Александр Яшин. Сирота Александр Яковлевич Яшин (Попов) (1913-1968) Источник: Александр Яшин, Избранные произведения в 2-х томах, том 2, Проза, Изд-во "Художественная литература", Москва, 1972, тираж 25000 экз., цена 72 коп. OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com) СИРОТА Повесть Когда Павлуша понял, что не осилит троих, он испугался и предусмотрительно заревел на всю улицу. Ребята опешили: как так? - сам первый бросился в драку, сам их поколотил, его не тронули, и орет во все горло. - У, гнида! - с отвращением и ненавистью прошипел ему в лицо кривоногий некрасивый мальчишка, облизнул с верхней губы соленую кровь и сплюнул ее.- Чего вопишь? - А ты не лезь. - Мы на тебя лезли? Чего воешь? - Бабушке скажу-у. - Драться не хочешь, да? - Я устал! - У, гнида! - зашипел опять мальчишка и, размахнувшись из последних сил, ткнул кулачонком, целясь в щеку Павлуши. Но Павлуша ловко отклонился, и тот упал ему в ноги, ударившись лицом о твердую землю. Кривоногому мальчишке было, по-видимому, очень больно, но он не заплакал, а Павлуша пнул его, лежачего, несколько раз и заревел громче прежнего, хотя на него никто не нападал. Двое других супротивников смотрели, раскрыв рты от удивления. На рев вышел из соседнего дома мужчина, босой, в нижних домотканых портках, с густыми нечесаными волосами и грязной бородой, и еще с крыльца, скороговоркой и нехотя, словно отмахиваясь от комаров, заворчал: - Что тут у вас, обломоны? Набросились трое на одного - победители! Всем уши выдеру! Павлуша наспех вытер глаза и приготовился бежать, потому что увидел перед собой отца того кривоногого мальчишки, который валялся на земле,- какая уж тут Павлуше поддержка! Но... услышав слова: "Набросились трое на одного",- не побежал, а завыл еще пуще. - Бесстыжие! - кричал мужик, приближаясь к ним.- Чего делите? Из-за чего воюете? Сынишка его поднялся с земли и, съежившись, ждал трепки, но не плакал. - Мы не воюем,- стал оправдываться он. - Как не воюете? - Он первый полез. Он у Петьки морковку отнял. Мы его еще не били. Мужик осмотрел ребятишек: у сынка течет кровь из носу; Петька весь в грязи - тоже, видно, валялся на земле; третий держится за ухо, а у Павлуши хоть и незаметно никаких следов побоев, но вся рожа в слезах... И он сказал: - Гм!.. Потом запустил руку в грязную бороду, поскоблил ее, поскоблил затылок, что означало глубокое раздумье, и, наконец, вынес решение: - Не трогайте его, ребята: он сирота. * * * Так в шесть лет Павлик понял, что быть сиротой не так уж плохо. Понял и запомнил. А осиротел Павлуша в своей жизни дважды. В первый раз во время войны. Как-то он вернулся с реки - хотелось есть, хотя живот был до отказа набит щавелем и зелеными дудками,- и застал дома мать, плачущую навзрыд. Мать плакала часто, поэтому он не обратил на это особого внимания, к тому же за печкой, захлебываясь слезами, плакал его младший братик Шурка, тоже, наверно, есть хотел. Все же Павлуша не стал просить еды у матери. Но бабушка его удивила. По правде сказать, Павлик не надеялся, что ему дадут что-нибудь поесть в середине дня, и потому заранее набил живот луговой зеленью, но и не просить поесть он тоже не мог: вдруг перепадет кусок хлеба либо сухарь, намоченный в соленой воде,- ведь всякое случается, а есть ему всегда хотелось. И он подошел к бабушке почти равнодушно, без всякой надежды на успех. - Бабушка, поись ба! И вдруг бабушка, ни слова не говоря, чего никогда раньше не случалось, отдала ему половину молока из Шуркиной чашки. Мало этого, она еще обняла его и капнула ему на голову, на самую макушку, теплую слезу. "Вот те на - и бабка заревела!" - с удивлением отметил он про себя. - Кушай на здоровье, внученька, сиротинушка ты моя горемычная! - сказала бабка с причетом, и Павлик все понял. - Али тятьку убили? - спросил он с интересом, но еще без всякого чувства. - Убили родителя твоего, внучек, кормильца нашего богоданного убили,- запричитала бабка.- Извещение пришло. Мать в углу на лавке после этих слов залилась еще безутешнее, а перепуганный Шурка перешел на визг. Павлуша почти не помнил своего отца и, прислушиваясь к реву, безуспешно старался вызвать в душе сожаление о случившемся, но никакого горя пока не испытывал. Наевшись молока с хлебом, он заплакал вместе со всеми, но лишь потому, что знал: так надо! Hа рев и причитания в избу стали заходить соседки и соседские ребятишки. Одни женщины останавливались у порога, другие проходили вперед, крестились на иконы и тоже начинали плакать - сначала беззвучно, вытирая слезы концами платков и фартуками, потом навзрыд, закрывая лицо руками либо тычась друг другу в плечо. Сразу в голос начинали плакать женщины, которые сами получили извещения о смерти. Другие, прежде чем поддаться чужому горю, подолгу стояли, суеверно вытянувшись, и в их широко открытых глазах накапливались тревога и страх за жизнь своих мужей и сыновей. От них еще на днях были письма, но письма эти писались месяца два тому назад, и один бог знает, что могло произойти на войне за это время. Быть может, от солдат еще письма идут, а может, на почте лежат уже извещения о "павших смертью храбрых" и не сегодня-завтра почтальон сунет их в окно и кинется к следующей избе со своей черной сумкой. На причитания бабушки и на крик Шурки женщины не обращали внимания, и если проходили вперед, то становились поближе к матери либо к Павлику и молча гладили его по голове. Наверно, они думали, что Павлик уже понимает свое горе, и жалели его. А он еше ничего не понимал, ему было только хорошо оттого, что его все жалеют. И когда соседский мальчишка шепнул ему на ухо: "У меня что-то есть, пойдем!" - Павлик выскользнул из избы. - Половину мне! - Все отдам! - с готовностью согласился мальчишка. - А чего? - Там увидишь. Павлик смутно чувствовал, что ему теперь все можно, что никто ничего для него теперь не пожалеет, и радовался этому. * * * Спустя два года Павлуша осиротел вторично. Война к тому времени уже закончилась, но жить было еще трудно. И он, и его братишка Шурка часто недоeдали - корова в личном хозяйстве была, но молока в доме не оставалось, потому что колхозная молочнотоварная ферма плана своего из года в год не выполняла. Недоставало и хлеба своего, собранного с приусадебного участка. Не досыта ели ребята, не досыта ела и бабушка Анисья. Но больше всех голодала мать. Что бы ни появлялось на обеденном столе, она говорила, что уже сыта. A работа была тяжелая, и она не жалела себя. Весной она заболела. Особенно истощали и мучили ее чирьи под мышками, из-за которых она не могла ни поднимать, ни опускать рук. - Сучье вымя! - сказал про эти чирьи сельсоветский фельдшер, случайно оказавшийся в деревне.- Организм истощен. От работы на время освобождаю, справку дам. Мать мучилась долго, и все это время семья бедствовала. В правлении колхоза чирьи не считали серьезным заболеванием, от работы ее не освободили. Председатель Прокофий Кузьмич говорил так: - Если из-за каждого пупыша будем руки опускать, то весь колхоз по миру пустим. Бабка Анисья сама не хуже любого фельдшера лечила в деревне всех скудающихся: снимала переполох с малых и старых, правила пупы, заговаривала гнилые зубы, чтобы не ныли, выпаривала из тела простуду и ревматизм. Бывало, напугается чего-нибудь мальчонка, потеряет сон, вскакивает в полночь, кричит не своим голосом. Анисья наденет на него потный хомут, только что снятый с лошади, да повторит трижды немудреный заговор: "Страхи-переполохи, идите в хомут!" - и вся болезнь исчезает, спит мальчонка спокойно, ест в охоту. А ежели какой ребенок еще мал, сосунок еще, и сам на ножках стоять не может, просовывает его Анисья в хомут всего, как есть, а мать принимает его с другой стороны, и так трижды, с тем же причетом - польза наступает сразу почти всегда. Редко кто не верил в Анисью, не обращался к ней. Взялась она лечить и невестку свою: сначала пользовала разными травами, потом стала прикладывать к нарывам лепешки из свежего конского навоза. Но облегченья больная не чувствовала. Через несколько дней мать умерла от заражения крови. Прощаясь с Павлом, она долго внушала ему, старшему, как себя вести надо: - Ты теперь сирота, сынок. Не возвышайся зазря, чтобы люди на тебя не обижались. Людей обижать не будешь - они тебя не оставят. А без них вам не прожить. Бабушка - она гордая, а вам теперь гордиться нельзя. Помни: сирота ты теперь круглая, сиротинушка вечная. Поцелуй маму. Прощай! О Шурке заботься. Ты - старший, понял? - Понял, мама. Прощай! - ответил Павлик, думая, что мать разрешает ему бежать с ребятишками куда вздумается. И он убежал с дружками на весь день. В поле они собирали пистики - молодой хвощ, на Мокрушах пили березовый сок, в сосновом мелколесье вырезали пищали. Домой возвратился Павлик уже круглым сиротой, когда бабушка выла и причитала: - Сироты мы теперь все, сироты-сиротинушки. Без отца, без матери как жить будем? Умрем все с голоду або что?.. Как это ни странно, а после смерти матери и детям и бабушке стало жить сразу намного легче. Председатель колхоза, должно быть, посчитал себя в чем-то виноватым и потому поставил на правлении колхоза вопрос "О положении дел в семье бывшего фронтовика". "К сиротам мы обязаны проявлять свое внимание!" - сказал председатель. После этого кладовщик сам принес им полпуда ржаной муки и корзину картошки. "Семенная",- сказал он. А дня через два послал овсяной крупы - заспы да бутылку льняного масла. Павлик вместе с ним ходил в колхозный продовольственный амбар и после долго рассказывал бабушке, как много там всего. О сиротах вдруг все начали заботиться. Райсобес назначил им денежную пенсию. Сельсовет освободил от молоконалога. Бабушка ахала и охала. - Все это нам за отца, ребятушки! - говорила она.- Бог дает! А ребятушки ели, пили и не спрашивали, кто им все это дает и за что. Иногда сердобольные соседки несли им то кусок пирога, то горшок каши, либо обноски какой-нибудь детской одежонки, или старые обутки. Но это уже походило на подаяние, и бабушка обижалась. - Мы не нищие! - говорила она. Шурка подрос быстро, не по годам вытянулся и окреп, и теперь два брата повсюду носились вместе, как равные товарищи, почти одногодки. Если сверстники обижали одного из них, другой вступался: - Не трогайте его, он сирота! * * * Вскоре после смерти матери колхозный пасечник Михайло Лексеич позвал ребятишек к себе на первую выемку меда. Пасека находилась километрах в трех от деревни, на цветистой луговой полянке близ старого русла реки, которое давно превратилось в озеро. Крутой спуск к озеру зарос мелким березнячком и осинничком, но эта молодая поросль не закрывала горизонта. Сверху, с поляны, от избушки пасечника, хорошо была видна даль. - Что там? - спросил Павлуша, когда немного осмелел. - Там-то? - переспросил старик.- Там все есть. На крутизне в мелколесье тетерки, конечно, водятся и зайцы бегают, осинку грызут; чуть подальше на озере, в камышах да в осоке, утиные выводки всяких пород; а в самом озере, конечно, рыба, тоже всякая; еще дальше, за озером - ну, там уж луга, сенокосы, а на лугах в траве тоже, конечно, всякая живность таится, там мои пчелки мед добывают; потом идет лес, во-он темная полоса, а в лесу, как положено, конечно, и волки, и лисицы, и даже медведи есть, из птиц рябчики больше да глухари. Ну и, конечно, нечисть всякая лесная, как положено во всяком темном лесе. Вот ужо подрастете... Михайлo Лексеич разговаривал с ребятами в первый раз и теперь показался Шурке человеком необыкновенной доброты, у него даже глаза были синие, ласковые и теплые и борода тоже теплая. В этой бороде ему, должно быть, всегда было жарко, но он не снимал ее: жалел, наверно. Двигался Михайло Лексеич неторопливо, говорил тихо, медленно, немного нараспев. А пчелы горячились, но Михайло Лексеич не обижался на них, он словно не замечал, что одна или две пчелки все время возились в его теплой бороде и надоедливо, нудно зудили, жужжали, чтобы вывести его из терпения. А он не выходил из терпения: видно, он всегда был спокоен. - Вот подрастете, ребятушки, и дам я вам свое ружье, и пойдете вы в темный лес,- говорил нараспев, будто сказку рассказывал, Михайло Лексеич.- И найдете вы не одну колоду диких пчел, и переселим мы их сюда, на нашу пасеку, и будут они, новые пчелы, выносливые, добычливые, и зальемся мы медом по уши, и заживем все богато... - А ружье для чего? - спросил Шурка.- Пчел отгонять? - Ружье для медведей - медведей отгонять, пчел охранять. - А зачем по уши? - Чего "по уши"? - "Зальемся медом по уши..." - А вот дам я вам меду, и будут у вас в меду и носы и уши. - Поглядим! - весело сказал Павлик. - Пойдемте в сторожку,- пригласил их дед. - А когда мед доставать будем? - Мед не достают, а качают. - Как это качают? Они вошли в избушку пасечника, маленькую, как банька, с одним окном, с маленькой печкой. Между печкой и стеной лежали доски, прикрытые старым полушубком,- дедова постель. На полушубке спала, тихо и смешно посапывая, маленькая курносенькая девчонка, внучка Михайлы Лексеича, Нюрка. Губы и круглые щеки ее были перепачканы медом, к кончику носа прилип клочок шерсти, и шерсть шевелилась от Нюркиного дыхания. На стенах висели дымогары и сетки, которые пчеловоды надевают на голову, когда идут к ульям,- Михайло Лексеич не надевал их никогда. Посреди избушки стояла бочка-медогонка, по краям ее ползали пчелы. Пчелы бились и на оконном стекле - сытые, ленивые. От всего пахло медом, только от дымогаров - чадом, дымком. - Так вот и качают,- начал объяснять Михайло Лексеич, подойдя к медогонке.- Видите, в бочке вроде ветряной мельницы. Вставишь в эти крылья рамки с сотами и крутишь и крутишь, мед разлетается по стенкам бочки и стекает на дно. Дед взялся за металлическую ручку и раскрутил мельницу до свиста, до стука. Ребята отступили. Павлик заметил: - Значит, не качают, а вертят. - А сейчас я вас медом угощу! - сказал Михайло Лексеич и, подняв западню, неторопливо спустился в подполье. - Ну и старик! - прошептал Павлик Шурке.- Никогда бы он нас раньше сюда не пустил. - Он добрый! - не согласился Шурка с братом. - Добрый! Михайло Лексеич вынес из подполья подойник со старым, засахарившимся медом вместе с обрезками вощины и поставил перед ребятишками. - С батькой-то вашим мы на охоту вместе хаживали. Хороший был парень! И матка ничего, бог ее прибрал.- И дед вздохнул. Ребята начали сосредоточенно жевать сладкий воск, складывая выжеванные куски на подоконник. - А мед качать будешь? - Сейчас начну. Только вы домой пойдете, а то пчелы искусают. - Мы ничего не боимся. - Хвастунишки,- ласково сказал старик.- Ничего не бояться нельзя. Надо бояться. За стеной избушки послышался говор. Старик насторожился, встал и открыл дверь. Прямо против входа стояла кучка ребятишек, сверстников Павлуши. Некоторые, что потрусливее, тотчас шагнули в кусты. - Вам чего надо? Опять пришли? - крикнул им Михайло Лексеич, и вся ласковость в голосе его исчезла. - А им чего надо? - дерзко ответил кривоногий, худосочный мальчишка лет семи-восьми в солдатской пилотке и кивнул головой на Шурку и Павлушу. - Не твоего ума дело. - Моего! - Трепки захотел, разбойник? - спросил дед. - Меду захотел! - A потом разговоров не оберешься. Давно ли я давал тебе меду? - Давно! - Ну и хватит, а то брюхо заболит. - Дай меду! - Вот я тебе дам меду. Штаны спущу да крапивой! Ребятишки скрылись в лиственной рощице. На полушубке завозилась курносенькая Нюрка, привстала, потерла ручонкой глаза, нос, и медовые пальцы ее склеились в кулаке. - Спи, спи, чего ты, внученька? - снова ласково заворковал дед. - Не хочу спать,- сказала Нюрка. - А меду хочешь? - Не хочу меду. -- Так приляг еще. Разбудили тебя эти разбойники? Скоро ушли с пасеки и Павлик с Шуркой. По дороге Шурка думал и говорил только о пасеке. - Я бы всю жизнь пчел обхаживал и спал бы здесь! - Ну да? - сказал Павлик.- Нажрался бы раз до отвала меду - и все. - Тут жить хорошо, красиво,- продолжал Шурка.- Выйдешь из избушки и смотри во все стороны. - Ну да, во все стороны,- опять не согласился Павлик.- Видел, как он ребятишек во все стороны? - Он добрый! - твердо заявил Шурка. - Ладно, добрый,- не стал спорить Павлик.- Мы теперь всегда мед есть будем! * * * В школу Павлик и Шурка поступили одновременно - Павлуша с запозданием года на два, а Шурка на год раньше, чем следовало, и учиться Павлуше было легко, а Шурка отставал. Зато, не в пример Павлику, он рос крепышом, круглолицым, устойчивым на ногах, почти никогда не простужался, не болел ни насморком, ни гриппом. Павлик же был длинен, худ, часто кашлял, из-за постоянных насморков привык держать рот открытым, отчего видом своим вызывал жалость и казался иногда простачком, хотя не был ни глуп, ни простодушен. Незаметно сложилось мнение, что Павел создан для ученья, для умственного труда, а Шурка - для земли, для деревни, и когда братья окончили свою деревенскую начальную школу, все решили, что старший должен учиться дальше, а Шурка будет работать в колхозе: нельзя же бабушку оставлять одну. Шурка смирился с этим. Павлика отвезли за двенадцать километров в село, где была семилетняя школа. Отвез его сам председатель колхоза, устроил на постой у своих дальних родственников, сказал, чтоб не сомневались - никакая услуга за ним не пропадет, а в крайнем случае бабка Павлуши будет платить им по десятке в месяц за хлопоты; потом отвел Павла к директору школы и от имени правления колхоза попросил, чтобы директор не оставлял сироту без присмотра и без своего человеческого внимания. - Смену себе готовлю! - сказал он.- Нам самим поучиться как следует не довелось, так пусть хоть наши ребятишки выучатся. Вот о них и хлопочу. - Тэк, тэк, понимаю, Прокофий Кузьмич,- сказал директор.- Хорошее дело - забота о смене. - А как же! И о людях заботу проявляем. Это уж как положено. Семья бывшего фронтовика... - Хорошо это,- повторил директор и улыбнулся.- Только, надо полагать, у вас есть ко мне еще какое-нибудь дело? Попутное, так сказать? Директор был широкоплечий мужчина, усатый и загорелый настолько, что казался прокопченным насквозь. Он достаточно хорошо знал председателя колхоза Прокофия Кузьмича и не поверил, что тот может приехать за двенадцать километров только ради устройства на учебу какого-то сироты. В течение многих лет учителя и старшеклассники каждую осень проводили на колхозных полях, а не в классах,- жали рожь и овес серпами, теребили лен, копали картошку, вывозили из скотных дворов навоз и раскидывали его под плуг, делали многое такое, что требует простой физической силы. Нередко работа находилась для них и весной. Председатели колхозов и в первую голову Прокофий Кузьмич утверждали, что это и есть соединение учебы с производственным трудом, учителя же объясняли все проще: в колхозах не хватает рабочих рук. Сам директор школы любил физический труд больше, чем занятия у классной доски,- он преподавал математику,- и охотно соглашался выводить на поля всю школу. Гостя он принимал в своем кабинете; над письменным его столом широко раскинулись зеленые листья фикуса. - Так какое же попутное дело привело вас в нашу даль в уборочное время? - спросил он Прокофия Кузьмича и потянул себя за усы книзу - такова была его привычка. - Попутное дельце, конечно, есть, нельзя без попутного дельца,- согласился Прокофий Кузьмич.- Вы нас выручали частенько, я не отрицаю. Может быть, и в этом году выручите? - А кто будет смену вам готовить? - улыбнулся директор, хотя обоим уже было ясно, о чем и как нужно договариваться.- Самим поучиться не довелось, так пусть хоть ребятишки поучатся, так ведь? - Так-то оно так, Аристарх Николаевич, конечно. Но все-таки и без практики ребятам не ученье. Да и вам что за жизнь без работы - вон вы какой детинушка! А я бы грузовичок послал за вами немедленно. - На сколько вы человек рассчитываете? - Да сколько грузовик подымет. - С райкомом договаривались? Или с районе? - Вот ведь вы какой, Аристарх Николаевич! Неужто мы сами не сумеем столковаться: вы - директор, я - председатель?.. Сумеем и должны, я так полагаю. - Тэк, тэк, тэк! - все еще как бы упорствовал директор.- Вы - председатель, я - директор, все так. Только односторонние у нас обязательства, вот что плохо. Мы вам - рабочую силу, а вы нам - ничего. А на заре революции в школах наших горячие завтраки и даже обеды были. - Ну что вы от нас хотите? - удивился Прокофий Кузьмич. - Может, помогли бы организовать горячие завтраки? Овощей бы подбросили, продуктов, одним словом. - А разве наши овощи не государству идут? Все сдаем государству, чего вам обижаться? Вы с государства требуйте. - Все - еще не значит много. За вас, дорогой Прокофий Кузьмич, всю жизнь другие расплачиваются. - Что поделаешь, Аристарх Николаевич, мы слабые, нам и должны помогать. Отстающих вытягивать надо. - Тэк, тзк, тэк! - раздумчиво повторял директор.- Не такие уж вы слабые. Лучше бы вы не прибеднялись. - Кто знает, лучше ли? - засмеявшись, возразил председатель колхоза.- К сильным вы на выручку не пойдете, верно ведь? А слабому да отстающему вы обязаны помочь. Советская власть не позволит обижать сирых. Не правду я говорю? Председатель колхоза говорил о вещах весьма серьезных, но так, что при случае все свои слова мог обратить в шутку. И директор понял это. - Да, действительно, в слабых ходить иногда легче,- мрачно сказал он,- с них меньше спрашивается. Ну, где ваш сирота? Ему ведь тоже помогать надо будет? - завершил он разговор и потянул усы книзу. - А как с уборочкой-то, Аристарх Николаевич? - не сдавался председатель. - Буду ждать директивных указаний из района,- сказал директор. Но это означало, что он соглашается с председателем. * * * Бабушка часто рассказывала внукам об отце. Шурка отца помнить не мог, но по рассказам бабушки представлял его солдатом, увешанным с головы до ног разным оружием: на спине крест-накрест две винтовки, на груди автомат, на поясе гранаты вроде бутылок и серебряная сабля, из каждого кармана торчат отнятые у немцев пистолеты, за голенищами сапог тоже пистолеты и гранаты. Павлик спрашивал бабушку: - Хороший он был, бабушка, наш батько? - Кабы нехороший был, не так бы вам сейчас и жилось. Храбрый был, работящий был, справедливый. Курицы не обидит, а медведь в лесу лучше ему на глаза не кажись, живо спроворит: застрелит або топором зарубит. Когда на войну пошел - вся деревня в голос ревела. А он и говорит: буду так воевать, что вся грудь в крестах - в орденах, значит,- або голова в кустах. Вот оно так и вышло. В Шуркином представлении постепенно сложился образ былинного богатыря. И стало ему казаться, что он даже запомнил, как провожала отца на войну вся деревня. Ранним утром высыпал народ на улицу, и все смотрят в сторону поля, чего-то ждут. Петухи давно с насестов послетали, солнце вылезло из-за крыш, над землей плывет музыка - либо гармони играют, либо радио в домах включили на полную катушку. Из конторы вышел на крыльцо председатель колхоза Прокофий Кузьмич, поднял руку и начал кричать: - Пойте все! Пойте все! Музыка заиграла еще громче, и все запели: Вставай, страна огромная, Вставай на смертный бой! Широкие ворота распахнулись, и в деревню, по дороге из города, вошел танк, огромный и медлительный, будто слон, и с таким же слоновьим хоботом, вскинутым на уровень избяных коньков. Народ расступился на обе стороны, танк подошел к конторе, и Шуркин отец в полном своем вооружении переступил с крыльца правления колхоза прямо на броню танка. Музыка усилилась, песня загремела так, что даже ветер поднялся в палисадниках, а отец поклонился народу и сказал: "Або грудь в крестах, або голова в кустах!" И танк медленно развернулся и понес отца на войну. - Откройте ворота в поле, шире откройте! - закричал Прокофий Кузьмич, потому что ворота в поле, через которые ездили в город, всегда были закрытыми. Но никто не решился бежать впереди танка, и он, черный, тяжелый, под песню и музыку раздавил эти ворота, будто их не было вовсе. Когда танк вышел в поле, отец-богатырь, стоявший на броне и державшийся одной рукой за поднятый хобот орудия, махнул саблей, и деревянные остатки изгороди вспыхнули ярким пламенем. За этим пламенем и дымом танк исчез. Вместе с ним исчез и отец Шуркин. А в деревне все еще пели "Вставай, страна огромная" и гремела страшная и радостная музыка, и ветер гнул деревья до земли. Все происходило именно так, иначе и быть не могло. Смутные представления об этом событии отложились, должно быть, в каком-то дальнем уголке Шуркиной детской памяти и становились все яснее и яснее по мере того, как он взрослел. Шурка решил, что он обязательно должен вырасти таким же, каким был его отец,- защитником родной земли: бесстрашным, вооруженным с головы до ног, всеми любимым,- и ни перед кем не кланяться, и за всю жизнь не обидеть ни одной курицы. Конечно, он подражал старшему брату во всем и тоже иногда плаксиво ссылался на свое сиротство, но делал это, лишь когда требовалось поддержать брата или защитить его. Если б у него была такая же сила, как у отца, он, конечно, защитил бы брата не жалостливыми словами. Только вот оружия у него не хватало, особенно если иметь в виду оружие настоящее, а не самодельное. Главное- надо было вырасти. Важнее задачи на сегодняшний день он не знал. - Бабушка, а где батько оружие доставал? - спрашивал он не раз, требуя все больших уточнений. - Оружие-то? - раздумывала Анисья, как бы ему ответить получше.- Время такое было, что всем храбрым людям оружие на руки выдавали, под расписку. А батько у тебя был знаешь какой? Вот какой! Никому слова "наплевать" зря не говаривал, все ласково да обходительно, ни одной мухи за всю жизнь не раздавил, а силушкой владел непомерной. - Верно, что его на танке из дому увезли? - Все верно, внучек! В ту пору в селе храбрым по танку давали. А кабы не это, разве бы одолеть нам нечисть эту поганую? Нипочем бы не одолеть. - А он был ученый? - вмешивался в разговор Павлик. - Кто? - Тятька наш. - Лишнего ученья не было, только ведь не одним ученьем ум человеку дается. Кому-то надо и землю пахать. Вот ты у нас будешь учиться, а Шурик будет дома, он младший, его судьба такая. Однажды бабушка нашла в сундучке среди отцовских треугольных писем обыкновенный конверт и в нем фотографию. - Вот он, кормилец наш! - кинулась она с находкой к свету.- Ну-ко, смотрите, ребята! - Кто это? - спросил Шурка. - Ты что, ополоумел або как? Батько это! Солдат без оружия, в кирзовых сапогах, в помятой гимнастерке без погон, без орденов совершенно не походил на праздничного паренька в белой вышитой рубашке с поясными белыми кистями до колен, снимок с которого висел на стенке около божницы, и на того отца-богатыря, проводы которого на войну запомнились Шурке, как ему казалось, на веки вечные. Солдат походил на пахаря, на колхозного бригадира, только не на воина. Это был обыкновенный и очень понятный деревенский мужик, свой хлебороб, а не тот полусказочный Илья Муромец, которого ясно видел в своем воображении Шурка. - Кем он был, бабушка? - спросил Павлик, пристально разглядывая своего отца. - Как это - кем был? - Что в колхозе делал? - В колхозе-то? Все делал. Что надо было, то и делал. Колхозник ведь! - А снимался где? - спросил Шурка. - На войне снимался або где, не знаю. -- Без оружия? Бабушка рассмеялась. - Тебе бы все ружья да ружья, экой какой! А он положил ружье свое на землю и снялся - вот и все тут. Шурка это понял: и верно, почему солдат должен быть всегда при оружии? А на отдыхе у ключа с живой водой? А на пиру за дубовыми столами, за скатертями самобранными? Правда, вид у отца не такой уж могучий, каким он представлялся,- в плечах, пожалуй, не косая сажень, но это был его отец, и он вправду был солдатом и защищал советскую землю и, наверно, дошел до Берлина вместе со всеми. Значит, все так, все правильно! И до войны он был колхозником и не гнушался никакой работой, делал все, что требовалось, и его любили. Шурка ни разу не слыхал, чтобы кто-нибудь в колхозе помянул отца недобром, напротив, его только хвалили. А плохого человека даже после смерти не будут все хвалить в один голос. Павлику и Шурке нередко ставили отца в пример. Но Павлик пошел в ученье и не мог во всем подражать отцу, у него жизнь началась совсем иная. А вот Шурка мог подражать отцу во всем, потому что сам стал заниматься тем же, чем занимался всю жизнь его отец. И Шурка очень хотел походить на своего отца. * * * Интересно менять места на земле. Сменишь место, и будто все в жизни твоей начинается заново. Изба, в которой Павел должен был прожить несколько лет, была совершенно такой же, как все деревенские избы: при входе, над головой,- полати; от входа справа - большая русская печь, при ней лежанка-подтопок на время зимних морозов; за пекаркой - кухня, кое-где ее зовут кутьей; там чело - там стряпают, варят, разливают парное молоко, стирают белье; там же вход в подполье, в голбец,- это либо дверь между стеной и печкой, либо западня прямо на середине пола и спуск под пол, как в трюм парохода. В кухне же - суденка, вроде низкого посудного шкафа, набитая до отказа блюдами, глиняными плошками, алюминиевыми тазиками и чайными чашками, а чуть повыше - полицы с глиняными горшками и кринками, с подойницей, с чугунками. От главной половины избы кухня отделена дощатой заборкой (в иных избах - занавеской). В этой главной половине напротив входа - сутный угол, в котором вперемежку с иконами висят портреты разных больших и небольших людей, а по обе стороны от обеденного стола тянутся вдоль стен массивные сосновые лавки-скамьи. Изба как изба. Но для Павла все в ней казалось новым и необыкновенным, потому что это была изба не своя, и, поскольку Павел считался в ней квартирантом, у дощатой заборки выделен был для него особый уголок, куда хозяин дома Иван Тимофеевич поставил даже нечто вроде столика, чтобы постоялец мог сидя заниматься своими науками. На заборке Павел повесил листок из тетрадки с расписанием уроков да вырезанную из газеты фотографию лыжника, а на столик положил несколько учебников. Спал он на полатях вместе с хозяйскими сыновьями - Васюткой и Антоном. Васютка был пареньком плутоватым, озорным, дерзким, примерно одного возраста с Павлом и учиться стал с ним в одном классе, а вялому и простодушному Антону едва исполнилось восемь лет, и он больше всего на свете гордился тем, что стал наконец учеником первого класса: значит, как-то поравнялся со своим старшим братом. На полатях ребята познакомились друг с другом. - Ты уроки учить будешь? - спросил Васютка Павла. - Как? - раскрыл Павел рот от удивления. - Так! Я никогда не учу. Лучше на реку бегать, рыбу удить. А зима начнется - на лыжах ходить будем. - Разве уроки не задают? - поразился Павел. - Задают. Тятьке тоже в колхозе много задают, а он чего делает?.. Павлу на первых порах учеба и в этой школе давалась легко, и они подружились с Васюткой. Школьные отметки у обоих были хорошие, и ребята ждали только окончания уроков, чтобы схватить удочки да убежать на реку. Дома они почти ничем не занимались. Отец Васютки тоже не много занимался делами, хотя среди начальства считался неплохим работником. Он состоял в разных комиссиях, был то бригадиром, то каким-нибудь учетчиком, много выступал на собраниях и даже на районных активах, следил за тем, чтобы работали другие, постоянно кого-то хвалил и выдвигал, кого-то отчитывал - словом, руководил. Время от времени он признавал и свои ошибки, и это производило на всех хорошее впечатление. Здоровье у Ивана Тимофеевича было выдающееся, он мог подолгу и помногу пить в нужной компании и не напиваться, а приходил домой и принимался рассказывать о своей жизни сыновьям и квартиранту Павлуше. - Главное - не завалиться! - говорил он для начала, имея в виду количество выпитого.- И вообще надо не заваливаться. А на жизнь заработать всегда можно. Вот приехал я как-то в Москву. То-се, туда-сюда - деньги идут. Не стало денег. Как же так: нужный человек, а без денег? Поговорил с одним, с другим. "Колхозник?" - спрашивают. "Колхозник, говорю, руководящий!" - "Член партии?" - "Член".- "Иди, говорят, на такой-то этаж, в такой-то отдел, скажи - приезжий, руководящий колхозник, поиздержался, денег на дорогу нет, там очень чутко к этому относятся". Я пришел. Так и так, мол... И не успел я поговорить как следует, подают бланк: пиши заявление. Я стал писать. "Покороче",- говорят. Я покороче. "Распишитесь, говорят, и получите деньги". Я расписался и тут же получил. Фу ты черт! А им все равно, у них фонды. Очень мне это понравилось - никакой волокиты. Конечно, для них я - капля в море, но у меня-то впечатление осталось хорошее. Одного себе простить не могу: мало попросил. Ну что мне стоило написать цифру покруглее? Им-то все равно, а для меня - заработок. Ну, в общем, понравилось! Павел слушал и удивлялся: как все просто - зашел, написал заявление и получил. Васютка начинал спрашивать отца: - Как там в Москве, тятя, расскажи? - Разве я мало рассказывал? - Расскажи, тятя, как там? - Что тебе Москва? Ты смотри, как здесь. Учиться, ребята, надо, вот что я вам скажу. Без ученья никуда. Только и с ученьем можно в дураках всю жизнь проходить, а на дураках воду возят. Активность надо проявлять, вот что я вам скажу, выступать надо, заинтересованность показывать. Говорить не научишься - жить не научишься! Ты чего рот раскрыл? - вдруг обращался он к Павлу. А Павел слушал. Все в этом доме для него было интересно, и он не тосковал ни по своим родным, ни по своей деревне. К тому же Шурка чуть ли не каждую неделю навещал его, не считаясь ни с какой погодой, возил ему пироги, картошку, мясо, молоко - все, что скапливала и приготовляла бабушка. Павел, видимо, понимал, чего это ей стоило, и умел быть благодарным: передавал бабушке поклоны и даже писал письма. А бабушка частенько с надеждой говорила: - Вот выучится - за все отплатит, все возворотит! - Правда, при этом она добавляла иногда: - Все возворотит, коли совесть не потеряет. Шурка нередко навещал Павла и пешком, если в колхозе не оказывалось свободной лошади, либо пересылал еду с попутчиками. В общем, Павлуша не голодал. Но все же, когда хозяйская семья садилась за обед, за ужин, он торчал в стороне и вздыхал, пока не приглашали за стол и его. После ужина подвыпивший Иван Тимофеевич хвастался своей силой. Он становился раскорякой посреди избы, выпячивал живот и подзывал либо Васютку, либо Павла. - А ну, давай! Васютка брал от печи сосновое полено и привычно, со всего размаха бил поленом по отцовскому брюху. Иван Тимофеевич, даже не покачнувшись, выдыхал воздух и говорил Павлу: - Теперь ты! Павел первое время боялся бить изо всей силы, ему казалось, что случится какое-нибудь несчастье. Тогда Иван Тимофеевич обижался. - Осторожничаешь? Этак из тебя никакого толку не выйдет. Давай еще! Только ребром не ударяй, держи полено так, чтобы попало круглой стороной. Ну! Павел бил снова. Раздавался мягкий, невыразительный звук, полено отскакивало от бригадирского брюха, как от туго надутой резиновой подушки, и Иван Тимофеевич снова садился за стол, чтобы выпить еще два-три стакана чаю. В зимнее время ребята приносили ему из сеней с мороза огромный матрас, набитый соломой, ватное одеяло и делали еще что-нибудь по его требованию, иногда просто чудачили, читали таблицу умножения шиворот-навыпорот, а он хохотал. Однажды Павел ударил поленом неудачно, выше, чем следует, и Иван Тимофеевич задал ему трепку. - Бей, да знай, кого бьешь, дурак! Позднее дружба с Васюткой у Павла разладилась, хозяйский сын невзлюбил квартиранта. Но это произошло не сразу. Неторопливый Павел не мог все же угнаться за смышленым и быстрым своим дружком. Способности его оказались хуже, чем у Васютки, и когда он перестал заниматься на дому, ученье стало даваться ему с трудом. Павел не всегда успевал записывать, что говорили учителя на уроках. Поначалу Васютка охотно давал ему свои тетради. - Ладно, списывай, потом сам не зевай! Но Павел зевал снова и снова. - Ты рот не раскрывай, раззява! - обижался Васютка.- Списывай, на! Павел переписывал Васюткины тетради и постепенно стал подражать ему во всем, даже почерк его перенял. Он повторял Васюткины поговорки и прибаутки, копировал его повадки, походку. Васютка увлекался рисованием - и Павел стал рисовать, Васютка набросился на Майна Рида - и Павел тоже. Но Павел все делал медленно. Пока он читал "Всадника без головы", Васютка успел прочитать и "Отважную охотницу", и "Мароны", и "Охотников за черепами". Мало этого, в школе выяснилось, что и домашние задания у Васютки все готовы, а Павел то с одним не справится, то другое что не выполнит. Пришло время, классный руководитель поручил Василию Бобкову взять шефство над отстающим Павлом Мамыкиным. - А если он всю жизнь будет отставать? - спросил Васютка. - Это твоя общественная нагрузка,- разъяснил ему учитель.- Твой общественный долг! - Ничего я ему не должен! -- Бобков, я призываю тебя к порядку. Бобков подчинился. Вернутся они с занятий, Васютка наскоро поест - и на лыжи. Павел - тоже. - А уроки сделал? - спрашивает его Васютка. - Когда? Мы только пришли. - Тогда садись решай задачи. - А ты? - А я пойду покатаюсь. - А задачи? - Я решил за уроком. - Я перепишу потом у тебя. - А сочинение по русскому тоже мое сдашь? - От тебя же не убудет? - искренне удивлялся Павел. Но Васютка все-таки злился всерьез и все чаще. - Ты так и будешь всю жизнь на чужой шее ездить? - спрашивал он. Васютка стал охотнее проводить свободное время со своим младшим братом, чем с Павлом. Антона уроками еще не загружали, и его можно было таскать с собой и на лыжах и на санках. Павел обижался и обиды свои вымещал на добродушном Антоне. Он прятал Антошкины лыжи, пачкал его тетради, однажды положил ему в карман несколько папирос из пачки, забытой Иваном Тимофеевичем на подоконнике, и Васютка, найдя эти папиросы, пожаловался отцу, решив, что его братишка уже курит. Отец без долгих расспросов и следствий выпорол парнишку. - Кто тебя плохому учит, кто тебя воровству учит? - кричал он, совершенно рассвирепев от одного предположения, что в доме от него, от большака, что-то скрывают.- Разве я учу тебя воровать? Пусть все воруют, а ты не смей! Не смей себя марать, у тебя еще все впереди, тебе жить надо. Настоящий виновник переполоха так и не был обнаружен. * * * Лишившись Васюткиной поддержки, Павел стал учиться плохо и в пятом классе просидел два года. В насмешку над его великовозрастностью одноклассники да и старшие ученики то и дело спрашивали его: "Когда женишься?" Если обидчик был не очень крепок, Павел шел на него с кулаками в открытую, в противном случае действовал исподтишка. Школа со всеми ее порядками, даже здание ее - деревянное, двухэтажное, с большими барачными окнами - стала ему немилой. Иногда Павел утешал себя, вспоминая слова Ивана Тимофеевича, что и с учением можно всю жизнь в дураках проходить, и пробовал "проявлять активность" на школьных собраниях. Однажды это помогло. Поставили ему двойку по русскому языку, а на школьном совете нашелся защитник. "Надо ученика рассматривать в комплексе,- сказала о нем пионервожатая, она же преподавательница истории СССР.- Мамыкин - человек с общественным сознанием, растет в активисты. Это качество для нашего времени великое. Надо оказать Мамыкину моральную поддержку по всем линиям!.." Преподавательницу истории поддержали, отметку Мамыкину повысили. Но это случилось только один раз. Больше общественное сознание Павла на оценке его успеваемости не сказывалось. И немилым стало ему даже село, где находилась школа: шумное, многолюдное, на высоком берегу реки, открытое всем ветрам зимой и летом. Павел на воскресные дни все чаще стал уходить вместе с другими учениками пешком в свою родную деревню, к бабушке, домой, где всегда для него были и горячие блины, и картофельные тетери с маслом и где его никто не обижал. Павлуша тоже старался угодить своей бабушке, как мог. Во время весенних оттепелей ученики собирали граблями для школьного участка навоз на базарной площади близ сельпо и на местах коновязей. Павел на эту работу ходил охотно, потому что в вытаявшей коричневой кашице нет-нет да и мелькали серебряные и медные монеты, оброненные зимой приезжими колхозниками. Как многие другие, он искал эти деньги, но собирал их не для себя, а для бабушки. Когда в фанерной копилочке, сколоченной им самим, набралось до двух десятков рублей, Павел разложил монеты стопками по их достоинству, завернул в бумагу каждую стопку в отдельности, перевязал нитками и передал бабушке сам, из рук в руки, как первый в жизни подарок. Анисья сначала испугалась, не начал ли ее внучек воровать, но, узнав, откуда деньги, обрадовалась им несказанно, показывала их и Шурке и соседкам, хвалилась: - Понимающий растет человек, справедливый. Вот подождите, то ли еще будет! Наевшись и отоспавшись, Павел ходил по улице, задрав голову, и, как в строю, высоко поднимал свои длинные ноги: знай наших! Вместе с ним маршировали и его товарищи по школе. Их никто не спрашивал, какие у них отметки,- достаточно того, что учатся, значит, не зря хлеб едят, выйдут в люди и не будут носом землю рыть. Взрослые смотрели на них с уважением, разговаривали по меньшей мере как с равными, а некоторые даже с оттенком подобострастности, словно с будущими светилами: кто их знает, может, все в начальники выйдут, и если не устроятся где-нибудь на районных постах, то в своем колхозе все равно сядут в контору, и с этим шутить нельзя. Ребята чувствовали, какое им отведено место на земле, и держали себя с достоинством, ни в какие драки не вступали, скандалов не затевали, да никто из сверстников и не посмел бы скандалить с ними. Подростки смотрели на выдающихся земляков с завистью и почтительностью, на какие только способны были в своем неустоявшемся возрасте. А в последний год Павел начал даже посещать молодежные беседки, подсаживался к взрослым девушкам, привыкал разговаривать, шутить. Беседки устраивались в избах то у одной девушки, то у другой понедельно. А иногда целую зиму в одной и той же избе у каких-нибудь бессемейных стариков, которым каждая девушка оплачивала свою очередь. Парни помещения не нанимали - так было заведено издавна. Девушки собирались на беседки с вечера с рукодельем - вязаньем, вышивкой, чаще всего с прясницами и, рассаживаясь на лавках вдоль стен, крутили веретена, пряли лен и льняную кудель. Парни же толкались без всякой работы, переходили от девушки к девушке, иногда садились к ним на колени - тоже так было заведено от века. Павел, конечно, не думал еще ни о невесте, ни даже о любви. Чаще всего он садился рядом с Нюркой, внучкой пасечника Михаилы Лексеича. Она подросла, считала себя уже взрослой, хотя на взрослую еще не походила. Невысокая и чересчур тихая, она была принята в круг взрослых девушек-невест несколько раньше обычного лишь потому, что слыла в колхозе работящей и была старшей дочерью в семье. В деревне Нюрку прозвали Молчуньей за eе необыкновенную стеснительность и немногословие. Может быть, Павел потому и сидел подолгу рядом с нею, что можно было им о чем не говорить. Она молчала, и Павел молчал. Она часами сидела, пряла и ни о чем не спрашивала Павла, разве что только молча, глазами, которые изредка поднимала на него, и Павел, в свою очередь, ни о чем не спрашивал ее, и не дразнил, и не щипал, и не садился к ней на колени, как это делали другие, менее робкие ребята. За эти его великие достоинства Нюрка Молчунья прощала Павлу даже то, что у него часто был приоткрыт рот. Летние каникулы Павел проводил дома в своем колхозе, но в полную силу не работал, да никто и не заставлял его работать, потому что ему была уготована иная жизнь. Сходит он, бывало, вместе со всеми на дальний сенокос и косу и грабли с собой возьмет, но не столько косит и гребет сено, сколько держится поближе к бригдирам, бродит по пожням да по перелескам, ест красную смородину, спугивает рябчиков и тетерок, гоняется за только что появившимися на свет зайчишками. Вечером он заберется в бревенчатый шалаш-избушку на душистое сено, отдыхает, пока не вернутся работники, а если они слишком задерживаются, нарубит сухих дров, разложит костер посреди избушки, повесит чайники и котелки с водой, а порой даже картошки для щей начистит, если старик кашевар тоже на работе, и опять лежит отдыхает. Уже в сумерках сойдется на ночлег вся сеноуборочная бригада: десять - пятнадцать девушек и баб, усталые, но шумные, радостные, да два-три старика, да молодой бригадир и его заместитель - учетчик, и начинается для Павла самая развеселая жизнь. Пока готовится ужин, он возится с девушками, бегает за ними в темноте по кустам, играет в кошки-мышки, затем поест вместе со всеми из общего котла, хотя все лето бабушка собирала для него еду на особицу,- поест, послушает шутки-прибаутки да разные бывальщинки, сам расскажет какой-нибудь проезжий анекдотец, опять поиграет с девушками и засыпает позже всех, прикорнув между ними, отдыхая от своих наук и от трудов праведных. Нюрка Молчунья неизменно оказывалась на этих дальних сенокосах, особенно когда узнавала, что там будет Павел. Что бы она ни делала, она делала хорошо, споро и на покосе становилась в голове всей колонны. Одно было плохо и беспокойно: работая на пожнях вместе со всеми, она почти по целому дню не видела Павла, а видеть его почему-то хотелось. Когда же Павел появлялся и даже становился с косой в один ряд со всеми, она беспокоилась еще больше: его ли это дело? A вдруг обрежется? Все-таки косить - не пером по бумаге водить. Как-то Нюрка сказала Павлу: - Сходи на пасеку. - Зачем? - Дедушка говорит: чего это мамыкинские ребята не зайдут, я бы, говорит, им... - Чего - им? - заинтересовался Павел. - Ну, медом накормить хочет,- застеснялась Нюрка. - А ты ходишь? - Я не хожу, чтобы разговоров не было. - А нам можно? - Другие-то ходят... Шурка на пасеку не пошел, сослался на недосуг, Павел пошел один. Разговорчивый Михайло Лексеич обрадовался ему, начал со старого: - С батькой-то твоим мы, бывало, зайчиков били. Метко стрелял мужик, ничего не скажешь. И маховитый был характером, не жадный: двух зайцев несем - поровну, а если одного - мне отдает, широкая душа! Вот она, судьба, какая: метко стрелял, а не воротился с войны, царство ему небесное. Хорошие, совестливые люди завсегда раньше гибнут. А мы тут живем, прости господи!..- Старик тяжело вздохнул.- Пойдем-ка давай в сторожку, у меня там под полом, конечно, запасец есть. Михайло Лексеич старел, длинная борода его поседела и поредела, сквозь нее был виден незастегнутый ворот рубахи. Так поздней осенью начинает просвечивать лесная опушка. А брови разрослись и загустели еще больше, и глаза стали еще синее, только из-за бровей они редко показывались. - Голову-то пригни,- сказал он Павлу, открывая дверцу в сторожку.- Ну и вытянулся ты, паренек, дай бог здоровья! Батько твой тоже был немалого росту, а ты, видно, еще выше пойдешь. Кедра, да и только! В сторожке ничего не изменилось: слабый свет, бочка-медогонка, тихое жужжание пчелок на оконном стекле. Казалось, это были те же пчелки, что и много лет назад, они так же сверлили стекло: сверлят, сверлят, а просверлить никак не могут. Густой запах меда защекотал Павлу ноздри. - А зайцев нынче мало стало,- продолжал напевать дед.- Говорят, будто от авиации на них порча идет. Рассевает она всякие вредные порошки, крошит сверху, куда надо и не надо, а зайцы питаются травой да озимью, вот и дохнут. Павел обиделся за авиацию: - От авиации только польза, дедушка. Самолеты землю удобряют, а от этого урожаи растут. - Ну что ж, растут так растут! - не стал спорить дед.- Тогда, стало быть, красный зверь зайца портит. Красного зверя развелось ныне видимо-невидимо, изничтожать его некому, собак подходящих нет. - Что это за красный зверь? - спросил Павел. - Лисица. Для кого лисица, а для охотника - красный зверь. Михайло Лексеич слазил в подполье, вынес горшок меду с вощиной, зачерпнул стакан холодной воды из ведра, вытер о штанину деревянную ложку; все расставлял и раскладывал перед Павлушей на скамье, а сам говорил, говорил: - Вот и с медом нынче худо стало. Пчел поубавилось, а может, изленились и они - никак настоящего взятку нет. Я так полагаю, что и пчелы гибнут, конечно, от порошков, от удобрений этих. Совсем ослабели семьи. Да ты ешь, ешь, не сумлевайся! - вдруг перебивал он свой рассказ.- Тебе не грех, ты много не съешь, можно. Другие вон бидоны сюда присылают: председателю дай, кладовщику дай, бухгалтеру дай! И все - пока на весы взяток не ставили... Кушай на здоровье! Павлу нравилось, что дед разговаривал с ним теперь, как со взрослым. - Не иначе как от авиации и пчелки гибнут,- повторил старик.- Семьи ослабели, меду не стало, а меня, вишь, во всем обвинить хотят. Слыхал, наверно? Всем дай, да меня же и винят, вот, брат, какое дело. А попробуй не дай - беда! Лучше бы совсем пасеку закрыли. Так нет, под меня подкапываются... Михайло Лексеич внимательно посмотрел на Павла, словно задумался, рассказывать ли ему все до конца, синие глаза его блеснули из-под бровей, посмотрел и договорил: - Меня винят во всем: "Твои-то ульи, говорят, сильные!" Что я им скажу на это, прости меня, господи? Конечно, свои - они свои и есть. Только и моим в этом году несладко приходится. Для своих-то я на черный год запасец меду оставляю. А колхозных зимой сахаром кормим, мед по бидонам расходится. А сахарный сироп для пчел все равно что веточный корм для коров. Павел слушал, как Михайло Лексеич доверчиво жаловался ему на какие-то несправедливости, но вникнуть ни во что не мог и только аппетитнее выжевывал вощину да запивал мед водой. А дед, выложив все свои обиды, опять начинал угощать его. - Нюрке я давно говорю: посылай, мол, парня ко мне, он учится, ему мед на пользу. Один выучится, другой выучится - глядишь, везде лучше дела пойдут. Тогда и меду всем хватать будет, и воровать люди перестанут: что без нужды воровать? Да ты ешь, ешь! И за батьку своего ешь! Уж я бы его накормил ныне, да, вишь, не привелось. Погиб человек. Вот совестливый был мужик... Павел зачастил на пасеку. Дед встречал его по-разному: то приветливо, почти по-родственному, то начинал ворчать и жаловаться и тогда не угощал медом. Все чаще говорил он о бессовестных людях, расхищающих пчелиное добро, а не об охоте, не о красоте окрестных лесов и лугов. И о своей совести что-то поговаривать начал, вздыхая и обращаясь при этом к своему богу, словно чувствовал перед ним какую-то большую вину... А когда Павел уезжал из деревни, Нюрка Молчунья навещала его бабушку. Придет, скажет: - Я просто так. - Ну, коли так, садись. - Шла мимо, дай, думаю, зайду, и зашла. - Так садись. - Да я так.- А сама стоит у порога и приглядывается, нельзя ли чем помочь старой Анисье по хозяйству, не нуждается ли она в чем. Однажды принесла полкринки меду, сказала: - Это дедушка прислал в поклон. "Передай, говорит, Анисье, она, говорит, не дурная, не откажется". Только ты, бабушка, не подумай чего-нибудь: у него свои колоды есть, этот мед из своих ульев. Бабушка обрадовалась меду, она сама любила его больше, чем сахар, и для здоровья внуков считала его шибко полезным, а потому приняла и поблагодарила: - Коли свои колоды, то можно, принимаем! Скажи дедушке спасибо. Вот Пашута выучится, он его добро не забудет. Подружилась Молчунья с Шуркой, с ним и разговаривала больше, чем с кем бы то ни было. Как-то вышила ему кисет для табаку. Шурка удивился: - Ты чего? Я ведь не курю. - Я просто так. Не куришь, а все равно будешь. Все курят, никуда от этого не уйдешь. - Ну ладно, коли так,- согласился Шурка и взял кисет. А бабка Анисья узнала, крик подняла: -- Ты мне парня с ума не своди! Ты еще самогонки принесешь або водкой будешь спаивать? Нюрка с перепугу проговорилась: - Это я для Паши, коли Шура не курит,- сказала она и перепугалась еще больше. - Паша тоже не курит! - закричала Анисья и вдруг впервые как-то очень внимательно посмотрела на Нюрку.- Ах, ты для Паши это?.. Никто еще ничего не замечал за Нюркой, и никто ни на что не намекал ей, но сама-то она уже догадывалась, что дело ее неладно, влюбилась она. Оставаясь одна, Нюрка припадала головой к теплой печи и плакала: "Ох, неладное мое дело! И что же ты задумала, головушка моя непутевая! На что же ты, сердечушко мое несуразное, полагаишьси! Я-то ведь неграмотная, как была, так и есть темная бутылка, а он - вон он какой! Выучится да нахватается всего, войдет в пору и уедет на города - только его и видели!" На угоре и на беседках она все чаще пела свою любимую частушку-коротышку: Голова моя не дура, Голова моя не пень, Только думает головушка О дроле целый день. * * * Председатель колхоза Прокофий Кузьмич все же считал, что из всех ребят его деревни, обучавшихся в семилетке, самые серьезные надежды подает Павел Мамыкин. "Что-то в нем такое имеется, умственное что-то...- думал он, когда видел Павла на гулянке.- Этот своего не упустит, цепкий. Вот, скажем, Нюрка. А что? Нюрка - девка работящая, даром что с виду никуда. Для жизни такая именно и нужна. А у самого Пашки и вид подходящий, и рост есть. Главное - не дуролом, горячки зря не порет, держит что-то себе на уме. Из такого может человек получиться. В кадры может пойти, руководителем стать..." - Я тебя, Павел, приобщу,- говорил он ему не раз.- Учись только, а уж я тебя поддержу. Раз начал тянуть, так и буду тянуть до конца. Своих сынов у меня нет. Прокофий Кузьмич с умилением вспоминал, как привез Пашуту сам к директору школы, и устроил его на квартиру, и бабке Анисье помогал, и начинало ему казаться, что он сделал так много для этой семьи, особенно для Павла,- так много; что отступать было уже нельзя. - Дорого, брат, ты мне достался, потому должен оправдать доверие, вырастешь - послужишь колхозу. Возлагаю на тебя надежды! - И Прокофий Кузьмич похлопывал Павла по плечу. Шурка тоже, конечно, парень неплохой, растет в отца, но это же простой работяга, земляной человек. Такие вытягиваются сами по себе, как сорная трава, чего с ними возиться. А и возиться будешь - никто тебя за это не похвалит. Ломит он спину, как и отец ломил, как тысячи лет до него ломили. Ученье не для него. А ныне для руководства образование необходимо, горизонт. И характер! Так считал Прокофий Кузьмич. - А как ты считаешь? - спрашивал он у Павла. Никакого мнения на этот счет у Павла еще не было, он стеснялся, робел и, кроме "спасиба", ничего выговорить не мог. Но лестные намеки Прокофия Кузьмича относительно своей будущности выслушивал с удовольствием. Руководить? К этому Павел готов был приобщиться хоть сейчас. Только почему в деревне? Ведь это значит - так и не выбиться в люди. Для чего же тогда учиться? А может, и верно не стоит учиться? Часто бывая в селе, где находилась семилетняя школа, Прокофий Кузьмич навестил как-то своих дальних родственников, у которых Павел стоял на квартире. - Ну, как вы тут? Как мой сирота пригрелся у вас? - Парень ничего, толковый,- ответил ему Иван Тимофеевич, - пальца в рот не клади! Только вот с моими ребятишками чего-то не поладил. Грызутся из-за уроков. - Кто кого грызет? - А разве поймешь? То-се, пятое-десятое, глядишь, уж переругались. Васютка мой - на него, он - на Васютку: "Не помогает, говорит, ничего". - Почему не помогает? Это нехорошо. Выручать надо друг друга, тянуть! - наставительно заговорил Прокофий Кузьмич, раздеваясь и усаживаясь за стол, на котором уже появились водка и еда. Васютка вышел из кухни, сказал: - Вот он и тянет. Списывает все время. - Что значит списывает? - То и списывает... - Ты подожди, малец, помолчи! - обиделся Прокофий Кузьмич.- Чего списывает? Что плохого, что списывает? Жалко тебе, что ли? Пускай списывает! А ты у него списывай. Что ж ты, брат Иван Тимофеевич, просветить их не можешь? - обратился он к хозяину не то всерьез, не то в шутку. - Просвещаю! - засмеялся Иван Тимофеевич.- Так и сяк просвещаю. Тоже про взаимную выручку им говорю. Не воспринимают. И водку не могу научить пить, сукиных детей. Может, ремнем попробовать? Давай, Прокофий Кузьмич, просветимся сами! Иван Тимофеевич налил водки, и они выпили как бы между прочим. -- А где Пашка? - заинтересовался председатель. Павел тоже вышел из кухни, поздоровался. Прокофий Кузьмич осмотрел его с ног до головы, спросил: - Ну что? Павел переступил с ноги на ногу, промолчал. - Если что нужно, говори, я тебя всегда поддержу,- сказал председатель.- Вытяну! Другие не помогают - я помогу. Советская власть поддержит. А вырастешь, тогда мы посмотрим. Ты им еще покажешь! Иван Тимофеевич с готовностью поддакивал председателю: - А я что ему внушаю? Учись жить у Прокофия Кузьмича - вот что я ему внушаю, он сам это может подтвердить. "Вот твоя главная школа",- говорю я ему! - Ладно, ладно! - прервал его Прокофий Кузьмич.- Пьянеешь ты, что ли? Но Иван Тимофеевич пьянел не от вина. - Что "ладно, ладно"? Разве я не правду говорю? Ты, Прокофий Кузьмич, оборотливый и знаешь, что выгодно, что нет. Продал петушков по базарной цене, курочек купил у соседнего колхоза по дешевке. Выгодно? Выгодно! Потом совсем птицеферму ликвидировал - значит, так выгоднее, хлопот меньше. Мы все у тебя учимся, Прокофий Кузьмич! Вот был я в Москве, поиздержался, то-се, пятое-десятое, написал заявление, и дали мне на дорогу двести двадцать пять: сколько попросил - столько и дали. Прогадал я? Прогадал! А Прокофий Кузьмич не прогадал бы... - Ладно, ладно, не мели. Наливай лучше! - опять попробовал остановить его Прокофий Кузьмич, хотя похвалы в свой адрес обычно принимал благосклонно.- Я же не о своей выгоде беспокоюсь. - А если бы и о своей, что ж такое? Почему грех о своей выгоде побеспокоиться? Прокофий Кузьмич взял бутылку сам и налил водки в две стопки. - Пил ты сегодня, что ли? - спросил он Ивана Тимофеевича.- И почему для хозяйки стопки нет? Анна, выпей с нами! Жена Ивана Тимофеевича, Анна, рано и быстро постаревшая женщина, увядшая уже настолько, что Васютку и Антошку можно было принять за ее внуков, не успела ничего ответить, как муж ответил за нее: - Зачем Анне пить, ей здоровье не позволяет.- И добавил, обращаясь к жене: - Делай свое дело! Прокофий Кузьмич возражать не стал, и мужики выпили вдвоем. Анна, сидевшая перед этим на лавке возле стола, встала и ушла на кухню. Она всю жизнь делала свое дело: с утра до вечера возилась по хозяйству, что-то стирала, сушила, что-то варила и стряпала, собирала на стол, убирала со стола, и молчала, и довольна была уже тем, что муж часто освобождал ее от тяжелой колхозной работы. Васютка и Павел тоже пошли на кухню, но Иван Тимофеевич остановил их: - А вы сидите с нами и слушайте, что будет говорить Прокофий Кузьмич. Ребята послушно сели: даже озорной Васютка знал, что с захмелевшим отцом можно шутить, но спорить нельзя. Прокофий Кузьмич налил еще по стопке. - Ты из меня профессора не делай,- сказал он своему родственнику.- Чего я им буду рассказывать? Мое дело к пенсии идет. Я все свои копья уже обломал. Вот дотяну как-нибудь до возраста и сдам дела, пусть теперь молодежь орудует. Молодых приобщать надо, им виднее, куда что движется.- И он посмотрел на Васютку и Павла. - У нас никуда не движется. Вот в Москве движется.- Ивана Тимофеевича опять понесло на воспоминания о Москве.- Денег там, конечно, идет много, зато и добывать есть где. Там базары, то-се, пятое-десятое, обороты, а у нас тут вонючее болото. Но и чудят там больше. Вот, скажем, магазины продовольственные - хлеб, булки всякие, бакалея, то-се, пятое-десятое. Входишь, берешь корзину, идешь по кругу, накладываешь полную корзину, круг кончается, тут тебе, голубчику, насчитывают, корзину отбирают, и ты идешь домой как миленький, с полной охапкой товара - быстро и здорово. - Здорово! - воскликнул Васютка, которого возбуждали любые рассказы отца о Москве. Оживился и Павел. - У нас бы такой магазин - все булки по карманам бы рассовали,- сказал он. - Да что ты понимаешь! - зыкнул на него Васютка. - А что, неправда, скажешь? Народ у нас несознательный. -- Много ты понимаешь - народ, народ! Прокофий Кузьмич посмотрел на ребят и хитро заулыбался. Павла поддержал Иван Тимофеевич: - Правду, Пашка, говоришь! Мыслимое ли дело, чтобы наш здешний человек сам за себя отвечал? Вот если бы он по трудодням получал полной мерой! Поддержал Павла и председатель: - Народ воспитывать надо, а потом уж по трудодням, Пашутка правильно мыслит! Павел не очень понимал, за какие мысли его похвалили, но раз хвалят старшие, значит, он сказал то, что надо, и Васютка оказался в дураках. Окончить семилетку Павел не смог. Хотели его оставить на второй год и в шестом классе, но не решились: Мамыкин считался уже переростком. Тогда учителя договорились устроить его в ремесленное училище в ближнем городке и попросили Павла вызвать на совет кого-нибудь из родственников. Приехал Шурка. * * * Здоровый, сильный Шурка постепенно втягивался в колхозную работу на положении взрослого и становился как бы главой семьи, хотя сам признавал за старшего во всем только Павла. Шурка не удивлялся, не обижался на то, что вот он и зимой и летом делает все, что положено по хозяйству и до колхозным нарядам, а Павла зимой дома нет, а летом он хоть и живет дома, но вроде как на курорте. Более того, Шурка теперь относился к своему старшему брату даже почтительнее, чем раньше. Он не только уважал его, он даже восхищался им. А то, что брат имел право ничего не делать с утра до вечера и день за днем, вызывало в нем какое-то даже особое расположение к нему и особую предупредительность в отношениях. "У каждого своя судьба,- думал он,- не всем же быть образованными. Зато уж когда брат выучится, он сразу изменит всю мою жизнь - и мою и бабушки". Просить и ходатайствовать за своего брата - в этом никакого унижения для себя и для своего отца Шурка не видел. Если бы речь шла о нем самом, Шурка никогда не ссылался бы ни на какие семейные и хозяйственные затруднения, а о своем собственном сиротстве он вообще не думал. При чем тут... Шурка прошел в кабинет директора, куда показал ему Павлик, в конце длинного светлого коридора с желтым, протертым изрядно полом, искоса оглядывая на ходу яркиe стенные газеты, географические карты и лозунги о борьбе за молоко и масло, за лен и силос, о подготовке к весеннему севу на колхозных полях. Он не робел, не пригибал голову, не сторонился встречных ребят и девушек, шел свободно в своем рабочем пиджаке и кирзовых сапогах, держа кепку в руке. Он даже не спрашивал себя, зачем идет к директору школы, в которой обучается его брат. Раз позвали - значит, надо. А робеть? Что ему робеть - он же не учится здесь и никогда не будет учиться, это не его доля. Его доля землю пахать. Он же пробовал учиться... А землю он любит. Да и нельзя оставлять ее совсем без хозяина. Бесхозная земля рожать не будет. Надо, чтобы земля не осиротела. - Тебе что нужно? - мельком взглянув на Шурку, спросил загорелый, прокопченный директор. Шурка его сразу узнал - директор школы много раз приезжал в деревню в роли уполномоченного райкома и райисполкома либо от сельсовета по разным кампаниям и налоговым обложениям и сборам. - Почему не на занятиях? Шурка прикрыл двухстворчатую дверь, обошел широколистый фикус, возвышающийся в кадушке на табурете, и предстал перед зеленым письменным столом, на котором были и стопки тетрадей, и книги, и глобус, и микроскоп, и желтая из деревянных палочек модель типового скотного двора. - Я Мамыкин. - Что Мамыкин? - У вас учится мой брат. Меня приглашали. - Простите... Тэк-тэк-тэк. Вы старший брат Павла Мамыкина? Тогда давайте поразговариваем. - Я его младший брат,- смутился Шурка. Директор стал медленно подниматься со стула, словно откуда-то издалека возвращался на землю. - Тэк-тэк-тэк... Значит, вы его младший брат. Очень хорошо! Ну что ж, очень хорошо! - Вы меня приглашали? - Да! А бабушка? - Бабушка не может - стара, слаба. - Тэк-тэк, очень хорошо! А как у вас дела идут предвесенние? - Да ничего, идут. Только семян придется прикупать. Недавно стали проверять сусеки, а там - мыши, много семенного овса поели. И льносемян не хватает. Сейчас вся надежда на лен. Ставку на лен делаем! Директор начал разглаживать свои усы, оттягивать их книзу, словно они мешали ему получше разглядеть стоящего перед ним гражданина. - Тэк-тэк... Очень хорошо! А со скотом как? Падеж в этом году был? - Падежа не было,- отвечал, как на уроке, Шурка.- Мы что в этом году сделали? Мы на зиму наготовили возов пятнадцать веточного корму. Помогло! - Тэк, очень правильно сделали! - Да что уж тут правильного, если скот приходится хворостом кормить, а трава нескошенная под снег уходит? - Это интересно! - вроде как обрадовался директор.- Не успели скосить? - Каждое лето не скашиваем. А и скосим, так сено гниет на месте, неубранное. Бабушка моя говорит, что бог наказывает. Лучше бы уж разрешили для своих коров хоть понемногу корму заготовить, а то и свои коровы голодные стоят всю зиму. Директор потянул усы книзу. - Выходит, что вы хотите в первую голову кормить своих личных коров? - спросил он.- А как это называется на нашем языке, товарищ Мамыкин? Слыхали вы что-нибудь о частном секторе в народном хозяйстве? Шурка не смутился, ответил: - Коровы не виноваты, что они в частном секторе. Они ведь не в чужом государстве, все советские. И молоко от них пьют не буржуи какие-нибудь, а свои люди. А получается, что ни колхозных, ни своих коров не кормим. Вон какие они стали теперь, от овец не отличишь, разве это коровы - выродки. Сердце кровью обливается, как посмотришь на их жизнь. - Это у кого сердце кровью обливается, у вас, что ли? - И у меня. Что я, не человек? - А председатель ваш куда смотрит? - Что председатель? Он все помощи ждет. Если б он меньше на советскую власть надеялся, может, лучше было бы. Сам бы думать начал, и скот бы меньше скудался. И свиньи у нас голодают, жалко смотреть. - Тэк-тэк!.. - Есть у нас такая Нюрка, маленькая девчонка, Молчунья. Ее поставили на свиноферму. А зимой свиньи от голода - совсем как дикие звери. Все деревянные кормушки изгрызли. Нюрка каждое утро уходит из дому и с матерью прощается, потому что боится: схватят ее когда-нибудь свиньи и съедят. И падеж каждую зиму. Тогда что Нюрка придумала? Стала собирать конские свежие яблоки и кормить ими свиней. Навалит полное корыто, чуть посыплет отрубями да перемешает, и свиньи жрут на доброе здоровье. Падеж прекратился. В районной газете - читали, наверно? - целая страница была напечатана, как в нашем колхозе свиное поголовье сохранили. Нюрка делилась своим опытом. - Изобретательная девушка! - восхищенно сказал директор.- Правильно сделала, молодец! - Конечно, правильно сделала. И молодец - тоже правильно. Только про такую правду лучше бы в газете не печатали. Свиньям и то стыдно было... И вдруг директор спросил: - Вы, случайно, не бригадир, товарищ Мамыкин? Не председатель колхоза? Шурка сразу осел, застеснялся. - Почему вы не учитесь, молодой человек? Как тебя звать? - Александр. - Так почему же ты, Александр, не учишься? - Павлик учится. - Павлик? - Да. - А ты что? - А я уж буду на земле. - Вот для земли-то и надо бы учиться. - Нельзя мне, Аристарх Николаевич. -- Тэк! Не понимаю. А ну-ка, садись, Александр! Шурка сел на стул под фикусом. - Не понимаю,- повторил директор. - У нас так ведется, Аристарх Николаевич: если всем учиться нельзя - старший учится. И бабушка хочет, чтобы Павел выучился, скорее помощь придет. - Значит, бабушка за Павла стоит? - Да! И Прокофий Кузьмич, председатель наш, на него очень надеется. А я - чтобы земля не осиротела. -- Как ты сказал? - переспросил директор. Шурка смущенно промолчал. - Значит, чтобы земля не осиротела? Тэк-тэк! Хорошо сказал! - Директор подвинул к себе тетрадку и записал что-то на чистой линованой страничке, словно поставил Шурке отметку за хороший ответ.- А Прокофий Кузьмич ваш... что ж, Прокофий Кузьмич, он действительно все на кого-нибудь надеется. Не просчитается он с Павлом, не ошибется, как ты думаешь? Шурка опять промолчал. - Я хочу сказать,- пояснил директор,- будет ли ваш Павел потом работать в колхозе? Что мог ответить на это Шурка? Разве Павел учится для того, чтобы работать в колхозе? Бабушка об этом думает совсем иначе. А как думает об этом сам он, и думал ли он об этом когда-нибудь и как следует? - Прокофию Кузьмичу виднее,- сказал он невнятно.- Надо же кому-то и в люди выходить. Директор удивился. - Вот это, батенька мой, что-то не то. По-моему, ты говоришь не свои слова. На тебя это не похоже.- И Аристарх Николаевич потянул усы книзу.- Прокофий только и ждет, чтобы на пенсию выйти, а ты говоришь - ему виднее. Да что ему виднее? Всe ли он видит, твой Прокофий Кузьмич? Видит ли он тебя, например? И на это Шурка не мог ничего ответить. Директор опять что-то записал в тетрадку и заговорил словно бы о чем-то другом, очень спокойно: - Отец твой - я же его хорошо знал! - обязательно бы стал тебя учить. Тебя, а не Павла. - Почему не Павла? - Да вот так: тебя, а не Павла! - Пускай уж лучше Павлик учится,- тихо сказал Шурка. - Вот именно: если бы лучше! Не получается что-то у твоего Павлика , дорогой мой Александр. Не получается! - Что не получается? Как? - Да вот так, не получается. Шурка заволновался, оперся руками о стол, словно раздумывая - встать ему и уйти сразу или остаться и слушать, что скажет директор еще. И директор сказал еще: -- Опять на второй год остается ваш Павлик. Тогда Шурка понял и испугался. - Не оставляйте его, пожалуйста! Он у нас старший... и сирота,- торопливо стал просить он. - Старший, да! Годиков ему многовато. А насчет сиротства - ну сколько же можно? Подрос уже... Выходит, он сирота, а ты его покровитель? Нельзя ему больше оставаться на второй год. - Нельзя, бабушка очень худа стала,- подтвердил Шурка.- А мы с ним поговорим, он все поймет. Он же у нас... Мы на него так надеялись... Как же это он?..- Говоря так о старшем брате, Шурка пока недоумевал больше, чем негодовал. - Тэк-тэк, понимаю,- снова раздумчиво затэкал директор.- Бабушка, значит, не в курсе дела, ничего не знает? - Бабушка ничего не знает. Но мы поговорим с Павликом. - Ну, хорошо! Директор рассказал Шурке о школах фабрично-заводского обучения, о ремесленном училище, куда он рекомендует направить Павла,- как раз будет очередной набор. Шурка ничего не слыхал об этом обучении, но, по словам директора, выходило, что это прямой путь в инженеры, и он успокоился: чем инженер хуже любого районного начальника? Значит, в судьбе брата ничего не меняется? Но что же он, Павел, думает все-таки?.. Как же он все-таки мог?.. - А тебе, Саша, еще раз говорю: хорошо бы поучиться самому. На себя надо больше надеяться! - заключил Аристарх Николаевич, поднимаясь с кресла и доброжелательно глядя ему в глаза, отчего Шурка покраснел.- Конечно, без отца, без матери плохо жить. Иные с пути сбиваются, растут вкривь и вкось. Но ведь это не со всеми случается... А отец у вас был настоящий работяга. Не думаешь же ты, что он в люди не выбился? Поучиться бы тебе... Шурка понял, что понравился директору школы, и это ему было приятно. Из кабинета он вышел в хорошем настроении, даже о Павле не стал думать плохо. Но через несколько минут он вернулся. - Извините, Аристарх Николаевич, я воротился...Бабушка у нас очень плоха, я ничего не буду ей говорить. Пожалуйста, не передавайте ей ничего... Аристарх Николаевич пожал Шурке руку. * * * Все лето Павел провел дома. Он радовался, что больше не надо возвращаться в семилетку, где приходилось драться из-за того, что его дразнили "женихом". Драться он уже стыдился: с кем ни свяжись, все ему до подмышек. И сила появилась мужская. Чуть толкнет, бывало, одноклассника, а тот летит поперек коридора, того гляди, стукнется головой о подоконник. Слегка возьмет кого-нибудь за ворот, чтобы только припугнуть, а у того, смотришь, ни одной пуговицы на рубашке. Все-таки в семилетке трудная была жизнь для Павла. Приходилось то и дело хитрить, изворачиваться, чтобы не получать частых взысканий от учителей. Других держит в страхе и сам постоянно дрожит: вдруг увидят, застанут, застукают. Только, бывало, выпрямится во весь рост, сожмет кулачищи, оскалит зубы, чтобы образумить обидчика, как возникает перед ним учитель математики, словно восклицательный знак, или погрозит скрюченным пальцем сладкогласая учительница пения в узкой юбке. И Павел, грозный, с авторитетными кулаками, вдруг сгибается и начинает униженно улыбаться, словно милостыню просит: не обижайте, Христа ради, круглого сироту! Бабушка ухаживала за Павлом, как только могла: она его кормила с утра до вечера и все спрашивала: "Не голоден ли, Павлуша?" Наверное, все бабушки одинаковы. Пашута еще спит, а она уже затопит печку, подоит корову, приготовит для него молока, и парного, и топленого с коричневой, чуть подожженной жирной пенкой, положит в чашку простокваши с добавкой нескольких ложек кисловатой густой сметаны, в другую чашку положит гущи вместе с сывороткой: этот домашний деревенский творог, полученный в печи на вольном духу из простокваши и разрезанный еще в кринке на четыре дольки, Пашута особенно любил; кроме того, прикроет бабушка от мух на чайном блюдце колобок только что взбитого сосновой мутовочкой сливочного масла; выставит все богатство на стол и ждет, когда внук проснется. А в большом глиняном горшке уже затворены блинки, а на сковородке в свином сале шипят для блинов ошурки-шкварки: Павлуша любит свернуть широкий горячий блин в трубочку, вывалять его целиком в кипящем сале, прихватить ложкой несколько ошурков и есть по целому блину сразу, не разрывая. А с огорода уже принесены и лучок, и свежая редька, и свежая картошка. Любит еще Павлуша студень из свиных ножек - светлый, со снежными блестками, только что из подвала, с ледника. Он как-то сказал,- пошутил, наверно, озорник!- что любит все такое, чего жевать не надо. А студень - что его жевать? Он во рту тает. Для Павла каждый день праздник. Просыпается он поздно, потому что до полуночи и дольше гуляет на угоре, шутит с девушками - большой уже стал внучек, дай бог ему здоровья! Вот полюбовался бы на него отец, если бы жив был, царство ему небесное! Проснется Павлуша, спустится с сеновала, сделает зарядку на дворе - попрыгает, помотает руками, умоется на колодце, придет в избу, глянет на стол и ахнет: - Ну, бабушка! Как бы я без тебя жил? И откуда у тебя все это берется? И бабушка старается еще больше: благодарность внука ей дороже всего. Шурку корми не корми - он молчит, а Павлуша рассыпается. Так каждое утро. А как бы она сама жила без Павлуши, без того, чтобы думать о его большом пути, надеяться на него, кормить, обхаживать его, угождать ему? Конечно, младшего внука, Шурку, она тоже любит, и не меньше, но Шурка - он привычный, на земле родился, землей и живет. А Пашута пошел дальше, этот учится, от него всего можно ожидать. Поэтому все, что есть лучшего в доме, в бабушкиных чуланах и в погребе, в поле и на огороде,- все для старшего внучка, все для Павлуши. Ему лучший кусочек, ему рубашку поновее да попригляднее, и шапку заячью, и сапоги покрепче, на него идет большая часть отцовской пенсии, ведь и на карманные траты все рублевочку-две ему положено, не откажешь,- слава богу еще, что хоть не курит, не пьет, в карты не играет! Павел принимал все, хотя о будущем своем пока много не задумывался. Знал только уже, что в деревне ему жить не придется, что хорошее будущее у него будет. Бывало, правда, что он стеснялся есть отдельно от своего брата и от бабушки, есть не то, что едят они. Как-то бабка достала у соседей по дешевке молочного поросенка-ососка, вымыла его, вычистила, опалила, нафаршировала гречневой кашей да молоком со взбитыми яйцами и.зажаренного, с хрустящей золотистой корочкой подала Пашуте в плошке, как к престольному празднику или к свадьбе, целиком. Павел втянул в себя воздух и смущенно оглянулся: у порога стоял Шурка, проверяя пальцем остроту серпа,- он только что поел вареной картошки на кухне и готовился снова идти в поле; бабушка поставила в угол ухват, которым достала плошку с поросенком, и сметала хлебные крошки и картофельные очистки с кухонного стола, сама она еще не обедала,- посмотрел на них Павел и совестливо забормотал: - Не буду есть один. Такого поросенка на всех хватит. Давайте вместе! - Что ты, что ты, Пашута! Мы сытые, мы всегда дома, а ты будто гость у нас. Мы едали всего. И не выдумывай, садись давай. У тебя голова вон как должна работать. Что ты, родной! Шурка повернулся от порога и выжидательно глянул на своего старшего брата. - Ты думаешь, мы голодные, да? Мы ничего сами не едим, да? - Знаю, как вы едите. Садитесь, а то и я не буду есть. Павел настоял на своем, поросенка они съели вместе. Шурка был этим растроган, а бабушка не раз после хвалилась: - Вот он какой у меня, Павлуша-то! Но бывало и по-другому. Павел приносил рыбу с реки - окуньков, плотичек, пескарей: с удочкой он мог сидеть над заводями по целому дню. Бабушка наварит в горшочке ушицы с лучком, с красным перчиком и жаркое из плотичек приготовит такое, что пальчики оближешь. Павел опять обижается: -- Все одному? Шурка, садись со мной! Бабушка кидается сразу на обоих: - Что вы, что вы, много ли тут рыбки, что с ней двоим делать, на одного не хватят. Павел поломается немного и начинает есть один. Иногда Шурка искренне удивлялся, что Павлика может что-то смущать. Зависть или иное какое недоброе чувство еще не проникали в его сердце. Казалось, разговор с директором школы ничего не изменил в его отношении к брату. К тому же это был все-таки его старший брат! Лето выдалось слишком хорошее, жилось слишком легко, и Павел опоздал с представлением необходимых документов в ремесленное училище. Когда он приехал в город - а привез его опять же Шурка,- там занятия уже начались, в общежитии не было ни одной свободной койки, и Павел в списках учащихся не числился. В первый раз он испугался, что не будет учиться и придется вернуться домой, работать в колхозе. За него опять стал действовать Шурка. Он попал к заведующему учебной частью, объяснил, в чем дело, ссылаясь на то, что Павел Мамыкин - сын солдата, погибшего смертью храбрых в Великую Отечественную войну, и завуч согласился сделать для него исключение, если будет написано соответствующее, хорошо аргументированное заявление. "Правда, возраст уже на пределе, ну да как-нибудь..." Шурка передал разговор брату, и Павел написал заявление: "Прошу не отказать в моей просьбе. Вырос я без отца, без матери. Отец мой погиб смертью храбрых на фронтах Великой Отечественной войны с немецко-фашистскими захватчиками, а мать умерла на колхозной работе. Я хочу честно трудиться для Родины, вырастившей меня, и, если потребуется, отдать за нее свою молодую жизнь. Пожалейте сироту, не откажите! К сему Павел Мамыкин". - Силен! - сказал завуч, прочитав это заявление, должно быть имея в виду его слог, и включил Павла в список учащихся дополнительно. Койка в общежитии тоже нашлась. * * * Озимые вымокли еще осенью. Яровые посеяны были слишком рано, задолго до окончания заморозков,- Прокофий Кузьмич очень хотел отчитаться первым,- и проку от яровых тоже не предвиделось. Колхозники могли надеяться только на лен. Лето выдалось мягкое, влажное, лен шел хорошо. Не раз менялись цвета ржи, а лен до поздней осени оставался ярко-зеленым. Во время цветения участки его превратились в бирюзовые озерца, и перед этим нежным сиянием даже леса окрестные казались черными. Шурка посоветовался с бабушкой и сам напросился в льноводческое звено. Женщины приняли его охотно, не посмотрев на то, что он парень, хотя льном парни обычно не занимались. Шурка был у них на особом счету. Если бы не Шурка Мамыкин, может быть, и не было бы такого льна в этом году - так думали многие. Но Шурка-то знал, что все сделала бабушка, а не он. Ранней весной, когда в колхоз поступила команда начать сеять лен, бабушка Анисья спросила внука: - Неужто правду про лен люди судачат? - А что? - спросил, в свою очередь, Шурка. - Будто сеять приказано? - Сегодня начинали, да трактор забуксовал, грязно. - Ну, слава богу! - А что? - спросил снова Шурка. - Что, что!.. С ума они посходили, вот что! Где это видано, чтобы лен по грязи сеяли? - А как же, бабушка, говорится: сей в грязь - будешь князь. - Разве это про лен? Это про зерно говорилось. Шурка бабушке поверил, тем более что слышал в поле, как один тракторист ругался: "Опять головотяпите! Обсуждали, обсуждали, а вы опять за старое!" Тракториста оборвал полеводческий бригадир: "Сей, тебе говорят! Указание есть".- "Не вырастет ведь ничего".- "А что я могу сделать? Пускай не вырастет..." И Шурка сказал бабушке: -- Заставят сеять все равно. Анисья сразу подняла крик: -- А ты чего слюни распустил? Сколько вас там, эдакие ребята, а сдобровать не можете! Взяли бы по батогу або что - да на поле: не дадим колхоз разорять! Теперь не война, самим думать надо. Иди-ка позови мне председателя! - вдруг приказала она. Шурка подумал и ответил: - Не пойдет он. - Конечно, не пойдет,- согласилась бабушка.- А ты скажи: бабушке, мол, худо, карачун настает, проститься хочет, он и прикатит со вниманием со своим. Председатель пришел, но договориться ни до чего они не смогли. А чтобы Прокофий Кузьмич не обижался, Анисья поставила ему бутылку водки. Шурка отправился к трактористам, авось они что-нибудь придумают, помогут. - Ты чего от нас хочешь? - удивился парень в промасленном ватнике.- Наше дело маленькое, понял? Сказали в МТС: сеять! - и будем сеять. - Вы же сами ругались, что трактор не идет. - Ну и что? -- Вот и пускай трактор не идет,- улыбнулся Шурка. Он делал вид, что шутит. Тракторист засмеялся. - Ты слыхал его? - обратился он к своему напарнику.- А кто деньги нам платить будет? На нашем горбу хочешь выехать? Собери деньги, тогда и трактор будет стоять. - Лен не вырастет! - вздохнул Шурка. - Все сеют, не вы одни. Да кто ты такой? Иди к своему бригадиру, его уговаривай. А нам что... Шурка пошел к бригадиру. - Бабушка говорит, что на лен вся надежа, а теперь и льну не будет. Безрукий бригадир, инвалид войны, не смеялся над Шуркой и не кричал на него, только сказал: - Не в свое дело лезет твоя бабушка. Голова не у нее одной на плечах, есть и посветлее, соображают. И все. Шурка решил, что ничего у него не вышло. Но на другой день председатель колхоза Прокофий Кузьмич уехал на какое-то совещание, а оттуда на железную дорогу добывать гвозди для строительства скотного двора, и до его возвращения о посеве льна никто не заговаривал. Трактор ушел в другой колхоз, а из конторы в район сообщили, что лен посеяли. Вернувшись в колхоз, Прокофий Кузьмич поднял крик: - Самоуправство? Государственная дисциплина вам что? А того не знаете, что с меня голову снимут? Всех под суд отдам! Кричал он долго, пока бухгалтер не сообщил ему: - А лен-то за нами не числится, Прокофий Кузьмич. - Как так? - Мы его в сводку включили. - Передали? - Передали. - Ну, то-то! - сказал председатель и успокоился.- Смотрите вы у меня! Земля к тому времени подсохла, и лен посеяли вручную под конную борону. Поле зазеленело дружно. Встретившись с Шуркой, Молчунья сказала ему: - А тебя, Шура, бабы хвалят не нахвалятся. - Вишь ты! За что это? - заулыбался довольный Шурка. - Говорят: "Кабы не этот парень, так и льну бы нам не видать". - Да это не я - бабушка,- признался он и покраснел. -- Может, и бабушка, только тебя хвалят. Больше разговаривать было не о чем, и они замолчали. Потом Шурка спросил все же: - Кто им сказал, будто это я сделал? - Не знаю, кто сказал, только тебя хвалят. - Не ты ли уж сказала? - Не знаю кто,- ответила Нюрка,- может, и я. Шурке хотелось верить, что именно он весной помешал высеять лен раньше времени. Как бы то ни было, похвалы ему пришлись по душе, и после он почувствовал какую-то особую свою ответственность за эту культуру. Вступив в льноводческое звено, Шурка стал работать наравне с женщинами с утра до ночи. Он первый пошел и на прополку сорняков, с яростью вырывал васильки, про которые в детстве думал, что они для красоты. И все жалел, что мало, слишком мало посеяли льна. Ведь и семена, кажется, были. - Да ты маленький, что ли? - рявкнула однажды на него звеньевая, толстая неопрятная Клаша, вдова-солдатка, переставшая следить за собой с тех пор, как потеряла надежду снова найти себе мужа.- Будто мы сами не знаем, что мало. А план на что? Кто бы нам позволил не по плану сеять? Еще не закончилась уборка зерновых, а бабушка Анисья уже начала тормошить Шурку: - Лен-то когда теребить будете? В августе его разостлать бы надо, августовские росы слаще меду. - Машину ждем, бабушка. - Не прогадайте с машиной-то. Машина - она машина и есть. Не столько льну, сколько мусору всякого нарвет. Попробуй потом отбери руками. А деньги какие! Анисья всю свою жизнь, почти с детства, возилась со льном: выращивала его, расстилала, сушила, мяла, трепала, чесала... В каждом хозяйстве были обязательно две-три полоски своего льна. Наготовив кудели, девки и бабы, и Анисья тоже, в долгие зимние вечера сидели за прясницами либо за прялками. У Анисьи и прялка была. Льняную нить с веретен перематывали на мотовила, делили на чисменицы, на пасмы, готовые моты бучили, отжимали, отбеливали на снегу, красили, если надо было, и разные цвета, растягивали на воробах, перевивали на трубицы, сновали, затем уже по ниточке продевали основу в бедра... Господи, чего только не делалось с этим ленком - сейчас и слова-то многие забываться стали. Наконец, уже в середине зимы, а то к весне в избу заносили по частям ткацкий самодельный стан со всеми его крюками, бабурками, подножками, сколачивали, выверяли, и начиналось тканье. День и ночь дрожали оконные стекла в избе. Фабричная мануфактура - ситчик, сатин - была тогда доступна далеко не всем и шла только на праздничную одежду. Холст для половиков и постелей, для мешков и онуч, полотно для нижних рубах, для штанов и рукотерников, всякая цветная пестрядина для верхнего белья и верхней одежды, даже радужные кушаки и пояса из шерстяной пряжи - все изготовлялось на дому, на своем деревянном стану золотыми, многотерпеливыми бабьими руками. Каторжная это была работа! А вот не стало своего льна, и затосковала Анисья по этой каторге. Много лет стан валяется на повети, ни для чего не нужный, молодым даже незнакомый, по ночам сидят на нем куры, зимой косы да серпы висят на крюках. Давно уже лен сеют только на колхозной земле и трестой сдают на завод. И хоть лен этот колхозный, и прясть его Анисье не доведется, и масла льняного от него не будет, а все-таки это лен. Не может Анисья спокойно смотреть, если обходятся с ним не по-хозяйски, без души, без соображения. - Пришла машина-то? - спрашивала она Шурку чуть ли не каждый день. - Нет еще, бабушка. - Начинайте, нечего тянуть! А там видно будет. С разрешения Прокофия Кузьмина лен начали теребить вручную. И только тогда полностью обнаружилось, до чего же он был засорен. Соломку выбирали по щепотке, а когда оборачивались, казалось, будто на полосах ничего не изменилось: по-прежнему густая сочная трава, осот и всякие колючки до колена покрывали землю густым зеленым слоем. Работа шла медленно, женщины нервничали, ждали из МТС льнотеребилку. А пришла льнотеребилка, зашумели еще пуще: старая, проржавевшая, плохо налаженная машина больше путала, чем теребила. Соломка перемешивалась с сорняками и ложилась на полосу в таком неприглядном виде, что к ней страшно было подступиться. Машину остановили. Шурка сказал: - Артель "Напрасный труд". Да еще натуроплата. Вот и получится: с одной рожи сдерем по две кожи. Надо бы председателя сюда. - А что председателя? - наперебой заговорили женщины.- Он сам против. "Только деньги, говорит, выбрасываем. Лучше бы, говорит, ребятишек из школы, которые постарше, привезти на подмогу". - Не управимся руками, бабы,- встревожилась звеньевая Клаша. - Так и эдак не управимся, зато хоть лен цел будет. Механизаторы из МТС, молодые ребята, стояли рядом, курили, слушали. - Что будем делать? - спросил их Шурка.- Сами видите. - Видеть-то видим, только наше дело маленькое. - Может, где почище участки есть, поищите. - Нам приказано, будем теребить все подряд. - Не дадим! - сказал Шурка. Ребята заглушили трактор и ушли в деревню, в магазин. Женщины разобрали остатки льна после теребилки и, не отдыхая, принялись за работу вручную. В это время в поле заскочил на мотоцикле корреспондент районной газеты - бойкий парнишка в кожаной куртке, в защитных очках. - Здорово, бабы! - закричал он, еще не успев слезть с мотоцикла.- Как трудитесь? - Здорово, мужик! - ответили ему.- Становись, помогай. Корреспондент бросил мотоцикл на пласт у обочины дороги, подошел и со всеми поздоровался за руку. Руки у женщин были зеленые по локоть. Весело пожимая ладони, корреспондент называл себя всем поочередно: "Вася!", "Вася!", "Вася!". Только Шурке отрекомендовался иначе: "Василий Вениаминыч!" - Ты бригадир? - спросил он Шурку. - Вот звеньевая,- указал Шурка на Клашу. Василий Вениаминыч повернулся к Клаше, расставил ноги, как перед утренней зарядкой, шире плеч и спросил коротко: -- Прогнали механизаторов? Клаша испугалась. - Мы их не трогали, они сами ушли. - Я из газеты! - сказал Вася. Клаша испугалась еще больше, стала оправдываться: -- Пальцем не тронули. Только вы сами видите, ленто какой и машина, видите, какая. А Шурка вдруг взял да и брякнул: - Верно, прогнали! Василий Вениаминыч резко повернулся к Шурке, повторил: - Я из газеты! Но на Шурку это не подействовало. - Вот и поезжайте к ним,- сказал он.- Ребята теперь в деревне с горя, наверно, водку хлещут. Через три-четыре дня в районной газете появилась Васина статья: "Антимеханизаторы в колхозе "Красный Боровик". * * * Директору школы Аристарху Николаевичу было предложено из района срочно выехать в качестве уполномоченного в колхоз "Красный Боровик", ознакомиться на месте со всем, что там происходит, принять исчерпывающие меры и доложить.. Аристарх Николаевич с удовольствием передал свои уроки другому преподавателю и в седле на сельсоветской расхожей лошаденке приехал к Прокофию Кузьмичу. С тех пор как колхозная деревня подверглась организованному нашествию всякого рода уполномоченных - районных, областных, республиканских - и всевозможных заготовителей, агентов, толкачей, прошло времени немало, и Прокофий Кузьмич хорошо научился ладить с ними. Поначалу, когда уполномоченные еще отличались горячностью, неудержимой страстью вмешиваться не в свои дела, проводили общие собрания, а на худой конец - собрания актива, давали нагоняи, писали докладные, в общем, добросовестно и решительно выполняли все поручения, с которыми их посылали,- хлопот с ними было много. Приехав в деревню, такой уполномоченный обычно устраивался на жительство не у председателя колхоза и не у секретаря партийной организации, не у главного бухгалтера или кассира, а в неуютной колхозной конторе, в избе-читальне, спал на раскладушке либо на жесткой скамье, прикрываясь собственным плащом, питался чем попало, расплачиваясь наличными за каждый съеденный кусок хлеба, а то еще находил приют в какой-нибудь крайней избе рядового колхозника, обязательно рядового, да выбирал который поразговорчивее, потороватее, чтобы сразу выведать от него все колхозные новости, и чем народ живет, и чем дышит. Трудные это были времена для Прокофия Кузьмича. Но с той поры жизнь в районе изменилась, нервозность улеглась, и уполномоченные стали иными, многие из них пообтерлись, да и сам Прокофий Кузьмич стал мудрее и опытнее в делах руководства - и ему, как правило, удавалось избегать былых резкостей в отношениях с ними. Теперь Прокофий Кузьмич заранее определял для себя, с какими уполномоченными как следует ему держаться. При одних он был спокойно-строг, немногоречив, соблюдал достоинство, даже напускал на себя важность, на других просто ворчал, что мешают работать, ссылался на перегрузку, а кого-то сразу усаживал с собой в тарантас, катал по полям, завозил на пасеку отведать колхозного медку, а дома поил водкой. Директора школы Прокофий Кузьмич всегда немного опасался. Но на этот раз Аристарх Николаевич подъехал не к конторе колхоза, а к его дому - значит, никаких причин для тревоги не было. Завидев из окна верхового и опознав его, Прокофий Кузьмич вышел из дому, застегивая на ходу широкий пиджак на все пуговицы. Вслед за ним на крыльцо выкатился злобный лохматый комок - комнатная собачонка - и с лаем метнулся под ноги лошади. - Колхозный привет шефу! Здравствуйте, Аристарх Николаевич! - заговорил Прокофий Кузьмич, спускаясь с крыльца навстречу гостю и протягивая ему руку издалека.- Брысь, проклятая! - крикнул он на собаку, как на кошку. Аристарх Николаевич легко приземлился с седла и передал председателю повод коня. Собачка не унималась, кидаясь то на директора школы, то на его лошадь. - Опять не узнает меня песик-то ваш,- сказал директор. Прокофий Кузьмич засмеялся. - Тишка мой вас, наверно, за уполномоченного принимает. Не любит он уполномоченных. - Мудрый песик. -- Породистый! - похвастался председатель. Засмеялся и Аристарх Николаевич. - Породистый - помесь половой щетки с гусеницей! Завели бы лучше охотничью, гончую. - Охотничьей собаке корму больше надо. А я - какой я охотник! Зато Тишка служить умеет.- Прокофий Кузьмич переложил повод уздечки в левую руку, а правую поднял вверх и крикнул собачке: - Тишка, служи! Тишка мгновенно перестал лаять, вскинулся на задние лапы, вытянул волосатую морду кверху и начал кружить на одном месте, подпираясь лохматым хвостом. - И верно - служака! - похвалил Тишку директор.- Ну, что у вас тут? - Что у нас? Живем, работаем. . А что же вы: директор без армии? Сейчас бы самое время поддержать нас. Аристарх Николаевич посмотрел на круглого, розового председателя. - Зачем вам армия? У вас машины стоят. - Были бы машины, стоять не дадим. А дела всякого и для вашей армии хватило бы. Прокофий Кузьмич привязал коня к изгороди около двора, сказал, что сейчас подкинет травы, и повел директора в дом. Собачка метнулась в сени. - Прошу в горницу, Аристарх Николаевич! В избе председателя было много перегородок, занавесок и половиков. В прихожей на клеенчатом столе - самовар, прикрытый узорным полотенцем, а на стене - крупные в рамках портреты, как в конторе правления. Горница же, оклеенная бумажными обоями, напоминала больше квартиру районного служащего, чем деревенскую избу. В горнице полумрак - все окна снизу доверху зашторены тюлем. В простенках и по углам, на полу и на табуретках много цветочной зелени - в горшках, в кадушках, обернутых газетной бумагой. Целый лес зелени - если бы только в этом лесу хоть немножко шевелились и шелестели листья. Цветочные горшки виднелись и на подоконниках за тюлевыми занавесками. После войны Прокофий Кузьмич накупил в деревнях многоцветных немецких картонок с рельефными изображениями ветвистых оленей, тигров, готических замков и прудов с лебедями. И теперь эти картонки красовались на стенах и заборках его горницы. Аристарх Николаевич прошел в горницу, сел к столу и начал привычно потягивать усы книзу. Присел к столу и Прокофий Кузьмич, расстегнул пиджак на круглом животе, потер лысину. - Ну, что будем делать, дорогой гость? Жалко, хозяйка у меня где-то на работе, но мы можем сообразить и без хозяйки. - Соображать не будем,- сказал директор.- Давайте лучше поговорим насчет антимеханизаторов. - Каких это, о чем? - А вы разве не читали в газете? - Нет, мне не докладывали,- встревожился председатель. - Отказались вы от льнотеребилки? - Ну что вы, Аристарх Николаевич, мы же друг друга понимать должны... - Что понимать должны? - Ну как же? Вы же меня знаете? - Ну, знаю. Вы о чем? - А вы о чем? - спросил, в свою очередь, Прокофий Кузьмич. - Что-то я вас не понимаю! - удивился директор. - А вы думаете, я вас понимаю? - Тэк-тэк!..- затэкал сбитый с толку директор школы. - Что "тэк-тэк"? - не сдавался Прокофий Кузьмин. -- Льнотеребилка у вас не работает? Скажите прямо. Прокофий Кузьмич не хотел отвечать прямо. - Вы лучше скажите, с чем ко мне приехали? - спросил он. Аристарх Николаевич достал из кармана свернутую газету. - Прочитайте, если не читали, и давайте не будем морочить друг другу голову. Прокофий Кузьмич взял газету, но не стал разворачивать ее, а поднялся со стула, постоял, подумал и неожиданно для директора пошел за занавеску на кухню. Там загремела посуда. Аристарх Николаевич прислушался, сказал: - Не надо, Прокофий Кузьмич! Это от нас никуда не уйдет, успеем. - Покушать надо с дороги,- сказал хозяин. - Дорога не велика, я еще не проголодался. Читайте газету! Прокофий Кузьмич вернулся с кухни, сел к столу и развернул газету. Читал он долго, читал и вскидывал время от времени глаза на директора. А директор сидел, ждал и все хотел понять: читал ли до его приезда председатель статью об антимеханизаторах или не читал. Наконец Прокофий Кузьмич отложил газету и вспылил: - Подвел, прохвост, это его дело! - Кто подвел? - Да молокосос этот. Видали, как за добро платят? - Кто это? - Да мамыкинский парнишка. Сирота этот.