я полянка. Близко друг к другу лепились два дома. В окнах одного ярко горел свет. Другой был погружен в темноту. "Не устроил ли Ванюшка "праздник" в доме?" Случалось им наталкиваться на крестьян, варивших в лесу самогонку. Всегда те предлагали "чекалдыкнуть"... "Неужели он мог?.. Но ведь бывает иногда и такое..." По-пластунски двинулся к освещенному дому. Не треснула под животом ни одна хворостинка, не было ни малейшего шороха, когда поднимался Сергей, чтоб заглянуть в окно. У края стола сидела косматая молодая баба и кормила исполинской грудью ребенка. У двери, образовав треугольник, висели две русские винтовки. Поодаль, у печки, резал самосад бородач староверского образа. Больше в доме никого не было. "Что за черт! - мысленно выругался Сергей. - Кто может жить тут?.. Конечно, полицейские! Ванюшка в их руках!.." Холодновато и горько стало во рту. Лапнула рука карман - шумнула в нем неполная коробка спичек. "А если Ванюшка связан и лежит там... в доме?.. Ну так я избавлю его от мук и пыток в гестапо! Я сам убью его!" Не наклоняясь, ломая сухую крапиву у стены дома, в три прыжка очутился Сергей у двух сараев. Там, где они образовали стык, низко свисала крыша, пришпиленная сухими прутьями орешника. Со змеиным шипеньем вспыхнула щепотка спичек. Цепкое золото пламени запуталось в выветренных космах соломенной кровли... ГЛАВА ДЕСЯТАЯ  Лес стонал глухо и надсадно. Непрерывным потоком хлестал дождь. Чернильная тьма не позволяла видеть на шаг впереди себя. Забравшись в чащу, Сергей потерял направление: шел, зажмурив глаза и протянув руки вперед, щупая сосны и раздвигая кусты. Ноги то и дело по щиколотку вязли в грязь, накалывались на иглы пихты и острые прутья валежника. Вдруг послышался отдаленный собачий лай. Мысли Сергея мгновенно перенеслись в сарай с мягкой овсяной соломой. Прислушивался долго, вытянув шею и склонив голову к земле. Лай повторился. Круто перекинув руки вправо, медленно двинулся вперед. Пальцы рук перестали натыкаться на скользкую холодную твердь сосен; сплошной колючий кустарник загородил путь. Поминутно проваливаясь в колдобины с водой, спотыкаясь о кочки и поваленные буреломом деревья, продолжал Сергей осторожно выбрасывать вперед вконец ободранные, исколотые ноги... Сплел ветер густую сетку из камыша и осоки, рассолодил дождь торфянистую илистую почву, вот и вязнет до колен беглец, шепча проклятья земле и небу... Ухнув, Сергей неожиданно провалился в воду и грязь. "Болото!" - мелькнула страшная догадка, и, напрягая все силы, шарахнулся на четвереньках в сторону. Булькает вонючая вода, заливаясь в узкие глубокие воронки от увязающих ног. Крепки засосы трясины, не желающей выпустить свою жертву. Где же эта тропинка, предательски заведшая беглеца в ловушку? Назад - топь. Влево - трясина. Вперед - вода и осока. Вправо - все вместе. Куда же? "Вперед!., в бога мать!.. Идти нельзя! Ужи, ящерицы, черви и прочая болотно-водяная мразь не ходит... ползает она!.." И пополз, распластавшись в трясине, широко расставляя ноги и руки. "Физику не забыл, скотина? Ну так дави равномерно всем телом на эту дрянь! Иначе - провалишься!.." Сгартывается псинистый, пузыристый застой к лицу. Как деготь, скользкая и липкая грязь переливается по телу... "Вперед!" Залетают в мучительный оскал рта брызги, гуммиарабиком склеивает ресницы волокнистая холодная жидкость, бритвенным острием распарывает перепонки между пальцев осока. "Вперед!" Черна октябрьская ночь. Водянисто прибалтийское небо, разбоен осенний ветер. "В-пе-ред..." Реже выбрасываются руки-плавники. Долго подтягивается правая нога, пораженная жестокой ревмой в тифу. Не слушается голова, клонится она на мягкую подушку трясины... "В-пе-е..." Расстилается перед глазами Сергея зеленая скатерть где-то давно виденного луга. Растянулся он в копне ароматами дышащего сена. Поправляет его изголовье, звонко смеясь, сестренка, сыплет, вкатывает в его волосы незабудки... "Не надо, Аня... Мне так хорошо... Милая ты, славная у меня сестренка..." Стоит на пороге мать, протягивает Сергею шарф, умоляет: "Кашлять будешь, родной. Одень..." "Я сейчас вернусь, мама... Ты жди!" Осколком разбитого зеркала мелькает перепуганная мысль, заставляет дрогнуть затихающее тело: "В болоте ты! Не отдыхай... Это смерть..." "Ах да!.." Хлюп. Через три минуты: - Хлюп. Через пять: - Хлюп... "Какой мягкий наш диван... Ты не умеешь, Аня, вышивать медвежат на подушках... Выключи радио - шумит оно... Какие белые эти березки!.. Как тебя зовут? Ванюшкой? А-а!.. Почему тяжело, душно?.. Болото? Умираю? Сознание... Считай до десяти... Раз. Два. Три. Четыре... Три..." - Считай, считай!.. Ну, милый, хороший, считай!.. Четыре... Пять... Семь... - Считай, сволочь!.. Восемь... Девять... - Считай! - Счи-та-ай! - Счи-и... "Смерть? Жи-ить хочу-у... жи-и-ить..." - Хлюп. - Хлюп... Отдыхающим аллигатором растянулась поваленная сосна. Как невиданный осьминог, разбросал-раскидал свои щупальца вывороченный корень. - Хлюп. - Хлюп... Скользким от грязи животом перевалился Сергей через торчащую из трясины ветвь. Руки и ноги погрузились в ил. "Не засосет... Как уютно и тихо. Сосны не растут в трясине... Значит - берег..." От ветвей к корню пополз по сосне, скользя и срываясь. Сел на твердой кочке, не в силах ворохнуть ни единым членом. "Можно застыть... Подохну сидя. Надо двигаться... Не важно куда... просто двигаться". Опираясь на колени и локти, полез в сторону, путаясь в тростнике. Тело сжимали судороги. Вибрировало оно в мелкой нескончаемой дрожи, вызывая потягивание и зевоту. "Болото. Нужно влево..." - Болото! "Некуда. Островок..." Тогда забился в камыш, сел на колени и, сжимая руками изо всех сил бока, попробовал кричать в надежде согреть внутренности. - Аа-ауу-о-о-аауу!.. Выл нудно, тягуче, и когда затихал - становилось самому жутко. - Уу-у-ааа-ооо-ууу!... Тогда была бесконечно долгая ночь. Обесчувственному Сергею казалось, что никогда уж больше не наступит день. Подогнув колени к лицу, он притих, выстукивая дробь зубами... Мглистое, слезоточащее утро неохотно вступало- в болото. Набуянившись за ночь, лес опустился и затих, поникнув мокрыми ветвями сосен. Набрякшие веки не открывались. Растянув их пальцами, Сергей оглянулся, и застланные мутной пленкой глаза резанул красный кафель крыши стоящего в лесу дома. "Пойду. Все равно..." До берега не было и двадцати метров. Ступая на кочки, Сергей легко вышел из болота. К дому шел решительно, стараясь ничего не предполагать. "Хуже смерти ничего не будет!.." По двору бесцельно бродили еще сонные куры. Громыхнув цепью, к Сергею рванулся рыжий лохматый кобель, и знакомый лай разлился по лесу. Дверь открыл молодой парень, одетый в черный элегантный костюм. "Попал!" - решил Сергей. - Пожалуйста! - свободно и просто проговорил парень, закрывая за беглецом дверь. И то, что увидел Сергей, отняло у него способность выговорить слово. Он стоял у порога, оцепенев от изумления, уставившись на стол. Там, рядом с ломтями хлеба и стаканами недопитого молока, зеленела квадратная коробка советского "Беломорканала" и лежала, видать только что оставленная после чтения, "Правда". - Пожалуйста, проходите вперед. Но... минуточку, вы мокрый и... Соня, Соня! Приготовь побыстрей белье и все верхнее... Да садитесь же! Сергей подошел вплотную к парню и, тяжело дыша, прохрипел: - Скажите... откуда это? - Только что ушли три товарища. Парашютисты ваши... - Куда? - почти крикнул Сергей, не дав тому договорить. - Понятно... в лес. Толкнув грудью дверь, Сергей прыгнул из дома и, не обращая внимания на рвавший тело сухой кустарник и хлеставшие по лицу ветки сосен, побежал задыхаясь вперед, в самую чащу леса. "Конечно, они там! Куда же они еще?" Был почему-то уверен, что вот пробежит еще пятьдесят шагов - и мелькнут между сосен каплями родимой крови пятиконечные звездочки. Они вернут истраченные силы, они дадут жизнь!.. Молчит, злорадствует лес. Шепчут что-то невыразимо пошлое и нелепое друг дружке сосны. - Ого-го-го! - закричал Сергей. - Това-аа-ри-щии! Ре-бя-та-аа!.. Молчит лес. Шушукаются, издеваются сосны. Тогда грохнулся на опавшие сырые иглы и затрясся в судорожных рыданиях, вцепившись зубами в высохшую кожу рук... ...Вновь установились погожие дни. По ночам звезды роняли на озимь полей седой бисер крепких заморозков. Затягивались лесные канавки пленкой еще робкого льда. Не выдерживал уже Сергей дневки в лесу. Перед рассветом, отшагав за ночь десять - пятнадцать километров, выбирал стоящий на опушке леса сарай и забирался в солому. Собираясь в путь, обматывал ноги кусками попоны, взятой им в одном сарае. Из этой же попоны смастерил себе и нечто вроде плаща-накидки. Попона была ярко-красного цвета, с клетчатыми протоками черной шерсти. - Я похож на испанского мавра, - иронизировал над собой беглец. Заходя в дом за хлебом, Сергей пользовался уловкой, не раз спасшей ему жизнь. Видя явное нерасположение хозяев кулацкого дома и угадывая их намерение задержать пленного, он смело просил хлеба на восемь человек: - Семь моих товарищей за вашим домом... Ждут. По паневежскому округу разнеслась весть, что неделю тому назад были сожжены два дома полицейских, задержавших одного беглеца. Пожар вспыхнул с вечера, когда полицейские везли связанного "пленчика" в Паневежис. "Я достойно отомстил за Ванюшку", - думал Сергей... Прошло пятнадцать дней с тех пор, как Сергей остался один. Около ста пятидесяти километров прошел он, оставив далеко позади Паневежис. Однажды, проголодавшись, решил Сергей постучать в окно одиноко стоявшего домика близ шоссейной дороги. Сквозь неплотно прикрытые ставни в темноту ночи медными вязальными спицами пронизывался свет. Сбросив "плащ" и положив его под окном, Сергей постучал в ставню. Через минуту щелкнула задвижка, и к Сергею двинулась темная фигура. - Простите, вы говорите по-русски? - Немного. - Я прошу у вас кусок хлеба... В это время в сени вышли два молодых парня в исподних рубахах и галифе Ранее вышедший живо начал что-то объяснять им, показывая на Сергея. Один из тех поспешно вернулся в дом, другой стал сзади беглеца. "Эсэсовцы!" - подумал Сергей. Мозг лихорадочно искал выхода. Пальцы рук стали липкими и холодными. - Рэнки наверх! - по-литовски и по-русски крикнул выкатившийся в сени бандит, ткнув дуло винтовки в грудь Сергея. - Ужейк и троба! {Заходи в дом! (лит.)} Сергей протиснулся в дверь и, оставляя следы на полу запеленутыми в тряпки ногами, прошел в угол. Комната была маленькая, но опрятная. Слева от двери стояла кровать, справа - стол и два стула; на полу была разостлана постель, и на ней спали два эсэсовца. Введшие Сергея стояли у двери, о чем-то совещаясь. - Что они со мной хотят делать? - обратился Сергей к хозяину. - Отправят завтра в волость. В полицию... - А-а! Сидит, чешется Сергей обеими руками. Без стеснения залезает в разрез гимнастерки и в штаны, трется о спинку стула. "Только бы не положили спать в комнате!" - думает он. Исподлобья уставился на него хозяйский сынишка, с гримасой отвращения поглядывает жена. - Что у тебя? - спрашивает хозяин. - Короста... Знаете, такая? Ну, чесотка... И вши. Полтора года в бане не был... Много вшей... ходят поверху. Остаются, где сижу... При огне не видно только... Перевел хозяин слова Сергея. Всплескивает руками жена его, слышит Сергей частое: "Езус Мария, Езус Мария!" Возится хозяин с фонарем, гремит жестяной его дверцей, прилаживая огарок свечи. Осторожно протягивает Сергею хозяйка кусок хлеба, боится прикоснуться к его рукам. - Пойдем спать! - выпрямляется хозяин. - Только спички оставь тут. Завтра получишь в полиции.. Сарай был большой, заваленный еще не обмолоченными овсом и рожью. - Ложись тут! Звякает замок, закрывающий беглеца. Слышатся шуршащие удаляющиеся шаги. Холодно без "плаща". Сквозит ветер в щели неплотно сдвинутых бревен, что образуют стены сарая. - Подождем еще! - шепчет Сергей. - Погреемся пока... Набивая рот хлебом, занялся гимнастикой. - Раз-два... Делай: раз-два! Раз-два! Раз-два!.. С чувством и толком заправистого мужика, знающего свое дело, опробует Сергей каждую бревнину. Покачивает ее, потягивает вверх, узнает: глубоко ли сидит она в земле. Крепко затрамбована земля, ладно подогнаны бревна - надо копать. Растопырив руки, пошел в темноте вдоль вороха соломы. Огромная звучная оплеуха отбросила его в сторону. Оранжевые живчики запрыгали в глазах. - Да ведь грабли это! Наступил я... Переломанные на четыре части, служат грабли Сергею. Ковыряет он землю палкой, затихает по временам, прислушиваясь, и вновь скребет пальцами слежавшийся за годы грунт. - Нажми, товарищ Костров! - Есть, товарищ лейтенант! Обламываются, кровавятся ногти. Растет под коленями бугорок рыхлой земли. Растит он силы Сергея. - Две минуты перерыв. - Есть! - Приступай. - Есть! И все, что было в костях и сухих мускулах тела, вложил в цепкие руки Сергей. Тянут они бревно до ломоты в локтях; нехотя, шатаясь, поддается бревно нечеловеческим усилиям. - Еще нажим - и... - Есть еще нажим! А когда бревно вынулось без особых усилий, Сергей осторожно выставил его на улицу, протиснулся боком в дыру и, минуту подумав, взвалил бревно на плечо. Ступая на носки, подошел к дому. Неслышно составил бревно, подперев им дверь, и, подхватив "плащ", отошел от дома. На опушке леса, в звенящих от ветра кустах орешника, погрозил кулаком в темноту по направлению дома. - Гады! Русского офицера так не возьмешь!.. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ  После оккупации Литвы в 1941 году немецко-фашистскими захватчиками в тюрьмах, в лагерях, на виселицах замаячили крестьяне. Зачернели дровяным пеплом полянки от сожженных дотла хуторков. Тогда повезли крестьяне в город битых свиней, индюков, телят в обмен на какое-нибудь старое ружьишко, обрез. Попритаились в овсяной соломе винтовки и даже пулеметы. - Пригодится, дай срок!.. Изменились, улучшились отношения крестьян к беглецам из плена. Оглядываясь, чтоб не видел полицейский, вдоволь накормит мужик "пленчика", многое порасспрашивает у него. - Послушай, товарищ. А скоро ли товарищи-то придут? - А что? - Да поскорей надо бы... - Помогайте! - Дак если б товарищи были поближе... Видней дело и сподручней тогда...Товарищ, а говорят тут вот мужики, что будто Гитлер миру запросил. А товарищ Сталин говорит ему: "Я не Миколай второй!" Правда аль нет?.. ...Чертил Сергей поля и перелески узким, извилистым следом отказавшейся слушаться правой ноги. Раздулась она от колена до пальцев, заплыли щиколотки глянцевитой синевой опухоли, и ноет нога непрестанно - тупо и надоедливо. Надавит Сергей пальцами - и надолго остаются точки-вмятины на ступне. "Эх, отвалилась бы ты к черту! - желает он, растирая ставшую как полено ногу и тоскуя по русским резиновым сапогам и автомату. - Если бы это!.." Ночью снял вожжи, вязавшие на лугу лошадь, и замотал ими "плащ" на ноге. В ступу превратилась нога, и лишь с помощью рук удавалось переставлять ее. Невидимыми иглами прокалывает октябрьский ночной ветер худое тело под дырявой гимнастеркой. - Хорошее дело - "плащ", - грустно шутит Сергей. За ночь прошел не больше трех километров. Приступы жгучей ломоты в ноге туманили мозг, бешеными толчками колотили сердце, заставляли подолгу сидеть. "Но где же лес?" Уже сизое крыло рассвета с половины неба смахнуло пыль ночных потемок. Недоспелый вишневый сок зари разлил восток на горизонте. "Где же?.." Там, где белел опушенный инеем луг, у самой обочины группы низеньких домиков, серели копны сложенного на зиму сена. И чтобы добраться до них, нужно было пройти около трехсот метров по озими поляны, на виду у просыпающихся поселян. Как загнанный зверь, побрел Сергей к лугу. Шел, стараясь не взглянуть в сторону домов, кляня в душе не вовремя разболевшуюся ногу. Проснувшиеся лохматки зачуяли беглеца и, как по сигналу, подняли со всех концов испуганный, жалующийся лай. Не перестали они и через полчаса, когда Сергей подошел к копне сена. А когда затиснулся в сенную мякоть - выглянул в сторону домов и мысленно простился с беглецом Сергеем Костровым. От самого дальнего от Сергея дома, колотя пятками пузатую чалую кобыленку, охлюпкой поскакал мужик куда-то в сторону от хутора. У дома толпилось несколько человек, помахивая руками в сторону копны сена. Около двух часов гладил-растирал Сергей ногу, равнодушно обернувшись спиной к хутору. Было теперь все равно: ни бежать, ни защищаться он не мог... В полдень к крайнему дому подошли трое полицейских. Они долго о чем-то совещались, потом, взяв винтовки в руки, нерешительно направились к Сергею. - Эй, бальшавикас! Шаутувас ира? {Эй, большевик! Винтовка есть? (лит.)} -крикнул один из них, остановившись метрах в пятидесяти от копны. Два других сзади, то приседая, то выпрямляясь, следили за малейшим движением Сергея. - Ты бы тогда не мозолил мне глаза, фашистская гнида! - ответил Сергей, знавший, что значит "шаутувас" по-литовски. - Кае? Знал Сергей, что полицейские почти всегда убивали пленных при задержании. Правда, лишались они при этом половины наградных (за убитого пленного фашисты платили пятьдесят марок), но, видимо, инстинкт бандитизма брал верх над чувством наживы... Выстрелив по разу для поднятия своего боевого пыла, полицейские, однако, продолжали стоять на месте. "Хотят живьем взять", - подумал Сергей, продолжая растирать ногу. - Эйк ченай, китайп - нушаусим! {Иди сюда, иначе - застрелим! (лит.)} - хором закричали полицейские. Но, видя, что Сергей не двигается с места, решился тогда один из них на акт "героизма". Он взял на прицел винтовку и пошел к Сергею. - Эх ты, мразь вонючая! - скрипя зубами, шептал Сергей, трясясь от злобы и отвращения, видя чуть держащегося на ногах от страха полицейского, наставившего на него винтовку. ...Вывернули карманы у Сергея полицейские, долго разглядывали на его ноге "плащ", потом, взяв пойманного под руки, повели в крайний дом старшины. А через час, лежа вниз лицом со связанными сзади руками, трясся Сергей в телеге по пути в волостную тюрьму. Начальник Купишкинской полиции, тучный низкорослый кретин, изо всех сил хотел казаться опытнейшим криминалистом. Придерживая мизинцем и указательным пальцем чистый лист бумаги и размеренно постукивая карандашом по столу, допрашивал он Сергея. У локтя его правой руки лежал дулом на Сергея парабеллум; короткий, желтой кожи хлыст демонстративно висел над низеньким облезлым шкафом его кабинета. Полицейский знал русский язык и хриплым от самогонки и тягучим от умышленной рисовки голосом пел: - Фами-и-илия? - Руссиновский. - И-имя? - Петр. - Из какого ла-агеря? - Не был в лагере. - Парашюти-и-ист? - удивился полицейский. - Н-нет. Карандаш медленно катится по столу и застревает у пепельницы. Рука допрашивающего лапает парабеллум. - Парашютист? - Нет! Переваливаясь, полицейский подходит к Сергею. Правая рука прячет за бедро револьвер. - Давно в Литве? - Отправьте меня отсюда. - Последний раз: давно у на-ас? - У вас? У кого это? - Ахх! Брызнули снопом горящие искры из глаз, рванул Сергей связанные руки, и повисли на запястьях бескровные шматки кожи. - Убью до смерти... Говори-и! - Говорить буду с немцами... с твоими хозяевами, холуй!.. - Ахх! - Ахх! - Ахх! ...Память вернулась к Сергею в деревянном склепе с крошечным зарешеченным окошком. Из левого уха тонкой струйкой сочилась кровь и, собираясь в ямке впалой щеки, застывала, свертываясь. Затекли, устали связанные руки; давняя мучная пыль с пола щекочет нос, бьет тело чиханием. "Какая же теперь моя фамилия? - силился вспомнить Сергей. - Росса... Русса..." Твердо помнил, что его зовут Петр. Мгновенно придуманная тогда в кабинете полицейского фамилия вытекла вместе с кровью изо рта. На второй день в Купишкисе был базар. Путь к станции лежал через торговую площадь, заставленную телегами, усеянную бабами и мужиками. Вид шагавшего впереди двух полицейских окровавленного Сергея привлек любопытство сердобольных торговок. Не обращая внимания на угрозы полицейских, совали они в его карманы кто морковку, кто сырое яйцо, кто лепешку... От местечка Купишкис до похожего на него Субачюса - сорок километров. Но по тому, как пренебрежительно субачайские полицейские относились к купишкинским, понял Сергей, что первые дают вторым пять очков вперед. Так это и было. Лишь на третий день, когда Сергей освоился с субачайской тюрьмой, дверь его одиночной камеры с шумом отворилась и на пороге в сумерках вечера застыли три фигуры в черном. Сергей поднялся с пола и встал у решетки окна. - Ты нам расскажешь, мерзавец, что делал в Литве! - приближаясь, начал один в черном. - А? Расскажешь? - Я шел. - Куда? - На мою родину... - Родину-у? Мы тебе дадим ее... Атришките ям ран-кас! {Развяжите ему руки! (лит.)} Стоявшие у порога прыгнули к Сергею, и перерезанная на руках веревка мягко упала к его ногам. - Сук! {Крути! (лит.)} Кости хрустнули в плечах и локтях, и от неожиданной боли Сергей стукнулся коленями об пол. Руки его теперь покоились на спине, у остро выпятившихся лопаток. В ту же секунду короткий удар в челюсть опрокинул Сергея навзничь, а вскинутые при падении ноги стали загибаться полицейскими к животу. Пузырилась пенистая кровь на губах, со свистом и хрипом втягивался воздух. Дыша трупным запахом самогонного перегара, совал в запрокинутое лицо Сергея отрывистые бессвязные слова полицейский: - Где ты был, а?.. Сколько вас, скажешь?.. Колени Сергея, с сидящими на них двумя полицейскими, сплюснули внутренности, и что-то колючее хватко зажало сердце, легкие, грудь... Покатав пинками бесчувственное тело по полу, полицейские со смехом захлопнули за собой дверь камеры. На третий день после этого сеанс допроса повторился. Не раз рвавшаяся лента памяти Сергея сохранила новые кадры старого фильма. Как и тогда, он с трудом поднялся на ноги и бессознательно отошел к окну. Почему он это проделывал каждый раз, когда слышал шаги у дверей, - он не знал. Может быть, потому, что там было немного светлей и вошедшие могли угадать в нем человека?.. И опять двое в черном остались у дверей, а один направился к Сергею. - Курить хочешь? - Нет. - На! Полицейский протягивал толстую папиросу, Сергей, ухватившись руками за решетку, не двигался. - На, говорю!.. Рожденные светом нелепые тени запрыгали на стене. Отступив на шаг, тянул человек в черном к губам Сергея вспыхнувшую зажигалку. - Пофф! Желтовато-мутный пламень взрыва окутал голову, затрещал в бороде, выщипал веки и брови. Сладковатый дым пороха застрял в горле и легких. Руки опоздали схватиться за лицо. Деревянный удар между глаз в переносицу кинул голову на решетку окна, потом на пол. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ  В самом центре Паневежиса, в лучшем городском здании, разместилось гестапо. Плещется над серым домом черное пятиметровое полотнище, наискось перерезанное белыми молниями букв "СС". Жуткими, не вмещающимися голове поверьями инквизиции веет от этого знамени смерти. Машет оно зловещим крылом ночного хищника, отпугивая на противоположную сторону прохожих... А за двести метров от гестапо, прямо у края городского парка, высится красное четырехэтажное здание тюрьмы. ...Скользя босыми ногами по обледенелым булыжникам мостовой, Сергей прошел в подъезд гестапо. Мокрый порывистый ветер рвет подол его гимнастерки, оголяет синюю кожу запавшего живота. Часовой у дверей гестапо дернул плечами, взглянув на ноги Сергея: - Кальт, менш? {Холодно, человек? (нем.)} Минут через пять в подъезд вернулся один из конвоировавших Сергея полицейских с синей бумажкой в руках. То был ордер на водворение Сергея в Паневежскую окружную тюрьму. - Эйнам! {Идем! (лит.)} Вновь заскользили ноги - теперь уже по асфальту мимо жиденького парка. В городе зажигались редкие синие огни; на оголенных деревьях парка с криком рассаживались на ночь грачи. Привратник, в дубленом тулупе и накинутом поверх брезенте, лениво распахнул железные ворота. - Эйнам! Дежурный надзиратель полулежал на диване. Две женщины-арестантки мокрыми мешками протирали кафельный пол канцелярии. Не вставая, надзиратель вертел перед носом синюю бумажку, потом махнул рукой. Полицейские, круто повернувшись, вышли. - Тэйп, тэйп! {Так, так! (лит.)} - таинственно произнес принявший Сергея, вставая и потягиваясь до хруста в костях. - Су гинклу паэме? {С оружием взяли. (лит.)} - Не понимаю. Стуча подковами сапог, надзиратель вышел из комнаты. Не поднимая головы, женщина тотчас проговорила: - По синим стреляют. Нас тоже. Считают... И перешла вдруг на литовский язык, обращаясь с каким-то вопросом к товарке: в дверях в это время показался надзиратель и с ним, одетый в штатский костюм. - Пойдем! - обратился тот по-русски к беглецу. В комнате, куда вошел Сергей, стоял единственный черный стол и одна табуретка. Усевшись, штатский разложил листы бумаги и приказал Сергею раздеться догола. После того как были отмечены все родимые пятна, шрамы от увечья и особые приметы Сергея, штатский начал задавать вопросы: - Фамилия? - Рус... Руссиновский. - Лет? - Двадцать три. - Мне с тобой тут не до шуток, понял? Мальчиком прикидываешься? Поздно... - Мне двадцать три года! - Брешешь, сволочь! Какой веры? - Самой глубокой. - Дурак! Веры какой, понимаешь? - Я сказал. - Идиот! ...Через час надзиратель повел Сергея из канцелярии. Пройдя несколько железных ворот, которые не торопясь и величаво открывались привратниками, Сергей вошел во двор тюрьмы. Огромное угрюмое здание было окутано густым мраком. Лишь над низенькой входной дверью в тюрьму мерцала синяя электрическая лампочка. Надзиратель шуршал пальцами по угловым кирпичам стены. До слуха Сергея откуда-то изнутри тюрьмы донеслись короткие тревожные звонки и звук вставляемого в замок ключа. По крутой лестнице взошли на третий этаж. На стук надзирателя взвизгнул отодвигаемый волчок, затем громыхнула открываемая дверь, ведущая в коридор. Мрачный, в полутьме он казался нескончаемо длинным. В строгом порядке друг против друга густо маячили железные двери камер. "33", "35", "37", "39", "41" - пестрели жирные нечетные номера с противоположной Сергею стены. Перебросившись короткими фразами с коридорным смотрителем, сопровождавший Сергея вышел. Коридорный подвел Сергея к камере с цифрой "39". Огромный, похожий на пистолет ключ долго торкался около отверстия замка, выстукивая своеобразную азбуку Морзе. Наконец замок щелкнул, тяжелая железная дверь бесшумно открылась, и Сергей вошел в камеру. Там царил полумрак и вырисовывались мутные пятна лиц заключенных. Сергей нерешительно попятился в угол и уперся ногой в киснувшую там парашу. - Осторожно, отец, утонешь! - услышал он веселый голос. - Вы русские? - обрадовался Сергей. - Тут, дядя, со всех концов... и не принято расспрашивать - как, когда, откуда... понял? В первый же вечер Сергей был тщательно посвящен в тайну жизни заключенного. Во-первых, он получит вот такие же, как у всех, серый халат и колпак на голову, деревянные башмаки, матрац, миску и ложку. По утрам в шесть часов он будет получать сто пятьдесят граммов хлеба, в обед и вечером - по пол-литра теплой воды. Завтра его, наверное, поведут на допрос в гестапо. И если он вернется оттуда, то дня через три, после переваривания резиновых бананов, пойдет на работу на сахарный завод, что в четырех километрах от Паневежиса. Ночью, когда глаза Сергея мозолила оловянная темнота камеры, рука соседа осторожно толкнула его в бок. - Не спишь, земляк? - послышался шепот. - Нет. - Слушай: поведут на допрос, то... если заведут в подвал такой с водой - не бойся. По грудь только. Ну, само собой, холодная вода и тело режет так... Теперь: налево что дверь - там стреляют... Только мимо головы, на вершок так... Словом, дураков ищут, понял? Ну, так ты понимаешь... пожилой человек... выдавать там кого - не надо... Сам знаешь... Шепот затих, и минуту лежали молча. Сергей грустно улыбнулся в темноту словам: "пожилой человек... сам знаешь". - Как ты думаешь, сколько мне лет? - спросил он соседа. - Ну, сколько есть... Тридцать восемь, сорок, может... - Через двадцать дней примерно мне исполнится двадцать три... - Да ну-у? - удивился сосед и приподнялся на локоть. - Ох и испаскудили ж тебя, парень!.. В шесть часов в коридоре загремел бак с "завтраком". Заключенных выпускали покамерно, и они, получив "довольствие", ныряли обратно в камеры. В семь часов тюрьма выходила на работу. ...Камера Сергея насчитывала одиннадцать шагов в длину. Налево от дверей по всей стене протянулись двухэтажные нары. Направо - длинный узкий стол и в углу - параша. Свободного прохода было ровно на два человека. Оставшись один, Сергей принялся сочинять свои показания в гестапо. Да, он бежал с транспорта, когда их везли с фронта, только что взятых в плен. Ни в каком лагере не был. Фамилия - Руссиновский. Имя Петр. Медленно и нудно текут минуты. Ни единый шорох, ни малейший звук не проникает в камеру. Под самым потолком лепится окно. Даже высокий Сергей не в состоянии дотянуться до него рукой. Откуда-то из глубины существа поднималось незнакомое Сергею тягостное чувство равнодушия ко всему. Не хотелось ни есть, ни жить. Нет на свете хуже тех минут, когда человек вдруг поймет, что все, что предстояло сделать, - сделано, пережито, окончено!.. Прислонив горячий лоб к слизистой стене, Сергей долго стоял, освобожденный от мыслей и желаний. Вдруг его слуха коснулось размеренное позвякива-ние. Звуки ползли откуда-то снизу по стене. - Тук-тук... тук-тук-тук... тук... тук-тук-тук-тук... Сергей поднял голову, прислушиваясь. Прерывистая цепь звуков продолжалась. "Э-э, так это же с первого этажа! - вспомнил Сергей вчерашний разговор, - подо мной ведь камера смертников!" Сергей не знал тюремного разговора перестукиванием. А то можно было б утешить смертника, отвечая ему стуком по канализационной трубе. Продолжая ловить звуки непонятной жалобы или просьбы обреченного, Сергей в первый раз осмысленно взглянул на стену. Вся она, от низа и до той верхней границы, куда доставала рука самого высокого человека, была исцарапана надписями на русском и литовском языках. Были тут горячие просьбы сообщить родным по такому-то адресу о том, что их сын, отец, брат - расстреляны в Паневежской тюрьме тогда-то и тогда-то. Были мужественные слова - проклятья убийцам. Были куплеты красноармейских песен, и были саратовские непечатные частушки... И Сергей поймал себя на мысли, что ни одну книгу, ни один самый замечательный роман он не читал с таким вниманием и чувством, как этот огромный корявый лист-стену из книги-жизни... На отлете от всех записей, в самом левом углу стены, как бы эпиграфом ко всему последующему, энергичные карандашные буквы выстроили столбик стихотворения. Видно было, что автор не раз очинял карандаш, пока кончил писать. Строчки куплетов то мерцали сизым налетом, то сбивались на бледные, еле заметные царапины. Сергей прочел: Часы зари коричневым разливом. Окрашивают небо за тюрьмой. До умопомрачения лениво За дверью ходит часовой... И каждый день решетчатые блики Мне солнце выстилает на стене, И каждый день все новые улики Жандармы предъявляют мне. То я свалился с неба с парашютом, То я взорвал, убил и сжег дотла.. И, высосанный голодом, как спрутом, Стою я у дубового стола Я вижу на столе игру жандармских пальцев, Прикрою веки - ширь родных полей... С печальным шелестом кружась в воздушном вальсе, Ложатся листья на панель. В Литве октябрь. В Калуге теперь тож Кричат грачи по-прежнему горласто... В овинах бубликами пахнет рожь. . Эх, побывать бы там - и умереть, и баста! Я сел на стул. В глазах разгул огней, В ушах трезвон волшебных колоколен... Ну ж, не томи, жандарм, давай скорей! Кто вам сказал, что я сегодня болен' Я голоден - который час!.. Но я готов за милый край за синий Собаку-Гитлера и суком ниже - вас Повесить вон на той осине! Жандарм! Ты глуп, как тысяча ослов! Меня ты не поймешь, напрасно разум силя: Как это я из всех на свете слов Милей не знаю, чем - Россия!.. ...Чердак тюрьмы был полностью завален носильными вещами расстрелянных. Еще ни разу не вызванный на допрос, Сергей второй день раскладывал по порядку эти вещи. Пехотинские, артиллерийские, саперные, нарком-внутдельские, летные фуражки и пилотки; сапоги, ботинки, краги, обмотки, брюки, гимнастерки, шинели, венгерки - должны были быть сложены в одну сторону чердака. Пальто, шапки, сорочки, шляпы, плащи, жакеты, юбки, платья, сарафаны, бюстгальтеры, трико, ночные женские рубашки - в другую. Начальник вещевого склада тюрьмы, уходя, закрывал на замок Сергея. Но через час-другой он возвращался и, ссутулившись на стуле, неподвижно глядел куда-то в угол. Путаясь в бюстгальтерах, Сергей тогда почувствовал, что нервы его расшатаны и натянуты до крайности. Вот-вот лопнут они, как тогда там, в лесу, когда он звал парашютистов... Не проходя, в горле, у самого кадыка, застрял комок чего-то горького, щекочущего нос и щиплющего глаза. И не выдержал: - Ш-што, господин начальник? Мерещутся? - кивнув на красноармейские фуражки, задрожал он. - Не дают мертвецы спать? Жить? И не-да-дим! Вот! И детям вашим... тоже!.. Никогда! Каких людей... стихи на стене... Подлюги... вашу в Христа мать!.. На, на! Мерзавец! Снимай мои штаны! Я вам... И, в бешенстве полосуя гимнастерку, захлебнувшись в сизой пене, бьющей изо рта, забарахтался в ворохе фуражек, колотя по ним пятками босых ног... ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ  Возвращаясь с работы, однокамерники Сергея приносили в мотнях тюремных штанов по одному и по два сырых бурака. Узбек Муса ухитрился как-то печь бураки на заводе и, разрезав их на ломтики, раскладывал по всем дырам халата. Вечером угощали Сергея. - С бураков поправляются, Руссиновский! - шутил щербатый Петренко, - и ощущение бананов другое. Бураки способствуют организму обретать нечто лошадиное... До вечерней покамерной поверки заключенные должны успеть сделать уборку в камере, вынести в уборную парашу, получить "ужин", съесть его и к десяти часам выстроиться по ранжиру у стены. Поверяющий надзиратель, с чувством достоинства и превосходства, тыкал пальцем в грудь каждого и, отметив наличие заключенных, гордо покидал камеру. И тогда наступали роковые пятнадцать минут ожидания свистка отбоя. Это были самые жуткие минуты! Затаив дыхание, все смотрят на дверь. Вот-вот отворится она - и назовутся несколько фамилий. Сдав вещи, те люди переводились в камеру смертников, а в четыре часа пятнадцать минут утра за ними приезжали из гестапо... Никто из заключенных тридцать девятой не знал своей участи, и как только раздавались начальные всхлипки свистка, напряженные до крайности тела невольно расслаблялись, люди глубоко и устало дышали: - Сегодня живы! После свистка молча расползались по нарам, цокала выключаемая из коридора лампочка, и в наступившей темноте слышались глубокие, вызванные мучительным раздумьем вздохи. - Не спишь, Петренко? - Как и ты. - Говорят, немцы при расстреле на коленки ставят и поворачивают затылком к себе... - Разве это меняет дело? - Да не то! Видно, совесть их, што ль, начинает мучить... все-таки глядеть в глаза... - Совесть? У немцев? Ты сам додумался до этого или как? - Сам. - Дурак! - Может быть... А слушай, Петренко... ты как будешь... ну, стоять на коленях... или... - Умру стоя!.. - И я... Успокоенный на этот счет Муса поворачивался на другой бок и принимался в темноте трещать сырыми бураками... На пятый день заключения Сергея, в послеповерочные минуты ожидания, загремел замок тридцать девятой камеры. - Бакибаев Муса! Молчание. - Серебряков Владимир! - Петренко Иван! - Григоревский Антон! Сдать все!.. Дверь захлопнулась. Онемев, все продолжали стоять, как и прежде. Что и кому можно было сказать теперь? Пошатываясь, первым вышел из строя Петренко. ...В городе не по-ноябрьски ярко светило солнце. Нарочно стараясь продлить время, Сергей лениво волочил деревяшки по мостовой. В трех шагах сзади шел с автоматом немец. От угла парка улица уходила вниз, к мосту, и, перебежав его, круто поднималась в гору. Мимо Сергея тряслись, ежеминутно понукаемые, извозчичьи клячи. Заламывая поля шляп, удивленно пялились на Сергея выдергивавшиеся из пролеток седоки. У подъезда гестапо стоял новенький жукообразный лимузин. От входных дверей до его задних колес расхаживал часовой с неимоверно длинной винтовкой. Конвоир ввел Сергея на второй этаж. - Зетц хир! {Садись сюда!} - указал он на стул в коридоре и, нерешительно щелкнув пальцами в дверь, скрылся за нею. Но через минуту он вернулся и все тем же бесстрастным тоном, не глядя на Сергея, приказал: - Комт! {Иди!} В обширной, заставленной коричневыми шкафами комнате было мало света. Комната выходила окнами на северную сторону дома и располагалась в самом конце коридора. Сергей не заметил, как вышел его конвоир и он остался с двумя сидящими, видимо, в ожидании его, офицерами. Две фуражки лежали на столе, обращенные к Сергею кокардами, изображающими череп с зияющими отверстиями глазниц и скрещенными костями под ним. Офицеры дымили сигаретами, не обратив ни малейшего внимания на вошедшего. Сергей равнодушно оглядывал комнату, засунув руки в карманы длиннополого халата. Идя сюда, он был уверен, что увидит какие-нибудь приспособления для пыток. На самом деле в комнате ничего подобного не было. В середине самого интересного разговора, как это казалось Сергею по интонациям, один из гестаповцев быстро повернул голову к Сергею и сказал: - Садись, товарищ! Слова родной речи трепыхнулись испуганным голубем и потерялись в потоке гортанных непонятных звуков продолжавших разговаривать немцев. - Сидеть не могу. - Почему же? - Раны там, - занес назад руку Сергей. - Ах, это то, что в лесу? - Нет. Палач в тюрьме... - Ты - Петр Руссиновский? Это... это с группой в десять? - Один. - В Рокишкисе? - В Купишкисе. - В августе? - Двадцать шестого октября. - Ты не похож на русского... Арийский лоб, но худой. Пожалуйста, ром!.. А сколько времени? - Двадцать пять дней. - Это какого же числа? - Мм... в сентябре. Допрашивающий сидел за столом боком и ни разу не взглянул на Сергея. Зато второй не спускал с него белесых навыкате глаз, которые "говорили", что он ни слова не понимает по-русски. Он сторожил мимику лица Сергея. - Нет, нет. Лет сколько? - Двадцать тр... "Дурак, - мелькнула запоздавшая мысль, - за двадцать пять дней, проведенных в лесу, такая борода не вырастет у двадцатитрехлетнего..." - Двадцать восемь. Допрашивающий снял с рогаток чернильницы неотточенный карандаш и осторожно поставил его вертикально на столе. Наблюдающий, качнув себя вправо, поднялся со стула и, заложив руки в карманы, шагнул к выходу. - Как это было в самом начале? - Нас вез... Вдруг мысль вьюном ускользнула из памяти. В ушах разлился тягучий монотонный звон. Перед глазами патефонной пластинкой заходил огромный радужный круг, и, уцепившись за него, Сергей завертелся на нем, потом, оторвавшись, тихо и плавно полетел в темноту... Крупные капли воды скатывались с головы на халат и, убыстряя ход, мягко падали на пол. Теперь голова допрашивающего была вровень с глазами Сергея. Но гестаповец сидел на прежнем месте, не меняя позы. "Ах, я ведь сижу!" - догадался Сергей. Размеры своей головы он никак не мог охватить теперь памятью. Казалось, она заполнила всю комнату, выпятилась в окно, вобрала в себя шкафы, стулья и стол, на котором стоял теперь кувшин с водой и лежала рядом резиновая дубинка. "Это они меня бананом... но почему же я не помню, когда... и не больно?" - удивился Сергей. - Так... Значит, ты говоришь, отдал парашют крестьянину... А потом что? Сквозь лениво гудящий звон, разлитый в голове-комнате, в уши еле проникал звук голоса гестаповца. Казалось, тот говорил с Сергеем по телефону на огромном расстоянии. - Потом? А-а, вот вы... И голос не его был, не Сергея. Наверное, рот свесился за окно и там дребезжит треснувшим армейским котелком. - Да, да! Куда шел ты потом? - В .. знаешь? - Что-о? Это как? Гестаповец оживился и, резко ерзнув на стуле, в первый раз уставился зелеными глазами на Сергея. На его длинной шее смешно дергалась жила, по синеве бритых щек запрыгали желваки. - В сентябре попал в плен... везли. Я двадцать пять дней бежал... Все! Побледневшие щеки гестаповца отчетливо выдавали ставший багровым нос. Медленно поднявшись со стула, он перекинул через стол туловище: - Я тебя вижу насквозь, мерзавец! - Скверное удовольствие для тебя!.. - Где бежал? - Близ... мм-м... Шяуляя. - Альзо! - вдруг крикнул фашист, и кто-то сзади легко и быстро вырвал половицы из-под ног. Опять куда-то боком полетел Сергей, раздвигая мягкую волокнистость оранжевых нитей, что надвинулись на него... И вновь, стоя уже у стены, Сергей глотал струи воды, стекавшей по щекам и лбу. Она холодным кинжалом раздваивала спину, сбегая струйкой с головы к ногам. Дуло браунинга сычиным глазом уставилось в лоб Сергея. Глаз то отодвигался, то льнул совсем близко к телу, и Сергей бессмысленно глядел то в него, то в рот гестаповца, что-то неслышно кричащий... ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ  Каждый день в шесть часов утра двор тюрьмы заполнялся заключенными. Приходил конвой, зачитывались фамилии, и серая толпа, построенная по пять, покидала тюрьму, направляясь на сахарный завод. В первые дни фамилия и имя "Руссиновский Петр" по нескольку раз повторялись начальником конвоя. - Где Руссиновский? Где он? Где Петр Руссиновский? Забывал Сергей свое новое имя и, спохватившись, кричал: - Я! Паневежис по утрам спал. За поузоренными легким морозом окнами плавала в спальнях серая предрассветная звень тишины и покоя, курились топкие кровати горячим дыханием разморенных тел и терпким запахом молодоженства. - Ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум! - чешут клумпы булыжник мостовой, похожий на спины еще не проснувшихся черепах. - Ттрум-ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум! - и шевельнет рыжими ушами уснувшая среди улицы пегашка с малость подгулявшим извозчиком; сплюснет нос о стекло окна неспокойно спящая по утрам девушка, прикрывая ладонями тоскующие по ласкам груди. И опять: - Ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум-ттр-ррум... На правой стороне шоссе, убегающего из города, у опушки небольшого леса, который пересекала железная дорога, пачкал утро копотью труб сахарный завод. Пять водомойных канав, глубиною в восемь метров, были засыпаны сахарными бураками. Поодаль, у линий железных колей, кучились бурты подвозимой в вагонах свеклы. На ее выгрузке и складывании в бурты работали заключенные. На восемнадцатитонный вагон полагалось три человека. Время - час. Не выполнившие эту норму лишались баланды, которую привозили из тюрьмы на завод. После допроса вот уже десятый день шел Сергей на работу. На вагон становился с двумя однокамерниками - замполитрука Устиновым и старшим сержантом Мотякиным. С самых первых дней оккупации фашистами Литвы Устинов и Мотякин, служившие в Либаве, отстали от разбитого наголову своего батальона и бродили в лесах близ Паневежиса, охотясь на эсэсовцев и полицейских и скрываясь от них. А когда зимой стало невтерпеж оставаться в лесу, пошли по поселкам выискивать прибежища у крестьян. В сорока верстах от Паневежиса, в небольшом лесном хуторке, приютил их литовский крестьянин. Месяц жили в погребе из-под картошки, потом "присобачились", как говорил старший сержант, и познакомились с каждым домом. За веселый разбитной характер Мотякина, за его чечетку под собственные губные трели-рулады и за сапожничье мастерство Устинова крепко полюбились хуторянам "гражус бальшавикай..." {"Красивые большевики" (лит.).}. А тем временем друзья выкопали в лесу свои винтовки и начали прогуливаться за десять километров от хуторка, подстерегая на шоссе фашистские одиночные автомобили и мотоциклистов. Завелись у них вскоре автоматы немецкого образца и даже формы в чине "герр оберет". Немногочисленная молодежь хуторка скоро научила их незатейливой мудрости литовского языка, а замполитрука по старой привычке начал посвящать ее в основы марксизма-ленинизма. К лету 1942 года в лесном хуторке жил, а на шоссе действовал крошечный отряд мотякинцев... Да трудно скрыть молодой пыл нерастраченной юности! Попадало ведь иногда в подбитом автомобиле кое-что по мелочи, и, как ни старался Мотякин уничтожить это там же на месте, в лесу, приносили ребята домой шнапс и сигареты, не упускали случая хвастануть. Частенько зеленую тишь ночной улицы хуторка вдруг распарывала огненная грохочущая струя автоматной очереди вернувшегося с задания хуторянина. Скатывались тогда с печей старики, залезали под постели бабы, пряча в подолы детей... И однажды на рассвете дождливого августовского утра сенной сарай приютившего партизан крестьянина окружила немецкая полевая жандармерия. Мотякин и Устинов были схвачены, "как жирные перепелки", по злому определению старшего сержанта. Семья крестьянина была расстреляна на месте, а дом сожжен... С августа до ноября девять раз ходили друзья в гестапо. Израсходовали они там не один кувшин воды, вылитый им на головы для приведения в чувство после бананов, ознакомились со всеми видами пыток, побывав не в одной "студии". Но ни один из мотякинцев не был выдан и назван. Знали ребята библейское изречение: "Язык мой - враг мой" - и, закусив его в подъезде гестапо, освобождали в тридцать девятой камере. Выгружая свеклу из вагона, Мотякин не переставал шутить, приставая к серьезному меланхоличному Устинову. - Как ты думаешь, - громко произносил он и - тише: - комиссар, какую конкретную пользу приносим мы Родине, тем что киснем в тюрьме, а? Устинов молчал. - Ужели ваш аналитический ум комиссара утратил прежнюю логику... либавскую, например? Устинов молчал. Тогда Мотякин отшвыривал вилы, выбирал три огромные свеклины и, вручая Сергею и Устинову, а одну оставляя себе, глубокомысленно заявлял, подняв указательный палец вверх: - Находясь в застенках гестапо, - произнося это слово, Мотякин делал ударение на "о", - и кушая вот эти бураки, мы, товарищ комиссар, подрываем экономическую базу врага в его тылу!.. Конвоировали заключенных эсэсовцы и полицейские. Была их целая толпа, вооруженных винтовками и автоматами, злых и вечно полупьяных. Партия заключенных шла, имея на флангах двадцать конвойных, с фронта и тыла, - шесть. Мысль о побеге в дороге была, таким образом, явно несостоятельна. А в заводе некоторые шансы на побег все же были. Распределив заключенных по работам, начальник конвоя уходил в склад сахара. Конвойные же рассаживались у костров близ забора, огораживающего двор завода. Они тщательно следили за забором, обыскивали порожние вагоны, уходящие с завода, и издали наблюдали за работой заключенных. Сергей, Устинов и Мотякин несколько дней разрабатывали план побега. Каждая мельчайшая деталь была предусмотрена и обсуждена: неудачников в побеге убивали на месте или же заковывали в цепи. Было решено: как только смолкнет гудок завода, означающий шесть часов вечера, Устинов и Мотякин ложатся в бурт, а Сергей забрасывает их бураками. Розыски будут недолгие, заключенных не решатся задерживать в заводе до наступления темноты. Дождавшись ночи, Устинов и Мотякин уходят через забор в лес. Сергей же, которого некому зарыть в свеклу, подлезет под уже заранее осмотренный вагон, устраивается там на тормозных тросах и ожидает вывоза себя с завода. Встречаются в лесу по условному свисту... ...Было ветренное и морозное утро. Черной бездной зияло над тюрьмой небо, рассвет торопился погасить в нем трепещущие синим огнем звезды. Рьяный холод залезал под тонкие вытертые халаты, распластывался на костлявых спинах заключенных. В ожидании конвоя было разрешено толкаться, разговаривать, переругиваться. В воздухе мешался литовский, польский, русский разговор; теснились в кучу - теперь все равные в серых халатах - политзаключенные, беглецы из лагерей, парашютисты, сочувствующие Советской власти, укрыватели "товарищей"... и прочие и прочие... Мотякин "стрелял" окурки. Увидев красную точку самокрутки, он бесцеремонно раздвигал толпящихся, подходил к курящему и после вступительной речи возвращался, бережно неся окурок между пальцами. - По разу потянуть вам, - говорил он Сергею и Устинову. Сам он не курил. Мотякин был в особенно приподнятом настроении, убежденный, что это - последнее утро, встречаемое им в тюрьме, - в это день решено было бежать... А вышло иначе. Начальник конвоя не зачитал фамилию Сергея. Он не шел на завод и возвращался в камеру. - На допрос пойдешь, - шепнул Мотякин. - Мы возвращаемся... Завтра ты отдохнешь от бананов, а послезавтра... Потому ли, что где-то далеко-далеко сверкнула бледная искра надежды на жизнь, что в опустошенное тело ум впрыснул ампулу живительного раствора под русским названием ненависть и борьба, - только, шагая в гестапо, Сергей чувствовал какую-то смутную тревогу. Состояние это усилилось, когда конвоир повел его по узкому коридору первого этажа, а не на второй, как прежде. "Развинтились, проклятые! - обозлился Сергей на свои нервы. - А ну, взять себя в руки!" "Есть взять, товарищ лейтенант!.." В комнате стояли два стола и сидели два гестаповца в штатском. Оба они говорили по-русски, но не так совершенно, как прежде допрашивающий Сергея. По тому, как были они вежливы, предупредительны и внимательны, Сергей понял, что будет что-то новое, им еще не виданное здесь. - Ви бежаль, что кушаль котель, я? - Да. - Ми понимайт. Ви - юнга... мелет еще. Ви любийт сфобот, прирот, я? - Как и вы. - О, корошо, корошо... Ви курите? Пошалюйст, фот... Ми вам не будем уже тюрьма... ви будете у нас, корошо? Ми не будем работайт... будем поекайт в лес... ви рассказайт, кде шифет ваша што бежаль... рассказайт, кто даль кушайт... Корошо, я? Мысли Сергея кипели. Рождалась соблазнительная идея: "А что, если поехать с ними в лес?.. Два - это немного... но если только два!" - Когда вам рассказать? - живо спросил Сергей. - О, сказайт сечас... поекайт зафтра. "А-а, подлюги, одного боитесь!" - опечалился Сергей и ответил: - Я бежал один. - Ви рассказайт, кто кушаль дафаль!.. - Я не заходил в дома. Я... воровал. - Што фарафаль? - Все... морковку, картошку... - Што есть - фарафаль? - Это значит вот так, - показал рукой Сергей. - О, ви не стелайт так. Ви кушаль клеп и млеко... Тафаль литофци, корошо, я?.. Ми тафайт им марк, што они тафаль вам кушаль!.. - Как жаль! Я этого не знал... Я бы не воровал, а заходил в дома... - Ви не мошна фарафаль! - обозлился гестаповец. - Ви кодиль дом! - Я не заходил в дома!.. - Ви не кочет сказайт? Ми будем сечас расстреляй тебя!.. - Я не заходил в дома!.. - А-а, ферфлюхт, мистр-менш! Немцы любят и умеют бить жертву по щекам. Делают они это расчетливо и аккуратно, как и все, что они делают... - Комт! Набрав полный рот кровавой слюны, Сергей по дороге харкнул ее на желтый пол коридора. Гестаповец, шедший сзади, рванул его за рукав халата, клумпы разъехались, и, потеряв равновесие, Сергей накрыл грудью свой плевок. - Кушайт! Кушайт! - наклонившись над ним, кричали фашисты, указывая на плевок. Путаясь в полах халата, Сергей пытался встать. - Кушайт! - и удары ног валили его вновь на пол. Тогда, подложив руки под голову, Сергей растянулся ничком, широко раскинув ноги. Гестаповцы на минуту растерялись, а затем пришли в бешенство. Теперь они уже кричали по-немецки и, ухватив за уши Сергея, били его голову о гудящий лакированный пол. На покоробленной желтой доске змеилась, виляя, живая лента крови... Распахнув дверь комнаты налево, гестаповцы вволокли туда обмякшего Сергея. С цементных синих стен пахнуло сыростью и холодом. Комната не имела окон и освещалась большой электрической лампочкой. Подтащив Сергея к острому углу противоположной стены, гестаповцы поставили его на колени. А-а, проклятый червь навозный. - Сечас рассказайт, кте кушаль! Не рассказайт - стреляйт!.. Айн... Цвай... - Рассказайт! - Цвай! Сергей, прижав к носу рукав халата, чтоб задержать кровь, стекающую в рот, равнодушно глядел на гестаповцев, выкинувших вперед правые руки и ноги. Из кулаков их сжатых рук мерцали вороненые дула браунингов. - Драй!.. Выстрелы были стройные. В шею, щеки и лоб со свистом брызнуло что-то больно щекочущее. Левый глаз застлала коричневая теплая пелена. - Рассказайт! Сергей неловко ткнулся вперед и встал на четвереньки. "Чем они стреляют? Я, кажется, жив... А-а, это ведь крошки цемента от стен... Стреляют не по мне..." И, качнувшись, вновь ощутил острыми краями лопаток жесткую корявистую стену. - Тах-тах! - ...сказайт! - Тах-тах! Потом хлопнула не видимая Сергеем дверь, и комнату наполнили холод и тишина... А вечером, по пустынным улицам, Сергей вернулся в тюрьму, сопровождаемый все тем же конвоиром. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ  Смоченные дождем и схваченные морозом бураки не поддавались вилам. - Ситуация осложняется, братцы! - говорил по этому поводу Мотякин. - Мы катастрофически рискуем лишиться баланды... Но, - продолжал он, - чем хуже - тем лучше! Как думает комиссар, почему? - обращался он к Устинову. - А потому, - отвечал он же, - что мы должны отстать в выгрузке ото всех и остаться одни на этом составе... Эта мысль была ценная, и ее приняли без обсуждения. Постепенно вагоны пустели. Холод подгонял заключенных, и они торопились выполнить свою норму. Ко времени заводского вечернего гудка, лишь через два вагона от мотякинского, копался в бураках еще дед с двумя своими внуками, сидящими в тюрьме вот уже шестой месяц за укрывательство бежавшего из лагеря пленного. Их не следовало опасаться: народ был свой. В вагоне Сергея полный угол был еще завален бураками. - Я отправляюсь на рекогносцировку, - доложил Мотякин и прыгнул из вагона. Быстро оглядываясь, он начал разрывать бурт, готовя место. Вечерние сумерки застилали двор завода, пламя костров, разложенных конвоирами, блестело ярче. Мотякин лег вниз лицом, давая понять, что его миссия окончена. Пожав Сергею локоть, прыгнул к нему и Устинов. Сергей лихорадочно орудовал вилами, забрасывая бураками беглецов. Мерзлые свеклины стукались о спины и головы лежащих, постепенно образуя над ними сплошной покров. Вот-вот по двору раздастся свисток к построению. - Успеть бы! - шептал Сергей. Спрыгнув в бурт, принялся руками ровнять его, придавая естественный вид тому месту, где лежали Мотякин и Устинов. Пронзительные переливы свистка настигли Сергея под четырехосным вагоном. Вцепившись руками в болты и обхватив коленями дрожащие тросы, ждал он, когда звякнут буфера вывозимых с завода порожних вагонов. Было тихо до звона в ушах. Лишь со станции катились редкие вздохи паровоза да ровный шум цеховых машин полз по двору. Прошло минут десять. Конвоиры, недосчитав трех заключенных, бросились по буртам, вагонам, закоулкам... Каждый вдох и выдох Сергей укладывал в четырнадцать ударов сердца. Во всем теле ощущались торопливые толчки, онемевшие от холода пальцы неприятно дергались, толкаемые взволнованной кровью. "Крепись, лейтенант!.. Может быть, это последнее..." Пучком ржаной соломы качнулся луч ручного фонаря под соседним вагоном. Вот он уперся в колесо и, как развеянный ветром, разостлался за вагоном, а растаяв в пространстве, снова родился под животом у Сергея... Конвоир лезет один. Изредка бормоча что-то непонятное, он тяжело дышит от неудобной позы. "Может быть, это последнее..." Вдруг свет вздрогнул, погас, потом вновь брызнул и остановился где-то в ногах у беглеца. Сергей глянул туда и увидел освещенный фонарем грязный кусок портянки, свесившийся с клумпы. В этот же миг конвоир вскрикнул и кубарем выкатился из-под вагона. Отбежав к бурту, он закричал испуганно и радостно: - Ченай! Ченай! {Сюда! Сюда! (лит.)} Оброненный им фонарь желтым удивленным глазом уставился в пол вагона. Соскочив с тросов, Сергей отбросил его ногой и, выпрямившись, пошел к конвоиру. Тот, бормоча проклятья или молитву, полез на бурт, скользя и падая на обледеневших бураках. Сергей ожидал большего. Может быть, только двадцать шесть мерзлых свеклин было раскрошено о его голову, спину, грудь: не больше одного бурака израсходовал на Сергея каждый эсэсовец - не дал начальник конвоя. Пойманный должен был еще кое-что сказать... "Но что придумать о ребятах?" - спрашивал себя Сергей и вспомнил, что минут за десять до того, как Мотякин начал разрывать бурт, с завода ушла первая послеобеденная партия порожняка. - Ну, кур, дар ду? {Ну, где еще двое? (лит.)} - Уехали под вагонами. Теперь далеко. Это ведь русские люди!.. Начальник конвоя, приказав вести заключенных, с четырьмя эсэсовцами бросился на станцию. Два конвоира вели отдельно Сергея, поминутно доставляя себе удовольствие пырять стволами винтовок в его ребристую спину. В канцелярии Сергея допрашивал сам начальник тюрьмы. Это был еще сравнительно молодой немец с подстриженными ежиком волосами и подвижным, нездоровой бледности лицом. - Почему бежал? - Это мое право. - Ты сейчас увидишь свое собачье право! - Знаю... твоя постыдная обязанность!.. Больше вопросов не было. Переходя двор, Сергей был убежден, что идет в экзекуторскую. Но надзиратель повел его за угол тюрьмы. В небольшой пристройке к стене тюрьмы помещалась кузница. В углу, у горна, зазвенела охапка ржавых цепей. Выбрав одну, кузнец-заключенный стал ладить ее к ногам Сергея... В тридцать девятой потекли нудные минуты. Возвращаясь вечером с работы, Сергей, гремя цепью, влезал на нары и, упершись неморгающими глазами в потолок, ожидал поверку. Цепь уничтожила последнюю надежду на побег. Восемь однокамерников Сергея в молчанье и тоске коротали вечера. Проходил ноябрь. Неимоверно низкое небо придавило Паневежис к набухшей водой земле, грязные лохмотья туч царапали гноящиеся по утрам дровяным дымом култышки труб. Опростоволосившиеся деревья притюремного парка скулили свистом веток о запоздавшей зиме и в своей теперешней никчемности и унылости приходились сродни заключенным. Ржавые браслеты грызли щиколотки Сергея. Полутораметровая тяжелая цепь, подвязанная веревочкой к брючному поясу, чтоб не волочилась, натирала до боли колени, утомительно позванивая кольцами. На пятый день после того, как из тридцать девятой камеры Мотякин навсегда унес перезвень губных вариаций, а Устинов умную задумчивость и серьезность, девять человек серыми истуканами стыли у стены, ожидая свистка к отбою. Под учащенное дыхание девяти человек вдруг осклабилась железная дверь камеры, и в ее зеве раскорячил ноги надзиратель. - Попов! Куликов! Приготовить вещи. Руссиновский! Приготовиться в кузницу!.. Громыхнув цепью, Сергей подошел к нарам и закатал валиком постель и халат... ...В одном исподнем белье, заломив руки, сидели, тесно прижавшись один к другому, четыре человека. Теперь с вошедшими смертников было семеро. Глаза каждого казались дегтисто-черными: зерна зрачков были неправдоподобно велики, распираемые предсмертным осмысленным ужасом. Мысль, что вот уже завтра их не будет в живых и никогда потом, кидала людей то из угла в угол поодиночке, то в одну тесную кучу. До крови грызли руки, пальцы вырывали пряди волос. Но нет, это не сон. Это - быль и явь, это - неумолимая правда, как вот эти желтые цементные стены и стальные двери камеры!.. Измучив вконец тело, мысль о смерти на минуту притуплялась, терялась в веренице других, ею же вызванных. Вот он сидит, смертник, тихо уставившись черными глазами в угол камеры. По судорожно сжатому рту его скользнула чуть уловимая улыбка. Что ж! Он вспомнил почему-то май, что был пять лет тому назад. Тыквы куполов Новодевичьего монастыря до рези в глазах горели тогда в лучах нехотя уходившего за Воробьевы горы солнца. Таня... тогда еще Татьяна для него, шла вся голубая: платье, лента в русых косах, глаза... У самой стены монастыря он рассказывал ей что-то очень простое и обычное из студенческой жизни, но тогда казавшееся ему интересным и особенным; они оба искренне и весело смеялись, и, конечно, не над тем, что он рассказывал. Просто хотелось тогда смеяться, прыгать и посылать воздушные поцелуи через Москву-реку всем карнизам цехов Дорхимзавода... Потом сын Вова, потом война... потом - плен, и... дергался замечтавшийся смертник, вскакивал на ноги, стягивал ворот посконной нательной рубахи до хрипоты, до пепельного налета на лице... В середине ночи, часа за три до времени расстрела - четырех часов пятнадцати минут, - не выдержал один из обреченной семерки. Сняв кальсоны, он яростно начал разрывать их на части. Затем, связав из кусков длинную ленту, дико прыгнул на нары и замотал один конец за свисающее с потолка кольцо, другой за шею. Никто не мешал самоубийце. Зачем?.. Подогнув ноги, он резко опустился, и скрежет зубов и хрип горла вытолкнули синий клубок пены на волосатый подбородок... Закинув руки за голову, Сергей ходил по камере. Нет, теперь уж ничего, ничего нельзя было сделать... Оставалось последний раз прошагать мысленно свои двадцать три года. Нет, в прошлом все было как надо... Иначе он и не мог. Только так, как было и должно быть! И только обрыв этой немноголистной повести нелепый... без подписи, без росчерка... ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ  Страх, как и голод, истерзав и скомкав тело, делает его со временем бесчувственным, апатичным и ленивым к восприятию ощущений. Шестеро смертников к концу ночи выглядели спокойней. Серые их лица хранили покорность и бесстрастье, и лишь инстинктивная воля к самосохранению согнала всех в тесную кучу в дальнем углу нар. Тело удавленника, нелепо перекосившись, было обращено лицом к смертникам, полузагораживая дверь камеры. Длинный раздувшийся язык бычиной селезенкой выполз изо рта висевшего и загнулся в сторону уха. Огромными оловянными пуговками синели выкатившиеся из орбит глаза и, казалось, вот-вот упадут на доски нар, как падают с дуба созревшие желуди. Тихо в камере. Выплеснули с вечера смертники с хрипом горловым испуг и муки, протест и жалобы. Пусто в голове. Лень в теле. Лишь неугомонное сердце отбивает без устали удары-секунды. Что же ты, сердце? Куда ты? Ну, замри на минуточку, останови ночь! Ты знаешь ведь, сердце: мы мало жили... Слышишь, мое сердце? Знаешь? Я хочу жи-иить!!! И в назначенное время услышали смертники за дверью топот кованых сапог и грохот открываемой двери. Вот оно! Как подброшенные током огромной силы, вспрыгнули смертники на ноги и... стали прятаться друг за друга. Ломая пальцы чьих-то рук, обхвативших его живот, Сергей тихо двинулся по нарам мимо удавленника к двери, туда, где стали у стены четыре гестаповца в черных клеенчатых плащах. Словно по команде, они держались левыми руками за пряжки своих поясов с надписью "с нами бог", а правыми придерживали у бедер черные автоматы. Два надзирателя и давний знакомый Сергея - начальник вещевого склада - стояли поодаль у самой параши. - Куликов! - Попов! - Руссиновский! Надзиратель сложил листок, ожидая вызванных. Гестаповцы молча разглядывали висевшего. - Я - Попов... В первый раз Сергей заметил, какие добрые и умные глаза у этого парня. Высокий белый лоб его пересекала темная косичка спутанных волос, серые впалые щеки подергивались энергичным сжатием зубов. "Такие не ползают на коленях!" - подумал о нем Сергей и, подойдя к Попову, стал рядом. - Я - Руссиновский. За дрыгающие желтые ноги и дулей выпятившуюся голову на длинной шее принесли надзиратели Куликова из угла камеры. Он не стонал и даже не плакал. Неподвижными рыбьими глазами изумленно уставился он на гестаповцев, сидя у ног Попова и уцепившись за его кальсоны. - Идемте со мной! Начальник вещевого склада вышел в коридор. Сергей и Попов разом ступили за ним. - Раус! - гаркнул один из гестаповцев и размашистым пинком выбросил за ними Куликова. Двери камеры захлопнулись, прикрыв гестаповцев, одного надзирателя и трех смертников с одним повесившимся. - Наслаждаетесь, господин начальник? - спросил, вздрагивая ноздрями, Сергей. - Куда ведете? - Одевать вас. - Зачем? - Приказано. Отправлять будут. - В лес? - Туда вывозят голых... знаешь ведь... ...Над тюрьмой, в бездонной пропасти неба, пушистыми котятами шевелились звезды. Декабрь выклеивал на широких окнах канцелярии стальные листья папоротника, наивными мотыльками кружил вокруг висевшей над воротами лампы редкие сверкающие снежинки. Во дворе, на тонком батисте молодого снега, только что, видимо, развернувшийся автомобиль наследил огромный вопросительный знак. Оставив Сергея, Попова и Куликова у каменных ступенек крыльца и поручив их привратнику, надзиратель вбежал в канцелярию. Оттуда сейчас же вышли два жандарма. Еще в коридоре Сергей заметил в их руках что-то тускло сверкавшее. "...Значит, думают прямо тут..." Эти два гитлеровца были хорошо откормлены. Высокостоячие фуражки, делая их похожими на болотных чибисов, врезались околышами в бритые затылки. Огромные черные кобуры маузеров болтались у них на левых бедрах, в руках пылали никелем новенькие наручники. В один миг левая рука Сергея была скована с правой рукой Попова, а не перестававший дрожать осиновым листом Куликов прилип к правой руке Сергея... По сонным зловещим улицам Паневежиса в пять часов утра никто не ходит. Временами слышен лишь размеренный шаг фашистских патрулей да испуганный от привидевшегося во сне коридорный лай "бонзы". Жандарм. Три удивительно ровно и тесно идущие фигуры в сером. Жандарм. Резкие, звонистые ступки сапог путаются с тупым стуком деревянных клумп. Пять странно движущихся людей пересекли весь город и вошли в темный и узкий переулок, ведущий к вокзалу. - Что они думают делать с нами, Руссиновский? - Не знаю, Попов. Видишь: увозят... - Пальцы окоченели... Давайте в чей-нибудь карман всунем руки. - Жить думаете, Попов? - Вы это не одобряете? - Напротив. Вы просто не теряетесь... - И не советую вам, пока живы... "Славный малый", - подумал Сергей и потащил вместе со своею руку Попова в просторный карман халата. В вокзале было пусто и холодно. Два немецких солдата, увешанные амуничным скарбом, словно иранские ишаки хлопком, стоя у окна кассы, завтракали. Перед каждым на "Дойче цайтунге" лежала треть буханки хлеба, а рядом - оранжевая пластмассовая баночка с искусственным маргарином. Расставив локти и растопырив пальцы, слишком осторожно, почти испуганно, резали хлеб солдаты. С горбушки снимался удивительно искусно срезанный ломтик. Нужно быть артистом-хлеборезом или целый век прожить впроголодь, чтобы суметь отрезать кусочек хлеба толщиной с кленовый лист. Чисто по-своему, по-немецки, "накладывался" маргарин: в баночку резко пырялся нож, затем обтирался о ломтик-листик хлеба... Вокзальные часы показывали ровно шесть, когда жандармы знаками приказали скованной тройке следовать за ними. По перрону сытой кошкой кувыркался ветер, играя с клочками бумаги и окурками папирос. От пыхтящего паровоза истерзанным холстом тянулся пар, растворяясь в холодном воздухе. Одиннадцать маленьких пассажирских вагонов робко жались друг к другу, зарясь на перрон просящими бельмами замороженных окон. Войдя в вагон, жандармы очистили от пассажиров купе. Сипло кукукнув, паровоз дернул состав, и в тяжелые головы скованных застучали колеса вопросами: "Кто же вы? Кто же вы? Кто же вы?.. Куда едете? Куда едете? Куда едете?.." Мрачный и холодный день уже пронизывался нитями сумерек, когда жандармы вывели скованных из вагона. Улицы незнакомого города были оживленны. По мостовой, гремя клумпами, плелась согнувшаяся в три погибели старушка с вязанкой соломы на спине; цокали извозчики; проносились грузовики. Из-за гряды домов, где-то впереди шагающих пленных, шприцем проколол небо красномакушечный костел. Но по мере того как передний жандарм, подрагивая жирными бедрами, уходил из улицы в улицу, костел отодвигался вправо, потом очутился позади. У приземистого черного здания с вывеской "Вермахт комендатур" жандармы остановились. На тротуарах замялись любопытствующие, пристыв глазами к потускневшим от мороза кандалам Сергея, Попова и Куликова. А через час жандармы ввели скованных в обширный двор Шяуляйской каторжной тюрьмы. Бледно-розовым утром двадцать седьмого июня 1941 года фашисты оккупировали Шяуляй. По пустым, словно вымершим улицам днем гуляли штабные офицеры и гестаповцы. С наступлением вечера и до зари на окраине города, у озера, не умолкали трели автоматов. Девять концлагерей тесным кольцом опоясали Шяуляй. В двух лагерях - физически здоровые евреи, специально оставленные для работы, в остальных - советские военнопленные. В Шяуляе самое большое здание - тюрьма. Величественным замком высится она на отлете города, мерцая узкими окнами пяти этажей. В конце 1941 - начале 1942 года ее наполняли пленные. Во дворе, в коридорах, в четырехстах камерах, на чердаке - всюду, где только было возможно, сидели, стояли, корчились люди. Была их там не одна тысяча. Их не кормили. Водопровод немцы разобрали. Умерших от тифа и голода убирали с первого этажа и со двора. В камерах и коридорах остальных этажей трупы валялись месяцами, разъедаемые несметным количеством вшей. По утрам шесть автоматчиков заходили во двор тюрьмы. Три фургона, наполненные мертвецами и еще дышащими, вывозились из тюрьмы в поле. Каждый фургон тащили пятьдесят пленных. Место, где сваливали в огромную канаву полутрупы, отстояло от города в четырех верстах. Из ста пятидесяти человек, везущих страшный груз, доходили туда сто двадцать. Возвращались восемьдесят - девяносто. Остальных пристреливали по пути на кладбище и обратно. Бывшую канцелярию тюрьмы занимал комендант лагеря со своим штабом. Не поднимаясь из-за стола, просунув автомат в форточку, каждый день расходовал он тридцать два патрона на пленных. Один фургон был специально закреплен за ним... Иногда в тюрьму заходил комендант города и с ним - поджарые, похожие на гончих сук три немки, одетые в форму сестер милосердия. Тогда из пленных тщательно выискивались наиболее испитые и измученные. Их симметрично выстраивали у стен. С нескрываемым отвращением и ужасом подходили к ним "сестры", становились в трех шагах спереди, а тем временем комендант щелкал фотоаппаратом. Эти увеличенные снимки видели потом пленные в витринах окон, провозя городом фургоны. Под снимками пестрели пространные подписи о том, как немецкие сестры милосердия оказывают помощь пленным красноармейцам на передовой линии германского фронта... Гестапо торопило. Требовалась тюрьма для литовских коммунистов, антифашистов. Рейсы фургонов участились. Редели пленные, становилось просторнее в тюрьме, и наконец она совсем освободилась. Шла весна 1942 года. Оттаивала и оседала земля на огромном кладбище военнопленных. Тихим пламенем свеч замерцали там подснежники. И в одну из майских ночей на этой великой могиле братьев по крови задвигались бесшумные тени с лопатами и кирками в руках. То рабочие из города тайком от фашистов пришли оборудовать последнее пристанище советских товарищей... А на заре, встречая солнце, маленькая красногрудая птичка весело славила братство в борьбе и надежде, сидя на огромном камне-обелиске, что появился на братской могиле замученных. Корявые, тугогнущиеся пальцы деповского слесаря выгравировали долотом на камне простые слова большого сердца: Пусть вам будет мягкой литовская земля. У подножья обелиска просинью девичьих глаз пытливо и вопросительно глядели в небо первые цветы полей, перевязанные в букет широкой кумачовой лентой... На третий день после этого немцы выставили на кладбище часового. ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ  Камера Сергея была на пятом этаже и выходила окном на город. Взобравшись на стол, Сергей подолгу глядел на густо коптившие трубы завода, что наполовину виднелся в окно, на горящую склень озера у самой тюрьмы. Переводя взгляд на город, Сергей видел лишь разноцветные крыши домов. Казалось, будто город накрылся от декабрьского холода огромным детским одеялом из лоскутков... Режим Шяуляйской тюрьмы мало чем отличался от Паневежской. Те же сто пятьдесят граммов хлеба в сутки и два раза баланда; так же не разрешалось за целый день присесть на край нар. По субботам заключенных сгоняли в тюремную католическую церковь. Помещалась она на пятом этаже в обширной и светлой комнате. В правом углу стоял довольно стройный орган. Под его звуки хор из надзирателей под управлением тюремного палача пытался петь что-то жалобное и проникновенное... Порядок расстрела в Шяуляйской тюрьме был иной. В тот момент, когда огромный, крытый черным брезентом грузовик гестапо заезжал во двор тюрьмы, по разным камерам надзиратели и жандармы выискивали тех, кто значился в списках. Им связывали позади руки мягкой проволокой, и если обреченный сохранял мужество, то сам залезал в "Тетку Смерти", как заключенные называли грузовик, а если кому изменяли силы - его легко подхватывали гестаповцы и забрасывали в автомобиль. Камера Сергея была обширной. Сидели в ней четырнадцать литовцев, Попов с Куликовым и молодая женщина с грудным ребенком. Камерная печь топилась один раз в три дня. Постоянный холод и сырость заставляли заключенных с раннего утра до отбоя становиться в круг и шагать, шагать по камере. Надзиратели разрешали женщине сидеть на нарах. Прижав желтую головку спящего ребенка к груди, мать постоянно подолгу глядела бархатными миндалевидными глазами в одну точку. Потом, встряхнув головой, словно спугивая надоевшую муху, поправляла тряпье на ребенке - и сколько было в этих осторожных движениях непринужденного изящества, сдержанности и спокойствия! Ребенок плакал не всегда. Иногда этот крошечный девятнадцатый член камеры пробовал предъявлять свои права на жизнь и свободу. Ворочаясь, он пытался высвободить руки из разноцветного тряпья, и мать, улыбаясь ему, говорила тогда с ним медленно, слегка заглушенным голосом и почти проглатывая букву "р". Однокамерники отвели ей место у самой печки. И когда днем, сидя на нарах, она вдруг в тревожной дреме закрывала веки с длинными, стрельчато загнутыми ресницами, шагавшие по кругу заключенные останавливались, снимали с ног клумпы и, взяв их в руки, босиком продолжали путь... По утрам, получая пайки хлеба, семнадцать "жертвовали" на ребенка. Целая горка ломтиков в двадцать пять граммов вырастала на коленях женщины. Тогда ее печальные глаза застилались влагой подступающих слез благодарности, она отказывалась, просила, протестовала, но семнадцать человек, внеся ей свою долю, как-то неловко ступая, поспешно отходили в сторону, в противоположный угол. По ночам нависшую глыбу тьмы и безмолвия часто колыхал звонистый плач ребенка. - Покентек, мано ангелели! Нябяилгай текс мумс лаукти! {Потерпи, мой ангел! Нам уже недолго осталось ждать! (лит.)} - звучал нежный успокаивающий голос. И женщина не ошиблась. На пятый день ее заключения, судорожно прижав притихшего ребенка, она - жена литовского красного партизана - спокойно и молча взошла по сходням в "Тетку Смерти"... Шел 1943 год. Попова и Куликова давно перевели в другую камеру. Сергей остался один среди литовцев. От постоянного ли недоедания или от холода распухли ноги. На сжиме под коленями и у ступни лопалась кожа, и из незаживающих ран сочилась красноватая жидкость. Часто кружилась голова и шла кровь носом. Тело покрылось пузырчатыми струпьями. И однажды в середине дня Сергей услышал свою фамилию. Пошатываясь и волоча клумпы, он вышел в коридор и спустился с надзирателем на первый этаж. В вещевом складе ему подали ветхую красноармейскую гимнастерку и шлем. - А штаны получишь в лагере, - объяснил надзиратель. Январский день был чистым и глубоким. Взбесившейся кошкой вцепился мороз в колени Сергея и начал разрывать их невидимыми когтями под кальсонами... Под вечер Сергей вошел в ворота первого лагеря военнопленных в Шяуляе. Через огромный двор, петляя между четырьмя бараками, вилась лента пленных, построенных по два: было время получения баланды - литрового котелка на двоих. Бараки первого лагеря были обширные, с двумя линиями трехъярусных нар. Закрывались на ночь они замками; во дворе рыскали овчарки. В бараке, куда затиснулся на ночь Сергей, по пазам неплотно сдвинутых стенных досок вытянулись желто-белые полосы льда и снега. Около единственной железной печки всю ночь напролет стоит очередь. Пленные держат в руках две-три щепки, а в карманах две-три мерзлые картошки, добытые где-нибудь днем. Не имеющий дров входит в долю исполу, то есть половину имеющейся картошки отдает обладателю щепки и таким образом приобретает право на печку. Сергей устроился на нижних нарах. Голову бросил кому-то на клумпы, ноги затерялись где-то под худыми телами соседей, прижавшихся с боков в поисках тепла. В пять часов утра, крестя направо и налево ремнями и палками, "полицаи" произвели подъем. К тому времени во дворе уже стояли построенные по четыре жители остальных бараков: предстояло получение шестисот граммов хлеба и котелка теплой воды на четверых. Жал мороз. В пролеты бараков, где стояли пленные, устремлялись снежные вихри. Ветер трепал полы шинелишек, давно потерявших вид и форму одежды, без единой пуговицы и крючка. Сосед Сергея поминутно выбегал из строя. Цокая клумпами и размахивая рукавами, он почти кричал от холода: В темноте никто не видит тут и там Приходи, кума, за хлебом - хлеба дам! Пока он отплясывал, строй подвигался на несколько шагов вперед. "Кум" терял свою шеренгу и, видимо имея в виду Сергея, звал: - Эй длинный в кухвайке! Где ты? Ящик с хлебом стоял в пяти шагах от кухни. Подходившая шеренга в четыре человека получала из рук "полицая" серый кирпичик и самостоятельно забирала котелок с водой, стоящий на окне кухни. Хлеб брал левофланговый, "чай" - кто был справа. После этого четверка отходила в сторону и принималась за дележку. Сергей не видел, кто взял хлеб. Задев его локтем, назад метнулся, держа на отлете котелок с водой, "кум". В ту же минуту сосед Сергея слева, также не принимавший участия в получении своего дневного пропитания, закричал истошным слезливым голосом: - Да дяржите ж их, граждане! Дяржите! - А пошто? - Всю корвегу хлеба унесли!.. Дяржитя-а! Обернувшись, Сергей увидел, что они остались вдвоем. Хлеб, "чай" и два человека из его шеренги исчезли, затерявшись в предрассветной мгле и толпе до капли похожих друг на друга пленных... В семь часов утра к лагерю приходят конвоиры и уводят пленных на работы в город. Оставшихся в лагере немцы разбивают на группы и до часу дня гоняют вокруг бараков. Тремя, четырьмя кучами по двести - триста человек топчутся, пошатываясь, по огромному кругу пленные. Немец зорко смотрит за теми, кто отвернул на уши от нестерпимого холода поля пилотки или всунул руки в карманы шинелишки. Такие отводятся в сторону, раздеваются догола и, опираясь на руки и пальцы ног, пятнадцать минут "делают мост". - И скажи на милость, как любят они мучить людей! - печалятся в толпе. - И каждый день ить... - На то ен и немец... в прахриста мать!.. - Хвиззарядка потому... - Грехи наши тяжкие. . В час дня топтанье по кругу прекращается. Пленные получают котелок баланды на двоих, тут же, на улице, съедают ее, а с двух до пяти часов вновь принимаются ходить. За весь день никто не смеет зайти в барак.... ...И вновь в мучительном раздумье Сергей начал искать пути выхода на свободу. И вновь по ночам, ежась от холода, раздирая тело грязными ногтями и выковыривая впившихся в кожу паразитов, рисовал соблазнительные и отчаянные варианты побега. Знал: не один он лелеет эту мечту. Но не говорят в лагере открыто о ней, носят эту святую идею осторожно и бережно, выискивая тех, кому можно ее доверить. Шел март. Наступала весна 1943 года. В полдни подсолнечные стороны бараков уже начинали нагреваться, длинней и голодней становились дни. В лагере подсыхала грязь. На раките, что была заключена немцами в лагерь вместе с пленными, набухали лоснящиеся красноватые почки. Они были клейкие и нежные, во рту отдавали горечью и тонко пахли лугом. "Бежать, бежать, бежать!" - почти надоедливо, в такт шагам, чеканилось в уме слово. "Бе-ежа-ать!" - хотелось крикнуть на весь лагерь и позвать кого-то в сообщники... Нужен был хороший, надежный друг. И лип Сергей к разговору кучки пленных, прислушивался к шепоту и стону, ловя в них эхо своего "бежать"... 1943 ПОСЛЕСЛОВИЕ  Автобиографическая повесть "Это мы, господи" была написана в 1943 году, когда группа партизан, сформированная из бывших военнопленных, вынуждена была временно уйти в подполье. Ровно тридцать дней в доме No 8 на улице Глуосню в литовском городе Шяуляй писал Константин Воробьев о том, что довелось ему пережить в фашистском плену. Писал неистово, торопясь, зная что смертельная опасность рядом и надо успеть. В 1946 году рукопись поступила в редакцию журнала "Новый мир". Поскольку автор представил лишь первую часть повести, вопрос о публикации был отложен до тех пор, пока не появится окончание. Однако вторая часть так и не была написана. В личном архиве писателя повесть целиком не сохранилась, но отдельные ее фрагменты вошли как законченные и художественно осмысленные отрывки в некоторые другие произведения. Так получилось, что на целых сорок лет рукопись исчезла из поля зрения редакций и читателей. Лишь в 1985 году она была обнаружена в Центральном государственном архиве литературы и искусства СССР, куда была в свое время сдана вместе с архивом "Нового мира". Материал повести автор предполагал использовать в своей будущей книге, главной для него, которую он задумал как продолжение повести "Крик". Написанная предельно просто и точно, новая книга, по словам Константина Воробьева, должна была стать "кардиограммой сердца". Автор предполагал дать ей заголовок "Это мы, господи!", хотя в архиве писателя имеются и другие варианты названия.