а была одна. Несмотря на поздний час, она сидела за роялем и наигрывала что-то грустное. Увидев меня, она вздрогнула. - Алексей Викторович? Что с вами? - Какой я тебе, к черту, Алексей Викторович! Для тебя я Алеша. Прости меня, я был неправ, я люблю тебя. Я попытался ее обнять, но она отстранилась и смотрела на меня со сдержанным любопытством. - Скажите! - Она улыбнулась. - Что же, Вера Николаевна вам отказала? Или родители сбавили цену? - Не напоминай мне об этом, - сказал я, от стыда не находя себе места. - Ни о какой цене не было речи. Это была просто идиотская выходка. - Ах, мой друг, - сказала она, вертя на пальце колечко с камушком, - как я могу быть уверена, что не дождусь от вас такой же выходки и в другой раз? И вообще, я не уверена, что смогу вас простить. Вы ославили меня на весь город. Знакомые смотрят на меня с сочувствием... Она продолжала в чем-то меня упрекать, но я не слушал. Я тупо смотрел, как она вертит на пальце колечко, то снимая, то надевая его. И вдруг меня осенило. Ведь я столько раз видел, как надевают тугие кольца! Их не наталкивают на палец, а как бы навинчивают. - Если вы не можете меня простить... - начал я с плохо скрытым облегчением. Она испугалась. - Пожалуй, на первый раз я вас прощу, - сказала она торопливо. - Но вы мне дадите слово, что это никогда не повторится. Вы даете мне слово? - Да, конечно, - сказал я не очень уверенно. - Ну, ладно, мир, - улыбнулась она, протягивая мне руку для поцелуя. Я покорно поцеловал ее руку. Лиза тут же отвернулась к роялю. - В знак примирения, - сказала она, опуская руки на клавиши. "Боже мой, опять!" - подумал я почти с ужасом. При первых звуках романса я схватился за голову. Потом отступил к двери. Она ничего не видела. Она была упоена музыкой и своим голосом. Второй куплет я слышал уже за дверью, поспешно, но осторожно спускаясь по лестнице. Проснувшись следующим утром, я не стал завтракать и сразу поехал на службу. Там сначала написал прошение о переводе в Тетюши, затем вызвал судебного пристава и, вручив ему повестку, велел немедля доставить в участок дворянина Анощенко. Это дело можно было считать поконченным, и я отправился к Ивану Пантелеевичу, которого, к счастью, застал на месте и свободным от посетителей. Он сидел за своим столом и читал газету, которая всегда была его любимым чтением. - Что пишут? - спросил я несколько развязно, садясь напротив него. Он поднял голову и внимательно посмотрел на меня своими подслеповатыми глазами. - Да вот, хвалят новый метод вставления зубов на каучуке, - сказал он, подумав. - Я полагаю, что если б некоторым головы ставили из того же материала... - Иван Пантелеевич, - перебил я его, - ежели вы под некоторыми имеете в виду мою голову, то она у меня именно такая и есть. - Какая? - опешил он. - Из каучука-с, - в тон ему ответил я. - Однажды в детстве пришлось мне упасть со второго этажа и удариться головой об мостовую, так, поверите ли, ничего не случилось, только подскочил, как мячик. - Пустой человек, - не приняв моей шутки, покачал головой Иван Пантелеевич. - С чем пожаловал? - Иван Пантелеевич, - сказал я. - Вы, помнится, предлагали мне место следователя в Тетюшах. Так вот, если вы не передумали... На лице его отразилась работа мысли. Может быть, он хотел спросить меня, что значит мой вчерашний визит, может, он хотел упрекать меня или грозить. Но он не сделал ни того, ни другого, ни третьего. Он грузно поднялся со своего кресла и, заложив руки за спину, прошелся по кабинету, что-то обдумывая. - Ну что же, - наконец вымолвил он негромко. - Я бы, пожалуй, не возражал противу вашего перевода, но в виду последнего вашего дела, с которым вы, наделав немало шуму, не сумели справиться, позволю вам дать отеческий совет: перемените профессию, пока не поздно. Вы еще молодой человек, можете сделать карьеру на другом поприще, попробуйте себя, к примеру, в адвокатуре, а судья, поверьте моему опыту, из вас не получится. У вас нет эдакой жилки, которая нам, старым служакам, помогает иногда раскусить человека с первого взгляда. - Предпочитаю раскусывать хотя б со второго взгляда, но до конца, - ответил я дерзко и добавил: - Поскольку, Иван Пантелеевич, ввиду моей несменяемости по закону не в вашей власти прекратить мою судебную карьеру, я бы все же просил вас о переводе в Тетюши, где в деревенском уединении я и обдумаю ваше предложение подробно. - Ну что ж, ну что ж, - подумав, сказал он, снова переходя на "ты". - Не скрою от тебя, что твой перевод не будет для меня огорчительным. Чем дальше мы будем находиться друг от друга, тем лучше. Подавай прошение... - Прошение готово. Вот оно. - Я выложил свое сочинение на стол перед ним. - Ну вот и хорошо, - удовлетворенно сказал он, бегло скользя глазами по тексту. Затем наложил резолюцию и вернул мне бумагу. - Теперь надобно утверждение председателя окружной палаты князя Шаховского, о чем я тоже буду его просить, и с богом. - Вечный ваш должник, Иван Пантелеевич, - с чувством сказал я, приложив руку к груди. - Не знаю даже, как вас благодарить. - Не стоит благодарности, - сказал он, снова уткнувшись в газету. О Лизе не было сказано ни слова. Но ее тень витала над нами, придавая остроту разговору. Углубившись в чтение, Иван Пантелеевич казалось, забыл про меня. Я кашлянул. Он поднял голову и удивился: - Ты еще здесь? - К сожалению, - сказал я. - Иван Пантелеевич, еще два слова по поводу дела Анощенко. - Да что там за дело, - поморщился он. - Закрыть его надобно. Не получилось оно у тебя. - Однако же, прежде чем закрыть, надо изложить, чего достигло следствие. На месте драки был найден большой перстень черного чугуна, неизвестно кому принадлежащий. При эксгумации трупа Правоторова былей обнаружено, что носовая кость покойного была переломлена тяжелым предметом незадолго до смерти. При приложении к месту перелома означенного чугунного перстня установлено, что вмятины на околоносовых костях вполне соответствуют конфигурации перстня. Таким образом, для получения более стройной картины осталось только установить, что этот перстень действительно принадлежал господину Анощенко, что я именно сейчас и намерен сделать. Поэтому я покорнейше просил бы вас проследовать в мой кабинет, чтобы присутствовать при последнем акте этой небольшой, если исходить из вселенских масштабов, трагедии... Впрочем, ежели вы не возражаете, место действия может быть перенесено и в ваш кабинет. Анощенко встретил нас выражением крайнего недовольства: он-де занятой человек и не может по каждому нашему зову бегать на допросы. - Не беспокойтесь, Степан Петрович, - попытался успокоить его Клемишев. - Следователь у нас молодой, горячий, однако я думаю, все обойдется и устроится в лучшем виде. - Вашими бы устами, - скорбно сказал Анощенко. - Если он такой молодой, так нельзя ли было nepедать мое дело кому постарше да поопытнее. - Да вот, по нынешним законам, оказывается, и нельзя, - вздохнул Иван Пантелеевич. - Мы ведь теперь несменяемые. Какую бы глупость ни вытворили, окромя разве что уголовного преступления, все нам простится и сойдет как с гуся вода. Я хотел ему сказать, что не тоже в присутствии подследственного язвить своего коллегу, да смолчал - бог с ним совсем. Тем более что сюрприз, мною приготовленный, был неотразим. - Степан Петрович, - обратился я к Анощенко. - Дело, по которому я решил вас побеспокоить, может быть, и пустяковое, но необходимое. Сейчас мы с вами повторим наш вчерашний опыт, который или со всей красноречивостью докажет мою непригодность к судебной деятельности, или же... - Или же? - повторил он. - Позвольте еще раз вашу правую руку. - Опять? - он снисходительно улыбнулся и посмотрел на Клемишева, который сидел в стороне, сцепив на коленях руки со скептическим выражением на лице. - Опять, - вздохнул я с полным сочувствием. - Извольте, - сказал он с вызовом, - но ежели вы и сейчас ничего не добьетесь, то учтите, я буду на вас жаловаться губернатору, а ежели губернатор не поможет, то и до самого царя дойду, но этого дела так не оставлю н не позволю постоянно измываться над столбовым дворянином. - Разумеется, это ваше право, - согласился я, беря его руку в свою и внимательно разглядывая. Теперь я заметил, что след от носимого раньше кольца имеет ширину гораздо большую, чем обыкновенно имеют обручальные кольца. - Ну что ж, Степан Петрович, - сказал я. - Рискнем. Я достал из кармана перстень и быстрым движением попытался надеть его на протянутый палец. Конечно, перстень застрял у второй фаланги. - Ну что? - с видимым сочувствием спросил Анощенко. - Не идет? - Не идет, - сказал я печально. - Так не идет. А ежели сделать так... - подталкивая перстень, я повернул его в одну сторону... - а потом эдак... - я повернул перстень в другую сторону. Анощенко побледнел и отдернул руку. Но было уже поздно: увесистый чугунный перстень красовался на безымянном пальце его правой руки. Встрепенулся Клемишев. Его маленькие глазки перепрыгивали с меня на Анощенко и с Анощенко опять на меня. Он все понял и оценил. Человек он был плохой, но неглупый. Кажется, сейчас он даже одобрял меня, хотя и сочувствовал Анощенко. - Что это значит? - спросил он наконец, глотая слюну. - К сожалению, это значит, - сказал я, - что я вынужден буду арестовать господина Анощенко. - Вы не имеете никакого права! - закричал на меня Анощенко. - Это еще не доказательство! - Зря шумишь, Степан Петрович, - тихо сказал Иван Пантелеевич. - Арестовать тебя он право имеет, так что защищайся каким-то другим способом. Поищи адвоката получше, попытайся воздействовать на милосердие присяжных. - Но ведь то, что перстень налезает мне на палец; еще не доказывает ничего. - Почему же. Кое-что доказывает, - устало сказав Клемишев. - Косвенная улика. По прежним законам можно было бы и оставить тебя в подозрении, по нынешним придется судить, а там уж как повернется. С этими словами он вышел из кабинета. Анощенко большим батистовым платком вытирал пот с лица. Я писал постановление об аресте. - Господин следователь, - сказал вдруг Анощенко жалким голосом. - А что, если нам разойтись полюбовно? Уж я, слово дворянина, в долгу не останусь. - Я взяток не беру, уважаемый Степан Петрович. - Перо было плохое и брызгало. - Ну уж сразу - взятка, - оживился он. - Просто дружеское вспомоществование. - И во вспомоществовании, получая жалованье и некоторый доход от имения, не нуждаюсь. - И что же мне грозит? - спросил Анощенко. - Сущие пустяки, - сказал я, открывая Уложение о наказаниях. - Во всяком случае, вы отделаетесь гораздо легче, чем ваша жертва, от которой уже не осталось ничего, кроме скелета. Вот статья 1464, она гласит: "Если вследствие нанесенных не по неосторожности, а с намерением, хотя и без умысла на убийство, побоев или иных насильственных действий причинится кому-либо смерть, то виновный в сем приговаривается, смотря по обстоятельствам дела: к заключению в тюрьме на время от восьми месяцев до двух лет с лишением некоторый по статье 50 сего Уложения, особенных прав и преимуществ, или к заключению в тюрьме на время от четырех до восьми месяцев: сверх сего, если он христианин, то предается церковному покаянию по распоряжению своего начальства". - Два года тюрьмы! - схватился за голову Анощенкко. - Два года тюрьмы столбовому дворянину за какого-то извозчика! - Могу вам дать совет в частном порядке, - сказал я. - Когда ваше дело будет слушаться в суде, не ссылайтесь на свое дворянство. Постарайтесь осознать свою вину не только внешне, но и внутренне, тогда вы произведете лучшее впечатление на присяжных, от которых будет зависеть ваша судьба. Глава девятая Свой перевод в Тетюши я прямо не связывал ни с какими иными соображениями, кроме служебных, однако не скрою, что желание вновь свидеться с Верой в числе побудительных мотивов занимало не последнее место. Чем дальше, тем чаще вспоминалась мне она, озорная и строгая, умная и легкомысленная одновременно. Кажется, на пасху отправил я ей письмо с поздравлениями, в котором между прочим писал о своем возможном переводе в Тетюши, объясняя его чисто служебной необходимостью. Вскоре получил от Веры ответное письмо, в котором она благодарила за поздравление и затем в своей обычной шутливой манере писала, что мой приезд в Тетюши непременно произведет в местных умах переворот, поскольку вся молодежь рвется из здешней глуши в Казань, Москву и Петербург. "Я думаю, - писала Вера, - что, если вы выйдете в воскресенье на базарную площадь и объявите, что добровольно переехали сюда из Казани, соберется немало народу, чтобы на вас посмотреть. Что касается меня лично, то я, несмотря на всю нелепость вашего шага, буду вам всегда рада и уже сейчас потихоньку готовлюсь к предстоящей встрече. Чтобы произвести на вас хорошее впечатление, читаю умные книги, образ жизни веду самый неприхотливый: ношу платье из мешка, употребляю грубую пищу и сплю исключительно на гвоздях. Если приедете, закажу вам тоже топчан с гвоздями". Письмо это я показал Косте, и мы вместе посмеялись. Однако время шло, мой отъезд по разным причинам откладывался со дня на день, и в Тетюши я прибыл только в июне. Мой предшественник, как и следовало ожидать, оставил мне все дела в полнейшем беспорядке, так что в первую неделю пришлось копаться в бумагах, разбирать, что к чему. Но работы тут было на гораздо более долгое время, поэтому в ближайшую субботу я велел оседлать казенную лошадь и отправился в Никифорово. День был хороший. Грело солнце, но легкий боковой ветерок не давал распалиться жаре, и я ехал не спеша, наслаждаясь видом окружающей природы и запахом полевых цветов. Дорога шла краем соснового бора, потом запетляла по чистой степи. Стояла особая степная звонкая тишина, нарушаемая только тревожным писком полевых мышей. Иногда из-под ног лошади с шумом выпархивали мелкие куропатки. Под вечер я наконец въехал в Никифорово, чистенькую деревушку с крепкими, не запущенными крестьянскими избами. Словоохотливая толстая девка указала мне, как проехать к барской усадьбе, да я мог бы ее и не спрашивать: барский дом, окруженный молодыми дубами, виден был издалека. Двухэтажный, с высоким крыльцом, дом этот стоял над небольшим, но чистым прудом, в котором плавали и кричали жирные утки. Белые гуси хлопотливо убрались с дороги, однако некоторые из них оборачивались и, вытягивая шеи, шипели на меня, отчего молодая лошадь вздрагивала и шарахалась в сторону, и мне пришлось натянуть поводья, чтобы ее удержать. Повсюду раздавались давно не слышанные мной деревенские звуки: лай собак, пенье птиц и мычанье коров, возвращавшихся с пастбища. Красный шар солнца висел, запутавшись в ветвях отдаленных деревьев, и отражение его лучей тянулось через весь пруд широкой бронзовой полосой. Увиденная картина напомнила нашу родовую деревню Филипповку, напомнила годы детства, и сердце мое переполнилось неизъяснимым покоем и радостью. Я пришпорил лошадь и вскоре оказался перед господским домом. Откуда-то из-за угла вывернулась черная мелкая собачонка и стала с отчаянным лаем кидаться на лошадь, отчего та всхрапывала и норовила встать на дыбы. На лай собачонки выбежала на крыльцо худенькая старушка с вязаньем в руках и прикрикнула на собачонку, после чего та сразу завиляла хвостом. - Кого тебе, барин, надобно? - обратилась затем ко мне старушка, в которой я сразу признал Верину няньку Наталью Макарьевну, о которой Вера мне много рассказывала. - Дома ли барин Николай Александрович? - спросил я. - А где ж ему быть? - отвечала старуха. - И Николай Александрович и Екатерина Христофоровна, все дома. - А вы, стало быть, Наталья Макарьевна? - спросил я. - Она самая, - заулыбалась старуха. - А ты чей же будешь, чтой-то я никак не признаю. - А я, бабушка, ничей, - пошутил я. - И признать ты меня не можешь, потому что мы не знакомы. Я привязывал лошадь к крыльцу, когда дверь распахнулась и на крыльцо выбежала Вера. - Алексей Викторович! - ахнула она и, сбежав по ступенькам, остановилась передо мной. - Я вам так рада! Я сказал ей, что тоже очень рад и что с той самой поры, как она уехала из Казани, думал о ней постоянно. - Так уж и постоянно? - не поверила она. - Так уж и постоянно, - сказал я. - А где же ваш батюшка? - А вон он, - сказала Вера. И в самом деле, на крыльце появился Николай Александрович, как всегда, прямой и подтянутый. Одет он был в красную косоворотку, подпоясанную шелковым ремешком, суконные брюки были заправлены в высокие сапоги. - Кого бог принес? - спросил он своим уверенным и властным голосом. - Никак Алексей Викторович! Вот уж, как говорится, не ожидал. Надолго ли? - Да как сказать. Пока что на денек, если не прогоните. А вообще, прислан к вам в уезд судебным следователем. - Вот оно что, - сказал Николай Александрович. - Слыхал я о том, что у нас новый следователь, исправник на днях сказал, да не знал, что вы. Говорили только, что следователь строгий, крутого характера. - Ну уж и крутого, - смутился я. - Характера я самого обыкновенного, можно даже сказать, мягкого, но к делу своему пытаюсь относиться добросовестно. - Да что ж это мы тут стоим? - вдруг спохватился Николай Александрович. - Пройдемте в дом. А ты, Наталья Макарьевна, - обратился он к старухе, - найди, будь добра, Порфирия, пусть лошадь сведет на конюшню, расседлает да даст овса. Овса, слышишь, а не сена! Мы сидим посреди сада в беседке, старательно расписанной доморощенным художником. Прямо передо мной - изображение пухлой девицы, грустящей у самовара, и надпись славянской вязью: "Не хочу чаю, хочу шампанского". Мне хорошо и покойно, но, не имея смелости сказать о своих чувствах, я продолжаю разговор, начатый еще у меня, в Казани. Я говорю о том же, но как много изменилось с тех пор! Я вижу, Вере здесь тоскливо сидеть безо всякого занятия, но что делать, куда податься? - Можно сколько угодно читать умные книжки, - говорит она, - можно проповедовать самые передовые убеждения, а судьба все равно одна: замужество, дети, семья. Женщина не может иметь какого-то своего дела. Я пытаюсь ей возражать: - Напрасно вы так думаете. Если вам так важно иметь свое дело, можно найти какой-то выход из положения. Между прочим, вы знаете, кто такая Суслова? - Понятия не имею. - Так вот, Надежда Прокофьевна Суслова - первая в России женщина, которая не захотела мириться со своим положением, поехала в Швейцарию, кончила университет и теперь служит хирургом. - Женщина-хирург? У нас в России? - Вера смотрит на меня недоверчиво. - Разве это возможно? - Выходит, возможно. Я читал о ней в журнале "Дело". Кажется, номер с этой статьей лежит у меня в Тетюшах. Прикажете доставить? - Обязательно! - говорит Вера. - Что ж вы раньше молчали? Как только будете в Тетюшах, сразу найдите этот номер и если не сможете сами приехать, то пришлите с кем-нибудь. После этого мы говорим о разных пустяках, но она снова и снова переводит разговор на Суслову. Кто она? Сколько ей лет? Откуда? - Я вижу, мое сообщение сильно на вас подействовало. - Я бы очень хотела стать врачом. Здесь меня все подозревают в желании праздно провести жизнь. Мой дядя Петр Христофорович постоянно подтрунивает: "А ну-ка Верочка, давай подсчитаем, сколько пудов ржи висит у тебя на ушах в виде этих сережек?" Считает, и даже по самому неурожайному году получается пудов пятьдесят. "А сколько пудов овса облегает тебя в виде этой материи?" А тетя Варя однажды сказала, что Лидинька, моя сестра, - человек глубокий, а Верочка как малиновый фонарик - снаружи хорош, но сторона, обращенная к стене, пустая. И для вас я такая же пустышка, как для тети Вари. Я смутился и запротестовал: - Что вы, Верочка, я с вами веду эти разговоры именно потому, что отношусь к вам серьезно, очень серьезно. Уже совсем стемнело, и на террасу вынесли свечи. - Вера! Алексей Викторович! - послышался голос Екатерины Христофоровны. - Идите чай пить! Вера поднялась: - Пойдемте, Алексей Викторович. А что касается статьи об этой вашей Сусловой, то, пожалуйста, не забудьте. Глава десятая Друг мой Костя! Давно собирался тебе написать, да все как-то не получалось. И не оттого, что служба заела, а совсем от другой причины, которая состоит в том, что влюбился я, брат мой, по уши, так влюбился, что и не ожидал сам от себя. Вот ведь бывало и прежде, как будто тоже влюблялся, и казалось даже, что сильно, но теперь-то я вижу, что прежнее все было не то, не любовь, а в крайнем случае увлечения, но такого, как сейчас, чтобы все время только этим и жил, никогда не бывало. По долгу службы обязан я жить в Тетюшах, где мне дана казенная квартира, но в ней я почти не бываю. Как только выпадает свободное время, сажусь на лошадь и еду в Никифорово, и еду, надо сказать, каждый раз как на праздник. В доме Фигнеров я стал уже как бы своим человеком, они встрачают меня с неизменным радушием и гостеприимством, относясь ко мне, как к родному. Точно так же отношусь к ним и я, хотя и не закрываю глаза на отдельные недостатки отдельных представителей этого рода. Но попробую описать все семейство. Николай Александрович - отец Веры. Это высокий, стройный, худощавый человек с темными, но уже подернутыми изрядной сединой волосами, темной же некурчавой бородкой, с глазами бутылочного, как он сам говорит, цвета и с правильными чертами лица, которые он передал всем своим детям. Ходит уверенно, говорит громко, несколько истеричен и в спорах с крестьянами часто срывается на крик. Одевается просто: красная рубаха навыпуск, широкие шаровары и высокие сапоги. Детей держит в строгости. Вставай и ложись спать в определенное время, одевайся всегда одинаково, как бы в форменное платье, причесывайся так-то, не забывай здороваться с отцом и матерью по утрам и прощаться перед сном, крестись и благодари их после еды, никогда ничего не проси, не требуй ни прибавки, ни убавки, не отказывайся ни от чего, что тебе дают, доедай всякое кушанье без остатка, если даже тебя от него воротит, не привередничай, приучайся с детства быть неприхотливым ни в еде, ни в одежде, ни в бытовых условиях, спи на жесткой постели, довольствуйся молоком вместо чая и черным хлебом вместо белого. "Держи живот в голоде, голову в холоде, ноги в тепле. Избегай докторов и будь здоров" - вот любимая его поговорка. Ни малейшего снисхождения к детским слабостям. Раньше чуть что - драл нещадно плетью треххвосткой (Вера рассказывала, что ее, шестилетнюю, в свое время чуть не искалечил), но теперь стал немного либеральнее, плетью не пользуется, но уж зато так посмотрит своими "бутылочными" глазами, что даже меня, взрослого и видавшего виды человека, дрожь изнутри продирает. При всем том неглуп, начитан (в домашней библиотеке "Отечественные записки", "Слово", "Дело", впрочем, не пренебрегает и Понсон дю Террайлем), по-своему честен. Я говорю "по-своему", потому что сами мысли его не всегда кажутся мне достаточно честными, но следует он им безо всякой видимой корысти. На крестьян кричит часто, но только в тех случаях, когда они, по его мнению, не понимают своих же интересов, по отношению к начальству держится независимо. Отец мой отзывался о нем как о человеке щедром и великодушном. Прожектер, постоянно носится с какой-нибудь пустой затеей; то строит крупорушку, то требует топить печи исключительно гречневой шелухой, то устраивает в Никифорове базар, хотя некому там торговать, держит на Казанском тракте постоялый двор, не приносящий никакого доходу, разводил пчел, строил и не достроил кирпичный завод. Последняя его идея: использовать силу небольшого ручья, протекающего в саду, для точения деревянной посуды. Для завершения его портрета добавлю, что любит иногда перекинуться в картишки по мелочи, в чем я ему с удовольствием составляю компанию. В былые годы проигрывал сотни рублей, хотя сам себя за это не сек. Екатерина Христофоровна - полная противоположность своему мужу. Красивой ее" пожалуй, не назовешь, но лицо у нее хорошее, привлекательное и всегда светится мягкой кроткой улыбкой. Выйдя замуж почти девочкой и народив с тех пор восемь детей (два первых мальчика умерли во младенчестве), она доныне сохранила неплохую фигуру, во всяком случае, Носов вполне мог бы еще за ней поволочиться. Она среднего роста, волосы черные, глаза карие, добрые. Кажется, она довольно религиозна, сентиментальна, любит цветы и деревья, в литературе предпочитает беллетристику критике и публицистике. На детей никогда не повышает голоса, позволяет им делать все что им вздумается, надеясь на то, что природные добрые качества сами возьмут в них верх. Сестра Лида всего на год моложе Веры. Только что окончила Родионовский институт. Внешностью и характером пошла, кажется, в отца. Резка, прямолинейна, любит говорить правду в глаза (не считаю это качество всегда безусловно положительным), книги читает только ученые, меня как будто недолюбливает по идейным соображениям, считая, что женщине, а стало быть и Вере, при нынешних представлениях о браке выходить замуж унизительно, ибо мужчины, что бы они ни говорили, всегда относятся к женщине не как к другу и товарищу, а как к рабыне, стремясь подавить ее волю и растворить в себе ее личность, сделав ее только своим отражением. Далее следуют два разбойника-гимназиста, о которых ничего толком сказать не могу. Знаю, что оба терпеть не могут всякое ученье, один мечтает стать инженером, другой моряком, думаю же, что из них не получится ни того, пи-другого, а что получится, знает только бог. Затем еще две сестрички, но эти совсем еще малышки. Одной двенадцать лет, другой пять. Особое место в этой семье занимает няня Наталья Макарьевна, маленькая подвижная старушонка в больших очках в медной оправе. Это странное существо является неотъемлемой частью всего семейства. Она вырастила три поколения. Несмотря на преклонные лета (на вопрос о возрасте она отвечает, что ей седьмой десяток, хотя Вера утверждает, что этот счет слышит с тех пор, как себя помнит), нянька с утра до ночи вертится по хозяйству: варит варенье, пастилу, брагу, делает наливки, запасает фрукты и ягоды, солит грибы, вяжет тончайшее кружево, - словом, мастерица на все руки. При всем том получает она от господ нищенское жалованье: полтора рубля серебром, четверть фунта чаю да три четверти фунта сахару в месяц. Все ее богатство содержится в сундуке, который представляет необыкновенный интерес и является предметом вожделения для всего младшего поколения дома. Чего здесь только нет! Какие-то старые, полусгнившие лоскуты материи, подаренной в разное время от всех поколений господ, табакерки, коробочки, пуговицы, булавки, шпильки, и историю каждой вещи старуха помнит и охотно рассказывает. Но нет для нее большего удовольствия, чем предложить нюхательного табаку, который держит она в серебряной табакерке. И если ты вместе с ней понюхаешь его да почихаешь вместе с ней от души, то она рада безумно, и старческие глаза, ее светятся удовольствием. Что сказать еще об обитателях дома? Приезжают иногда родственники: Петр Христофорович Куприянов, мировой судья, Верин дядя по материнской линии и тетка Елизавета Христофоровна с мужем, помещиком по фамилии Головня. Все это тоже весьма интересные люди и уж никак не ретрограды. Дядя вполне разбирается в литературе, поклонник Чернышевского и Писарева, так. что с ним мы быстро нашли общий язык. Иногда (находя, разумеется, во мне полную поддержку) подтрунивает над Верой, питающей слабость к безделушкам. Мечеслав Фелицианович Головня - поляк. Так же как мой и Верин отцы, был лесничим. Служил, ни в чем плохом замечен не был. Шесть лет тому вдруг накатилижандармы, перерыли весь дом, схватили хозяина, увезли в Казань, продержали три месяца в крепости и выпустили, запретив заниматься государственной службой. В чем дело? Оказывается, его мать, брат и сестры, жившие в Варшаве, были замешаны в польском восстании. А он-то при чем? А при том! И весь сказ. Вот так-то. Вводим мы уставы, пытаемся соблюдать законность по мелочам, а как дело доходит до таких вещей - молчи. Политика! Сунешься - гляди и сам по шапке получишь. А уж если закон в одном деле не соблюдается, то нет к нему достаточного доверия и в другом. Так-то, брат, Но я тебе все о второстепенных персонажах своего романа, а о главном действующем лице молчу. А что говорить? Люблю я ее, да и все. Каждый день с ней - счастливое мгновение, день без нее (приходится бывать и на службе) - пытка. Все собираюсь сделать предложение, да трушу ужасно. Вдруг откажет? Этого я, кажется, не переживу. При всем своем критическом уме, считаю ее совершенством. Ты будешь смеяться, но я вот временами смотрю на нее и думаю: "Ну какие же в ней недостатки?" И не нахожу никаких. Красива, ты и сам видел. Что лицо, что фигура - безупречны. Умна, остроумна, добра. Часто подсмеивается над моим высокопарным "штилем", но за иронией ее, я уверен, скрываются глубокий ум и высокие побуждения. Смотрю на нее иной раз и думаю: "Вот то, что искал я всегда: гармоничное сочетание красоты, женственности и ума, плюс "души прекрасные порывы". Это ли не совершенство?" Иногда вспоминаю Лизу и думаю: "Неужели это я собирался жениться на этой курице, у которой на уме ничего, кроме замужества и своего гнездышка, за которое она вместе со своими mother and father {Отец и мать (англ.)} горло готова перегрызть любому, кто посягнет?" Вот, друг мой сердечный, какие дела. Пиши мне, и я тебе буду писать, если не помру к тому времени от счастья. Обнимаю тебя. Твой Алексей, Глава одиннадцатая - Ну, вы прочли статью о Сусловой? - спросил я, налегая на весла. В том месте, в котором мы плыли, Волга делала крутой поворот, а на повороте течение, как известно, бывает быстрее, и надо приложить значительные усилия, чтобы плыть против него. - Да, я прочла эту статью, - вздохнула Вера, - но, к сожалению, она не имеет ко мне никакого отношения. Батюшка, при всех его либеральных взглядах, по существу остался тем, кем был раньше, и за границу меня ни за что не отпустит. - Для начала можно попробовать и в России, - сказал я, впрочем, не очень уверенно. Мне удалось одолеть поворот, и теперь лодка заметнее продвигалась вперед вдоль песчаного берега. - Алексей Викторович, - сказала она с упреком, - не говорите заведомую глупость. Вы не хуже моего знаете, что в России женщину к высшему учебному заведению не подпускают на пушечный выстрел. - Времена меняются, - сказал я, пожав плечами. - Официально женское обучение не поощряется, но неофициально... можно попробовать. У меня в Казани есть друг, да вы его знаете - Костя Баулин, он преподает в университете патологическую анатомию и мог бы вам посодействовать, если бы ваше желание было достаточно сильным. - Вы знаете, что оно достаточно сильно, - сказала она с досадой. - Я ждала, пока Лидинька окончит институт, но теперь она его окончила, и мы обе готовы учиться дальше. Но что может для нас сделать ваш Костя? - Многого не может, но в университете его уважают. Для первого раза вы могли бы довольствоваться ролью вольных слушательниц. Я повернул лодку и уверенно повел ее на середину реки, ориентируясь на одинокую иву на том берегу. - А почему вы так заботитесь о моем будущем? - спросила вдруг Вера. - Потому, что я вас люблю, - неожиданно вырвалось у меня. - Что? - оторопела Вера. - Ничего, - рассердился я. - Вы очень хорошо сами знаете, для чего я постоянно приезжаю в ваше Никифорово, для чего постоянно за вами хожу. Она посмотрела на меня внимательно и вдруг звонко расхохоталась. Она смеялась до слез, откинувшись на корму. - Если вы будете так сильно смеяться, - хмуро заметил я, - вы можете свалиться за борт, а при том, что вы, насколько мне известно, плаваете не лучше утюга... - А вы меня не смешите, - сказала она, вытирая платочком слезы. - А я и не собираюсь вас смешить, - пробурчал я. - Алеша, - она весело посмотрела на меня. - Как понять ваши слова? Значит ли это, что вы делаете мне предложение? - Да, значит, - сказал я все так же хмуро, сердясь на самого себя за этот дурацкий тон. Она опустила в воду правую руку и стала водить ею взад и вперед. Потом посмотрела на меня из-под соломенной шляпы и серьезно спросила: - А почему вы делаете мне предложение таким странным тоном, как будто объясняетесь не в любви, а во вражде? - По глупости, - сказал я, смутившись. - И потому, что боюсь отказа. - А-а. Она замолчала и не проронила больше ни слова, пока мы не доплыли до противоположного берега. Здесь, на перевозе, я вернул лодку хозяину, хмурого вида мужику, и дал ему рубль серебром. От перевоза до Никифорова было версты полторы, и мы пошли тропинкой, петляющей по редкому сосновому лесу. Было жарко, я снял сюртук и перекинул его через руку. Мы вышли на поляну, усыпанную ромашками. - Устала, - сказала Вера и присела на сваленную сосну. Я сел рядом. Она нагнулась, сорвала ромашку и стала молча отрывать лепестки, лукаво и многозначительно поглядывая на меня. Я подвинулся к ней и положил руку на ее худенькое плечо. - Алеша, - сказала она, поежившись. - А как же насчет женской эмансипации, образования и всего прочего? - А разве нельзя учиться, будучи замужем? - Может быть, можно, но... - она смутилась и покраснела. - Но? - Алеша, - она говорила с трудом. - Мы ведь взрослые люди, мы знаем... - ...что от этого бывают дети? - Да, - сказала она, краснея еще больше. - Глупая, - сказал я, притягивая ее к себе и покрывая поцелуями теперь уже совсем родное лицо. - Ты совсем еще глупая. В светлый осенний день 1870 года лысый попик Никодим обвенчал нас в никифоровской церквушке. Родители мои и невесты хотели устроить веселую свадьбу, но мы объявили, что шумные торжества не соответствуют нашим желаниям. Поэтому была только ближайшая родня с обеих сторон, которой, однако, тоже набралось порядочно. Отец мой приехал в сюртуке, сшитом еще, если не ошибаюсь, до моего рождения и с тех пор почти не носимом. Сюртук был слегка побит молью, но выглядел еще довольно прилично. Приехав на свадьбу, отец сказал, что, если бы не такое событие, пожалуй, он сына еще несколько лет не увидел. Что касается матушки, то она была просто рада и ни в чем меня не упрекала. Несмотря на всю скромность торжества, выпито и съедено было довольно много. Тосты произносились один за другим. Не обошлось и без курьеза. После того, как было выпито и за молодых и за старых, и за будущих детей, встала Лида. - Я хочу сказать тост. - Глаза ее сверкали. - Вера, - сказала она взволнованно. - Пусть мне все простят. Простите, Алексей Викторович, но я хочу произнести этот тост за мою старшую сестру. Вера, я пью за тебя, я надеюсь, что замужество не превратит тебя в замужнюю женщину, в том смысле, в котором мы привыкли это видеть, в рабыню своего повелителя... - Это, кажется, камень в мой огород, - улыбаясь, сказала Екатерина Христофоровна. - Да, я всегда была младшей в доме своего мужа, но я этого нисколько не стыжусь и не считаю себя в чем-нибудь ущемленной. - Мамочка, - посмотрела на нее с упреком Лида. - Вы же знаете, как я к вам отношусь, как мы все, ваши дети, к вам относимся. Но вы жили в другое время... - Да, я жила в другое время, но женщина для того и создана, чтобы помогать мужчине, которому всегда труднее... - Катя, - Петр Христофорович положил руку на плечо сестры. - Не мешай дочери, она дело говорит. - Нет, - обиделась Лида, - я не хочу больше ничего говорить. - В глазах ее показались слезы, она поставила рюмку и села. - Нет, ты уж договори, - мягко попросил Петр Христофорович. - Просим! Просим! - закричал Мечеслав Фелицианович и захлопал в ладоши. - Просим! - поддержала его Елизавета Христофоровна и тоже захлопала. Лида снова поднялась. - Я хотела сказать... я хотела сказать, - волнуясь и еле превозмогая желание заплакать, проговорила она, - я надеюсь, что после замужества ты не погрязнешь в ежедневной суете, которая называется семейной жизнью, и сохранишь в себе личность. Я очень уважаю Алексея Викторовича, но я не хотела бы, чтоб ты стала только его тенью, а чтоб ты была ему другом, и другом, равным во всех отношениях. - Браво! - крикнула Елизавета Христофоровна и снова захлопала в ладоши. - Молодец, племянница, - поддержал и Петр Христофорович. - Коля, - повернулся он к Николаю Александровичу, - дочь-то твоя дело говорит. - Слишком востры все на язык, - хмуро заметил Николай Александрович. - Новое поколение, Коля, - глубокомысленно заметил Петр Христофорович. - Как сказал поэт, "племя младое, незнакомое". А вы что скажете, Алексей Викторович? - обратился он ко мне. - А я скажу то, что Лида права, - сказал я и, наполнив рюмку, встал. - Браво! - опять захлопала в ладоши Елизавета Христофоровна. - Так что, Екатерина Христофоровна, - повернулся я к матери своей молодой жены, - это камень не в ваш огород, а прямым попаданием в мой. Но я с Лидой полностью солидарен. И я вовсе не хочу, чтоб Вера была моей тенью или моей рабыней, я хочу, чтоб она была моим преданным и вполне равноценным другом. - Бардзо добже! - закричал Мечеслав Фелицианович. - Горько! - Горько! Горько! - закричали со всех концов стола. Свадьба была как свадьба. Пили, кричали, спорили о политике. Мечеслав Фелицианович, захмелев раньше других, бил себя кулаком в грудь, плакал и жаловался на злых людей, которые сделали ему много вреда. - За что? - выкрикивал он и лез ко мне через стол. - Мечеслав. - тянула его за рукав Елизавета Христофоровна. - Не надо. Пойдем спать, - Не хочу спать! - воздевая руки к потолку, кричал Мечеслав Фелицианович. - Я сплю! Вы спите! Мы спим! Поря проснуться! Откройте, глаза! Завтра же пошлю телеграмму царю. Я выскажу ему все, что думаю. - Хорошо, хорошо, - ласково уговаривала мужа Елизавета Христофоровна. - Завтра пошлем телеграмму, а пока пора спать. Пойдем. Дай руку. - Она подставила свое щупленькое плечо, обвила его руку вокруг своей шеи. Бунтарь сразу притих и обмяк. Глава двенадцатая Через несколько недель умер Николай Александрович. Накануне вечером он был вполне здоров, сидел за столом, шутил с домашними. Утром все вышли к завтраку, его нет. Послали Наталью Макарьевну, не достучалась. Пошла Екатерина Христофоровна. стучала, не достучалась, кричала, не докричалась. Послали за конюхом Порфирием, тот, не долго думая, плечом вышиб дверь. Николай Александрович спал, повернувшись лицом к стене. Спал вечным сном. Тот же плюгавый попик, по имени Никодим, который еще недавно надевал мне и Вере обручальные кольца, теперь махал кадилом, отпевая усопшего. День был слякотный, и глина на кладбище плыла под ногами. Конюх Порфирий с бесчувственным лицом заколачивал гвозди. Екатерина Христофоровна кричала и рвалась к могиле. Ее держали за руки и совали в нос флакон с нюхательной солью Вера стояла чуть в стороне, прямая, серьезная, и смотрела на происходящее пристально, как будто желая до конца убедиться, что так бывает. Гроб опустили. Вера нагнулась и бросила в могилу горсть глины. И опять стояла прямо. Екатерину Христофоровну под руки повели с кладбища. Ушли Лида с Женей, ушли мальчики Петя и Николенька, ушла и Наталья Макарьевна. Вера стояла и смотрела на крест, на котором одинокой слезинкой выступила смола. Я подошел к Вере сзади и взял ее под локоть. - Пойдем, - сказал я. - Опять дождь начинается. Она послушно пошла по тропинке между могилами. Ее оцепенение пугало меня. Я пытался утешить ее, сказал, что теперь больше, чем раньше, хочу быть для нее опорой в жизни, хочу быть .мужем, отцом и старшим товарищем. - Алеша, - сказала она тихо. - Мы с Лидой решили ехать в Казань. Попробуем пробиться в университет. Ты не будешь против? - Не только не буду против, но буду очень рад за тебя, - горячо поддержал я. Хотя еще недавно я сам внушал Вере, что она должна непременно учиться, хотя сам побуждал ее отправиться в Казань, та легкость, с которой она меня оставила, несколько меня удивила и покоробила. "Если она так легко уехала, - думал я, - значит, она не очень-то меня любит, значит я ей нужен не во всякое время". Однако я старался заглушить в себе этот легкий ропот недовольства, ловя себя на том, что и сам я несколько приустал от ежедневной любви и ежедневного счастья. С Вериным отъездом я переехал в Тетюши и жил на своей казенной квартире с казенным столом, казенной кроватью и казенным цветком на подоконнике. У меня вдруг неожиданно оказалось много свободного времени, которое я не знал на что употребить. Как-то вечером побывал у мирового судьи, у которого собиралось почти все здешнее общество, но оно мне показалось еще более пустым и скучным, чем то, к которому я привык в Казани. После этого вечера я избегал ходить по гостям, предпочитая проводить вечера в одиночестве. Пробовал заняться немецким языком, поставив себе нормой изучать в день по десять новых слов, но уже на третий день мне это наскучило, и я либо читал книги, либо просто лежал на спине, смотрел в потолок и думал о Вере. Однажды надумал я вести дневник, купил тетрадку в красном переплете, написал на обложке "Дневник". Затем, поставив на первой странице число, описал свой день подробно: когда встал, что ел, кого встретил в течение дня, о чем говорили, но, перечитавши все это, увидел, что ничего интересного в этой записи ни для потомства, ни для себя самого в будущем нет, и бросил. Потом я решил, что вместо дневника буду писать письма Вере. В день по письму. Так гораздо больше стимула, потому что дневник пишешь неизвестно кому и для чего, в письме же получается видимость двухстороннего разговора, кроме того, ей, наверное, будет приятно. Сначала я писал каждый день, потом через день, потом от случая к случаю. Сочиняя эти письма, я думал о том, что любовь дает человеку радость не только близости с любимым человеком, но и радость разлуки. Я думал о том, что вовсе не обязательно, чтобы любимый человек был всегда рядом, есть особое наслаждение думать о том, что он где-то вдалеке, занят своими делами и все же иногда думает о тебе, вспоминает тебя. Иногда мне казалось, что если я буду долго и сильно думать о Вере, то мысль моя о ней обязательно дойдет до нее и она тоже станет думать обо мне, и ее мысль вернется сюда, и мы будем как бы вместе. Недели через две после отъезда Веры получил я от нее письмо, в котором она писала о своей жизни. Надежды на то, что им с Лидинькой удастся поступить в университет, не оправдались. Профессор Марковников, к которому Костя по моей просьбе дал им рекомендательное письмо, принял их любезно и разрешил заниматься в своей лаборатории после занятий со студентами. Но этим его участие и ограничилось. Вера и Лидинька приходили по вечерам в лабораторию, смешивали в колбах какие-то реактивы, кипятили их, но, кажется, без всякого смысла. "Есть здесь, - писала Вера, - некий профессор Лесгафт, молодой ученый, говорят, восходящее светило в медицинской науке, он будто бы стоит за женское обучение; мы с Лидинькой решили пробиться к нему, чтобы получить разрешение присутствовать на лекциях и посещать анатомический театр. В анатомический театр однажды даже заглянули. Там стоял такой запах, что с трудом выдержали. Во всем университете, кажется, только две женщины, все смотрят на нас как на какую-то диковину, но мы не обращаем внимания - пусть думают, что хотят". Письмо было написано в обычной ее сдержанной манере, без всяких уверений в любви, без междометий и восклицательных знаков, которыми я в своих письмах, может быть, даже злоупотреблял. Меня даже слегка обидела эта холодность, но потом я подумал, что это не холодность, а простая сдержанность, свойственная ее характеру. Во втором письме Вера писала, что познакомилась с Лесгафтом, который оказался очень приятным и приветливым человеком. Он сразу же и без всяких условий разрешил им посещать его лекции вольными слушателями и наравне со студентами работать в анатомическом театре. Письмо было опять деловое, без всякой лирики, Я ответил, что очень рад, что им удалось так хорошо устроиться в университете, что в конце концов важна не бумага, которую дают после обучения, а знания, что впоследствии, вероятно, университетское начальство, увидев, что у них не женский каприз, а серьезное стремление к знаниям, разрешит им перейти на положение настоящих студентов, что первые шаги на любом поприще всегда бывают трудными и находят сопротивление в среде людей, которые боятся всего нового. Изложив эти прописные истины, я написал, что очень по ней скучаю и мне кажется, что она за своими занятиями совсем забыла своего "провинциального родственника" и что в следующих ее письмах я хотел бы получить опровержение своим догадкам. На это письмо Вера ответила мне, что любит меня по-прежнему, но скучать некогда, очень много времени отнимают занятия. И что вообще считает излишние объяснения в любви вовсе ненужными, ибо настоящая любовь в словах не нуждается; что же касается занятий, то все идет пока хорошо, но против Лесгафта затевается какая-то интрига. Старые профессора считают, что он слишком либерален со студентами и держит себя с ними без всякого превосходства, на равной ноге, а это, по их мнению, недопустимо с точки зрения педагогической. В ответном письме я написал, что наша жизнь на том и построена, что всякая бездарность как огня боится таланта и, как только заметит проявления его в любой области, сразу же, не дожидаясь губительных для себя последствий, начинает принимать меры; тут нельзя объяснить все одной завистью, а скорее могучим инстинктом самосохранения бездарности. Что же касается любви, то она, конечно, проявляется не в словах, но, когда люди находятся далеко друг от друга, слова являются единственным способом подтверждения, что чувство не прошло и осталось прежним. Глава тринадцатая Мужичок попался тупой, но разумный по-своему. Он стоял перед моим столом, переступая с ноги на ногу, мял свой облезлый треух и смотрел на меня с досадой, как на дитя несмышленое, не понимающее самых простых вещей. - Ну, хорошо, - сказал я. - Ты срубил в чужом лесу три сосны, - Две. - Допустим, две. Но ты знал, что лес не твой и сосны не твои? - Знал, барин, - Зачем же ты их рубил? - Нужны были. Крыша текет. Балки менять надо. - Что нужны были, я понимаю. Мне, может, нужна вот эта твоя шапка. Что ж я теперь ее должен украсть у тебя? Он молчит, смотрит на меня исподлобья. - Ну, ладно, - говорю я. - Предположим, что у тебя вообще нет никакой совести и ты можешь у товарища стянуть последнюю рубаху. Но меня интересует: ты думал, когда сосны рубил, что тебя могут поймать? - Думал, барин, - кивает он. - И что же ты думал? - Думал, барин, авось не пымают - Так вот же поймали. А теперь, что ж? В острог тебя придется посадить, - Да уж не без этого, - соглашается он. - И что же, тебе хочется садиться в острог? - Нет, барин. Ужас как не хочется. - Для чего же ты рубил эти сосны? Он опять посмотрел на меня как на несмышленыша и вздохнул: - Так нужны ж были. Приотворилась дверь, просунулась голова в пуховом платке: - Можно? Я посмотрел и глазам своим не поверил: - Вера! Мужичонка стоял, переводя взгляд с меня на Веру; И с нее на меня. - Сядь на лавку, посиди, я сейчас, - сказал я ему и вышел за дверь. Здесь мы обнялись и расцеловались. - Господи, Вера! - сказал я. - Неужели это ты? - Я. За три месяца, которые мы не виделись, она стала взрослее и строже. - Я уж думал, что ты вообще забыла, что существует где-то некий следователь Филиппов, состоящий с тобой в родственных отношениях. - Нет, я не забыла, - она улыбнулась спокойной улыбкой. - Я об этом следователе всегда помнила. Но тебя там ждут, - вдруг спохватилась она. - Ничего, - сказал я, - подождет. Улыбка сползла с ее губ и тут же вернулась на место. Я смутился. - Нет, понимаешь, я как раз хотел оставить его одного, чтобы подумал. Упрямый мужик попался, дальше некуда. И тупость невероятная. - Разве он виноват в своей тупости? Говорить на эту тему мне не хотелось. - Ладно, радость моя, - сказал я, - мы с тобой об этом потом. Что у тебя? - Видишь, вернулась. - С Лидой? - С Лидой. - А что случилось? - Что случилось? Ничего особенного, Алеша. Ты был прав. Ни один талантливый человек на своем месте удержаться не может. Лесгафта из университета выжили, студенты протестуют, другие профессора подают в отставку, и нам с Лидинькой там тоже делать нечего. Я огорчился: - Как же быть дальше? - Мы с Лидинькой решили внять твоему совету и ехать в Цюрих. Поедешь с нами? - Вопрос серьезный, - сказал я. - Так сразу его не решишь. Все-таки, понимаешь, у меня есть профессия, должность. Лишиться всего сразу. - Алеша, - сказала она горячо. - Подумай, что у тебя за профессия. Наказывать этого мужика? За что? Что он такого сделал? - Он рубил чужой лес. - Но ведь это же все от невежества и от нищеты. Может быть, он даже не понимает, что этого нельзя было делать. Подумай о том, какую роль ты выполняешь. Ты на своей должности защищаешь сильных и казнишь слабых. Ведь если бы у этого мужика были деньги, разве он стал бы трогать чужое? Я тебя очень прошу, оставь ты это свое дело. Поедем в Цюрих, выучимся на врачей, построим больницу для бедных. - А ты, я вижу, сильно переменилась за то время, которое мы не виделись, - сказал я. Она улыбнулась: - Нет, Алеша. Во мне кое-что было и раньше. До остального потом додумалась. Ну, поедем? - Прямо сейчас? - Чем раньше, тем лучше. - Ну ладно. Ты меня подожди здесь, я закончу допрос. - Алеша! - остановила меня Вера. - У меня к тебе есть просьба. Дай слово, что исполнишь. - Я должен сначала выслушать, о чем речь. - Нет, ты дай мне слово. Даешь? - Ну ладно, - сказал я. - Даю слово, потому что нет ничего такого, чего бы я не исполнил ради тебя. - Алеша, - сказала она почти страстно, - я тебя очень прошу, отпусти этого человека. Ты ведь знаешь, это не он воровал, это нужда его воровала. - Но он нарушил закон. - Алеша, ты знаешь не хуже меня, что законы создаются людьми. Плохими людьми создаются плохие законы. - Но лучше исполнять плохие законы, чем никакие. - Алеша! - Она смотрела на меня глазами, полными слез. - Ах, - махнул я рукой. - Ты меня толкаешь на должностное преступление. Я открыл дверь в кабинет и застыл на пороге. Мужичонка, не видя меня, стоял перед пустым столоми медленно жестикулируя, доказывал ему свою правоту. - Оно-то конечно, ваше благородие господин следователь, дело вышло нехорошее. Потому что не поберегся. Надо было б мальчонку с собой взять, чтобы он поглядывал, не идет ли кто. А я один поехал. А топором когда тюкаешь, оно далеко слышно. У-ух как далеко! Ну, стало быть, и налетел этот управляющий. Ну, виноват, попался. - Мужик широко развел руки в стороны. - Кабы мальчонку взял, так не попался б. А что до чесности, ваше благородие, так ты кого хошь в нашей деревне спроси и тебе кажный скажет, что Фома, я то есть, человек самый честный. - Если ты честный, зачем же ты чужой лес-то рубил? - спросил я. - Да затем, говорю я тебе, что крыша текет! - мужик, осердясь, трахнул треухом по столу. Он тут же вздрогнул, опомнился, перевел взгляд со стола на портрет государя, видно пытаясь понять, кто задал ему вопрос - стол или государь. Потом оглянулся, увидел меня и насупился. Видимо, с пустым столом ему разговаривать было сподручнее. - Ну вот что, Фома, - сказал я, садясь на свое место. - Хотел я тебя посадить в острог, да пожалел. Ребятишек твоих пожалел, а не тебя. Но в другой раз попадешься, смотри у меня. - В другой раз, барин, не попадусь, - сказал он, глядя на меня честными глазами. Глава четырнадцатая И вот все. Мосты сожжены. Еще недавно был я солидным человеком. У меня была должность, с которой никто не имел права меня снять. Я сам отказался от нее. Я подал в отставку, и отставка принята. Кто же я теперь? Странствующий рыцарь, надеющийся стать студентом. Зачем? Допустим, я поступлю в университет, выучусь в нем, если не надоест, и стану доктором. Но доктором я стану не раньше, чем через пять лет. В самом лучшем случае. Причем заметьте, доктором начинающим. Мне двадцать восемь лет. Прибавьте пять. В тридцать три года я смогу стать начинающим доктором. Правда, с этой специальностью в России я не пропаду. Но смогу ли я еще им быть? А впрочем, пожалуй, смогу. Меня уже не страшит ни вид крови, ни вид человеческих болезней. Я все это видел, будучи следователем. Но почему же я все-таки еду? Вовсе не потому, что мне захотелось менять профессию. А потому, что я люблю эту женщину с правильными чертами лица и одухотворенным взором. Я сам убедил ее, что женщина тоже должна узнать свое призвание и найти свое место в жизни. И вот тройка с бубенцами, пароход, а теперь поезд, уносящий меня в тревожную неизвестность. За окном мелькают привычные российские пейзажи. Лес, поле, крестьянин, лениво бредущий за сохою, которую тянет тощая лошаденка. Появляются и отходят назад бедные деревушки с курными избами, крытыми облезлой соломой, заплеванные деревянные вокзалы с пьяными и убогими, прикрытыми жалкими лохмотьями обрубками, безногими и безносыми - откуда их столько берется! - которые тянут к окнам кто руки, а кто культяпки: - Пода-айте копе-е-ечку! - Да зачем она тебе, эта копеечка? - Погорельцы мы, барин, погорельцы. Изба сгорела, лошадь сдохла, детишек семеро, и все мал-мала-меньше. - Не слушайте их, ваше благородие. Погорельцы! Работать не хочут, вот и попрошайничают. А денег небось не меньше, чем у нас с вами. Трудиться надо, милая, бог труд уважает. Меняются в вагоне соседи. Был купчишка невзрачный, первый раз ехал в поезде, удивлялся, как он с этих железок не съезжает. Был лихой гвардейский поручик с грудным ребенком - молодая жена померла, оставила. Поручик вез потомка в деревню к родителям. Ребенок плакал,ходил под себя. - Пардон, мадам! - поручик менял пеленки, брезгливо топорщил усы. Поручика сменил чиновник в вицмундире. - Стало быть, учиться едете? - Угу. - Не поздно ли? - Учиться, как жениться и повеситься, никогда не опоздается. - Это верно. И на кого же, коли не секрет? - На врача. - Ну что ж, верное дело. Самая, можно сказать, выгодная профессия. "Хотя ежели с умом, так на любом поприще можно отличиться. Возьмите, к примеру, меня. Я живу в Варшаве, служу делопроизводителем. Ну и что, живу! Не подмажешь, не поедешь. Придете вы ко мне какую бумагу оформить, я вам с улыбочкой: пожалуйте, рад стараться. А не подмажете, уж так расстараюсь, что бумага ваша на одном месте пролежит без движения, покуда не пожелтеет. Вот так. а как же? Жить хочут все, а денег никому не хватает. Был еще неопрятно одетый господин со щекой, раздутой чудовищным флюсом. - А позвольте вас спросить, господин будущий доктор, кого и от чего лечить собираетесь? - Да знаете, мы с женой решили, когда выучимся, построим в деревне бесплатную больницу для мужиков. - Бесплатную больницу! А хлеба вы им бесплатного дадите? А может, вы мужика от труда его тяжкого разогнете? Тогда он и болеть не будет и больницы ему ваши не нужны будут совершенно. Не лечить мужика надо, а топор ему в руки дать, а уж дальше он сам полечится. Ну ничего, еще немного, еще годочков пять-шесть, а потом... - Что потом? - Ничего, господин будущий доктор. Вглядитесь внимательно в мое лицо. Вы еще увидите его на портретах. От Москвы три станции проехал церемонный человек с сильно выпяченной грудью и выпученными глазами. - Молодой человек, не угостите ли папироской, - подошел он ко мне. Я угостил. Он закурил, поклонился: - Благодарю вас, позвольте представиться. Литератор Скурлатский. - Кандидат прав Филиппов, - отрекомендовался я, - Далеко ли изволите ехать? - В Швейцарию. - На отдых? - На отдых. - Мне наскучило вдаваться в подробности. - Прекрасная страна, - мечтательно вздохнул Скурлатский. - Какие живописные виды. Между прочим, должен вам сказать, что из Женевы в Лозанну замечательнее всего путешествовать на велосипеде. Прекрасная дорога, прекрасный пейзаж, удовольствие необычайное. А какие люди! Совершенно другой дух. Свободные из поколения в поколение. Культура в самом последнем пастухе невероятная, - Вы много раз бывали в Швейцарии? - Бывал, как не бывать, - задумчиво сказал он, пуская дым на оконное стекло, - Всю Европу объездил. Помнится, как-то с Николаем Васильевичем Гоголем поехали мы в Неаполь... - Вы знали Гоголя? - заинтересовался я, - Не только знал, но и был весьма дружен, - сказал он со сдержанным достоинством. - Особенно в последние годы, когда Николай Васильевич вообще сторонился людей, чуждых ему по духу. Он часто жаловался, что вокруг слишком мало людей, с которыми можно поговорить. "Для меня - бывало говаривал он, - вообще уже никого не осталось После смерти Пушкина только вы да еще два-три человека" - А Пушкина вы тоже знали? - Знавал и Пушкина, - вздохнул он, - Учились вместе в лицее. - Позвольте, - не понял я, - Как это могло быть? Пушкину сейчас было бы за семьдесят, вам же на вид не более пятидесяти. - Да, да, - покорно согласился Скурлатский, - Я просто раньше пошел учиться. "Лет за двадцать до своего рождения", - отметил я про себя, - А простите, какие же книги вы написали? Мне что-то ничего вашего не попадалось. - Ничего удивительного, - скромно сказал Скурлатский, - Издавать книги - дело в наше время довольно трудное, Серьезные вещи не пропустит цензура, а писать что-нибудь на потеху нашей праздной публике - дело, извините меня, мало привлекательное, - Но, однако, некоторые все же ухитряются говорить дельные вещи даже и через цензуру, - В том-то и дело, что ухитряются. Но так можно и самого себя перехитрить. А если написать что-нибудь в полную силу, так где это напечатаешь? Разве что в "Колоколе", а? - Он вдруг приложил руку к груди, выпучил еще больше глаза и засмеялся громким квакающим смехом,. Перестал он смеяться так же неожиданно, как начал. - Да, - сказал он серьезно, - Литература - дело ответственное и тяжелое, Приходится иногда говорить нелицеприятные вещи не только власть имущим, но и ближайшим друзьям. С Николаем Некрасовым два года не кланялся, Помните эту историю, когда он посвятил стихи Муравьеву, бывшему в то время председателем следственной комиссии по делу Каракозова: Бокал заздравый поднимая, Еще раз выпить нам пора Здоровье миротворца края... Так много ж лет ему... ура! Я тогда сказал: "Николай, я тебя понимаю, тебе нужно сохранить журнал, но даже ради такой цели называть палача миротворцем вряд ли стоит". А? Как вы считаете? После этого три года не разговаривали... - Высказали - два. - Я сказал: два года не кланялись. А не разговаривали три. И что вы думаете? Пошло ему на пользу. "Кому на Руси жить хорошо?" читали? Неплохая вещь, очень неплохая. С отдельными срывами, но неплохая. Кстати, не встречалась ли вам в "Сыне Отечества" моя статья об этом его сочинении? - Нет, кажется, не попадалась, - смутился я. - Жаль, За литературой надо следить. Впрочем, статейка у меня, кажется, случайно с собой... - Он полез в боковой карман и достал аккуратно сложенную, потертую по краям вырезку из газеты. - Да, вот она. С вашего разрешения, я вам кусок зачитаю. Так. Здесь я говорю сперва о рассказах Михаила (я имею в виду Щедрина), а вот дальше... вот оно. "Что же затем касается до стихотворения г. Некрасова "Кому на Руси жить хорошо?", то мы и продолжение его относим также к лучшим стихотворениям этого поэта, как и начало. Однако местами наш желчный поэт... Чувствуете определение: "желчный поэт"! ...наш желчный поэт стал уже пересаливать. Для примера возьмем описание ярмарки деревенской, когда в лавочку с книгами пришли офени. Юмор этой сцены, так сказать, деланный, неестественный, и остроумие тут натянутое. Она заканчивается несбыточным желанием: Ээ! Эх! придет ли времечко, Когда (приди желанное!..) Дадут понять крестьянину, Что розь портрет портретику, Что книга книге розь? Когда мужик не Блюхера И не милорда глупого - Белинского и Гоголя С базара понесет? Этого, конечно, я пропустить не смог и говорю: "Смело можно сказать, что такие времена вряд ли когда наступят, и мысль поэта о том, что когда-то наши крестьяне дойдут до того, что станут читать даже Белинского, напоминает собою те бредни, когда русский крестьянин представлялся неразлучным с "Илиадой" Гомера, читающим ее под ракитовым кустом и увлекающимся красотами этого, бесспорно, великого произведения". А? Каково? Он снова выпучил глаза, перевел их с меня на Веру, с Веры на Лиду, приложил руку к груди и разразился таким громким квакающим смехом, что ребенок, которого женщина проносила на руках мимо нас, испугался и заплакал. Глава пятнадцатая Мы приехали в Цюрих серым апрельским утром, Моросил мелкий дождь. На привокзальной площади столпилась целая вереница фаэтонов, фиакров, обшарпанных карет и открытых пролеток; извозчики понуро мокли на козлах в ожидании пассажиров. Не успели мы выйти из вагоня и оглядеться, как к нам подошел маленький, невзрачного вида человек в котелке и пенсне. - Молодые люди желают снять хорошие комнаты с видом на реку Лиммат? - спросил он по-немецки, - Что он говорит? - спросила Вера. Я перевел, - Яволь, - сказала Вера. - Желаем, и даже очень. - Вы русские? - насторожился человечек. - Да, - сказал я. - А что? Он посмотрел на нас с сомнением и забормотал что-то нечленораздельное, из чего я понял, что жена его боится сдавать комнаты русским, потому что они занимаются политикой и. за ними всегда ходят шпионы, присланные из России. - Ну что ж, - сказал я. - Значит, вы не хотите нас брать? - Нет, нет, - поспешно сказал он. - Я не против. А сколько комнат вам нужно? - Три, - сказала Вера и показала на пальцах. - Нет, - он покачал головой. - Три не годится. Возьмите пять. - Но нам нужно только три, - сказал я. - Может быть, вы возьмете четыре? - Нет, три. - Ну, ладно, - согласился он, хватаясь за самый большой чемодан. Мы вышли на площадь. - Битте! Битте! - закричал извозчик сидевший на козлах роскошного фаэтона. - Алеша, - сказала Вера, - давай наймем вон того, на пролетке. А то он сидит грустный, его никто не берет. - Но ведь дождь, - сказал я. - Вы с Лидой промокнете. А зонтики, кажется, в этом тюке. - Ничего, - сказала Лида, - не сахарные. - И к тому же дождь, по-моему, кончается, - сказала Вера, выставляя вперед ладошку. - Как хотите, - сказал я, и мы направились к пролетке. Извозчик фаэтона, который терпеливо ожидал окончания наших переговоров, крикнул нашему будущему хозяину: - Почему они хотят мокнуть под дождем? - Они русские, - объяснил хозяин. - Тьфу - сплюнул извозчик на мостовую и закричал новым приближающимся клиентам: - Битте! Битте! Хозяин пролетки так растерялся, что долго не мог поверить, что мы именно на его тарахтелке собираемся ехать. Поняв это, он поспешно, даже суетливо стал укладывать наши вещи. Ехать, как выяснилось, было недалеко, и мы пошли пешком за пролеткой. Дом, к которому привел нас человек в котелке, оказался, действительно, на самом берегу Лиммат. Это был довольно симпатичный двухэтажный особнячок со слегка облупившейся штукатуркой. На крутой деревянной лестнице нас встретила хозяйка, женщина могучего телосложения. Она держала в руках дымящуюся трубку и была похожа на морского разбойника. Для полного сходства не хватало только усов и черной повязки на лице. Она стояла на ступеньке и смотрела на нас критически. - Кого ты привел? - закричала она вдруг на своего невзрачного мужа, отчего тот съежился и стал еще невзрачнее. - Это русские. Они будут учиться в университете, - сказал человечек робко. - Мне все равно, где они будут учиться. Мне интересно, будут ли они платить вовремя деньги, - сказала хозяйка, затянувшись и выпуская целое облако дыма. - Русские имеют обыкновение жить в долг. Тогда вышел вперед я и сказал, что если комнаты окажутся подходящими... - Для вас они вполне подойдут, - перебила меня хозяйка. - Вот мы сначала и посмотрим. А если подойдут, то мы, пожалуй, можем заплатить вам вперед, - сказал я. Хозяйка, ни слова не говоря, стала подниматься по лестнице. Мы, оставив вещи внизу, пошли за ней. - Может быть, нам лучше устроиться где-нибудь в другом месте? - сказала Вера вполголоса. - Хозяйка, кажется, очень сердитая. - Ничего, она только притворяется такой, - сказал я. Мы поднялись на второй этаж. Хозяйка толкнула дубовую дверь и посторонилась, пропуская нас вперед. Мы вошли. За дверью была отдельная квартира из трех комнат с прихожей и кухней. Комнаты были большие, светлые. - Ну как? - спросил я своих спутниц. - Кажется, ничего, - сказала Вера. - На первый раз сойдет, - кивнула Лида. Хозяйка с видом полнейшего равнодушия, прислонившись к косяку двери, посасывала трубочку. - Пожалуй, эта квартира нам подойдет, - сказал я ей, окончательно уяснив, что именно она и есть главное лицо в этом доме. - Еще бы! - презрительно выпустила она клуб дыма. О цене договорились быстро, и мы с хозяином стали перетаскивать вещи. Весна была уже в полном разгаре. На горах еще кое-где лежал потемневший снег, а внизу стояла теплынь, и торговки на всех углах продавали нераспустившиеся тюльпаны. На другой день после приезда мы все трое сразу пошли в университет, и ректор, пожилой человек в золотых очках, посмотрел бегло наши документы и принял нас без лишних формальностей. Я был рад, а Вера и Лида просто счастливы. Вечером купили бутылку шампанского и отметили начало новой жизни. Когда разлили шампанское по бокалам, я встал и спросил: - Уважаемые дамы, рады ли вы, что черт занес вас вместе со мной в эту отвратительную горную страну, где цветут тюльпаны, а люди говорят на непонятном вам языке? - Да, мы рады! - вместе ответили мои дамы. - А кто первый подал идею, что вы должны ехать в эту отвратительную страну, где существам слабого пола не запрещают учиться с противополыми? - Ты, - сказали они столь же дружно. - Значит, за кого мы должны выпить? - За тебя! - Нет, мы должны выпить за тех, кто способен воспринимать идеи, какими бредовыми они ни казались бы с первого взгляда. Лида, как самая экспансивная, трахнула бокал об пол, так что стекла разлетелись по всей комнате. Вера хотела последовать примеру младшей сестры, но я ее удержал: - Не следует злоупотреблять доверием нашей хозяйки. Может быть, это ее приданое, которым она в свое время соблазнила такого красавца, как наш хозяин. В тот вечер мы много смеялись, а потом пели песни и угомонились только часу во втором, а по нашему, российскому, времени в четвертом. В эту первую ночь в чужой стране я с еще большей остротой почувствовал, как люблю Веру. Ради нее я уехал из России, с ней одной были связаны теперь все мои надежды. "За что бог послал мне такое счастье? - думал я, глядя на нее. - И красива, и женственна, и умна..." Глава шестнадцатая Друг мой Костя! Вот и забрался я за эти Кудыкины горы, оставив свой дом, свою профессию, для того, чтобы начать все сначала со студенческой скамьи. Да, я снова студент и. сам не знаю, зачем мне это нужно. Изучаю медицину для того, чтобы на склоне лет стать доктором. Условия здесь странные и совсем не похожи на те, которые мы привыкли наблюдать в нашей альма-матер. Народу здесь всякого много изо всех стран, и занимаются в основном не ученьем, а разными революционными теориями. Кого ни спроси, каждый если не лассальянец, то бакунист. В коридоре не дают прохода, то тащат тебя послушать какого-нибудь горлопана, то дерут с тебя деньги для испанской революции (что там за революция и для чего она нужна, никто толком не знает). То и дело подходят какие-то субъекты, предлагают подписывать всевозможные воззвания к народам и правительствам, требования и протесты Я сперва подписывал, что давали, не глядя, потом надоело, и теперь не подписываю ничего, за что сразу был зачислен в ряды людей, презрительно называемых спокойно-либерально-буржуазными консерваторами, чем я, впрочем, вполне доволен. Кроме меня здесь есть еще несколько человек, зачисленных в ту же партию, с которыми я сошелся, но не очень близко, потому что они раздражают по-своему. Есть здесь такая пара Владыкиных, гй за сорок, а ему и того больше, да еще некая Щербачева, жена мирового судьи, они теперь составляют мою компанию. Нельзя сказать, чтобы время мы проводили особенно весело, вечерами играем в лото да ведем разговоры на общие темы, какие теперь ведут все российские интеллигенты, но, по моему теперешнему представлению, и в лото играть полезнее (хоть и мелкое, но все какое-то упражнение для ума), чем вдаваться во все эти революционистские теории, от которых только голова пухнет. Знаешь ли, я здесь о многом стал думать иначе, Я никогда не был ретроградом и сам еще недавно поклонялся тем же богам, но, видя, до как-их крайностей доходят здесь мои однокашники, как перепуталось все в их бедных головах, поневоле становлюсь с каждым днем все умеренней, и на все, что тут происходит, смотрю печально. Все эти теории лишь с первого взгляда кажутся верными, и все кажутся неправильными со второго взгляда. Но на молодые головы они действуют самым одуряющим образом, особенно на головы лиц прекрасного пола. Кружки растут как грибы. Молодежь взбудоражена. Коридоры университета оклеены всяческими воззваниями и прокламациями, которые служители не успевают сдирать. Вчера в вестибюле напротив дверей висел огромный плакат: "Позор!" Кому позор и за что, никто не знает, да это и неважно, важно что-нибудь провозгласить. Каждое крамольное слово действует, как электрический разряд. Когда повертишься среди студентов, так кажется, что завтра уже произойдет мировая революция. Все это было бы смешно, да, к сожалению, боюсь, как бы революция эта не разразилась в первую очередь в нашей семье, Верина сестра Лидинька завела себе подруг, которые ни о чем другом говорить не желают (и, что ужаснее, уже не могут), как только о равенстве. Равенство рас, равенство всех сословий, равенство мужчин и женщин. Я и сам, как тебе известно, сторонник равенства. Но можно взывать к нему в условиях нашей российской действительности или развивать его благородную идею перед молодой, неопытной душой и в то же время противустоять тому бешеному напору, который любую благородную идею может преувеличить до абсурда. Здесь нет противоречия, ибо равенство может быть только в пределах разумных. Сама природа определила границы, которые переступить невозможно. Лидинька, кажется, уже начинает свихиваться. Вместо того чтоб читать учебники или хотя б романы, читает всяких социалистов, от Маркса до Кампанеллы, и все, без разбору, ей кажется чрезвычайно умным. Что до Маркса, то я его не читал, а Кампанеллу перелистал, заспорил: что тебе, говорю, этот Кампанелла? Неужели тебе такое устройство, которое он предлагает, нравится? Нравится, говорит. А вот, я говорю, ты детей рожать не хочешь, а Кампанелла велит. Женщину, говорит, худую надо сочетать с мужчиной полным, полную с худым, высокую с низким, и наоборот. Ты б хотела, чтоб тебя так сочетали? Обиделась, надула губки. Однако никакие здравые доводы ни на кого не действуют, иногда думаю, уж не я ли сам сошел с ума? В библиотеке попросишь какую-нибудь беллетристику или стихи, смотрят на тебя как на ненормального. Лассаля, пожалуйста, сколько угодно, "Колокол" в любом количество, а ежели Пушкина начнут искать, то, пожалуй, и не найдут. (А я, признаюсь, именно здесь и вошел во вкус. Не знаю, не из чувства ли противоречия? А впрочем, нет, не стану возводить на себя напраслину. Здесь, далеко от дома, особенно чувствуешь обаяние этого истинно русского поэта: да и вообще начинаешь подходить к литературе совсем с другой стороны.) Еще здесь все читают сейчас "Бесов" Достоевского, и все ругают. Между прочим, Нечаев, про которого, говорят, написал Достоевский, по слухам, находится тоже в Цюрихе, скрывается от русской полиции, представленной здесь весьма широко. Вот, мой друг, в каком клубке имею я удовольствие проживать в настоящее время. Чем дело кончится, не знаю, но чувствую, идет к нехорошему. Хотелось бы мне очень увидеть тебя теперь и обсудить толково все, о чем пишу так длинно и смутно. А когда приведется? Твой Алексей. Глава семнадцатая Михаил Николаевич Владыкин, пензенский помещик и бывший актер, приехал в Цюрих за своей женой, которая на старости лет, как он говорил, стала мучиться блажью, то есть решила посвятить себя медицине. В самом деле, Леониде Яковлевне было уже за сорок; рядом г. девятнадцати-двадцатилетними студентами она, действительно, казалась если и не старухой, то женщиной весьма почтенного возраста. Супруги пытались держать себя со всеми на равной ноге, и я держался с ними на равных и говорил Владыкину "ты", но для Веры и Лиды дистанция была непреодолимой. Тем не менее Владыкины часто бывали у нас, а мы у них, к нашей компании иногда присоединялась Щербачева, и вшестером мы коротали вечера, играя в лото или стуколку. Тот вечер был "лотошный", Леонида Яковлевна "кричала", то есть держала в одной руке парусиновый мешок, запускала в него другую руку, унизавшую несколькими перстнями да еще браслетом черненого серебра, доставала фишки или кости, уже не помню, как они называются, и выкрикивала номера. Мы сидели за круглым столом каждый перед своей карточкой и, кто монетой, кто спичкой, кто обрывками бумажки, закрывали совпавшие номера. Все шло тихо и мирно, пока Щербачева вдруг ни с того, ни с сего не высказалась в том духе, что, дескать, все студенты повально занимаются политикой, сами не учатся и мешают учиться другим. Разговор, естественно, пошел по этим рельсам, Лида сказала, что со своей подругой Варей Александровой видела недавно на улице Бакунина. - У него такие сверкающие глаза и целая грива волос. Он похож на льва. - Этих львов, кажись, нынче начали отлавливать, - сказала Леонида Яковлевна, запуская руку в мешок. - Это в каком же смысле? - насторожилась Лида, почувствовав какой-то подвох. - Говорят, швейцарская полиция арестовала Нечаева и собирается выдать русским властям. Тридцать четыре, - сказала она, посмотрев на очередную фишку. - Не может быть! - в один голос сказали Лида и Вера. - Почему же не может быть? - спросила Владыкина. - Потому что... потому что... Я кажется выиграла, - сказала Лида. - Потому что швейцарское правительство революционеров не выдает. - В том-то и дело, - Владыкина положила мешок на стол, - что его выдали не как революционера, а как уголовника. - Разве можно его считать уголовником? - спросила Вера, посмотрев на меня. - Видишь ли, - сказал я, - если даже убийство совершается по политическим мотивам, действие это все равно уголовное. - И все-таки подло выдавать его как уголовного преступника, - сказала Лида. - Не подлее, чем заманить своего товарища в темное место и там убить, - пожала плечами Владыкина. - Мы про это ничего не знаем. Если и убил, то, значит, нужно было для дела. Не думаю, чтобы эти Лидины слова можно было тогда принимать серьезно. Должно быть, оговорилась, не найдя подходящего довода в свою пользу. Но я помню, как переменилось тогда лицо Леониды Яковлевны, с каким изумлением глянула она на свою юную оппонентку. - Ну, милая моя, - сказала она с расстановкой, - эдак-то вы далеко пойдете. В чем же польза такого дела, ради которого человека нужно убить? Лида и сама почувствовала, что перехватила в споре, но уже не могла сойти со своей позиции. - В конце концов, у каждого человека могут быть ошибки. - Ошибки? - взвилась Владыкина. - Заманить товарища в какой-то грот, душить его, стрелять из пистолета, а потом привязать к шее камень и утопить в пруду - это уж, извините меня, ошибка, которую совершали так обдуманно, долго и последовательно, что можно было бы и опомниться. Если вы хотите знать, кто ваш Нечаев, почитайте новую вещь Достоевского, "Бесы" называется, там все про это правильно сказано. Небось не читали? - Буду я еще читать всякую дрянь, - обиделась Лида. - Напрасно вы так отзываетесь, - улыбнулся Михаил Николаевич своей обычной виноватой улыбкой. - Очень занятная вещь. Я сам, поддавшись общему впечатлению, сначала плевался, а потом не мог оторваться, так здорово все накручено. - Михаил Николаевич, - с упреком сказала Лида. - Вы тоже считаете Нечаева уголовником? - Да я вам не про Нечаева, а про "Бесов". - А я вас спрашиваю про Нечаева. Не из беспринципности, а по доброте, не желая никого обидеть, Михаил Николаевич с ответом не спешил. - Ну, не мнись! - прикрикнула на него жена. - Ты взрослый человек, тебя спрашивает молодая девушка, отвечай, как думаешь. - Конечно, конечно, Ленечка, - заторопился Владыкин. - Мы, старшее поколение, должны прямо отвечать на вопросы. Видите ли, Лидинька, то, что сделал Нечаев, конечно, нельзя сказать, чтобы было хорошее дело...? То есть я хотел сказать, что с нравственной стороны... А впрочем, вы же знаете, что мнение моей жены есть мое мнение. Щербачева отвернулась. Я засмеялся. Владыкина рассердилась. - Не строй из себя дурака! - закричала она. - Тебя спрашивают серьезно, так ты серьезно и отвечай! А впрочем, от тебя все равно серьезного ответа никогда не добьешься. Что же касается Достоевского, - повернулась она опять к Лидиньке, - то я считаю, что он совершенно прав: все эти ваши Нечаевы и прочие революционеры и есть настоящие бесы, - От Лидиньки она повернула лицо ко мне. - Вы со мной не согласны, Алексей Викторович? - Нет, - сказал я твердо, - я с вами не согласен, Я по своим убеждениям не за революцию, а скорее за эволюцию, но я против того, чтобы судить какую-то категорию людей огулом. Я за то, чтобы каждого отдельного человека судить отдельно по совершаемым им лично делам. - Ну конечно, - сказала она, - вы судья, это сказывается. - Возможно, - согласился я, стараясь этот спор притушить. Но тут вступила в разговор молчавшая до сих пор Щербачева. - Милая Лидинька, - сказала она с материнскими нотками в голосе. - Зачем вы спорите? Для чего вам нужна революция? Вы хотите освободить народ? Да этот же ваш народ чуть что вас же первых на первой осине и вздернет. - Нет, меня он не вздернет! Это он вас вздернет! Лицо Щербачевой перекосилось. Она развела руками, - Ну, знаете ли, это уже слишком. Зачем же переходить на личности! - Поскольку спор наш заходит в тупик, - сказал я, поднимаясь, - нам пора расходиться. Происшедшее у Владыкиных было неприятно для всех. Вера и Лида долго шли молча, и только уже у самого дома Лида вдруг остановилась и спросила: - Алеша, где можно достать пистолет? - На что он тебе? - удивился я. - Уж не собираешься ли ты вызвать на дуэль Леониду Яковлевну? - Нет. Я хочу напасть на полицию и отбить Нечаева. - Что? - я просто опешил от ее слов, - Ты думаешь, что ты говоришь? - Да, я думаю. Я хочу напасть на полицию и отбить Нечаева. Вмешалась Вера. - Лида, - строго сказала она, - если ты вздумаешь это делать, я пойду с тобой. Она встала рядом с младшей сестрой. Даже в темноте было видно, что глаза у обеих сверкают решимостью. "Господи! - подумал я в ужасе. - Ох, и нахлебаюсь я еще с ними!" Дня два еще Лидинька мучилась своей блажной мыслью достать пистолет и напасть на полицию, потом как будто остыла. На какое-то время жизнь вошла в свою колею: лекции, библиотека, вечерние прогулки. Как-то, задержавшись в библиотеке, я вернулся домой позже обычного. Еще поднимаясь по лестнице, я услышал оживленные голоса. Открыв дверь, я застал Веру и Лиду стоящими посреди комнаты. Видно, они о чем-то спорили и при моем появлении замолчали. Обе они выглядели расстроенными, мне даже показалось, что глаза у Лиды заплаканы. - В чем дело? - спросил я и заметил в углу у двери саквояж желтой кожи. - Лида уходит от нас, - тихо сказала Вера. - Уходит? - я ничего не понимал. - Куда? - Да ну ее! - в сердцах сказала Лида. - Развела тут целую трагедию. Как будто я ухожу из жизни. А я ухожу всего-то на соседнюю улицу. - Зачем? - спросил я. - Ой! - капризно поморщилась она. - Надоело объяснять. Понимаешь, Алеша, ну что с того, что я живу с вами? Вы вдвоем, у вас семья, а я - третий лишний. Я пожал плечами. - Не знаю, - сказал я. - Ты, конечно, вправе поступать, как тебе удобнее, но ни я, ни Вера, кажется, не давали тебе повода чувствовать себя лишней. Мы все время считали и себя и тебя одной семьей. - Да, конечно. И это действительно так. Но все-таки вы муж и жена. У вас все вместе, общая жизнь, общие интересы, а я ни при чем. - И куда же ты решила уйти? - Меня подруги к себе зовут. Там у них как раз комната освободилась. - Она избегала встретиться со мной взглядом. - И, вообще, какая разница, где я буду жить? Все равно мы в одном городе, в одном университете, все равно будем видеться каждый день. Алеша, ты ей скажи, чтобы она не расстраивалась. Так правда будет лучше. - А что за подруги? - спросил я. - Ты их не знаешь. А может, и встречал на лекциях. Соня Бардина, Бетя Каминская, Варя Александрова, еще кое-кто. - Алеша, - сказала Вера. - Но ведь правда же это глупо. Мы все-таки свои, близкие люди, а она вдруг пойдет куда-то, к каким-то подругам. А что я маме напишу? - А ты ей ничего не пиши. Алеша, ну скажи ей, что в этом нет ничего такого. - Не знаю, - сказал я. - Решайте этот вопрос сами, а я умываю руки. - Вот видишь, - обрадовалась Лида. - Он умывает руки, а я беру саквояж. Верочка, милая, не сердись, я буду вас навещать каждый день. - Подожди, - сказал я. - Я тебя провожу. - Нет, не надо. Саквояж легкий, я донесу сама. Она поцеловала Веру, чмокнула в щеку меня и выпорхнула за дверь. Теперь глаза Веры наполнились слезами. Я подошел, обнял ее. - Ну что ты? - спросил я. - Лиду жалко. - Да чего ж тебе ее жалеть? Ей там с подругами будет веселее. - В том-то и дело, - сказала она. - Ей с нами было плохо. Она с нами чувствовала себя, как чужая. Что касается меня, то я в Лидином уходе не видел ничего ужасного, тем более что мы продолжали видеться постоянно в университете, в библиотеке, да и у нас она бывала почти ежедневно. В один прекрасный день она привела с собой рослую девицу с озорными глазами и ярким румянцем на пухлых щеках. - Бардина, - протянула мне руку гостья. - Софья Илларионовна. Некоторые еще зовут меня Тетка. Так что как вам удобнее. Чувствовала она себя в чужом доме свободно или, может быть, делала вид, что чувствует свободно. Обошла всю квартиру, обсмотрела все книги. Впоследствии я заметил, что у большинства нигилистов есть привычка - входя в дом, обсматривать книги. Таким путем они, должно быть, составляют мнение о хозяине. - Значит, вы здесь вдвоем занимаете три комнаты? - Вы считаете, что это слишком много? - спросил я. - Да, немало. - А вы, что же, всегда ютились в убогих каморках? - Нет, зачем же. Я ютилась в усадьбе родителей в Тамбовской губернии, а потом и в самом Тамбове в собственном каменном доме в три этажа. Но если сказать вам правду, я не считаю, что имела на это право. Я попытался свести ее с этой тропы. - Вы учитесь тоже на медицинском? - Нет, я учусь на агрономическом. - Вы хотите быть агрономом? - Пожалуй, что нет. - А почему же вы тогда выбрали именно агрономический? - По глупости. Видите ли, я рассчитывала стать агрономом, чтобы помогать крестьянам грамотно вести земледелие. - А теперь вы решили, что им помогать не нужно? - Нет, почему же. Но всякая там агрономия и медицина - это только мелкие меры, в то время когда надо всю жизнь перевернуть. - И вы думаете, что именно вы это и сделаете? - Ну почему же так уж прямо и я! Таких, как я, многие тысячи. И если мы все поменьше будем вести либеральные разговоры, а соединим свои усилия... - Если все, то конечно. Но ведь так не бывает, чтоб сразу все. Ведь если разобраться поглубже, то и вы с вашими товарищами единомышленники только попервоначалу, а потом, когда дойдет до практического дела, то окажется, что каждый из вас вовсе не то видел, что другой. И начнете вы свой воз тащить, как лебедь, рак и щука, в разные стороны, и придете к тому, от чего шли, только уже без сил и без удовольствия. - Возможно. - Она продолжала рассматривать книги. - Пушкина читаете? - А вы его, конечно, не признаете? - Нет, отчего же! Писать умеет, но это никому не нужно. - Мне, например, нужно. - И вам не нужно. Это вы себе просто внушили. "Так думал молодой повеса, летя в пыли на почтовых..."? Какое мне дело до того, что думал какой-то повеса! - Ну, конечно, вы поклонница Писарева. - Да, разве нельзя? - А кроме Писарева вам кто-нибудь еще нравится? - Кое-кто нравится. Могу перечислить. Хотите? - Зачем? Я и сам могу. Писарев, Чернышевский, местами Добролюбов, Некрасов, из Тургенева "Отцы и дети" и "Рудин". Еще "Один в поле не воин" Шпильгагена... - Это было, но прошло. - Вместе с "Болезнью воли" Феоктиста Толстого. Она задумалась, улыбнулась и вдруг подмигнула мне не кокетливо, а озорно: - А вы не дурак! - Я рад, что вы это заметили. - Нет, я вам серьезно говорю. - А я серьезно соглашаюсь. Сам всем этим болел. - Теперь выздоровели? - Во всяком случае, потихоньку оправляюсь. Раньше я, точно так же как вы сейчас, отвергал Пушкина и ставил сапоги выше Шекспира. Раньше я тоже считал ценной только литературу, которая открывает нам какие-то истины, но потом понял, что никакой отдельной истины нет, а истина - это вся жизнь со всем, что в ней есть хорошего и дурного, разумного и глупого. - И все же я предпочитаю книги, которые вызывают в людях активный протест, показывают, как жить и против чего бороться. А ваш Пушкин, кроме двух-трех стихотворений и "Истории Пугачевского бунта", не написал ничего путного. Все только говорят: "Евгений Онегин", "Евгений Онегин", а я не верю, что есть хоть один человек, который прочел эту вещь до конца. Да и какая польза в "Онегине"? - Что понимать под пользою. Если считать лес только запасом дров, то, может, и лучше каменный уголь. Но лес - это красота и богатство жизни, а уголь только мертвый камень, не дающий нам ничего, кроме жара. Глава восемнадцатая Сейчас, восстанавливая в памяти прошедшее, я пытаюсь понять: когда же я потерял Веру? Когда наступил тот перелом, который сделал нас чужими? Разумеется, в значительной степени этому способствовала сама атмосфера в университете и за его пределами, насыщенная до предела самыми крайними ниспровергательскими идеями. Но ведь я тоже жил в той атмосфере. Почему же одни и те же влияния оказали на нас столь разное действие? Все большую роль в Вериной жизни занимала Бардина. Каждый раз после общения с нею Вера приходила домой задумчивая и всякий наш разговор переводила на политические темы. Я ей о том, что из дому денег давно не шлют и нечем платить за квартиру, а она мне о том, что мы и так проживаем слишком много денег, которых не заработали, которые добывает за нас своей непосильной работой русский мужик. Я ей, допустим, говорю, что устал, готовясь к экзамену, а она мне отвечает, чтобы я подумал, как устает мужик, который от зари до зари, не разгибаясь, идет за сохой, получая за это нищенскую плату. Однажды, помнится, я рассердился, - Да что ты, - говорю, - меня своим абстрактным мужиком укоряешь? Ведь кроме этого мужика, самодержавия, капитализма и социализма есть еще мы с тобой - два молодых человека, у которых своя жизнь, свои устремления. Мы с тобой все равно не сможем переделать всю жизнь в мировом масштабе, давай как-то построим ее между нами двумя. Как всегда, она заспорила: - Как же можно смотреть равнодушно на то, что мир устроен несправедливо? - Конечно, несправедливости должны возмущать каждого, в ком есть совесть, - отвечал я. - Но для того, чтобы браться перекраивать мир, надо слишком хорошо о себе думать, надо верить в свои силы и в то, что ты имеешь право навязывать другим тот образ жизни, который считаешь правильным. Странное дело, когда я говорил с Верой, все мои доводы казались мне убедительными и даже бесспорными, но наедине с самим собой я начинал сомневаться. Настолько ли я прав, как мне кажется? Вера - натура цельная. Если уж она исповедует какие-то убеждения, то непременно стремится проводить их в жизнь. А я? Может быть, я просто боюсь взглянуть правде в глаза и прячусь от нее за ширмой красивых слов? Как сейчас, помню тот вечер, когда, вернувшись от Владыкиных, я не застал ее дома. Часов до восьми я был спокоен, к девяти начал волноваться, с десяти стал выбегать на улицу. В двенадцать я уже места себе не находил, к часу подумал, что надо обратиться в полицию, но решил подождать до двух и заснул, сидя за столом. Проснулся я от какого-то шума на улице. Выглянув в окно, я увидел несколько фигур и разобрал отдельные слова, выкрикиваемые звонкими женскими голосами: - Нормальный! - Ненормальный! - Тетка, спокойной ночи! Последний голос был Верин. Я прикрутил в лампе фитиль, быстро разделся и лег в постель. Услышав шаги на лестнице, отвернулся к стене и притворился спящим. Она вошла на цыпочках и остановилась, я почувствовал, посреди комнаты. Я лежал с закрытыми глазами. - Э! - позвала она шепотом. Я молчал, отвернувшись к стене. - Алеша, не притворяйся, ты ведь не спишь. - Да, я не сплю, - повернулся я, - потому что уже третий час, я не сплю, волнуюсь, не знаю, что подумать. Она села на кровать рядом со мной: - Ну не сердись. - Я не сержусь, - сказал я, - но если ты собираешься ночевать где-то в другом месте, надо хотя бы предупредить. - Да я не собиралась, - вздохнула она. - Понимаешь, встретила Тетку, она позвала меня на женский ферейн. - Что это еще за ферейн? - Да так, наши студентки решили организовать свою компанию, чтобы выступать друг перед другом с рефератами, обсуждать, спорить, потому что женщины при мужчинах чувствуют себя скованно. Я сначала не хотела, а потом думаю, отчего ж не послушать, что там говорят. Забежала домой, тебя нет, ну, думаю, посижу там немного, а потом вернусь, но там было так интересно. И вот приходим, большая комната, длинный, покрытый скатертью стол. Эмме садится во главе стола и спрашивает: "Господа, для начала мы должны избрать председателя. Какие будут предложения?" Все стали кричать "Эмме! Эмме!" Потом встает Роза и говорит: "Господа, мы учреждаем этот ферейн для того, чтобы дать возможность женщинам научиться логически мыслить и говорить. Мне кажется, что будет лучше всего, если мы будем писать рефераты, читать их и обсуждать". Согласились. Теперь, говорит, мы должны решить, из кого должен состоять наш ферейн. Из одних только женщин или можно приглашать мужчин? Сразу поднялся такой базар, все кричат, все ругаются. Одни говорят, что мужчины будут нас отвлекать. Другие говорят, если мы будем сейчас собираться без мужчин, то потом, когда придется выступать при мужчинах, мы все равно будем стесняться. Так раскричались, что у одной итальянки кровь из носу пошла. - Ну и что решили? - Решили все-таки собираться без мужчин. - Революционный женский монастырь, - усмехнулся я. - Ну, и что было дальше? - Дальше Роза прочла реферат о самоубийстве. - О чем? - Ну, она в своем реферате доказывает, что самоубийство может быть только результатом ненормальной психики. - А с чего вдруг возникла такая тема? - Не знаю, - растерялась Вера. - Просто так. А ты как считаешь: человек, лишающий себя жизни, нормальный или нет? - Я считаю ненормальными тех, кто до поздней ночи обсуждает такие глупости и не дает спать другим. Собственно говоря, с этого женского, пропади он пропадом, ферейна пошла наша жизнь наперекос, хотя поначалу еще и не так заметно. Так, бывает, лошадь, запряженная в телегу, бежит под уклон, сперва просто быстро бежит, то есть обыкновенно быстро, и еще не страшно, а вот глядишь, уже разогналась и не может остановиться. Однажды я застал Веру за чтением какой-то тетрадки. На мой вопрос она сказала, что подруга ее, Варя Александрова, просила прочитать к очередному ферейну ее реферат. - Ну и как? - Очень интересно, - сказала она. - Можешь почитать, если хочешь. - Особого желания не испытываю, а впрочем, оставь. На сон грядущий отчего и не почитать. Перед сном я действительно взял эту тетрадку и полистал. Кажется, сие сочинение называлось "Бунт Стеньки Разина" или что-то в этом духе. Сейчас я уже не помню, что там, собственно, говорилось, но помню, что написано было шаблонными фразами и изобиловало междометиями. Разин, конечно, изображался, как могучий вождь народных масс. Бунтарь и разрушитель. Утром за завтраком я уклонился от высказывания своей оценки, но, когда Вера все же не выдержала и спросила, что я думаю об этом труде, я сказал, как думал, что реферат показался мне малоинтересным, вернее, вовсе неинтересным, написан он языком дурным и бесцветным. А что касается деятеля, который здесь описан, то это скорее, пожалуй, кто-нибудь из нынешних революционеров, может быть Бакунин, только не Стенька Разин. - Может быть, ты и прав, - сказала Вера, подумав, - но я не считаю это недостатком. Понятно, что исследователь, беря исторический факт, использует его для передачи своих современных мыслей. - Все это справедливо, - сказал я, - но только до тех пор, пока исторические события не переиначиваются в угоду современным мыслям исследователя. - Ну а как же исследователь может использовать исторические факты, если они не соответствуют его мыслям? - Если исторические факты не соответствуют мыслям исследователя, - сказал я, - исследователь должен изменить мысли, а не факты. Она опять замолчала. Мне казалось, что сказанное мной бесспорно, но я чувствовал, что она замолчала не потому, что согласилась, а потому, что опять сочла меня человеком с отсталыми взглядами, против которых нечего даже и возражать. Реферат о Разине они опять обсуждали чуть ли не до утра. На этом, кажется, их ферейн и закончился. Но зато начался период "фричей". Некая Фрич была хозяйкой дома, где жила Бардина со своими подругами. По имени этой Фрич и стали называть всю компанию. Деятельность "фричей" вскоре стала весьма заметной. Основание новой библиотеки, покупка Русского дома (то есть дома для русских студентов) - все эти идеи исходили оттуда. Я, как закоснелый ретроград, и к тому же ретроград мужского пола, приглашен в эту компанию не был. Глава девятнадцатая Дорогой мой, далекий Костя! Извини, дружище, что долго не писал, было мало времени и много лени. Новостей у меня никаких нет. Не считая того, что я нахожусь фактически на грани развода со своей женой. Представляю себе твое удивление, твой немой вопрос, обращенный ко мне: как же так? А вот так. Всякому неженатому скажу: не женись никогда на девушке, одержимой высокими идеями, ни к чему хорошему это не приведет. Женись на простой девушке, чьи помыслы не идут дальше устройства семейного гнезда и рождения детей, так оно будет вернее. На свою беду, я эту истину осознал слишком поздно. Проклинаю тот день и час, когда я решился ехать за эти Кудыкины горы. Обстановку, царящую здесь, я тебе уже обрисовывал. Но, правду сказать, не думал я, что все это коснется меня так непосредственно и станет причиною разрушения нашей семьи. Была у меня жена - молодая, красивая, а стала бакунистка или лассальянка, уже не знаю даже, кто именно. Последнее время в семье у нас уже нет никаких других разговоров, кроме как о положении народа в России. Впрочем, семьи, в настоящем понимании этого слова, у нас уже нет. Жену свою я чаще вижу в университете, чем дома. Вечера, а то и все ночи, проводит она в обществе своих здешних подруг, о которых я тебе уже сообщал. Не знаю, произойдет ли в России когда-нибудь революция, у нас в семье она уже почти произошла. Чем больше мы здесь живем, тем холоднее и даже враждебнее становится ко мне моя Вера. Часто в душу мою закрадывается сомнение. Может быть, она права? Но путь, на который она становится, может выбрать для себя только сильный человек, а я в себе такой силы не чувствую. Она понимает это и, кажется, начинает испытывать ко мне просто презрение. Еще зимою планировали мы поехать на весенние вакаты в Россию. Посетить в Петербурге Екатерину Христофоровну (после смерти Николая Александровича и нашего отъезда за границу она перебралась в столицу вместе с младшими детьми), а затем податься в Казань присмотреть место и подыскать средства для устройства больницы. Однако недавно Вера объявила мне, что со своими подругами и сестрою едет отдыхать и осматривать красоты Швейцарии, а также заодно посетить Невшатель, где есть секция какого-то Интернационала. На мой вопрос "А почему бы нам не поехать вместе?" - она сказала, что едет с подругами, которые все не замужем, и мое присутствие будет им неприятно. Я, понятно, наговорил ей грубостей в