство к этому человеку из полуразрушенной церкви, подставившему своими словами весь его хрупкий мир под угрозу. Он не видел в темноте его лица, но точно чувствовал его немного отрешенные, суровые и холодные глаза, при встрече с которыми становилось неуютно и хотелось куда-нибудь спрятаться. Священник стоял на самом ветру, и полы его плаща развевались, он, казалось, и не чувствовал этого ветра, молчал, думая о своем, забыв о Тезкине. Но, когда вдали показался автобус. Саля, превозмогая ужас, спросил: -- А когда именно все это случится -- вы знаете? -- Пока нет, -- ответил тот не сразу. -- Но дело не в этом. -- А в чем? -- В том -- в черте вы или за чертой, -- невозмутимо повторил священник, и взгляд его показался Тезкину еще более жестким. Он поднялся в автобус, и, глядя на растворявшиеся в темноте крохотные огоньки, Саня подумал, что он не хочет, не дает себе права идти в эту ограду, если за нею останется столько людей, что он предпочтет остаться с ними и, значит, уже никогда не вернется в полуразрушенную церковь, в этот Ноев ковчег, слушать, как поют нежными голосами свои песни старухи. 8 В конце октября Тезкин получил письмо от Левы. Голдовский писал, что он наконец хорошо устроился, нашел приличную работу, извинялся за долгое молчание, но звучало написанное как-то неубедительно и невесело. В письмо было вложено несколько фотографий: Лева на фоне Капитолия, Лева возле Ниагарского водопада. Лева на лужайке у Белого дома, но на всех снимках лицо у тезкинского друга было грустным и очень растерянным. И сам он, точно догадываясь, что его несчастная физиономия вряд ли служит доказательством хорошо идущих дел, приписывал, что Америка -- страна чудес, разумеется, но цель ее завоевать все меньше кажется ему такой желанной. "Я здесь, брат, чувствовал себя поначалу, как Рас-тиньяк, сильно бедствовал, но теперь чем большего добиваюсь, тем меньше уверен в необходимости этих достижений". Тезкин прикрыл глаза и попытался представить Америку или Германию, куда уехала Козетта, но никакой картинки в глазах не возникло -- это было равносильно тому, чтобы представить загробный мир или Древний Рим. Сидя на этой несчастной, разваливающейся дачке, он помыслить не мог, что где-то существуют большие, залитые огнями города, толпы нарядных мужчин и женщин, разноязыкая толпа, рестораны, витрины богатых магазинов. Он включал порою ночами допотопный ламповый приемник и слушал "Свободу" и "Би-би-си", захватывающие вести о том, что в Германии рушится режим Хонеккера, в Чехословакии на улицах толпы людей, в Румынии тоже неспокойно. Лагерная система социализма трещала по швам; не боясь ни черта, выступали по вражьим голосам отважные, умные и стреляные люди, клеймили тоталитарное прошлое и настоящее России, а в Купавне темнело в пятом часу, на крышах, дорогах, заборах лежал мокрый снег, и казалось, что ничего, кроме этого снега, воя ветра в печной трубе, сырости и промозглости, в мире нет. В Москву Тезкин теперь почти не ездил -- она не только разочаровывала, но убивала его происходящими в ней переменами. Он не мог никого узнать и ни к чему привыкнуть. Университетские друзья его, по которым он так соскучился и которых собрал почти тотчас же после возвращения с Маячного на даче, не имели ничего общего с теми, кого он знал три года назад. Все они где-то крутились, что-то организовывали, никто не занимался ничем, близким к науке, говорили о непонятных совсем вещах и жутко походили на приятелей Машины в доме на набережной. Они были горды собой, самодовольны и смотрели на него с недоумением. И было отчего -- в их глазах, больной, не закончивший университета и выгнанный из собственного дома лаборант со ста десятью рублями оклада, он был жалок. А Тезкин, тупо слушая их разговоры, как один мотается в Польшу, а другой работает на таможне в "Шереметьеве" и вместе они крутят хорошие дела, с ужасом думал, что все они поломались окончательно, когда Господь послал им испытание более сложное, чем то, что они теперь велеречиво нарекли тоталитарной системой. И добро бы продались незадешево, добро бы добились чего-то хоть в этих своих предпринимательских делах. Но нашли чем гордиться университетские звезды, мечтавшие о Нобелевских премиях и великих открытиях, -- что один стал директором коммерческого магазина, другой -- председателем торгово-закупочного кооператива, а третий -- Бог ты мой1 -- брокером! И Тезкина понесло, а они глядели на него сначала с обидой, а потом вдруг расхохотались: да он же просто совок несчастный! -- Да, я совок! -- заорал пьяный Тезкин. -- Да, я с теми, кто никогда и ни при какой власти преуспевать не будет, кто был и будет в глазах любого начальства, кем бы оно себя ни именовало, плебсом. Я с теми, кто не успевает так быстро привыкать и отвыкать, кто растерян, сбит с толку, но чует нутром, что его хотят в очередной раз облапошить. Кто всю жизнь вкалывал, тот имеет право на нормальную жизнь. Я не понимаю, почему опять целое поколение должно приноситься в жертву ради весьма сомнительного грядущего изобилия, почему опять надо что-то строить и перестраивать, а не просто жить? И если это уж так необходимо и по-другому нельзя, то пусть все разделят общую участь. Мне стыдно было б перед этими людьми быть богатым. -- Санечка, -- сказали ему в ответ, -- ты ничего не понял. Стыдно быть бедным. Так же стыдно, как иметь дурной запах изо рта. Этим надо не гордиться, а бороться или уж в крайнем случае скрывать. И не надо кидаться на тех, у кого кусок жирнее. Мы работаем, а не делаем вид, что работаем, как миллионы прочих. Мы, если хочешь, строим эту нормальную жизнь. И правда на стороне тех, кто работает, а не митингует, пьет водку или тоскует по рухнувшим обломкам. Что же касается бедных, то их врагами являются сами бедные. Бедных не будет тогда, когда будет много богатых. Неужели тебе непонятно? Но он уже ничего не слышал. 9 В один из редких наездов в Москву на Тверской возле Юрия Долгорукого Тезкин столкнулся с Машиной. Она всхлипнула, бросилась ему на шею и быстро стала рассказывать все свои новости. Как она сходила замуж и живет теперь в Тушине в бабушкиной квартирке, а бабушка, царствие ей небесное, померла весною, сказав напоследок, что скоро опять начнется за грехи семнадцатый год. И что отца с работы уволили, мать хотела с ним разводиться, но, слава Богу, не развелась, потому что папанька не пропал, а устроился консультантом в каком-то СП, и живут они теперь лучше прежнего. Она жаловалась на здоровье, кляла на чем свет кремлевских врачей и девичью глупость, жаловалась, что все ее оставили, и была так мила и несчастна одновременно, что Тезкин поехал ее провожать и снова оказался в квартире, где ничто уже не напоминало о благородном духе почившей смолянки. Они провели вместе ночь, но близость не принесла им ни утешения, ни радости, и Тезкин, глядя на ее прекрасное печальное лицо и крупные темные глаза, не смевшие, но желавшие сказать ему: "Ну что ты? Хочешь, оставайся здесь насовсем. Или приходи, когда захочется, -- я буду очень рада", вообразив всю ее нынешнюю жалкую жизнь, вдруг подумал, что у них мог быть ребенок, которому было бы сейчас шесть лет. И тогда какая, к лешему, разница, что происходит в этом безумном мире, куда он идет и что они здесь задумали построить, колонию или опять концлагерь, он бы взял ребенка и сбежал далеко-^-леко, туда, куда не добрались эти сволочи, старые или новые, он нашел бы это место на космических снимках и растил бы там свое дитя, не держал бы в доме ни одной газеты и ни одной современной книги, он был бы счастлив, и у него достало бы сил вынести и вытерпеть все -- но ребенка у него не было. Шесть лет назад эта мягкая и красивая женщина убила его, и вернуться к ней он теперь не мог. Она это тоже поняла, прочла в его глазах, опустив голову и словно состарившись и даже не пытаясь удержать. Но, когда он стоял в дверях. ъ Лох 57 вдруг бросилась к нему. обняла с такой любовью, какой он в ней и не подозревал, и зашептала: -- Уезжай отсюда, Сашенька. -- Куда? -- растерялся он. -- Куда хочешь уезжай. В Австралию, в Канаду -- чем дальше, тем лучше. Ты умный, Саша, талантливый, ты там не пропадешь, а здесь тебе гибель. "Канады-то мне только и не хватало",-- подумал Тезкин, но нелепые Машины слова произвели на него тягостное впечатление, точно выносили ему приговор. И, возвращаясь в тот пасмурный оттепельный день наступивших в России бесснежных, сырых и сирых зим в Купавну, Тезкин, трясясь в электричке по дороге, воспетой самым нежным из российских поэтов, подумал где-то на перегоне между Кучиным и Железнодорожной, что вся его жизнь оказалась сплошной потерей. Он потерял женщину, которую любил, и ту, которую не любил. Он потерял друзей, дом -- все, что было или что посылала ему судьба, предоставляя раз за разом новые займы, покуда не убедилась окончательно в его полном банкротстве. И опять напала на Тезкина тоска, но не острая и сладкая, как в молодости,-- совсем иная, незнакомая ему прежде. Он почувствовал себя безумно одиноким. Все люди вокруг него играли в какую-то игру, ходили на митинги, яростно спорили, делились на правых и левых, потрясая теми или иными журналами и пересыпая сотни имен, звучавших в их устах как пароль. Вчерашние не разлей вода друзья становились врагами, потому что один был без ума от какого-нибудь прохиндея демократа, а другой упивался откровениями дубиноголового патриота-государственника, мужья и жены на кухне обсуждали до рассвета, брал Егор взятки или нет, а женщины пенсионного возраста испытывали сладострастный восторг, когда видели Гдляна, -- все сошли с ума, и никто не понимал и даже думать не хотел о том, каким будет похмелье. Обыкновенная человеческая жизнь точно кончилась, оказалась отмененной особым негласным декретом, общее лицемерие сделалось невыносимым, воровство и разврат приняли размеры неслыханные и касались самых чистых и светлых душ -- сбывались ужасные предсказания почаевских богомольцев, и Тезкин подумал, что, может быть, в том, что нет у него ребенка, есть тоже некий промысел, ибо кто вырос бы из его дитяти? Он подумал, что ему выпало быть, вероятно, всего лишь наблюдателем и летописцем этого времени, пропуская его через свою душу и оставляя следы на никому не нужных листках бумаги. Но тот, кто избрал для него эту роль, был ли он от Бога или от дьявола, ошибся. Не по нему, Тезкину, была эта ноша, он был все еще слишком страстен и судорожно пытался ухватиться за концы развязавшихся связей и уз, но в руках у него ничего не оставалось. Возвращаться обратно на Маячный он не мог, понимая, что вернуться туда значило бы погубить и это, единственное незлое воспоминание. И то. что всю жизнь казалось ему бредом, что с ним произойти ни при каких обстоятельствах не могло, теперь, как смутный призрак, замаячило на горизонте, И кто знает, не пришлось бы ему в самом деле воспользоваться этим выходом вслед за несчастным питерским поэтом, провалившимся в полынью возле Маячного острова и так и не сумевшим уберечь Россию, когда бы не подступилась к Александру новая беда, заставившая забыть о всех прежних. 10 В конце зимы Ивана Сергеевича положили в Боткинскую больницу. Поначалу в семье значения этому не придали. Анна Александровна и сыновья поочередно его навещали и уносились прочь по своим делам до тех пор, пока однажды немного смущенный больной не передал жене, что ее или кого-то из родственников просит зайти заведующая отделением. -- Я боюсь, -- сказала тогда Тезкину мать. И Саню снова, как в детстве, пронзило мучительное предчувствие беды и собственное бессилие перед ней. Сразу вспомнились мелочи, на которые он прежде не обращал внимания. Третьего дня, придя в больницу позже приемных часов, он не стал сдавать вещи в гардероб и, поднявшись на этаж, наткнулся на медсестру, и та закричала "Вы к кому?", покрылась пятнами и поглядела на него чуть ли не с ненавистью, но, когда Тезкин назвал фамилию, вдруг опустила глаза и молча пропустила его в отделение. Вспомнилась заплаканная молодая женщина, сидевшая возле мужа в той же палате, ее безумные глаза и молчаливое сочувствие, с каким глядели друг на друга родственники всех больных, подростков и стариков, сочувствие, какого давно уже было не встретить на улицах и только здесь вернувшееся, -- и ничего не говорившее ему прежде слово "гематология" окрасилось жутким цветом. Назавтра они пришли вчетвером в маленький кабинет заведующей, мать и трое ее сыновей, притихшие, готовые к самому худшему, но в душе не допускающие и мысли о нем, ибо отец в их глазах был незыблемым и вечным и они легче поверили бы в то, что что-то случилось с любым из них, нежели с ним. Заведующая поглядела на них удивленно, улыбнулась сперва: "Как вас много-то!" -- и улыбка ее совсем не вязалась с тем, что она сказала: -- У Ивана Сергеевича лейкоз. Они все еще молчали, не зная, что спросить, и не будучи до конца уверенными в том, что правильно понимают значение этого слова и нет ли здесь ошибки, а она так же мягко, убивая последнюю надежду, добавила: -- Болезнь его неизлечима. Она стала говорить, как они будут проводить курс лечения, наступит временное улучшение, и его на несколько месяцев отпустят домой, а потом снова возьмут и тогда уже насовсем, что больного надо окружить заботой и лаской, ну да им всего этого объяснять не надо... Тезкин уже не слушал. Странная мысль промелькнула у него в голове: каково ей так работать и объявлять родственникам подобные вещи с этой мягкой, профессиональной или сердечной -- Бог знает -- улыбкой на лице. А потом он вдруг представил, как сейчас все четверо они выйдут в коридор, где сидит на кожаном диванчике отец, и, пряча глаза, станут ему что-то говорить, лгать, и он обо всем догадается. У Сани сдавило виски, и он услышал, как в тумане, чей-то голос: -- Может быть, нашатыря? Но, кажется, это относилось не к нему, а к кому-то из братьев. Отец ничего спрашивать не стал -- догадался или нет, они так и не узнали, улыбнулся им только, рад был, что пришли они все вместе, как никогда уж теперь не собирались. И, глядя на его открытое и словно помолодевшее, почти детское в эту минуту лицо, Тезкин подумал с нестерпимой горечью: "Ему-то за что? Он-то чем провинился?" Больничная палата на десятерых, спертый воздух, казенная еда, беспокойные соседи -- весь этот маленький мир больного, едва помещавшийся в тумбочке у окна. Кипятильник, кружка, несколько книг, наушники, бритва... Все это настолько не вязалось в его сознании с отцом, что всякий раз, когда он приходил к нему, его охватывало ощущение нереальности. На мать было страшно смотреть, она вся сжалась, сомкнулась, не проронив за все это время ни слезинки и не говоря никому из знакомых и им велев скрывать, что случилось. Братья ходили пришибленные и погруженные в себя, а отец лежал, верно, ни о чем не подозревая, и говорил, что пора ему выписываться, что заждались на работе, и спрашивал у врача: -- Ну когда же? А между тем ремиссия не наступала, состояние его день ото дня ухудшалось, и больная кровь не желала поддаваться действию ни одного из сильных химических соединений. Он слабел на глазах, начали выпадать волосы, осунулось лицо, и меньше чем за месяц из еще крепкого темноволосого с проседью шестидесятилетнего мужчины он превратился в изможденного старика. Болезнь его убивала, но по-прежнему не мог Тезкин представить, что, когда на деревьях под окном больничного корпуса распустятся листья, отца не станет. И только теперь, сидя возле этого почти неподвижного человека, в котором он с трудом и нежностью узнавал своего родителя, Саня вдруг подумал, как много значит для него отец, проживший совсем иную жизнь, с одной и той же женщиной, на одной и той же работе, почти никуда не уезжавший из Москвы и ничего не знавший, кроме своих комнатных цветов и альбомов с марками. Он лежал молчаливый, одинокий на своей кровати возле окна, не задавал никаких вопросов и не спрашивал уже, когда его выпишут. А Тезкин с его снова обострившимся весною кашлем и ознобом так мучительно ощу-шал одиночество отца и его покорность перед стоящей в палате смертью, как не чувствовал и в ту пору, когда был близок к ней сам в забайкальской степи девятью годами раньше, и с ужасом догадывался, что отец не хочет сопротивляться смерти. И подумалось ему тогда, что где-то там, за гранью видимого мира, которую он помнил своей кожей и узнал бы теперь на ощупь, его отца, некрещеного, убежденного атеиста, встретит светлый ангел и как не познанную на земле радость покажет небесный свет и проведет в горний мир. В это верил Саня со всею страстью своей души, и если бы кто-нибудь стал его разубеждать, говоря, что ни ангелы небесные, ни святые, ни сам Господь не в силах помочь тем, кто не обращался к ним при жизни, то назвал бы он того величайшим лжецом. И, как некогда ходила в храм Анна Александровна и молилась за своего заблудшего сына, так теперь Тезкин ходил и молил Бога за отца. Он силился порою вообразить, что почувствует отцовская душа, когда тот мир увидит, станет ли ей радостно или горько. Но в том, что все будет именно так, а не иначе, Тезкин был убежден, как и убежден был в том, что отец его куда ближе к этому царству, чем воротившая от всех нос неофитка-сноха. Он умер в середине мая, две недели спустя после смерти патриарха Пимена. Хоронила его горстка родных и несколько человек с работы на огромном, едва на четверть заселенном Домодедовском кладбище. День был ветреный и солнечный. Над головой через каждые пять минут заходили на посадку огромные самолеты, а вокруг лежала земля, ожидающая новых усопших, и двое раздетых по пояс мужиков споро копали могилы. Как жутко смотрелось все это, наверное, сверху! И в Тезкина вдруг запала одна очень важная и странная мысль, которую он впоследствии долго носил в . себе и через нее натворил множество неразумных дел. С какой-то невероятной, потрясающей отчетливостью он понял тогда, что священник в бисеровской церкви не лгал: не суждено будет этому кладбищу заполниться до конца, ибо гораздо раньше осиротевшая Земля устанет вершить круги и человеческая история пройдет последний предел, а все ныне живущие предстанут перед Божьим Судом, где откроются и будут судимы их дела, и тогда первые станут последними, а последние -- первыми.  * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *  1 После смерти Ивана Сергеевича сблизившиеся было братья снова разбрелись. Встал вопрос о наследстве, и, хотя не Бог весть каким оно было -- несколько альбомов с марками, книги и пачка облигаций, которые покойный копил не столько потому, что надеялся выиграть или считал удачным вложением денег, а потому, что тем самым поддерживал государство, -- все это теперь надо было как-то делить. Мать сразу же отказалась от дачи, заявив, что ноги ее там не будет, и участок с домом забрали себе двое старших, чтобы себе на горе располовинить несчастный кусок земли в восемь соток и воздвигнуть забор. Тезкину-младшему достались облигации. После чего все отношения между сыновьями Ивана Сергеевича прервались -- отныне каждый был за себя. Сам же Тезкин, как только дела его в городе были закончены и последний раз все собрались на сороковины, уволился с работы и исчез. Несколько месяцев никто о нем ничего не знал, но слухи ходили самые разные. Одни говорили, что он подался на Онегу, организовал там кооператив по сбору ягод и очень выгодно продает их финнам, другие уверяли, что он постригся или вот-вот собирается постричься в монахи в какой-то недавно открывшийся монастырь с очень строгим уставом, третьи возражали, что совсем недавно июльским полднем его видели на улице Строителей недалеко от университета и он нес в авоське пиво, но было так жарко, что трудно было понять, то ли это сам Тезкин, то ли его взмыленный призрак. Но так или иначе, дурачка жалели и признавали, что, несмотря на дурь, была в нем какая-то прелесть и без таких людей жизнь была бы слишком пресна. И только осенью узнали более или менее точную правду. Оказалось, все лето он провел в малопонятных странствиях по Руси, собирая вокруг толпы зевак, которым проповедовал второе пришествие Христа, призывал пока не поздно покаяться, отказаться от стремления к наживе и обратиться к Богу. Он выступал на рынках и площадях, на вокзалах и в больших магазинах, везде, где собиралось много народа. Несколько раз его забирала милиция, случалось, били сами слушатели, но самостийный пророк не унывал и проповедовал даже в психдиспансере, поразив тамошний персонал редким здравомыслием и адекватностью реакций, так что пришлось его выпустить. Он пробовал напечатать свои статьи и выдержки из философского труда, но в редакциях его уже запомнили и гнали прочь, едва он только появлялся на пороге. А потом как будто поехал он в Почаевскую лавру и долго беседовал там с одним монахом, после чего разом прекратил всю свою самозваную пастырскую деятельность. На оставшиеся крохи наследства купил почти задаром дом в медвежьем углу Тверской губернии с баней и гектаром земли и переселился туда насовсем. Собирались было к нему поехать, но раздумали -- все были люди занятые, да и не очень-то хотелось встречаться со своим сбрендившим однокашником. И был среди тезкинских знакомых лишь один человек, которого трудность дороги не расхолодила и не остановила, а все, что о Тезкине говорили, заинтересовало чрезвычайно. Этим человеком был старый Санин друг, вернувшийся весною из Америки и быстро ставший весьма известной в деловых и культурных кругах столицы личностью. 2 Странные шутки играет порою с людьми жизнь, Целый год проведя в нищете, отчаившийся и разочаровавшийся во всем человечестве, сперва возненавидевший, а потом полюбивший эту ни на что не похожую, великолепную и скучную страну, Голдовский достиг наконец почти всего, чего хотел. Он стоял на пороге женитьбы, его будущий тесть был достаточно влиятельным человеком, невеста по-американски расторопна и ленива. Сам Левушка научился мало-помалу разбираться в нехитрых тонкостях американской жизни со всеми видами ее налогов и страховок, привык и даже смирился с местным равнодушием, с тем, что люди заняты лишь собою,-- все это ему было трын-трава. Он был свободен, и перед ним, как перед Наполеоном на Поклонной горе, лежал весь мир с его сокровищами, галереями, музеями, библиотеками, концертными залами и театрами. Он был готов к тому. чтобы пахать, как вол, он хотел, чтобы жена нарожала ему полдюжины крепких и здоровых детей, из которых он бы сумел воспитать настоящих русских и тем самым хоть чуть-чуть отблагодарить Америку за гостеприимство путем улучшения ее породы. Но в тот самый момент, когда счастье было так близко и так возможно, Голдовский вдруг с ужасом понял, что ничего этого ему не нужно. Что нужно-то ему совсем другое -- городок с дьявольским названием Электроугли, громыхание электрички, широколицые с настороженными глазами бабы и угрюмые мужики. И ради того, чтобы это понять и ни за чем другим, поехал он в Америку. А теперь, когда все, что должен он был увидеть, -- увидел, понять -- понял, пристала ему пора возвращаться, оставив эту страну жить так, как она хочет, и не указывать ей никаких русских путей. Она и без него разберется, куда ей плыть и какой устанавливать в мире порядок, и от русских ли, от евреев, от китайцев или итальянцев ее жующие жвачку бабы будут рожать стопроцентных американцев с энергичными улыбками на лице. Ничем эту страну не сдвинуть, она намертво вросла в свой материк, омытый двумя великими океанами и надежно защищающий от бредней старенькой Европы и России. Бросив все, он бежал, совершив за несколько дней беспримерный перелет из Сан-Франциско в Нью-Йорк, а из Нью-Йорка в Москву, поразив заподозрившую неладное таможню своим безбагажием. Но какой ему теперь нужен был багаж? Багаж Левушка вез в своей душе. Из аэропорта, никуда не заезжая, он со всех ног бросился на Курский вокзал, вскочил в последний вагон уходившей электрички до Фрязева, и всю эту дорогу его колотил озноб при мысли, что он мог опоздать. В Купавне напряжение сделалось совсем невыносимым. Мелькнуло за деревьями Бисерово озеро, поезд останавливался везде и никуда не торопился, и вот наконец показались бесформенные, уродливые строения бывшего рабочего поселка Кудиново. Анечка вешала белье во дворе. Она была в цветном ситцевом платье, раздуваемом ветром и заголявшем ноги. Рядом на скамеечках сидели бабки, несколько парней чинили мотоцикл и с интересом ожидали нового порыва ветра, а подслеповатый Лева никак не мог понять, какое белье она вешает. Ему чудилось, что там были мужские вещи. Похолодев от этой мысли, он подошел к ней со спины и, схватив за плечо, грубо и хищно спросил: -- Ты замужем? Анечка обернулась, вскрикнула и рухнула без чувств. Наблюдательный Голдовский, отметив, что кольца на руке нет, а то, что он издали принимал за трусы, оказалось стираными и перелицованными кофточками, оттащил свою возлюбленную на лавочку и стал терпеливо ждать, когда женщина, к ногам которой он был готов положить весь североамериканский континент с его небоскребами, банками и кампусами, очнется и он сделает ей официальное предложение, после чего с легким сердцем завалится на сутки спать. Два месяца спустя они были мужем и женой и отправились в свадебное путешествие по Европе. Этих двух месяцев Леве оказалось достаточно, чтобы разобраться в конъюнктуре нарождавшегося российского рынка и найти в нем свое место. Неунывающий, энергичный Лев, набравшийся изрядного опыта за океаном, смело пустился во все тяжкие отечественного предпринимательства. И кто бы теперь узнал в этом солидном и преуспевающем человеке бывшего идеалиста-романтика и несостоявшегося функционера-пиита с мятущейся душой и вечной неудовлетворенностью собою. В отличие от университетских друзей Тезкина Голдовский был, что называется, предпринимателем милостью Божьей, если только Божья милость на людей этого рода распространяется. В ту пору, когда большинство молодых, деловых людей занимались либо откровенной фарцой, либо бессовестным надувательством доверчивых простаков, выманивая у них деньги под различные проекты и зная, что никакое наказание за их неисполнение не грозит, либо в лучшем случае выращиванием шампиньонов и цветов или прокатом видеофильмов, томимый творческими соками Лев создал, используя старые связи, литературно-художественное агентство при горкоме комсомола -- дело, к коему всю жизнь лежала его душа и оказавшееся весьма успешным. Он устраивал выставки, концерты, туры по стране и по миру, издавал книги, проявляя при этом безошибочный вкус и прекрасно чувствуя конъюнктуру, и в среде молодых талантов считалось большой удачей попасть в поле его внимания. Не гоняясь за звездами, он находил мало кому известных людей, делал на них ставку, субсидировал, воодушевлял, являясь в бедные художничьи кельи добрым ангелом. И дело было не в возможной прибыли -- он никого не обманывал и ни на ком не наживался,-- а в том, что для Левы это тоже было своего рода творчество и искупление своей нищей и униженной молодости. Вскоре он откупился от горкома, как крепостной от помещика, и зажил независимой жизнью. Но основной доход приносила ему все-таки не эта большей частью меценатская деятельность, а туристические вояжи по Руси для западных интеллектуалов, с которых брал он большие деньги. Они охотно эти деньги платили, ибо Лева пользовался уважением среди порядочных людей и программа его не имела ничего общего с обрыдшим всем "Интуристом". Голдовский показывал места, в которые без него они бы никогда не попали, и появившиеся впоследствии во множественном числе конкуренты тягаться с ним не могли. Теперь он ехал к Тезкину, отчасти подогретый проснувшимися воспоминаниями об их молодости, отчасти полагая, что Саня может оказаться ему чем-то полезен, но более всего потому, что почувствовал, хоть сам себе в этом и не признавался, -- пришло ему время взять реванш и окончательно расквитаться с человеком, чья тень неумолимо преследовала его все эти годы. Он долго ехал. На станции, куда привез его местный поезд, ему сказали, что автобус сломался, неделю уже не ходит, и когда станет ходить, неизвестно, и до Хорошей -- так мило называлась тезкинская деревня -- надо добираться своим ходом. Несчастная Россия! -- глава агентства поморщился, вздохнул.. закурил "Мальборо" и, поглядев по сторонам, пошел договариваться с мужиками, чтобы кто-нибудь довез его за любые деньги сегодня же, ибо через день ему нужно было вернуться в Москву. Был вечер, на станции давно уже все перепились и раньше утра не о чем было говорить. Лева устал, продрог, но не в его характере было пасовать перед трудностями, и в конце концов ему удалось договориться с одним трактористом. В грязной телеге, где возили навоз, на груде соломы в своем белом австрийском плаще Голдовский трясся два с половиной часа по разбитой проселочной дороге. Стало уже совсем темно, лишь изредка вдали мелькали огни незнакомых деревень, предприниматель со смятенным чувством смотрел окрест, и не то чтоб душа его уязвлена страданиями стала, но, подобно лирическому герою известного стихотворения, он погрузился в печальные раздумья о Родине. Он подумал вдруг, что в кругу его нынешних знакомых, людей, бесспорно, талантливых и умных, почти все отзываются о России презрительно, мечтают из нее уехать, зовут страной дураков и непуганых идиотов и, наверное, имеют право так говорить, ибо и в самом деле никому здесь теперь не нужны. Однако, не споря с этими людьми и не осуждая. Лева их никогда не поддерживал. Некогда сказав Тезкину, что он сентиментален, он сказал чистую правду. Кем бы он себя ни ощущал больше, русским или евреем, сколько бы ни обвиняли его иные в том, что пусть даже против воли, по одному лишь голосу сильной иудейской крови он желает этой стране зла и виновен в ее нынешнем состоянии, -- Голдовский любил Россию. Он проклинал ее нищету, разбитые дороги, пьяные рожи ее опустившихся мужиков, ее барство и рабство, он не понимал тех, кто всему этому умиляется и толкует о ее особой избранности, но представить себя вне ее не мог. И ему неожиданно вспомнилось, как он в первый раз оказался с Анной в Германии, некогда разбитой, побежденной его великой Родиной, но нынче в отличие от нее процветающей и сытой,-- вспомнил, как плакала его молодая жена, когда они вернулись вечером в гостиницу, и кричала, что не хочет ехать обратно, в эту вонючую дыру, где у ее детей нет будущего. Так кричала она, русская, а он глядел на все мудрыми еврейскими глазами и думал, что не испытывает к своей земле ни капли ненависти и обиды. Скорее его чувство было чувством сына по отношению к обанкротившемуся и спившемуся отцу -- хочешь не хочешь, а если ты порядочный человек и уважаешь самого себя, то надо принимать наследство, из одних долгов состоящее, и эти долги платить. Трактор остановился, и, очнувшись, как ото сна, от своих мыслей, Лева увидел несколько домиков с мокрыми крышами, блестевшими при тусклом лунном свете, и мерцавшую впереди воду. Он отдал трактористу три бутылки водки, как они уговорились, и пошел разыскивать Тезкина. 3 Домик, купленный Саней, стоял на самом берегу речки Березайки на краю деревни. Был он довольно ветхим, но опрятным. Наружная дверь и сени разделяли избу на две половины, в каждой из которых имелось по русской печи, занимавших едва ли не треть комнаты и по причине своих размеров почти не использовавшихся по назначению, а кроме них, еще две каменки, служившие для отопления. Сзади к дому примыкал двор, где лежали дрова и хозяйственная утварь, оставшаяся от прежнего владельца: бочки, бадейки, корзины, два ткацких станка, плуг, оглобли, борона, хомуты и рассохшаяся лодка. Голдовский некоторое время стоял на крыльце, не решаясь взойти,-- он не был уверен в эту минуту, что Тезкин захочет его видеть,-- а затем постучал в окошко. В сенях скрипнула дверь, и на'крыльце показался заросший, бородатый, одетый в брезентовые штаны и грубый свитер хозяин. -- Здравствуй, брат, -- сказал Лева кротко. -- Левка? -- Тезкинские глаза расширились, потеплели, на лице у него заиграли давешняя простодушная улыбка и такая радость, что у Голдовского тотчас же отлегло на сердце, и в следующую секунду друзья бросились в объятия. Они хлопали друг друга по плечам, смеялись, что-то восхищенно бормотали, восклицали, отыскивая в каждом следы прежних черт и перемен,-- прошло столько лет с тех пор, как виделись они в последний раз, и каких лет! -- так что жутковато было обоим, о чем станут они говорить и смогут ли вообще друг друга понять. Но опасения были напрасными -- старые, даже давно заглохшие связи рвутся не так-то просто, а воспоминания юности отраднее любых иных воспоминаний. Спать легли уже утром. Из-за тумана ничего не было видно вокруг. От выпитой водки, выкуренных сигарет и вызванных из тьмы веков преданий шумело в голове, и Голдовский подумал вдруг, что за всю свою жизнь с ее погоней за ускользающими приобретениями, стремлением утвердить самого себя и добиться успеха он не нажил ничего более ценного, чем дружба с этим странным, черт знает на кого похожим человеком. И еще подумалось ему, что Санька опять, как и несколько лет назад, обскакал его на каком-то вираже и превзошел в чем-то очень важном, но теперь обычного чувства ревности у него не возникло. Напротив, он утешился мыслью, что у каждого из них своя жизнь и глупо было бы пытаться их сравнивать и подгонять одну под другую. Он искренне, как никогда раньше, возлюбил в эту ночь Тезкина и почувствовал стыд, что позволял себе порою дурно о нем думать, радоваться его бедам и мысленно желать ему зла. Сердце молодого импресарио размягчилось, он говорил сентиментальные тосты, что-то жадно доказывал и убеждал Тезкина. что деньги -- это ерунда, главное -- духовная свобода, но она невозможна без свободы предпринимательской, что они еще увидят лучшие времена, просил не считать его грязным дельцом или спекулянтом. Поселянин слушал гостя молча, склонив голову, с ласковой улыбкой на устах. И лишь один раз лицо его омрачилось, когда Лева среди прочего случайно упомянул Катерину. "Неужели он все еще ее помнит?" -- подумал Голдовский недоуменно, но спрашивать Тезкина ни о чем не решился. В Саниной избе Лева прожил неделю. В Москве ждали его дела, но он начисто обо всем забыл и вместе с Тезкиным ходил в лес по грибы и на болото за клюквой, ловил рыбу в глухом лесном озерце. Они ночевали в охотничьей избушке на берегу вытекавшего из озера ручья, где был сложен простой очаг с дымоходом, сколочены грубые нары и стол, спрятаны запасы соли, чая и спичек. Сидя на порожке этой избушки и задумчиво глядя перед собой, Голдовский предавался философским грезам и думал о том, что мир, в сущности, устроен очень просто, он делится на две части: дом и остальную громаду с лесом и водой. Они ели уху из жирных озерных окуней и сорог, жарили грибы и почти не спали, потому что терять время здесь было еще жальче, чем в Москве, хотя каждая минута его рабочего времени там стоила кучу денег. И дело было даже не в этих грибах и рыбе, не в ягодах и прочих дарах щедрой осенней природы, а в том, что во всей этой жизни, в сырых росистых сумерках, в мокрой паутине, в утренниках и нежном сентябрьском солнце, нехотя поднимавшемся над молчаливым лесом, во всей этой тишине, никогда прежде им не слышанной, Голдовский ощущал такую благодать, что ему хотелось бухнуться на колени посреди этого мира и прошептать: "Как дивны дела твои. Господи!", и только тезкинское присутствие удерживало его от этого прекрасного порыва души. Саня был очень радушен, хотя немного посмеивался над своим восторженным другом. Говорил он по-прежнему мало, но иногда вечерами, перебрав ягоды или грибы, доставал толстую потрепанную тетрадь и зачитывал из нее отрывки. Теперь Лева и не думал ничего критиковать. Он слушал друга с величайшим вниманием, не хуже онежской Любушки, задавал вопросы, хотя мало что смыслил во всей этой абракадабре. Он и не имел большого желания в нее вникать -- тезкинский голос завораживал его, как древний, давно исчезнувший язык, вышедший из тех же времен, что и избушка на берегу лесного ручья. Однако ж недаром он был предназначен судьбою для перевода туманных символов в вещественную явь. Натура предпринимателя не дремала ни минуты, и, когда голова его вовсе ошалела от тезкинских пространных рассуждений о круговом движении русской цивилизации, мистическом смысле русской истории и ее глубочайшей связи с климатом и ландшафтом восточноевропейской равнины, Голдовского посетила великолепная идея. Он подумал, что одним из самых блестящих его туров станет посещение усадьбы подпольного русского философа Александра Ивановича Тезкина, чья концепция русского пути и русской души представляется особенно увлекательной и своеобразной и заинтересует любого европейского интеллектуала, жаждущего постичь загадочную славянскую страну, а путь к философу по разбитым дорогам Нечерноземья станет своего рода погружением в глубины русского духа. Он, впрочем, сообразил, что самого Тезкина идея эта вряд ли вдохновит. Уже когда они расставались, он испросил разрешения приехать еще раз со своими друзьями-философами, желающими потолковать о России, Достоевском и юродивых. Большого энтузиазма Тезкин не проявил, но и не отказал, попросил Леву привезти ему кое-что для хозяйства, и весьма довольный проведенным временем Голдовский отправился в столицу. А Тезкин, забыв о своем опрометчивом согласии, в дальнейшем неожиданно резко повлиявшем на его судьбу, снова погрузился в хозяйственные дела. Купленный им дом требовал срочного ремонта, нужно было чинить яму для картошки, подправить баню. За этими заботами прошел весь август. Новая жизнь отнимала у него столько сил, что он едва доползал до кровати, а с утра снова принимался за работу, чем вызывал восхищение трех оставшихся в деревне старух и единственного деда, одаривавшего Тезкина инструментом и бесценными советами. Ничем другим дед в силу преклонных лет помочь уже не мог, зато рассказывал истории про прежнюю жизнь и плакал горючими слезами, вспоминая, как товарищи отнимали землю. Память его хранила детские стихи и старые песни, он частенько приходил к Сане в гости и объяснял ему назначение множества вещей, коими был завален двор. Иногда они выпивали, дедушка оживлялся и жадно спрашивал своего соседа, что слышно в Москве, вернут ли землю или опять один сплошной обман,--Тезкин лишь разводил руками. И, когда высокий. негнущийся, похожий на журавля старик шел по заросшей травой дороге к дому, размахивая руками и продолжая говорить о чем-то сам с собою, Саню охватывало странное чувство, что этот человек, проживший всю свою жизнь единоличником, не вступивший в колхоз и не веривший ни одному слову, что приносило радио и газеты, таинственным и непостижимым образом похож на его отца. И если бы удалось вдруг этим людям сойтись, они бы, верно, стали друзьями и, быть может, тогда не таким жестоким оказался бы доставшийся Ивану Сергеевичу удар. И это не он, двадцатисемилетний Саня Тезкин, должен был жить в этой деревне, а его отец, и, хотя судьба распорядилась иначе, все чаще и чаще ощущал Тезкин незримое присутствие отца и обращался к нему в своем безмолвии после трудного дня. Что же касается книг, писания научных трудов, то на все это времени теперь не было. Саня об этом не жалел, но искренне обрадовался приезду Голдовского и устроил себе недельный отдых. Теперь же снова надо было вкалывать, пока не начались затяжные дожди, ходить в лес и рубить дрова, таскать их на себе домой. Труд этот пошел ему на пользу, Тезкин поправился, окреп, ни кашель, ни лихорадка его больше не мучили, занимавшиеся пряденьем бабки пользовали его травами, в чью чудодейственную силу он не слишком верил, но пил все равно с удовольствием и слушал их причитания, что нет у него хозяйки, а то жили б себе и жили, и им, глядишь, веселей да не так страшно было бы. -- Похоронил бы нас всех. А то каково последним-то будет оставаться? Они сказали это столь же спокойно, сколь говорили о завтрашнем дожде. Но на тезкинском лице вдруг промелькнула тень, он торопливо вышел, а старухи, оставшись одни, зашептали нехорошее. -- Эх, малый, видать, гложет его какая болесть. И что за травка от нее нужна, кто знает? -- Один дак молодой живет, чего ж? А Санечка, выйдя от них и даже зажмурившись от дневного света, ударившего по глазам после избяного сумрака, вдруг подумал, что, сколько ни тешься и ни отгоняй свои жуткие мысли, -- никуда ты от них не денешься и то, чему суждено произойти, все равно произойдет. "Не хоронить мне вас, милые, -- пробормотал он, пробираясь по грязи, -- и никому вас не хоронить. Боже, Боже, неужели ж все так и будет? Но зачем он  тогда меня остановил и велел молчать?" Тихо было вокруг, как только и бывает осенью. Где-то в вышине безмолвный летел караван гусей, и Тезкин сам не мог понять, что чувствовало в эту минуту его сердце, но страха в нем не было, и, захватив дома топор, он снова отправился в лес доделывать последние дела в стоящем на пороге своей гибели мире. 4 Последние листья облетели с берез, скатываясь вниз по Березайке во Мету и дальше в Ильмень-озеро. Природа медленно погружалась в оцепенение, снова, как всегда, развезло дороги, когда, на диво всем обитателям Хорошей, в деревню въехала преодолевшая тверские хляби замызганная "тойота" и из нее вывалилась группа жизнерадостных швейцарцев из кантона Ури. Давно забывший о Голдовском Тезкин слез с крыши, которую торопился залатать перед снегом, и, наспех поздоровавшись с притомившимися дорогой интеллектуалами, принялся собирать на стол. Час спустя, когда гости вернулись с прогулки, онемевшие от местных красот, их ждал стол с солеными грибами, рассыпчатой картошкой, квашеной капустой, малосольными харюзочками и парным молоком. Студилась в речке водка, топилась баня, и швейцарцы пришли в совершенный восторг, в который раз удостоверившись, что в лице Льва Голдовского и его агентства они имеют надежного партнера, и той суммы, что он с них запросил, было не жаль за знакомство с настоящей русской деревней и истинным русским философом. О философии Руси и ее специфическом пути им потолковать, правда, не удалось -- все три дня граждане кантона пили водку и опохмелялись, после чего весьма довольные укатили, набрав с собой кучу гостинцев и нащелкав бесчисленное количество фотографий. Тезкин же получил в качестве гонорара ящик тушенки, две бутылки спирта, папиросы "Беломор-канал" и годовой комплект приложения к журналу "Вопросы философии". С тех пор Лева раз или два в месяц приезжал в Хорошую, и вскоре в деревне все к этому привыкли: гости вносили оживление в их однообразную жизнь. Дедушка Вася нашел себе новых слушателей, западные интеллектуалы засыпали его вопросами, и Тезкин даже отошел на второй план. Деревня питалась заморскими яствами, пребывала в возбуждении, а потом "тойота" увозила туристов обратно в туманную даль, в аэропорт "Шереметьево-2" и оттуда по всему свету. И казалось им сном, что где-то в громадной стране, медведем нависшей на карте над хрупкой и трепетной Европой, затерялась деревенька, не зависящая от мировых катаклиз-' мов и живущая собственной жизнью по одной ей ведомым законам. В сошедшем с ума мире уже шла полным ходом блокада обнаглевшего Ирака, разгорался югославский кризис, все сильнее стреляли по окраинам российской империи, не за горами был очередной съезд уже всем надоевших народных депутатов, на котором будущий грузинский вожак -- несостоявшийся генсек ООН -- картинно объявил о грядущей диктатуре, но все эти вещи существовали помимо тезкинского сознания. Он давно уже не читал никаких газет и не слушал радио, гостей своих предупреждал, что не потерпит ни слова о политике в своей избе: он жил в деревенском мирке с его простыми заботами: когда привезут в магазин хлеб и постное масло, когда станут отоваривать талоны на водку и на сахар, почем нынче колхоз продает поросят, сколько дают в коопторге за килограмм клюквы и что можно за это купить. Жизнь была спокойной и безыскусной, ничто не тревожило и не смущало его снов. Казалось, о чем еще мог мечтать человек в это время, как не о таком домике на берегу реки, какие еще претензии к миру он мог иметь, но странные мысли бродили в тезкинской голове. До утра горел в избушке свет. Философ мой опять взялся за книги, читал ветхозаветных пророков и Апокалипсис, послание апостола Павла и сочинения преподобного Ефрема Сирина, тревожно расхаживал по светелке, чертил таблицы, что-то считал и день ото дня становился все более угрюмым и рассеянным. Порой он беседовал с дедом Васей на библейские темы, выспрашивал его о преданиях темной старины и пророчествах раскольников, с которыми сорок лет назад непокорный единоличник сплавлял лес по Енисею. И чем мрачнее становилось его лицо. тем озабоченней глядели на него жители деревни, но, как помочь своему ученому соседу, по простоте душевной не знали, сокрушенно вздыхали вослед и поминали в доходчивых старческих молитвах перед непроданными дедовскими образами. Тезкин не веселел даже в те дни, когда приезжал Лева, хотя честно выполнял все неписаные условия их договора: готовил баню, стол, развлекал гостей ученой беседой. Однако все это он делал с принуждением, и лишь некоторая присущая нашим западным благодетелям душевная нечуткость уберегала эти туры от разлада. Голдовский меж тем сделал Тез-кину рекламу, присочинив, что его товарищ в годы застоя сильно пострадал от тоталитарной системы, был исключен из университета и провел несколько лет в ссылке на Севере, а толчком к этому послужило знакомство с политзаключенными в забайкальских лагерях, где он работал охранником и отказался нести службу. Он снял видеофильм о деревеньке и предлагал Тезкину опубликовать в России или на Западе выдержки из его глобального труда. Но, ему на удивление, Тезкин отказался. Он довольно хмуро заявил, что все это уже не имеет никакого значения, а то, что он действительно хотел бы опубликовать, публиковать никто не станет, да если бы и стал, ничего бы это не изменило. -- Почему? -- весело спросил Лева. Бизнесмен был в прекрасном расположении духа. Дела его шли отменно. Удалось заключить несколько очень выгодных контрактов, снять помещение под офис, купить новый компьютер и мебель, и не в последнюю очередь благодаря посиделкам в деревне. Но что Лев не мог понять совершенно и что мучило его, отравляя вкус успеха, -- так это, как относится к нему сам хозяин дома, согласен ли он с его главным тезисом, с тем, что они делают в высшей степени духовное и необходимое дело -- показывают Западу настоящую Россию, не расписные арбатские матрешки а-ля Мишка Горбачев, не самовары и не псевдооренбургские платки, а Россию стариков и старух, Россию странных людей, равнодушных к деньгам и наживе. Тезкин с ним не спорил, но и не соглашался, и Лева не мог взять в толк, то ли друг его презирает, то ли просто над ним смеется. Когда, немного смущенный, он предложил своему компаньону поделиться прибылью от варяжских вояжей -- а это была довольно приличная сумма, -- Тезкин отказался. Он не то чтоб великодушно отмахнулся, а только побледнел., и на лице у него появилось мучительное выражение. -- Мне теперь эти деньги не нужны, -- сказал он с нежностью и печалью в голосе. -- Да брось ты! -- возразил Лева.-- Сейчас не нужны, потом потребуются -- не век же ты собрался здесь торчать. Или, хочешь, давай церковь здесь построим. -- Поздно уже. Лева,-- проговорил Тезкин тихо. -- Что поздно? -- не понял Голдовский. Разговор этот происходил в Рождественскую ночь. Западные профессора -- это была очень серьезная группа из Германии. -- напившись водки и томимые своими западными снами, мирно почивали на русской печи, а друзья вышли на улицу, где в безумной красоте сияли над землею звезды и среди них та первая, что возвестила о рождении Младенца. На Голдовского вдруг накатило удивительное состояние покоя и благодарности к этой ночи. небу над их головами и застывшей подо льдом, но шумевшей на перекатах речке Березайке. Ему захотелось сказать Тезкину что-то очень теплое, и он стал сбивчиво, как очень давно, говорить, что они, слава Богу, вовремя родились, они, два щенка из трущоб Пролетарского района, битые-перебитые интеллигентские дети, что сейчас, конечно, много всякой пены, грязи, мерзостей, но главное -- есть личная свобода, что он счастлив тем, что у него есть семья, есть друг и любимое дело в жизни и что Тезкин научил его самому главному -- рассчитывать лишь на себя, не пробиваться наверх, на чужие вершины, а находить собственные. И что он, Тезкин, может быть, и сам не знает, как много он для него' значит, он сделает для него все, чего бы тот ни попросил, он сумеет отплатить добром, и еще настанет день, когда они увидят небо в алмазах,-- они построят новую жизнь, которую мечтали, но не смогли построить их отцы. Тезкин слушал не перебивая, но, когда Лева умолк, негромко сказал: -- Все напрасно, брат. -- Почему? -- снова не понял Голдовский. -- Потому что уже настали последние времена. -- Конец света, что ли, грядет? -- спросил гость игриво и безмятежно. -- Да,--произнес хозяин. -- Саня, милый, -- засмеялся Голдовский, -- то-то я смотрю, ты сам на себя не похож. Конец света уже столько раз объявляли и он столько раз не наступал, что, ей-Богу, скучно об этом говорить, а тем более в такую ночь. Пойдем-ка лучше выпьем водки и ляжем спать. -- Он не наступал,-- проговорил Тезкин замогильным голосом,-- потому что недоставало всех примет. Но теперь они уже явлены, и антихрист живет среди людей. Голдовский вздрогнул. -- Ну и когда же наступит твой конец света? Или, быть может, это произойдет, как в том анекдоте, в одной отдельно взятой стране? -- Он хотел спросить насмешливо, но получилось нервически, и звезды, почудилось ему, замерцали тревожно и грозно. -- Это произойдет ровно через три месяца, весною, и Пасха в этот год не наступит. -- Саша,--сказал Голдовский сердито,--я понимаю, что смутные времена порождают массу лживых прорицателей и шаманов, но видеть тебя среди них -- это, извини, какая-то глупость. Он сухо попрощался и ушел спать. Ночь сразу же потеряла для него все очарование, и удовольствие от поездки оказалось напрочь испорченным, ибо, сколь ни было нелепым это заявление, слишком большую власть имел над Голдовским Тезкин и просто так отмахнуться от него Лева не мог. Сон оставил его, и до утра он со страхом слушал, как воет поднявшийся за окном ветер и наносит на дорогах сугробы. Неслыханная тоска, сродни той, что испытал он в раннем детстве, впервые узнав, что люди умирают, снова сковала его душу, и он почувствовал себя растерянным и беззащитным, точно исчез порожек, за которым находился дом, и остался лишь мир, подвластный ветру и неведомой злой воле. "Все это наши глупые российские штучки, без которых мы никак не можем обойтись. Но лучше б ничего этого он мне не говорил",--подумал Голдовский, и спокойно раскинувшиеся во сне, не ведавшие страха клиенты вызвали у него зависть и неприязнь. 5 Впрочем, когда Лева вернулся в Москву и снова погрузился в свои дела, страхи его мало-помалу рассеялись. Вокруг была обычная жизнь, ни о каком конце света никто не говорил. Приходили люди, работали факсы, заключались новые контракты на несколько месяцев вперед, на его счета переводили деньги, и предположить, что с этим устойчивым и непоколебимым миром может что-то стрястись,--для этого надо было иметь слишком богатое воображение. Голдовский успокоился и лишь пожалел своего бедного друга: как бы тот совсем не свихнулся в лесной глуши от умственного напряжения и одиночества. Но на всякий случай приостановил до апреля поездки в Хорошую, ибо не желал рисковать репутацией фирмы и подвергать себя новым душевным потрясениям. Однако покой его оказался недолгим. Не прошло и двух недель, как переговоры между безумным, но устойчивым Саддамом и умным, но недолговечным Бушем окончательно зашли в тупик, и Джордж, к вящей Ху-сейновой славе, обрушился на нашего бывшего союзника. И вот тогда-то до Москве, и без того ошалевшей от того, что толстый и несимпатичный премьер Павлов заставил стоять ее в очередях, обменивая купюры, а молодцеватый всадник и авантюрист Невзоров ломать голову, что же в самом деле произошло в Вильнюсе, поползли по Москве слухи, что Саддам в ответ на вторжение взорвет кувейтские нефтяные скважины и из-за пожаров произойдет экологическая катастрофа, какой мир еще не знал: потекут по земле реки огненные, те самые, о которых некогда туманно, но грозно выразился Иоанн Богослов, а спасутся лишь два человека, что нынче летают на орбите и делают космические снимки. И не случайно произойдет все это именно в нынешнем году, добавляли люди сведущие, когда совпадают Благовещение и Пасха, что таит в себе гибельную силу. Люди доверчивые охотно внимали и умножали эти слухи, относясь к ним, впрочем, со свойственной россиянам беспечностью и вовсе не стремясь к тому, чтобы в оставшееся время спасти свои заблудшие души. Солидные мужи в костюмах и еще более солидные -- в рясах убеждали обывателей, что ни с материалистической, ни с религиозной точки зрения ничего подобного произойти не может, ибо о том часе ведает лишь Бог-Отец, а годы, когда бывала кириопасха, ничем особым в истории не отмечены и что подобного финала ждали еще в 1459 году и вслед за этим в 1492-м, но не дождались,--наученная горьким опытом относиться ко всему, что идет из официальных источников, скептически публика предпочитала ничему не верить. И бедный Левушка совсем потерял голову. Вся радость жизни, все его успехи и выгодные контракты, самые заманчивые предложения, словно в насмешку сыпавшиеся на него в ту зиму, все краски дня для него померкли, и одна мысль им владела: а что если все это правда? И к чему и зачем нужно было куда-то стремиться, что-то возводить и покорять, если не пройдет и трех месяцев, как все превратится в тлен? Но почему именно теперь, когда он еще молод, полон сил и его ждет блестящее будущее? Почему ему не дали худо-бедно прожить его жизнь и уж только потом стали бы за нее судить? Он вдруг почувствовал себя обманутым -- чувство, не раз испытанное им в юности и по странной случайности или, напротив, язвящей закономерности связанное все с тем же Тезкиным. Но теперь этот обман казался ему куда более жестоким, он не спал ночами, и. как тогда, в Хорошей, его мучил страх. Так неужели же прав был его мудрый папаша Давид Евсеевич, с которым честолюбивый Лева всю жизнь спорил и боролся, печально и свысока глядевший на суетливые старания сына, а сам довольствовавшийся дешевой квартиркой, дурацкой работенкой редактора в техническом журнале, чтением мемуаров, ничуть не жалевший о бездарно прожитой жизни и оставшийся на старости лет у разбитого корыта, когда и журнал его вконец обанкротился вместе с обанкротившейся страной и либеральными грезами детей двадцатого партсъезда? Неужели же мы все окажемся у этого корыта и -- мало этого -- нас станут еще судить и на этот Суд не возьмешь ничего из того, чем по праву гордишься здесь? Не мог Лева Голдовский относиться к этому как безалаберный русский люд, готовый пропить и прокутить не только эту, но и ту жизнь. Ему нужны были полная ясность в этом вопросе и четкий ответ: что же теперь делать? И Лева бросился к попам. По странному совпадению, а верней, потому, что Левушка во всем привык полагаться на людей лично знакомых, духовное окормление Сани-ного друга совершал средний тезкинский братец Евгений, благодаря настойчивости своей жены полностью порвавший с бесперспективной светской карьерой. Отец Евгений задумчиво выслушал раба Божьего Льва и молвил: -- Значит, баламутит все Санька? -- Да, батюшка,--кивнул Лева.--Он говорит, что дальнейшая земная история человечества бессмысленна и оттого ожидает ее скорый конец. -- Ишь ты! -- усмехнулся кому отец, а кому брат поп Тезкин. -- Дурак, а гордыни вон сколько. Уж будь на то моя воля, наложил бы я на него епитимью за эти толки. -- Так вы полагаете, батюшка, ничего не будет? -- На все воля Божья, -- ответил священник уклончиво, -- а истинному христианину должно не скорбеть, но радоваться и всегда быть готовым к Страшному суду. Ты же, Лева, коли смущена чем-то твоя душа. помог бы мне лучше с ремонтом. -- Хорошо, отец Евгений! -- обрадовался Голдовский, резонно рассудив, что, раз просят его помочь, значит, может быть, все еще и обойдется, а богоугодное сие дело ему в любом случае зачтется. Но покоя в его душе не прибавилось. Леве все казалось в ту весну-не таким, как обычно. Мрачные предчувствия и дурные сны терзали его. он Ооялся подходить к балкону и смотреть вниз, и не было рядом того единственного человека, кто бы мог его успокоить. Ни молитвы, ни чтение писания, ни Великий пост, соблюдаемый им со всей строгостью, -- ничто не приносило мира его душе. Напротив, еще острее Лева чувствовал свое ничтожество и слабость перед высшей силой. Он смутно догадывался, что в его смущении и страхе был тоже некий замысел и он должен был через это пройти, но никто на свете не заставил бы его раньше времени возжелать закончить свой земной путь. -',<<АТЫ~'!:0 что же? ~ ДУмал он о Тезкине.-- Ты-то куда собрался, милый? Тебя-то что там ждет?" Ему хотелось, чтобы Санька объявился в Москве. Или же бросить все и поехать в Хорошую самому? Но что-то не пускало Леву к товарищу. Что-то говорило: оставь его, он должен во всем разобраться сам. пока еще есть немного времени. И Леве оставалось только молиться за друга, но и это было не так уж мало. "Крепись, милый, крепись, -- бормотал Голдовский, -- ив случае чего не бойся: нас с тобой туда вместе потащат". От этих мыслей становилось ему не так страшно, как было в самом начале. Ничего, думал он, если верно, что каждый свой день надо прожить, как последний, то и последний надо прожить, как самый обыкновенный день, 6 С Тезкиным же в ту пору, когда Голдовский набирался личного мужества и брал уроки житейского стоицизма, а равнодушная ко всему, обску-ративная столица лениво обсуждала, голосовать ей на похеренном впоследствии референдуме "за" или "против" развала великой империи, случилась странная вещь. Он, совершенно уверенный в истинности того, о чем говорил своему другу, он, чувствующий неизбежный конец мира еще, быть может, более остро, чем некогда смерть несчастной воспитательницы Ларисы, смерть отца или свою собственную смерть, вдруг поймал себя на мысли, что если бы несколько недель назад кто-нибудь сказал ему: от тебя зависит, надлежит ли миру окончить свое существование или нет, -- то он не задумываясь ответил бы: да, надлежит. Все чаши зла переполнены, всюду торжествуют ложь и разврат, и чем скорее это кончится, тем будет лучше для всех, кто еще не поддался и не продал душу дьяволу. Что здесь даже не о чем спорить и не в чем сомневаться, а надо только Бога молить, чтоб свершилось все как можно скорее. Никаких ориентиров сбившиеся со своей дороги люди не найдут, никаких Божьих знамений не увидят, а если и увидят, то не внемлют: мало ли их было за последние годы, начиная с того же Чернобыля? Но теперь, в эти мартовские дни, в эту новую весну, что-то снова переменилось в его душе. И ему вдруг стало жаль и этого дома, и реки, и лесного озерца, и наливающихся соком деревьев, ничуть не виновных в людских грехах. Стало жаль трех старух с дедом Васей, хотя кто-кто, а они только и ждали своей смерти и гадали, как бы успеть помереть пораньше с уверенностью, что тебя по-людски похоронят. Ему стало жаль весь этот мир, которому еще вчера он не мог простить смерти отца и вселенского разлада, и обида в его сердце сменилась тихой и ровной печалью. Часами Тезкин глядел на реку, бродил по лесу и развешивал кормушки для птиц. Он сделался необыкновенно сосредоточенным и молчаливым, ощутив внезапную нежность и сострадание к человеческой слабости. Ему подумалось, что все люди, против которых у него накопилось столько раздражения, глубоко больны и несчастны и судить их нельзя, надо дать им отсрочку, дать время, чтобы они одумались. И если верно, что прошли все времена и положил Господь явиться на Землю, то этому должно не радоваться нынче, а скорбеть и молить Его как о высшей милости о продлении дней рода человеческого и его вразумлении. Он почувствовал вдруг в одну ночь, когда вскрылась река и в ее за струившейся воде замерцали опрокинутые вниз звезды, снова началась весна и зашумел водою голый лес, но вода эта едва ли успела бы скатиться в древнее озеро, где гулял былинный купец Садко и совсем недавно еще белели паруса купеческих ладей. -- он почувствовал, что там, в надзвездной вышине, за глубинами вйех вод, где на незримых весах решается в эти капельные дни 'судьба мира. быть может, перевесит какое-то иное соображение, случится чудо, и неизбежный конец земной истории в который раз отодвинется, ибо есть где-то неведомые ему, Тезкину, люди, молящие об этой отсрочке Отца Небесного и готовые страдать за этот мир, только их мольбами все еще и стоящий. Наступили влажные апрельские ночи, и вместе с ними сразу же пришла Страстная неделя, снова въезжал Иисус на осляти в Иерусалим, воскресив перед тем Лазаря, снова собирал Сын Божий учеников на Тайную Вечерю, снова предавал Его Иуда, отрекался Петр и в испуге разбегались апостолы, и снова толпа, еще вчера кричавшая: "Осанна" -- вопила: "Распни Его1" Все повторялось, только Воскресению Его не суждено было повториться -- слишком много грехов и зла взял на себя Сын Человеческий, намертво были пригвождены к кресту Его руки и ноги людскими страстями и лицемерием. Но продолжали взывать к Его милости, не за себя, но за друга свои моля, оставшиеся на земле и никому не известные праведники, продолжали на что-то надеяться и верить, и вселенский ветер, не мог загасить их молитвы. В пасхальную ночь Тезкин и четверо других обитателей Хорошей, собравшиеся в Васином доме, вдруг почувствовали, что на миг остановилась земля, покачнулась и словно задумалась, совершать ли ей оборот навстречу новому утру или нет, и то же самое почувствовали миллионы других людей в громадных городах и забитых до отказа церквах, в кинотеатрах на ночных сеансах и дискотеках -- почувствовал народ верующий и праздный, высшие государственные чиновники, президенты и премьеры государства, последние времена которого в самом деле уже настали, почувствовал одиноко стоящий в толпе Лева Голдовский, пронзительно и остро ощутив всю мистическую глубину этого мгновения и весь ужас, терзавший тезкин-ское сердце. Было какое-то одно томительное мгновение перед закрытой дверью, когда почудилось всем, что не откроется она, не отвалится камень от гроба, а разверзнется небо от края до края, ад поглотит всю бездну пороков и никто, кроме горстки праведников, не спасется, но почти неимоверным усилием, чьими-то до кровавого пота мольбами снова качнулась земля, повернулась, как поворачивается заевший в замочной скважине ключ. дверь распахнулась, и планета понеслась навстречу Светлому утру. -- Христос воскресе! -- сказал скрипучим голосом Вася Малахов, и ему со вздохом ответили три последние старухи деревеньки Хорошей и приблудший к ним из города пустомеля и смутьян: | -- Воистину воскресе! Два часа спустя, когда слегка поддатый Тезкин вышел на крылечко, разговевшись после импровизированной утрени, в мире все было покойно и тихо, взошла на ущербе пасхальная луна, пахло талой водой, и послышалось ему, что в другом часовом поясе, далеко отсюда, где жили люди совсем иной веры, раздался слабый женский голосок: -- Христос воскресе, Санечка! -- Воистину воскресе. Катя, -- ответил Тезкин и горько, несмотря на вселенскую радость, заплакал. Тепленький от трех рюмок водки дедушка вышел вслед за ним, отошел в сторонку, помочился на осевший снег, высморкался и промолвил: -- Лико ты. Сашок, опять до Пасхи дожили. Я уж думал, не доживем. Ну пойдем в дом-то. Тезкин поглядел на него невидящими глазами, покачал головой и вперил взгляд в славословящее Создателя небо. "Господи, -- прошептал он. -- если смиловался Ты над всеми нами, если простил нам наши грехи и подарил Свою великую радость, подари мне мою -- верни мне ее, умоляю Тебя. верни". И померещилось ему тогда, не иначе как спьяну, что где-то в вышине словно перемигнулись звезды и послали недоучке-звездочету и лжепророку таинственный сигнал. Лох 71  * ЧАСТЬ ПЯТАЯ *  1 Прошло два месяца. В газетах писали про новоогаревский процесс, о конце света все уже давно позабыли, непокоренный Саддам назло всему миру зализывал раны, богомольный люд в России прикладывался к таинственно и чудодейственно объявившимся мощам преподобного Серафима Саровского, где-то в недрах аппарата зрел злосчастный заговор, а в Хорошую приехала машина. Не "тойота", а обыкновенный "газик", и привезла урну, дабы жители самых отдаленных уголков района могли выбрать себе на радость первого в российской истории свободного президента. На этой же машине Тезкину привезли письмо. Он судорожно разорвал конверт -- в него оказался 'вложенным другой, с иностранным штемпелем. Санечка прочел его тут же, никуда не отходя и не слыша, как мнутся и качают головами старухи, не знающие, кого вычеркнуть, а кого оставить в бюллетене, -- им было жалко всех, и не хотелось обижать никого, даже Альберта Макашова. -- Ну, бабки, давай, давай, -- подбадривал их шофер, -- шевелитесь, мне домой охота. -- Слушай, -- сказал Тезкин, -- обожди меня, я с тобой поеду. -- Да ты куда собрался-то, Сашок? -- удивился дед. Вместе с урной привезли в Хорошую бутылку водки и мучицы от председателя с наказом голосовать за Колю Рыжкова, оправившегося от декабрьского инфаркта. Дедушка уж предвкушал, как они с Тезкиным поддадут и обсудят сложившееся политическое положение и земельный вопрос. -- Поеду я, дядь Вась, -- сказал Тезкин. -- За женой поеду. В Москве он тотчас же разыскал Голдовского. Лева к тому времени уже оправился от всех своих весенних потрясений, теперь даже задним числом дивясь, как это он поверил Тезкину, который всю жизнь только и делал, что его дурил. Однако нет худа без добра: переведя изрядную сумму на благотворительность и ремонт храма. Лева приобрел устойчивую славу в делах милосердия^ о нем писали в газетах как о настоящем русском предпринимателе, возрождающем традиции отечественного купечества. Голдовский с умом использовал моральный капитал и, быстро наверстав упущенное эсхатологическою весною время, поднял дело на новую высоту. Как раз в ту пору, когда Санька объявился в первопрестольной,,он арендовал, заручившись поддержкой влиятельных лиц, офис на Кутузовском проспекте. Тезкина в это сверкающее помещение не пустили как личность явно некредитоспособную, или же, говоря швейцарским наречием, "сыроежку". Но велико было удивление отставного полковника и хорошенькой секретарши, закончившей филфак МГУ (вот тут-то Лева потешил свое самолюбие), когда хозяин самолично вышел встречать гостя и провел его в кабинет, велев в лучших традициях доморощенных чиновников никого не принимать. -- Ба, -- сказал он насмешливо, -- Санька! А я уж думал грешным делом, что ты на тот свет переселился. Чай, кофе, виски? -- Мне нужны деньги, -- сказал Тезкин сумрачно. -- Да ну? -- удивился Голдовский. -- И сколько? Тезкин назвал сумму, и Лева присвистнул. -- Однако! И непременно в валюте? -- Да. -- Зачем тебе в твоей деревне валюта, брат? -- Я уезжаю в Германию. -- Куда? -- поразился Голдовский немногим меньше, чем полгода назад апокалипсическому пророчеству друга.-- Что ты там собираешься делать? -- Читать лекции по русской философии, -- лаконично ответил Тезкин.-- И помоги мне, пожалуйста, сделать все, что там нужно. -- Н-да,-- пробормотал Лева,--от кого, от кого, а от тебя меньше всего я этого ожидал. Ну вот что,-- прибавил он,-- деньги я тебе, разумеется, дам, а помогать не стану. -- Почему? -- Я не собираюсь прикладывать руку к утечке мозгов. -- Лева,-- проговорил Тезкин сдержанно-радостным голосом,-- каких мозгов? Неужели ты думаешь, что я там кому-нибудь нужен? Я получил письмо от Кати, брат. -- И она тебя что, зовет? -- спросил Голдовский, помолчав. -- Нет,-- покачал головой Тезкин,-- но я все равно поеду. Ей там. по-моему, нехорошо. -- Сомневаюсь,-- ответил Лева.-- Извини меня, Саша, но ты, кажется, имеешь весьма превратное представление о женщинах. Я в свое время сталкивался с ее мужем и скажу тебе, что большего прохиндея глаза мои не видали. -- Лева, мне плевать на ее мужа, но я должен ее увидеть. -- Ну хорошо, -- согласился Голдовский, снова чувствуя, как подчиняет его Тезкин себе. -- Однако тебе придется подождать: раньше чем через месяца два, два с половиной, ничего не получится. -- Все это страшно некстати, -- пробормотал Саня. 2 Москва 1991 года произвела на Тезкина впечатление еще более отвратное. чем год назад. Вся шваль, вся нечисть, прежде сидевшая по щелям, выползла теперь на свет Божий, заполонив несчастную столицу. Тезкин бродил как потерянный, все вызывало в нем омерзение, от уличных торговцев до иностранных вывесок, и особенно одна сцена запала в его душу. \ Случилось это в самом центре, недалеко от железнодорожных касс, где он покупал билет до Мюнхена, несколько дней проведя в томительной знойной очереди. Молодой парень, высокий, жилистый, с наголо остриженной непропорционально маленькой на его длинном худом теле головой и сверкающими белыми фарфоровыми зубами, стоял на тротуаре, разложив перед собой кусок клеенки, и предлагал всем проходящим мимо сыграть с ним. Его плотным кольцом обступили люди, и Тезкин, одуревший от стояния в очереди, тоже сунул свой любопытный нос. Парень быстро переставлял три колпачка, гоняя под ними теннисный шарик, и призывал всех желающих угадать, под каким колпачком он находится. То ли он делал это не очень умело, то ли нарочно завлекал ротозеев, но Тезкину казалось, что любой мог бы сказать, где шарик. Однако играть никто не решался, хотя и не расходились. -- Где шарик, граждане? -- спрашивал парень весело, быстрым, но все примечающим взглядом окидывая публику. -- Здесь, -- сказал мужик с помятым лицом. Парень поднял колпачок -- там было пусто. Мужик сожалеюще развел руками, а парень снова обратился к толпе: -- Ну, кто ответит, где шарик, сразу получит сто рублей. Рядом стоял мальчик лет тринадцати с фотоаппаратом, аккуратно одетый. по виду не москвич, а приехавший на каникулы школьник. -- Здесь, -- сказал он, указывая на другой колпачок. Парень поднял его и воскликнул: -- Молодец, ты выиграл! Школьник засиял от радости, но. уже вложив бумажку ему в руку, парень спросил: -- У тебя у самого-то есть деньги? -- Нет, -- ответил тот, насторожившись и крепче цепляясь за фотоаппарат. -- Тогда давай назад. Твой выигрыш недействителен. Ты не мог играть, если у тебя нет денег. Такое правило, брат, ничего не поделаешь. -- Да не бойся ты,-- сказал кто-то в толпе,-- их надо показать только. -- Подождите.-- Мальчик покраснел и полез во внутренний карман нарядной курточки, доставая оттуда перевязанные тесемкой купюры. -- вот. я забыл. Парень быстро взял у него из рук сотенную бумажку, зажал в кулаке и сказал: -- Давай сыграем? -- Как сыграем? -- отшатнулся тот. -- Я больше не хочу играть. Отдайте мне мои деньги, и я пойду. .-- Нельзя, -- сказал парень сочувственно, -- такое правило. Ты не мог говорить, где лежит шарик, пока не показал деньги. -- Но я же не знал. -- Да, не знал, -- согласился тот, -- а теперь знаешь и можешь отыграть все назад. Угадай еще раз, где шарик, и триста рублей будут твоими. -- Не хочу я так, отдайте мне мои сто! Парень наклонился к его уху, что-то доверительно прошептал и стал перемещать колпачки. Мальчик глядел со страхом на его руки и дрожал. -- Ну где? Мальчик растерянно пожал плечами. -- Говори быстрее, -- закричали вокруг, -- пока тебя никто не опередил! Он наступил ногой на один из колпачков -- верно, это велел сделать ему парень, когда шептал на ухо. Белозубый поднял быстро соседний -- там было пусто, затем другой -- шарика не было. -- Ну? -- сказал он азартно. -- У тебя еще есть деньги? Сколько дашь -- вдвое больше получишь! Мальчик глядел на него с сомнением, парень достал из кармана пять сотенных. -- Давай! Столько есть? Вокруг что-то кричали, возбужденно подбадривали его. -- Ну, тысячу получишь! На лице у мальчика шла борьба, наконец он достал деньги и протянул наперсточнику. Тот зажал их, высоко подняв в кулаке. -- Убирай ногу! Под колпачком было пусто. Вокруг сочувственно засвистели, белозубый развел руками и положил деньги в карман, а мальчик, до которого только теперь дошло, что его обманули и все эти подбадривавшие его люди заодно, вдруг заплакал и отчаянно закричал: -- Отдайте мне мои деньги! Он бросился на наперсточника, вцепился в нательный крестик на "крупной золотой цепочке и стал бить ладонями по груди. Его пытались оттащить. белозубый стряхивал его с себя, а тот орал как оглашенный и не отступал. И тут появился милиционер. В одно мгновение стаканчики исчезли, половина народа схлынула, а мальчик кинулся к сержанту. -- Та... таварищ миционер,--заговорил он, глотая звуки,--этот... вот этот, он у меня деньги украл. Милиционер посмотрел на школьника, затем на мошенника, какое-то тупое, безучастное и покорное выражение промелькнуло у него на лице, он опустил глаза и молча шагнул в расступившуюся толпу, а белозубый дал мальчику пинка и сказал: -- Учись, лох! Все это произошло так быстро, что Тезкин не успел ничего понять. Мальчик, глотая слезы, пошел по улице и пропал в толпе, наперсточник сел в подкатившие к тротуару запыленные "Жигули". А Саня был так подавлен увиденным, что и весь следующий день эта история не шла у него из головы. Как никогда раньше, хотелось ему уехать прочь, чтобы не жить в зачумленном городе, где среди бела дня грабят детей, а милиция боится за них заступиться. "Боже, Боже, до чего мы дожили!" -- бормотал он отчаянно. -- Что делать, брат? -- сказал Голдовский, выслушав тезкинский рассказ. -- Через это надо пройти. Зато никто и никогда теперь этого ребенка не обманет. "Вы пройдете,-- подумал тогда Саня,-- а я -- никогда". 3 В середине августа все было оформлено. Тезкин жил уже только мыслями об отъезде, но за несколько дней до назначенного числа ему позвонил ранним утром Лева и, тяжело дыша, спросил, тщетно пытаясь изобразить в голосе насмешливость: -- Ну что, слышал? -- Чего еще? -- Спишь, что ли? Включи немедленно радио. У меня под окнами танки идут. -- Какие еще танки? -- буркнул Тезкин, но радио включил. Голдовский перезвонил через полчаса. -- Что скажешь, брат? -- Занятно, -- ответил философ, -- даже очень занятно. Хотя такие дела лучше начинать не в понедельник, а в воскресенье. -- Тебе занятно,--вскипел глава агентства,--ты через три дня уезжаешь, да еще, глядишь, получишь там под шумок статус беженца, а для меня это конец всему. Я вообще не уверен, что сейчас за мной не придут. -- Ну да. конечно, за тобой в первую очередь. А что. действительно ты видел танки? Голдовский поднес трубку к раскрытому окну: было слышно, как гудят моторы. -- Горючего у них, говорят, нет, хлеб убирать нечем,-- проворчал Тезкин. -- Ладно, я к тебе сейчас приеду. Выйдя на улицу, Саня снова ощутил давно угасшее любопытство к городу и уличной толпе. Он с жадностью вглядывался в хмурые и сосредоточенные лица людей, в выстроившуюся за водкой очередь и торгующих на лотках продавцов книг. Все было как обычно, ничто еще не успело измениться. и если бы еще вчера кто-нибудь сказал, что подобное случится, он не поверил бы. Однако все было: танки, солдаты и снова готовые надеть на себя ярмо люди. Он ехал на троллейбусе по Калининскому проспекту, в салоне, несмотря на многолюдие, было тихо, и только когда машина поравнялась с рекою и показался рыдван на Краснопресненской набережной, возле которого стоял одинокий танк и какие-то люди сбились в кучку и размахивали руками, один из пассажиров зло произнес: -- Доигрался, сукин сын! Никто не поддержал и не опроверг его, все были погружены в себя -- народ безмолвствовал. В офисе у Голдовского тоже было тихо. Лева сидел в кабинете один, тупо глядел на молчащий телефон и смотрелся постаревшим. Перед ним стояла початая бутылка водки в экспортном исполнении и два стакана. -- Даже если меня не тронут,-- сказал он задумчиво, наливая Тез-кину, -- то на всей моей работе можно ставить крест. Никто сюда не приедет, а все, у кого есть голова на плечах, либо сбегут, либо снова уйдут в подполье. -- И не прогадают, -- заметил Саня. -- Ты думаешь? -- Уверен. Я сам там давно сижу и тебе советую. Переселишься ко мне, купишь себе порося, назовешь его Борькой и будешь в ус себе не дуть. -- Почему Борькой? -- спросил захмелевший Голдовский. -- А в России всех боровов так зовут. Весь день друзья пили, опустошая содержимое фирменного бара, смотрели телевизор, пресс-конференцию и влезшего на танк Бориса, ловили голоса. Мало-помалу случившееся отошло назад, они расчувствовались, как это вообще свойственно русским людям в минуту опасности, ударились в воспоминания и рассуждения, точно им снова исполнилось по семнадцать лет и все было впереди. Лева откопал где-то запись "Отеля Калифорния" и предлагал срочно ехать на Автозаводский сквер, но, покуда они прособирались, метро закрылось, и во втором часу ночи любомудры очутились на Кутузовском проспекте. Обнявшись, они запели "Широка страна моя родная". Редкие прохожие от них шарахались, иные смотрели с ненавистью, другие с осуждением -- как можно в такой судьбоносный час? -- но им не было до того дела. Поход их завершился ранним утром на Манежной площади, где они допивали бутылку водки с танкистами из Кантемировской дивизии. -- Последний раз гуляем, ребята, -- всхлипывал Лева, и танкисты, как могли, его утешали. -- Ниче, мужик, дальше Сибири не сошлют. Впрочем, насчет последнего раза и уж тем более Сибири -- это было, конечно, преувеличением. Назавтра выяснилось, что таких гулящих, как они, целый город. Тезкин с Голдовским весь день бродили по перекрытым услужливой московской властью улицам и площадям, слушали митинговые речи у Моссовета и у рыдвана, где собрались все отцы демократии и потрясали кулаками, и все больше им казалось, что они присутствуют на грандиозной тусовке с давно уже и хорошо кем-то продуманным сценарием. Народ беспорядочно двигался, периодически возникали слухи, что вот-вот нагрянут штурмовики, веселые девицы в тесных брючках и мини-юбках сидели на броне брошенного танка, на Манежной шло братание и перебранка с солдатами, мелькнул отец Глеб и иже с ним молодые демохристиане, тащили металлические щиты на Краснопресненской веселые юнцы с румяными лицами, и тут же работали магазины и стояли очереди, за дефицитным товаром. Все это напоминало первомайскую демонстрацию, народное гулянье, но только не путч и не решающее сражение за судьбу демократии. Тезкин брюзжал и плевался, но доставалось от него почему-то преимущественно демократам, а особенно Попову с Шеварднадзе. -- Тише, тише, -- дергал его за рукав Голдовский, -- услышит кто тебя -- голову оторвут. К вечеру друзья проголодались и вернулись в офис. От дождя, холода и ходьбы они устали, включили в девять часов телевизор и уселись смотреть новости. Шел второй день путча, голос у диктора как-то странно дрожал, и Лева задумчиво произнес: -- А хрен его знает, брат, устроят напоследок коммуняки твои кровавую баню -- с них станется. Гляди вон -- комендантский час объявили. Саня сидел молчаливый, насупленный. -- Ну что, -- сказал он вдруг, вставая, -- пойдем? Лева недоуменно поглядел на него: -- Но ведь ты же еще час назад говорил... -- Что я говорил?--огрызнулся философ.--А впрочем, все равно потом пожалеем. -- Брат, -- сказал Голдовский вдохновенно, -- ты помнишь нашу клятву? -- Боюсь, что единственной наградой нам будет насморк, -- ответил Тезкин. Дождь на улице сделался еще сильнее. По пустынному проспекту добровольцы перешли на другую сторону Москвы-реки и подошли к рыдвану, где группками стояли люди, числом гораздо меньшим, чем днем, сбившись возле немногих обладателей транзисторов и жадно ловя новости, шепотом передававшиеся от одного к другому. Какие-то энергичные распорядители пытались организовать толпу в цепи и записывали желающих в отряды. Время от времени на балконе показывались бодрые вожди с красными от бессонницы глазами, обращались к собравшимся с трогательными речами, демонстрируя свое полное единство с народом. Глядя на них, Тезкин вдруг подумал, что все повторяется: все снова делятся на чистых и нечистых, на тех, кто допущен на эти сверкающие этажи, пьет кофий и дает многочисленные интервью, и тех, кто мокнет под дождем. И пройдет не так много времени, как иные из пришедших сюда будут вспоминать эту ночь с недоумением и обидой, как тот приезжий мальчик с фотоаппаратом. К утру напряжение стало спадать, вожди появлялись все реже. Обкурившись сигаретами, Тезкин с Голдовским отошли к заборчику американского посольства и достали очередную бутылку. -- Ну что, брат, поучаствовали мы с тобой в истории, -- усмехнулся Голдовский. Голос у него был сиплым, рука немного дрожала, и он плеснул через край. Саня ничего не ответил, молча выпил, а из дома за забором вышли двое мужиков в серых костюмах. В руках у них были рации, и, переговариваясь между собой, они с презрением разглядывали промокших волонтеров. Все кончилось -- пора было расходиться, и Тезкин вдруг почувствовал, что даже водка ему не помогает. Он был совершенно болен, кашлял и не мог согреться, точь-в-точь, как много лет назад в степи. 4 Озноб не прошел и к вечеру. На щеках у Тезкина появился нездоровый румянец, все плыло у него перед глазами, и ко всем последующим событиям -- возвращению из Фороса хитроумного гроссмейстера как по нотам разыгранной и все же проигранной партии, аресту бедных умом заговорщиков, разгону сиятельной КПСС и прочим поражавшим воображение обывателя тусовкам -- он отнесся с обычным спокойствием и без того энтузиазма, который охватил наше переживавшее подъем и последний всплеск перестроечной эйфории общество... Поезд со спальными вагонами и клетушками-купе увозил нашего героя в страну, столько лет подряд преследовавшую его воображение. Тезкин в лихорадочном возбуждении глядел в окно. Пейзаж постепенно менялся. проехали Россию и Белоруссию, началась Польша с ее маленькими чистыми городами, островерхими костелами и кубиками домов -- он глядел на все с недоуменным чувством и словно из сна, а перед глазами вставала совсем иная дорога -- степи, редкие разъезды, тайга и реки, и в тезкин-скую душу снова запало недоброе предчувствие. Полтора суток спустя он вышел в Праге. Здесь ему предстояла пересадка до Мюнхена. В ожидании поезда Саня немного побродил по улицам, но ни красота этого города, ни удивительная свежесть и чистота тротуаров, ни изобилие магазинов -- ничто не поразило его. Он был занят теперь одной лишь мыслью -- о Катерине, и сидевший напротив него в мюнхенском поезде добродушный, розовощекий немец, тотчас же распознавший в своем соседе русского, напрасно выспрашивал его о перестройке и о том, почему они, русские, не любят своего Горби. В Мюнхен приехали к вечеру. Было тепло, повсюду горели огни, вокруг ходили веселые и счастливые люди, кружились женщины, шумела разноязыкая толпа возле вокзала. Все представлялось Сане в нереальном свете, и он даже на мгновение забыл, где находится. Казалось, это лишь греза, бред, а сейчас откроются глаза и снова возникнут окаянные московские улицы. Мюнхен, Мюнхен, чудо-город, где тоже случился знаменитый путч и откуда пошла гулять по всему свету война, похоже, давно позабытая в этой приветливой и уютной стране и кровоточившая до сих пор в необъятной России. Тезкин шел по широкой зеленой улице и думал о том, что сейчас увидит Козетту, которую не видел пять с половиной лет -- ужасный, тяжкий срок, неведомо как пережитое им испытание. Но сама мысль об их встрече не укладывалась в его голове. Он пытался представить, как сейчас подойдет к ее дому, позвонит в дверь, и она появится на пороге, такая же, как в их последнюю встречу. А о том, что случится после, он думать не хотел. Потом можно будет просто умереть и даже не увлекать за собой целый мир -- пусть он живет, как ему заблагорассудится, столько, сколько ему назначено, но Тезкину -- он это знал теперь наверняка -- с этим миром не по пути. Он случайно родился, случайно прожил свою жизнь, не сделав в ней ничего хорошего и ничего плохого. Он не умер там и тогда, когда должен был умереть, его зачем-то спасли, даже не спросясь, желает он этого или нет. и вся его последующая жизнь была лишь горькой насмешкой. Он хотел теперь только одного: увидеть Катерину, взглянуть в ее глаза и убедиться в том, что она сумеет прожить без него. И тогда он почувствует себя полностью свободным. Тезкин подошел к двери и немного помедлил, прежде чем позвонить. На миг промелькнуло у него желание отступить и побыть еще одному, но в ту же секунду он почувствовал, как нестерпимо хочется ему, чтобы открылась эта дверь и послышался ее голос. Он протянул руку к звонку и нажал на кнопку. За дверью раздались шаги, и вышла женщина лет пятидесяти в кружевном переднике. В ответ на путаный тезкинский вопрос она ответила, что фрау Катарина здесь не живет. -- Где она? Где? -- закричал он, и, верно, лицо у него было таким несчастным в эту минуту, что женщина побежала в глубь Дома и вернулась с девочкой шестнадцати лет -- прелестной белокурой немочкой с пухлыми губами. На прекрасном русском языке она объяснила, что фрау Катарина уехала три месяца назад, а куда -- не сказала. Она хотела еще что-то добавить, но Тезкин, уже ничего не слыша, бегом спустился по лестнице. Несколько часов он просидел на скамейке в парке, слушая, как веселый оркестр наигрывает бодрые мелодии. К нему подсаживались кудрявые девчушки, прижимались, хохотали и тащили его за собой -- в городе был какой-то праздник, а может быть, праздник здесь был всегда. Тезкина ничто не трогало. Что теперь делать, куда идти дальше, он не знал. Но одну вещь понимал с очевидностью. Вернуться так просто домой он не сможет. Он настолько остро ощутил свою утраченную связь с Козеттой, что не раздумывая отдал бы все для того, чтоб с нею встретиться. И там же, в парке, Саня решил, что, покуда у него достанет сил и денег, он будет ездить по Германии и искать ее, и Бог даст -- в этом он был уверен -- ее встретит. Не такая уж большая страна Германия, чтобы разминулись в ней двое русских, кому обещали встречу пасхальные звезды над речкой Березайкой. 5 Он искал ее повсюду, на севере и на юге, во Франкфурте, в Дюссельдорфе, на Рейне, в Руре и в Саксонии, ночуя в дешевых гостиницах и кемпингах, передвигаясь на автобусах и поездах, а когда кончились деньги -- автостопом, точь-в-точь, как некогда по Украине. И теперь снова приходилось ему ночевать на улице, в парках и лагерях для беженцев, нелегально подрабатывая мытьем посуды. Он увидел совсем другую Германию -- мир югославских и азиатских беженцев, насмешки и презрение работодателей, унижение и вражду, столь знакомые ему в родном Отечестве. Воистину, мир был слишком одинаков. Вот только Козетты нигде не было. Он понимал, что она могла уехать куда угодно -- в Австралию, в Канаду, в Аргентину, и давно пора было оставить безумные и тщетные поиски, но Тезкин продолжал еще на что-то надеяться. Иногда ему случалось по целому дню не есть, несколько ночей спать в холоде. Снова донимали его утихшие было лихорадка и озноб, мучил кашель, но он не сдавался, хотя с ужасом понимал, что срок пребывания здесь сокращается, как шагреневая кожа, и через пару недель любой полицейский чиновник выкинет его вон за пределы Германии. А страна уже готовилась к богатому и сытому Рождеству. Всюду на витринах красовались товары, раздражавшие важ&ды нищих беженцев, к которым зорко присматривалась полиция имужиялх' ненавидела местная шпана. Саня обходил стороной эти сверкаю и поскак этажи Белого дома, улицы, подавленный, угрюмый и потб"1~на боаетатки всякой веры, спрашивая возлюбленную скорее по привычке. Он снова был в Мюнхене, но теперь улицы пронизывал горный ветерок, баварские модницы щеголяли русскими мехами, кроме тех, кто вступал в общество защиты животных. Пиво текло рекою, праздник не прекращался, философ мой был в таком же тупом унынии, как ровно десять лет назад, вычищая полковые сортиры. Но однажды в голодный и маятный ноя&ьТккйй день его кто-то окликнул на ломаном русском языке: к . -- Хэрр Тьозэкин? Саня повернул голову и увидел невысокого щуплого немца в очках, лет сорока пяти. Немец приветливо улыбался, и Тезкин несколько секунд тупо на него глядел, даже не пытаясь вспотпггь, где и когда он мог видеть этого человека. -- Бэрэзайка, -- сказал немец, широко улыбаясь, -- банья. Я бил к вас прошлый Рождество. Мне зовут Фолькер. -- Хорошо,-- сказал Тезкин бесцветным голосом. -- Почему ви так грустный? -- спросил Фолькер, приглядываясь к Тезкину. -- Я приглашай вам пить пиво. йа? -- Иа,-- вздохнул Саня. которому было все равно, не осталось даже сил ничего в себе таить. -- Вам что-нибудь плохо? Тезкин кивнул и скупо и безучастно рассказал, что ищет одну женщину. -- Надо сделать объявление на газета. -- О. йа,-- согласился Александр, думая, как бы ему побыстрее расстаться с поклонником российских философов и брошенных деревень, но его собеседник, так же беспричинно весело оглядывая Тезкина, заказал еще пива и объявил: -- Вы не имейт марки. -- Да, не имейт,-- сказал русский философ зло,-- я не имейт в вашей хваленой стране ничего, нихт. -- Алекзандер, ви не надо сердитый. Я хочу вас помогать. -- Я не сержусь, -- ответил Тезкин. вставая. -- Сколько я должен за пиво? -- Ничего, -- сказал Фолькер серьезно и ничуть не обижаясь. -- В этот раз я ви угощал, в другой ви угощает мне. -- Боюсь, что ничего не получится,-- пробормотал Саня.-- Простите, я должен идти. -- Подождите, Алекзандер, -- возразил немец. -- Возьмите ваше место и слышите, что я говорю. Ви нужен отдых. Ви много писал прошлый год? -- Я не написал ни слова и вряд ли что-нибудь еще напишу. -- Не говорите это. Ви сейчас трудный позиция в страна, я знаю. Ми тоже бил так позиция после война. Я бил маленький, но я вспомню. Я не имел отец, они убили его на война. Вы имейт отец, Алекзандер? -- Нет.-- сказал Тезкин хрипло,-- его тоже убили. -- Я вам понимаю. Я бил очень бедный, я мил стаканы в этот бар, а теперь я имейт деньги, я директор частный гимназиум, и в мой гимна-зиум дети научат русский язык. А какой-нибудь русский убил мой отец. Это странно. Алекзандер? -- Да,-- согласился Саня,-- в Хорошей до войны было сорок с лишним мужиков, вернулась треть. А зачем вам в вашей гимназии русский. Фолькер? -- Я люблю ваша страна. У нее убили мой отец, но я люблю ей. Я хочу, чтобы мой студенты тоже любите ваша страна. -- Да, -- пробормотал Тезкин, не зная, что сказать. Фолькер молча пил пиво, и Саня вдруг подумал, что, пожалуй, он не будет ждать еще неделю, а уедет сегодня же вечером, денег на дорогу у него хватит, и хотя не удастся привезти никаких подарков ни матери, ни деду Васе и бабкам, он все равно уедет. -- Алекзандер,--. ^-чзал Фолькер, поднимая голову от стакана,-- я хочу просить вам однР . -- Какую? ^.ввдь -- Я предлагай вас я1" '^^ии в мой гимназиум о Россия. Я хочу, чтоб мой студенты знать Россия и ;не бояться она. Вы мне понимаете, да? -- Да.--ответил Тезкин,--но это невозможно, хэрр Фолькер. Я никогда и никому не читал никаких -лекций. Я просто недоучившийся студент, самоучка и трепло, каких в России тысячи, и с тем же успехом вы могли бы позвать любого из- русских оборванцев, шляющихся по Европе. Лучше обратитесь в университет, > -- О, нет, -- покачал еловой Фолькер. -- Я знаю люди, Алекзандер. Мне не нужно профессор или, как это у вас есть так смешная штука, я никогда не мог понимать? -- а. вот -- кандидат наука. Мне нужен ви, я очень, очень прошу вам. Алекзандер. И тоже ви может делать объявление на газета о эта женщина. Это важно вас, йа? -- Было важно, Фолькер,--сказал Саня с грустью,--вы немного опоздали. И потом у меня кончается виза. -- Это мой проблем,-- возразил директор. 6 Так неожиданно, в который по счету раз переменилась тезкинская судьбина, и он обрел работу, которой позавидовали бы многие из презирающих или жалеющих его российских умников. И работа эта, как ни странно, пришлась ему по вкусу, принеся успех, какого никогда прежде герой мой не знал. Гимназисты и гимназистки были от него без ума, не сводили крупных арийских глаз, засыпали вопросами, прилежно выполняли все его задания. И была среди этих глаз одна пара, смотревшая на Тезкина особенно нежно и показавшаяся ему знакомой. Он долго не мог вспомнить, где уже видел эти глаза, пока девушка сама не напомнила ему об их встрече полгода назад в старом доме на Тюр-кенштрассе, и Тезкин тотчас же догадался: конечно, это была та самая прелестная немочка, что сказала ему об отъезде Катерины. Но, хоть и принесла она ему столь горестную весть, она была связана с его возлюбленной, и Саня частенько разговаривал с Анной после занятий. Пухленькая Анхен ему сочувствовала, рассказывала о том, как Козетта жила в Мюнхене, и Александр не замечал поблескивающих на ее ресницах слез, а если и замечал, то относил исключительно на счет дружеского участия. -- У нее была большая тоска, господин учитель. Иногда она говорила со мной, мы читали книги, гуляли. А когда приезжал ее муж, -- Анечка говорила по-русски очень чисто, почти без ошибок, и Саня думал, что так говорить ее научила Катя. Сердце его переполнялось любовью, бедная девушка не знала, как понять его взгляды, краснела и терялась, не смея остановиться, -- он работал где-то на севере и жил там, то она замыкалась и не выходила из комнаты. Я слышала, как она плачет, и однажды он сказал ей, что увезет туда, где много солнца и гор. Наверное, она туда и уехала. Она ничего не сказала мне, когда прощалась. Только поцеловала. -- А что еще? -- жадно спрашивал Тезкин, воображая свою милую Катерину и снова не зная, то ли ему радоваться, то ли печалиться ее страданиям. -- Однажды, незадолго до отъезда, она была очень больна. Несколько дней не выходила. Я волновалась и, когда она поправилась, купила ей цветы. Она почему-то заплакала, и мне стало неловко. А потом она уехала, герр Тезкин.  -- А она говорила тебе что-нибудь обо мне? -- спросил Саня, облизнув пересохшие губы. -- Нет, -- покачала головой Анечка, глядя на своего учителя с немым упреком. -- Она, по-моему, не смогла привыкнуть к Мюнхену. Но ведь это очень красивый город, и я его-очень люблю. А вы, герр Тезкин? -- Я не знаю,-- признался он,-- мне, Анна, все равно. Однако постепенно он начал привыкать к этой размеренной жизни, утром ходил на занятия, днем гулял по мюнхенским паркам, вечерами читал или шел в гости к Фолькеру, пил с ним пиво, толковал о Бердяеве и Павле Флоренском и даже пробовал что-то писать. Но с этим у Тезкина ничего не получилось. Он познакомился еще с несколькими семьями, в том числе и русскими, подружился с колоритным мужичком, сбежавшим в войну по велению Богородицы от большевиков и построившим церковь возле олимпийского стадиона, и говорил с ним на божественные темы, перемежая беседу возлияниями Бахусу, но счастья так и не было. Счастье осталось далеко в России, не то в Автозаводском сквере, не то в краснокир-пичной школе, где ходили по этажам Серафима Хренова и Ирочка Раевская, не то в Крыму возле Гурзуфа, не