потолкался минут десять в уборной третьего этажа (чужого, шестой "Б" на втором). Добрый Ряша (Вовка Ряшинцев) оставался с ним, развлекая художника отвлеченными разговорами Когда стало ясно, что Коля уже ушел, они покинули укрытие и спустились в раздевалку. -- Ничего, -- сказал хилый Ряша, проживший в школе далеко не безбедную жизнь. -- Ничего такого особенно страшного. Ты сравнительно мало пострадал, зато как все восхищались, и даже один из десятого класса -- я забыл как его зовут, такой здоровенный, в очках -- специально приходил спрашивать, который тут у нас художник. Про парня из десятого добрый Ряша придумал, но, к сожалению, это не утешило Тютькина. -- Нет, -- грустно сказал художник. -- Ну его! Вообще все это к чертям собачьим. -- Вот ты как! -- осуждающе сказал Ряша. -- Ты хочешь рисовать как хочешь и еще хочешь, чтобы тебе ничего за это не было. Ишь ты, какой ушлый! -- Я не ушлый, -- сказал Тютькин, -- и я ничего не хочу. Ряша просто не знал, как теперь его развеселить, бедного Тютькина. Он рассказал ему страшно смешной анекдот про кошку, которая умела говорить "гав", и обманутые мыши выходили из нор: -- думали, что это вовсе собака... А кошка их съедала и говорила: "Видите, как полезно знать иностранные языки". -- Смешно, -- сказал Тютькин уж совсем отчаянным голосом. -- Очень смешно! Что бы еще вот эдакого придумать? Шлепнуться, что ли, для смеха? Или что? Нельзя же допустить, чтобы человек так отчаивался. Ряша сам иногда отчаивался и знал, как это тяжело. Они как раз шли мимо ларька "Фрукты", в котором почему-то торговали рыбными консервами и луком. "Имеется лук репчатый" -- было написано карандашом на бумажке. -- Эй, гусь лапчатый, купи лук репчатый, -- сказал Ряша и толкнул художника плечом, показывая, что ужасно веселиться. Но Тютькин, оказывается, и не слышал., -- Я больше на доске не буду, -- мрачно сказал он. -- Просто буду так рисовать, для себя. На бумаге... И он, правда, стал рисовать просто так: на бумажках, на промокашках, кажется, даже на ластике. Что он там рисовал -- это было неизвестно. Поскольку стоило кому-нибудь подойти и задышать ему в затылок, как Тютькин сразу закрывал свое художество обеими руками и говорил либо сердито: "Давай, давай, что тебе надо?", или (если человек был уж очень хороший) просительно: "Ну, слушай, не надо, пожалуйста". И все было ничего, пока не случилось одно ужасное происшествие... Тютькин на географии по обыкновению что-то такое рисовал. Но тут вдруг географичка его вызвала и спросила про рельеф Индии. -- Рельеф Индии очень разнообразный, -- сказал Тютькин. -- Там есть горы и долины и остальное. Пока он все это объяснял, Машенька, сидевшая на соседней парте, тихонько стащила тютькинский рисунок и просто завизжала, увидев, что там такое нарисовано. Она сразу пустила листок по рядам. И все по очереди тоже взвизгивали и говорили: "Вот это да!" Некоторые говорили это очень громко, поэтому географичка прервала тютькинскую мысль про то, что Гималайские горы самые высокие, и строго спросила: -- Что там у вас происходит? Весь класс так невинно и преданно смотрел на географичку, что, будь она поопытнее, она бы сразу поняла, сколь важное происшествие случилось в классе. Но она была еще молоденькая, еще не все знала про трудящихся из шестого "Б" и прочих подобных. На перемене художник Тютькин бегал по классу и каждому по очереди кричал: -- Отдай, гад, рисунок! Ну отдай! -- Это не по-пионерски, -- сказала Кира Пушкина, председатель совета отряда. -- Что? -- спросил Тютькин. -- Все, -- сказала Кира Пушкина, которую Сашка Каменский когда-то окрестил "Кипушкиной, Могушкиной, Никемнепобедишкиной". -- Все не по-пионерски: и делать любовные гадости, и рисовать их, и воровать без спросу чужие рисунки. -- Конечно, -- заржал Юра Фонарев. -- Это ты прекрасно сказала. Воровать без спроса нехорошо. Ты сперва спроси разрешения, а потом воруй на здоровье. -- Я бы на твоем месте не очень-то стала бы смеяться, -- торжественно заявила Кипушкина и показала Юре рисунок. -- Ах, гад! -- завопил Юра и прямо задохнулся. Вы не подумайте, никаких там гадостей не было. Просто Тютькин очень хорошо нарисовал Юру Фонарева с одной девочкой. Как они стоят в 11 часов вечера, держась за руки, у Юриного подъезда. Все было до такой степени точно и хорошо нарисовано, что невозможно было не узнать, кто нарисован, и где, и когда (поскольку на часах было 11.10 и рядом горел фонарь, чего днем не бывает). Юра так и стоял, ловя воздух раскрытым ртом. А эта кисочка Машенька улыбнулась ему и промурлыкала: -- Оч-чень р-реалистично нар-рисовано. Очень большой талант! -- Это донос, -- сказал, наконец, Фонарев, испепеляя Тютькина взглядом. -- Низкий, подлый и коварный донос. Я думал, ты человек... а ты... Ты... Он повернулся и выбежал из класса. И несчастный Тютькин побежал за ним, крича: -- Я человек! Я человек! Я не виноват! -- Гений и злодейство есть вещи несовместные, -- сурово сказал Лева Махервакс, лучший фонаревский друг. -- Сначала думать надо, что рисуешь, а потом рисовать... Но разве художник Тютькин виноват? Он же рисует по впечатлению, то есть по-честному-что видит. Он же хочет получше нарисовать, а за это вот всю дорогу горит синим пламенем. -- Почему синим? -- спросил ученый мальчик Лева, не признававший разных литературных образов. -- Раз у тебя такие вредные впечатления, так лучше ты не рисуй вовсе, не делай людям зла. А добрый Ряша сказал, что нельзя обвинять Тютькина. Он же не для зла. Просто такое у человека свойство: рисовать все из жизни. Но, конечно, объективно (именно так он и сказал: "объективно"). Лева прав: раз уж у тебя такое свойство, то надо самому за собой следить. Железно! А то нарисуешь какое-нибудь зло, вроде как сейчас Юрке Фонарю. И потом Ряша по своему обыкновению рассказал подходящий пример. Будто бы у него был в городе Харцизске один знакомый, сослуживец отца по фамилии Бородецкий, у которого тоже было одно свойство. Он мог кого хочешь загипнотизировать. Вот только посмотрит вот так (Ряша сделал зверское лицо, выпучил глаза и заскрипел зубами) -- и сразу кого хочешь загипнотизирует. И тот сразу заснет, или раздаст всем свои деньги, или кинется с пятнадцатого этажа (это в Харцизске-то с пятнадцатого этажа!). Так вот этот Бородецкий всегда чувствовал свою ответственность: когда спал или пьяный напивался -- всегда крепко привязывал себя к кровати, чтобы нечаянно не нагипнотизировать какой-нибудь вред, какой-нибудь черт те что. Но прекрасный поучительный рассказ Ряши пропал даром, поскольку Тютькин совершенно ничего не слышал. Он смотрел в потолок и думал свою исключительно невеселую думу. Но Ряша все равно не оставил художника в беде. Он был человек хилый, малорослый и невлиятельный, и ему очень нравилось, что вдруг представилась возможность кому-то подавать ценные советы и вообще покровительствовать. Ряше еще никогда не удавалось кому-нибудь покровительствовать. И поэтому он был рад и, пожалуй, даже упивапся новым, захватывающим занятием. -- Вот вы все убиваете в нем художника, -- обличал он своих ребят. -- Видите, до чего человека довели. Народ! -- А чего он такой слабонервный? -- презрительно сказал Лева Махервакс, как известно, несмотря на свою ученость, круглый год обливавшийся холодной водой. -- Художнику особенно надо иметь железные нервы. Искусство -- это война нервов. Ряша, подумав, с ним согласился и немедля занялся воспитанием тютькинского характера. -- Нет, ну в самом деле, -- говорил он, проважая художника на 3-ю улицу Восьмого марта. -- Действительно, ты должен стараться, чтобы всем было хорошо от твоих рисунков. А кроме того, воспитывать волю. Иначе тебе же хуже будет. -- Хуже не будет, -- сказал Тютькин. -- Ого, еще как может быть хуже! В тысячу раз, в сто двадцать тысяч раз. Ты, мальчик, просто жизни не знаешь! -- А ты много знаешь, -- огрызнулся Тютькин. -- Вот за это тебя три раза в неделю и бьют по шее. Высказывание было, конечно, непродуманное, поскольку последний раз по шее били именно Тютькина. Но великодушный Ряша не стал намекать на это. Чего уж там... Между тем неприятности у Тютькина вдруг кончились. Никого он не рисовал, и за это никто к нему не приставал. Если ему уж очень хотелось что-нибудь изобразить, то он брал химический карандаш и малевал на своей ладони. Нарисует, полюбуется, потом плюнет и сотрет. И вид у него был не то чтобы счастливый, но, во всяком случае, умиротворенный. Он поправился на 3 килограмма 400 граммов и даже получил четверку по алгебре, что для Тютькина было невообразимое достижение. Вдобавок ко всему этому он еще выиграл по денежно-вещевой лотерее какой-то ковер машинной работы. И весь класс сначала недоумевал, зачем Тютькину ковер машинной работы. А когда выяснилось, что можно получить деньгами, смеяться перестали. И Машенька даже распустила слух, будто бы у Тютькина есть какой-то приятель, который на лотерейном тираже крутит барабан и вытаскивает билетики с выигрышем. И будто он для Тютькина по знакомству хотел вытащить даже "Москвича", но в последний момент забоялся и вот вытащил ковер. -- Глупа ты, дочь моя, -- сказал Сашка Каменский. -- Там это все окружено полной тайной. И жулить невозможно. Так что Тютькин честно выиграл. Надо иметь в виду, что в нашем шестом "Б" (но может быть, и в каком-нибудь другом классе, а возможно, вообще всюду на свете) народ был уже вроде как взрослый, но в то же время вроде как маленький. Жизнь прекрасна в своих противоречиях, как говорит ученый мальчик Лева Махервакс (а возможно, что и еще кто-нибудь так говорит)... В один прекрасный день (а вернее, в один обыкновенный понедельник) Сева Первенцев вывесил стенгазету "За отличную учебу". На большущем толстом листе ватмана были наклеены разные заметки, жульнически написанные крупными буквами с огромными просветами между строчек, чтоб занять побольше места. Тем же способом обычно пишутся письма какой-нибудь малоизвестной и совершенно безразличной тете Анюте в Моршанск, "которая так тебя любит,. а ты, свинтус, никогда ей не напишешь". Рядом с заголовком был нарисован пионер-горнист, похожий на две сросшиеся картошки, в которые сверху воткнут кинжал без ручки. А под заметкой "Спасибо шефам" было намалевано уже черт знает что -то ли шеф, то ли дерево, то ли трактор (в заметке речь шла о том, как шефы прислали трактор для школьного сада). -- Мы дураки, -- сказал Сашка. -- И даже более того! У нас же есть Тютькин! И все страшно удивились, как это им раньше не пришло в голову вовлечь Тютькина. Во-первых, это бы его воспитало. Недаром же во многих пионерских повестях -- есть такие повести, которые не надо путать с настоящими! -- самого неисправимого всегда выбирают в редколлегию, и он исправляется. Во-вторых, по замечанию Сашки, одно это уже как-то подняло бы унылую стенгазету шестого "Б" над всеми прочими, столь же унылыми. Словом, на перемене к Тютькину явилась делегация из руководящих ребят класса. Эта делегация говорила соответствующие моменту слова. Приблизительно те же, которые несколько ранее говорили делегаты вольного Новгорода, чтобы вернуть покинувшего их князя Александра Невского. И почти те же, которыми чуть позже бояре уговаривали Ивана Грозного не обижаться, а ехать к себе в Москву и царствовать. -- Ладно, -- сказал в конце концов художник Тютькин. -- Раз так, я буду рисовать вам стенгазету. -- А ты потом просмотри с идейной стороны, -- сказала Кипушкина Севе Первенцеву, и тот даже руками развел: дескать, учи ученого! И Тютькин сделал чудную стенгазету. Она почти целиком состояла из рисунков. К двойному удовольствию ребят, которым раньше не было житья от редактора Севы, с каждого -- даже с Коли! -- требовавшего заметок на животрепещущие темы дня. Можете мне поверить, что это были прекрасные рисунки. И тут уже сбежалась смотреть вся школа. И даже в самом деле пришел какой-то десятиклассник -- здоровенный и в очках, -- и он спросил: "Кто это так у вас здорово рисует?" -- Вот он, -- растерянно прошептал Ряша, совершенно потрясенный тем, что выдуманный им десятиклассник вдруг действительно пришел и даже вдруг сказал выдуманные им, Ряшей, слова. А художник Тютькин с безразличным видом прогуливался неподалеку от своего детища и слушал, что там говорят люди. Люди, как нарочно, говорили разные возвышенные слова и комплименты. Потом Тютькин возвысился уже до общешкольных масштабов. Он оформлял выставку "Работай, живи и учись для народа", рисовал плакаты, призывающие собирать металлолом и защищать зеленого друга. Потом слава его перелилась за школьные берега и ему поручили нарисовать художественный заголовок для стенгазеты районо "За педагогическую культуру". Потом вдруг пришел беленький, тихонький, робкий лейтенант милиции и, вызвав Тютькина с урока физкультуры, отдал ему честь и даже слегка щелкнул каблуками. -- Я к вам с просьбой от ОРУД-ГАИ. Выручите нас насчет "Не проходите мимо". -- Насчет чего? -- спросил совершенно уже ослепленный своим величием Тютькин., -- Ну, со стендом. Который разоблачает пьяниц там, разных нарушителей. Мы вам подработали списочек и темы, которые необходимо раздраконить... То есть отобразить... -- Хорошо, -- сказал Тютькин. -- Так мы за вами заедем. Можно сразу после занятий? -- Можно, -- разрешил Тютькин, а лейтенант снова отдал ему честь и снова очень явственно щелкнул каблуками. -- За что он тебя? -- сочувственно спросил третьеклашка, издали наблюдавший за милицейским мероприятием. -- Помочь просил, -- небрежно сказал Тютькин, от души скорбя, что вот такую прекрасную сцену видел один только жалкий третьеклашка. А вот если бы кто-нибудь из своих! Например, Севка или Коля... Но жизнь и наиболее передовые мыслители настойчиво указывают на непрочность славы и ошибочность самоуспокоения. Разомлевший от успехов, вознесшийся до невозможности, Тютькин конечно же был обречен на падение. И он незамедлительно пал, как только разрисовал стенд "Не проходите мимо" и шикарно проехался в сине-красной милицейской машине с двумя громкоговорителями на крыше. Этой машине было велено отвезти художника домой. И Тютькин нарочно назвал шоферу такой маршрут, чтоб промчаться во всем великолепии мимо школы и по тем двум улицам, на которых живут почти все ребята из шестого "Б". Он, конечно, думал, этот художник Тютькин, что все только начинается и что теперь почти каждый день будет ему подаваться синяя машина с красной полоской и двумя громкоговорителями наверху. Но он зря так думал. Уже на другое утро после появления в витрине центральной аптеки красочного стенда "Не проходите мимо" разразился скандал. Ужаснейший скандал, по сравнению с которым Колины и фонаревские скандалы были просто как детская опера "Морозко" в клубе швей-фабрики No 9 по сравнению с "Пиковой дамой" в Кремлевском Дворце съездов. На стенде был изображен, между прочим, пьяный нарушитель, стоящий перед огромным грозным светофором. Так вот этот отрицательный пьяница, нарисованный просто, вообще для заголовка, нечаянно оказался похожим... Ну... совершенно в точности похожим на председателя родительского комитета школы -- огромного мордастого общественника товарища Ферапонова (похоже, в самом деле выпивавшего). Мы пожалеем художника Тютькина и не станем вникать в подробности этого громового скандала. Тем более громового, что товарищ Ферапонов орал в директорском кабинете несколько дней подряд, и почти столько же кричал дома товарищ Орлов -- папа Тютькина. (Я, кажется, забыл вам сообщить, что художник Тютькин -- это просто кличка, а на самом деле этого человека зовут Витя Орлов. Но боюсь, что теперь это уже не существенно). -- Просто какая-то вивисекция, -- сказал Юра Фонарев, который простил Тютькина за тот давний рисунок, поскольку был человеком справедливым и понимал, что казнь уже сто раз перекрыла тютькинскую вину. -- Действительно вивисекция. -- Нет, -- саркастически заметил ученый мальчик Лева. -- Вивисекция -- это когда животных мучат. Она запрещена. А людей мучить -- это не вивисекция, это можно... -- Но ведь ничего такого особенно страшного не произошло, -- по обыкновению сказал Ряша в утешение художнику. -- Подумаешь, папа не велел рисовать! Вот Тарасу Шевченко, я читал, нельзя было вообще писать и рисовать. А тебе еще ничего, писать ведь можно... -- Можно, -- сказал Тютькин, но было похоже, что эта возможность не сильно его обрадовала. Прошло еще три месяца. Довольно нормально прошло. Наш герой жил спокойной частной жизнью, не выделяясь из серой массы, а вернее сказать, из пестрой массы или даже, еще правильнее сказать, из яркой массы шестиклассников. И получил он по алгебре уже даже не четверку, а пятерку. И как-то незаметно стали его звать просто Тютькиным, без всякого "художника". И мне бы тут закончить рассказ. Но жизнь, которая не подчиняется, вдруг выкинула неожиданную и пренеприятную штуку. Короче говоря, всеми забытый и всеми прощенный Тютькин был пойман Севой Первенцевым -- членом совета дружины -- за странным занятием. На заднем дворе, рядом со школьным гаражом, Тютькин малевал что-то мелом на кирпичной стене. Какие-то квадратики, кружки, треугольники и зигзаги. -- Абстракционизм? -- испуганно спросила Кипушкина-Могушкина, которую Севка заставил бегом бежать из буфета, чтоб не дать Тютькину опомниться и стереть следы преступления. -- Ты считаешь, это абстракционизм? -- Абстракционизм, конечно! -- сказал Сева. -- Что же это еще, по-твоему? Ну и опять был скандал, который мне неохота и даже просто грустно описывать в подробностях. И опять наш Тютькин ушел в частную жизнь, однако больше уже ничего по лотерее не выигрывал и отметку по алгебре не улучшал (поскольку выше пятерки отметки пока не придумано). Но, видно, не умел Тютькин как следует жить частной жизнью. Еще через два месяца, перед самыми летними каникулами, он, вспомнив, наверно, Тараса Шевченко, вдруг взял и сочинил стишок. Он его сочинил, прочитал про себя, потом прочитал себе еще раз, уже вслух. Потом отнес его в редакцию стенгазеты. -- Ну что это за стихи? -- сказала Кипушкина. -- "Наша Родина прекрасна, любим мы ее ужасно. Ходим в школу каждый день, заниматься нам не лень". Нет, перехвалили мы Тютькина: ах, талант, талант!... И все члены редколлегии молча согласились с Кипушкиной, поскольку стишки были действительно неважные. ЭТОТ БЕДНЯГА РЯША -- Ну куда? Куда лезешь? -- спросил Коля, когда Вовка Ряшинцев -- тощенький, головастенький, очкастенький -- попытался взобраться на пьедестал. Это была довольно высокая, сильно облупленная бетонная тумба с отбитым углом. Только самые старшие ребята знали, из-под кого этот пьедестал. А Ряша был не из самых старших -- он был всего только шестиклассник. Но воображение у него работало хорошо. Так что он видел тут гипсового пограничника с собакой. Коля удивился, почему это вдруг убрали пограничника с собакой и для чего тогда оставили бетонный пень. Ряша уверенно ответил, что скульптура была антихудожественная, вот и все. Коля особенным воображением не обладал и поэтому мог сказать только: "Ага". Но зато Коли обладал исключительной физической силой (Ряша в мыслях подчеркивал это слово -- "физической", поскольку ему самому оставалось надеяться только на силу духовную). Но духовной силы, как она ни была велика, в данном случае оказалось недостаточно, чтобы взобраться на пьедестал (честно говоря, не такой уж страшно высокий). Ряша пытался и так и этак, один раз ему даже удалось подтянуться на руках и лечь пузом, то есть не пузом, а даже... непонятно, как это называется у тощих людей... Словом, он лег этим самым на щербатый холодный бетон и стал осторожно заводить ногу. Но сорвался, разодрав рубашку и немножко ободрав плечо. А Коля добродушно сказал: -- Эх ты, хитлик... Было неясно, что, собственно, означает это слово. Вряд ли и сам Коля знал. Но что-то оно все-таки означало. Что-то, несомненно, обидное и огорчительно подходящее для Ряши. Хит-лик! Коля подпрыгнул, схватился за края тумбы руками, сказал "хи-хек" и через мгновение уже стоял на пьедестале, расставив свои ножищи. -- Я памятник себе воздвиг нерукотворный, -- проорал Коля, опустошив таким образом половину своих поэтических запасов. -- К нему всегда идет народная толпа. Даже такое грубое невежество Коли не утешило. Он хотел сказать: "Ясно, нерукотворный, потому что такого рукотворного памятника никто бы не позволил поставить". Но ничего такого он не сказал, потому что уже неоднократно бывал бит за остро развитое чувство юмора. Нет, эти молодецкие утехи не для Ряши! Даже величайшие полководцы старались выбрать для своих сражений выгодную позицию (например, при Бородино: "и вот нашли большое поле, есть разгуляться где на воле, построили редут"). С печальным вздохом Ряша решил последовать за великими предшественниками и пошел искать выгодную позицию. Она, позиция, могла найтись только в интеллектуальных сферах. Там, где побеждают вольная игра ума, искрометное остроумие и всякое такое, на недостаток чего Ряша не может пожаловаться. Интеллектуальная сфера вскоре нашлась. В лице Сашки Каменского --главного умника 6-го "Б". Сашка сидел в пустой, по майским обстоятельствам, раздевалке, свесив с барьера свои журавлиные ноги. Он сидел там и важно читал книгу "Развитие кустарных промыслов в древней Руси". -- Про что это? -- спросил Ряша. -- Про развитие кустарных промыслов. На Руси. В древние времена. -- Ага, -- сказал Ряша. -- А я еще не успел прочесть. -- Ай-яй-яй, -- сказал Сашка, ухмыляясь, -- смотри не опоздай. Сашке так понравилось собственное остроумие, что он даже смягчился. Ободряюще поглядев на Ряшу, он спросил: -- Ну, что слышно, Ряша? Какие сплетни в городе? Ряше очень хотелось обидеться и как-нибудь отбрить этого нахального Сашку. Но, к своему ужасу, он вдруг проговорил искательным голосом двоечника, вымаливающего "ради маминого порока сердца" какую-нибудь троечку: . -- Да так, Сашка. Ничего особенного... Говорят, приехал Роберт Рождественский. -- И ты считаешь его серьезным поэтом? -- спросил Сашка, надменно подняв бровь. -- Нет, что ты! -- поспешно сказал Ряша, окончательно теряясь. -- Конечно нет! У него слабоватая рифма. -- Ты находишь? Ну-ну. -- Сашка улыбнулся уголками губ, ровно настолько, сколько требуется для полного испепеления собеседника. -- Интересная мысль. Ряша запыхтел. Это выглядит очень странно, когда вдруг запыхтит не какой-нибудь толстяк, которому положено, а вот такой тощенький, пошкольному --"шкилявый" (то есть похожий на "шкилет"). -- Пф-ф, -- пыхтел Ряша. Каменскому это мелкое торжество почему-то доставило большое удовольствие. Я даже знаю почему. Не далее как вчера вечером, в беседе со своим двоюродным братом -- студентом Митей, он сам испытал столь же тяжкое унижение. Он хотел поделиться с умным Митей некоторыми соображениями о путях технического прогресса. А Митя вежливо послушал с минуту и скривил губы (кажется, сейчас Сашке удалось скривиться так же убедительно). Ну так вот, Митя чуть-чуть пошевелил своей улыбкой и сказал: "Что ж, Саня, я тебе пожелаю успехов, а истине пожелаю всегда соответствовать твоим рассказам". И Сашка был ужасно уязвлен. Не мог же он, в самом деле, знать, что гордый студент Митя, в свою очередь, позаимствовал этот блистательный экспромт у профессора А.Б.Трахтенгерца, сопроводившего именно теми словами последнюю Митину двойку по древней истории... Попыхтев некоторое время под спокойным и доброжелательным взглядом Сашки, Ряша пришел в себя и развязно предложил "сразиться в города". -- Ну что ж, -- сказал Сашка. -- Отлично. Пусть будет, скажем, Калуга. -- Анкара, -- ответил Ряша. -- Аддис-Абеба. -- Акмолинск. Суть игры, как вы догадываетесь, состояла в том, чтобы каждый быстро называл город, начинающийся с той буквы, которой закончился предыдущий. -- Караганда, -- сказал Сашка. -- Актюбинск, -- сказал Ряша. -- Конотоп. -- Пудем. -- Где это? -- В Удмуртии. Честное слово... -- Ладно. Майкоп. Теперь Сашка коварно загонял Ряшу на трудную букву "п". -- М-м... Петропавловск. -- Кингисепп... Наконец запас Ряшиных городов на "п" иссяк. Он ловил ртом воздух и мычал: -- М-м... вот этот... м-м... город... -- Считаю, -- жестко сказал Сашка. -- Могу даже медленно считать. Р-раз, д-в-в-ва... Т-р-р-р... -- Пивожигулевск! -- в отчаянье завопил Ряша. -- Нет такого города. -- Есть! Но, пожалуйста, могу другой... Пуплин... Это в Ирландии... Такой порт... Сашка соскочил с барьера и, сказав, "ладно, ладно", пошел к дверям. -- Подвиговск! -- умоляюще воскликнул Ряша и гюбежал за Каменским. -- Пустанай... Есть же такой... На его вопль прибежали трое пятиклашек, и ободренный Саша решил продолжать спектакль. -- Нету никакого Пустаная! -- Есть! -- орал Ряша. -- Он есть! В пустыне. В южной части Средней Азии... Просто это маленький город. -- Очень, очень маленький город, -- наслаждался Сашка. - О-о-чень... -- Ну, пожалуйста, есть еще много... Прямосибирск... -- Не смеши меня! -- Но он есть. Есть Прямосибирск. Я тебе клянусь. Я даже должен был там жить... -- Ты должен жить в столице Норвегии. -- Почему? -- спросил пятиклашка, самый мелкокалиберный из трех зрителей. -- А знаешь, какая столица в Норвегии? -- Осло,-- сказал пятиклашка, потом, сообразив, подпрыгнул и завопил от счастья: -- Осло! Осло! Осло! Ряша, сутулясь, шел по бесконечному школьному коридору и проклинал звонок, который, когда действительно надо, никогда не звонит. Еще целых двадцати минут до начала уроков. Находятся же идиоты -- являться в школу на час раньше: Коля, Сашка, пятиклассники эти... Он шел по коридору, непонятно куда и зачем, а в голове его, как петарды, взрывались города на "п": П-Полтава... П-Полоцк... П-Париж (О-осел! Забыть Париж!)... Портсмут..., Перт... Пярну... Пушкин... Псков... -- Поздно,-- печально повторял Ряша,-- п-поздно! Машка Гаврикова, скакавшая по коридору навстречу Ряше, увидев его удрученное лицо, сразу остановилась, как в игре "замри". -- Ну что, Ряшенька? Что случилось? -- Ничего не случилось! Может быть у человека плохое настроение? Или не может? -- Может,-- сказала Машка, которая все-таки была свой парень.-- Но ты плюй! -- Конечно,-- сказал Ряша. -- Я и так плюю. -- А я не всегда умею, -- сказала Машка. -- Иногда умею, иногда нет. -- Тут нужна тренировка, -- грустно сказал Ряша. И тут же подумал, что вряд ли у кого другого на свете была по части неприятностей такая тренировка, как у него. Но на этом Ряшины испытания не кончились. Едва он достойным образом отбился от Машки, как вдруг перед ним выросла его собственная мама. Сверкая глазами, пылая щеками и даже, как показалось бедному Ряше, слегка дымясь, мама воскликнула: -- Будешь или нет слушаться бабушку? Почему ты убежал без курточки? Для чего тебе нужно простудиться? Да не нужно мне,-- сказал Ряша.-- На кой это мне... -- А ну, порассуждай мне еще! -- сказала мама, втискивая своего ненаглядного Ряшу в его злосчастную курточку. И разумеется, точно в этот момент появился Сашка Каменский. Он скорчил благонравную мину и сказал: -- Здравствуйте, доброе утро! -- Вот видишь,-- обрадовалась мама. -- Вот Саша пришел в курточке... Не посчитал для себя зазорным... -- Да,-- сказал Сашка таким голосом, каким заговорил бы соевый шоколад, если бы он мог заговорить.-- Я стараюсь сохранить свое здоровье, а Володя, мне кажется, напрасно пренебрегает. Всего доброго. И он удалился на своих журавлиных ходулях, даже спиной выражая великое торжество. -- Ну, -- сказал Ряша.-- Я уже надел твою паршивую курточку. Но я никогда тебе не прощу... -- Чего, Вова? -- удивилась мама, которая мгновенно остывала, едва только добьется своего.-- Чего не простишь? -- Всего,-- сказал Ряша, упиваясь возможностью вылить, наконец, все-все, что у него накопилось из-за Коли, из-за Сашки, из-за Машки, из-за пятиклашки и из-за него самого, Ряши.-- Не прощу! -- Нашел время,-- сказала мама, пытаясь поправить Ряшин воротничок.-- Я и так по твоей милости опаздываю. Меня больные ждут с острой болью. Мало ей своих больных, обязательно нужно, чтоб и у родного сына тоже была острая боль. Врач, а не понимает! Через пять минут произошло событие, которое заставило бы Ряшу торжественно заявить, что бог есть. Если бы он умел думать о боге. Короче говоря, не успел он подняться на второй этаж, как нос к носу (вернее, из-за разницы в росте --нос к плечу) столкнулся с Сашкиным отцом. И вдобавок к нему еще и с Сашкиной мамой. -- Вова,-- сказали они в один голос.-- Ты не знаешь, когда придет Ариадна Николаевна? -- К третьему уроку,-- сказал Ряша.-- Обязательно! Сегодня же родительское собрание. Тут таинственным образом, как призрак из стены, возник Сашка -- Да,-- сказал он жалобно.-- Я забыл вас предупредить. -- Ничего,-- сказал Сашкин отец.-- Спасибо, Вова напомнил. Мама непременно придет. -- Почему? -- обиженно спросила Сашкина мама.-- Почему всегда я? -- Потом,-- сказал Сашкин папа.-- Мы еще вернемся к этому разговору. И они молча пошли вниз по лестнице. Дойдя до первой площадки, Сашкины предки остановились и о чем-то заспорили. Слов не было слышно, но было видно, что они что-то такое важное говорят, по очереди тыча пальцами друг в друга. Ряша потом божился, что они будто бы считались (знаете, как при игре в жмурки: "На одном крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной, а ты кто такой?" На кого придется последнее слово -- тому и жмуриться). Ряша уверял, будто он даже слышал считалочку Сашкиных предков. Будто бы они считались так: -- Я -- родитель. -- Ты -- родитель. -- Кто же будет победитель? -- Раз, два, три, четыре... -- Сосчитаем до пяти. -- На собранье вам идти. Вышло, кажется, на Сашкиного папу, потому что он закричал так громко, что уже действительно было слышно на втором этаже: -- Но почему именно сегодня, когда у меня кружок текущей политики?! -- Да-а! -- сказали Ряша и Сашка в один голос. И разошлись, не питая друг к другу никакой вражды... Потом, естественно, были разные уроки: физика, зоология, физкультура, английский и алгебра. И Ряша без особенных приключений слушал, что там говорят учителя и что тараторят, декламируют и мямлят его братья и сестры по классу (по 6-му "Б"). На зоологии ему самому пришлось отвечать. И он довольно благополучно, на четверочку, рассказал про лягушку зеленую, особенно напирая на то обстоятельство, что лягушка зеленая по преимуществу бывает зеленого цвета. От физкультуры Ряша, по хилости своей, был освобожден начисто. Кроме него, в классе осталась еще Гаврикова Машка (у нее недавно была какая-то болезнь имени Боткина, что-то такое с печенкой). И еще остался этот кудрявый красавчик Сева Первенцев, у которого, по его словам, было воспаление хитрости. Сева все 45 минут просидел не разгибаясь, прилежно списывая из Машкиных тетрадок алгебру и английский. Он списывал так долго потому, что, как обладатель самого красивого почерка в классе, вынужден был всегда стараться и держать свою марку. Ряша однажды пустил слух, что будто Министерство просвещения сдало Севины тетрадки в палату мер и весов. Ну, туда, где лежат эталоны, то есть главные образцы: самый метровый метр, самый килограммный килограмм, самый -- ну, не знаю что! -- самый круглый круг и самый прямоугольный прямоугольник... Машке тоже было не до разговора с Ряшей. Она только что получила по физике кислую тройку вместо крепкой четверки, которую по справедливости определила сама себе. Поэтому Машка сидела задумчивая и ожесточенно сосала ириску, именуемую "Молчание -- золото". У Ряши все уроки были приготовлены, а обиды слишком велики, чтобы о них хотелось вспоминать. Поэтому ему ничего больше не оставалось делать, как только мечтать о чем-нибудь. И он стал мечтать о том, как было бы хорошо, если б вдруг были такие магазины, в которых бы продавалось хорошее настроение или даже прямо счастье... Не за деньги, конечно, а за какие-нибудь заслуги. Или за хорошие дела. Тогда бы все, конечно, старались иметь заслуги и быть подобрее. -- Ты что сам с собой разговариваешь? -- спросил Сева Первенцев и поднял наконец глаза от своей образцовой тетрадки. -- Я просто так. Думаю там о разном. Сева посмотрел на Ряшу внимательно, будто в первый раз его увидел, и потом сказал: -- Слушай, знаешь что? Тебе надо обязательно вступить в ГЮД! -- А что значит ГЮД? -- спросил Ряша. -- Группа юных дружинников. Сегодня после пятого урока первое занятие. Можешь, пожалуй, прийти... Учредительное собрание ГЮДа состоялось в пионерской комнате, среди знамен, барабанов, горнов, гербариев и плакатов, призывавших пионеров учиться и жить для народа, собирать металлолом и макулатуру, не терять ни минуты, никогда не скучать, а также встречать солнце пионерским салютом. Кроме ребят из старших классов (из шестого тут было только двое -- Сева и Ряша) здесь присутствовали взрослые. Робкий белобрысый лейтенант из милиции и здоровенный, мордастый дядька-общественник в кителе с голубым кантом, но без погон и с черными пиджачными пуговицами вместо форменных золотых. Этот дядька долго говорил речь. А лейтенант все это время вздыхал, страдальчески морщился, сжимал руками виски -- было видно, что ему сильно не нравится речь этого общественника. -- У пионеров и милиции -- одни задачи, -- говорил дядька хорошим басом. -- Неуклонное соблюдение порядка. Тут Ряша нечаянно заржал, а дядька посмотрел на него сурово и сказал: -- Ты учти, пионер, от смеха до преступления один шаг. И он еще более громким и твердым голосом стал излагать суть этих самых задач. Чтоб, значит, пионеры ходили с красными повязками по улицам, следили за порядком и делали замечания взрослым, которые нарушают. -- А свистки нам выдадут? -- спросил Сева, подняв руку. -- Это зачем еще? -- ужаснулся лейтенант, у которого, наконец, лопнуло терпение. -- Чтобы нас слушались. А то некоторые взрослые могут не подчиниться или убежать. Лейтенант тихо застонал, а общественник в кителе с пиджачными пуговицами стукнул пальцем по столу и сказал: -- Далеко не убежит! Учтите, товарищи, за сопротивление дружинникам, равно как и милиции, полагается статья... -- Ну при чем это? -- сказал лейтенант.-- Какая еще статья? Просто вы, ребята, культурненько подходите, если кто нарушает или переходит не там. И тихо-вежливо укажете: мол, нехорошо, дяденька, нарушать в нашей столице, в самом красивом городе мира... И тут лейтенант вдруг замолчал, видимо, представил себе какую-то живую картину. Потом он встал и сказал решительно: -- Ну вот что. Я сейчас послушал товарища Ферапонова, подумал и, знаете, засомневался. Может, не надо этого ГЮДа? А? -- Как не надо?! -- испугался Сева. -- Да так, пожалуй, не надо. Идите пока, ребята, гуляйте. Мы еще подработаем этот вопрос. Ребята немного посмотрели, как общественник пыхтел, краснел и дулся, а потом разошлись по своим делам. Нет, этот ГЮД -- новорожденный и, кажется, уже покойный -- вряд ли мог кого-либо сделать счастливым. Разве что этого дурака Севку, которому лишь бы позадаваться и покомандовать. ... Посреди двора на пьедестале стояла на одной ноге Машка. -- Что это ты так быстро? -- спросила она, увидев Ряшу.-- Они не приняли тебя? -- Почему не приняли? -- сказал Ряша.-- Нам самим не понравилось, и мы решили, что не надо. Вообще никакого ГЮДа не будет. -- А что будет? -- Мало ли что будет. Всякое разное. И тут Ряша ни к селу ни к городу сказал: -- Машка! Слушай, Машка, вот если бы вдруг открылся такой магазин "Все для счастья"... -- А чем там торговать? -- спросила Машка, нисколько не удивившись. -- Мало ли чем, -- сказал Ряша, не задумываясь. -- Подковами. Копеечками, у которых с обеих сторон орел, а решки вообще нету... Или такими пилюлями, усилителями силы, чтоб каждый, кто купит, сразу же сделался непобедимым. -- А зачем быть все время непобедимым? -- спросила Машка, сделав ветер своими здоровущими загнутыми ресницами. -- Это даже не по-человечески... Тут Ряша вдруг схватился обеими руками за края пьедестала, крикнул "х-хек!" и мгновенно оказался наверху, рядом с Машкой. Вадиму Сидуру ОНА И ОН Из семейной хроники ВСТУПЛЕНИЕ Я не был в этих местах лет десять. И вот случилось попасть туда снова. Другие поехали на Енисей, на Ангару, в город Рудный, в Кукисвумчорр или какой-нибудь Икебастуз. Туда, туда, где, как пишут восторженные души, "романтика прописана постоянно". А я сел на Курском вокзале в веселый курортный поезд, в котором пили, пели, смеялись и делали детям "козу" беспечные отпускники. И проводник посмотрел на меня как на арапа и ловкача, когда я перед последней станцией попросил вернуть мой билет для отчета. -- Не пыльная у вас командировочка,-- сказал он с наивозможнейшим презрением. И я, хотя был обязан давать отчет не ему, а издательской бухгалтерии, как-то так виновато пролепетал, что у меня со здоровьем худо, и на север мне нельзя, и на запад тоже не очень... Ощущение неясной вины не прошло и позже, когда я устроился в кузове полуторки и покатил в сторону, противоположную морю, золотым пляжам и пестрым обольстительным курортным городам. Я ехал в такую местность, где, по словам районных деятелей, любивших прихвастнуть, ежегодно выпадало в полтора раза меньше осадков, чем в пустыне Сахаре. Но теперь, по всей видимости, с водой как-то обошлось, потому что ландшафт совершенно переменился, и на месте рыжих, вытоптанных солнцем холмов зеленели веселые виноградники, казавшиеся со стороны шоссе густыми и кудрявыми. Я не очень точно помнил, что здесь где, и ждал, что вот-вот наконец начнется рыжее уныние. Но так и не дождался. В райисполкоме я встретил старого знакомого, товарища Горобца. Он и десять лет назад там работал. Только тогда он, по собственным его словам, был "за старшего подметайлу", а теперь сделался председателем. Притом передовым и знаменитым. Товарищ Горобец накидал. мне множество цифр. Цифры были огромные, и шпарил он по памяти, не заглядывал ни в какие сводки и справки. Каждую новую фразу товарищ Горобец начинал со слов: "Вы не можете себе представить". Хотя именно я-то и мог себе представить, как тут все было. А потом председатель, райисполкома сказал, что писателям, которые есть инженеры человеческих душ, конечно, не цифры нужны, а души живые. И на этот предмет (чтобы встретиться с душами) мне надо, не теряя времени, катить в совхоз Гапоновский. Это лучшее в области хозяйство (последовал новый каскад цифр), а там наилучшая бригада (еще цифры), а в ней бригадиром Раиса Лычкинова. Та самая! Я, признаться, никогда раньше про Лычкинову не слышал. И, признавшись в этом, много потерял в глазах товарища Горобца. Он сказал, что Лычкинова, а правильнее Лычкина Раиса Григорьевна,-- Герой Социалистического Труда, виноградарь (виноград едите, должны и Лычкину знать). Она как раз два месяца назад прогремела в Москве, пробила такое дело, что и обком не мог. А она, понимаете, пробила! Честно говоря, я не люблю ездить к "знатным людям". Мне как-то совестно становиться сороковым, или сотым, или тысячным в деловитый хоровод "бряцающих на лирах". "Бряцающие" всегда колобродят вокруг знаменитостей, ожесточая их стандартными вопросами, сбивая с толку громкими похвалами, теребя, вертя, бесцеремонно толкая их и в рабочее время и в досужий час. Но товарищ Горобец не стал спрашивать моего на сей счет мнения, а просто сказал шоферу: -- Давай, Чихчирьян, отвези товарища до Лычкиновой Раи. ... Она оказалась темноволосой, чернобровой, полненькой женщиной лет тридцати трех -- тридцати пяти. Когда Рая хмурилась, лицо ее становилось совершенно детским, но когда она улыбалась, сверкая белыми крупными зубами, обозначая ямочки на щеках,-- оно как-то вдруг, против правил, взрослело. Я минут десять наблюдал со стороны, как она разговаривает со своими бригадными. И мне понравилось, что она как-то очень по-свойски с ними разговаривает, словно бы не по делу. Наконец я нашел случай попасться ей на глаза и представиться. -- Добре,-- сказала Лычкина.-- Что вас интересует? И я не нашел что ответить. Надо было, наверно, просто сказать: "Вы". Но мне показалось, что так будет несколько неделикатно, даже, пожалуй, нахально. Спросить про методы выращивания винограда? Но в этом я ровно ничего не смыслю, и зачем они мне, методы?.. Ухватиться за палочку-выручалочку: расскажите, мол, пожалуйста, как вы добились своих замечательных успехов? Нет, это тоже не годится. Уж не помню, что я такое пробормотал, но только Рая досадливо посмотрела на часы и сказала: -- Ну ладно, берить ваш блокнот, записуйте. Она мне набросала еще сколько-то цифр, назвала, наверное, три десятка фамилий "особо выдающихся девчат, которых надо отметить...". И все! Я сказал "до свиданья", и она сказала: "До побачення..." ... В райисполкоме меня ждал товарищ Горобец. Он дотошно распытал, "какой разговор был с Раей, и как она мне показалась, и какие факты особо отметила". Я все точно пересказал. И тогда товарищ Горобец посмотрел на меня долгим печальным взглядом, покачал головой и Спросил: -- А вообще, как берут в писатели? Ну, как утверждают? Экзамен какой или просто письменную работу сдавать? Проводник, возвращавший мне билет для отчета, и тот, по сравнению с товарищем Горобцом, смотрел на меня уважительно. Я, естественно, не знаю, что там со мной было, и краснел ли я, и опускал ли глаза, но товарищ Горобец вдруг меня пожалел. -- Так вот,-- сказал он руководящим голосом.-- Вертайся туда, в Гапоновку. Живи месяц, живи год, продай портфель, продай штаны эти, займи у тещи грошей, но живи сколько потребуется, докопайся, посмотрись. Я добра тебе желаю и говорю: вот уедешь сейчас, так ты от своего литературного счастья уедешь. Ты имей в виду: вот Рая эта, и муж ее, и некоторые другие товарищи -- это целый роман. Я еще такого романа не читал... Ты послухайся меня... Я послушался... 1 Он появился в Гапоновке в сорок девятом году. В сентябре месяце, какого числа -- она не помнит, но ровно в шесть часов пятнадцать минут вечера... Она как раз дежурила с шести. Тогда был такой порядок, чтоб незамужние девчонки из бригад дежурили в свои выходные дни при конторе. На случай, если понадобится сбегать за кем-нибудь, сказать, чтоб шел к директору. Вместе с ней, от нечего делать, дежурила на лавочке перед конторой Клавка, задушевная подруга. Клавка была очень красивая. Такая складненькая, полненькая. Фарфоровый пастушок, приколотый к платью на груди, смотрел у нее прямо в небо. Это было просто счастье, что через пятнадцать минут Клавке надоело дежурить и она убежала к агрономше Кате. Агрономша раньше служила билетершей в театре и прекрасно умела рассказывать содержание разных пьес... Конечно, от Раи ничего такого ждать было нельзя, поэтому она не обиделась на Клавку. Ясно, с Катей интереснее, чем с ней. И тут как раз ровно в шесть пятнадцать с автобуса сошел он. Он был в военной фуражке с голубым верхом (но без звезды) и в гимнастерке с медалью (но без погон). Он был очень большой и красивый. И нос у него был не курносый, как положено, и не какой-нибудь там обыкновенный, а очень прямой, как у киноартиста Самойлова. И брови у него были очень черные и густые, будто усы. "Ох ты, сказали девчата, сразу видно, фронтовик",-- пропело у Раи в ушах, почему-то Клавкиным голосом. Вообще-то он был не фронтовик, хотя служил в войсках всю войну и даже часть послевоенного периода. Но это выяснилось позже и вообще не имело значения. -- Девушка,-- сказал он прекрасным мужественным голосом, -- вы не подскажете, куда тут устраиваться. В смысле условий... Она сказала, что лучше всего в седьмую бригаду. Нет, она сразу же честно созналась, что действительно ходить туда далеко и виноград на косогоре тяжелый. Но еще более горячо добавила, что там есть и большая выгода. Там есть тень, так что в обеденный перерыв можно покушать культурненько в холодке, не то что в других бригадах. -- Вы, может, не понимаете? А это очень большая выгода. Солнце знаете как сильно надоедает,-- закончила она жалобно. Он же мог посоветоваться еще с кем-нибудь и угодить не в седьмую, а в четвертую бригаду, к Клавке Кашлаковой. А если к Клавке -- всему конец. Ясное дело, против Клавки она слаба... -- А вы кто будете? -- спросил он. -- Я буду Рая,-- сказала она, вспыхнув,-- Лычкинова. -- А моя фамилия Усыченко. Петр Иванович. -- Очень приятно,-- сказала Рая. Он был первый человек в жизни, обратившийся к ней на "вы". Он был первый мужчина, разговаривавший с ней всерьез. Вообще мужчин в Гапоновке было мало. Винсовхоз был средней руки, и самостоятельные люди тут не задерживались. Они, конечно, находили себе что-нибудь получше... И еще он был вежливый. Многие не понимают этого, не ценят. А Рая очень понимала и ценила. Ее отец был пьяндыга и хулиган; бывало, страшно бил маму и таскал из хаты вещи. Когда он уехал наконец в Ейск, бросив маму с двумя девчонками, они даже не стали его искать. Хотя имели право на алименты. До сих пор Рае зябко смотреть на его портрет, который мама почему-то не велит снимать: звероватое лицо, полосатая рубашка, пиджак со значком "Ворошиловский стрелок". -- Значит, договорились,-- сказал он на прощанье и отдал ей честь и улыбнулся со значением.-- Буду иметь прицел на вашу бригаду. 2 Но суждено было иначе. Когда на другой день Петр пришел в райком, чтобы стать на партучет, ему сказали, что ни в какую бригаду идти не надо. Есть для него другое назначение. Как он посмотрит на должность инспектора кадров? -- У меня же образование слишком небольшое,-- сказал он.-- Восемь классов. И я все забыл. И вообще имею желание поработать на трудовом фронте. Но ему прямо ответили: найдется кому поработать, а такой человек, как он, нужен для более высокого назначения. И вообще -- должен понимать -- ему оказывают большое доверие. Как видно, им понравилась его биография. Хотя совершенно ничего такого специального и секретного Петр не делал. Был старшиной, охранял разные учреждения -- и все. И вот он воцарился за железной дверью в прохладной комнате, узкой, как могила, с железным гробиной в углу -- сейфом, раскрашенным под дуб. Окошко было маленькое и где-то под самым потолком. Так что насчет тени тут было даже лучше, чем в знаменитой седьмой бригаде. Целый день Петр тоскливо слонялся по узкому проходику между столом и сейфом и читал листки по учету кадров. Он обязан был знать свои кадры. Это была его должность... А вообще-то с наймом и увольнением особенной загрузки не было. Раз уж кто сюда попал -- так и работает... Тут хочешь не хочешь -- оставайся. Без паспорта не уйдешь. А паспорта -- вот здесь они, в сейфе. Тоска была зеленущая. ... Он нервно зевал и потягивался, до хруста в костях. Казалось: никогда, никогда не привыкнет. Но ничего, привык. -- Так, значит, вы рождены за границей? -- говорил он, проницательно и строго глядя на заведующего конным двором -- небритого дядьку, уныло мявшего свою кепочку. -- Сейчас это действительно считается как заграница. А тогда это считалось как Россия. Город Лодзь. Я в семилетнем возрасте переехал. Вакуировался, в связи с империалистической войной. -- Н-да,-- укоризненно говорил Усыченко. Он не знал точно, почему это нехорошо, родиться за границей, но точно знал, что это нехорошо. -- Ну ладно, товарищ Конопущенко, идите работайте... Он, конечно, немного подражал дивизионному дознавателю товарищу Ярикову, к которому его самого однажды вызывали. Три года назад, по случаю пропажи валенок из караульного помещения. На него тогда произвел большое впечатление товарищ Яриков. Он здорово работал. Как-то умел внушить людям чувство ответственности. Заставлял задуматься над всей своей жизнью каждого, даже невиновного, каким был в том случае сам Петр. Он был строг, товарищ Яриков, но справедлив -- он не посадил Петра на восемь лет, хотя вполне мог посадить, ибо валенки действительно пропали! Три пары! 3 Но все равно, тоскливо было Петру. И плохо. Может, даже бросил бы он все это к черту, пренебрег бы высоким доверием, если бы не Рая. Она влетала к нему в кабинет, как птичка в кладовку. И начинала чирикать и заливаться. И он веселел с нею. Рассказывал разные истории: как отдыхал в санатории "Серебряный пляж", и как один его знакомый парень задержал крупного шпиона, и как скирдовали ночью у них в деревне. (И даже спел песню, которую они тогда пели.) Заведующий конным двором, урожденный иностранец, никогда не поверил бы, что он вот так может! . Петр настолько потерял голову, что однажды в рабочее время, под предлогом уточнения каких-то там обстоятельств, пришел к ней в седьмую бригаду, на косогор. И проторчал там полдня. И даже научил девочек той самой прекрасной песне: "Мы червонные казаки, раз, два, три. Переможные вояки, раз два, три". Но, вообще, зря он себе это позволил. Потому что как раз тогда потребовались сведения товарищу Емченко, секретарю райкома. А "кадров" на месте не оказалось. И был хай. -- Вот вы ушли со своего поста,-- сказал товарищ Емченко.-- Предположим, по делам. Вы ушли, а в это время, представьте себе, к вам пришел трудящийся. Со своими жалобами и предложениями. А вас нет. Как вы считаете это? А? -- Да у него там одна Раечка есть,-- защитил Петра рабочком Сальников -- толстомордый добряк. -- Причина уважительная,-- сказал товарищ Емченко, усмехаясь.-- Это которая Рая? -- Да такая чернявенькая,-- сказал рабочком.-- Ничего девочка. И образованность (он округло повел в воздухе руками, изображая зад). И начитанность (он приложил растопыренные руки к груди). Петр чуть не дал ему в морду, но сдержался при секретаре райкома. Тем более и товарищ Емченко ничего, посмеялся. Может, и правда, ничего такого страшного, ну пошутили в своей мужской компании. Больше он уже не уходил. А парторг совхоза Александр Сергеич Павленко ругал его за это и насмехался при людях, называя "свинцовым задом". Как будто парторг имел право отменить указание секретаря райкома, который сказал: сиди. -- Нет, это ж надо! -- говорил Александр Сергеевич.-- Тут у нас девчонки с утра до ночи надрываются. А ты, здоровенный мужик, вот где пристроился. -- Я не пристроился,-- вежливо, но твердо сказал Петр.-- Меня поставили. -- А-а, поставили,-- сказал Александр Сергеевич.-- Ну стой, стой... То есть сиди... Но он не оставил Петра в покое. И уже через два дня опять пристал: -- Слушай, Усыченко. Раз ты уж тут все равно сидишь, то хотя бы пользу приноси! Стенгазету оформляй, что ли. У тебя хоть почерк ничего? Разборчивый? Петр был не такой человек, чтоб грубить. -- У меня обыкновенный почерк,-- спокойно ответил он. 4 ... И неожиданно это оказалось спасением. Петр с восторгом собирал по телефону "цифры и факты", сочинял статьи на текущие темы, возился с листочками из ящика "Для заметок", висевшего перед конторой. Он исправлял неграмотные и идейно невыдержанные выражения, и сам писал от руки всю газету, и сам рисовал заголовок "БОЛЬШЕ ВИНОМАТЕРИАЛОВ РОДИНЕ", Он сам, когда потребовалось, сочинил даже стихотворный лозунг: Сегодня, завтра выполним Мы норму не одну, Порадуем победами Вождя и всю страну! Только от отдела юмора Петр сразу отказался, объяснив, что в данном деле не имеет достаточного опыта. Рая прибегала в контору и в восторге смотрела на эту чудную работу. Но Петр на нее прикрикнул. Чтоб не ходила, не нарушала трудовую дисциплину. Она, как передовая девушка, не нарушать должна, а увлечь других личный примером! И Рая обещала увлечь. И больше, в самом деле, днем не приходила. Но он вдруг огорчился, что она вот послушалась и не ходит. Дурочка какая: нельзя же все понимать в полном смысле! Все свое рабочее время Петр теперь без помех отдавал сочинению стенгазеты "Больше виноматериалов Родине". И она стала выходить раз в три дня. Но парторг опять был недоволен: -- Я ж тебя про почерк спрашивал. А ты сочинять стал. За всех.-- Парторг поморщился, как от зубной боли.-- Ты это, пожалуйста, оставь. Пусть каждый за себя пишет. А то кругом уже у нас: один -- за всех, все -- за одного. Это звучало почему-то нехорошо. Петр затруднялся точно объяснить почему. Но одно пришедшее в голову объяснение даже ужаснуло его. В Гапоновке говорили, что Павленко -- из самой Москвы. Но точно Петр ничего не знал: парторг не был его кадром, он был номенклатурой... А спрашивать, что не положено, Петр привычки не имел. Впрочем, и десять парторгов не могли бы испортить ему настроения. Слишком уж прекрасно все получалось у них с Раей. По вечерам они вдвоем уходили за холмы, к самой Кривой горе, и Петр, несмотря на жару, нес на плече шинель. Он расстилал эту свою шершавую шинель где-нибудь под кустиком, в балочке. И все было как в дивной сказке. Ребята, которые раньше к ней приставали, все норовили полапать и несли разную похабщину. А Петр ее целовал жарко, и крепко обнимал, и шептал разные хорошие слова, и -- все что хочешь... Она сначала плакала и говорила: "Петь, Петенька, не надо, пожалей меня!" Но он обнимал ее еще пуще, и тяжело дышал, и говорил: -- Не бойся, Рая, я член партии, я не допущу с тобой ничего такого... Аморального... А после всего он опять сказал, что желает строить с ней семью. Чтоб она, значит, не сомневалась. 5 Он не обманул. Через месяц, сразу после уборочной, Петр пошел с ней в сельсовет и расписался. Рая хотела взять его фамилию, ей особенно нравилась эта красивая и мужественная фамилия: Усыченко. Но он сказал, чтоб оставалась при своей, потому что у нас -- равноправие. От совхоза им дали полдома -- две комнаты. Можно было еще оставить Анне Архиповне, Раиной маме, ту большую комнату, где они жили до замужества, но Петр сказал: -- Это неудобно. В данный момент, когда имеются трудности в квартирном вопросе и отдельные трудящиеся вообще не имеют жилплощади... Рая ужасно покраснела и застеснялась, что такая низкость пришла ей в голову. Но она совершенно ничего не хотела выгадывать. Она только боялась, что мама, с ее крутым характером и простым обращением, не подойдет Пете -- человеку почти городскому и почти ученому... Рая хотела позвать на свадьбу, всех своих девочек из седьмой бригады. И некоторых из четвертой, где она работала в прошлом году. Но Петр сказал, что не надо, это получится нехорошо. А надо позвать только актив. Рая, конечно, ответила, что ладно, пусть будет актив. Под активом, оказывается, надо было понимать директора Федора Панфиловича, парторга, главного агронома, рабочкома Сальникова, бухгалтера и трех управляющих отделениями (в том числе и Раиного непосредственного начальника Гомызько, которого она смертельно боялась). Понятно, что вместе с такими большими людьми неудобно было звать ее девчонок. Только для Клавки Кашлаковой обязательно нужно было сделать исключение. Пусть придет Клавка и посмотрит, какое счастье вышло у ее задушевной подруги. Теперь Рая совсем ее не боялась. Петр даже не обращал на Клавку внимания. А на главный и страшный вопрос: "А правда, Клавка очччень красивая?" -- только пожал плечами и сказал: "Несерьезная она девушка". И это значило еще и то, что Рая -- раз он ее полюбил -- не такая. Она серьезная девушка, Рая... -- А на что нам сдался этот злыдень... ну, партком? Он же все время к тебе чипляется! -- сказала она, простодушно глядя на своего Петра.--Давай его не позовем. -- Странно ты рассуждаешь,-- сказал Петр.-- Как же это я позову весь актив, а парторга не позову? Это ж неправильно, даже с политической точки. Ясно, что с этой точки Рая еще не все понимала. Но она, конечно, научится, около него. Анна Архиповна чуть не умерла со страху, когда узнала, каких больших людей ей придется принимать. Она заявила, что ничего не умеет по-культурному -- ни подать, ни принять. И лучше ей заранее уехать от позора в Джанкой, к своей старшей замужней дочке Кате... Но все обошлось хорошо. И стол был богатый: Петру выписали по госцене поросенка и восемь штук кур. И с вином в виносовхозе, ясное дело, вопросу не было. А чего покрепче достали у инвалида Кигинько (у которого жених по принципиальным соображениям покупать самогонку, конечно, не мог, и пришлось ходить теще, и относить зерно и сахар, и все устраивать как будто бы по секрету). 5 ... Нельзя сказать, чтоб было как-нибудь особенно весело. Но свадьба получилась все-таки хорошая. И "горько" все кричали! И Петр с Раей целовались. И Сальников опять кричал "горько!" и шутил: "Не бойтесь, от поцелуев детей не будет", а Федор Панфилович смеялся и говорил: "Это точно". Потом директор поинтересовался, что ж это товарищ Павленко не пришел, уважаемый парторг наш. -- Я его приглашал,-- сказал Петр.-- Лично... -- Да ему низко с нами посидеть,-- сказал Сальников, у которого были разные обиды на парторга по той же линии, что у Петра. -- Ему низко. -- А чего ж? -- печально заметил бухгалтер.-- Раз человек был такой шишкой, то ему скучновато в нашей деревенской жизни. -- И прибавил глубокомысленно: -- Когда грани стираются еще в недостаточной степени. И тут Петра разобрало любопытство, и он нарушил свое правило -- спросил, кто же такой был этот Павленко в своей прошлой жизни. -- О-о, -- сказал Федор Панфилыч и поднял над головой соленый огурец, -- он сейчас штрафник, а был фигура! Он мог надавить кнопку в своем кабинете и сказать: "Вызовите ко мне генерала". И генерал приходил и говорил: "Здравия желаю!" А Гомызько добавил: -- Ба-альшой был человек. Но с разными соображениями. Он, понимаешь, вдруг бух -- докладную на самый верх. Критическую. И не в струю. И все. И поехал к нам. -- Он усмехнулся и опрокинул в рот стопку инвалидова зелья. -- На укрепление! Тут гости пригорюнились и призадумались. Пошел совсем уже унылый разговор про то, что стало тяжело служить. И вот Ревякин на бюро вдруг погорел, -- как швед под Полтавой. Ни с того ни с сего, из-за кок-сагыза. И ни черта не разберешь, чего хотят, и невозможно, ну никак невозможно подгадать. И все запели очень громкими печальными голосами: Розпрягайте, хлопцi коней Та й лягайте спочивать... Была в этом степном реве глухая тоска по тем временам, когда они сами запрягали и распрягали коней, копали крыныченьки... И Рае вдруг стало грустно. Она выскользнула из шумной и жаркой комнаты на крылечко. Потом зачем-то разулась и босиком спустилась по ступенькам, еще хранившим дневное тепло, прямо во двор, на прохладную, щекочущую ноги траву... В черно-синем небе горели большущие яркие звезды, ни одну из которых Рая не знала по имени. В траве заливались цикады. За окнами, чуть приглушенная расстоянием, гремела песня, разрывающая душу печальной своей силой. И Рая с особенной ясностью почувствовала, что жизнь ее решительно меняется и очень скоро, наверно, уже завтра, настанет для нее что-то необыкновенное, обрушится счастье, такое огромное, что можно просто не выдержать, И почему судьба выбрала именно ее, Раю? За что ей такое счастье? Ведь Клавка с лица и фигуры в тысячу раз красивее ее, а Нюра Крысько, наверно, в десять тысяч раз лучше по душе. По этой Нюре можно проверять совесть, как мама проверяет по радиописку, в семь часов вечера, часы. Так же можно проверять по Нюрке совесть, с полной надежностью. А вот выбрала судьба именно Раю. Конечно, старые люди говорят: судьба слепая. Но ведь Рая-то зрячая! И обязательно надо ей как-нибудь оправдать свою новую удивительную судьбу. Потому что нет хуже, как ехать в поезде без билета (Это Рая как-то попробовала) или быть зазря осчастливленной. Рая еще не знает, как ей можно себя Оправдать, но Петя ее научит. Так вот с туфельками -- розовыми сандалетами -- в руках она вернулась в комнату; Но никто там не заметил особенной перемены в настроении невесты, никто не удивился, что она пришла босиком. Раскрасневшиеся, мокрые, напряженные, как. на работе, все были заняты Песня была исключительно хорошая, и гости, пока Рая там гуляла, успели, уже как следует спеться... Ой сад-виноград, дубовая роща, Ой, хто ж виноват, жена или теща? -- торжественно и грозно вопрошал хор. Потом все замолчали, будто и на самом деле раздумывали. И наконец откуда-то из дальнего угла кто-то бросил, негромко и вроде бы лениво: Та теща ж... И хор прогремел упоенно и злорадно: Ви-но-ва-аата те-еща! Рая засмеялась и захлопала в ладоши. И Анна Архиповна тоже. засмеялась, притворно насупила брови и сказала: -- Тю на вас, всэ вам теща виноватая! А потом все вдруг кинулись ухаживать за Клавкой. Они говорили разные комплименты ее интересной внешности, и подливали вина, и касались, словно бы невзначай, разных частей ее фигуры. Это сильно не понравилось Гене, Клавкиному брату, которого она привела с собой. Он сказал: "А ну, вы, полегче..." Солидные гости отстали от Клавки и опять затосковали. Гена был тощий рыжий парень с серьезными глазами. Он был в гимнастерке с золотыми и красными полосками (которых в послевоенный период уже никто не носил) и двумя орденами.: Защитив Клавку, он вдруг тоже затосковал, быстро напился и стал задираться с гостями и женихом. Клавка тихонько увела его, а там стали расходиться и остальные. 7 Весною пятьдесят первого года, в начале марта, ушла в декрет бригадирша Тоня Матюнина. И Федор Панфилыч, наверно с полного отчаяния, поставил временной заместительницей Раю. Петр, как кадровик, честно предупредил директора, что считает свою жену еще несерьезной, недостаточно соответствующей такому посту. Но на это Федор Панфилыч сказал: -- Все мы тут недостаточно соответствуем. Но она хоть виноград любит... Неизвестно, почему он сделал такой вывод. Может, потому, что однажды Рая с ним поспорила. Она была не бригадир, не звеньевая, никто. Но все-таки она обругала директора, когда тот велел собирать недоспелый чауш. Он тогда не обиделся на нее, а, наоборот, опечалился и сказал: "В самом деле, черт те что вытворяем..." Он был мягкий человек, Федор Панфилыч, а райком нажимал, чтоб убирали, подтягивали сводку... 8 И уродило же! Так уродило, просто чудо какое-то! Товарищ Павленко привез на Раин косогор саму тетю Маню -- депутата и дважды Героя: пусть убедится. Маленькая важная старуха быстрым шажком прошла вдоль кустов. Сперва по одному ряду, потом по другому, третьему, четвертому... Возле какого-то куста остановилась и сердито метнула бровями в сторону покосившегося столбика. Рая покраснела и сказала: "Не успели!" А тетя Маня вдруг развеселилась и сказала, вроде даже пропела: -- Ой, сад-виноград, веселая ягода! Потом они с Павленко немного поговорили про давление крови. Оказалось, у них у обоих вот такая болезнь, запрещающая волноваться и перетруждаться и ходить по солнцу. -- Я в эту гиртонию не верю,-- сказала тетя Маня, почему-то злобно.-- В ридикулит я верю. А гиртония цэ тако... Шо ж с того, то голова болыть? Есть ей от чего болеть... Она вела этот разговор, а сама зорко поглядывала по сторонам и указывала взмокшей от волнения Рае на разные упущения. Но потом, уже когда прощались, она вдруг подмигнула парторгу и засмеялась, как молодая: -- А вообще правильная дивчина! Можешь! И Павленко, Александр Сергеич, прямо расплылся, прямо засиял. Будто он сам родил Раю. И воспитал... Отчасти это было правильно. Потому что парторг, которого Рая считала злыднем и врагом, оказался просто диво какой мужик! (Хотя Петра он почему-то, в самом деле, недолюбливал.) Несмотря на давление крови, Александр Сергеич чуть ли не каждый день приезжал на косогор и ободрял Раю. Чтоб не робела, чтоб держала хвост пистолетом! Наверно, ему нравилось, что она такая молодая, несерьезная, а работает откровенно, без филонства. Да и вообще, если б не Павленко, все было бы уже не так. В конце июля вышло постановление об укрупнении бригад. И Раю с девочками хотели влить в шестую бригаду, к пожилым теткам, под начало к суматошной и крикливой тете Насте. Но Павленко не дал. Хотя постановление было не районное и даже не областное, а из самой Москвы! Он ездил в райком и, говорят, поссорился с товарищем Емченко. Потом поехал в обком. И все же как-то добился, что Раину бригаду оставили, в порядке исключения, как комсомольско-молодежную... Конечно, ему теперь приятно видеть, что вот такой у Раи урожай, такая трудовая победа! 9 ... Не знаю, кому как показался 1952 год, а для Раи он был прекрасным. Во-первых, в тот год она стала Героем. Еще осенью в конторе подсчитали ее с девочками урожай и ахнули: 102 центнера с гектара. По цифрам вышло, что она подпадает под Указ и должна за такой исключительный урожай получить Золотую Звезду. И она получила. И понаехали корреспонденты. И все они спрашивали, как Рая этого добилась и каковы ее личные планы. Она не могла ничего объяснить и не имела никаких планов. Но корреспонденты не особенно огорчились по этому поводу. Они пошли к более ответственным товарищам и все узнали. А некоторые никуда не ходили, но тоже написали что положено. Из газет Рая выяснила, что у нее большие личные планы, что она готовится в Сельхозакадемию, собирается написать книгу о своем передовом опыте и любит музыку Глинки. А потом ее приняли в партию. Рая очень волновалась, что вот такая ей оказана честь. Она сказала, как в брошюре, по которой готовилась: "Я буду нести высоко и хранить в чистоте". -- Правильно,-- сказал товарищ Емченко. -- Молодец, Раиса... ... Еще когда Раю наградили, в Гапоновку приезжал товарищ Шифман из областной газеты "Вперед". И он сказал: поскольку их область соревнуется с Донбассом, то надо Рае завязать производственную дружбу с кем-нибудь из донецких передовиков. Потом он сам и подобрал для Раи такого передовика. На предмет производственной дружбы. Он порекомендовал ей Ганну Ковердюк -- стахановку свекловичных полей. Эта Ганна сразу прислала Рае письмо. Прекрасное возвышенное письмо. Рая просто испугалась, что при своей слабой грамотешке не сможет на него достойным образом ответить. "Мы с тобой простые труженицы, озаренные сталинским солнцем". Как хорошо, как великолепно! Рая бы так никогда в жизни не сумела. Но, к счастью, приехал из области товарищ Шифман и привез ответное письмо, будто бы Раино. Под заглавием: "Все думы мои о нашем соревновании". Тоже очень красивое письмо. Конечно, кроме как о соревновании она думала и о Пете, и о Клавке, которая в сто раз лучше ее, и о гаде Гомызько, который зажилил у девчонок премию, и о чудной жакетке, которую надо бы купить к 7 ноября. Но, в общем, так было даже лучше. Приезжал из Киева художник Бордадын, рисовать Раин портрет. Это был веселый, мордастый и пузатый дядька в вышитой сорочке. Он срисовывал сомлевшую от неподвижности Раю, а сам говорил разные шутки и подмигивал Клавке, и напевал веселую песенку: "Он любуется ей то и знай, красотой этой ножки прелестной, когда юбки волнующий край поднимает норд-вест так любезно". Портрет получился плохой. Рая на нем вышла толстой и чересчур курносой. И рука у нее была почему-то заложена за борт жакетки, как у маршала. Рая горько плакала из-за своего портрета и доказывала Петру, что этот художник безусловно, безусловно космополит. Но Петр резонно возражал, что художник этот, Игнат Степанович, лауреат, автор какой-то знаменитой картины. Так что космополитом он быть никак не может. Через три месяца Рае прислал письмо какой-то киевский механик, который видел ее портрет в картинной галерее и по нему заочно в нее влюбился. Тогда Рая малость утешилась: может, и правда хороший портрет. Она ж в этом деле ни грамма не разбирается... Что же касается признаний в любви, то она уже не сильно им удивлялась. Любовных писем Рая за это время получила штук двадцать пять. Почему-то в большинстве от солдат, сержантов и старшин. Словно сговорившись, они извещали ее, что влюбились с первого взгляда (притом не в Раю лично, а в ее фотографию, помещенную в "Огоньке", или же в окружной военной газете, или на плакате "Мастера социалистических полей"). Далее некоторые писали, что скоро подходит срок демобилизации и в этой связи они хотели бы связать свою судьбу с ее судьбою. И пусть она пишет ответ немедленно, так как надо решать к 10 сентября, никак не позже. Кроме писем на Раю посыпались разные подарки и премии. Она получила трех чугунных лошадок от ЦК профсоюза, путевку в Сочи, в санаторий "Золотой колос" от Садвинтреста, а от Министерства совхозов, по приказу самого министра, ей дали пятнадцать тысяч рублей. Можете себе представить? Пятнадцать тысяч! Целую неделю Рая придумывала, что она купит на эти деньги: костюм Петру, и еще тенниску, и еще жакетки, плюшевые черные, себе и маме. Шура-почтальонка, когда отдавала Рае под расписку эти страшные деньжищи, была прямо зеленая от зависти и все старалась подковырнуть, зацепить побольнее: -- Небось все гнулись -- пупы рвали, а получать, так одной... Она добилась своего: Рая сильно расстроилась и решила поделить деньги на всех девочек в бригаде. Но Петр не велел этого делать. Сверху, сказал он, виднее, кого награждать, а кого не награждать, и это даже глупо -- поправлять в таком деле министра. Он в чем угодно мог убедить свою Раю! В чем только он хотел---она сразу же с радостью убеждалась... Но тут почему-то вдруг не получилось. -- Может, тебе, Петь, просто денег жалко? -- спросила она. Нет, ему денег не жалко, все его потребности удовлетворены полностью. Но он считает, что раздача денег будет большой нескромностью с ее стороны. И выставлением себя... И тут он уже убедил Раю. Ей вовсе не хотелось выставлять себя. А кроме того, немножко жалко было расставаться с прекрасными мечтами о разных покупках. Хотя на все пятнадцать тысяч у нее мечтаний не хватило: два костюма, да тенниска, да две жакетки -- дай бог тысяч на пять... ... Однако ничего, все пятнадцать тысяч как-то пристроились. Помогли дубовый буфет с зеркалом, радиола "Балтика" и невообразимой роскоши зимнее пальто, сидевшее на Рае будто сшитое по мерке. Но две тысячи она, тайно от Петра, все-таки отдала Маруське Лапшовой, беспутной матери-одиночке. А выставляться все равно пришлось. Приглашали теперь Раю, из президиума в президиум. Она слезами плакала и просила самого товарища Емченко -- первого секретаря, чтоб дали ей какую-нибудь другую нагрузку. Но раза четыре в месяц все-таки приходилось выставляться... То районная конференция ДОСАРМа, то областной слет молодых строителей, то всесоюзное совещание новаторов рыбоконсервной промышленности. Поначалу Рая старалась честно вникать в то, что говорили с трибуны рыбаки или судоремонтники. И мучительно думала, что бы и ей здесь такого сказать полезного или хоть годного на что-нибудь. Но скоро она отчаялась и старалась только, чтоб не заснуть вдруг в президиуме, не опозориться перед людьми. Управляющий отделением Гомызько -- большой любитель хорового пения и бессменный руководитель гапоновской самодеятельности -- тоже захотел выставить Раю вперед. Он велел ей быть запевалой вместо Кати Сургановой. -- Представляете, как это будет хорошо,-- сказал он.-- Выступает совхозный хор, а запевала -- Герой соцтруда. Она, понимаете, и на работе первая, она и петь мастерица! Но тут уже Рая отказалась наотрез. Поскольку ее голос против Катиного -- некудышный. 10 Хороший был год 1952-й. Но вообще-то как для кого. Для парторга товарища Павленко, Александра Сергеевича, он был не таким уж хорошим. У него вдруг обнаружился брат, который с 1941 года считался убитым. Этот брат, оказывается, был в плену и в разных лагерях смерти. А после войны он сидел в нашем лагере. Тут уже он совсем немного сидел, всего три года. И его честь честью освободили и определили всего только "минус десять" (значит, в десяти городах нельзя жить, а в каких-нибудь других--пожалуйста, можно). Конечно, такой родственник для парторга считался как политическое пятно. И надо было писать заявление и давать самоотвод. Но с товарищем Павленко все бы обошлось, если б он сам не полез на дыбы. Мало того, что он по собственному желанию разыскал этого брата Константина и завязал с ним связь, он еще позвал его к себе в Гапоновку и поселил, у всего коллектива на виду, в своем доме. -- Он мой брат. И он коммунист, хотя в настоящее время находится вне рядов. И он будет жить тут,-- сказал Александр Сергеевич товарищу Емченко таким голосом, как будто он еще был на своей прежней работе и мог давать указания секретарям райкомов. -- Вот таким путем! -- Но вы понимаете последствия? -- не обидевшись ничуть и даже грустно, спросил товарищ Емченко. -- Я понимаю последствия. Не маленький. Райком освободил товарища Павленко от ответственной партийной работы. А товарищ Емченко по своей личной симпатии к бывшему большому человеку подобрал ему прекрасную работу -- заведующего молочным пунктом, или, по-простонародному, "молочаркой". И еще райком высказал мнение: не присылать в совхоз из центра нового парторга, а рекомендовать местного товарища. А именно Усыченко Петра Ивановича. Это был не какой-нибудь случайный выбор. К этому моменту Петр уже стал известным человеком. Конечно, не до такой степени, как Рая, но все-таки... Все это вышло из-за его любимой стенгазеты "Больше виноматериалов Родине". В Гапоновку случайно налетел инструктор из отдела печати обкома. И его поразил тот факт, что в Гапоновке, совершенно без всяких на то указаний, выходит ежедневная стенгазета, отражающая текущие события и (он просмотрел штук тридцать номеров) не имеющая политических ошибок. Этот факт был включен, в качестве положительного примера, в доклад секретаря обкома на торжественном заседании 5 мая. Потом он перекочевал в республиканский журнал "Пропагандист и агитатор". И наконец, был упомянут в московском сборнике "Стенная печать -- острое оружие". Товарищ Емченко вызвал Петра и сообщил ему, какое у райкома имеется мнение. Петр густо покраснел и сказал: -- Большое спасибо! -- Погоди благодарить. Может, народ еще тебя не захочет,-- сказал товарищ Емченко, но сразу же добродушно засмеялся. И Петр понял, что это была просто шутка. Невозможно описать Раино торжество и ликование. Вот какой человек оказался ее Петя, хотя некоторые и сомневались! Как быстро он вырос! Какой заимел авторитет! Теперь все станут слушать, что Петя будет говорить. А то раньше только она слушала, а остальные не очень. 11 ... Петр был благородный человек. И прежде чем вступить в официальные отношения и принимать партийные дела и документы, он сам отправился к Павленко, чтобы оказать ему напоследок уважение. На крыльце маленького парторгова дома (Петр не станет сюда переходить, пусть все остается по-прежнему) сидел тот самый брат Константин -- босой, в гимнастерке и галифе второго срока -- и курил здоровенную самокрутку. Петр знал, почему он в такую холодюгу не обувается. В одном лагере с Константиновыми ступнями что-то сделали, и теперь они все время горят. А когда он стоит босиком на холодном, то ему немного полегче-Новый парторг вежливо поздоровался с этим Константином и спросил; дома ли в настоящее время Александр Сергеевич. Тот мрачно кивнул и показал коричневым от махры пальцем на дверь. Петр попросил, чтоб товарищ Павленко не имел на него зла, и сказал, что он со своей стороны тоже зла не помнит -- этих разных замечаний и подковырок. И он очень рад, что Иван Федорович так хорошо устроил его на молочарку. Петр и сам бы с большим удовольствием пошел на эту спокойную должность, где всего только и делав что следить за персоналом, чтоб не воровал молокопродукты. Ясно, она получше, чем такая нервная работа, как партийная. Но, конечно, он, Петр, солдат, и как партия скажет, так он и будет. -- Ну при чем тут партия, -- недобродушно улыбнулся Павленко.-- Тут товарищ Емченко скажет. Такой шутке Петр, ясное дело, смеяться не стал. -- Слушай, -- сказал Павленко очень сердечно, -- ты ведь неплохой парень. Так пойми же: нельзя тебе на такой работе. Никак невозможно! И как это они не понимают] -- А по какой причине нельзя? -- Это трудно объяснить. Я никогда не умел этого объяснить. А может, и умел, но не хотели понимать. Вот не плохой человек, а нельзя... Тут особое дело, тут какая-то химия получается... -- Химия? -- спросил Петр не обиженно, а даже, пожалуй, сочувственно. Он и в самом деле пожалел, что вот человек по-дурному стал на принцип. Лишился большого звания, а потом и меньшего лишился и все равно рвется что-то свое доказать. Как любил говорить бывший начальник Петра, подполковник Лялин: "Ах, что же это такое получается, вся рота идет не в ногу, один господин прапорщик идет в ногу". -- Нет,-- сказал он.-- Все-таки на молочарке не плохо. -- Мне молочарка -- плохо! Мне молочарка -- казнь! -- сказал вдруг Павленко со страстью.-- Но у меня рука с контузии не действует, и на солнце мне нельзя. Давление, будь оно проклято. Так что -- клин... 12 ... Первого мая, во время демонстрации, Петр уже стоял на трибуне -- шатком фанерном сооружении, обтянутом новеньким кумачом. А мимо трибуны с флагами, с разными плакатами, с портретами вождей и героев шли девчонки из всех восьми бригад, и рабочие винзавода, и трактористы Ново-Гапоновской МТС, и ребятишки из школы имени Павлика Морозова и из другой школы -- начальной... И Рая, глядя на трибуну, восторгалась своим Петей. Как он стоит! Как поднимает руку и чуть-чуть шевелит ладонью в знак приветствия. И первое собрание, где Петя председательствовал, тоже прошло исключительно хорошо. Никто даже не заметил, как он сильно волновался, одна Рая заметила. А так все было как положено! Петя стучал карандашом по графину и говорил: "Есть, товарищи, предложение избрать президиум в составе семи человек. Возражений нет? Слово для оглашения имеет товарищ Аринушкин". И этот самый Аринушкин из мехмастерской встал со своего места и прочитал по бумажке, исписанной Петиным почерком, фамилии семи товарищей. И среди этих семи товарищей Раи уже не было, хотя раньше ее всегда как Героя выбирали в президиум. Но она не обижалась: понимала, теперь Пете неудобно ее включать, вроде как жену. Потом он сказал хорошую речь и призвал виноградарей совхоза еще выше поднять славу своей области -- этой Советской Шампани (которую он, впрочем, называл "Советской Шампанией"). А еще Рае понравилось, что Петя на этом собрании сильно критиковал управляющего вторым отделением Гомызько, с которым никто никогда не хотел связываться. Со своего председательского места Петр заявил, что грубость и самодурство товарища Гомызько не соответствует его высокому служебному положению и высокому званию коммуниста. И все зааплодировали и закричали: "Правильно!" А после собрания Гомызько подошел к Петру и сказал: -- Смотри, товарищ Усыченко! Я у тебя на свадьбе гулял, и твоя Рая была за мной как за каменной стеной. Но раз ты ко мне с прынцыпом, то и я к тебе буду с прынцыпом... -- Дружба, товарищ Гомызько, дружбой, а служба службой, -- отрезал ему в ответ Петр. ...По новой своей должности Петр стал вникать и в виноградные дела. В каждом разговоре он старался выяснить: нельзя ли что-нибудь перестроить и выполнить в более сжатые сроки. Если ему говорили, что нельзя, он недоверчиво качал головой и просил: "Все-таки подумайте еще, подсчитайте хорошенько свои резервы". Ему обещали, чего ж не обещать? 13 Ох, вообще-то лучше совсем не иметь братьев. Честное слово. Вслед за Павленко и у Клавки Кашлаковой случилась такая беда, просто ужасная. Ее Гену забрали. Он поругался с управляющим отделением Гомызько -- очень известной в совхозе сволочью, обозвал его фашистом и гадом и уехал совсем из Гапоновки. А оказывается, с работы самовольно уходить запрещалось. Это было тогда очень страшное преступление... Клавка убивалась и кричала, что жить после такого случая не хочется. Но Рая говорила, что тут просто вышла ошибка, и как только выяснится, какой хороший парень Гена и еще фронтовик, орденоносец,-- его, конечно, отпустят. Она пошла вместе с Клавкой к директору, чтоб та в горячке не ляпнула что-нибудь лишнее. Директор Федор Панфилыч очень чутко все выслушал и сказал, что он бы всей душой... Но тут замешан Гомызько, а вы знаете, что это за фрукт. И дело уже не в этом Кашлакове Геннадии, который сам по себе, наверно, хороший человек... Но без подобных строгостей невозможно будет выполнить все и создать изобилие. А потому -- священная беспощадность к единицам, ради счастья миллионов. И ничего тут нельзя поделать, при всем желании... Клавка в ответ на это накричала таких слов, что если бы директор был злой человек, он мог бы засадить ее до скончания века и не так, как Гену. Но он был незлой и сказал, чтоб Рая поскорей увела эту психическую и заперла ее. Наверно, все правильно. Но в данном случае "единицей" был Гена, и Рая считала, что невозможно к нему быть беспощадным, даже ради счастья миллионов. Она не заперла Клавку и повела ее, вздрагивающую и икающую от рыданий, прямо к тете Мане, депутату Верховного Совета. У тети Мани как раз была большая стирка. Перед чистеньким, собственноручно побеленным ею до голубизны домиком стояли две деревянные лохани. И тетя Маня со своей многодетной невесткой Тосей наперегонки полоскали блузки, спидницы, мальчиковые, рубашонки и мужицкие кальсоны. В здоровенном тазу, в котором раньше варили варенье сразу на всю зиму, громоздилась целая груда белья. -- Ох, лышенько,-- вздохнула тетя Маня, выслушав Раин рассказ (Клавка ничего путем сказать не могла). -- Надо зараз ехать до товарища Емченки. Она сурово сказала Тосе, чтоб та, упаси боже, не смела, пересинить, как в прошлый раэ. А сыну Жорке, студенту, здоровенному дуролому, у которого хватает совести все лето, все каникулы валяться в хате с книжкой, приказала выводить "Победу" (тетя Маня получила ее на Сельхозвыставке тогда же, когда Рая -- мотоцикл "ИЖ"). Они еще заехали в контору за Петром: пусть и он похлопочет. Но Петр объяснил, что это неудобно, тем более Геннадий гулял у него на свадьбе, и люди могут сказать: вот выпивал с ним, а теперь заступается. И это может даже испортить дело. Рая без особой радости подумала: вот какой Он, Петя, все может предусмотреть. А Клавка презрительно хмыкнула. Ну да что с нее возьмешь, тем более она так сильно расстроена. -- Ничего, ничего, голубе! Поедешь! -- властно сказала Петру тетя Маня. И он сразу без звука полез в машину... Товарищ Емченко, расспросив, по какому случаю такая делегация, прежде всего обрушился на Петра: -- Ты шо это, Усыченко? Ты, часом, не из баптистов? -- Да нет,-- ответил тот, поежившись. -- Из православных християн. -- Уж чересчур ты добрый: не виноват, не виноват. Вот с такими невиноватыми мы план на десять процентов недобрали. И сидим теперь по области на третьем месте. От заду. Это было просто счастье, что Клавку уговорили читаться в машине, а то бы она тут устроила... С тетей Маней товарищ Емченко говорил совсем иначе, чем с Петром... -- Вы поймите, Марья Прохоровна, как это нехорошо выглядит. Вам, как государственному деятелю, надо объяснять народу смысл мероприятий, а не выгораживать нарушителей. Он внушительно посмотрел на старуху в коверкотвом жакете. -- Вот тут еще один адвокат ко мне приходил, Павленко! Тоже за вашего Кашлакова просил. Так я ему сказал прямо: лично бы вам лучше в такие дела не лезть. Из-за вашего либеральства вы сейчас находитесь не на том высоком месте, где находились, а у нас тут, на укреплении сельского хозяйства. И вам; Марья Прохоровна, как депутату это тоже надо учесть. -- Я, голубе, таких философий не понимаю,-- сварливо пробурчала она. -- Хлопец хороший, кровь проливал, как же мы его дадим засудить? -- Ничего, суд разберется, -- сказал товарищ Емченко.-- Без вины у нас не засудят. Тетя Маня только покачала головой и вздохнула... -- Дырабыр,-- сказала она, когда садились в машину. -- Что? -- спросил расстроенный своей промашкой Петр. -- А ничего, -- злобно сказала старуха.-- Дырабыр... 14 ... Вечером Клавка пришла к Рае поплакаться. Тут же был и Петр. Переживал: Сперва про себя переживал, а потом вслух попрекнул проклятых баб, втравивших его в это дурацкое и позорное для партийного работника адвокатство. --Ты зверь! -- крикнула ему Клавка и, отпихнув Раю, державшую ее за плечи, выбежала вон из дома. Даже непонятно, как это вышло, но Рая вдруг тоже стала орать на него, и плакать, и топать ногами: -- Шо ж ты наговорил? Шо наговорил? Где ж твой стыд? Петр печально сказал, что это с ее стороны неправильные, попреки, непродуманные. И он -- если она хочет знать -- два раза вместе с директором Федором Панфилычем ходил к Гомызьке, упрашивал как-нибудь все замять. И Гомызько даже обозвал его оппортунистом, как Плеханова какого-нибудь. -- Ну и что? -- ответила она (уже тихо, но без малейшего сочувствия). -- Я тоже таких добрых не признаю. Которые добрые, пока это за бесплатно. А когда им надо что-нибудь от себя оторвать или свой палец заместо чужой головы подставить -- так их добрости уже нет... Тут Петр совсем расстроился. И сказал, что она ошибается, есть его добрость, никуда она не девалась. Вот он возьмет и напишет этому Генке самую хорошую характеристику... И он составил такую характеристику. Но директор не подписал. Сказал: мне нельзя, я теперь и так штрафник. Рабочком Сальников тоже не подписал. А Гену засудили. Дали ему три года. И это еще по-божески дали, не столько, сколько могли. Говорят, повлияло письмо, которое послала судье тетя Маня -- лично от себя как депутат. 15 Когда шел этот суд, Раи в Гапоновке не было. Ее как раз в это время повезли в Донбасс. С областной делегацией по проверке соревнования. Небольшая такая делегация -- товарищ Шумаков из обкома, товарищ Емченко, один передовой крановщик из порта -- старичок Юрий Фролыч, Рая. И еще товарищ Шифман из областной газеты, вроде как сопровождающий. Это была дивная поездка. Они приезжали в разные города и села. И их повсюду прекрасно принимали и угощали за длинными столами. Просто как в кинофильмах из колхозной жизни! Но самое большое впечатление на Раю произвела шахта. Их привезли, в какой-то небольшой, запыленный, очень некрасивый поселок, посреди которого высилась черная двугорбая гора, а возле нее железная башня с колесами наверху. Рая поглядела на эту гору и удивилась вслух: сколько же тут угля нарыли! В то время как, скажем, в Гапоновке с углем дело обстоит очень плохо. И даже лично она, Рая, когда совеем нечем было подтопить, несколько раз воровала ведерком уголь во дворе винзавода. Здоровенный кучерявый парень, передовой шахтер Костя Сергиевский, который был назначен сопровождать делегацию, очень смеялся, когда Рая сказала про черную гору. -- Не-е-ет,-- сказал он.-- Это не уголь. Это как раз наоборот: порода! И товарищ Шифман сильно обрадовался такому повороту дел. И записал в свой блокнот, что, мол, это такой край, край богатырей, умеющих отличать черное золото от пустой породы. (Впоследствии он вставил эти слова в свою статью.) Потом красивая полная женщина-инженер повела Раю в одноэтажный желтый домик, где гремела вода, а в шкафчиках вдоль стен висели брезентовые, тяжелые даже на взгляд куртки и стояли огромные резиновые сапоги, измазанные глиной. Она велела Рае раздеться совсем и надеть солдатское белое белье -- кальсоны и рубашку с костяными пуговицами. А потом еще телогрейку и ватные штаны. А уж в конце вот такую брезентовую куртку, только совсем новенькую, желтую... Подходящих сапог не нашлось, и инженерша выпросила у банщицы две пары портянок для гостьи, чтоб нога в сапоге не очень вихляла. Потом дала ей лампочку с тяжелым железным туловищем и маленькой стеклянной головкой: повернешь головку -- загорается. Рая посмотрела на себя в зеркало: смешная важная толстуха, точно как на той проклятой картине художника Бордадына... А инженерша обняла ее за плечи, покружила по комнате и пропела: Я шахтарочка сама, Звуть мэнэ Маруся. В мэнэ черных брив нэма, А я не журюся. Они прошли через большущий двор, заваленный бревнами и какими-то железными штуками. Там ждали их мужики, тоже нарядившиеся по-шахтерски. А потом все очутились перед железной клеткой, в которой стоял здоровенный железный ящик без двух стенок. Это была клеть. Вроде как лифт в министерстве сельского хозяйства, но только без всякой красоты... . . Когда клеть после трех звонков пошла вниз, сердце у Раи оторвалось и полетело впереди нее. Она стояла сжавшись. Почти у самого ее лица бежала черная мокрая бугристая стена. Клеть качало, и казалось, вот сейчас она совсем оборвется и полетит уже сама по себе и будет лететь долго-долго, до самого центра земли. Но вдруг машина замедлила ход, пол задрожал, что-то загремело, и в глаза Рае ударил очень яркий, но какой-то мокрый свет. -- Бы-стрень-ка! -- крикнул ей в самое ухо Костя Сергиевский. -- А то промокнешь. Между клетью и залитой электрическим светом пещерой, как стеклянная ребристая дверь, стояла, вернее, падала сплошная вода. Вода гулко ударила по Раиной каске, сделанной из какого-то чемоданного материала, по брезентовым плечам, по рукам... -- Ой,-- сказала Рая, а шахтеры громко засмеялись. Невозможно описать, чего только не повидала Рая за три часа под землей. Она шла по узенькому душному коридорчику, пригнув голову, заложив за спину руки, чтоб собственная тяжесть тащила вперед, и у нее не хватало дыхания. Потом ее вели по шпалам в широченном туннеле, и сильная воздушная струя толкала ее в спину, заставляя чуть ли не бежать. Потом они все ползли на брюхе вверх по какой-то угольной щели, где гремело и сотрясалось что-то железное. А в конце этой щели работала машина. И в зыбком электрическом свете чернолицый, белозубый, веселый, как артист, парень управлял сумасшедшей жизнью ее железных клыков и пик, грызших, рубивших, долбивших угольную стену. -- Вот как раз моя работка,-- проорал Рае в ухо ее новый знакомый Костя Сергиевский, передовой шахтер. -- Ничего? А? И потом, в итээровском зале шахтной столовой, где был устроен торжественный банкет, Рая с почтительным удивлением смотрела на полную инженершу, и на этого разбитного красавца Костю, и на всех остальных шахтеров, весело подливавших гостям водочку и подносивших закусочку. Хозяевам было очень лестно, что гости из курортного края, где вольный воздух и солнышко, были так поражены их шахтой. И они стали важничать и объяснять свою настоящую цену. Один пожилой дядя, в горном мундире с двумя полосками в петлицах, сказал исключительно красиво: --Шахтер самый гуманный человек на свете, потому что он уходит во тьму и сырость, чтобы добыть людям свет и тепло. Товарищ Шифман из редакции сразу записал на бумажной салфетке эти великолепные слова. И захотел записать еще фамилию их автора. Но не стал, так как оказалось, что тот товарищ в горном мундире -- главный бухгалтер треста и лично во тьму и сырость не ходит. -- От люди! От это люди! -- громко восхищалась Рая, уже выпившая, под Костиным нажимом, две стопки перцовки. И товарищ Емченко был под большим впечатлением. Он выбрал себе соответствующего.собеседника -- секретаря горкома -- и принялся выпытывать, как же все-таки удается завлечь людей вот на такую работу, какие в этом смысле принимаются меры. Шахтерам и самому секретарю горкома сильно не понравились эти расспросы. И Рая, которой спьяну было море по колено, тоже влезла в разговор и сказала, что мерами тут ничего невозможно сделать -- тут нужна душа, с одной стороны, и хороший заработок -- с другой. Хозяева шумно одобрили эти ее слова и специально выпили за Раино здоровье и пожелали ей хорошего жениха-врубмашиниста (в том случае, ежели она еще незамужняя). А руководитель делегации товарищ Шумаков из обкома недовольно сказал товарищу Емченко: -- Что же вам непонятно? Это патриотизм советских людей! В предпоследний день Рая наконец встретилась со своей Ганной Ковердюк, ударницей свекловичных полей. И странное дело, она ей не понравилась. Судя по разговору, уже давно забыла та Ганна свои свекловичные поля и звено, в котором она когда-то прекрасно работала и вышла в знатные люди. Не любила Рая таких бойких баб, ловких на выгодное слово, что ни попадись повертающих на свою пользу. Пока они были в облисполкоме, она, например, при Рае выпросила своему племяшу "Победу" за наличный расчет без очереди. Эта толстенная тетка в деревенской косыночке и синем богатом шевиотовом костюме, с орденом Ленина на громадной груди, всюду совалась вперед и еще Раю тащила. Когда они были во Дворце культуры, туда пришел какой-то фотокорреспондент. Так эта Ганна Ковердюк вдруг ни с того ни с сего стала обнимать и целовать Раю. И не отпускала (хотя та ее тихонько отпихивала) до того самого момента, когда кончилась съемка. И Рая подумала, что Ленину, наверно, было бы противно узнать, что его орден носит вот такая бессовестная тетка. Она сказала своим, что не хочет соревноваться с этой Ганной Ковердюк, неинтересно ей. Но тогда товарищ Емченко и товарищ Шифман очень строго указали, что это с ее стороны политическое недомыслие. Потому что ее дружба с товарищем Ковердюк стала фактом всесоюзного значения. И не ей отменять. 16 Рая вернулась в Гапоновку почему-то злая-презлая. Правда, отчасти это можно было объяснить ее беременностью -- шел уже пятый месяц. Но было тут еще что-то. Она вдруг заметила, что Петр -- единственный из всех в совхозе -- до осени сохранил зимнее лицо: ни капельки не загорел. И эта мелкая подробность показалась ей стыдной для Петра и обидной для нее самой как его жены. Но это была страшная несправедливость. Петр на новом своем месте был, может, самый горький труженик в Гапоновке. С этой работой не доставалось ему ни сна, ни роздыху. Он даже вечером уходил в контору и пропадал там до двенадцати, а то и до часу -- времени по сельским понятиям немыслимо позднего. По вечерам Рая с Анной Архиповной шили распашонки для будущего младенца и тихонько ругались между собой. Мать говорила, что поискать надо такую дурынду, как Райка, которая определенно упускает мужика. Вот она грубит ему и строит разные придирки. А между тем наступает такой срок, когда он не будет получать своей положенной утехи и вполне может куда-нибудь откачнуться. Даже, возможная вещь, он уже откачнулся. Потому что у людей таких поздних занятий не бывает. -- Ах, мама, не говорите дурныць,-- отмахивалась Рая. -- А Клавка? Знаешь, как она теперь смотрит? -- Что Клавка? Да она, из-за бедного Гены, даже разговаривать с Петей не хочет... -- А в таком деле разговоров не требуется. -- Перестаньте вы, мама. И так тошно... Бывало, вдруг начинала Анна Архиповна совсем с другой стороны: -- Вот не цените вы, молодежь, что вам дадено, разбаловала вас советска власть. Я девчонкой как-то на пасху конфеты ела, карамельки. Попадья Анфиса угощала, так до сих пор помню -- чисто праздник. Или в первый раз на моторе вместо пешего хода на дальний огород проехалась. А вам не то что конфеты или там машины, а и дворец культурный, и санаторий, и муж -- начальник и красавец, ну не знаю что! И все недовольны, все бога гневите. -- При чем тут, мама, муж-начальник? -- При том! Заместо того чтоб денно и нощно благодарить бога и партию-правительство, вы все кривитесь, як та середа на пятницу, и цапаетесь. Чего-то вам недодано! Вынь да положь полное счастье, оно по закону прописано. -- А вам что, мамо, нравилось несчастной быть? -- Дело не в том, что нравилось. Ясное дело, не нравилось! Но я понимала -- выпадет какая радость, хоть малая, хоть какая, -- держись за нее -- руками, ногами, зубами. Всякая радость -- как золото с неба, удивляться ей надо... -- Ой, мама, это я на вас удивляюсь! Какая с такими мыслями может быть жизнь? А однажды ночью Рая проснулась одна и вдруг сама испугалась. Она накинула платьишко и, непонятно почему плача, побежала в контору. Она бежала по черной поселковой улице, под собачий лай, и страшные мысли о Петровой измене прыгали в ее пылающей голове. В комнате партбюро горел свет. За столом, положив голову на руки, спал Петро. Рая кинулась его целовать, но он отстранился. Потом поднял на нее замученные глаза и сказал: -- Что ты, что ты... Тут нельзя... -- Чего ж ты, Петенька, сидишь изводишься? На это он ответил, что теперь все работники руководящего состава сидят! И повыше сидят! И совсем высокие сидят до ночи. Вот третьего дня позвонили в два часа ночи в Чорницы из обкома -- товарищ Дынин, третий секретарь, позвонил за справкой. А в Чорницах в парткоме -- представляешь! -- никого... -- Ну и что? -- спросила Рая.-- Он, наверно, утречком еще раз позвонил. Петр только руками развел от такого недопонимания. Конечно, еще расти и расти Рае до полной политической, сознательности. Вообще, он давно хотел с ней поделиться как с другом своими переживаниями. Он когда шел на новую работу, не представлял себе, какая тут ответственность и широкий размах. Буквально все держишь на своих плечах и за все отвечаешь головой. Вот приезжают разные товарищи и строго спрашивают, за что только хочешь -- тут тебе и плохая агроагитация, и недобор плановой суммы по займу укрепления и развития, и закрывание глаз на деляческий подход директора. И все с него, с Петра. Вот она там ездила и наслаждалась, а он получил выговор в учетную карточку. Вместе с директором Федором Панфилычем. За подготовку механизаторов. Это был для Петра очень большой моральный удар. Хотя товарищ Емченко прямо сказал, что считает его неплохим секретарем, а взыскание -- Петр должен понимать -- имеет не личный смысл. Дело в том, что райкому строго указали. (Вообще сейчас на этот вопрос -- на молодых механизаторов -- вдруг обращено внимание). И нельзя не реагировать, нельзя не уд