сын Агафьи-хлебопеки уехал в художественное училище, так и обещать начали. Вообще-то учителей в школе было всего три. Руссичка помимо литературы вела пение, физкультуру, трудовое воспитание и биологию с ботаникой, но в основном физкультуру; математик - физику, химию, а еще географию. Ну, а директор, понятное дело, ничего не вел, он был по административной части и совмещал свое директорство с сельповской бухгалтерией. Так и прибыл в станицу новый учитель. Станица была большая, до реки шла через несколько садов и футбольное поле, а у речки расходилась в обе стороны: и вверх и вниз по течению. Впереди за речкой, шли болота, туда никто не плавал: скучно, чего в зарослях-то камыша делать. А с этой стороны от перекрестка шла главная улица. Правда, Управа стояла не на главной, а за домами и за клубом. Ближе к бане и столовой для рабочих. В тот день, когда Елизавета Степановна стала подозревать неладное с дочерью, Василий Никанорович и вовсе не приехал с работы: прислал сына сказать, что председатель заставил к завтрему поставить на ноги трактор: ему картошку собирать. трактор был в станице один, но в МТС чинились три колхоза, поэтому "папка" принял решение снять с имеющихся машин все рабочие части и выдать Председателю завтра сюрприз. - Ой, чо будет! - ныл Ванька, неумело прикладывая ладошку к щеке, - Ка бы не арестовали за таки дела. Пока Ванька, хватая не отмывшуюся при варке картофелину, чистил ее и рассказывал о трудовых буднях батьки, Елизавета Степановна, позабыв про духи, следила за дочкой. Та сидела в своей комнате перед зеркалом и расчесывала волосы. Она так близко пригибалась к зеркалу, что-то высматривая на своем детском веснушчатом личике, что мать подумала, что дочка не в себе. - Вичка! Иди есть. Расскажи вон Ваньке про свои успехи. Та и я ни капельки не поняла, что ты тут набалагурила. Вика деловито развернулась, посмотрела на брата сверху вниз: - Он мне пять поставил за иллюстрацию к повести Гоголя про "Вия". - Шо ж ты нарисовала? - поинтересовалась Елизавета Степановна. Вика понимала, что мать все равно не оценит ее так, как могут оценить знающие люди, но стала рассказывать. - А як же ж побачить хоть бы одним глазочком, доня? - Выставку в школе устроят. Это я еще карандашом: никто так карандашом не умеет, особенно лица. А у меня похоже: я уже Нюру рисовала. - Колдунью что ли с нее срисовывала, ведьму? - прыснул Ванька, и Вичка сорвалась с табурета и понеслась за ним вокруг стола. Мать все присматривалась к дочери, видя, как изменилась ее хрупкое, нежное и наивное создание в последние дни. Ноздри девочки все время надувались, как у строптивой и неспокойной жеребицы, губы - полуоткрыты. Влюбилась девчонка. В этого своего учителя влюбилась. В окно постучали. - Батя! - крикнул Ванька, - Чой-то он стучится-то? Елизавета Степановна вздохнула и пошла открывать дверь, встречать ночного гостя. Через секунду из сенцов раздалось ее истошное, пронзительное: "Мама!" Слепая жестокость - Ну и запах тут у тебя! - входя, заметила старуха в толстом ватнике и пуховом черном платке, - Проветрить не можете? Сними что ли с меня варежки, руки болят. Вот видишь. Она поднесла к лицу Елизаветы Степановны, стянувшей с женщины варежки, свои негнущиеся, словно обглоданные, красные пальцы. - Бабушка, - прошептал Иван и поднялся с пола, вытягивая шею. Женщина устало улыбнулась детям и села на лавку, она вела себя так, словно отсутствовала дней пять. Елизавета Степановна молча стала стягивать с женщины сапоги и телогрейку: - Не жарко так идти вам было, мама? А шо ж не казал никто? Кто вас привез? Женщина трещала пятками, разминая их после долгой ходьбы. Потом все замолчали. Елизавета Степановна только и сказала Вике: - Доня, узнаешь бабулю? Вика плотно-плотно прижалась к уху матери и спросила шепотом: - А как ее зовут? - Матрена Захаровна, - громко ответила бабушка. - Потомственная казачка, внучка атамана Веретенникова, жительница Тундры, раскулаченная семь лет назад в тридцать третьем... поесть бы с дороги. Вика оторопела и отчаянно проговорила: - А я думала вы умерли... Елизавета Степановна засуетилась: пошла звенеть пустыми чугунками. - Ванька - в подпол, там огурцов набери и грибов, и...Вика, поди цыпленка поймай, принеси, того с крылышком. Теперь у них были свои куры. Матрена Захаровна заболела спустя неделю: отказали конечности. Ее пару раз возили в баню, протопить косточки - не помогло. Знахарка Зозулина-старшая передала своей старой подруге настой: Матрена обожгла еще и желудок. Оказалось, надо было по три капли на стакан молока. Поместили ее на печку, и она смолкла. В довершение ко всему Матрена стала слепнуть. Она уже не видела ничего, когда к Сориным впервые приехал оперуполномоченный из НКВД. Матрена по шагам узнала его. Вздрогнула всем своим ссохшимся, малюсеньким тельцем и села на печке, как была, в исподнем. Страшной показалась она тогда Вике, которая подсматривала через щелку из своей комнаты. Старуха сидела, укутанная в одеяло, непричесанная, седые космы ее, оттеняли и без того синее лицо. Раньше она была полной и загорелой. Вика помнила это. Она помнила лицо бабушки и ее юбку, помнила дом, в который их водили по воскресеньям, он и теперь стоит на повороте, возле клуба, его отобрали еще перед отсылкой Матрены с мужем - в неизвестном направлении в сопровождении двух уполномоченных из района. Одним из них был вот этот дядька, который теперь сидел за их столом посреди комнаты. - Ну, как жить думаем дальше? - насмешливо, по-домашнему, спрашивал он, оглядывая помещение. В доме было пусто, голые белые стены, пара лавок у окна, пара у стола, здесь, возле печки. Родительская кровать в другой комнате, соседней с детской. Отец сам строил этот дом для молодой жены. Бабушка молчала. Дядька обреченно задавал вопросы, показывая всем своим видом, что задает их по долгу службы, потому, что у него роль такая, а сам он понимает всю несуразность своей роли. - Ну, расскажите гражданка Веретенникова, как вы исправлялись в Советской тундре все эти шесть лет и как осознали свою вину перед Советской властью. Однако, роль свою он исполнял отменно, с наслаждением. Играл и не понимал, почему ему так хотелось найти себе оправдание. От этого и раздражался, напирал, повышал голос: - Ты осознала, старая, что есть советская власть?! Дверь приоткрылась и в комнату вошла Виктория. Она вошла, встала, заведя руки за спину, уставилась на уполномоченного. Мужчина оказался огромных размеров, она в щелочку не разглядела его. Вика с трудом перевела взгялд на бабушку, которая пару раз провела рукой в пространстве, ища кого-то, потом рот ее сам собой открылся, и при этом она вперила свои черные заполонившие все глазное яблоко зрачки в мглу, окружавшую ее. - Осознала... - А тебе чего, а ну руки покажи, что у тебя там, - мужик говорил тихо, но Вике казалось, что он орал, басовит был верзила. - Ничего, вот, пожалуйста. Вика быстро прошла мимо дядьки, сунув ему в нос растопыренные пальцы, и вскарабкалась на приставку, встала в рост с бабушкой и поправила ее космы. Она была уверена, что сделай она это, и мужик отвяжется, и бабушка перестанет глотать ртом воздух, как окунь воду. Она накинула на старуху одеяло и подсела к ней, на печку. Мужик долго молчал, выжидая. - Что ж Матрена Захаровна, вы свое отсидели, сомнений нет, - заметил он, - но учтите, что это не предел, предела не бывает...И если вы станете препятствовать и противодействовать, то учтите... На прощание он велел старухе по первому же вызову являться в город на беседу, посещать политзанятия в клубе, а главное вступить в колхоз и зарабатывать трудодни, чтобы не быть обузой. - Он что, слепой? - спросила Вика, выползшую из своей комнаты мать, когда дядька проехал мимо их окон на санях. Сегодня после занятий учеников попросили остаться на классный час. Иван Петрович, прохаживаясь между рядами, мимо Вики, просил принять активное участие и уже сегодня продумать, кто про что рисовать будет. - Вика, на тебя вся надежда, конкурс между школами района - это очень важное событие, это шанс. Можно ого-го куда выйти: на всесоюзный уровень. Понимаете ребята? Шанс показать, на что мы способны и чего мы достигли. Это слава, успех, ну и общеполитическое значение туда же... - А мы зачем, пускай Сорина и рисует. Вон у нее альбом в парте, весь разрисованный, - крикнул Юра Толстой. - А у вас Толстой, наверное, иные таланты. Может быть, вы нам когда-нибудь сочините "Крейцерову сонату" к дню рождения Иосифа Виссарионовича Сталина или, на худой конец, "Хождение по мукам". В классе послышались смешки, но никто слов учителя понять не старался. Все смотрели на Толстого, который из-под парты грозил кулаком Вике. Та поджимала губы, а когда Иван Петрович поворачивался к ней спиной, крутила пальцем у виска, строя Толстому злые гримасы. После обсуждения тем политических плакатов, которые им завтра предстояло рисовать на скорость, разбившись на группы, по пять человек, восьмиклассники расходились по домам последними, Вику Иван Петрович попросил задержаться. Сам ушел, побежал почти, в учительскую. Вика блуждала по коридору одноэтажной деревянной школы, потом присела на подоконник, всматриваясь в снежную даль. Белый день заливал всю низину, пряча речку, болота, дальний лес. Уличная дверь хлопнула. Она только краем глаза успела заметить: мальчишки пробежали по коридору в направлении класса. Недоброе предчувствие шевельнулось в ее сердце. Что, она еще не поняла. Она осторожно подходила к двери, из-за которой раздавался чудовищный гогот Юрки Толстого. Она заглянула в класс: мальчишки - их было трое - сидели на партах, поставив ноги на сиденья. Юрка держал на коленях Викин портфель, на портфеле лежал ее альбом. Юрка зажатым в кулаке карандашом врезался в рисунки, словно консервы открывал. Вика растерянно стояла у доски, чувствуя, как на голове ее шевелятся волосы. Мальчик, казавшийся ей очень сильным, непобедимым, даже опасным свой физической неукротимостью, перелистывал рисунок за рисунком и малевал на них толстые линии, зачеркивал, обводил, подрисовывал рожки. Другой раз Вика бросилась бы на него, отобрала бы альбом, вырвала бы портфель, стукнула им паршивца по голове, но сейчас она вдруг испугалась показаться грубой. Смешались в ней разные чувство, образовали темный тяжелый клубок. Она боялась заступиться за свое художество, чтобы ее хвастунишкой не признали, она ненавидела этого негодяя, потому что он убивал ее творения, она желала тут же забыть и махнуть рукой, потому что...он ей нравился. Он вообще всем девчонкам в классе нравился, охламон. Ноги ее не слушались, она только тихо попросила: - Отдай, - протянула руку, - Что ты делаешь? Ей стало больно за рисунки, как будто это ее душу растоптали. Мальчик зло оглянулся на нее и принялся еще неистовей врезаться острием карандаша в бумагу, потом, глядя на Вику с ненавистью, выдрал с корнем все рисунки из альбома и начал разрывать их. Тут она почувствовала спиной тепло. Она развернулась и уткнулась в грудь Ивана Петровича, вошедшего в класс и застывшего в расстерянности. - Что это вы тут делаете... - Она кулачка! - крикнул Юра. Она задохнулась от испуга. Испуг этот - был само непонимание человеческой жестокости. - За что? - только и выговорила она. Мальчишки побросали обрывки листов и рванули из класса, ошалелые, разрумянившиеся. Они тоже были напуганы своим звериным проявлением, вырвавшимся вдруг наружу. Она не плакала. Тускло смотрела перед собой, пока учитель собирал клочки рисунков: вот он подобрал глаз женщины, вот ухо старика, вот улыбку ребенка. Виктория неожиданно для себя очень сурово, очень мужественно спросила его: - Если я завтра нарисую плакат карандашом, простым мягким карандашом, это ничего? Он остолбенел. Свет и тень ей особенно удавались, он и не заставлял ее никогда работать красками, зная, что графика - ее конек. Но чтобы так держаться. У него сердце кровью обливается, а она... словно на стойкость себя испытывает. - Очень хорошо. А сумеешь? Что-нибудь уже придумала? - Так вы же тему не дали, - все также тихо произнесла она. - Тема... Да я же не знаю, но нужно продумать "Наше счастливое детство", "Мирное небо", "Родная партия". Вот что-то из этого... - Тогда я нарисую тундру, о которой мне бабушка рассказывала, - пружиня слова, сказала она, потом крикнула, - Руки ее нарисую! - Тихо, тихо, детка, - Иван Петрович подскочил к ней и зажал рот, - мы не одни здесь. Она вырвала лицо из его ладони и добавила: - А может, мне вас нарисовать, - и посмотрела ему прямо в глаза, так, что по нему прошел электрический ток. - Ты извини, что так вышло, иди домой, я завтра разберусь. - Не надо. Я сама разберусь. Я прошу вас. Откуда в ней была эта повелительность, он не понимал. Она общалась с ним на равных, словно уже осознавала свою исключительность. Вона как зыркает: мороз по коже. Ресницы по щекам хлопают, как крылышки, веснушки на щеках-то, а ужо барышня. Он часто говорил себе, что в этой девочке заложена огромная созидающая сила, которая или вознесет ее, или... погубит. - Смотри, - ответил он, пропуская ее вперед, - добро должно быть с кулаками. - Неправда. Добро и есть сила. Кулаков ему не нужно, - ответила она. Иван Петрович подал ей шубу, поднял руку, чтобы погладить ее по голове, но засмущался вдруг и руку положил ей на плечо. Вика почувствовала, как все тело ее задрожало от этого прикосновения, боялась пошевелиться, устремив все свое внимание на эту руку, держащую ее крепкое плечо. - Не жалей рисунков, главное, что ты уже сделала однажды этот мир прекрасней, рисуя их. Нужно нарабатывать новые. Пусть это будет переходом на новый уровень. На следующей неделе начнем занятия акварелью. Попроси отца купить в городе новый альбом, краски и кисточки. Вика радостно вспыхнула, подпрыгнула и захлопала в ладоши. Ей вдруг показалось, что Иван Петрович любит ее. Ужас собственной, ответной влюбленности стремительно охватил ее, она готова была припасть губами к этой руке, но кто-то выглянул из учительской, рука Плахова быстро соскользнула, он сказал свое фамильярно-городское "пока" и скрылся в темноте. Вика вышла на крыльцо, яркий свет прыснул в глаза, постояла в растерянности минут пять, осмысливая произошедшее, прислушиваясь к себе. Она, не зная, что ей теперь предпринять, побрела за школу, вдоль окон, обошла ее с торца, направилась домой, но не успев пройти и всей стены, услышала женский смех, доносившийся изнутри, из форточки. "Учительская", - пронеслось в голове, она напрягла слух и остановилась, слегка поскрипывая калошами. Смешки продолжались. Она поднялась на цыпочки, задрала голову, посмотрела в стекло. В учительской было темновато, она рисковала быть замеченной. Но глаз отметил в этой темноте некое шевеление, и она увидела спину Ивана Петровича. Он стоял на коленях перед кожаным диваном, упершись в грудь физкультурши, а та расставив ноги, прижимала его к себе, губы ее утопали в его взъерошенных волосах, Вика увидела ее белую ляжку в толстом вязанном чулке. Калоши ее растопили снег и, ноги поехали назад по ледовой корке, она оттолкнулась от карниза, да так сильно, что упала на спину, в снег. Так и лежала несколько минут с распахнутыми ресницами, не мигая. Весна в станицу Темиргоевскую вступала, как купальщица в воду: одним пальчиком на ноге пробуя то температуру, то дно - не колко ли. Уже по-другому пели петухи, уже снег со дворов смели, а того первого февральского дуновения земли, того вздоха от которого у природы трещат позвонки и рвутся почки не предвиделось еще, не наблюдалось. В довершение к этому массовому ожиданию позавчера зарядил снегопад, да такой обильный, щедрый, добрый снегопад, что сегодняшняя снеговая пыльца казалась чем-то вроде отголоска. Станичники переговаривались, совещались, хорошо это или плохо - такой снегопад напоследок. Кто говорил, что хорошо, раз без заморозков, кто обещал мороку с озимыми. Так или иначе, все готовились к первой пахоте. Мужики с нетерпежу ходили на колхозное поле. Общее собрание колхозников шло в клубе третий час. Все молчали, говорил один председатель. В сторонке сидел партактив, смотрел на народ по-хозяйски. Бабы крутили в руках платки. Мужики елозили, перебранивались, бурчали поправки к словам председателя, но тихо, воровато. Соседи кивали одобрительно, но на убийственный оклик: "Вопросы есть?" - никто вопросов вслух не обнаруживал. - Теперь пятый вопрос на повестке дня, - заглянув в бумажку, вспомнил председатель, - Тихон пиши. Сорин, где твоя жена? Все замолчали, как замолкает муха, которую прикрывают ладонью. - Сорин, ты здесь, я не вижу? - Да, здесь, - раздалось несколько голосов, - Здеся он. - Вот, товарищи, нам уже это надоело, вот чего. Сколько раз тебе говорить, тунеядцам не место, понимаешь, в нашем обществе. Так наша страна далеко не уйдет. Председатель, пружиня на длинных не по-мужски тесно поставленных ногах, озадаченно сдвигал мохнатые рыжие брови, потом резко поднимал их ровными длинными дугами. Василий Никанорович еще тверже уселся, еще шире расставил ноги, еще дальше поставил на них локти. - Оно тебе очень надо? - проскрипел себе под нос, - Я тебя трогаю? Он абсолютно был уверен, что станичникам дела не было до его Елизаветы, противостояние у него было не со станичниками, а с Управой. Не желал он, не желала Елизавета глупой работой заниматься: колхоз шестой год, как из мора вылез, еле-еле сводил концы с концами, а по его личному наблюдению, станичникам от этого колхозу проку было мало, разве что даровая продукция райцентру. Так-то сами себя кормили, с огорода, да с наделов, у кого они еще остались. - Весна на носу, нам рабочие руки нужны, - кричал председатель, - Товарищи, да что же это за вредительство. Тихон, пиши: я буду ставить вопрос перед нужными органами. Пусть этому дадут значение! В зале немного расшумелись задние ряды. Василий взмок, растянул ворот. Он давно ждал этого нападения. Давно ходил на собрания, стараясь не попадать на глаза председателю. - Ну чего ты, Петруша, взъелся-то? - пробурчал он уже громче. - Я тебе попрошу без того... без этого, не переходить на личности, - растерянно проговорил председатель - Петр Савельевич Ярмошко, которого Василий в детстве за чуб таскал и плавать учил, - Ты многое себе позволяешь. Зал шуршал смешками, но замолчал, когда Ярмошко сосредоточился и выпалил: - А ты лучше сам скажи, где ты трактора собираешься доставать, которые разобрал по осени? Василий вскочил, как ужаленный. - Да ты сказився чи шо? Петро! Уж нашел к чему привязаться! Тем тракторам давно пора было в могилу, хиба ж ты не разумиешь, что запчастей к ним уже не делают?! - Эвон куда ты забрался, - Ярмошко расходился, - Нет, ты ответ дай, кто тебя уполномачивал? Мне завтра людей в поле выводить! С чем? Пальцем пахать будем, чи шо? Его продолговатое лицо с рыжими бровями и рыжей щетиной еще больше вытянулось, но он еще продолжал говорить: - Вот счас к тебе из "Ленинской правды" приидут, из "Октября", ты им что наш трактор предложишь, али как? Василий полез через ряды, трудно всасывая горячий воздух помещения. Ярмошко заступил за стол, взял зачем-то в руку колоколец. - Да ты, Савелич, сам же одобрил, - искренне желая разобраться, но в то же время непроизвольно закипая и не желая себя сдерживать, напирал Василий, - Чего же тракторам стоять-простаивать, коли они все не работают. А так хош один пашет. Кто, в конце-то концов, начальник машинно-тракторной станции, ответь мне. Он все еще лез через народ, подставляющий ему свои спины, а в президиуме образовалась перегруппировка. Аккурат к подходу Василия на сцене вырос парторг местной партийной ячейки Владимир Кузьмич Жихарев. Василий уперся в его кирзачи, проехал взглядом по гимнастерке, поднял глаза и столкнулся с мягким вкрадчивым взглядом парторга. - Так-так, Василий Никанорович, - улыбаясь, сказал он, ища поддержки у зала, - А шо ж ты на председателя лезешь, когда тебе ему в ножки надо кланяться... Василий ожидал дальнейших слов парторга, не понимая, о чем он. - Я чей-то не уразумею, что у вас тут творится. Ведать не ведаю, какие дела творятся: один с другим гутарят, а все мимо меня. Он поднимал голубые свои глаза на публику, присмиревшую, любующуюся этим двухметровым жеребцом породистых казачьих кровей. Много девок попортил Жихарев в станице и окрестных хуторах, да прощали ему бабы, потому как расплывались все в его присутствии и немели, словно блаженные. - Тут ведь саботаж, товарищи! - он повернулся к Ярмошко, - Да кто вам позволил государственным имуществом распоряжаться, как своим собственным! Василий попытался вставить, что трактора безнадежные были, мол, лучше уж один, да ходовой, но Жихарев не слушал его. - У тебя начальник МТС - враг, - Жихарев постучал себя по лбу, - Он и в партию оттого не идет, что враг. Он и жену, кулацкую дочь, в общественную жизнь не пускает. Товарищи! - он возвел руку вперед, - Сорин и такие, как он, ваше же светлое коммунистическое завтра поганят, а вы его тут пожурить решили? Да тут, дорогой Петр Савельич, во все колокола бить надобно! И я займусь! Я завтра же этим займусь! Вы за все ответите, Петр Никанорович. - А ведь, правда, мужики, хиба ж вы не бачите? - вскричала из угла молодая Зозулиха, - его баба свои барские харчи жрала, пока Авдотья Селезнева - царство ей небесное - сваво ребетенка. Помните в тридцать третьем? А мой брательник повесился с жинкой от голодухи, а энти вона как жируют. Им трудодни не надобны. Он же чинить нам механику поставлен, а он палки в колеса... Жихарев радостно воскликнул: - Ну вот! Есть ведь здравые умы среди вас, так что ж вы. Василий закусил ус, поймав его губами, обернулся на Зозулиху. Встретился глазами с Иваном Петровичем, пришедшим на собрание позднее других. Плахов внимательно следил за происходящим. Он долго смотрел на Сорина, желая, чтоб он понял всю его солидарность. Василий натянул картуз и, обматюкав Жихарева, выскочил из избы. Взъерошенный, душа нараспашку, он ворвался в хату, напугал сына. - Мать где? - Да нет тебя и нет, она пошла встречь. Вика, только что оторвавшаяся от уроков, вышла на громкий разговор, хотела помогать отцу стягивать сапоги, но он, запыхавшись, стал тараторить. - Доча, собирай свои вещи. Все собирай. И братовы, и бабку собирай. Здеся пол чистый, можно не мыть, а в нашей мамка соберет. Теперча так, - он бросился к сундуку, - матери, коли разминемся, скажете, мол, уезжаем все мы. Насовсем. - А мамка? - осоловелый Ваня уж было подумал на отца Бог весть что... - Не дури, едем, говорю, дом запираем. Нагрянуть могут часов ужо через пять. - Стряслось что? - тихо проговорила Вика, - Батя, куда? - На поезд до Ростова. Там у брата остановимся. Потом подыщем работу. Я вот деньги возьму, - он достал из сундука ассигнации, завернутые в холстину, - надо кой кого умаслить в управе, открепление-то взять, ага. И Захаровну, Захаровну того ...собирайте. Он выскочил в темноту, вихрем промчался мимо окон. Матрена Захаровна, не замеченная никем, стала поворачиваться на печи, нащупала позади себя желтой ссохшеюся рукой край, занесла левую ногу в шерстяном носке и опустила ее вниз, ища подставку. Она еще долго провозилась бы, а не то и рухнула бы наземь, если бы Ваня не подскочил, не подхватил на руки падающую легонькую старушку. Пришлось посадить ее на стол. Матрена Захаровна за полгода после возвращения превратилась в скелет, обтянутый прозрачною кожицей, принимающей то положение, в какое ее разглаживали или собирали. Она шатко слезла со стола, села, поддерживаемая внуками, на скамью, проскрипела: - Собирайтесь. Мне душно здесь. Видать, спасаться нам надо, - с этими словами она впервые сама встала на ноги, и пошла на ощупь, держась за стенку, к выходу, - Я по нужде. Сама. Поздно ночью, когда мать, ревмя ревя, сидела на большом мягком узле с постелью, в окошко тихонько постучали. Это был условный знак, мать отперла дверь. Василий Никанорович воротился не один, за ним вошел кто-то в темные сенцы, прошел по темну в комнаты. Вика пошла навстречу, учуяв Плахова всем своим нутром. Она даже по шагам в сенцах его определила, захолонуло сердце. Она прошла отца, подошла близко к Плахову, хотела что-то прошептать, но он опередил ее. - Посыльный вернулся в контору. Жихарев туда прибег. Чего-то ждут. - Не наче, НКВД приедет с часу на час, - подтвердил Сорин. Мать завыла тихонько, и Виктория бросилась к ней, загородила ее, снова опустившуюся на узел. За спиной матери возникла призраком ночным Матрена Захаровна. - Ну-ка, не вой, - властно приказала она, - Лошадь где? - Сани на задках, - ответил Василий, - поторопиться бы, Лиза. Елизавета Степановна взяла себя в руки, поцеловала запястье дочери, встала и одернула фартук. Опомнилась, сняла его и кинулась к печке: - Загасить бы надо. - Вот возьми, Вася, - сказала Матрена Захаровна и протянула к зятю руку, - Это я у вас в нужнике спрятала еще перед высылкой. Василий, не разбирая, взял бренчащий кулек, взвесил его в руке, сунул во внутренний карман тулупа. Матрена Захаровна, слепая, измученная, едва переступая, стала лицом в красный угол - не ошиблась - и обмахнула себя крестным знамением. Ее повели в сани. Чувство опасности не охватило только Ваню, резкими молодыми скачками подхватывающего вещи, относящего по второму разу в сани узлы. Вика прошла мимо Плахова, волоча узел с одеждой и котомки, остановилась, вынула из-за пазухи альбом: - Вот вам. - Девонька, - ласково проговорил он. Плахов заметил ее упрекающий саднящий взгляд, подхватил ее ношу, увернулся и подцепил еще и чемодан с пола. Последними уходили отец и мать. Елизавета зажгла свечку, обошла все комнаты, погладила рукой комод, в то время Василий распахнул створки тумбы, стоявшей в узком простенке за печкой и хватил глоток самогону прямо из горла большой мутной бутыли, подняв ее вверх, облился, обжегся, сглотнул слезы и отставил бутыль в сторону. Она отразила белый резкий свет, непонятно откуда простиравшийся. Василий обернулся, взглянул на синие предметы, вдохнул родного домашнего запаху. Жена смотрела на него яркими светящимися зрачками, прислонившись к притолоке, подложив полные руки под щеку. - Ну, хватит, слышь, неспокойно в селе. Она еще хотела добавить, что у них будет время помечтать о прошлой молодой их жизни, уходящей вот так вот стремительно, как оползень, из-под ног, о том, что сгинули их молодые жизни неведомо куда, как и не было, но вспомнила о детях, о матери, ждущих в санях, подошла к мужу и, потеревшись о его плечо, молча подтолкнула его к дверям. - Решено ужо. Тихон, обрадованный отъездом Матрены, пришел их провожать, но в хату не входил. Стоял в конце околицы, наблюдая в две стороны: не едут ли жихаревцы и уезжают ли Сорины. Сразу после собрания, на котором еще полчаса честили Сориных, пока не вынесли постановления о передаче дела органам внутренних дел, он вернулся к себе, в бывший Матренин дом. Василий, пробравшийся задами, зашел в горницу без стука, к тому времени Тихон, поджидавший Сорина, уже обдумал свое решение: Сорина нужно было удалять из станицы, но при этом и самому поиметь выгоду. Он договорился с бледным, готовым его разорвать, Сориным на тридцать рублей, у Василия отлегло от сердца. Он выложил Тихону все деньги и остался ждать у него. Как уж пронырливому писаке удалось пробраться в контору, неизвестно, только справил тот Василию бланк с печатью, по которому отпускался Василь на волю вместе с семьей. Вику одолевало ощущение азартной игры, погони, приключения. Она была серьезна, дрожала мелко, то ли от нервного озноба, то ли от близости Плахова, подсевшего на дровни, но и когда он спрыгнул и пошел за санями, она еще долго дрожала, пока не пригрелась. Плахов отстал на спуске к реке. Переезжать реку решили по дальнему переезду, что за станицей верстах в трех, ближе к Устянской. Так было безопаснее и дальше от главного разъезда, ведущего в райцентр. Заснеженная, освещенная Луной дорога вела вниз, к переезду. Речка здесь была мелкая, но никогда не замерзала: невдалеке бил ключ. В воду были сброшены две вязанки соломы, связанной так, чтобы не расползалась, вот и весь переезд. Вика летом бегала в Устянскую, подсматривать за Юркой Толстым. Тихон был его родителем, но жил все время здесь, в Темиргоевской. В небольшой драчливой станице Устянской жила его жинка с сыном, и Юрке приходилось ходить в школу по два часа в один конец. Плахов давно исчез, так и не простившись с Сориными, помахал Вике, когда спрыгнул с саней, та аж переметнулась за ним всем корпусом, хотела дотронуться, удержать, а он мирно притормозил шаг, остался стоять на взгорке. Растворился, не успели они и двадцати шагов проехать. Теперь она перестала оглядываться, косилась на сугробы, заползающие в сани. Снег мягкой рассыпчатой мукой отворачивался из-под полозьев, а особо толстые пласты тут же ссыпались на подстилку. - Давно тут не ездили, замело все, - проговорил отец, сидевший впереди, рядом с Тихоном. Мать и Ваня скукожились у них за спинами, в ногах Вики и Матрены Захаровны. Захаровна, как щипаная ворона, пряталась в шкуру, протирала концом внутреннего платка глаза, слезившиеся, словно вытекавшие помаленьку из глазниц. - А ты Сафрона-то, деда сваво помнишь? - толкнула она локтем Вику. - Как вы все видите? - удивилась Вичка, - Вы ж не знали, что я тут по леву руку. Помню я деда Сафрона, помню. У вас еще тогда собака была, Трезор, что ли. - Гляди ты, помнит, - ахнула старуха и призадумалась, проговорила только, - Помер в том году, не дожил. Голодно там было, всех собак съели. Возвращаться пешком пришлось. Почитай, сорок километров голой мерзлоты. - Вечной? - спросила Виктория, вспомнив, как Плахов рассказывал им про Заполярье, - Это где же вы жили? Там разве можно жить? - Вот там и жили, за полярным кругом. Жить нельзя, а жили. Живучий народ, скажу я тебе. - Кто - советский? Старуха подумала, нехотя пошевелила рукой, описав под шкурой круг: - Вообще человеки! Земля там, скажу тебе, звенит, как камень, а в небе узоры. Только такая бесконечность и есть самая бесчеловечная тюрьма: пытка пустотой и безнадежностью, понятно? Вика представила край Земли и кивнула: - Все чужие, да?.. Плахов всматривался в темноту, тут еще запорошило, он загородил варежкой лицо, глаза. "Все, решено, - говорил он себе на обратном пути, - Завтра с Марьей разговор устрою. Нечего бабе жизню коверкать. Пускай себе мужа ищет. Вот хоча Тихона подбирает." Он знал, что ему не дадут спокойно жить, Жихарев подбираться к нему не торопился, оно-то и было подозрительно. Иван Петрович уж стал, как волчок, крутиться на улице, ища слежку, спокойно спать не мог. Дошло до него, что пацанва к директору на доклад бегает, а тот уж в управе излагает все в красках, что сказал Плахов, как сострил, как Юрку Толстого великим советским реалистом нарек. Видать, собрали уж компромату возок и маленькую тележку. Плахов давно собирался в Киев вернуться, в газету податься иллюстратором, может, и в школу примут учителем рисования, но что-то держало его здесь, что-то держало, но не Марья. У той одни страсти на уме, любила она его, но еще больше любила страдать, ревновать, плакать: нервозная баба, все у нее чрезмерное, как бег с препятствиями.Плахов в последний раз обернулся, запутался, не различив своих следов в метре, пошел не глядя вперед и все спрашивал себя, зачем это он Викторию с Толстым за одну парту посадил, что это ему тогда, зимою взбрело в голову. Вика с тех пор изменилась очень. Как каменная сидела она на уроках, руки не тянула, вызывал к доске - молчала. Да и Юрка боялся на нее смотреть, видно было, что у него шею заклинило, только вперед и глядел, а на самом деле - в себя. Оно и верно, что по молодости в крови такие бурные потоки бурлят, что сам черт их не распутает, куда уж ему, старику двадцатипятилетнему. Тихон в последний момент взялся забесплатно отвезти Сориных на их же лошади, с уговором, что заберет ее себе, в Устянскую. Проезжали станицу понизу, вдоль речки, да и домов видно не было: сплошь мгла. Вскоре снова выехали наверх, перед ними простиралось голубое поле, а справа, откуда-то из-под обрыва, выполз и поджимал дорогу старый Устинский лес, дубровник. Тишина вокруг стояла такая, что хруст снега под копытами лошади, толстоногой белобрысой водовозки, разлетался на десять верст вокруг, ударялся о стену леса, то чернеющего поодаль, то набрасывающегося на процессию всеми своими костлявостями, возвращался с примесью других звуков: лесных, вспархивающих, трескучих. Но все равно, это была мертвая бездонная тишина. И никакой шорох не нарушал этой тишины. Скоро глаза начали уставать от темноты, надоело бесцельно приглядываться, стараясь различить, не стоит ли в кустах лихой человек, не бежит ли наперерез по полю матерый волк. Вика перевязала платок, накинула на бабку Матрену шкуру повыше, под самый подбородок. Все молчали, Матрена Захаровна сопела по-стариковски. Вика покачивалась, рассматривала белую Луну, сверкающие редкие снежинки, словно пыль в солнечный день, освещенные ярким светом, горящие изнутри. Кое-где на склонах оврагов снег совсем сошел, оголил землю, проталины пугали ее своими причудливыми, неожиданно-одушевленными формами. Заледеневшая прошлогодняя полынь, багульник, высокий тростниковый камыш в канавках - все это звенело, мертво покачиваясь на ветру. Впрочем, ветра не было, только поземка, да и то теплая, весенняя. Чувствовалось, что весна не за горами - в воздухе даже ночью плавали волны, ручейки, струи тепла, целые пласты теплого дыхания, и Вика думала, что этот воздух, этот объем ласкового тепла пришел к ним на Кубань из далеких южных стран, например, из Африки или из Индии, она воображала себе диковинных папуасов, высокие голые стволы тропических пальм и замутненные коричневые воды Нила. Странно, но о Плахове она больше не грустила, проверила себя "на физкультуршу", сердце не разорвалось от ревности, как это частенько случалось там, дома. Она припомнила, как на днях дала списать Юрке контрольную по математике, и как он улыбнулся ей, а у нее совсем по-новому, совсем как-то умиротворенно и мягко екнуло сердечко. Ей тогда мгновенно захотелось сладко зареветь, но она только прыснула в ответ на его благодарность, отмахнулась. Она стала представлять себе новую школу, новых друзей, новый просторный городской дом с цветами в вазах и кошкой, стала представлять, какой будет новая жизнь, и наконец заснула, а заснув, проспала до самой станции, до самого райцентра. В поисках спасения и веры Матрениных монет хватило до Ростова и в Ростове еще Василий бегал в ювелирный, обменивал на советские рублевки. Да тут выпала возможность подлечить старуху. Ведь она была не от старости старая, а от хвори и тяжелого неженского труда, не смерть ее звала, а жизнь мучила. Брат дал на обустройство в новом месте немного денег, скопленных им на мотоциклетку, работал он в Облсовнархозе, по деревообрабатывающей линии. Через пару дней сторож привел к Сорину-старшему в дом участкового. Тот проверил у Василия документы, ничего не сказал, ушел задумчивый. Дни стояли теплые и в городе уже сошел весь снег. Начали просыхать крутые мощеные булыжником узкие улочки и стены домов, из открытых дверей лавок запахло карамелью, а зазывающий прохожих парикмахер с первого этажа разбрызгивал в воздух дурманящий пронзительный одеколон. На вторые сутки Елизавета Степановна, ушедшая с утра на рынок, вернулась с маленьким пучком внизу затылка и волнообразно разложенной в стороны от пробора челкой. Вика ахнула и стала зачем-то вытирать и без того сухие руки о подол своего фланелевого светло-рыжего платья. - Ты, как артистка! - произнесла она восхищенно. Она всегда старалась вознаградить мать усиленной похвалой, если та хоть немного проявляла себя. - А батька не заругается? Василий Никанорович уехал с утра с братом в присутствие, узнавать, где нужны его рабочие руки, так, чтобы сразу дали жилье. Жена Михаила Никаноровича, Агафья, повезла Матрену Захаровну в больницу, узнавать про глаза. Ради такого случая, дядька Михаил отдал своего шофера. Еще через пару дней Сорины ехали в поезде в сторону Кавказа, на станцию Ходжок. В поезде было интересно, Вика все время повторяла, что ее хлебом не корми, дай на поезде поездить. - Та ты ж первый раз и едешь, - смеялась мать, качая головой. - Второй. А из Александровки до Ростова, забыла? Все здесь было интересно: устройство полок, столиков, окон, необычайно вкусной оказались вареные яйца, даже хлеб и пирожки, испеченные теткой в дорогу. Чаю Вика напилась на всю жизнь вперед. Они смотрели на мир, слушали разговор колес с рельсовыми стыками, думали каждый о своем, а если бы кто открыл их думы, оказались бы они одинаковыми, похожими настолько, насколько похожи были эти двое взрослых детей на двоих своих не проживших еще и полжизни родителей. ...Таким она и представляла себе это местечко. Овраги здесь были уже не овраги, а целые долины, холмы здесь были - не холмы, а целые каменистые сопки, сопки покрывал зеленый сосновый лес, издали похожий на мох, а изблизи и вовсе на парк, потому что травы и кустов, спутанных, беспорядочных зарослей в нем не было, а только далеко стоящие друг от друга стволы, накрепко сросшиеся вверху кроны. Домик, поджидавший нового начальника Лесозаготовительного треста Василия Сорина, оказался приземистой мазанкой, давно не беленой, с соломенною крышей и болтавшимися, как перебитые конечности, ставнями. Их встречала персональная телега, которая в горку соринские пожитки не потянула: - Лошаденка хлипкая, - сказал пожилой возница, спрыгнул на дорогу, схватил узел побольше и побежал наверх, - приехали, вон оно, гнездышко! Лошадь виновато отошла к обочине, совершенно забыв о болтающейся позади, доживающей свой век телеге. Вся округа - были холмы, поросшие ельником, и Вика глаз не могла оторвать от диковинного, нового для нее пейзажа. Пахло соснами и морем, это был запах гор. За спиной ее, прямо за забором росли высоченные корабельные сосны, впереди - огромная воздушная котловина, по дну которой извивалась река Белая. Поселок ярусами сходил к реке, но основная часть его все-таки шла вдоль берега: домишки, домишки, сараи и конюшни, на выходе из поселка - краны, пароходы, баржи - грузовой порт. Ее окликнул Ванька, Вика догнала своих, беспокойно оглядываясь на лошадь. Та, не долго думая, почувствовав освобождение, побрела в горку вслед за всеми. Они вошли в старый запущенный сад, довольно тесный, рыхлый из-за крючковатых уродливых яблонь, росших больше вширь, чем вверх; создавалось впечатление, что снега здесь никогда и не было, так как под ногами высоким шуршащим настилом лежали сухие осенние хрупкие листья. Во дворе было темно: участок окружали сосны. - И впрямь гнездо! - усмехнулся отец, - Эко царство! - А запах-то! - очарованно воскликнула Матрена Захаровна, которую в Ростове начали лечить хорошими лекарствами. Теперь она лучше ходила, степеннее и четче произносила слова, быстрее думала. Она и выглядеть стала опрятнее, словом, ожила. У нее начали сгибаться в суставах руки, пальцы уже раздвигались в стороны, а голени врач приказал обмотать специальной длинной лентой, чтобы вены не выскакивали и не вздувались. И все это за какую-то неделю, несмотря на тяжелые переезды и новый климат. Врач, который в сущности был окулистом, присоветовал не только лечение суставов и вен, а еще и этот вот как раз климат. Это окончательно повлияло на выбор Василия Сорина. Они по одному вошли в дом. За порогом было черно, Елизавета Степановна чуть было не свалилась, не нащупав дальше пола. После приступка пол оказался ниже уровня земли. - Староват дом, да проживем, - тягуче сформулировал отец, - Ваня иди первый, спички у нас есть? Спички жечь не пришлось, потому что юркий возница, ноги колесом, раньше бывавший в этом доме, закрутил лампу, висевшую посреди потолка и комната осветилась. - Маловато будет помещение, - почесал он подмышкой, - да вы ж на лес поставлены, доведете до ума быстро. Ну, устраивайтесь. Завтра утром я за вами заеду. Да! Здесь в конце улицы, если вверх, магазин, школа там, еще подальше вверх, другая в Подоле, а так если пойти вниз и повернуть влево, как мы ехали, так там уже и дома начинаются. Соседи тихие, нашенские. Живите! Отец рассчитался с возницей, который был прислан из леспромхоза, самим Управляющим. Так Сорины начали жить на новом месте. Сорок первый год принес им не одну перемену, но эта была самая удачная. Радость переполняла их всех, так как думали и чувствовали они все одинаково, одно чувствовали: будто нашли они свое место под солнцем, место, где их никто не тронет, никто не разобьет их тихую, незамысловатую жизнь. - Осиновый лист, осиновый лист, - тараторила она себе под нос, глядя на мелькающие из-под подола голени матери. - Чего ты? - мать оглянулась. Они спускались вниз, в нижний поселок, решив присмотреться к обеим школам, начав с нижней: все утром легче вниз сбегать, чем, вверх тащиться спросонья. - Я дрожу, как осиновый лист, осиновый осенний лист, - задумчиво объяснила Вика. - Ай, брось, Вика, или ты трусиха. Да ты их всех за пояс тута заткнешь. Подумаешь, новая школа. У тебя учителя были хорошие, один Иван Петрович, какой хороший человек. Вспоминаешь его? Мать испытующе поглядела на дочь. - А ведь это он отца надоумил, далеко глядел. Сказывали на станции в Александровке: поехали уж за нами. Сейчас бы сидели в вечной мерзлоте, собак ели. - За что нас, мама? - Я знаю, за что? Ты уж умнее нас, тебе и разуметь. Може, мы мешали им, они, може, в нашем присутствии свою власть строить стеснялися. В школе, которая им больше приглянулась, своей тишиной и обстановкой, вышел спор. Оказалось, что надо было из старой школы предоставить справки и оценки, характеристику и медицинское заключение. В учительской, посреди которой Елизавета Степановна стояла, опустив долу глаза, вокруг нее сидели три немолодых женщины, две цепкие такие, строгие, с некрасивыми чертами лица и короткими стрижками. У одной по всему лицу были выемки от оспы, другая, покрупнее, и вовсе заставила замолчать Елизавету Степановну своей властностью, однако же разговор, точнее, выговор, все никак не заканчивала: - О чем же вы думаете, женщина... Как же мы ей будем годовые оценки выводить... И все такое. Третья, узкоплечая, в очках, с жидкими, скрученными узлом, засалившимися волосами, молчала, проверяя тетрадки, но разговор слушала. - Безответственно вы поступаете, мамаша, - продолжала директриса, закинув локти на спинку лавки, позади себя, - Сами-то вы кем служите? Небось, портовая. А у нас классы переполнены. - Отец наш, Василий Никанорович, начальником лесосплава прислан, - скромно отвечала Елизавета Степановна, - Я вот уж думаю, пойдем мы... Лица директрисы и завучихи при этих словах подпрыгнули, они сами встали и пересели по-другому: директриса за стол, завуч на место директрисы. - Так-так. Уладим мы с документами, гражданочка. Где ваша девочка... Так Вика оказалась ученицей восьмого класса 112 школы поселка Ходжок, Ростовской области, в котором было всего две школы: сто двенадцатая и пятая. С наступлением весны все вокруг изменилось до неузнаваемости. Не только цвета поменялись и растения заблагоухали, вынашивая свои соцветия, но и горизонт как будто разгладился, обмельчал, сопки стали казаться не такими уж и высокими, сосны - не такими уж и чернющими. Отец наслаждался работой, приходил домой веселый, то и дело пытаясь провести рукой по спине матери - от затылка до ягодиц. Ванька готовился к поступлению в ФЗУ, поселок имел и такое удовольствие. Вика с подружками, а девочки в классе были добрые, приветливые, прямо дети природы, уже два раза ходила в кино. Елизавета Степановна обустроила хатенку, развесила по стенам рушники и картины в рамах, а на картинах тех была ее девичья вышивка: розы на одной, мишки в лесу - на другой. В смутное время приходилось ей вышивать те картины, да таков был порядок: сидишь в невестах, готовь рушники, вышивай, показывай свое умение. Василий тогда вокруг ее окон бело-казачьи отряды гонял, иногда вызывал ее женихаться на посиделки к Зозулихе. Давно это было, двадцать лет назад. У Сориных долго не рождались дети. Старухи говорили, деваха поздняя, не готова. Так и вышло, одного за другим двух сыновей родила Елизавета Степановна, да не успела дочку выносить, первый сын умер от ветрянки. Как уж новорожденную Вику и годовалого Ваню удалось от этой ветрянки уберечь, одна Матрена Захаровна знает: забрала и вынянчила у себя внучат, пока дом Сориных от смертоносного воздуха освобождался. С каждым утром Елизавете все сладостнее было просыпаться в маленькой комнате, окна которой выходили прямо на улицу: рукой подать до плетня. Но плетень тот имел одну хитрость: стоял в трех метрах над дорогой, так что с улицы выходило: неприступная крепостная стена, а не плетень. В окна пробивался жемчужными ватными облачками весенний рассвет, Она подкалывала новыми шпильками пучок, закалывала челку, как научил парикмахер, шла в комнату, ставить на плитку воду, умываться, будить детей в школу. Матрена Захаровна от пробуждения до позднего вечера сидела в саду, возле калитки, лицом к улице, к дальним взгорьям, как будто что видела. Теперь Сориным и впрямь начинало казаться, что старуха видит маленько, уж больно быстро освоилась она в новом доме и на участке тоже. Вечером Матрена Захаровна обходила дом, выходила в сад, обходила и его, как самнамбула лунатическая, возвращалась и сама устраивалась у окон в большой комнате. Здесь же по лавкам лежали дети. Отец отгородил им полкомнаты, а отгороженное поделил еще и ширмой, получалось на каждого по апартаментам. Спустя два месяца Сорина приняли в кандидаты партии. Он стал приодевать жену и выводить ее в народ: в поселке был самодеятельный театр. На день рождения жены Сорин впервые в жизни привел ее в ресторацию. Запечатленная стихия Девочка все чаще и чаще ловила себя на том, что перед ее глазами возникали сюжеты картин. Да, да, это были рыжие раскидистые дубы в лучах живого, мирового Солнца, как у Толстого, это были перламутровые хаты на ржаном склоне, примолкшем под тяжестью свинцовых туч, это были круговороты красок, калейдоскопы мазков, составляющих и заполняющих холст. Она лишь однажды была в музее. В Подоле был краеведческий музей, где висели четыре картины, нарисованные маслом. На одной из них было нарисовано море и два человека: женщина и мужчина, стоящие прямо в воде, на обледенелых ступенях. Картина была большая, внизу на бирке значилось, что это копия, то есть ненастоящая картина, а только подделка. Вика долго стояла одна в опустевшей комнате, группу давно уже увели дальше, в зал первобытнообщинной формации. А здесь... Она была уверена, что она одна из всех сотен, тысяч людей, проходивших мимо этой картины, только она одна узнала тайну, разглядела эту тайну в бурных брызжущих с холста желтых водах прибоя. Она вглядывалась теперь в эти простоватые неинтересные блеклые цвета на холсте не для того, чтобы насладиться причастностью к этой тайне, а чтобы насладиться холодными брызгами, опасностью, шумом шторма. Ведь лишь одна она увидела, что в этой воде, нахлестывающей по мраморному парапету, почти скрывающей за стеной волн берег, в воде, глубокой, тяжелой, обрывом уходящей возле последней ступеньки вниз, словно сахарные кубики, еще не растаявшие, плотно набитые в воду, колышутся обмылки мелких квадратных льдин, льдинок, художник - хитрец, скрыл их под верхней наводью, обледенел и парапет, и Вика, поглощая глазами невозможную эту красоту, не удержалась и проговорила по-женски: - Да как же-то они не боятся! Соскользнут ведь! - Да, немудрено, - проговорил кто-то за спиной, - Да и то слово, куда только человеческая страсть людей не заводит! Софья Евгеньевна, школьная учительница литературы, стояла за спиной, в вечном своем пуховом платке на узких плечиках, похожая на искусственно состаренную девочку. - А ты приходи к нам вечером. Ася будет рада. Покажу тебе эту картину в альбоме, и еще много других репинских работ. Ася покажет. Вика обещала. Ася была ее одноклассницей, но с девочкой мало кто водился, особняком стояла. Кто-то пустил слух, что она опасно больна, а кто-то решил, что опасность эта касается не жизни девочки, а всех окружающих. Вот и сторонились. Девочка и впрямь была хилая, тонкая, словно растянутый кем-то кверху пятилетний ребенок, она страдала истощением, руки и ноги ее пугали своей худобой, к тому же кожа у нее была прозрачная, розовые мышцы виднелись с пульсирующими нитеобразными прожилками. Вика несколько раз в разговоре с нею перехватывала случайно ее дыхание и чувствовала тошнотный его привкус, отворачивалась, отстранялась. Каменские жили по соседству. Вечером Вика отпросилась у матери, переплела косы и, накинув кофточку, побежала под горку, потом на повороте спустилась по земляной дорожке напрямик вниз, между двумя каменными домами, в которых располагались учреждения, выбежала на улицу Радио и поднялась в дом Софьи Евгеньевны. Ася в теплом свитере и толстых мальчиковых штанах, сидела в дальней комнате за столом при зеленой лампе. Вику направили к ней, через гостиную, где под абажуром хороводили черные резные стулья, а возле стенки под темным ковриком стоял диван с высоченной кожаной спинкой. Ася подняла на нее желтые глаза, такие желтые, как вода на репинской картине, улыбнулась тонюсенькими складочками возле губ. - А я рисую, уже заждалась тебя, будем пить чай? У Аси был приятный бархатный голос, она разговаривала, как взрослая. Несмотря на свою хрупкость, она была самоуверенна и немного властна. - Можно я тоже попробую, - попросила Вика, - Они дорогие? - Дать тебе лист, - Ася с готовностью подвинула к ней коробочку с красками и принесла большой белый ватман, - нарисуй, что хочешь. Сначала лучше размочить бумагу. Акварель воду любит. Вот кисточки: пошире для фона, мелкие для прорисовки деталей. Перед девочкой лежал бугристый лист альбома, на котором ярким зелено-желтым пятном узнавалась груша на белом блюдце. На заднем фоне виднелась оконная рама, а за рамой лес и небо. - Красиво. У меня так никогда не получится. Я все больше карандашом. - Научишься. Конечно, немалую роль играет талант, но научиться можно. Вика вдруг испугалась опростоволоситься, схватила спасительную лучинку с грифелем в сердцевине и притихла, рисуя портрет Аси. - У тебя уже была первая любовь? - неожиданно спросила Ася, испытующе глядя на Вику, - Расскажи. Вообще, откуда вы? Вика дернула плечом, раздумывая, было ли все то, что она испытывала в Темиргоевской, первой любовью, но ничего не решила, потому что уже не знала, а была ли вообще Темиргоевская, Плахов, Юрка Толстой и ее несмышленое детство... Девочки стали чаще выходить на натуру, а вскоре отец Аси, маленький дохлый, как все их семейство, плешивый врач Верхне-ходжокской поселковой больницы, Марк Семенович Каменский смастерил для них большой тяжелый этюдник: ящик на трех ногах, который девочки переносили через дорогу и устраивали под деревом, во дворе одного из каменных учреждений. Вика рисовала чаще гуашевыми красками, все теперь в ее семье заботились о том, чтобы у нее всегда были в наличии краски и карандаши, а Ваня персонально заготавливал для сестры бумагу. Ближе к лету Вике разрешили разузорить боковую стену сарая, отродясь некрашеного рукой человека. Как раз в тот день, когда Вика добралась до сарая, купив несколько банок с синей, красной, белой и зеленой красками в скобяной лавке, а Ася, забросив портфель домой, прибежала помогать ей, Ваня принес домой какую-то коробку и поздоровавшись с девчонками, быстро прошел в дом. Он теперь пригибался, входя в низенький проем, отросли его соломенные кудри, сестра все потешалась над ним, сравнивая свою маленькую ножку с его огромной ступней. Вика поднялась с колен и побежала в дом, глянуть: брат выкладывал на стол какой-то конструктор. Вошедшая Ася сказала, что знает: это самодельный фотоаппарат, полуфабрикат, так сказать. - У меня есть один такой будильник, я его сама собрала, тоже из деталей. Ваня усердно расставлял части корпуса, заглядывая в инструкцию. Ася, перегнувшись через стол, возлежа всем своим нежным стебельком на этом столе, подставляла к нему деталь за деталью. - Я начинаю, - крикнула, уходя, Вика. Впрочем, она не стала больше звать подругу, она вдруг почувствовала, что Ася хочет остаться в доме, с Иваном. - Ты, Вика, похожа на горлицу, - смеялась через час Ася, обнаружив Вику, с красным масляным пятнышком на носу и синими разводами на скулах, - Ай, нет, на снегиря. - А ты на цаплю! Ну, не обижайся, не обижайся. Цапли они ведь лягушек едят, значит, ты похожа на француженку, мадам, вы давно к нам из Парижа? Полусгнивший, покосившийся сарай, в котором жили три несушки и весенний выводок цыплят, был, очевидно, шокирован не меньше Ивана, вышедшего на девичий смех. Стена сарая была покрашена в белый цвет, по которому плыли сиреневатые облака, а внизу паслись синие коровы и вставало красное солнце. Все это было растушевано, оттенено, старательно выведены были зеленые елки по краям горизонта. Сарай даже как-то выпрямился, приосанился и по-новому кудахтал, вроде и не куры в нем жили, а какие-нибудь королевские птеродактили. - Батя прибьет! - загадочно проговорил Иван и, заранее пригнув голову, пошел в дом, позвал изнутри, - Кто фотографироваться хочет? Они побежали в дом, визжа и отталкивая друг друга. На столе стоял собранный аппарат. - Пленки только нету. Покупать надо. Батя не даст. - Строгий он у вас, - расценила Ася, - мой все деньги на нас с мамой тратит. Вот вчера масляные краски купил: двенадцать цветов. - Как же он их дотащил-то, это ж во! - Вика расставила руки пошире, показывая, сколько банок краски должно было быть. - Это же художественные краски, - улыбнулась Ася, - они в тюбиках, в баночках, понимаешь? Вика не слышала ее. Она просунула свой маленький носик внутрь фотоаппарата и застыла от восторга. Там, внутри, на стеклышке перевертышем стояла их комната: два окна, белые стены, рушники и Ася, маленькая, волшебная, играющая всеми цветами радуги. - Какой цвет! - прошептала она завороженно, - Вот бы нарисовать таким цветом! Весь июнь они рисовали старую разрушенную церковь, которая стояла в конце Асиной улицы, возвышаясь обрубком колокольни прямо над обрывом. - Там твой отец работает? - спрашивала Ася, показывая синим пальцем вниз, на реку? - Хочу купаться, - кряхтела Вика, отлепляя от спины кофточку, - вот первую прорисовку сделаю и пойдем на пляж, ага? - Мне нельзя, ты же знаешь. Загорать нельзя, купаться нельзя, острое нельзя, сладкое нельзя, рожать, - она скрипнула зубами. - тоже нельзя. Ася посерьезнела, подцепила на кисточку горку охры, облепила ею розовое пятно церковной стены на картонке. Здесь было всегда безлюдно. Они никогда не забирались внутрь, но всегда с благоговением обходили церковь по самому краю холма. С той стороны лежали в земле поросшие травой кресты, оставшиеся здесь с позапрошлого века. - Церковь Успения Пресвятой Богородицы, что в Ходежах, - по слогам читала Ася. - Это церковь нестарая, видишь такие формы проектировали в начале девятнадцатого. А кресты гораздо старше. Кто там под ними? Каменские приехали в Ходжок из Армении. Но поскольку и там они жили недолго, акцента у Аси совсем не было, она говорила тихо, лепетала почти. - Говорят, тут засыпанные пещеры, а на этом месте раньше был монастырь. В тех ходах монахи-отшельники жили, как отец Сергий. - А я не читала, - смущенно сказала Вика, - некогда. Она была деятельным человеком и потому никогда ничего не успевала, зато у нее было множество планов, осуществи она часть которых, стала бы она уже в юности выдающейся личностью. В тот день Иван увязался с ними, предложил дотащить этюдник. Его загорелый голый торс виднелся невдалеке, в траве. Он жмурясь на солнце, грыз травинку: - Ух, девчонки, гляньте, кажется мне или впрямь три самолета летят. - Может птицы? - Самолеты, - Вика первая услышала гул моторов, - А чего тут такого!? Они внимательно следили за черными крестиками в небе, пока те не стали выплевывать на землю бомбы. Через пять минут в долине реки стали взрываться дома, плотина, мост, потом взрывы смолкли на несколько минут, последний же раздался где-то на взгорье. Все вокруг сотрясалось, но ничто вокруг не менялось, это еще была их старая вековуха-церковь, их Верхний поселок, их сосны, их небо. Только разрывы, сирены и осыпающиеся где-то дома, раскаты бомбовых ударов, похожие на шаги демона, от которых вздрагивала земля. "Наша хата, - пронеслось холодком по позвоночнику, - Мама!" Вика схватила Асю, растерянно вертящую головой, делающую неосознанные мелкие шажки к обрыву, вытягивающую шею, надувающую губы в обиде на кого-то невидимого, несправедливого. Вика увела ее насильно, мягко, подтолкнула к обочине поляны, в траву, сама упала при очередном взрыве, разбила о камень колено, тут же сверху навалился Иван, по-мужски накрыв их своими руками. - Нет, это что это? - кричала Вика, - Ваня, это кто? Почему они? Мы же свои, наши? Это ошибка, Ваня? Иван, прижимавший обеих девчонок к пышной траве, дышавшей жаром, с мошкарой и паутиной, наконец-то принял руку, выпустил Вику. Ася не шевелясь лежала в траве, глядя на него круглыми от ужаса глазами. - Они что там! - снова проговорила Вика, оглядывая небо, - Домой надо. Батя-то, а?.. Иван потянул Асю, но она никак не могла встать на ноги, все время падала, и тогда он подставил ей свою шею: "Хватайся". Они бросили этюдник и краски и побежали сперва к дому Каменских. Иван помогал Асе, обхватив ее невесомое тельце, Вика все время оглядывалась. Она не то, чтобы тряслась от страха, но хотела первой обнаружить опасность, и, если варварские эти самолеты станут возвращаться, предупредить всех. Софья Евгеньевна бежала им навстречу. - Аа-а! - прокричала она по-птичьи, увидев ослабевшую дочь, - Ранили? Девочка моя! Она бросилась ощупывать дочь, а та все успокаивала ее, прямо здесь на дороге, в пыли проезжающих машин, которых никогда никто раньше на улице не видел, ну, разве по выходным. - Я не ранена, - твердила Ася, монотонно долдоня слова, - это страшная ошибка, просто ноги немного онемели, пока сидела. - Я же говорила тебе, не сиди на траве, еще не прогрелось! - нервно кричала мать, поддерживая дочь, так они добрались до Каменских. Вслед за ними ворвался в дверь Марк Семенович. - Война, девочки! Адольф Гитлер обрушился на Советский Союз, - я в больницу, - А вы при бомбежке все вниз, Софа, я прошу тебя, вниз! - Куда? - не понимала Софья Евгеньевна, - в Подол? - Не в Подол, Софа, в подпол! Не перепутай! Вдруг что-то включилось в ней, она сконцентрировала внимание на дочери, потом посмотрела на Вику и быстро спросила мужа, будто бы он за все теперь отвечал: - А дети, Марк? Она думала сейчас о своем классе, о своих учениках и никак не могла взять в толк, что война - война наступила. Сороковые-роковые... Ничего не изменилось в этом мире, только наступила война. Портовый поселок Ходжок стоял себе древесным грибом на склоне горы, только несколько домов разбомбило при первом налете. Люди не верили в правдоподобность наступления фашистов, в правдоподобность сборных пунктов и ополчения, но ведомые одним объединяющим чувством негодования, приходили в военкоматы и провожали мужей и отцов на фронт. У военкомата толпились молодые и старые мужчины, люди в военной форме выкрикивали фамилии, махали рукой в сторону крыльца, отправляя новобранцев за военным обмундированием. В поселке появилось много военных, по улице Радио теперь то и дело шли танки, зенитные установки, колонны с солдатами. - Расколошматили всю дорогу, - вздыхали люди у магазина. Женщины и мужчины не отходили от репродуктора, провод от которого шел через всю развилку к магазину. Ася и Вика сбегались на развилку утром, в обед и вечером, остальное время проводили в школе, куда настойчиво созывала старшие классы директриса. Василий Никанорович в первый же день пришел домой в гимнастерке, с тех пор не снимал ее, пропадал по двое суток в Леспромхозе. Елизавета Степановна ждала серьезного разговора, увертывалась, чтобы не заглянуть в глаза мужу, боялась вечера, боялась утра: чуяло ее сердце - вот-вот муж велит собирать его в дальний путь. Она не то, чтобы не хотела отпускать его, не то, чтобы готовила упреки и слезы, но уже тайком ревновала его к войне, к разлучнице, готовой отобрать у нее родного ее Васю. Она горячими глазами любовалась на него по ночам, когда муж ночевал дома, целовала его спину, желая взять свое, пока мужа не увела война. Ей не нужно было ни его ласки, ни его советов, как строить жизнь дальше, ничего не нужно было. Она не хотела, да, она ни за что на свете не хотела отдавать его, отпускать его от себя, она прижималась к его спине и целовала лопатки, позвоночник, омывала их своими ночными слезами. Целовала и чувствовала, как Василий, боясь шелохнуться, ловит губами ус и грызет его, дергая желваками. Не прошло и пяти дней, как вернувшись домой, он велел жене жарить пироги с яблоками и резать куру, упрямо и зло посмотрел, словно хотел сказать: "Ради вас все", а сказал: - Пусти ты меня, не висни. Она ставила на стол тарелки, обожго ей все внутренности после такой речи, так и подкосились ноги. - За что ж ты меня упрекаешь, Василь? - Да. Виснешь. Другие бабы проводят, а там уж воют. Все легче, а ты, - он старался подобрать слова, но с языка сорвалось, - готова зараз отходную служить. Подействовало это на Елизавету Степановну, глянула она на своего Васю с пониманием, но холодно, будто сразу вняла просьбе. - А что можно брать с собой на фронт? - Ты погоди, фронт! До фронта еще дойти надо. А и где он, этот фронт, гонят да гонят нас. - Как же здеся будет - придут и сюда? Василий Никанорович впервые подумал об этом, хоть и готовил все эти пять дней свое ведомство к перевозке. Не укладывалось у него такое в голове. - А я зачем воевать иду? Авось, приостановим... На следующий день главным в доме стал Ваня, рослый широкоплечий парень, вихрастый и розовощекий. Они вернулись в пустой дом, руки ни за что не брались, ничего не держали. Так и сидели за столом, пили вечернюю прохладу вприглядку с яблоневым ароматом. Яблони-то принялись этой весной, теперь стояли в завязи, издавая пьянящий самогонный запах. - Узнаю, что подал заявление в военкомат, удавлюсь, - проговорила Елизавета Степановна, не глядя на сына, - Спрячь фотоаппарат, пленку сохранить надобно. Заскрипела Матрена, сползая со своего ложа, неваляшкой уселась на свалянной подстилке, взгляд ее увеличенных, заполнивших всю роговицу зрачков, уставился на Елизавету. - В церкву надо сходить. И тебе надобно. Можа, мозги прочистишь. Сыновей на то и рожают, чтобы защита земле была. Границы не человек придумал, то Господь пределы каждому народу положил. Она еще покачалась немного на краю лавки, словно раздумывала, потом наконец встала и пошла по стенке в сад. Высокая, худая, она словно скала, пугала Вику своей каменным мрачным ликом, своими невидящими, но пронзающими душу лазами. Вика боялась смотреть на бабку, казалось ей, та чувствует даже взгляды, обязательно обернется, наведет зрачки на нее. Вике уже сейчас не хватало отцовского присутствия, в это время он приходил с работы, умывался на улице под рукомойником, садился курить в майке, загорелый, с выгоревшим ежиком, белесыми усами, смолил последнюю "домашнюю" папиросу на скамеечке возле крыльца. И опять возникло в ней понимание своей беспомощности, понимание неизменчивости мира, который, как ни бомби, как ни ковыряй ножиком, а он какой был триста тысяч лет таким и остается. Что же тогда есть человеческая жизнь при таких масштабах? Пролетит и нету ее: что месяц, как у умершего братца, что десятки лет, как у бабки Матрены? Разве можно за эти мгновения прожить так, чтобы изменился мир, когда даже войны не меняют его? Или можно? Только сразу не увидит никто, вот разве эти неуклюжие ветки в саду, да звезды, которых здесь еще больше, чем в Темиргоевской. Вика предложила Ивану отвести старую Матрену в церковь Успения, что на обрыве, чтобы та помолилась. Почему-то ей казалось, что это может помочь. От чего и как, она не знала. Ваня согласился. Вика проснулась первая, постучала в перегородку, начав собираться. Одевшись, подвязывая корзиночку на затылке, она вышла в комнату и первым делом увидела Матрену. Старуха сидела на лавке в белом сатиновом платке, упираясь руками в сиденье. - Вы, бабушка Матрена, всю ночь что ли караулили? - Внученька... Старуха впервые назвала ее так, протянув к ней дрожащую руку, Вике показалось незнакомым, непривычным это звание. Словно не о ней было сказано. В комнате матери, теперь одной только матери, произошло какое-то шевеление, и на пороге показалась Елизавета Степановна, одетая, с цветастым шарфиком на голове. Она смотрела на дочь просящим, кротким взглядом. - Я вас одних не пущу, - озабоченно проговорила она, но озабоченность эта никак не сочеталась с ее нарядным крепдешиновым платьем, туфельками и этим цветастым шарфиком, она, помявшись, добавила, - Проверяют кругом. Ваня, взъерошенный, побрызгал на себя водичкой из ведра, натянул ботинки, прыгая по рябеньким половицам, и побежал вперед, увидев, что время близится к семи. Возле магазина на развилке их поджидала Ася. Вика очень удивилась и обрадовалась появлению подруги, та издалека махала им рукой, не обращая внимания на Ваню, что-то нашептывающего ей в пепельные кучерявые завлекалочки. Она тоже была осоловелая и особенно смуглая в это утро, с проглядывающей сквозь смуглоту бледностью. - Здравствуй, Асенька, - мило, но оценивающе глядя на девушку исподлобья, поздоровалась Елизавета Степановна, - А ты что же, тоже в церковь? Она сделала многозначительную паузу. Ася посмотрела обескураживающе-надменно, как она это умела, Елизавета Степановна даже стушевалась. - А мы вот бабушку ведем. - Мама уже там, - вдруг сказала Ася, напирая на слово "там", - Они с папой прибраться там решили, они очень уважают бабушку Матрену. Комок подступил к горлу у Елизаветы Степановны. Она на мгновение выпустила руку матери, чтобы приставить кулаки к своим глазам и стереть грубым движением слезы: муж запретил ей плакать. - Откуда ж ты узнала? - машинально спросила Елизавета Степановна. - Ваня сказал, - с ноткой победы в голосе ответила Ася. На развилке, под раскидистым, темным от пыли, дубом, собрался уж народ, задрав головы, начали передавать сводку Совинформбюро. Они постояли еще минут десять, Матрена елозила подбородком, на котороый был нацеплен узел платка, все пытаясь угадать, откуда идет звук, даже завела платок за ухо. В сводке передавали о вероломности фашисткой сволочи, о неудачах наших войск по всему Западному фронту. Мужики переговаривались, кто пойдет на митинг в Подол. - Чего ж это он, и сегодня не выступит, - чесали они затылки, - видать, растерялся. - Да, тяжко ему. Ну, мы это дело быстро решим, - отвечали другие, завтрашние солдаты. Ася с припухшими бровками, сурово сводя их, накинула на себя платок, пошла по спуску, что-то решая про себя. - Скоро у нас курсы закончатся? - тихо спросила Вику. - Да не возьмут нас, - так же заговорчески отвечала она, расстегивая жавшую кофту. Они вышли небольшой вереницей на поляну, в конце которой стояла высокая, обрубленная сверху церковь. Ваня присоединился к Марку Семеновичу, повисшему на приколоченной к входу доске, отодрал ее, а заодно Марка Семеновича от притолоки. Софья Евгеньевна, невесть как пробравшись внутрь, подметала пол в апсидной части. Пыль поднималась кверху, трухлявые доски полового настила прогибались под ее ногами. В южной стене церкви зияла небольшая пробоина, сквозь которую виднелся затуманенный Ходжогкский котлован. Церковь, обшарпанно-розовая, оббитая, как старая чашка, гордо стояла над обрывом, повернутая в ту сторону, где были только волны зелени, густые барашки сосновых крон колыхались, скрывая и речку Белую, текущую из родной Кубань-реки, от самого Краснодара, и скалистые отроги Кавказского предгорья, и скопления военной техники и пехоты, где кончался Ходжок, и начиналась дикая природа. Но все эти леса, обширные непролазные леса, хоженые разве что монахами встарь, были далеко внизу, оттого церковь казалась огромной, важной, давлеющей надо всем. - И это хорошо, что она такая...- Ася потрогала стену, - такая не отремонтированная, видишь, она, как замусоленная книга, чем более обветшалая, тем более ценная. Вика и Ася под белы рученьки возвели старушку на ступеньки, та ощупала дверной проем, вдохнула всей своей костлявой грудью, пошла дальше сама, крестясь и кланяясь, развернулась направо и вошла в зал, пошлепала к алтарной части, вынимая на ходу что-то из-за пазухи. Вика быстро сообразила, что старушке нужно на что-то поставить образ, алтаря-то в церкви не было, опередила ее и выпалила: - Давайте, я подержу, баб Мотя. Старушка дрожащими руками отыскала ладошки внучки, уложила в них образок и проведя по плечам Вики своими сухими неощутимыми пальцами, отошла на шаг и вдруг запела. Голос у нее оказался приятный, поставленный, не так чтобы тонкий, но тягучий и пробуждающий все вокруг, как живая вода. Она пела истово, долго, безошибочно, все громче и громче, словно впала в раж, она крепче и крепче сжимала пальцы и ударяла ими себя в плечи и живот, все глубже кланялась, вкладывая в свои земные поклоны всю мощь, какая вдруг образовалась в ней, всю боль земную, все человеческую веру, которая проснулась в ней. Она вспоминала своего мужа Степана, вспоминала свою родную Кубань, своих деток, погубленных еще в гражданскую, перед глазами ее вставали нивы, дышащие жаром и хлебным духом, реки и леса, проплывали лица станичников, словно те встали из своих могил и тоже пришли помолиться за родную землю. Она стояла, вытянув вверх лицо, перебирая губами слова литургии, переходя на молитвы, снова подпевая себе, Софья Евгеньевна, Елизавета Степановна, Ася неумело крестились, повторяя за ней, склоняя головы перед Викиной иконкой. Дело в том, что Матрена Захаровна, прослышав про таланты внучки, как-то вечером дождалась ее с гулянья в саду, окликнула и сказала: - Нарисуешь мне образок, получишь десять рублей. Вика взяла да и нарисовала. И всего-то картонка с ладонь и человек с бородой. Как и уговорено было, заплатила бабка десять рублей, сказала, что еще в Ростове на образок отложила, да вот, де, какой выпал случай. - Любя рисовала? - Кого любя? - переспросила Вика, стесняясь и слово-то это при бабке повторить. - Вообще, пуста голова, с любовью в сердце? Вика пожала плечами: - А за что мне кого не любить?.. Так и оказалось, что целый приход Викиному Спасителю молился, а она стояла лицом к ним, и слушала, глядя вверх, в освещенный ярким солнцем просторный барабан, как гулко и торжественно звучит молитва, как мощно и величественно отзывается старая церковь, как благодарно смотрит Всевидящий на нее прямо с голубого выцветшего купола. Диковинно было Ване наблюдать за женщинами, за Асей, он косился на Марка Семеновича, тот стоял возле окна, освещенный ярким светом, опустив голову и сцепив руки. Ася совсем не была похожа на него, она была выше, стройнее и нежнее, словно горная лань, о которых Ваня читал у Лермонтова. На обратной дороге Марк Семенович сказал: - На тебя теперь, Виктория Васильевна, вся надежда наша, Викторией тебя родители назвали, по-латински, Победа. - А по-нашему, Вера, - добавила Матрена Захаровна, - выходит в одном имени: Вера в Победу. Еще через неделю Ваня прибежал домой среди дня, с охапкой вещей и сапогами, пометался по комнате, со страху завалил все имущество за занавеску, отделяющую его кровать. Уселся на лавку, вскочил, пересел на другую, решая, как поступить, как сообщить... В этот момент вошла Елизавета Степановна. - Ты чего с работы ушел? Не нужон? Щи будешь? - Буду, мама, - отозвался он, - тут такое дело... Мать сходу стала искать глазами Матрену Захаровну, половешка о тарелку стукнулась особо громко. Она обреченно посмотрела на сына. - Я ухожу на фронт. Комсомольский призыв. Вот, - он вытянул из-за занавески сапог, - Выдали. Елизавета Степановна начала приседать, но передумала, подошла к сыну, обхватила его голову и прижала к груди, судорожно заговорив: - Отец, батя-то, уходя, что велел: детей беречь. А как же ты? Она осеклась, учуяв шевеление на полке, руки ее крупно задрожали, бессильно разжавшись. - Сказали, еды брать на десять дней. Сваргань, ладно. Рюкзак у меня имеется. Пойду одеваться. - Как? - мать, словно обиженный ребенок выпрямила шею, - Когда это? - Два часа дали на прощание с родителями. Сапоги были невероятно велики, шинель Ваня тоже примерил, обвернулся ею два раза. Шинель он сложил в трубу, как в кинотеатре видал, в фильме про Ленина. Сапоги тоже перекинул через плечо, пошел в сандалиях: подмышками по буханке хлеба, за плечами банки с вареньем, пироги, сало, яблоки и кусок копченого мяса. Сверху помидоры и огурцы. Пару консервных банок прикупил в магазине, когда спускался на улицу Радио, к Асе. Мать и бабка, обе ослепшие от неудержимых слез по дитю, которого отдавали на войну, махали ему вслед. Вскоре, когда он скрылся за кустом ольшанника, мать вспорхнула в дом и стала собираться, побежала наперерез в военкомат, еще раз окинуть взором ненаглядного сына. Ася и Вика сидели на высоких ступенях крыльца. Обсуждали положение на фронте. Ася вдруг смолкла, отшатнулась от чего-то, отмахнулась, ахнула. - Ну, Ванюша, как я тебе завидую, - кричала через минуту Вика. восхищенно оглаживая братову гимнастерку, - Успеешь повоевать, а мы, клуни, вот пока соберемся, война кончится. Ну, ничего, скоро уже. - Куда тебе, малява, сиди мать сторожи. Бабку на кого кинете, коли все разбежитесь. Он целовал сестру в висок, не отрываясь взглядом от Аси, та стояла в сторонке, прислонившись к углу верандочки, дышала в кулачок. Так и не сказала ни слова, когда он подошел проститься. - А то айда со мной! - полушутя предложил он, - До сборного пункта, там много наших портовых, и братва из вашей школы. Ася наглухо замолкла, оттого, что много слов хотела сказать, а первого подобрать не могла. Да и не верила, что он не засмеется, не махнет рукою: "Глупости". Ваня вжал нижнюю губу, хлопнул белыми ресницами, попросил воды и сам бросился в дом. Ася побежала за ним, послышался звук упавшей кружки. Вика в это время уже собирала разложенные на ступеньках альбомы с репродукциями, решив при первом же удобном случае последовать за братом. "Вот бы только узнать, как это делается", - говорила она себе, заходя в прихожую, где стояли припав друг к другу Ася и брат. Война пришла в Ходжок Всю эту осень, зиму и следующее лето Ходжок жил в ожидании беды. Люди по-прежнему собирались у мигафона, под старым вновь темно-бурым дубом, но война, как хищная кошка залезая когтями в нору, выцарапала из семей ходжокцев все мужское население, да и женщины, теперь трудившиеся за ушедших мужей, все реже выходили днем на развилку. Это лето выдалось дождливое. Ваня писал за себя и за отца, что сначала их привезли в город Горький, что потом они вышли живыми из Смоленской битвы, что теснят врага в верховьях Дона, того самого Дона, который течет к ним в дорогие сердцу степные края. Велел сестре ходить на речку и искать в волнах бутыль с записочкой от братца, может, доплывет. Передавал приветы Каменским. С регулярностью раз в неделю поселок бомбили, глухие далекие звуки разрывов все чаще стеной окружали их тихое селение, все резче, все явственнее, но жизнь все равно побеждала: как ни клевали фашистские самолеты этот большой человеческий муравейник, а он восстанавливался и по протоптанным дорогам снова ползли колонны и проходили обозы с раненными и эвакуированными в глубь страны, на юг, на восток. Теперь у Каменских жила семья из Ленинграда - приехали зимой - глава семьи, высокий пожилой человек с седой бородкой, в очках с тонкими металлическими ободками, в длинном заластившемся сюртуке, Павел Павлович Никодимов, говорили, был известным в своей области хирургом, светилой! Он работал вместе с Марком Семеновичем в больнице, ставшей теперь именоваться госпиталем. С Павлом Павловичем приехала его дочь с ребенком, внучке его было годиков пять, когда он держал ее на руках, она казалась совсем малюткой, здоров был светила. Он рассказывал по вечерам, за чаепитием, про Ленинград, про блокаду и своих предков, жена Павла Павловича той зимой умерла от истощения, он обнаружил ее в подворотне уже окоченевшую, но понес, поволок тело домой на шестой этаж. Только когда дочь накричала на него, он отдал ей мертвую жену, позволил вывезти на кладбище. Вике не верилось про истощение: Никодимов был пузат, живот у него был длинный выпуклый, сливающийся с грудью. Дочь его была женщиной энергичной, деятельной, в первые же дни устроилась на станции в буфет, она громко говорила, всегда всех перебивала и не стеснялась в выражениях. Вике она не нравилась, но Павел Павлович просил у всех снисходительного к ней отношения: - После голода она такая, что-то повредилось в сознании. Я-то уж знаю. Вика теперь все свободное время проводила за чаепитием у Каменских, сидя за обеденным столом, вокруг которого все еще хороводили черные стулья с резными спинками. Павел Павлович по вечерам вел с девочками благородные беседы, о дуэли Пушкина, о Зимнем дворце и Неве. Которая была изображена на той, полюбившейся Вике, картине. - Ну, что девица! - хрипел Павел Павлович, самим тоном, самим голосом придавая Вике значимости, - Вот у тебя пальцы-то какие, длинные, тонкие! Вам бы, барышни, в художественное училище, в институт. Ну, ничего, вот войну закончим, у вас еще вся жизнь впереди будет! Знаменитыми живописцами у нас будете. - А мне знаменитости не надо, - смущалась Вика. - Вот какая особая девочка, - надувался Павел Павлович. - Мы теперь с Асей заканчиваем курсы медсестер, и скоро вы не сможете отказать, - с упорством заявляла Вика, - Не к вам, так в Подол будем ходить, там тоже госпиталь. - Скоро... Скоро! Кто знает, что будет завтра или через час. Вон включи репродуктор, все теснят и теснят нас. Как бы не заявились. Я вообще говорю, вообще... - И я вообще, - кивала Вика, - буду, как вы, людей лечить. - Знаешь, какая есть хорошая профессия, - Павел Павлович ссаживал свою маленькую внучку на пол, - Первоначальная для медицины: две - фармацевт, одна, а другая, биолог. - Это все равно что геолог? - Похоже. И даже остроумно. Только биолог не породы и металлы по странам и континентам ищет, а новые виды животных, новые формы жизни, болезни в лабораториях исследует - а что ты думаешь! С того разговора стала Вика думать какую же из двух специальностей выбрать, по химии и биологии у нее в табеле за восьмой класс "хорошо" стояло. Павел Павлович несколько раз заходил к Матрене Захаровне - Вика по знакомству ей такой консилиум устраивала. Павел Павлович Захаровну ощупывал, опрашивал, присылал фельдшерицу с уколами. На улице Елизавете Степановне клал огромную пятерню на плечо, говорил, что Матрена Захаровна мужественная женщина. Вот уже год, как Ходжок наводнился перебинтованными солдатами, грузовиками с изувеченными человеческими телами, санитарами, военными врачами и хохотушками-медсестрами, привозившими своих искалеченных, разорванных, стонущих подопечных на санитарных поездах - "летучках" - на станцию. Вика изменилась за это время. Она перестала рваться на фронт, дважды просила Марка Семеновича и Павла Павловича взять ее санитаркой или уборщицей в госпиталь, а когда те отговаривались ее возрастом, ее талантом, ходила напрямик к главврачу. Не брали. Ася в санитарки не рвалась, она все чаще болела, подолгу лежала в постели, хрипло кашляя в стоящий рядом тазик. Елизавета Захаровна пошла работать в пошивочное ателье, что находилось там же, где и больница, на самой горе, за которой ничего не было видно, кроме далекого Кавказского хребта, высившегося и застилавшего сиреневой дымкой все небо. Там, на взгорье начиналась равнина, очень медленно сходившая вниз. Равнина была поделена на абрикосовые сады, томатные поля, кабачковые поля, снова сады - яблочные, грушевые, сливовые: Вика пять дней в неделю отрабатывала на сборе королевских абрикосов, имеющих вкус ананаса, объедалась ими, приносила матери в пришитом к изнанке юбки кармане, вскоре, перед самым отступлением советских войск, их перекинули на сбор картофеля. Однажды, уже в октябре, когда она возвращалась домой, усталая, с грязными по локоть руками, пешком, так как ей было ближе всех из класса до дома, навстречу ей вылетел из кустов всадник, чернющий детина с папахой на голове, проскакал поперек дороги, врезался в заросли кустарника, поскакал вверх по склону взгорка, гикнул на прощание, скрывшись за деревьями. Все кругом было коричневых тонов, опавшая листва стелила в придорожных канавках и по склонам свои пестрые половицы, сосна устилала землю мягкими хвойными коврами. Через минут пять еще несколько верховых проехали в направлении гор, один даже перемахнул на лошади через плетень крайней хаты, за которой шел участок Сориных. - Скаженные! - проворчала Вика. И тут же где-то внизу многозвучными трещетками раздались автоматные очереди, взрыв, еще взрыв, хлопки новых выстрелов, снова автоматная очередь. Неожиданно она услышала небесный гул, как будто тысячи барабанов враз вступили в ход, тысячи машин взревели своими моторами: летели самолеты. Их было много, больше двадцати, они летели низко, не бомбя, но наводили ужас, от которого Вика застыла на месте. Ей захотелось мелькнуть в кусты, шмыгнуть под лепестковый ковер, укрыться с головой. Она, ненавидя эти черные гавкающие самолеты, сплюнула на землю и побежала было домой, но по дороге навстречу ей бежали люди, среди которых были и соседи. Соседская бабка, годов пятидесяти замахала ей обеими руками высоко поднимая их над головой. Запыхавшаяся, она подбежала к Вике и закричала сиплым голосом: - Немцы. Ой, девка, прячься. Вика отступила вместе со всеми вверх по дороге. Там, где закончился последний плетень, они свернули в канавку, забежали за кусты, где оказалась большая выемка в земле, наполненная листвой. Несколько человек, да она прыгнули в то укрытие. Куст был великий, облохмоченый, почти голый, но чрезвычайно разросшийся своими серыми прутьями. Сбоку, от него отходила тропка, о которой Вика никогда не подозревала. Не успела она сообразить, что белая та тропка ведет к задкам их участков, как из-за куста, где-то на дороге послышалась немецкая речь. Она обтерла себе губы и глаза своей красной косынкой, вдавилась в сухую шуршащую листву, и ей совершенно не хотелось глянуть на немцев, идущих внизу по дороге. Их было пятеро или больше. Вика прислушивалась к их шагам, но не сразу поняла, что шаги приближаются, а когда поняла, впервые глянула за куст. Немцы, рослые, в касках, свесив руки с коротких автоматов, болтавшийся у них на животах, ступали по склону, по кочкам, как по ступеням, их головы, как матово-блестящие мячи подпрыгивали и уже показывались из-за склона. Внизу живота похолодело. Проехал по дороге мотоцикл. За ним еще один. Вика прижалась к животу соседской бабки, та обняла девочку своими коричневыми от загара крепкими руками, больно впилась пальцами в ее руку. Из-за куста наконец послышался голос немцев: - Гуттен та-ак, фрау. Эз итс колд. Виктория, свирепо сотрясаясь, поняла только, что зовут не ее, иначе бы галантные фашисты, эти гады наглые, сказали бы "фроляйн". Немцам было весело. Один пустил очередь по соседним кустам, и Вика поняла, что им их власти позволили делать все, что угодно на советской земле: счет убитым никто не вел. Она больше не смотрела на них. Под самым ее носом с той стороны корневища раздавался хруст ветвей, хруст осенней сухой листвы. Снова немец позвал: - Комен цу мир. Автоматная очередь срезала дальние кусты. У Вики свело живот и ноги, она не могла поднять головы, ждала следующих выстрелов, прямо в голову через эти заросли. "Куст, - молилась она, - ты такой старый, такой добрый куст. Ну, неужели ты ничего не можешь сделать, неужели не можешь скрыть нас в своей сердцевине, в самой куще, неужели не можешь поймать все пули. Она еще надеялась, что немцы не заметят их, что они обращаются к другим людям, к тем, что спрятались за деревьями, в овражках, слились с пестрым рябым покровом осени. "Что за место такое". Вике казалось, что она никогда прежде не замечала этого склона, за самым последним двором. Немцы стали раздраженно бегать по поляне, вытаскивая и подводя к ольшаннику мужчин и женщин. Те машинально поднимали руки, но угрюмо опускали их, уставясь себе под ноги. Один из автоматчиков заглянул за куст, раздраженно гаркнул. Вика поднялась и увидела, что стоит за большой группой людей. Старая соседка, похожая лицом на широкоскулую медведицу, черноглазая, еще бойкая, с сеточкой белых незагорелых морщинок по уголкам глаз, отталкивала ее одной кистью, показывала, чтобы та бежала. Вика оглянулась. Сзади, метрах в десяти рос еще один куст, там была канавка, внизу нее, она знала, должна быть тропинка. Высокие деревья звали ее к себе. Она попятилась, стараясь не выходить из коридора, который она себе определила. "Пусть стреляют, пусть убивают, - решила она, - Все равно убегу. В руки не дамся." Листья трещали, оглашенно скрипели, брякали, на всю округу ломались под ее ступнями. Она свалилась в яму, не смея перевести дыхание. Перед ней была черная земляная берлога, вход в которую был завешен корневищами трав, кустов и деревьев. "Монашеский ход", - пронеслось в голове. Она не помнила, как добралась до заднего угла крайнего на их улице двора, свой сад казался ей недостигаемым удовольствием, хотя был он в двух шагах - за двумя домами. Она не помнила, как перелезла через забор, как от яблони к яблоне, рыдая, обдирая себе руки и лицо, добралась до хаты. Мать увидела ее в окошко, выбежала и приняла дочь, помогла ей дойти до порога. - Доня моя, они ничего тебе не сделали. - Убегла, - шептала Вика, - Что с остальными-то будет, мама? Они палят из автоматов во что ни попадя. Им все равно. Они убийцы, убийцы! - цедила она, размазывая немытыми после картохи руками обильные соленые слезы. - Теперь ты мне скажи, в кого ты такая у меня дуреха? На тебе что? Что это? - загудела Елизавета Степановна, - Они ж тебе за этот красный платок, могли целую голову отрезать и зараз выбросить. Вот горе же мое! - Правда, Вика, что же ты не додумалася! - вдруг обнаружила себя Матрена Захаровна, - Поди, поди ко мне. Вика подошла к старухе, ответила: - Я за красный этот цвет жизнь отдам, так и знайте! Ненавижу их, - взорвалась снова, снова зашлась, закатилась, без слез, без всхлипов, только предыхания услышала Матрена Захаровна. Она подняла руку и нащупала лицо Вики, легонько, но властно ударила ее по щеке: - Еще раз такое скажешь, запру дома. Вика поджала губы, но вдруг увидела под подушкой у бабки образок, поняла, что молились за нее родные, сердце себе рвали. В тот день в Подол вступили немцы. После полудня всю округу сотрясали взрывы с затяжным разрывающим барабанные перепонки эхом. По улице Радио, вверх на гору, мимо их дома проезжали немецкие машины и грузовики, везущие солдат в касках. Матрена вышла на крыльцо: - Вот и конец света настал. Антихристов чую. Вика весь вечер после счастливого спасения смотрела в щели, припав к плетню: немцы были похожи на людей. Они пылили по дороге вольным шагом отряд за отрядом, потрепанные недавним боем. Вделеке небо покрывало зарево, чадящее в сторону Ходжока смоляным едким дымом. Мать звала ее в дом, но та сидела на земле и наблюдала. Темнело в октябре рано, но где-то над устьем реки зажигалась в ясном ночном небе огромная желтая дыра, словно выход из тоннеля. Луна отражалась в речке, освещала горные склоны и они сияли своими синими макушками. Больше не бомбили округу. С сущности ничего в мире не изменилось, только поселок стал чужим. Советская власть была устранена, а Советская власть была сама жизнь, олицетворяла родину. Люди остались советскими, в сердцах у них горела коммунистическая правда бытия, надежды на светлую свободную жизнь у них еще не остыли, а там, за пределами их понимания, уже был иной строй, и имя ему было - рабство. За один день хозяева поменялись в ее родном доме. Она смотрела на дерево на той стороне дороги, на колодец в кустах, на скамейку возле него и понимала, что теперь даже до них добежать ей страшно - кто-то другой распоряжается ее волей и ее свободой. Среди ночи, когда все улеглось, все стихло, как и не было вторжения немцев, она все еще таращила глаза в окошко, выходящее во двор. Ей казалось, что кто-то ходит по дороге, скрипит калиткой, пробирается в их сад, чтобы лишить их жизни. После ухода Вани ширму собрали и Вика теперь ночевала одна в огромной темной комнате, холодной и бездонной. Постель казалась сегодня особенно зябкой, обдавала ознобом. Бабушка лежала в закутке у занавески, отделяющей кухню, мама в комнатке, вход в которую отец соорудил прямо в предбанник, другая дверь от матери выводила в тот закуток, где спала Матрена. Она тонко назойливо похрапывала в темноте, но Вике казалось, что она спит не здесь, не в этом измерении, а где-то за дверью, и случись что, никто ее не спасет. Тяжкий сон навалился на Вику, она проваливалась все глубже и глубже, когда вдруг кто-то ударил ее и разбудил. Она вскочила от перебоя в собственном сердце, оно вырывалось. Но кругом сояла тишина. Вика захлопнула ушные раковины, тишина давила, мучила, испытывала ее. В дверь снова постучали. Вика широко распахнула ресницы, уставясь в одну точку прислушивалась. В горле пересохло. Елизавета Степановна пошла открывать. У самой поджилки тряслись: - Кто там? - Откройте, - попросили за дверью с примесью вопроса в тоне, - Полиция. Вике почему-то стало все безразлично при слове полиция. Она уже вставала, зажигала лампу на своей тумбе у окна. Матрена Захаровна все также мирно похрапывала в укрытии. Теперь Вике не было страшно. Она слышала, как мать открывает запор, как в сени входят несколько человек, как открывается дверь в комнату и они входят. Молодой солдат несет в руках ковш с водой, их ковш, на ходу жадно глотает воду, дергая кадыком и посматривая на нее, Вику. " Вот и смерть моя пришла. И на что я им сдалась?!" Она сказала себе, что раз так суждено, значит, тому и быть, и только ругала себя за то, что не смогла устроить этим скотам какой-нибудь заварухи, как-нибудь отомстить за себя, за свою несчастную страну, за отца и брата, может быть раненных, может быть, проливающих кровь в борьбе с фашистскими варварами. - Нашли все-таки, - прошептала она сама себе, - Если бы не мама, далась бы я вам. Ей показалось, что в комнату залетела стая ворон: а их всего-то было двое. Немцы были в черных плащах, с эмблемами и нашивками, их было двое. Один помладше, лет тридцати, другой за сорок, младший внес в комнату вещи. В сторонке стоял скособочившийся мужик из местных, в домашних штеблетах, в домашних брюках и длинном полосатом сюртуке. Вид у него был диковинный, он улыбался немцам и заискивал перед Елизаветой Степановной, чтобы ни дай Бог, та не устроила сцену. Вика узнала его, это был возница, хозяин телеги, привезший Сориных с вокзала, когда они прибыли в Ходжок. Тот немец, что постарше, белобрысый, лысеющий, с ровным приятным лицом, оглядел помещение и удрученно покачал головой. - Ну, как вам? - спохватился мужичок, - Убогость, конечно. Но леса кругом навалом, можно трошки подмастерить. Вика вспомнила, что старик тоже самое говорил и ее отцу, и ей стало обидно. Кулаки сами собой сжались. "Вот же ж гад! Нашел куда привести, нашел чей дом осквернять! Да чтоб ты с горы упал на колья!" Немцы переглянулись, младший пошел ставить чемодан на стол. Они совершенно не обращали внимание на хозяек. Мужичок неожиданно подхватился и подбежал к Викиной кровати. Он закатал всю ее едва прикрытую постель в матрац и поднял его в воздух. - Найн матрац, - скрипнул белобрысый, - найн. Тогда мужик снова раскатал матрац и принялся снимать с него простыню и наволочку с подушки. Вика подскочила к нему - там - под подушкой лежала ее красная косынка. После минутной борьбы, мужик понял так, что Вике стыдно, что он копается в ее белье, и он отступил. Вика обегченно вздохнула забежав в комнату матери с кулем своего постельного белья. Немцы по-прежнему не обращали внимания на Елизавету Степановну, а суетливый маленький старик-возница все подпирал ее локтем к выходу, приговаривая: - Шла ба ты, баба, утро вечера мудренее. Елизавета Степавновна, еле сдерживая приливы злобы, ненависти, ожесточения, уходить не хотела, выжидательно смотрела за немцами, но вдруг старик шепнул ей: - Мужик-то где? В Красной армии? А сынок-комсомолия? Елизавета Степановна отпрянула от него, как от чумового, обратилась было к немцам, что, мол, могли бы с хозяйкой и словом обмолвиться, но немцы лишь перевели с нее взгляд на мужика и жестом показали ему, чтобы тот убрал женщину восвояси. - У тебя есть каморка, вот и ступай, - еще пуще зашептал тот, - Иди, слышь! А то щас силой уведу, вона братва за дверью дожидается. Елизавета не поверила, но тут в комнату вернулась Вика, и Еслизавета Степановна перехватила взгляды немцев: они заулыбались. Она хотела было вывести дочь и уйти вместе с нею к себе, но сзади окликнули ее: - Матка, хенде хох. Она замерла, оглянулась. Молодой немец, ухмыляясь, показывал в сторону Матрениной лавки. - Убирайтся, - проговорил он, обнажая большие красивые зубы, - Митнехмен хин дьес алт (Возьмите с собой туда свою старуху). арбейтерин - гут? - По дому будешь помогать: что приготовить, постирать, - вмешался старик, которому, очевидно, было не впервой устраивать немцев на квартиры и объяснять хозяйкам, что теперь их жизнь висит на волоске, - тогда можешь жить, а не то на улицу выбросят, а то и того. У них с энтим сторого. Перемелють в муку! - Нетт фроляйн, - донеслось до уха Елизаветы Степановны, она быстро глянув на немцев, пронеслась мимо Вики, ухватив ее за руку, выдернула ее из комнаты и затащила в свою спальню. - Ты что вылупилась на них? - в сердцах закричала она, - Ты что не видишь, как они зыркают, али тебе нравится? Так иди - улыбься им! Она еще что-то кричала, плакала, охала, как ночная сова, пока Вика не протянула к ней ладони, Елизавета Степановна припала к ее груди и закатилась: из них обоих выходил через слезы панический ужас. Опасность временно миновала. Вика встала и разложила свои тряпочки на боковой скамье. Пока она переставляла ее поудобнее, отодвигая комод, в комнате тоже ворочали что-то, грузно охая и крякая. Когда через полчаса в их дверь поскреблись, они уже тихо сидели на кровати, с распухшими лицами, но готовые жить дальше, выживать, что бы это им ни стоило. Cтарик просунул коротко стриженую голову в дверь и быстро украдкой прошептал: - Бабку-то забирет кто вконец? - и исчез. Елизавету Степановну обдало жаром: забыла она про мать. Она бросилась в сенцы, распахнула дверь в комнату. Немцы, покатываясь со смеха, водили Матрену Захаровну за руку вокруг стола, похлопывая то по груди, то по плоским, вдавленным ягодицам, дотрагивались до нее, чтобы она поворчаливалась и шла в другом направлении. Она ходила по комнате вытянув руки вперед, открыв рот и мутные свои глазницы, в мятой простой рубахе без рукавов, босая, простоволосая. Вид ее был страшен. Она явно была не в себе, изнемогая, она пыталась присесть, нащупывала табуретку, но немцы с грохотом отодвигали ее. Оба они были уже распакованные, в одних рубахах и штанах на подтяжках. Волосы их были неубраны, по всему было видно, что забавляются они уже нехотя - присытившись. Немцы передавали друг другу ее легкую руку, она цеплялась пальцами за их пальцы, и, как показалось Елизавете Степановне, не понимала, что с ней происходит, где она и кто это вокруг нее прикасается к ее измученному телу и беззвучно заходится в петушином, омерзительном смехе. - Мама! - крикнула она утробным, разрывающим гортань, криком, - Матынька! Что они с вами сделали?! Ей почудилось самое страшное. Она бросилась, растолкала немцев и, обхватив обессилевшую, шатающуюся старуху, повела ее к себе. - Что они с нею сделали? - бросилась она в сенцах на старика, но тот, ни слова не говоря, выскользнул во двор. Вика помогла матери уложить безмолвную Матрену Захаровну в кровать, пригладила ее волосы, Елизавета Степановна села на лавку и завыла в красный дочерин платок. Матрена то и дело сглатывала слезы и металась, Вике приходилось удерживать ее за плечи, накрывать, целовать и шептать ей безнадежные, бесполезные утешения. - У-у! А-а-а! - гудела Матрена. До рассвета оставалось немного времени. Немцы за стенкой все ходили: то ли разбирали вещи, то ли искали еду, то ли совесть не давала им покоя. - Я не буду здесь жить, мама, пойми. Ну, неужели нельзя просто уйти, в лес, в горы, в другое место, к нашим. Что скажет отец, брат? Зачем мы остались? Давай уйдем! - шептала Вика матери. - Уйдем? Давай, - зло отвечала Елизавета Степановна, - а бабку ты на себе в горы потащишь? А вещи? А что ты в горах тех кушать станешь? - Нет-нет, мама, мы пойдем дальше, не везде же они, не везде. Да, хоть бы в Африку! А Москва? Москву-то отбили еще той зимой, слышала, а теперь и по всей Волге бои. И наши наступают. Так неужели ж мы будем тут им подштанники стирать? Это же предательство! - Ну-ну! - прикрикнула мать, и шепотом продолжила, - Куда я побегу? Кто меня пропустит? Кто тебя пропустит? Нет, и куда бабку, я спрашиваю. Вот ты, молодость бестолковая, наши скоро будут здесь, а ты убегать собралась. А кто же здесь останется, на нашей-то землице? в наших-то родных домах? Нет уж, нехай приживалами живут, пусть похлебку мою хлебают, д