Илья Зверев. Второе апреля --------------------------------------------------------------- Советский писатель. Москва 1968 OCR, spellcheck: Марк Блау (http://heblit.al.ru), Jan 2005 ? http://heblit.al.ru --------------------------------------------------------------- Илья Зверев. Второе апреля (Рассказы, повести и публицистика) Писатель Илья Зверев умер, когда ему не исполнилось и сорока лет. Произведения его исследуют широкие пласты жизни нашего общества пятидесятых и первой половины шестидесятых годов. В повестях "Она и он", "Романтика для взрослых", в многочисленных рассказах, в публицистических очерках писатель рассказывает о людях разных судеб и профессий. Его герои -- крестьяне; шахтеры, школьники. Но о чем бы ни шел разговор, он всегда одинаково важен и интересен читателю: это разговор о мужестве и доброте. Прекрасное качество пера Ильи Зверева -- отсутствие какой бы то ни было назидательности, скучного поучительства. Писатель пишет интересно, увлекательно и весело. Собранные воедино произведения, публиковавшиеся прежде в разных книгах, позволяют читателю с особенной полнотой ощутить своеобразие творчества Ильи Зверева. РАССКАЗЫ ВСЕМ ЛЕТЕТЬ В КОСМОС Его лицо казалось собранным из крупных блоков, не очень тщательно пригнанных друг к другу (так бывает при скоростном строительстве: округлый девичий лоб из одного комплекта, мясистые щеки бурбона -- из другого, толстый нос добряка -- из третьего). Когда Фролова спрашивали: "Как дела?" -- он отвечал: "Нормально". Так оно в общем-то и было. И вдруг случилось нечто выдающееся. В пятьдесят седьмом году, в октябре месяце, четвертого числа. Во время ночного дежурства на радиостанции он поймал сигнал спутника Земли. Знаменитое и прославленное "бип-бип-бип". Он пришел в волнение и телеграфировал в Академию наук, а также, по субординации, в штаб военного округа. Но во всем городке, затерянном среди Курильских сопок, только сын Славка в полной мере оценил эту великую удачу. -- Ты, папа, вписал свое имя в историю, -- сказал он. -- Как тот матрос Колумба, который крикнул: "Земля!" Уже это само по себе было немалой наградой. Потому что только неделю назад тот же Славка спросил его кисло: -- Пап, почему ты такой старый, а все только старший лейтенант? А дядя Юра Мартыщенко молодой и уже капитан? Фролов тогда не уклонился, ответил: -- Ты, Вячеслав, подойди с другой стороны. Может, мне по всему было бы положено быть сержантом сверхсрочной службы, самое большее старшиной, а я вот офицер, старший лейтенант. (Это "по всему" означало: по талантам, по образованию, по чему угодно. Он на переоценивал себя, нет...) И вот такое событие! Через три недели бандероль из Москвы. "Многоуважаемый Савелий Павлович! Президиум Академии наук СССР благодарит Вас за сообщение. Рады поздравить Вас: Вы были в числе первых радистов, принявших сигнал первого советского искусственного спутника Земли. Желаем дальнейших успехов. С уважением главный ученый секретарь АН СССР академик А.В.Топчиев". И еще в бандероли был значок. Маленький, черный шестиугольник с земным шаром посредине и прочерченной серебром орбитой спутника. МГГ -- было вычеканено в нижнем правом уголке -- Международный Геофизический Год. Савелий устроил небольшой домашний праздник. Взбудораженные девчонки Майя и Эльза ходили по квартире с самодельным плакатом, на котором было написано: "Ура!" -- и кричали: "Все -- в космос!" И ему было приятно, И он, против обыкновения, не разъяснил дочкам, что лозунг их глупый и, конечно, не всем лететь в космос, а только отдельным, специально для этой цели отобранным товарищам. События нарастали. Старший лейтенант Бейлинсон, сотрудничавший в газетах, написал о Фролове заметку. Она была напечатана в военной газете под заголовком: "Академия благодарит офицера". Это был звездный час Савелия Фролова. -- Ей-богу, он малость тронулся от радости, -- добродушно жаловался Юра Мартыщенко. Тот самый капитан Мартыщенко, молодой победитель и удачник, чью дружбу с Фроловым никто не мог объяснить (некоторые; правда, видели тут те же причины, какие заставляют красавиц выбирать себе в подруги самых безнадежных дурнушек). -- Очнись, дядя Савелий, -- говорил Юра. -- Такие письма академия тысячами рассылает. Из вежливости. Они, академики, люди образованные, они считают неудобным не ответить, если кто к ним обратился. Видишь, тут даже не подпись, а печатка такая приложена. И потом значок... Даже самая обыкновенная медаль "За боевые заслуги", которая у всех есть, и та, кажется, имеет на закрутке номер. А тут, видишь, голая пупочка, без всякого номера. Так что успокойся и приходи забивать козла, а то с Валькой я проигрываю. Но Савелий ему не поверил. Неделю ходил задумчивый. Потом вынул из чемодана старый женин ридикюль, в котором хранились разные документы и большая пачка законсервированных облигаций. Отобрал самую ветхую, потертую на сгибах справку: "Дана сия Фролову Саве в том, что он окончил 8-й класс "Б" Воропановской С. Ш. и при отличном поведении проявил следующие успехи..." Почему это называлось успехами, понять было трудно: почти во всех графах, кроме "черчения", у него стояло "пос", "посредственно" (была тогда такая отметка, по-нынешнему тройка). На другой день он подал заявление и документы в вечернюю школу. Что-то в нем изменилось. Он с прежней неукоснительной аккуратностью справлял службу на радиостанции. По-прежнему робел перед начальством и еще больше перед подчиненными. Но смятение в его душе не проходило, оно даже почему-то усиливалось. -- Ты что, Сава? -- спрашивала Марксина. -- Ничего, -- отвечал он. -- Все нормально. Однажды на вечеринке у Савельева начальника майора Щукина загорелся спор, . -- Бывает человек-творец, а бывает человек-исполнитель, -- сказал старший лейтенант Бейлинсон, сотрудничавший в газетах. -- Человек-исполнитель без мечты, без поступков. -- Человек-исполнитель никогда бы не вылез из обезьяньего состояния, -- сказал мрачный майор Щукин. -- И мы бы сегодня качались на пальмах. -- А я иначе делю человечество, -- засмеялся Юра Мартыщенко. -- Есть люди отличные, хорошие и плохие. Отличные -- это те, кто относится ко мне отлично, хорошие -- кто хорошо, и плохие -- кто плохо. Вот Савелий, например, отличный человек. Фролова этот разговор глубоко задел. Хотя говорили вовсе не о нем, а вообще, с философской точки зрения. Раньше, надо сказать, он к таким разговорам относился спокойно. Вот в прошлом году полковник Онипко сказал про него: "Фрол -- надежный, где поставишь, там и стоять будет". И Савелий тогда без всякой горечи подумал: "Да, я надежный, я буду стоять, где поставят. Но от этого Советскому Союзу что? Вред или польза? Польза! Так о чем говорить?" А сейчас вот расстроился... Он проводил жену до дому (они жили через три барака от Щукина), а сам пошел бродить по городку. Он шел, спотыкаясь о камни, которые набросал здесь вулкан (все эти сопки со срезанными верхушками были когда-то вулканами, дышали жаром, плевались лавой и камнями). Он шел, прислушиваясь к дальнему грому океана, и разговаривал сам с собою. "Без мечты, без поступков". Конечно, это вполне можно сказать про него. И деликатный Юра, как настоящий друг, почувствовал и отвел разговор в сторону, чтоб он не догадался. Мечты... Какие у него были в жизни мечты? В тридцатом году, когда был голод, он мечтал сделаться пекарем. Чтоб в любую минуту под рукой был ржаной, духовитый, с царапающей корочкой... До войны он мечтал еще разоблачить шпиона. Вот он идет ночью по улице -- скорей всего по проспекту Красной конницы, последний квартал перед вокзалом -- и вдруг слышит тихие звуки зуммера. Это шпион, занавесив окна, передает одной иностранной разведке сведения о дислокации наших войск. И тут Савелий действует дерзко, хладнокровно, но рискуя жизнью, и -- "Ваша игра проиграна, полковник Ганс Швабке". Какие еще были мечты? Ну, в войну, понятно... Он страстно желал сделать для всех что-нибудь такое, настоящее, после чего можно было бы сказать, как в газете: "Каждый советский человек на моем месте поступил бы точно так же". Лучшие люди сражались с фашистами. Можно сказать, все люди! А его шесть месяцев вообще не брали: телеграф бронировал своих. Потом вырвался и сразу угодил на спецкурсы. Там дело было поставлено круто, очень гоняли на строевой, и он как-то разом усомнился в своих силах и притих. Когда пришло время выпуска, Савелия оставили при курсах. Как радиоспециалиста. -- Кантуешься... -- беззлобно сказал ему дружок Витя (его потом убили). Фролов надраил сапоги и по всей форме явился к начальнику курсов. Но вместо рапорта заплакал. -- Я вас понимаю, -- сказал начальник, тоже, видно, не очень военный человек. -- Но напрасно вы недооцениваете задачу подготовки резервов для фронта. Только в сорок четвертом он попал на фронт. И то неизвестно, можно ли это назвать фронтом. Он, вообще-то говоря, считает, что нельзя. Опять подгадила квалификация: он был слишком хорошим радистом, чтобы попасть в часть. И вот взяли в штаб фронта. Всего пять раз был под артобстрелом да еще сколько-то бомбежек. А настоящая война -- котлы, броски, бои с тяжелыми потерями -- все это доходило до него только через наушники (которые случалось не снимать по шестнадцати часов в сутки). В сорок пятом году получил звездочку на погоны и медаль "За победу над Германией в Великой Отечественной войне". Кажется, на ее закрутке тоже не было номера. В сорок шестом году, когда он ухаживал за Марксиной, он мечтал чем-нибудь удивить ее. Вот, скажем, подойти к турнику и вдруг покрутить "солнце", не хуже чемпиона округа сержанта Савинского. Или вдруг остановить на улице американского матроса и заговорить с ним на прекрасном английском языке. "А я не знала, что вы так свободно владеете иностранными языками!" -- воскликнула бы Марксина. А он бы сказал: "Пустяки". Или, на худой конец, прийти бы на танцплощадку и вдруг легко закружить ее "в вихре пенного вальса", чтоб остальные перестали танцевать и смотрели на них: что за чудная пара! . Но он был немного мешковат для гимнаста, не знал никаких языков, а "в вихре пенного вальса" кружился только раз в жизни, но, возможно, это был вовсе не вальс, а фокстрот -- он не помнит, был сильно пьян. Впоследствии и эти мечты отпали, так как Марксина и без того вышла за него замуж. Долго бродил Савелий в эту редкую здесь безветренную и бестуманную ночь. Но ничего возвышенного так и не смог вспомнить и расстроенный пришел домой. Марксина еще не спала, ждала его. "Нет, -- подумал он, -- что-то все-таки во мне есть, раз такая женщина, как Марксина..." Но не позволил себе додумать... чего уж там, ничего в нем нет. Жена майора Щукина Леля, окончившая искусствоведческий факультет, называла брак Фролова с Марксиной красивым словом: "мезальянс". Савелий смотрел в словаре: "...мезальянс значит неравный брак". Леля имела в виду не возраст (у них разница всего пять лет и три месяца). Савелий прекрасно понимал, что она имела в виду, и вполне был с нею согласен. Конечно же это удивительное чудо, что Марксина согласилась за него выйти замуж... Многие находили Марксину интересной, но он знал, что на самом деле она красавица. Большая, полная, смуглокожая, с горячими цыганскими глазами, она ходила по земле как самая главная. И все это чувствовали, даже сам полковник Онипко. И все уважали ее. Притом Марксина очень культурная женщина. Она читала больше всех в городке. Она, например, свободно дочитала до конца роман "Большой Мольн" из французской жизни, который Савелий "на характер" пытался одолеть и не смог. Невозможно поверить, что Марксина окончила только десять классов. Правда, у нее была очень культурная семья. Дядя со стороны матери -- заслуженный артист республики Пивоваров. И сама она могла бы многое сделать в области искусства. Да вот пошла замуж за Савелия и живет на Курилах. Ах, надо было вам послушать, как она художественно читала на окружном смотре стихотворение Маяковского "Блэк энд Уайт". Особенно это место: "А если любите кофе с сахаром, то сахар извольте делать сами!" Она бросала эти пламенные и гневные слова в лицо белым колонизаторам. И весь зал аплодировал. На смотре ей присудили первую премию: радиоприемник "Родина". Это такой батарейный приемник для сельской местности. Очень плохой. Фролов, как радист, при других обстоятельствах презирал бы подобную бандуру. Но это ж премия. И "Родина" стояла на главном месте -- в спальне, под картиной "Охотники на привале". Марксина всегда ставила на приемник свой медицинский чемоданчик. Она ведь работала. В медпункте. Сестрой. Другие офицерские жены сидели дома. Даже Леля со своим искусствоведением (один раз, правда, она читала лекцию на тему "В человеке все должно быть прекрасно"). А Марксина работала. Она вообще-то по специальности химик-лаборант. Но тут переучилась на медсестру, чтоб не сидеть дома, не терять своего лица. И при всех своих громадных достоинствах она его почему-то любит, считает главой семьи и всегда с ним советуется: "Мы вот так-то и так-то сделаем. Правильно, Сава?" И он говорит: "Правильно". А тут потерял Савелий равновесие духа. Марксина к нему и так и эдак, никак не может добиться, в чем дело? А внешне жизнь текла по-прежнему: напряженная и по-своему красивая служба, клуб, где показывали кино и плясали заезжие ансамбли, прогулки с ребятами, когда вдруг случалась хорошая погода. Только одна новость: половину офицеров перевели в другие места, более легкие. Юре Мартыщенко, как всегда, повезло, и он попал для дальнейшего прохождения службы на юг. Оттуда вдруг прибыл по почте без всякого конверта твердый, шершавый зеленый лист с закрученным хвостиком. -- Магнолия, -- сказала Марксина. -- Какая прелесть! Прямо на этом листе был написан адрес, тут же была наклеена марка и оттиснуты штемпеля. -- Юг, -- сказала Марксина и зажмурилась. Потом пришло настоящее письмо С.П.Фролову (лично). В нем сообщалось, что живется подходяще и во всем порядочек полный. Город хороший, и, кроме того, много отдыхающих интересных женщин из Москвы и Ленинграда. В него, Юру, с ходу влюбилась одна отдыхающая из санатория Совета Министров. Она научный работник, кандидат исторических наук. И у нее возникло к нему очень сильное чувство. Вчера, например, она сказала: "Юра, ты бог!" А дальше в письме были стихи: Ах, море Черное, -- Прибой и пляж! Там жизнь привольная Чарует нас... Савелию стало грустно. И не потому, что Юра так замечательно устроился на юге. В конце концов, и он мог бы попроситься. Его бы перевели, как положено, -- он уже давно служит здесь. Но, откровенно говоря, он сам не очень рвется. Привык, и потом -- здесь больше платят, дают надбавку на климат, а при большой семье это существенно. И еще, здесь никто не может сказать, что Савелий "кантуется". Совсем другое его расстроило. Вот эти слова отдыхающей -- кандидата исторических наук. Никогда в жизни никто не говорил Савелию таких слов. И наверно, уже не скажет. Определенно не скажет. Какой он бог? Да и зачем ему, собственно, быть богом? Совершенно незачем. Это глупости, а вот поди ж ты, грустно. Но потом наступило время, когда Савелий о подобных тонкостях и думать забыл. Прошел слух о демобилизации. Полковник, приезжавший из округа, намекнул майору Щукину, -- мол, ожидается такое мероприятие, в порядке борьбы за мир. Всем было ясно, что кому-кому, а Фролову, дожившему до седин в старших лейтенантах, погон не сносить. И майорша Леля сочувственно обнимала Марксину: "Родная вы моя, как же вы теперь будете?" -- Ничего -- отвечала Марксина. -- На Волге будем жить, на моей родине. Живут же люди в гражданке. Большинство населения живет в гражданке -- и ничего. Могло показаться, что ее это совершенно не волнует. Как раз в самые тревожные дни она надумала послать письмо министру здравоохранения; У нее были важные медицинские мысли. Ночью в постели Марксина говорила мужу, печально глядевшему в потолок: -- Это дикое варварство! Понимаешь, Сава, они выпускают стрептомицин по миллиону в бутылочке. А мы колем чаще всего двести пятьдесят тысяч или там пятьсот тысяч. И приходится остаток выбрасывать. Представляешь, Сава? -- Представляю, -- отвечал он и возвращался к своим невеселым мыслям: как ему все-таки не везет, вот он горит даже на борьбе за мир. Он любил армию с ее непростым умным порядком, с ее высокой задачей. Он любил своих товарищей, может быть, больше, чем они его. Он любил свою радиостанцию. Он только себя не очень любил. Но без армии он будет совсем никто. -- Я прямо так и пишу, -- горячилась Марксина. -- Это преступление. Неужели же вам не ясно? Даже мне ясно. Ведь им, этим из медицинской промышленности, план хочется перевыполнить. А план идет в миллиардах кубиков, а не в количестве бутылочек. Вот они и гонят в больших дозах. Ради своих мелких интересов такую подлость делают. -- Правильно, -- рассеянно соглашался он. А может, еще пронесет, сколько уже демобилизаций было -- и обходилось. Не пронесло. Хотя он даже гадал по газете; кто больше возбуждает дел о разводе, мужчины или женщины? Если мужчины -- пронесет, если женщины -- демобилизуют. Вышло, что мужчины (задумка была беспроигрышная). И все-таки его демобилизовали. До Хабаровска ехали пароходом. Оттуда восемь суток поездом, через всю страну. Ребята с утра до вечера торчали у окон. Тайга, тайга, чернота байкальских туннелей, вдруг зарево вполнеба: завод, еще завод и еще. Большущий новосибирский вокзал, которым почему-то полагается восторгаться. Когда проезжали Урал, весь вагон не спал до трех часов ночи в ожидании славной станции Кунгур. На этой станции продают гипсовых псов, с глазами как блюдца, гипсового Васю Теркина, играющего на гармонике, и туфельки из горного льна, которые при желании можно повесить на стенку. Потом, за Волгой, пошли сады. Пятилетняя девочка из соседнего купе, родившаяся где-то на приисках за Магаданом, кричала, глядя на белоснежные яблоньки: -- Мам-ма, мам-ма! Смотри, какая красивая тундра! И Фроловы вдруг почувствовали, что нет худа без добра. В Москве забросили чемоданы в гостиницу "3а сельхозвыставкой" (именно тук ее все называли, хотя у нее было какое-то свое имя). И кинулись в город. Город был красивый, огромный, разнообразный, и Марксина восторгалась им, как тот мальчик, который сказал, что "Море было большое". Сели в красивый автобус с дымчатым плексигласом вместо крыши и поехали на экскурсию. "Это Максим Горький -- великий пролетарский писатель, за ним Белорусский вокзал". У молодой женщины-экскурсовода был. простуженный голос. "Это Юрий Долгорукий-основатель Москвы; обратите внимание на могучего коня, символизирующего мощь...", "Это Николай Васильевич Гоголь. Скульптору хорошо удалось передать оптимистический характер творчества писателя" и т. д. Обед в ресторане "Украина". Официанты во фраках, как фокусники из Сахалинской, облфилармонии. Какой-то эскалоп, заказанный за красивое имя. Кусок мяса, который принесли в мисочке с серебряной крышкой. Официант перевалил его на специально подогретую тарелочку, предварительно приложив ее донышком к щеке. Не остыла ли. Высоченный зал с рисуночками и цацками на потолке. Все это было так непохоже на райцентровскую "Столовую по типу ресторан", где подавальщицы ходили в валенках, а у входа висел в золотой рамке "Указ об ответственности за мелкое хулиганство". Савелий и тут, в роскошном ресторане, думал свою тяжелую думу о будущем, а Марксина от души веселилась и держалась так, будто каждый день, по четыре раза, ела в высотном доме. -- Это какая-то дивная сказка, -- говорила Марксина о Кремле, об улице Горького, о Третьяковской галерее, о бассейне с подсвеченной водой, о кафе-мороженом "Космос", обо всем. Они выполнили также всю программу, которую знающие свет провинциалы предписывают каждому впервые едущему в Москву. Конечно же побывали, в стереокино (потом опасливо признались друг другу, что ничего такого особенного не заметили, только голова болела и билеты стоили дорого). . . Они хотели еще сходить в новый чудный Дворец съездов. Но оказалось, что по будням там считается как Большой театр. И билеты достать невозможно -- все начисто продано на три месяца вперед... Сава попытался пройти просто так, под честное слово, только помещение посмотреть. Но старушки "швейцарки" и под честное слово не пустили. А одна из них -- маленькая, носатая, -- даже рассердилась: -- Вы представляете, что будет, если всех пускать? Это ж цельный СССР попрется, сто миллиенов. -- Ну и прекрасно! -- запальчиво крикнула Марксина из-за Савиной спины. -- Миллионам людей будет радость! Как вы считаете? -- А уборщицам нашим? Которым потом убирать... Им тоже радость? ... В Большой театр они так и не попали. Но, конечно, они сходили во МХАТ. Оч-ч-чень понравилось! И, конечно, посетили ГУМ. Это действительно чудесный магазин: в него можно войти голым и голодным, а выйти сытым и одетым или даже не выйти, а выехать на новеньком мотоцикле. Правда, для всего этого требовались деньги. Деньги летели со свистом. Сто раз в день Марксина шептала у прилавков: "Ой какая, прелесть!" И Савелий, по возможности бодро, говорил: "Купи. Нет, обязательно купи. Действительно, очень оригинальная вещь". И вот остался один пятисотрублевый аккредитив. Последний. На все про все. -- Что будем делать?... -- почти весело спросила Марксина. Савелий устал думать об этом, все московские радости были для него отравлены этими мыслями. Быть может, судьба его вытолкала из армии, из мира необходимости и приказа, специально чтобы дать ему последний шанс совершить что-нибудь особенное, принять какое-то решение, которое можно будет назвать мечтой и поступком. Ведь ему уже сорок два -- если не сейчас, то никогда. И вместе с этими возвышенными мыслями, перекрывая и подавляя их, текли другие, унылые -- о жилплощади, о заработках, о детях, на которых одежка-обувка горит, о должности, которая тоже вряд ли его дожидается. Словом, он сказал: -- Надо ехать в Саратов. Все сходится одно к одному. Надо ехать в Саратов к Марксининой маме. Все-таки там есть жилплощадь, там большой телеграф, областной. : Марксинина мама, Анфиса Семеновна, терпеть не могла зятя. Она считала его мужланом и погубителем Марочкиной жизни. Но в общем это не имело значения: главное, Марксине с детьми будет лучше. Приняв решение, Савелий покоя не обрел. Напротив, все, к чему он прикасался в этот день, вызывало боль. Увидел в переулке черно-золотую вывеску "Арктикуголь" (трест с таким названием находился не за Полярным кругом, а в трех кварталах от Арбата), и обожгло: "А можно ж было в Арктику". Увидел в "Огоньке" фотографию красивой, улицы: новенькие трехэтажные дома, а между ними сквер. Текст: "Энская атомная электростанция. Цветущий город вырос у крепости мирного атома". И опять обожгло: "Вот куда надо". Но он сел в метро, поехал на Центральный телеграф и заказал Саратов. Срочный разговор, три минуты. И под крики репродуктора: "Вильнюс, седьмая кабина", "Кто заказывал Кинешму, подойдите ко второму окошку" -- Савелий думал о своем. Рядом с ним сидел худой моложавый старик в кожаной курточке на молниях. Он почему-то пристально разглядывал шестиугольный значок, блестевший на лацкане Савельева пиджака. Потом сообщнически улыбнулся и спросил с ударением на "первое "о": ' -- Астроном?: -- Нет, радист, -- ответил Савелий. -- Антарктика? -- Нет, Курилы. -- А-га, -- сказал старик. И тут его вызвали ("Чурбай-Нура, вторая кабина"). Он поднялся и дружески помахал Савелию рукой. Как коллеге, как члену некоего великолепного сообщества, где легко узнают своих. Савелий почему-то приободрился. Когда дали Саратов, он прокричал теще, что все благополучно. Марочка здорова, дети здоровы. И повесил трубку, так и не сказав, что собирается в Саратов, Хотя звонил только для этого! -- Едем на атомную, -- сказал он Марксине. Потому что он хочет разом -- Ладно, Сава. Поезжай на Курский вокзал -- сказала Марксина, когда он все выложил. Только бери жесткие. В Саратов ездили с Павелецкого. С Курского -- это туда, в цветущий город, на атомную... ... Савелий сразу узнал то место, которое было сфотографировано в "Огоньке". И не потому, что у него выдающаяся память. Просто эти красивые дома и были цветущим городом. А дальше стояли длинные одноэтажные бараки. За ними вагончики -- красные телячьи вагоны, снятые с колес (к ним были только приделаны лесенки, и из окон торчали дымоходные трубы). -- Наплевать, -- сказала Марксина. Ребята же не грудные. Им дали полвагона. Сказали: через семь или восемь месяцев дадут комнату, может быть, даже две. Как демобилизованному воину Советской Армии. Вагон был очень хороший. Освещение электрическое, стены выложены планками (как на генеральской даче, где Савелий чинил однажды приемник "Фестиваль"). Даже кухонька маленькая выгорожена. Нет, честное слово, ничего. Как ни странно, радиостанции на атомной не было. Савелий даже обрадовался этому обстоятельству: новая жизнь, так уж совсем новая. Спросили, не пойдет ли в бетонщики, на высоту? Это решающая профессия. На высоту? На высоту! Он пойдет в бетонщики. Тогда, пожалуйста, на медкомиссию. Профессия была явно решающая. Все врачи, какие только есть на свете -- и глазник, и зубной, и хирург, и даже доктор по нервным болезням, осматривали Савелия, выслушивали, выстукивали, крутили на кресле до умопомрачения, а потом показывали палец и спрашивали: "Сколько?" "Будто в космонавты берут" -- с приятным удивлением думал Савелий, а в сердце посасывало, как в сорок первом году: вот сейчас его забракуют по какой-нибудь статье -- и все, и негоден. Однако обошлось... Когда он, стесняясь своего брюшка, поспешно одевался в амбулаторном предбаннике, к нему подсел какой-то парень в кителе. -- Тоже матушка-пехота? -- сказал он, простодушно улыбаясь. -- Артиллерия хоть арифметику знает, авиация -- разные моторы. Те устроятся дай боже. А нашему брату -- в бетонщики и так далее. Савелию не хотелось огорчать симпатичного парня, но он не умел врать. Он сказал: -- Да нет, я радист. -- Тогда зачем? -- спросил парень и с надеждой посмотрел на этого седого дядю (а вдруг откроются какие-нибудь скрытые преимущества). -- Да так... -- Из патриотизма, -- догадался парень. -- Да нет. Просто так получилось. Это как раз был первый в жизни Савелия случай, когда не "так получилось", а так он сам захотел, сам выбрал, сам решил. Но очень сложно было объяснять, да и вряд ли Савелий мог бы это сделать. Все было в нем самом. И наверное, это началось с той ночи, когда космос ворвался в его жизнь. Потом проходили техминимум и слушали лекции по технике безопасности. Большая комната была сплошь оклеена одинаковыми плакатами: "Не стой под стрелой!" Преподавал тихий прораб с лицом святого. Три дня он рассказывал, как надо соблюдать правила безопасности на высоте. А на четвертый сказал почти гордо: "Но гарантии быть не может. Такое наше дело. Кто застенчивый -- лучше откачнись". И Савелий подумал: "Понятно". Тут была другая беда: вдруг оказалось, что для Марксины нет работы. В амбулатории врачи, даже сестры, с московскими дипломами. Куда ей с какой-то справкой краткосрочных курсов. Это была действительно беда: он имел право что угодно делать с собой, даже, до известной степени, с детьми, но с Марксиной... Однако думать об отъезде он никак не мог. И она, правда, не собиралась. Она даже купила в раймаге корыто, ведро и четыре кастрюли. Однажды Марксина пропала на целый день. Пришла довольная. "Устроилась, -- сказала она. -- В колхозе "XVII партсъезд". Там чудная докторша, Роза Самойловна, взяла безо всяких. И близко, только четыре километра, все лесом. Такой чудный лес!" Савелий посмотрел на ее резиновые боты, по щиколотку измазанные жирной грязью, но ничего не сказал. -- На высоту с большим желанием идешь? -- спросил Савелия бригадир Коляда, огромный, краснорожий дядька. -- С большим желанием иду, -- отвечал Савелий, понимая, что это ритуал, что-то вроде воинской присяги. -- Хорошо, -- сказал бригадир. -- И главное не бойся страху. Страх в нашем деле имеет место. Даже оторви да брось ребята иногда тушуются. Но, с другой стороны, и лихачить вам не надо. -- Он вдруг перешел на "вы". -- Дети у вас есть? -- Трое. Бригадир не спросил, как тот парень в амбулатории: "Тогда зачем?" Напротив, он кивнул понимающе и одобрительно и сказал: -- Ну, ну. Приди к нему академик или маршал Советского Союза и скажи: "Решил переквалифицироваться в бетонщики", -- Коляда бы не удивился, он бы и им сказал: "Ну, ну". Вечером, когда ужинали, Марксина вдруг отложила ложку и спросила: -- Очень опасно?. Это она спросила первый раз в жизни. Савелию было приятно. Мужчина должен подвергаться опасности, женщина должна тревожиться. -- Нисколько не опасно, -- сказал он. -- Там пояса выдают. И вот смена. Сначала надо было просто добраться до места. Метров пятнадцать вверх по зыбкой лестничке, потом по клеткам арматуры -- лезешь, и под ногами пропасть. До верхней отметки он добрался весь мокрый. Ему подали на веревке ломик. Ключ был в кармане. Он знал свой маневр: надо отвинтить гайки крепления, а потом ломиком отодрать опалубку. Ему уже показывали, как это делается, теперь сказали: давай сам. Ногой стоишь на кончике болта, торчащем на тридцать сантиметров. Рукой держишься за верхний болт. Пошевелиться страшно. А тут надо не просто держаться, надо работать. Ты, конечно, привязан, но все равно страшно. Надо повернуть ключ и нажать. Еще сильнее, еще. И тут теряешь равновесие, сердце на миг останавливается и взрывается. И долго потом стоишь без движения, вжавшись в стену, слушаешь звон сердца. И снова все сначала. Только немного иначе. Это было с Савелием. Час, другой, третий. И вдруг стало легче, и он увидел небо, и последняя гайка сама пошла, и прилетела какая-то птица. У ног Савелия лежала атомная станция. Он вдруг вспомнил об этом. Внизу ударили в рельс. Перерыв. Его все предупреждали, что спускаться страшнее, чем подниматься. Нога робко искала опоры, руки до боли сжимали ребристые прутья арматуры. Но Савелий был слишком взбудоражен, чтобы замечать это. Он слышал, как трубили трубы. Вот сейчас уже скоро (он безбоязненно взглянул вниз, хотя все говорили, что этого делать не стоит). Сейчас его встретит на земле бригада. И он рассмеется как ни в чем не бывало. И огромный Коляда хлопнет его огромной ручищей по плечу: "Молодец!" И все будут хлопать его по плечу. И никто из них не усомнится в том, что Савелий всю жизнь был таким -- отважным, решительным и веселым... Под лестницей сидели и закусывали какие-то девушки. Трое грузчиков лениво тащили трубу к реакторному корпусу. Коляды не было. Бригады не было. Все уже ушли. "Ну конечно, -- подумал Савелий. -- А чего им, в самом деле, дожидаться. Они же все это делают каждый день. И похлеще делают. Конечно". Но почему-то возбуждение не проходило. И трубы все трубили. И ему вдруг показалось, что все еще будет и кто-нибудь еще скажет ему: "Сава, ты бог!" Конечно, не в том смысле, в каком говорила Юре Мартыщенко та женщина -- кандидат исторических наук. Корнею Ивановичу Чуковскому ВТОРОЕ АПРЕЛЯ Было еще только без пятнадцати восемь или даже без двадцати, и вдруг зазвонил телефон. Маме и папе так рано никогда не звонили, а Машке иногда звонили. Поэтому она в одном чулке выбежала в коридор и схватила трубку. -- Можно, пожалуйста, Гаврикову Машу? -- попросил вежливый, почти мужской голос. Машка могла бы побожиться, что не знала никого с таким вежливым голосом. -- Я слушаю. -- Машка, -- сказало в трубке и вздохнуло с облегчением (конечно, Коле нелегко было выговорить ту длинную вежливую фразу). -- Англичанка велела, чтоб ты принесла магник. Произношение записывать. К тебе сейчас Ряша зайдет. Ее все звали Машкой, хотя русачка Людмила запрещала, говорила, что это вульгарно и грубо. Но это не было грубо. Так же как не было ласково, что другую Машу звали Машенькой. Просто та была действительно Машенька, такая кисочка "мур-мур", а это действительно Машка, свой парень. Она еще в четвертом классе лучше всех дралась портфелями и берет лихо сдвигала на одно ухо (так что Фонарев даже спрашивал физичку, на основе каких физических законов он держится и не падает?). И если Машка ставила чайник, то всегда на полный газ, так что через минуту и у чайника крышка была набекрень. Ребята правильно понадеялись, что она достанет магник. -- Мам, нужен магнитофон, -- сказала она твердо. -- Для английского. Мама всплеснула руками и позвала папу. Папа вышел из ванной с пышной мыльной бородой, доходящей до глаз: -- Ну что там еще у вас? Папа был кандидат философских наук и на все, естественно, смотрел философски. -- С одной стороны, мама совершенно права, магнитофон не твоя игрушка, которую ты можешь таскать туда-сюда, -- сказал он Машке. -- Но, с другой стороны, -- это он сказал уже маме, -- магнитофон безусловно необходим для совершенствования в иностранном языке. Он всегда умел так сказать, что возразить было уже почти невозможно. Если б он сказал просто: "для урока", то мама вряд ли бы отдала. Но для совершенствования! Мама очень дорожила магнитофоном. Когда приходили какие-нибудь неинтересные гости, например папины философы с кафедры, с которыми неизвестно было про что разговаривать, то включали пленку. Для этого у них были специальные пленки с такими штучками, которых по радио, сколько их ни лови, не услышишь. Например, такая: Чьюбчик, чьюбчик, чью-убчик кучерявый, Эх-д, развевайся, чьюбчик на ветру, ых... -- В этом есть какая-то безудержная степная удаль, -- замечал в этом месте папа. И никто ему не возражал. Словом, несмотря на все это, магник Машке дали. И тут как раз пришел Ряша, то есть Вовка Ряшинцев. -- Ну, что там нести? -- грубо, как Челкаш из произведения Максима Горького, спросил он. -- Это, что ль? Вовка старался быть таким же грубым соленым парнем, как Коля. Он тоже говорил "во даете!" и сплевывал, не размыкая губ. Но все это плохо ему удавалось, потому что он был хилый очкарик, кроме того, сильно испорченный интеллигентным воспитанием, которое навязали ему родители -- знаменитые в городе зубные врачи... Когда они вошли в класс, держась вдвоем за кожаную ручку тяжелого музыкального ящика (конечно, Машка не дала этому несчастному Ряше тащить его одному), по всем партам прокатился стон. Коля от счастья вскочил на учительский стол и завопил: -- Обдурили дураков на двенадцать кулаков! Обычно каждого дурака обманывали только на четыре кулака, но, поскольку тут обманули сразу двоих (а может быть, просто для рифмы), Коля пел: "на двенадцать кулаков". И это было в три раза обиднее. -- Эта, с позволения сказать, острота самого низкого пошиба, -- дрожащим интеллигентным голосом сказал Ряша, но потом овладел собой и рявкнул как следует: -- Вот кээк вмажу тебе в сопелку, гад... Машка ничего не сказала. Она поставила магник в дальний угол и стала как ни в чем не бывало смотреть в окно. А класс вопил, и плясал, и бесновался: -- Первое апреля, никому не веряй! -- Первое апреля, никому не веряй! Все замолчали только в ту минуту, когда на пороге появилась следующая жертва. -- Ой, рукав в краске измазала! -- крикнул ей Пешка Семенов. Жертва тоже ойкнула и стала выворачивать себе руку, чтобы сверху увидеть собственное плечо. -- Первое апреля, никому не веряй! -- заорал класс. За окном тоже было первое апреля. У школьных ворот под красным полотнищем "Добро пожаловать!" (которое с этой стороны читалось наоборот "!ьтаволажоп орбоД") стоял заслон. Несколько самых предприимчивых мальчишек надеялись здесь перехватить кого-нибудь, кого еще никто не успел "купить", и показать им, дуракам, первое апреля. Иногда это им удавалось: Машка видела, как они вдруг подпрыгивали от радости и плясали вокруг какого-нибудь несчастного, ошалело глядевшего по сторонам. Кроме истории с магником было еще несколько крупных достижений. Сумасшедшему юннату Леве Махерваксу показали какую-то птичку, вырезанную из польского журнала, и сказали, что это загадка зоологии --павианий соловей, который водится только в южной части Галапагосских островов и поет мужским голосом. -- Вообще Галапагосские острова -- удивительный район, -- сказал Лева. -- Только там водятся исполинские черепахи. Он был доверчив и в самом деле много знал, что несколько снижало ценность этой "покупки". Поэтому чемпионкой была признана Машка, которая, оправившись от потрясения, "купила" первого ученика и всезнайку Сашку Каменского, длинного тощего бровастого мальчика, со всеми разговаривавшего снисходительным тоном, даже с директором школы, даже с генерал-полковником танковых войск, приходившим в отряд накануне Дня танкиста. -- А ну, Сашка, откуда эти строчки: "Кнопка жизни упала кляксой"? -- спросила Машка. -- Хоть поэта угадай! Он пошевелил губами; большими и мягкими, как у лошади, которую Машка видела этим летом в деревне, и сказал: -- Конечно, это Маяковский. Ранний. Возможно, это из "Флейты позвоночника". Да, да, конечно, оттуда... И дальше он стал объяснять, что именно хотел сказать поэт этими строчками. К сожалению, он не сумел довести свои объяснения до конца, так как Машка прыснула и испортила все дело, за что ее справедливо осудил весь класс. Уже к первой перемене какие бы то ни было "покупки" стали невозможны. Все, вплоть до первоклашек, ходили бдительные. Все ждали подвоха и никому не верили. Что бы ни говорилось, все слушали со скептическим выражением: ладно, ладно, трепись, со мной номер не пройдет: Прибыли для обманщиков кончились и начались убытки. Поскольку некоторые забывали про первое апреля и говорили то, что в самом деле знают и думают. Так погорел Коля, которому сказали, что внизу его дожидается какой-то взрослый парень. Он расхохотался прямо в глупую физиономию вестника: его, Колю, ловить на такой пустяк! А между тем парень к Коле действительно приходил. Это был знаменитый марочник Леня из двадцать девятой школы, о визите которого начинающий филателист и мечтать не смел. Но это выяснилось много позже. Но совсем ужасно сгорел Юра Фонарев. Он получил записку от одной девочки, имя которой я не смею здесь называть. Она написала, что хочет с ним дружить и приглашает его завтра в кино на "Дикую собаку Динго". Эта картина идет только в одном кинотеатре, черт те где, в каких-то Нижних Котлах. Но она хотела бы для первого раза сходить именно на эту картину. И Юра понял почему. Потому что у этой картины есть еще одно название: "Повесть о первой любви". Он выкатился из класса колесом и еще немножко прошелся на руках по коридору, где гоняли бессмысленные четвероклашки, один из которых чуть не наступил ему на руку. -- УЦБИПП! -- кричали четвероклашки. -- УЦБИПП! Юра схватил за шкирку своего обидчика и грозно спросил, что означает его нахальное поведение и этот странный клич. Малец попался робкий. Он с тоскливой почтительностью объяснил, что толкнул Юру нечаянно, а УЦБИПП означает неизвестно что. Но такое слово есть! Он сбегал к четвертому классу и, поунижавшись перед дежурным, проник к своей парте. Через минуту он ткнул Юре последнюю страницу своего четвероклашьего учебника. Там действительно было напечатано: "Типография No 5 УЦБиПП". -- Ну что, есть такое слово? -- спросил он уже нахально. -- Есть, -- сказал Юра. -- Оно сокращенное. Может быть, Управление центральных булочных и пищевой промышленности. -- Ха-ха, -- сказал малец. -- Первое апреля! И Юру обожгла мысль, что ее записка тоже как все сегодня... Это было бы ужасно! Во-первых, понятно почему, а во-вторых, потому что его "купили". Но нет, не может быть, она же сама ему отдала, и у нее при этом были глаза... нет, глаза не были, она их опустила, были только ресницы. Но у нее были щеки, которые сильно горели. Но, может, она просто волновалась, что "покупка" не удастся... -- В отчаянии он побежал советоваться к своему закадычному другу Леве Махерваксу. -- Будем рассуждать логически, -- сказал Лева, пытаясь запустить пятерню в свою жесткую всклокоченную шевелюру, неприступную, как джунгли. -- Почему она не вручила тебе свое послание, скажем, двадцать восьмого марта или, наоборот, послезавтра? Совпадение? Хорошо! Но почему именно кинотеатр в Нижних Котлах, у черта на куличках? Опять совпадение? Хорошо! У меня есть "Кинонеделя". Правда, со следующего понедельника, но... (после пятиминутной паузы). Вот видишь, идет "Любовь и слезы". Предположим, что в понедельник программа могла измениться. Но посмотри, какое там насмешливое название. Видишь: "...и слезы". Совпадение? Тут Юра заметил в конце коридора ту, чье имя я не смею назвать, и, не дождавшись Левиного "хорошо!", кинулся к ней и с горьким смехом швырнул ту самую записку: -- Не выйдет, не поймаешь! Первое апреля. Но она не засмеялась, ее губы вдруг скривились, а в глазах -- вот сейчас, как раз, когда не надо, глаза были на месте -- задрожали слезы. Либо же она великая артистка (что вряд ли, так как она под Новый год провалилась в школьном спектакле, где играла старика Хоттабыча), либо он осел. Да, он осел! Проклятый, глупый осел-самоубийца. Надо будет спросить у этого проклятого умника Левы, бывают ли ослы-самоубийцы. То есть раз Юра существует, значит, бывают! Обратно из школы Машке пришлось тащить магник одной. Ряша, когда она к нему подошла, отвернулся и сплюнул, не разжимая губ, но попал на собственный рукав и от этого совсем обозлился. -- Я шо тебе, лакей, барахло таскать? Или нанялся? Машка толкнула его плечом, так что он слегка треснулся об стенку, гордо подхватила магник и потащила его в коридор. Нос у Машки был курносый, следовательно от природы задранный кверху. К тому же она еще немного задирала голову и ходила особенной спортивной походкой, обличавшей гордую и независимую душу. Все дело портили косички. Довольно нормальные каштановые косички, примечательные только тем, что они были последние во всех шестых классах. Все остальные девочки уже остриглись и ходили с мальчишескими колючими затылками. Машка мечтала последовать за ними, но была связана честным словом. Еще когда движение "Долой косы" только овладевало девичьими умами в шестых классах "А", "Б" и "В", мама взяла с нее слово, что она оставит косы. Только вчера она последний раз бунтовала дома, добиваясь отмены клятвы. -- Но почему ты хочешь остричь косички? -- страдальчески спросила мама. -- Ну почему? -- У нас все девочки до одной их срезали. Потому что так оригинальнее. -- А что, по-твоему, означает это слово -- "оригинальнее"? -- Как у всех, как модно, -- уверенно сказала Машка. -- Боюсь, что наоборот, -- засмеялся папа и даже принес Машке зеленый том словаря "К -- С". -- Убедитесь. Посрамив таким образом дочь, он сказал уже по существу: -- Русская народная мудрость гласит: "Не дав слова, крепись, а дав слово -- держись!" В следующий раз, конечно, Машка будет умнее, она будет крепиться и не даст никакого слова. Но теперь, дав слово, приходится держаться... У школьных ворот она остановилась перевести дух: все-таки тяжелый магник, если одной нести. И тут кто-то тронул Машку за косы. Нет, не дернул, именно тронул. Но все равно, учитывая плохое Машкино настроение, его можно было уже условно считать покойником. Она резко развернулась... И увидела перед собой Юру Фонарева, печального и торжественного. -- Слу-шай, Маш-ка! -- сказал он таким голосом, каким обычно читают стихи Некрасова: "От ликующих, праздноболтающих, обагряющих руки в крови". -- Объясни мне смысл всего этого идиотства, этой зверской жестокости... Он подхватил магник и, решительно отстранив Машкину руку, понес один. Она сказала, что первое апреля -- это прекрасный и веселый день и, хотя ее купили хуже, чем его (она ведь про записку не знала), все равно никакого тут зверства нет и очень хорошо, что есть такой день, когда можно всех обманывать и посмеяться как следует... -- Да, конечно, ты хуже купилась! -- сказал он с горькой насмешкой. Ну совершенно как мамина знакомая безутешная вдова, у которой на поминках украли шубу из какого-то скунса. -- Никто никогда не покупался хуже меня... Машка не стала расспрашивать: захочет -- сам расскажет. Но Юра уже отвлекся и со страстью стал доказывать, что раз есть день, когда все всех могут обманывать, то должен же быть, по справедливости, день, когда никто никого не может обманывать! Должен быть или не должен? Машка сказала, что должен! И надо сговориться, чтоб какой-нибудь день, Например завтра -- 2 апреля, объявить вот таким. Чтоб все дали клятву и никто не смел соврать ни одним словом... -- Ни голосом, ни взором, -- торжественно добавил Фонарев (и мне понятно, почему он это добавил). Весь вечер, вместо того чтоб готовить уроки, Юра сочинял клятву. Вообще он умел здорово сочинять, и в нем даже "чувствовались задатки литературной одаренности", как написали из журнала "Огонек", куда мама тайком посылала Юрины стихи. Он с грустью вспомнил свой первые стихи, написанные, кажется, во втором классе: Красный огонь, Красные флаги, Красной лентой Обвит пулеметчик, Все красно, И сердце пылает В нутре командира. Все, все пылает! Теперь ему, многое познавшему и пережившему, уже не достичь той свежести восприятия. И вообще, стихи были пройденным этапом, грехом молодости, а теперь он писал прозу -- роман о любви и верности на Дальнем Севере. Но, к сожалению, слишком медленно писал (мешали взыскательность художника и большая учебная нагрузка -- шестой же класс!). К половине одиннадцатого клятва была почти готова. Следовало бы еще немного отшлифовать стиль, но отец погнал Юру спать. Отец был по специальности диспетчер и выше всего на свете ценил дисциплину. ... К первой переменке идея полностью овладела массами. Даже Коля, который не хотел клясться, так как и без того хватает разных запрещений и правил... Даже Саша Каменский, который не желал унижаться до клятвы, не им самим придуманной... Даже Ряша, который никогда не делал ничего такого, чего не делал Коля... Даже все они в конце концов торжественно заявили, что "признают Второе апреля и клянутся перед своей совестью и совестью своего класса (имелся в виду 6-й "Б") под недремлющим народным контролем говорить в этот, великий день одну чистую правду и не соврать, и не обмануть, и не сбрехать, и не натрепаться, и не солгать ни словом, ни голосом, ни взором...". На втором уроке физичка Ариадна Николаевна -- молоденькая, розовенькая, чистенькая -- спросила, все ли решили домашнюю задачку. -- Я не решил, -- сказал Фонарев и героически добавил: -- Я даже и не решал вовсе. -- О-о! -- сказала Ариадна, -- Нашел чем хвастаться! Или тебе хочется получить "кол"? И то, что она сказала не "единицу", как положено учительнице, а вот так, по-свойски, по-школьному -- "кол", было всем очень приятно. Все-таки она молодец, Адочка, железная училка! -- А ты, Махервакс, решил? -- Я списал! -- мрачно пробасил Лева. -- Вот как? -- Адочка стала теребить воротник блузки и покраснела так, что ее даже стало жалко. -- У кого же ты списал? Молчание. -- Я тебя спрашиваю, у кого? -- грозно, но вместе с тем очень жалобно закричала Адочка. -- У меня, -- сказал Сашка Каменский и гордо взметнул брови. -- А кто у тебя еще списал? -- Я, -- поднялся один... -- И я, -- поднялся другой... -- А я уже у него списал, -- это третий... -- И я, -- тянул кто-то руку с задней парты. -- И я! -- Все! -- простонал Коля. -- Она нас возьмет голыми руками. Но Адочка не стала брать их голыми руками. Она вдруг почему-то зажмурилась, потом засмеялась, и лицо у нее стало, как у девчонки, щекастое, с ямочками. -- Ой, ребя-ята, -- сказала она. -- Наверно, вы решили с сегодняшнего дня начать новую жизнь. Правда? Я тоже несколько раз так начинала... Адочка вздохнула и почему-то не сказала, чем все это кончилось. Но главное, она не стала никого мучить и спрашивать, а сразу начала рассказывать новый урок про закон Архимеда. Этот закон был ребятам раньше немножко знаком по школьной песенке: "Если тело вперто в воду -- не потонет оно сроду". Но тут вдруг выяснилось, что эта песенка неправильная. Потому что если удельный вес тела больше, то оно потонет как миленькое. -- А к следующему разу чтоб, пожалуйста, и этот урок и прошлый! -- сказала Ариадна Николаевна и даже постучала пальчиком по столу. -- Рр-р, -- зарычал класс, возмущенный самим предположением, что после такого ее благородства кто-нибудь посмеет подвести Адочку. Да никогда в жизни! Скорее небо упадет на землю, скорее параллельные линии сойдутся в одной точке, скорее "Спартак" проиграет презренному "Динамо"... На большой перемене Юра Фонарев сделал замечание своему лучшему другу Леве Махерваксу: почему тот не ответил на вопрос Ариадны и почти нарушил клятву. -- Я лучше сто ваших клятв нарушу, чем буду доносчиком, -- мрачно заявил Лева. -- Никакая клятва не должна делать человека рабом. И лучшие умы шестого "Б" заспорили, справедливо ли такое толкование, не дает ли оно лазейки? Все-таки разный народ подобрался в их классе. Одни были уже как бы взрослые и думали о смысле жизни. А другие были как мальчишки, как бандерлоги из "Маугли", как пятиклашки какие-нибудь: гоняли по коридорам, орали, валяли дурака и не думали о смысле жизни. По партам бродила тетрадочка с надписью: "Девичьи тайны", в которой наиболее отсталые девчонки, пользуясь Вторым апреля, устроили какую-то дурацкую анкету. "Кто тебе нравится? Как тебе нравится Баталов? В каком кино он тебе больше нравится? Бывает ли у тебя плохое настроение?" И ответы были один глупее другого. Какая-то возвышенная душа (наверно, Машенька) написала даже, что ей нравятся "такие сильные, мужественные, благородные и красивые люди, как.великолепная семерка" (эх ты: "люди, как семерка"!), что она "обожает Баталова во всех ролях и особенно в --жизни" и что у нее к тому же "иногда бывает на душе грустно, но светло, и сердце чуть тревожит неясная девичья тоска по чему-то большому-большому, что властно охватит..." (это она определенно содрала откуда-нибудь из книжки). Председатель совета отряда Кира Пушкина сказала, что это не пионерское дело -- вот такая анкета. Полагается спрашивать совсем про другое: про космонавтов, про заветную мечту уехать в тайгу и про любимого литературного героя Саню Григорьева, которого считаешь своим идеалом. И Машка, которая никогда и ни в чем не соглашалась с Кирой и даже считала, что славная фамилия досталась ей по какой-то грубой ошибке, тут вдруг сказала, что она права. Не стоило для такой паршивой ерунды учреждать день Второе апреля! Учредители этого великого дня не могли и подозревать вчера, какие он породит проблемы и сложности, сколько вызовет потрясений, крушений и даже катастроф. Обиженная за свою анкету, Машенька пустилась гулять по коридору, словно беспощадная фелюга алжирских пиратов по Средиземному морю. Она останавливала каждого встречного мальчишку, дожидалась, пока подойдут еще какие-нибудь свидетели, и, нацелив в него жерла своих убийственных глазищ, спрашивала, предположим, так: -- А ну, скажи, как ты относишься к Машке Гавриковой? -- Я считаю ее хорошим товарищем и передовой пионеркой, -- отвечал несчастный Ряша, которого, будьте уверены, не зря Коля гонял за магником именно к Машке. -- Ты влюблен в нее? -- выпаливала Машенька. -- На шо она мне сдалась! -- лениво ответил Ряша и покраснел, как вымпел. Но свидетели, которым, видно, понравилась эта игра, требовательно смотрели на него и неодобрительно вздыхали. -- Я к ней ничего, конечно, хорошо отношусь. По сравнению с другими девчонками... Убедившись, что из Ряши больше ничего, путного не выкачаешь, Машенька двинулась искать следующую жертву, потом третью. Третьей оказался Юра. -- Ты влюблен в...? -- и она громким веселым голосом назвала ту, чье имя я не решался вам сообщить. -- Влюблен? Вокруг теснилась радостная толпа, а у самой стенки стояла она. Не очень близко, но все-таки так, что каждое слово можно было расслышать. -- Влюблен или не влюблен? Получал записку или нет? Если он, учредитель, сейчас скажет: "нет!" -- конец Второму апреля. Если он, Юра, скажет "да!" -- конец любви. Какая же любовь после такого публичного поругания! Юра стоял, высоко подняв голову, и молчал, как герой-пионер под пыткой в стихотворении С.Михалкова. Расшвыряв толпу, к Машеньке пробился Саша Каменский Он грозно сдвинул свои знаменитые брови и сказал: -- А ну, Машенька, спроси меня быстро: что я думаю о тебе? -- Ну, что ты думаешь обо мне, Саша? -- спросила она кокетливо, склонив головку набок. Этакая кисанька! -- Я думаю, что ты подлая! -- сказал Саша. И вы все, господа хорошие, тоже... Неизвестно почему он назвал ребят этими странными словами, встречающимися в пьесах из купеческой жизни, на которые ребят силком водили в Малый театр. Но произвели они действие необычайное. Толпа мгновенно рассосалась, даже, пожалуй, разбежалась. А Машенька похлопала ресницами, половила воздух ртом, а потом сказала: -- Неостроумно. И сам ты тощий как шкелет! А Юра, после всех этих ужасных переживаний, прямо подошел к н е й и спросил, на какой сеанс им идти. -- На четыре пятнадцать, -- сказала она. -- А тебя родители отпустят? -- Я скажу, что у нас гайдаровский сбор... Она посмотрела на него внимательно и улыбнулась... -- Ах, да... Второе же апреля... Ну ничего. Он все равно пойдет с ней в кино! И, вспомнив отца, диспетчера по специальности, больше всего ценящего дисциплину, Юра добавил: "Чего бы это ни стоило". А в углу уже целая толпа спорила: правильно или неправильно молчал Юра. И Лева, кроя всех остальных своим замечательным басом, повторял: -- Тут была затронута честь женщины! Он не имел права говорить. Что вы, маленькие, книжек не читали... Никто из спорщиков не был маленьким, и все они читали книжки. Поэтому возражения отпали. Но вообще оказалось, что нужны все-таки какие-то правила говорения правды. Потому что на практике оно как-то чересчур непросто получается, в каждом случае по-другому... Провалы и катастрофы умножались. Кто-то вдруг узнал о страшном, хотя и давнем (4-й класс, 2-я четверть) вероломстве закадычного друга, не выдержавшего перекрестного допроса под клятвой. Потом выяснилось, что стенгазету "За отличную учебу", получившую первую премию на конкурсе Дворца пионеров, рисовал не тот Гукасян, не Грешка, а его папа, художник театра оперетты. Наконец, была разгадана тайна возглавляемого Колей звена "Умелые руки". Это было самое дружное и дисциплинированное звено, вся работа которого держалась в секрете. Ребята из других звеньев, из "Любителей искусства" и "Юных историков", по некоторым намекам предполагали, что там строятся действующая модель баллистической ракеты и какой-то "керосиновый локатор". Оказалось же, когда Колю прижали клятвой, что эти самые "Умелые руки" на своих занятиях просто читали шпионские романы из "Библиотеки военных приключений". Эти романы добывал Ряша, потому что его отец пломбировал зубы какому-то редактору из Воениздата. Кира Пушкина, председатель совета отряда, с молчаливым ужасом глядела, как рушатся репутации и линяют доблести. Движимая желанием спасать, что можно, она предложила: -- Если уж так вышло, то пусть хоть это будет мероприятием, наше Второе апреля, У нас почти не осталось пионерских дел. Пусть оно будет мероприятием по почину колхозницы Заглады, которая призвала иметь совесть. Ошалевший от своего личного счастья, Юра Фонарев громко заржал, а потом сказал, намекая на Киркин чин: -- Каждый народ имеет такое правительство, какого он заслуживает! Все-таки не зря он принадлежал к звену "Юных историков"! А Машка, состоявшая в "Любителях искусства", ничего говорить не стала, а просто подошла и стурнула Кирку с парты: чтоб не трепалась зря в великий день... Главная катастрофа произошла на пятом уроке, на литературе. В связи с приближающимся общешкольным горьковским вечером Людмила Прохоровна обещала поговорить о некоторых произведениях великого пролетарского писателя, относящихся даже к программе восьмого класса. Каждому лестно, конечно, целый час побыть как бы восьмиклассником. Тем более что всем до черта надоели эти дурацкие сочинения на тему "Делу время -- потехе час" или изложения по картинке "Три богатыря". -- А.М.Горький, 1868-1936, -- торжественно сказала Людмила и осмотрела сквозь свои толстые очки всех ребят, словно бы ожидая чего-то. Ребята знали, чего ей надо, и сделали вдохновенные лица, как на фотографии "Встреча московских писателей с коллективом завода "Каучук". -- "Песня о Буревестнике", -- продолжала она еще торжественнее и, немного полистав книгу, нашла нужную страницу: Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет буревестник, (сложное слово, между прочим, мы уже проходили) черной молнии подобный. Дочитав до конца, она сказала: -- Достаньте тетрадочки и запишите:1) чайки -- интеллигенция, которая не знает, к кому ей примкнуть; 2) гагары -- существа, боящиеся переворота, мещане; 3) волны -- народные массы; 4) гром и молния -- реакция, которая пытается заглушить голос народа; 5) пингвины -- буржуазия; 6) Горький -- буревестник революции. Записали? Положите ручки. Калижнюк, ответь нам: кто такие чайки? Коля лениво выбрался из-за парты, подумал, покряхтел: -- Ну, они, эти, ну, которые культурные... -- Ты хочешь сказать, интеллигенция? Правильно, садись. Тут ей на глаза попалась Машка, которую прямо корчило от этого разбора. -- Гаврикова! -- крикнула Людмила. -- Ты что вертишься? Может быть, тебе неинтересно? Это был риторический вопрос (они это уже проходили, например у Некрасова: "О Волга, колыбель моя, Любил ли кто тебя, как я?"). Риторические вопросы задаются просто так, на них нет необходимости отвечать. Но класс требовательно смотрел на Машку. -- Неинтересно! -- сказала она именно таким голосом, каким в свое время Галилео Галилей утверждал, что земля вертится. -- Может, тебе вообще в школу ходить неинтересно? -- Вообще интересно. -- Значит, только на мои уроки? -- Да. Машка только молилась, чтоб Людмила не была дурой и не спрашивала об этом остальных. Потому что тогда -- страшно подумать, что начнется. Но Людмила была... -- Может быть, вам всем неинтересно? -- Всем! -- заорал класс. -- Всем! Людмила долго стучала портфелем по столу, но класс орал: "Всем! Неинтересно! Всем! Неинтересно!" Прибежала Марья Ивановна, завуч. -- Что тут у вас происходит? -- спросила она строго. Машка, считавшая себя виноватой, сказала: -- Людмила Прохоровна спросила нас, интересно ли на ее уроках. А я ответила... -- Мы ответили, -- заорал класс -- Мы все... -- Идите все сейчас же по домам. И снисхождения не ждите! За такое хулиганство придется отвечать. -- Она говорила строго, но как-то неуверенно, многим показалось, что она не очень сочувствует Людмиле, а кричит просто так, по должности. -- Это позор всему классу, всему шестому "Б"! Докатились! В скверике, напротив школы, провели летучее совещание. -- На что она сдалась, такая правда, от которой всем хуже? -- сказал Коля. Это был риторический вопрос. Но ему ответили. Юра Фонарев ответил. Он горел в цейтноте (до кино еще надо было забежать домой, забросить портфель, выпросить денег), но уйти он не мог. -- От правды не хуже, а труднее. Но в конце концов лучше... -- В конце концов? А завтра, когда наших родителей призовут под ружье? Завтра как будет, лучше или хуже? -- А тебя батька лупит? -- уныло спросил Колю Сашка Каменский, которого, по всей видимости, лупили. -- Не лупит, но нудить начнет. "Я в твои годы жмых ел, я в твои годы заплаты носил, землю пахал на коровах". Лучше бы дал корову, и я б пахал, чем эти разговоры... -- Ничего, завтра уже будет не Второе апреля, как-нибудь выкрутимся, -- сказал Ряша, имевший большую власть над своими родителями. -- Обойдется. Признаем ошибки... -- Так что, значит, завтра опять врать? -- ужаснулась Машка. -- Выходит, все наши мучения пропадут зря! -- Тогда давайте хоть напишем в "Пионерскую правду", -- попросила Кира Пушкина. -- Начнем соревнование. За присвоение звания "Отряд совестливых". -- Заткнись, -- сказал Коля. -- Надо ее, и правда, переизбрать к черту. А брехать завтра обидно, -- выходит, в самом деле все мучения зря! ... Вечером Машка читала про закон Архимеда. Отец лежал рядом на диване в подтяжках и тоже читал. -- Что в "Вечерке"? -- спросила его мама. -- Ничего... Гражданка Безденежных А.Л. разводится с Безденежных М.С... -- Ее можно понять, -- сказала мама со значением. -- Вечно эти твои намеки, -- вздохнул папа. В коридоре зазвонил телефон. -- Это Ковалевский, -- сказал папа с мстительным торжеством. -- А ты, конечно, забыла про него поговорить... -- Маша, меня нет дома! -- закричала мама. Машке много раз случалось выполнять такие поручения, но ведь сегодня было Второе апреля. -- Слушаю. Дома. Мамочка, тебя к телефону... -- Скажи, что я только что ушла, к Поповым, минуту назад. -- Я не буду врать! -- Как ты разговариваешь с матерью?! Мама сделала лицо "для гостей" и взяла трубку. -- Михал Петрович, миленький, я вот только сейчас собиралась вам позвонить. Ничего пока не получается... Мама вернулась в комнату, тяжело дыша, и, сверкая глазами, как артистка Мордюкова, закричала: -- Так, по-твоему, я лжица? Да? Странное какое-то слово подвернулось ей. Наверно, такого слова и нет вовсе. Но, конечно, бедная мамочка... -- Нет, я не считаю тебя лжицей. Но просто мы решили в школе больше не врать. И я ничего не могла сделать. -- А я, по-твоему, хотела соврать?! На это Машка просто не знала, что ответить, поскольку мама все-таки была дома и все-таки просила сказать, что ее дома нет... Она беспомощно посмотрела на папу. Папа, как всегда, оказался на высоте. Он все-таки был кандидат философских наук и что угодно мог объяснить. -- Ты не поняла. Мама просто не хотела расстраивать человека. Бывает такая вещь, ложь во спасение. -- Во спасение кого? Себя? -- спросила Машка и ужаснулась, что все у нее сегодня как-то грубо получается, хотя она совершенно этого не хочет. Мама заплакала, а папа сказал, что Машка еще слишком мала, чтобы судить о таких вещах, а тем более подвергать допросу с пристрастием взрослых. И вообще, ей пора спать, потому что самые благородные идеи не освобождают человека от необходимости трудиться, ходить на работу. А для Маши ее работа -- школа, а в школу надо вставать в полвосьмого... Когда Машка ушла в свою комнату, папа и мама стали ругаться громким шепотом. Он сказал, что Маша уже взрослая девочка и нельзя при ней устраивать подобных сцен. -- А без меня можно? -- закричала Машка из другой комнаты. -- Я же все слышу. Эх, вы... -- Подслушивать низко, -- сказала мама и закрыла дверь. Но Машка не подслушивала, просто было слышно. Она уже пожалела обо всем, что произошло вечером. В самом деле, чего она напала на бедных предков. Они же не знают, что сегодня Второе апреля. То есть это они, конечно, знают, но просто взрослые не участвовали в договоре и не давали клятвы... (Автор выражает глубокую признательность восьмикласснице Наташе Кузнецовой, а также шестиклассникам Марику Каплану и Марине Кожиной, давшим автору ценные материалы и указания, способствовавшие появлению этого правдивого рассказа.) НА АТОМНОЙ ЧЕТЫРЕ ПРЕДИСЛОВИЯ В пригородном автобусе одна девушка сказала другой: -- И еще Федя с Атомной. Да знаешь ты его... Меня вдруг поразила будничность этого сочетания: "Федя с Атомной". Так двадцать лет назад говорили: "Ну, Вася с Тракторного". Так через двадцать лет, может быть, будут говорить: "Ну, Миша с Луны". Здесь уже привыкли и называют ее просто "Атомная". Ленятся титуловать полным именем: "Энская атомная электростанция". А ведь чудо из чудес: какая-то урановая кроха будет двигать машинищами! Но я не стану здесь описывать атомные сложности. Я просто не сумею. Как говорили Ильф и Петров: "Не хочется вместо дела подсовывать читателю один лишь художественный орнамент". Я хочу рассказать о тех, с кем познакомился на Атомной, на самой вершине века. Хотя бы о нескольких. И не самых выдающихся... Рядом с великим научным чудом ждешь другого чуда, человеческого. И понимаешь, конечно, что люди здесь, как всюду, что набор на Атомную шел не по конкурсу. А все-таки ждешь! Я однажды зашел по ошибке в невзрачный дом на краю городка. Оказалось, вместо третьего общежития я угодил в нарсуд. Там слушалось дело. В общем-то пустяковое. Мордатый молодец делил имущество с брошенной женой. Она сидела тут же, робкая, кажется беременная. Плакали старухи. -- Буфета не дам. Женского велосипеда не дам, -- спокойно говорил он. -- Она, что ли, в дом приносила, гражданин судья? Да она четверть зарплаты мамаше своей прекрасной посылала. Вот квитанции. Где-то я его видел на Атомной, этого молодца. Кажется, в реакторном корпусе... Конечно, ничего особенного, и в реакторном люди-человеки. А как-то дико. Даже не в том смысле, что исключительно или, как у нас любят говорить, "нетипично". Просто несовместимо, кричаще несовместимо: Атомная -- и он! Тут я вспомнил моего давнего приятеля Леву. Бодрый юноша с печальными глазами, Лева был фоторепортером нашей газеты "Социалистический Донбасс". И, мотаясь по заданиям редакции, он всегда таскал в кармане полосатый галстук с навечно завязанным толстым узлом. Лева надевал этот галстук "для стирания граней" на тех, кого фотографировал. И рабочие, не имевшие привычки носить галстуки, покорно подставляли шею. Думали: так надо, Если посмотреть комплект газеты за пять лет -- с сорок пятого па пятидесятый, то там почти все знатные труженики полей и штреков, мартенов и моря запечатлены в Левином полосатом галстуке. -- Так надо, -- печально говорил Лева. -- Это зримая черта. ... И, отправляясь в дорогу, я все боюсь, что он и у меня в кармане, этот Левин галстук. Полосатый галстук с навечно завязанным узлам. И еще одно. Мой друг-летчик сообщил мне такую историю. Недавно в Ленинграде был устроен для командиров авиации семинар по медицине. Целый цикл лекций -- одна в терапевтической клинике, другая -- в хирургической, третья -- в психиатрической. Профессор-психиатр демонстрировал своих больных. И тут вышел один, серенький. А профессор объяснил: -- Мания величия. Задавайте ему вопросы. Летчики спросили, как его фамилия. Ожидали услышать: "Наполеон", "Пушкин", "Гагарин". А он.ответил: "Я -- товарищ Панькин". Спросили о роде занятий. Ответил: "Заведующий Гатчинским трестом столовых". Спросили о семейных делах, о погоде, о тресте. Он отвечал что-то до скукоты обыкновенное. И летчики, уставшие изобретать вопросы, отпустили его, так ничего и не поняв. -- Что же у него такое? -- спросили они профессора. -- Мания величия. Типичнейшая. Он на самом деле буфетчик, а возомнил себя заведующим. -- Значит, это у него предел мечтаний! -- ужаснулся кто-то из летчиков. И другие летчики от души пожалели беднягу, у которого такая мечта. ТЕЧЕНИЕ ВРЕМЕНИ Были когда-то такие стишки: Это дело так же ново, Как фамилия Смирнова. Может быть, я их несколько перевираю -- неважно. Но клянусь честью, я действительно не могу понять, что во мне интересного и что я должен рассказывать. А вещей, которые мне самому непонятны, я взял за правило не делать. Вот так. Если вам угодно -- задавайте вопросы. И Смирнов даже поклонился со старомодной грацией, так не вязавшейся с его синей спецовкой, испачканной смазочными маслами всех марок. -- Извольте, -- повторил он тоном графа из пролеткультовской пьесы. -- Я вас слушаю. Но все это было стариковское кокетство. Ему страшно Хотелось говорить. Когда потом я пытался вставить хоть словечко, он умоляюще хватал меня за руку и кричал: -- Минуточку! Удивительно красивый старик. Тут тянет писать банальности: "сереброголовый орел, сивый рыцарь, глаза, молодо сверкающие под кустистыми бровями" и т. д. Ему семьдесят лет. Природа, раздумья и труды имели достаточно времени, чтобы обточить замечательное лицо -- четкое и живое. Николай Алексеевич Смирнов усадил меня на лавку под вопиющим плакатом: "Тов. Баландин! Со слезами просим убрать отвалы!!!" Сел рядом, но тотчас же вскочил и воскликнул: -- Вы спрашиваете: почему я на восьмом десятке не пенсионер? Почему я хожу тут среди атомов и прочего, а не содействую домоуправлению, не выращиваю гладиолусы и не пишу ехидных писем поэтам? -- Мол, не является ли, товарищ поэт, ваше стихотворение "Усталая лошадь" клеветой на нашу славную конницу? Он говорил все это с жестокостью мальчика, не верящего, что сам когда-нибудь будет стариком. С жестокостью здоровяка, считающего, что все болезни -- придурь. -- Вы спрашиваете, почему я здесь? (Я ни о чем не спрашивал.) Очень хорошо, я вам отвечу! Нет, Смирнов не собирается рассказывать свою биографию: длинно и не к чему! Всю жизнь по стройкам. Теперь уже на географическую карту смотрит, как на семейную фотокарточку, -- все знакомо, все свое: и Владивосток -- свой, и Пенза -- своя, и какой-нибудь Алексин -- тоже свой. Поработал, понаставил котлов -- сам сбивается со счета. Но для монтажника такая биография -- ничего выдающегося. "В границах нормы", как выражаются эскулапы (он, увы, теперь знает, как выражаются эскулапы!). Свой рассказ он начнет с 1955 года. Он тогда работал в Монголии, в Улан-Баторе. Монтировал котел на промкомбинате. Небольшой, но важный. И еще кое-чему учил местных ребят. Так что его там уважали. Монголы прекрасные, добрые люди. И у него там жизнь была прекрасная. После работы -- на "виллис". Степь как стол ровная. Гонишь без дороги со скоростью 120 километров. Ш-ш-ш -- только шуршит. Потом озера. Ружьишко подхватил -- и бац, бац, бац! Там турпаны -- птицы такие. Водоплавающие. Неземной красоты. А ты их бац, бац! Честью клянусь. Но в конце концов скрутило там Николая Алексеевича. Климат тяжелый. Он похудел на десять кило. С сердцем какая-то гадость началась: застучит-застучит, потом вдруг остановится. Смирнов вздохнул и сказал почти весело: -- Мы матросы, мы вспоминаем о боге, когда летим вниз головой с бом-брам-реи. никогда ведь раньше не болел. Я испугался и сразу собрался домой, в Москву. Оформил все, что нужно, купил чемодан (в Монголии очень хорошие изделия из кожи). Купил и сам подумал: не трепыхайся, Коля, кажется, прошло твое время эксплуатировать чемоданы. Уже билет в кармане, отъезд через два дня. И тут меня приглашает сам посол. Разговор с послом был такой: надо выручать советскую школу в Улан-Баторе. Там прогорел котел. Местные специалисты чинить не берутся, а скоро холода. Вся надежда на такого гроссмейстера, как уважаемый Николай Алексеевич. -- Да, -- ответил Николай: Алексеевич, -- я уважаемый и все такое прочее, но я по личным обстоятельствам остаться не могу. -- Очень жаль, -- сказал посол. -- Всего доброго. Счастливого вам пути, Николай Алексеевич. -- Но надо посмотреть котел, -- сказал Смирнов. Словом, он остался, потому что котел "Лешапель" был старый и дрянной. И теперешние мастера могли только смеяться над таким динозавром. А он, Смирнов, мог не только смеяться, он в начале века сплошь с такой рухлядью возился. Например, монтировал электростанцию Стахеева. Был такой фабрикант Стахеев, богатый человек. Так он не доверял городу или просто дурил и завел себе домашнюю электростанцию. -- Перебрал котел по косточке. Сам был и за прораба, и за монтажника, и за грузчика. Вы же сами знаете, как у нас водится: видят, что человек везет, так на него еще наваливают. Но не обращайте внимания, это я от дурного характера говорю. У них в самом деле с людьми было туго. Работаю себе, худею. На детишек посматриваю без особой сентиментальности: надо ж вам было мерзнуть! Будь на вашем месте взрослые, я бы, ей богу, плюнул на этот котел "Лешапель" и давно бы уехал. И тут вдруг письмо из Москвы: От моей Натальи Николаевны. У нас там в Москве квартиру обворовали. Начисто. Письмо отчаяннейшее. Потому что у нас действительно было много хороших вещей. Я ведь иногда большие деньги зарабатывал, а живем с Наташей вдвоем. Только не смейтесь. Для меня, сами понимаете, не бог весть какая трагедия. Ружья, правда, жалко (бельгийское было ружье, пятизарядное, фирмы "Браунинг"). Но для Наташи действительно трагедия, крушение эмирата. Ее тоже можно понять. Ведь она у меня не работала, и детей не было, так что для нее эти вещи имели исключительное значение. Она их с большим вкусом подбирала, очень любила, она прямо расплавилась, когда все разом пропало. Мне хорошо, я стою на деле; чтоб меня расплавить, нужна по меньшей мере атомная война. А Наташа что... Очень мне было ее жалко. Представлю себе, как она, бедная, плачет в пустой комнате, и уже ни о чем не могу думать. А тут лежит котел в полуразобранном состоянии, и скоро морозы. Конфликт между любовью и долгом, как у вас говорится. И я уже работал как сумасшедший, очень спешил. И надорвался: получил ко всем своим делам еще паховую грыжу. Последние дни там я уже не работал, только давал указания. Есть ведь люди, которые всю жизнь так. Но я вот попробовал и не позавидовал им. Нет, клянусь честью! В Москву прибыл на аэроплане. И прямо в институт Склифосовского, под нож. Полежал сколько полагалось и: вышел с художественно составленной бумагой, в которой описывались разные медицинские ужасы. Словом, все ясно. Какой-то небесный бухгалтер с просиженными крыльями уже поставил птичку против фамилии "Смирнов". В книге "Исходящие"; Весьма грустно, сами понимаете, молодой человек. В тресте проявили чуткость. Дали новую работу, легкую. На постройке большой, ТЭЦ. И стал я заниматься снабжением. Так сказать, попробовал силы на несвойственной мне работе. Но победы не одержал. Он засмеялся, показав все тридцать два стальных зуба. -- Вы пасьянсами не развлекаетесь? Есть такой пасьянс "Честный интендант". Очень трудный. Редко выходит. Но это так, просто к слову. Я на ТЭЦ вот как назывался: помощник начальника по материально-техническому снабжению. Работа была сложная и нервная. Номенклатура большая -- и металл, и лес, и смазочные материалы, и ты, господи, знаешь, что еще. Например, турбинистам срочно понадобилась какая-то аверина мазь. Узнал, что это такое. Это мазь против вшей, она в войну употреблялась. Один старик был, Мироненко, моих лет, -- очень знающий турбинист. Так он эту аверину мазь вместе с олифой, спиртом, суриком и свиным салом употреблял для мастики. Это был его личный способ приготовления мастики. Хорошие турбинисты фабричной не пользуются -- они сами ее готовят. А мастика -- это очень важная вещь. Ею смазывают соприкасающиеся части поверхностей разъема. Ну, чтоб вам было понятно, верхней и нижней части цилиндров турбины. Так вот, аверина мазь. А ее нету. Вши-то давно вывелись. -- Это фантазия, бзик, -- сказал турбинистам начальник участка. --Обойдемся. Но я такие бзики уважаю, я сам их имел, когда был. прорабом. Я достал-таки аверину мазь. Через органы здравоохранения. Я бы все доставал, даже самое редкое, даже самое невообразимое. С любовью и охотой! Но ловчить, как положено у снабженцев (напишите "у некоторых", а то редакция не пропустит), ловчить я ни за что не хотел. И из-за этого в значительной мере страдало наше техническое обеспечение. Начальник участка -- прекрасный человек -- очень мне сочувствовал, но говорил: "Будьте, Николай Алексеевич, более гибким, в каждой игре есть свои правила". Правила были противные. Все инстанции, к которым ты обращаешься, заранее предполагают, что ты жулик или ловчила. И делают на это научно установленную поправку. Мне, скажем, нужна тонна электродов. Вещь дефицитная. Я и пишу: "Прошу отпустить электродов одну тонну". Начальство пишет резолюцию: "Отпустить четыреста килограммов". Вот если бы я попросил две с половиной тонны -- дали, бы тонну. У них там поправочный коэффициент. Можно сказать -- официальный. Я кричу: что же вы, люди, делаете? Это же сумасшествие какое-то! Цепная реакция вранья. Смеются: учиться, папаша, никогда не поздно. Я не наивная барышня и знаю, что на свете бывает. Но я как-то далек был от таких вещей. Я подобную подлость не мог принять. Однако что тут делать? Когда мы сидели без металла и наши монтажники от меня отворачивались, потому что у них горели сроки и заработок горел, я купил в магазине на свои деньги литр водки. И поехал к завбазой. Он мне давно намекал: мол, в вашем распоряжении спирт для технических нужд. А это и есть техническая нужда. Я спустился к нему в холодный подвал, и меня прямо зазнобило. Я достал из-за пазухи бутылки, завернутые в газету "Советская Россия" (там еще заголовок был "К новым подвигам, молодые патриоты!"), поставил бутылки на стол. -- Ага, -- смеется тот. -- Очень приятно, значит, у вас и "Столичная" есть для технических нужд... Сейчас сообразим стаканчики. -- Пейте сами, -- говорю, -- раз вы такая сволочь. А нам без металла зарез! А завбазой обиделся. -- Вот какой у вас подход, товарищ Смирнов. По-хорошему я бы вам все сделал. А так, забирайте вашу водку -- ничего не будет. Я забрал -- пусть хорошие люди выпьют -- и ушел с этой поганой базы. Поздно мне учиться такому. Звоню ему по делу через неделю. "Он занят, -- отвечают. -- На партбюро". И я себе вдруг представил, как он там встает и читает людям мораль: выполнение, семилетка, вперед. Очень живо себе представил. И меня прямо перевернуло. Доказать про него ничего не мог, но набить ему морду мне очень хотелось. Как это получается? Рядом же с ним работают монтажники. Правильные люди. Друзья, товарищи и братья. Работа пыльная и не денежная. На высоте. Если оттуда полетишь, то -- "прощай, друг, вечная тебе память!". Жизнь цыганская -- нынче здесь, завтра там. И все по доброй воле, все с открытым сердцем. А рядом существует вот такая мразь. Ведь существует. Стал я пробивать все, что надо, в более высоких сферах. Там начальники были почему-то очень похожи друг на друга. Видно, какой-то главный начальник снабжения подбирал их по своему образу и подобию. Они. были полные, но квадратные, со спокойными такими, властными лицами. Они носили длинные пальто с серыми каракулевыми воротниками и каракулевые ушанки с кожаным верхом. Они мне говорили: -- Не обобщайте. Давайте конкретно, что вам надо. Потом большие начальники говорили: "Хорошо, я подскажу товарищам", а небольшие: "Хорошо, я дам команду". В общем, что мне требовалось -- я как-то вырывал. Но в принципе ничего не менялось. Только мне становилось хуже. Каждую ночь меня будило сердце. Проснусь, пососу валидола и уже до самого утра заснуть не могу. Лежу в темноте и сочиняю речи. Блестящие, надо вам сказать, речи, тонкие, остроумные, разящие наповал. Но, к сожалению, когда приходило время их произносить, получалось гораздо хуже, просто плохо получалось. В кабинетах я терялся перед толстозадым спокойствием и просто кричал разные лозунги. А лучшие свои сарказмы вспоминал потом, уже на обратном пути. Склероз! Словом, я не победил. И ушел на пенсию. Монтажники прекрасно меня проводили. Подарили палехскую шкатулку "Иван-дурак и царь-девица". И еще серебряный кубок из магазина "Спорттовары", прямо как какому-нибудь многоборцу. И говорили прекрасные теплые речи, которые-простите мою самонадеянность -- показались мне в общем искренними. Кажется, в самом деле они мне отвечали взаимностью... ... Часа полтора мы со Смирновым просидели в красном уголке. Потом нас спугнули ребята, притащившие еще два плаката: "Тов. Баландин! Комсомольский штаб предупреждает..." и "Тов. Баландин! Наше терпение лопнуло!" На другой день мы долго гуляли у речки, разговаривали -- вернее, Смирнов рассказывал. Потом я побывал у него в гостях на временной поселковой квартире {пустая комната, на полу гора книг, хороший приемник "ВЭФ" и походная кровать, к стене пришпилена открытка. -- Ренуар "Актриса Самари"), Потом мы встречались еще раз двадцать -- то на площадке, то в конторе "Энергомонтажа"; то в столовой. И он каждый раз что-нибудь вспоминал. Старые монтажники тоже рассказали мне много интересного- как он в 42-м году за два месяца смонтировал котел на Урале, и как он в 29-м году переспорил всемирную фирму "Бабкок-Вилкокс", и сколько героев и лауреатов он. выучил. Но, честно говоря, все эти героические факты ничего не могли прибавить к тому, что я уже понял о Смирнове. Пусть опять говорит он. -- Ах, пенсия, пенсия. Какие дубы она валила. Война не могла, самая адовая работа не могла, а пенсия -- рраз, и все! Это легко понять. Что значит мастеру -- если он в самом деле мастер -- оставить работу? Это то же самое, что аэроплану остановиться в воздухе. Рухнет аэроплан. (Вы только это не от себя пишите, ссылайтесь на меня. Не сердите пенсионеров.) Так вот, очутился я на пенсии. Что делать? Я решил не отдаваться на самотек. И пошел к опытному пенсионеру Мише Фадееву. Это мой старый товарищ. Мы с ним вместе лет тридцать работали, и ордена Ленина по одному Указу получили, и в ополчение в сорок первом году в одном взводе ушли. И я пошел к Мише, чтобы почерпнуть у него передовой опыт в новом для меня деле. Но ничего путного я не узнал. Миша только вздыхал и расспрашивал, что там за щенок работает на его месте. И немножко расстроился, когда я сказал, что щенок ничего, справляется. А потом Миша долго читал мне стихи собственного сочинения. Поэму "За серп и за молот сражаясь". Там что-то такое рифмуется "отчизна-мать" и "побеждать". Совсем неважные стишки. И это мне было особенно грустно, потому что всегда все, что делал Миша, было наивысшего класса. Что же было дальше? Пришлось жить по собственной программе. Оказалось -- жить можно. Я записался в две библиотеки и еще накупил тысячи на полторы художественной литературы. Мы не из тех пенсионеров, которые ничего, кроме своей сберкнижки, не читают. Купил новый аккордеон (старый тогда украли) и каждый два часа играл по слуху "Турецкий марш" Моцарта. На охоту ездил, пока был сезон. Наташа была очень довольна. А в августе пятьдесят седьмого года Московский всемирный фестиваль молодежи. Я в фестивальные дни, как мальчишка, бегал по улицам. Общался. С французами познакомился, с итальянскими ребятами из города Чивиттавекиа. С чилийцами в одном автобусе проехался, научился петь "Катюшу" по-испански. "Пор ла рибера иба Катилина". Пять часов в давке выстоял, чтобы попасть в Зеленый театр на вечер Африки. И так далее. Меня с детства тревожило, что ли, что мир такой огромный и разный. Я еще весной восьмого года сбежал с велосипедного завода "Дукс". Чтобы путешествовать. Завербовался через агентство "Гербе" (было такое в Риге) на строительство Панамского канала. Потом брат Андрей -- он на Николаевской железной дороге работал -- принес мне газетку "Эхо Австралии". Кто-то в вагоне забыл. Ее эту газетку издавали на русском языке эмигранты в городе Бризбейне. Австралия, кенгуру, бумеранги. Я туда -- бух -- письмо: "Хочу к вам". Ответ пришел довольно скоро. Нежно-голубой такой, прозрачный конверт, с водяными знаками. На марке кенгуру. "Г-ну Смирнову Н.А. В собственные руки". Письмо было короткое: условия жизни здесь очень хорошие, даже не имея специальности, можно зарабатывать столько-то фунтов, но "без самой крайней (три раза подчеркнуто) нужды родину не покидайте. Заклинаю вас, молодой человек. Петр Уткин, секретарь редакции." Я не испугался. Махнул для начала на Дальний Восток, оттуда ближе. Шестнадцать суток тащился четвертым классом до Владивостока. Потом плавал на "Киеве", был такой пароход добровольного флота. В Нагасаки нарочно отстал. Жил там в бордингхаузе. А дальше Шанхай, Сингапур, мало ли что еще было. Но я отвлекся. Склероз! Прошел фестиваль -- опять книжки, охота, "Турецкий марш" и приятные покупки. (Наташа со своим тонким вкусом умела находить в магазинах красивые вещи.) А жизни нет. Что-то главное вынуто. Как сказано у Полонского (только по другому поводу): Но нет любви, И гаснет жизнь, И дни текут как дым. Соберемся с другими пенсионерами на бульваре, знаете, напротив Камерного театра, и беседуем. Что там сказал премьер Икада редактору газеты "Пуркуа па". А сам думаешь: вот раньше я не знал, кто в Японии премьер, и не догадывался, что есть газета "Пуркуа па". А все-таки я оказывал какое-то влияние на международное положение. А сейчас никакого. С каждым днем становится хуже. И я уже, знаете, с грустью отметил, что магазин похоронных принадлежностей на Новослободской торгует с одиннадцати до девятнадцати часов. Без выходных и без перерыва на обед. И характер у меня стал портиться. Прочитал в журнале "Техника -- молодежи" описание самодельной лодки. И сразу настрочил склочное письмо редактору: "Уважаемый тов. редактор, Вам следовало бы более вдумчиво подбирать авторов, ибо дилетантский проект лодки, опубликованный в вашем уважаемом журнале, компрометирует..." -- и так далее. Сейчас самому смешно. Но по-настоящему глубину бездны я измерил, когда пришел к соседу. В карты играть. Собрался свой брат пенсионер. Распечатали колоду. И вот сосед вынимает из ящика синьку и раскладывает ее на столе. А я всю жизнь чертежи в синьках получал. И что-то во мне задрожало, как у водовозного коняги при виде бочки. Но это был вовсе не чертеж. Это соседу в тресте по знакомству напечатали бланк для преферанса. На синьке. Я вам его опишу. Все как положено: горка, ставка, время, пулька. А во. всех четырех углах набор изречений: "Злейшие враги преферанса -- жена, скатерть и шум", "Не выигрывай каждый раз -- потеряешь партнеров", "Приглашен в темную -- береги длинную масть" и "Валет фигура, но дамой бьется". И меня вдруг охватил ужас. Больший, чем от похоронного бюро. Неужели, Коля, это чертеж твоей дальнейшей жизни? "Валет фигура, но дамой бьется". Бр-р-р! Но вот однажды вечером, часов в одиннадцать, звонок. Телеграмма. У меня сердце оборвалось. Что-то, думаю, с братом. Других вестей быть не могло. Но читаю: "Просим зайти трест". Всю ночь я уговаривал себя, что ерунда, какое-нибудь чествование ветеранов или просто кампания по выявлению чуткости. К девяти прибежал в трест. Секретарша новая, спрашивает: "По какому вопросу?" Не знаю. Оказалось, меня на работу сватают. Надо принять склад оборудования на атомной электростанции. Номенклатура там несколько тысяч названий -- сам черт ногу сломит. Нужен старый монтажный волк. Вот так. Некому, говорят, кроме вас. Это, конечно, самая беспардонная лесть, но я на нее поддался. Даже с радостью. "Да, да, да, -- кричу, -- согласен!" Но вижу, главный инженер как-то мнется. Уж не знаю, говорит, как к этому подступиться, к материальной стороне вопроса. У вас пенсия какая? Девяносто пять рублей? Вздохнул. Вот, говорит, а оклад там сто десять, да еще вычеты. Так что, выходит, вам фактически придется работать за пять или шесть рублей в месяц. За одну бутылку коньяка "КВ". Но учтите, говорит, вы ведь первым будете в таком деле. Христофором Колумбом! Атомная же станция! Я согласился. Вы только правильно поймите: это не из какого-нибудь там бескорыстия или высоких чувств. Просто я о ч е н ь хотел. После разговора с моей Натальей Николаевной (не стоит вдаваться в подробности) я уехал на место. Действительно, работа любительская! Оборудование на десятки миллионов, тысячи и тысячи прекрасных вещей, от приборчика весом в двести граммов до корпуса реактора весом в двести тонн. Штат у меня десять человек: восемь такелажников -- просто львы ребята -- и две дульцинеи -- уборщица и техник. Техник -- Черняшкина Лида. Честью клянусь, это великая девушка. С кругозором, с великолепной памятью. И я с грустью вижу, что в тресте просто перестраховались, что она лучше меня ориентируется. Я, конечно, до сих пор себя обманываю, утешаю: мол, ничего, превзойду с течением времени. Но в мои годы невесело думать о течении времени... Его насмешливое Лицо стало вдруг печальным и беззащитным. -- Лучше не будем об этом... Ну вот, хожу я по площадке, по реакторному залу, по складу -- разглядываю разные марсианские орудия. И думаю: что будет, то будет, а все-таки хорошо, что я сподобился под занавес жизни такую работу получить. Ведь какая ситуация! Вы прочувствуйте! Человек из прошлого века, появившийся на свет, когда еще аэропланов не было, и кино не было, и чугунка была чудом техники, -- и вот работает по атомному делу. И тут испортили, сволочи, песню. Прибегает ко мне Черняшкина. Эта великая девушка. И говорит: "Я докопалась, я разобралась, на барабанах цифры фальшивые". А у нас были такие большущие барабаны с алюминиевым проводом АС. Люди помнят, что их прибыло семь, а стоят только шесть. И чтоб не замечена была пропажа, указатели веса на барабанах переправлены (провод только по весу учитывается). Значит, полтонны драгоценного провода утекло. Но я даже не потому так расстроился. Я три недели раскапывал бумаги, потом поехал в прокуратуру и сказал: "Найдите этого негодяя, который на атомной, на передовой позиции такую подлость сделал!" И следователь, отличный и дельный молодой человек, сразу все понял. "Дело ясное, -- говорит. -- Кто-то из ваших коллег загнал этот дефицитный провод колхозным деятелям. Они, знаете, фондов не получают и вынуждены ловчить". Я три раза к следователю ездил. Нажимал. Считал: не имею морального права снова не победить, как тогда на ТЭЦ. Через месяц пришел ко мне некий Семенов. Пьянее вина. И печальный. "Вот, -- говорит, -- не поймали, не доказали, что продано. Просто буду платить за недостачу, как материально ответственное лицо. Но я за другим пришел. Я хочу понять, почему люди такие волки? Вот вы, старый человек, вам бороться за существование уже нет необходимости. Почему же вы меня закопать хотели? Почему вам спать не дает, что другой человек старается жить получше? Тем более, что у меня дети". Я человека не закопаю. На меня в тридцать седьмом году уполномоченный НКВД кулаком стучал: покажи, что Федоров и Ривкин вредители. Никогда не забуду: он орал и матерился, а лицо у него было совершенно безразличое. Я потом не раз встречал такое; человек кричит -- все равно, матерщину или лозунги, -- а лицо у него безразличное. Но я тогда уполномоченному ответил: ничего плохого о них не знаю. "Понятно, -- кричит, -- почему вы не хотите помочь разоблачению врагов народа. Поговорим по-другому". Ну, думаю, все. Но знаете, больше меня почему-то не таскали. Может, не хотели возиться, может опасались испортить цельную картину следствия. А то бы, конечно, все. Но я опять отвлекся.Так вот, я говорю этому жулику Семенову: "Нет, я не хочу тебя закопать. Но ты мне враг. И себе враг. Еще больший". А у меня к нему не злоба, а жалость какая-то. Вот прожил человек полжизни, почти уже сорок лет, -- и ничего не понял. Что значит жить получше, Что значит счастье и несчастье? Не попался -- счастье, попался -- несчастье. И ничего душе, ничего людям. Он же не человек, хоть у него и дети есть. Я, откровенно говоря, больно переживаю, что у нас с Наташей нет детей. И много думаю об этом. Но иногда мне кажется: вот было в моей жизни что-то такое, что приравнивается к рождению ребенка. Такое у меня ощущение... ... Все это понемногу, в разное время, рассказал мне Смирнов. Простите, что я свел все воедино. Последняя наша встреча была совсем короткой. Он сказал: -- Вот я сейчас читаю Франса... Но тут прибежала мордастенькая рыжая дивчина в застиранной кофте и сатиновых шароварах. Она взяла Николая Алексеевича за руку и увела. А мне крикнула: -- Извините! Мы, правда, очень спешим. Наверно, это была великая девушка Черняшкина. ЧУДНЫЙ ПРОДАВЕЦ КЛУБНИКИ Мы ждали загородного автобуса. Он ходил редко, раз в сорок минут. Но другого способа добраться в Дальние Дворики не было. В этих самых Дальних Двориках работало много народу -- там была фабрика пищевых концентратов, автобаза, общежитие ГРЭС и счетно-вычислительный центр какого-то института. Против обыкновения, ожидающие не толпились под безобразным бетонным навесом. Все перекочевали на другую сторону шоссе и выстроились в очередь к зеленому ларьку "Овощи -- фрукты". Там торговали клубникой. Продавал ее тщедушный парень лет двадцати. Поместительный белый халат висел на нем, как на вешалке. Лицо было сделано как-то не по правилам -- оно резко сужалось книзу и заканчивалось совершенно квадратным подбородком. И вел он себя странно... Толстуха в плюшевом жакете, видно привыкшая обращаться с сильными мира сего, искательно заглядывала ему в глаза. -- Будьте так любезны, пожалуйста, дайте мне получше. Это для мальчика. -- Понимаю вас... Продавец достал откуда-то из недр ларька новую плетенку, осторожно вывернул в лоток ее содержимое, долго выбирал по ягодке и даже зачем-то разглядывал каждую на свет. -- Нечего выбирать! -- заволновалась очередь. -- Клади подряд! Если все будут выбирать... -- У человека мальчик, -- важно сказал продавец. Собственно, почти у всех были мальчики. Ну, или девочки. Но очередь почему-то вдруг успокоилась. -- Пожалуйста, -- сказал продавец дядьке с пилой, завернутой в тряпку. -- Выбирайте и вы. -- Да ничего, -- застеснялся дядька. -- На ваш личный вкус. Следующего продавец спросил: -- Вам далеко везти? Тут, понимаете, вот какая штука. На правом лотке ягода покрепче, на левом послаще... И совершенно разнежившийся покупатель раскрыл свой профессорский портфель и сказал: -- Эх, рискнем на левую... -- Риск -- благородное дело, -- тонко улыбнулся продавец. Очередь с готовностью рассмеялась. Подошла какая-то взмокшая старуха с двумя мешками, перекинутыми через плечо. Вид у нее был злобный и несчастный. -- Сто пятьдесят граммов, -- распорядилась она. -- И положи мне вот ту клубничку. Вон ту, большую, красную. Продавец продолжал накладывать ягоды из другого угла. -- Я же просила. Вон ту! -- склочно сказала старуха. -- Понимаю вас, -- врастяжку сказал продавец. -- Я просто хочу ее положить сверху. Чтоб она не смялась. Когда пробил час битвы, пришел автобус, -- никакой битвы не произошло. Мы входили в машину, как благонравные ученики в воскресную школу, и кто-то кому-то настойчиво уступал место. -- Ах, какой молодец! -- сказал один старик, когда автобус тронулся. -- Я только жалею, что мы не написали ему благодарность. -- И лучше бы в газету, -- воскликнул человек с профессорским портфелем. -- Знаете, есть такой раздел: "О людях хороших". Его мрачный сосед, читавший английскую книгу по астрономии, согласился, что это имело бы определенное воспитательное значение. -- А вы заметили? Вы заметили? -- в восторге повторяла толстух.а. -- У него на другой чашке весов, на той, где гири, лежал пустой пакет! Чтоб нашего ни грамма не пропало! Представляете? Пакет лежал! А дядька с пилой сказал, что это не так просто. Не может быть, чтоб это был простой продавец. Возможно даже, это был корреспондент, переодетый продавцом. Сейчас у корреспондентов пошла такая мода -- то за шофера такси садиться, то за приемщицу ателье. Чтоб, значит, лучше познать всю глубину жизни. Но никому не хотелось расставаться со светлым образом, и на дядьку зашикали. Нет! Нет! Конечно, это продавец! А может, он новатор, зачинатель какого-нибудь движения? Или, может быть, он новенький и еще не понимает... Нет, просто вот такой попался! Удивительный! И мы продолжали славить того парня с клубникой. -- Парень -- правильно -- хороший, -- вдруг сказал молодой розовый майор, стоявший у дверей. -- Но как, в сущности, ужасен наш разговор! Все обернулись. -- И почему, спрашивается, мы так на него смотрим? Прямо чудо! -- Майор свирепел от непонятной нам обиды. -- Телевизорам не удивляемся! Кибернетике не удивляемся! А тут: не может быть! К чему мы, черт подери, привыкли! Автобус тряхнуло. -- Как вы думаете, пойдет дождь? -- спросил человек с портфелем. ОЧКАРИК -- Вам тридцать? -- Не, двадцать семь... -- Илик постучал ногтем по стальным зубам. -- Может, из-за этого выгляжу старше. -- В тюрьме приобрели? -- Не, на воле. -- И добавил, невесело усмехнувшись: -- Мне зубы выбили, а потом, правда, я другим выбивал... Мы сидели в самой середине котлована у береговой насосной. Вокруг громоздились живописные, словно нарочно устроенные декоратором, песчаные отвалы. Мостом повис над нами козловой кран. А совсем рядом -- в пяти шагах -- работал компрессор. Компрессор пыхтел, свистел, дрожал от злого напряжения, и казалось: еще минута -- и тяжелая махина сорвется с места и помчится, не разбирая дороги, сокрушая стены, расшвыривая бревна и прутья арматуры. Из окна недостроенного корпуса высунулся кто-то в спецовке, помахал рукой и крикнул: "Эгей, Микола!" Илик поднялся с бревна и, подойдя к компрессору, что-то подвернул. За стеной застучали очереди пневматических молотков. -- Там дырки бьют, -- объяснил Илик. И меня снова поразил этот грубый грузчицкий голос, так не соответствующий внешности моего собеседника. Такой внешностью (тонкое, одухотворенное лицо, сосредоточенно сведенные брови, роговые очки) в кинематографе обычно наделяют аспирантов, молодых положительных героев, разоблачающих к концу фильма старых, консервативных академиков. -- По дурости бьют дырки. Понимаете, забетонировали то место, где надо устанавливать кольца. То ли колец не было, то ли не догадались, что нужно. И вот сейчас отбивают, что сами забетонировали. Если смотреть на такие вещи с государственной точки... Вдруг лицо его окаменело. Илик бросил на меня взгляд, полный презрения, и положил огромную, не по росту лапу на мой блокнот. -- Записываете? Хотите описать, какие патриотические мысли у бывшего уголовного? Я пробормотал что-то невнятное: дескать, я не в этом смысле, я совсем в другом смысле... -- И чего вы меня расспрашиваете? Потому что сейчас мода на пе-ре-ко-вав-шихся? И в конце напишете: "Так он вернулся полноправным членом в дружную трудовую семью". Правильно? Про меня уже писали... Илик махнул рукой и ушел к компрессору. Поднял боковой щиток, об