власти восстановление этой уничтоженной искусством целостности нашей природы, при помощи искусства еще более высокого". Не подлежит никакому сомнению, что Шиллер глубоко ощущал этот конфликт в своей личной жизни и что это столкновение породило в нем жажду и тоску по единообразию и единству, которые могли бы спасти и освободить функции, подавленные и томящиеся в рабском труде, и восстановить утраченную гармонию жизни. Вагнер также был обуреваем этой мыслью и в своем "Парсифале" символически выразил ее в образах потерянного и возвращенного копья и исцеленной раны. Что Вагнер пытался выразить в художественно-символическом образе, то Шиллер старается высказать в философском рассуждении. И если он не высказывает этого громко, то достаточно ясно подразумевает, что его проблема вращается вокруг восстановления античного образа и понимания жизни; из этого непосредственно вытекает, что христианское разрешение своей проблемы он либо недосматривает, либо умышленно обходит. Как бы то ни было, но духовный взор его направлен более в сторону греческой красоты, нежели христианского учения об искупительной жертве, хотя целью христианства было то же, о чем печется и Шиллер, а именно: избавление от зла. Юлиан Отступник говорит в своей речи о царе Гелиосе, что сердце человеческое "обуреваемо неистовой борьбой", чем он метко определяет не только самого себя, но и все свое время: он говорит о внутренней разорванности, царившей в последний период античного мира и выявившейся наружу в том беспримерном, хаотическом смятении умов и сердец, от которого христианское учение обещало спасти человека. То, что христианство дало, было, правда, не разрешением, а отрешением, спасением через высвобождение [В подлиннике непередаваемая буквально игра слов: Losung - Erlosung - Loslbsung. - прим. перев.] одной ценной функции из связанности с остальными, которые в те времена властно заявляли о своих правах на соправительство. Христианство давало одно определенное направление, исключая возможность всех остальных. Возможно, что это обстоятельство было одной из самых существенных причин, по коим Шиллер умалчивает о возможности спасения, предложенной христианством. Близкое отношение античного духа к природе, казалось, обещало ту возможность, которой не давало христианство. "Природа предписывает нам в ее физическом творении тот путь, которого мы должны держаться в нравственном. Борьба элементарных сил в низших организациях должна быть окончена, для того чтобы природа могла возвыситься до благородного творчества физического человека. Точно так же борьба элементов в этической природе человека, столкновение слепых стремлений должны успокоиться, грубая противоположность в нем должна прекратиться, прежде чем можно отважиться на покровительство разнообразию. С другой стороны, прежде чем подчинять разнообразие единству идеала, нужно, чтобы укрепилась самостоятельность характера и чтобы покорность чужой деспотической форме уступила бы место достойной свободе". Итак, не нужно отрешения или освобождения от неполноценных функций; напротив, их следует принимать во внимание, следует, так сказать, столковаться с ними и таким образом примирить противоположности естественным путем. Но Шиллер чувствовал, что принятие подчиненной функции могло бы повести к "столкновению слепых влечений" (Triebe), точно так же как - хотя и в обратном порядке - единство идеала могло бы вновь восстановить преимущество ценной функции над неполноценными и привести таким образом к прежнему состоянию. Подчиненные функции противоположны функции первичной, ведущей, и это не в сокровенной их глубине, а в облике, который они являют в каждый данный момент. Первоначально их запускали и вытесняли, потому что они мешали культурному человеку на пути к достижению его целей, которые представляют собою односторонние интересы и ничего общего с совершенством человеческой индивидуальности не имеют. А для такого совершенства непризнанные функции были бы неизбежны, да они, по существу своему, вовсе и не противоречат намеченной цели. Но до тех пор, пока культурная цель не совпадает с идеалом совершенства человеческого существа, эти функции всегда будут обречены на неполную оценку и вследствие этого на частичное вытеснение. Принятие вытесненных функций подобно внутренней гражданской войне; оно означает то же самое, что разнузданная игра противоположностей, прежде укрощенных, а через это - уничтожение "самостоятельности характера". Эту самостоятельность можно восстановить лишь умиротворением борьбы, а это кажется невозможным без деспотического подавления сопротивляющихся сил. Но такое подавление является покушением на свободу, без которой невозможно восстановление нравственно-независимой личности. Если же мы даем свободу, то обрекаем себя на конфликт влечений. "Испуганные свободой, которая в первых своих попытках всегда заявляет свою враждебность, здесь бросятся в объятия удобному рабству, там, где доведены до отчаяния педантичной опекой, вновь возникнет дикая беззастенчивость естественного состояния. Узурпация сошлется на слабость человеческой природы, возмущение - на достоинство ее, пока не вступится великий господин людских делишек, слепая сила, и не разрешит кажущегося спора принципов простым кулачным боем". Французская революция, вспыхнувшая в то время, явилась столь же живым, сколь и кровавым фоном для этих слов; начавшись под знамением философии и разума, с высоким идеалистическим подъемом, она кончилась хаосом, обагренным кровью, из которого вышел наконец деспотический гений Наполеона. Богиня разума оказалась бессильной пред лицом разнузданного зверя. Шиллер, почувствовав бессилие разума, истины и права, постулирует, чтобы истина сама стала силой. "Если истина до сих пор еще так мало доказала свою победную силу, то это зависит не от рассудка, который не сумел снять с нее покрова, но от сердца, которое затворялось пред нею, и от стремления, которое не действовало в ее интересах. Ибо как объяснить столь всеобщее господство предрассудка и это затемнение умов при свете, который был распространяем философией и опытом. Современность достаточно просвещена, то есть знание найдено и провозглашено во всеобщее сведение, а его было бы достаточно, чтобы исправить по крайней мере наши практические основоположения. Дух свободного исследования рассеял пустые призраки, которые долгое время заслоняли доступ к истине, а почва, на которой фанатизм и обман воздвигли себе трон, подкопана. Разум очистился от обманов чувств и от лживой софистики и сама философия, которая сначала заставила нас отпасть от природы, теперь громко и настойчиво призывает нас в ее лоно - отчего же мы все еще варвары?" В этих словах Шиллера мы чувствуем приближение эпохи французского Просвещения и фантастического интеллектуализма революции: "Сам век достаточно просвещен!" - какая переоценка интеллекта! - "Дух свободного исследования рассеял пустые призраки" - какой рационализм! Живо вспоминаются слова проктофантасмиста в "Фаусте": "Исчезните же! Ведь мы просветили!" Переоценивание значения и действенности разума, с одной стороны, вполне соответствовало духу того времени, совершенно не принимавшего в расчет, что если бы разум в действительности обладал такой силой, то давно уже имел бы широчайшую возможность доказать и проявить ее; с другой же стороны, нельзя терять из виду, что в то время так думали вовсе не все руководящие умы и что этот налет рационалистического интеллектуализма, вероятно, основан и на особенно сильном субъективном развитии этого элемента в самом Шиллере. Мы должны считаться у Шиллера с преобладанием интеллекта, если и не над его поэтической интуицией, то над его способностью чувства. Шиллер сам ощущал в себе конфликт между имагинацией и абстракцией, то есть между интуицией и интеллектом. Об этом он пишет Гете (31 августа 1794 года): "Это и придавало мне, как в области умозрения, так и в области поэзии, довольно неловкий вид, особенно в ранние годы: лишь только я начинал философствовать, как поэт во мне забегал вперед - точно так же как философский дух, лишь только я принимался за стихотворство. И до сих пор со мною нередко бывает, что сила моего воображения мешает абстракции, а холодный рассудок задерживает поэтический подъем". [Dies ist es, was mir, besonders in fruheren Jahren, sowohl auf dem Felde der Spekulation als der Dichtkunst ein ziemlich linkisches Ausse hen gegeben; denn gewohnlich ubereilte mich der Poet, wo ich philoso phieren sollte, und der philosophische Geist, wo ich dichten wollte. Noch jetzt begegnet es mir haufig genug, dass die Einbildungskraft meine Abstraktion und der kalte Verstand meine Dichtung stort.] Его чрезвычайное восхищение духом Гете, так часто прорывающееся в его письмах, его почти женская способность проникновенно постигать чувством интуицию своего друга именно и основаны на глубоком восприятии своего собственного внутреннего конфликта, который он должен был вдвойне ощущать пред лицом дошедшей почти до совершенства синтетической натуры Гете. Психологическим источником его конфликта является то, что энергия чувства одинаково снабжала в нем как интеллект, так и творческую фантазию. Это Шиллер, очевидно, вполне постиг: в том же, адресованном Гете письме Шиллер говорит, что с тех пор, как он начал "познавать свои моральные силы и пользоваться ими", физическая болезнь грозит подточить эти силы, которым надлежало бы удерживать в должных границах воображение и интеллект. Перед нами явный признак недостаточно развитой функции, о котором мы уже говорили не раз; недоразвитая функция, освобождаясь от сознательной диспозиции, по собственному побуждению, то есть как бы автономно, бессознательно сливается с другими функциями; проявляется она при этом без дифференцированного выбора, чисто динамически, словно какой-то натиск или как простое усиление, которое придает сознательной дифференцированной функции характер восхищенности, увлеченности или насильственности; вследствие этого сознательная функция в одном случае переходит за пределы, поставленные намерением и решением, в другом же случае, напротив, задерживается еще до достижения своей цели и уклоняется в сторону, в третьем случае, наконец, происходит столкновение ее с другой сознательной функцией; этот конфликт до тех пор остается неразрешенным, пока двигательная сила, бессознательно вмешивавшаяся и тормозящая, не дифференцируется сама собою и не подчинится известной сознательной диспозиции. Вряд ли мы ошибемся, предполагая, что причину вопроса "Отчего же мы все еще варвары?" следует искать не только в духе того времени, но и в субъективной психологии Шиллера. Вместе со своею современностью и он искал корень зла не там, где следовало; и это потому, что варварство вовсе не заключается и никогда не заключалось в недостаточной действенности разума и истины, а в том, что от разума и истины ждут такой действенности, или еще в том, что разуму вообще придают ее - вследствие суеверной переоценки "истины". Варварство заключается в односторонности и в безмерности - в несоразмерности вообще. На поражающем примере Французской революции, достигшей в то время апогея ужаса, Шиллер именно и мог убедиться, сколь ограничено могущество богини разума и до чего доходит торжество неразумного зверя в человеке. Несомненно, что события того времени с особенною настойчивостью вели Шиллера к этой проблеме; ведь часто случается так, что в сущности личная и якобы субъективная проблема вдруг разрастается и становится всеобщим, захватывающим все общество вопросом; случается это тогда, когда личная проблема сталкивается с внешними событиями, психология которых слагается из тех же элементов, как и личный конфликт. Это придает личному конфликту величие, которым он раньше не отличался, потому что во внутренней раздвоенности всегда есть нечто постыдное и уничижающее, от чего человек ввергается в состояние внешне и внутренне унизительное, точно так же как государство, обесчещенное гражданской войной. Человек стыдится выставлять личный конфликт перед широкой публикой - разве что в случае слишком смелой переоценки самого себя. Но в тот момент, как ему удается отыскать и постигнуть связь между личной проблемой и великими историческими событиями своего времени, такая связь является спасением человека от одиночества чисто личных переживаний и субъективная проблема разрастается до широкого общественного вопроса. Это немалое преимущество с точки зрения возможности разрешения проблемы. Ибо, в то время как раньше личная проблема располагала лишь скудными энергиями сознательного интереса к собственной личности, теперь со всех сторон притекают коллективные двигательные силы и, соединяясь с интересами эго, создают новое положение, дающее новые возможности разрешения. И чего никогда не достигла бы личная сила волн или мужество единичного человека, то достигается силой коллективных влечений; эта коллективная сила поднимает человека и переносит его через препятствия, которых ему никогда бы не преодолеть одной только личной энергией. Поэтому мы вправе предположить, что впечатления от современных событий придали Шиллеру мужество предпринять попытку разрешения конфликта между индивидом и социальной функцией. Это противоречие глубоко ощущал и Руссо; оно стало для него даже исходной точкой для его труда "Эмиль, или О воспитании" (1762). Мы находим там несколько мест, знаменательных для нашей проблемы: "Человек-гражданин - это лишь дробная единица, зависящая от знаменателя, значение которой заключается в ее отношении к целому - к общественному организму. Хорошие общественные учреждения - это те, которые лучше всего умеют изменить природу человека, отнять у него его абсолютное существование, чтобы дать ему относительное, умеют перенести его "я" в общую единицу". "Кто, при гражданском строе, хочет сохранить первенство за природными чувствованиями, тот сам не знает, чего хочет. Будучи всегда в противоречии с самим собою, вечно колеблясь между своими склонностями и своими обязанностями, он никогда не будет ни человеком, ни гражданином, он не будет пригоден ни для себя, ни для других". /35/ Руссо начинает свой труд общеизвестными словами: "Все выходит хорошим из рук Мироздателя, все вырождается в руках человека". Эта фраза характеристична для Руссо и для всей его эпохи. И Шиллер также смотрит назад, обращая взор, правда, не на человека природы, описанного Руссо, а - и в этом заключается существенное различие - на человека, жившего под "небом Эллады". Но у обоих одно общее ретроспективное ориентирование и неразрывно связанное с этим идеализирование и переоценивание прошлых времен. Шиллер, увлекаясь красотою античного мира, забывает подлинного, будничного грека; Руссо в увлечении своем доходит до такой фразы: "Человек естественный - весь для себя; он - численная единица, абсолютное целое", и при этом совершенно теряет из виду, что естественный человек безусловно коллективен, то есть настолько же в самом себе, насколько и в других, и во всяком случае представляет собою все, что угодно, только не единство. Руссо говорит: "Ко всему мы прилепляемся, за все хватаемся; всякое время, место, люди, вещи, все, что есть, все, что будет, - все касается каждого из нас: личность наша в конце концов оказывается только малейшею частью нас самих. Каждый расплывается, так сказать, по всей земле и делается восприимчивым на всей этой огромной поверхности". "Неужели это природа уносит нас так далеко от нас самих?" Руссо заблуждается: он мнит, что такое состояние лишь недавно проявилось. Нет! Мы лишь осознали его недавно, хотя оно всегда было таковым, и особенно на заре человечества. Ибо то, что описывает Руссо, не что иное, как коллективная ментальность первобытного человека, которую Леви-Брюль (Levy-Bruhl) так метко обозначил термином "participation mystique" - "мистическое соучастие" /19/. Такое состояние подавления индивидуальности не есть приобретение новейших времен, а, напротив, пережиток той архаической эпохи, когда индивидуальность вообще еще не существовала. Мы тут вовсе не говорим о каком-либо недавно возникшем подавлении индивидуальности, а лишь об осознавании и ощущении подавляющей нас власти коллектива. Понятно, что эту власть люди проецируют в государственные и церковные учреждения, совершенно при этом забывая о том, что каждый всегда находит пути и средства для того, чтобы обойти, когда нужно, всякие нравственные заповеди! Эти государственные и церковные учреждения вовсе и не обладают тем всемогуществом, которое им приписывают и из-за которого они от времени до времени подвергаются нападению со стороны представителей прогрессивного движения всяких толков, ибо эта подавляющая нас власть бессознательно заложена в нас самих, а именно в продолжающей существовать коллективной ментальности, наследии варвара. Можно сказать, что коллективной психике как бы ненавистно всякое индивидуальное развитие, если только оно непосредственно не служит целям коллектива. И хотя вышеупомянутое дифференцирование одной функции и является развитием индивидуальной ценности, однако лишь под углом зрения коллектива, так что сам индивид, как мы уже видели, терпит при этом ущерб. Если оба автора неправильно судят о ценностях прошлого, то это есть результат их несовершенного знания прежнего состояния человеческой психологии. Следствием такого неправильного суждения является необходимость опереться на мираж, показывающий нам тип человека, некогда бывший совершенным, но каким-то образом утративший свою высоту. Ориентирование вспять есть уже само по себе пережиток античного мышления; известно, что характерной чертой античного и варварского образа мыслей является предположение, будто плохой современности предшествовал золотой век и райское состояние. И только христианство свершило это великое деяние в социальной области и в истории человеческого духа, дав надежду на будущее и тем самым обещав человечеству возможность в будущем осуществить свои идеалы. [Намеки на это встречаются уже в греческих мистериях.] Возможно, что в новейшем развитии духа более яркое выражение этого ориентирования вспять связано с всеобщей регрессией в сторону язычества, особенно заметной в эпоху Возрождения. Для меня несомненно, что такое ориентирование вспять должно иметь определенное влияние и на выбор средств при воспитании человека. Этот дух ищет возможности опереться на призрак прошлого. Мы могли бы не обращать на это никакого внимания; но наше познание конфликта, существующего между типами и типическими механизмами, принуждает нас искать средств и путей для воссоздания их единения. Мы увидим ниже, что об этом старался и Шиллер. Свою основную мысль он при этом высказывает следующими словами, которые также резюмируют и все вышесказанное: "Пусть благодетельное божество своевременно отторгнет младенца от груди матери, дабы вскормить его молоком лучших времен, и даст дозреть до совершеннолетия под дальним греческим небом. И после того, как он станет мужем, пусть он, в образе чужого, вернется в свое столетие; но не для того, чтобы прельщать его своим появлением, а ради того, чтобы, подобно сыну Агамемнона, очистить его". Трудно было бы яснее высказать потребность человека опереться на греческий образец. Однако в этом сжатом формулировании мы видим также и ограничение, которое принуждает Шиллера в последующем существенно расширить свою мысль. "Содержание он, конечно, заимствует из современности, - продолжает Шиллер, - но форму - из более благородного времени, да, он возьмет ее и вне всякого времени из безусловного, неизменного единства своего существа". Вероятно, Шиллер ясно сознавал необходимость уйти еще дальше вспять, окунуться в изначальные времена божественного героизма, когда люди были еще полубогами. Поэтому Шиллер продолжает: "Здесь, из чистого эфира его демонической природы, льется источник красоты, не зараженный испорченностью людей и времен, которые кружатся глубоко под ним в мутном водовороте". Мы присутствуем при возникновении прекрасного миража золотого века, когда люди были богами и наслаждались созерцанием вечной красоты. Но тут Шиллер-поэт залетает вперед, оставляя мыслителя далеко позади. Несколькими страницами дальше мыслитель снова выступает на первый план: "Действительно, следует призадуматься над тем, что мы видим упадок человечества во все эпохи истории, в которых процветали искусства и господствовал вкус, и не можем привести ни одного примера, когда у народа высокая степень и большое распространение эстетической культуры шли бы рука об руку с политическою свободою и гражданскою доблестью, когда красота нравов уживалась бы с добронравием, а внешний лоск обращения - с истиною". На основании этого общественного, подтвержденного опытом факта, который невозможно отрицать ни в общем, ни в частности, мы имеем право сказать, что на заре жизни герои не отличались особенно нравственным поведением; этого, впрочем, и не утверждают ни греческие, ни какие-либо другие мифы. Ведь вся эта античная красота лишь потому и могла радостно процветать, что в те времена еще не существовало уголовных законов и полицейских блюстителей нравственности. Благодаря признанию того психологического факта, что живая красота лишь там разливает свое золотое сияние, где она возвышается над действительностью, погруженной в тьму, полной страдания и уродства, Шиллер лишил собственное свое рассуждение надлежащей почвы: он намеревался показать, что разъединенное может слиться благодаря созерцанию и созиданию прекрасного и благодаря наслаждению им. Красота должна была бы стать посредницей, восстанавливающей изначальное единство человеческого существа. Однако весь наш опыт указывает, напротив, на то, что для своего существования красоте необходим ее противообраз. Как раньше поэт, так теперь мыслитель неудержимо увлекает Шиллера с собой: Шиллер не доверяет красоте; опираясь на опыт, он считает даже возможным, что красота имеет пагубное влияние: "Куда бы мы ни обратили своего взора в мировое прошлое, мы всюду находим, что вкус и свобода бегут друг от друга и что красота основывает свое господство лишь на гибели героических доблестей". Вряд ли можно основоположить то требование, которое Шиллер ставит к красоте, на такой добытой опытом точке зрения. В дальнейшем изложении предмета Шиллер приходит даже к построению обратной стороны красоты, притом с ясностью, не оставляющей желать ничего лучшего: "Итак, если руководиться только тем, чему предшествующий опыт научил относительно влияния красоты, то, конечно, нельзя найти достаточного поощрения к тому, чтобы развивать чувства, которые столь опасны истинной культуре человека; и мы охотнее, невзирая на опасность грубости и жестокости, откажемся от сладкой силы красоты, чем, несмотря на все выгоды утонченности, отдадимся ее расслабляющему влиянию". Возможно было бы, конечно, примирить несогласие между мыслителем и поэтом, если бы мыслитель принимал слова поэта не буквально, а символически, то есть так именно, как язык поэтов и следует понимать. Уж не заблуждался ли Шиллер относительно себя самого? Мы склонны думать, что это именно так, - иначе он не мог бы выставлять такую сильную аргументацию против самого себя. Поэт говорит об источнике чистейшей красоты, который укрывается за всеми временами и поколениями и, вероятно, потому постоянно и струится в каждом отдельном человеке. Поэт разумеет не человека древней Эллады, а исконного язычника в нас самих, ту часть вечной, неискаженной природы и естественной красоты, бессознательной, но живой, скрытой в глубинах нашего существа и своим отблеском преображающей в наших глазах образы седой старины; благодаря этому отблеску мы и впадаем в заблуждение, будто люди прошедших времен обладали всем тем, чего нам недостает. Этот архаический человек в нас самих отвергнут нашим коллективно-ориентированным сознанием, он представляется нам столь неприемлемым и безобразным, а между тем он-то и является носителем той красоты, которую мы тщетно ищем повсюду. О нем и говорит Шиллер-поэт, между тем как мыслитель Шиллер ложно понимает его, принимая за древнегреческий прообраз. Но то, что мыслитель не в состоянии логически вывести из всего материала собранных им доказательств и о чем он тщетно старается, то возвещает ему поэт на своем символическом языке. Из всего вышесказанного с достаточной ясностью вытекает, что всякая попытка выравнивания односторонне-дифференцированного современного человека должна серьезно считаться с приятием недифференцированных и поэтому неполноценных функций. Наши попытки посредничества никогда не удадутся, если мы не сумеем освободить и привести в движение энергию неполноценных функции и перевести ее затем в дифференцированное состояние. Этот процесс может совершиться только по законам энергетики, а именно: необходимо создать градиент (ein Gefalle), предоставляющий скрытым энергиям возможность действенно проявиться. Непосредственное переведение неполноценной функции в функцию полноценную было бы совершенно безнадежной, невыполнимой задачей; люди уже неоднократно брались за нее, однако попытки их всегда терпели крушение. С таким же успехом можно было бы трудиться над изобретением perpetuum mobile. Нет такой неполноценной формы энергии, которую можно было бы непосредственно и просто перевести в форму энергии высшей ценности; это может произойти только в том случае, если одновременно появится еще источник высшей ценности, способствующий такому процессу; иными словами, превращение может совершиться только за счет полноценной ведущей функции; однако мы при этом никогда и ни при каких обстоятельствах не достигнем первоначальной ценности полноценной формы энергии как для неполноценной, так и для функции, обладающей высшей ценностью; результатом должно быть и будет выравнивание на среднем уровне. Но для каждого человека, отождествляющегося только с одной своей дифференцированной функцией, такой процесс означает нисхождение до состояния хотя и выравненного, но менее ценного по сравнению с видимою ценностью начального состояния. Такое заключение неизбежно. С этим фактом должно считаться всякое воспитание, стремящееся к единству и гармонии человеческого существа. К такому же заключению приходит своими путями и Шиллер; при этом он, однако, не хочет принять его последствий, рискуя даже неизбежной утратой красоты. После того, однако, как мыслитель высказал свой беспощадный вывод, слово опять принадлежит поэту: "Но, может быть, опыт не есть то судилище, перед которым может быть решен такой вопрос, как наш, и прежде чем придать значение свидетельству опыта, нужно поставить вне сомнения, что это именно та самая красота, о которой мы говорим и против которой свидетельствуют эти примеры". Мы видим, что тут Шиллер пытается возвыситься над опытом, иными словами, он старается придать красоте такое свойство, которое ей в опыте не принадлежит. Шиллер полагает, что "красоту нужно понять как необходимое условие человечности", то есть как необходимую принудительную категорию. Поэтому он говорит и о чистом разумном понятии красоты, и о "трансцендентальном" пути, уводящем нас из "круга явлений и от живого присутствия вещей". "Кто не достаточно смел, чтобы перейти границы действительности, тот никогда не завоюет истины". Субъективное противление против эмпирически неизбежного низводящего пути заставляет Шиллера властно приказать логическому интеллекту служить чувству, принуждая его к такой формуле, которая делала бы в конце концов возможным достижение первоначального намерения, несмотря на то что невозможность его уже была доказана в достаточной мере. Такое же насилие производит и Руссо, когда предполагает, что зависимость от природы не порождает пороков, но что все пороки порождаются зависимостью от людей; благодаря этому Руссо приходит к такому заключению: "Если бы законы народов, подобно законам природы, могли иметь такую незыблемость, которую никогда не могла бы одолеть никакая человеческая сила, то зависимость от людей стала бы опять зависимостью от вещей; в государстве соединились бы все преимущества естественного состояния и гражданского; к свободе, которая предохраняет человека от пороков, присоединилась бы моральность, возвышающая его до добродетели". На основании такого соображения Руссо дает следующий совет: "Держите ребенка в зависимости от одних вещей, и вы будете следовать порядку природы в постепенном ходе его воспитания". "Не нужно принуждать ребенка оставаться на месте, когда ему хочется ходить, или заставлять ходить, когда ему хочется остаться на месте. Если воля детей не испорчена по нашей вине, они не захотят ничего бесполезного". Но несчастье именно в том и заключается, что "законы народов" никогда и ни при каких условиях не совпадают настолько с законами природы, чтобы цивилизованное состояние было бы вместе с тем и состоянием естественным. Если бы вообще можно было представить себе возможность такого совпадения двух состояний, то во всяком случае лишь как компромисс, причем, однако, ни одно из них не достигло бы своего идеала, а далеко отставало бы от него. Тому же, кто пожелал бы достигнуть идеала одного из этих двух состояний, пришлось бы принять положение, формулированное самим Руссо: "Приходится выбирать одно из двух - создавать человека или гражданина, ибо нельзя создавать одновременно и того и другого". В нас заложены обе необходимости: природа и культура. Мы не можем быть только самодовлеющими, мы должны стоять так же и в отношении к другому. Из этого вытекает, что неизбежно должен существовать такой путь, который не был бы только рациональным компромиссом, мы должны найти такое состояние, такой процесс, который вполне соответствовал бы живому существу - в том, например, смысле, в котором пророк говорит: "semita et via sancta"; "via directa ita ut stulti non errent per eam" ("узка священная тропа"; "путь прямой таков, что и глупцы не могут на нем заблудиться"). Итак, я готов признать, что отчасти прав и поэт Шиллер, в данном случае несколько насиловавший мыслителя в нем; я склоняюсь к этому потому, что существуют истины не только рациональные, но и иррациональные. Явно неосуществимое путем интеллекта часто, однако, сбывается иррациональным путем. Действительно, все наиболее знаменательные метаморфозы, которые человечество переживало, не явились результатом умствований, а осуществились такими путями, которых современники или не замечали, или не признавали, считая их за безумство; и лишь гораздо позднее люди постигали их внутреннюю необходимость. Но еще чаще случалось так, что их не постигали вовсе, потому что наиболее важные законы развития человеческого духа до сих пор скрыты от нас за семью печатями. Я, правда, не признаю особенной ценности за философским жестом поэта, потому что интеллект - ненадежное орудие в руках поэта. Интеллект свершил все, что ему в данном случае было доступно, а именно: он раскрыл наличность противоречия между нашим желанием и опытом. Но было бы напрасно требовать, чтобы философское мышление разрешило еще и это противоречие. Даже если бы это разрешение, в конце концов, было мыслимо, мы все-таки очутились бы перед затруднением, потому что дело вовсе не в мыслимости или в открытии рациональной истины, а в нахождении пути, приемлемого для действительной жизни. В предложениях и мудрых поучениях никогда не было недостатка. Если бы дело состояло лишь в этом, то человечество уже во времена Пифагора имело бы возможность во всех отношениях достичь идеала. Поэтому нельзя понимать предложение Шиллера буквально, а лишь как символ, облеченный, однако, согласно философской склонности поэта, в форму философского понятия. И в этом смысле "трансцендентальный путь", на который Шиллер намеревается вступить, также отнюдь не следует принимать за критико-познавательное рассуждение, а понимать символически - как всегдашний путь человека, наталкивающегося на непреодолимое препятствие, на задачу, не разрешимую разумом. Но для того чтобы найти этот путь и вступить на него, человек должен простоять долгое время на перепутье, перед теми противоположностями, к которым его привела прежняя разветвившаяся дорога. Перед ним оказалось препятствие, запрудившее течение его жизни и вызвавшее застой либидо, а такой застой всегда ведет к распадению противоположностей, соединенных ранее в непрерывном течении жизни; и тогда противоположности восстают друг на друга словно противники, жаждущие боя. Продолжительность и исход этой борьбы учесть невозможно; но в конце концов противоположности истощаются, а энергия, утраченная ими, идет на образование того третьего, которое является исходной точкой для нового пути. Согласно этому правилу и Шиллер глубоко погружается в исследование действенных противоположностей. Каково бы ни было препятствие, на которое мы наталкиваемся - если оно только достаточно велико, - разлад между нашим внутренним намерением и сопротивляющимся внешним объектом всегда вызовет разлад и в нашей собственной душе; ибо в то время, как я стремлюсь подчинить сопротивляющийся объект моей воле, все мое существо понемногу вовлекается в отношение к объекту вследствие сильной оккупации либидо, что, так сказать, втягивает часть моего существа в объект. Это вызывает частичное отождествление меня с объектом, на основании сходства между некоторыми элементами моей личности и сущностью объекта. Такое отождествление тотчас же переносит конфликт в мою собственную душу. Эта "интроекция" моего конфликта с объектом создает во мне разлад с самим собою, вследствие которого я становлюсь бессильным по отношению к объекту; а это бессилие вызывает во мне такие аффекты, которые всегда являются симптомом внутреннего разлада. Однако эти аффекты доказывают и то, что я сам себя воспринимаю и что я - если я не слеп - становлюсь способным направить внимание на самого себя и проследить игру противоположностей в самом себе. По этому пути идет и Шиллер: он не видит конфликта между государством и индивидом; он понимает его иначе: в начале 11-го письма Шиллер говорит о двойственности между "личностью" и "состоянием", то есть между эго и его изменчивой эффективностью. В то время как эго отличается сравнительной устойчивостью, его отнесенность, то есть его аффектированность, изменчива. Таким путем Шиллер пытается сразу добраться до самых корней разлада. Фактически дело так и обстоит: на одной стороне мы видим сознательную функцию нашего эго, а на другой - связь эго с коллективом. И то и другое присуще психологии человека. Но эти основные факты будут в каждом данном случае представляться людям различных типов - в различном свете. Для человека интровертного типа идея эго будет несомненно представлять собой непрерывность и доминанту сознания, в то время как все этому состоянию противоположное будет означать для него состояние отнесенности или аффектированности. Для экстравертного же типа, напротив, главное значение имеет непрерывность отношения к объекту, в то время как идея эго отступает на второй план. Поэтому и вся проблема представляется ему в ином свете. Этого не следует терять из виду, а напротив, этот пункт всегда надо помнить во время разбора дальнейших рассуждений Шиллера. Когда, например, он говорит, что "личность открывается лишь в вечно пребывающем "я", и только в нем" - то это помыслено с точки зрения интровертного человека. С точки зрения экстравертного, напротив, следовало бы сказать, что личность проявляется лишь в ее отнесенности, в ее функции отношения к объекту. "Личность" только у интровертного сливается с эго; у экстравертного же она состоит в его аффективности и не сводится к его аффектированному эго. Его эго находится под воздействием объекта, то есть в отношении к нему. Экстравертный находит себя самого в изменчивом, в смене; интровертный же в пребывающем, постоянном. Эго есть менее всего нечто "вечно постоянное", менее всего у экстраверта, который на это мало обращает внимания. Интроверт же, напротив, слишком прилепляется к пребывающему и поэтому пугается каждой перемены, поскольку она затрагивает его эго. Состояние аффективности может стать для него прямо-таки мучительным, в то время как экстраверт ни за что не хотел бы лишиться этих воздействий. Следующая формулировка дает нам возможность сразу узнать Шиллера как интроверта: "Предписание, данное ему его разумною природою, состоит в том, чтобы постоянно оставаться самим собою, несмотря на все изменения, чтобы все восприятия превратить в опыт, то есть привести к единству познания, и чтобы сделать каждый из способов его проявления во времени - законом для всех времен". Абстрагирующая, сохраняющая самого себя установка ясна; она возводится даже в верховное, руководящее правило. Каждое переживание должно быть тотчас же возведено в опыт, а из совокупности опытных данных должен быть выведен закон для всех будущих времен. Но человеку столь же свойственно и другое состояние, требующее, чтобы переживание не превращалось в "опыт" (Erfahrung) и чтобы отнюдь не создавались законы, могущие мешать будущему. Этому вполне соответствует тот факт, что Шиллер не мог мыслить божества становящимся, но лишь вечно сущим; поэтому он и постиг путем верной интуиции "богоподобие", свойственное идеальному состоянию интроверсии: "Человек, представляемый как нечто завершенное, был бы пребывающим единством, которое остается в волнах изменения вечно тем же самым". "Человек, без всякого сомнения, имеет в своей личности предрасположение к божественности". Такое понимание сущности Бога плохо согласуется с его христианским воплощением и другими подобными же новоплатоническими мнениями о Богоматери и ее сыне, как демиурге нисходящем в мир становления. [Ср. речь Юлиана о матери богов.] Воззрение же Шиллера показывает нам, за какой функцией он признает высшую ценность, то есть божественность: он признает ее за идею постоянства эго. Эго, абстрагирующееся от всех воздействий, имеет для него наивысшее значение; поэтому он, как и всякий человек интровертного типа, дифференцировал эту идею более всех остальных. Его Бог, его высшая ценность, есть отвлечение и сохранение своего эго. Для экстраверта же, напротив, Бог есть переживание в связи с объектом, полное растворение в действительности; поэтому вочеловечившийся Бог ему симпатичнее вечно неизменного законодателя. Однако обе эти точки зрения имеют значение лишь для сознательной психологии типов. В области бессознательного мы видим обратное отношение. Это как будто бы предчувствовал и Шиллер: если он сознательно и верил в неизменно сущего Бога, то путь, ведущий к Божеству, открывался ему чувственно, то есть в аффектированности, в смене явлений, в живом процессе. Однако это является для него функцией второстепенной; и по мере того, как он отождествляется со своим эго и абстрагирует его от смены явлений, его сознательная установка тоже становится вполне абстрагирующей, тогда как аффектированность, отнесенность к объекту по необходимости более и более подпадает под власть бессознательного. Такое положение дела имеет последствия, достойные внимания, а именно: 1. Следуя своему идеалу, сознательная абстрагирующая установка превращает каждое переживание в опыт, а из опыта создает закон; вследствие этого возникает некоторое ограничение и скудость, характерные для интроверта как типа. Эту свою скудость Шиллер ясно чувствовал, сравнивая себя с Гете, более экстравертную натуру которого он ощущал объективно противостоящей его собственной. [Письмо к Гете, 5 января 1798 года.] Гете метко характеризует себя следующими словами: "Дело в том, что в качестве созерцателя я закостенелый реалист; я даже не в состоянии пожелать, чтобы к представляющимся мне вещам что-либо прибавилось или что-либо убавилось в них; в объектах я не знаю иного различия, кроме того, интересуют ли они меня или нет". [Письмо к Шиллеру, апрель 1798 года: "Ich bin namlich als ein beschauender Mensch ein Stockrealiste, sodass ich bei alien Dingen, die sich mir darstellen, nichts davon und nichts dazu zu wunschen im Stande bin, und ich unter den Objekten gar keinen Unterschied kenne, als den, ob sie mich interessieren oder nicht".] Весьма характерно замечание Гете относительно воздействия, которое Шиллер имел на него: "Если я служил для Вас представителем целого ряда объектов, то Вы, в свою очередь, отвлекли меня от слишком строгого наблюдения внешних вещей и их взаимоотношений и привлекли меня обратно, к самому себе; Вы научили меня видеть и более справедливо ценить многосторонность внутреннего человека". [Письмо к Шиллеру, 6 января 1798 года.] Шиллер же находил в Гете дополнение и завершение своего собственного существа; на это он неоднократно указывает, ощущая вместе с тем и свое отличие от Гете и характеризуя его следующими словами: "Не ждите от меня большого содержательного богатства идей; это то, что я найду у Вас. Моя потребность и мое стремление заключаются в том, чтобы из малого сделать много; и если бы Вам когда-нибудь пришлось узнать, как скудно мое достояние в области приобретенных познаний, то Вы, может быть, нашли бы, что мне во многих отношениях удалось-таки кое-что сделать. Так как круг моих идей уже, то я и обхожу его быстрее и чаще и могу извлекать из моего маленького достояния больше, заменяя недостаток содержания многообразием формы. Вы стремитесь упростить великий мир Ваших идей, я же ищу разнообразия для моих небольших владений. Вам надлежит управлять царством - мне же лишь несколько многочисленной семьей понятий, которую я от души хотел бы расширить до маленького мира". [Письмо к Гете, 31 августа 1794 года.] Если не считаться с выраженным здесь, характерным для интроверта, чувством неполноценности и прибавить, что "великий мир идей" гораздо меньше управляется экстравертом, нежели управляет им как подданным своего царства, то слова Шиллера дают полное изображение скудости, развивающейся обыкновенно вследствие, по существу, абстрагирующей установки. 2. Еще одним следствием абстрагирующей установки сознания, знаменательность которого мы усмотрим из дальнейшего хода наших исследований, является то, что бессознательное развивает в таких случаях компенсирующую установку. Чем более сознательная абстракция ограничивает отношение к объекту (оттого, что создается слишком много "опытов" и "законов"), тем сильнее становится в бессознательном потребность объекта, которая, доходя наконец до сознания, обнаруживается в форме принудительной чувственной связанности с объектом. При этом чувственное (sinnliche) отношение к объекту замещает собою чувствующее (gefuhlsmassige) отношение, которое либо отсутствует, либо подавлено абстрагированием. Что мы идем к божеству ощущающим (senses) путем, а не путем чувства, это воззрение Шиллера является, следовательно, весьма характерным. Его эго принадлежит мышлению, его аффектированность и его чувства коренятся в чувственности (sensation). Стало быть, внутренний разлад заключается в духовности его мышления, с одной стороны, а с другой стороны, в сенсуозности, с которой он воспринимает воздействия, и в аффективности его чувства. У экстраверта же дело обстоит обратным образом: его отношение к объекту развито, но мир его идей имеет характер сенсорный, конкретный. Сенсуозно окрашенное чувство или, лучше сказать, чувство, находящееся в состоянии сенсуозности, коллективно, то есть оно создает отнесенность и эффективность - состояние, всегда приводящее человека вместе с тем и в состояние "participation mystique", то есть в состояние частичного тождества с ощущаемым объектом. Это тождество выражается в навязчивой зависимости от ощущаемого объекта и, путем circulus vitiosus (порочного круга), вновь приводит интровертного человека к усиленной абстракции для того, чтобы абстракцией уничтожить тягостное отношение и исходящую от него принудительность, компульсивность. Шиллер постиг эту своеобразность сенсуозного чувства: "Пока человек только ощущает, только жаждет и действует движимый жаждою, до тех пор он представляет собою все еще только мир". Но так как интроверт, спасаясь от воздействий извне, все-таки не может до бесконечности абстрагировать, то он и бывает принужден в конце концов придать форму всему внешнему. Шиллер продолжает далее: "Итак, человек должен придать материи форму, чтобы не быть только миром. Он должен обнаружить все внутреннее и всему внешнему придать форму. Обе задачи, в полнейшем их осуществлении, ведут обратно к понятию божества, от которого я исходил". Такая связь знаменательна. Предположим, что сенсуозно чувствующим объектом является человек, - согласится ли он с применением такого рецепта? То есть позволит ли он придать себе форму так, как если бы тот, кто к нему отнесен, был его творцом? Ведь человек призван играть роль бога в малом измерении; но в конце концов даже неодушевленные предметы имеют божественное право на самостоятельное бытие, и мир уже давно вышел из состояния хаоса - еще в то время, когда первые человекообразные обезьяны начали острить камни. Было бы опасным предприятием, если бы каждый интровертный человек захотел выявлять наружу свой ограниченный мир понятий и по его образцу придавать всему внешнему форму. Правда, это случается ежедневно, но зато человек и страдает - вполне справедливо - от этого богоподобия. В применении же к экстраверту шиллеровская формула гласила бы так: "Все внешнее ввести вовнутрь и всему внутреннему придать форму". Мы видели выше, что такую именно реакцию Шиллер и вызвал в Гете. Гете проводит по этому поводу меткую параллель; он пишет Шиллеру: "Напротив, я мог бы почти сказать, что во всякой деятельности я вполне идеалистичен: я вовсе не справляюсь о том, каковы предметы, а требую, чтобы все приноравливалось к моим представлениям". (Апрель 1798 г.) ["Dagegen bin ich bei jeder Art von Tatigkeit, ich darf beinahe sagen, vollkommen idealistisch: ich frage nach den Gegenstanden gar nicht, sondern fordere dass sich alles nach meinen Vorstellungen bequemen soll".] Это значит, что когда экстраверт мыслит, то это совершается столь же самовластно, как когда интроверт действует вовне. Поэтому такая формула лишь тогда может притязать на значение, когда уже достигнуто состояние почти полного совершенства, то есть когда интроверт обладает миром понятий, настолько богатым, гибким и способным к выражению, чтобы не втискивать объект в прокрустово ложе, и когда экстраверт доходит до такой полноты знания объекта и уважения к нему, что мыслимый им объект уже не рискует стать карикатурой. Итак, мы видим, что Шиллер основывает свою формулу на высших пределах возможного и тем самым предъявляет к психологическому развитию индивида требование почти недосягаемо высокое; при этом мы предполагаем, конечно, что Шиллер во всех отношениях уяснил себе, что именно его формула означает. Как бы то ни было, одно во всяком случае ясно, а именно что формула "обнаружить все внутреннее и всему внешнему придать форму" является идеалом сознательной установки интроверта. Она основана на предположении, с одной стороны, идеального объема у внутреннего мира понятий, у формального принципа, а с другой стороны - идеальной возможности применения сенсуозного (ощущающего) принципа, который в данном случае является уже не аффективностью, а активной потенцией. Пока человек ощущает, он не что иное, как "только мир"; для того, чтобы перестать "быть только миром", он должен "придать материи форму". В этом состоит превращение самого рецептивного, страдательного, ощущающего принципа. Но каким образом такое превращение может совершиться? В этом весь вопрос. Трудно предположить, чтобы человек, дав миру своих понятий необычайный объем, необходимый для того, чтобы облечь материальный мир в подходящие формы, превратил бы одновременно с этим свою восприимчивость к воздействиям, свою ощущающую природу из пассивного в активное состояние, поднял ее тем самым до высоты своего идейного мира. Где-нибудь человек окажется в состоянии отнесенности, окажется, так сказать, подчиненным, иначе он действительно был бы богоподобен. Остается предположить, что Шиллер допустил бы насилие над объектом. Но тем самым он предоставил бы архаической, подчиненной функции неограниченное право на существование, что, как известно, сделал впоследствии Ницше - по крайней мере теоретически. К Шиллеру такое предположение, правда, совершенно неприменимо, потому что он, насколько мне известно, нигде сознательно не высказывался в таком смысле. Его формула, напротив, носит наивно-идеалистический характер, вполне соответствующий духу его времени, еще не зараженному тем глубоким недоверием к сущности человека и к человеческой истине, каким отличается наша эпоха психологического критицизма, возвещенная со стороны Ницше. Формулу Шиллера можно бы провести, только применяя точку зрения беззастенчивой власти, оставляющую в стороне всякую заботу о справедливости и соответственности по отношению к объекту или о добросовестном соблюдении собственной компетенции. В таком, и только в таком случае - которого, однако, Шиллер, наверное, не имел в виду - подчиненная функция могла бы вступить в жизнь. Подобным наивным и бессознательным образом архаический элемент и проникает всюду, прикрываясь к тому же высокими словами и красивым жестом, и так он довел нас до современной "культуры", в оценке которой в настоящее время человечество, однако, несколько расходится. Архаическое влечение к власти, скрывавшееся дотоле за культурным жестом, всплыло теперь во всей своей наготе на поверхность и неопровержимо доказало, что мы "все еще варвары". Ибо не следует забывать, что по мере того, как сознательная установка благодаря своей высокой и абсолютной точке зрения приобретает право гордиться некоторым богоподобием, - развивается и бессознательная установка, богоподобие которой ориентировано, однако, вниз, по направлению к архаическому божеству, по природе своей сенсуальному и деспотическому. Гераклитова энантиодромия уже заботится о том, чтобы и этот deus absconditus временами всплывал на поверхность и припирал к стене бога наших идеалов. Можно подумать, что люди конца XVIII века не всмотрелись в то, что в их эпоху творилось в Париже, а пребывали в какой-то прекраснодушной, мечтательной или игривой установке, стараясь, вероятно, путем самообмана спастись от усмотрения мрачных бездн человеческого существа. "А там, в бездне, царит ужас. Да не испытывает человек богов и да не стремится он увидать то, что они милостиво скрыли в ночи под покровом страха". [Da unten aber ist's furchterlich / Und der Mensch versuche die Gotter nicht / Und begehre nimmer und nimmer zu schauen / Was sie gnadig bedecken mit Nacht und mit Grauen (Schiller. Der Taucher).] Когда жил Шиллер, то не пришло еще время для размежевания с низами и безднами человеческого существа. Ницше, и внутренне стоявший гораздо ближе к нашему времени, знал достоверно, что мы приближаемся к эпохе величайшей борьбы. Поэтому он - единственный истинный ученик Шопенгауэра - сорвал с жизни покров наивности и обнаружил в своем Заратустре кое-что из того, чему суждено было стать жизненным содержанием грядущих времен. б) Об основных влечениях (инстинктах) В двенадцатом письме Шиллер разбирает вопрос о двух основных влечениях, которым он дает и более полное описание. "Чувственное" (сенсуозное) влечение [В переводе под редакцией С. А. Венгерова "Trieb" переводится словом "стремление", мы же переводим "Trieb" словом "влечение". - прим. перев.] стремится к тому, чтобы "поместить человека в границы времени и сделать его материей". Это влечение требует, "чтобы было изменение, чтобы время имело содержание. Это состояние просто заполненного времени называется ощущением". "Человек в этом состоянии есть не что иное, как единство различных величин, заполненный момент времени - или лучше - его нет, ибо его личность до тех пор отсутствует, пока над ним господствует ощущение и его увлекает с собою время". "Неразрывными узами привязывает это влечение возносящийся дух к чувственному миру и зовет абстракцию обратно к границам действительности из самого свободного ее странствования по бесконечности". Для психологии Шиллера очень показательно, что проявление этого влечения он понимает как "ощущение", а не как, например, активную, чувственную (сенсуозную) жажду. Это указывает на то, что сенсуозность имеет у Шиллера характер реактивности, аффективности, что совершенно типично для интроверта. Экстраверт в свою очередь, наверное, выдвинул бы на первый план характер жаждущего стремления. Далее показательно и то, что именно это влечение требует изменения. Идея требует незыблемости и вечности. Тот, кто находится под верховенством идеи, стремится к неизменному перманентному постоянству; поэтому все стремящееся к изменению должно находиться на противоположной стороне, у Шиллера - на стороне чувства и ощущения, которые, вследствие своей недоразвитости, по общему правилу слиты друг с другом. Шиллер действительно недостаточно различал чувство и ощущение, что доказывают следующие строки: "Чувство может лишь сказать: это истинно для этого человека и в этот момент, но может явиться другой момент и другой субъект, который признает ложным утверждение настоящего ощущения". Из этого мы ясно видим, что ощущение и чувство сливались у Шиллера даже в словесном употреблении. Содержание этих строк указывает на недостаточную оценку и недостаточное дифференцирование чувства и ощущения. Дифференцированное чувствование может устанавливать не только казуистические, но и всеобщие значимости. Однако правильно и то, что чувство-ощущение интровертного мыслительного типа, вследствие своего пассивного и реактивного характера, является только казуистическим, потому что оно никогда не в состоянии подняться над единичным, вызвавшим его, случаем до абстрактного сравнения всех случаев: у интровертного мыслительного типа этим заведует не функция чувства, а функция мышления. Совершенно обратное мы видим при интровертном чувствующем типе; тут чувство достигает абстрактного и всеобщего характера и способно поэтому устанавливать всеобщие и длящиеся ценности. В дальнейшем описании Шиллера мы видим, кроме того, что чувство-ощущение - так я определяю характеристическое смешение чувства и ощущения у интровертного мыслительного типа - является той функцией, тождества своего с которой эго не признает. Чувство-ощущение носит характер чего-то противодействующего, чуждого; оно "погашает" личность, увлекает ее за собою, ставит человека вне самого себя, отчуждает его от самого себя. Тут Шиллер проводит параллель с аффектом, который выводит человека "из себя". [То есть "экстравертирует".] Когда же, после аффекта, к человеку возвращается самообладание, "то, - говорит Шиллер, - столь же правильно можно сказать, что человек приходит в себя, то есть возвращается в свое эго, восстанавливает свою личность". [То есть "интровертирует".] Отсюда недвусмысленно вытекает, что чувство-ощущение представляется Шиллеру, по существу, чем-то к личности не принадлежащим, а лишь каким-то более или менее неприятным сопровождающим обстоятельством, которому при случае "твердая воля победоносно противится". Экстраверту же, наоборот, представляется, что именно эта сторона и образует его истинную сущность и что он именно тогда "в себе самом", когда находится под воздействием объекта; мы это отлично поймем, коль скоро примем во внимание, что отношение к объекту является для него дифференцированной полноценной функцией, которой абстрактное мышление и чувство столь же противоположны, сколь они необходимы интроверту. От предрассудка сенсуозности мышление экстравертно чувствующего типа страдает точно так же, как чувство интровертного мыслительного типа. Это является в обоих случаях крайним "ограничением", пределами материального и казуистического. "Свободное странствование в бесконечности" доступно не только абстракции, как у Шиллера, но и переживанию на объекте. Вследствие такого исключения сенсуозности из понятия и объема личности Шиллер мог дойти до утверждения, что "личность есть абсолютное и неделимое единство", которое "не может стоять в противоречии с собою". Это единство есть дезидерат интеллекта, желающего сохранить идеальнейшую целостность своего субъекта и потому, в качестве полноценной ведущей функции, исключающего подчиненную функцию сенсуозности. Результатом этого является то изувечение человеческого существа, которое и составляет мотив и исходную точку исследований Шиллера. Так как у Шиллера чувство несет в себе свойство "чувства-ощущения" и поэтому является лишь казуистическим, то наивысшая оценка, истинно вечная ценность, естественно, выпадает на долю оформляющей мысли, так называемого "формирующего влечения" [Формирующее влечение совпадает у Шиллера с "мыслительной силой" ("Formtrieb" и "Denkkraft")], как выражается Шиллер. "Но если мысль однажды скажет: Это так, то этим она решает на веки веков, и за истинность ее утверждения ручается сама личность, которая остается вечно неизменной". Но тут перед нами возникает вопрос: верно ли, что лишь перманентное составляет смысл и ценность личности? Не заключаются ли в изменении, становлении, развитии еще более высокие ценности, нежели в простом "упорстве" против всякой смены? [В дальнейшем течении своей работы Шиллер и сам критикует этот пункт.] Шиллер продолжает: "Итак, где господствует формирующее влечение и в нас действует чистый объект, там дано наибольшее расширение бытия, там исчезают все пределы, там человек становится из объемного единства, каковым его делало бедное ощущение, идейным единством, охватывающим собою все царство явлений". "Мы уже больше не индивиды, а род; нашими устами высказывается суждение всего духовного мира, и наше действие осуществляет выбор всех сердец". Нет сомнения, что мышление интроверта стремится к этим высям; жаль только, что "идейное единство" является идеалом столь немногочисленной группы людей. Мышление есть лишь функция, которая, достигнув полного развития и повинуясь одному только своему закону, естественно заявляет претензию на всеобщую значимость. Поэтому только одна часть мира может быть объята мышлением, другая - только чувством, третья - только ощущением и т. д. Вероятно, поэтому и существуют различные психические функции; ибо психическая система с биологической точки зрения может быть понята только как система приспособления; и надо полагать, что глаза существуют потому, что существует свет. Из этого вытекает, что мышление, во всяком случае, имеет лишь третью или четвертую часть общего значения, хотя в своей собственной сфере оно и пользуется исключительной и общей значимостью; точно так же и зрение есть функция, имеющая исключительное значение для восприятия световых волн, слух - для восприятия звуковых волн. Итак, если человек ставит выше всего "идейное единство" и считает чувство-ощущение чем-то противоположным своей личности, то его можно сравнить с человеком хотя и обладающим отличным зрением, но вполне глухим и лишенным чувства осязания. "Мы уже более не индивиды, а род". Конечно, если мы отождествляемся с мышлением или вообще исключительно с какой-либо одной функцией, то мы становимся коллективными, общезначимыми существами, но вместе с тем совершенно отчужденными от самих себя. Такова роль этой одной четверти психики; остальные три четверти повергаются во мрак, вытесняются и оказываются неполноценными. Тут мы могли бы спросить вместе с Руссо: "Неужели это природа уносит нас так далеко от нас самих?" Вряд ли главным образом природа; вернее сказать, что наша собственная психология варварски переоценивает одну из функций и дает увлечь и поглотить себя ею. Правда, этот порыв (impetus) тоже есть часть природы; это именно и есть та энергия необузданного влечения, которой так пугается дифференцированный тип, когда она проявляется "случайно" не в той идеальной функции, в которой ее прославляют и почитают за божественный энтузиазм, а в функции подчиненной; Шиллер ясно высказывает это в следующих строках: "Но процесс изменений увлечет за собой твою индивидуальность и твою потребность, и то, к чему ты пламенно теперь стремишься, станет со временем предметом твоего отвращения". Но проявляется ли необузданный, безмерный и несоответственный элемент в чувствительности - in abjectissimo loco - или же в самой развитой функции как переоценка и обожествление ее, это, в сущности говоря, остается всегда одним и тем же, а именно варварством. Однако мы этого не в состоянии признать, пока находимся под гипнозом предмета действий, теряя при этом из виду вопрос о том, как совершается поступок. Быть тождественным с одной лишь дифференцированной функцией - значит быть коллективным, но уже, конечно, не коллективно-тождественным, как первобытный человек, а коллективно-приспособленным; постольку "нашими устами высказывается суждение всего духовного мира", потому что мы думаем и говорим тогда вполне согласно с общим ожиданием всех тех, чье мышление дифференцировано и приспособлено в той же мере. Точно так же и "наше действие осуществляет выбор всех сердец", если мы мыслим и поступаем так, как все желали бы, чтобы мыслили и поступали. Ведь все верят, что нет ничего лучшего и более желательного, чем достижение по возможности полного тождества с одной дифференцированной функцией, потому что такое тождество приносит самые очевидные общественные преимущества; недочетам же человеческой природы, из которых подчас состоит большая часть индивидуальности, оно приносит величайший вред. "Когда утверждаешь, - говорит Шиллер, - первичный, а следовательно, и необходимый антагонизм двух влечений, тогда, конечно, не остается другого средства поддержать единство в человеке, как установить безусловное подчинение чувственного разумному. Но из этого может получиться лишь однообразие, а не гармония, и человек навек останется разделенным". "Так как трудно остаться верным своим правилам при всей подвижности чувств, то берутся за более удобное средство, а именно укрепляют характер, притупляя чувства; ибо, конечно, гораздо легче жить в мире с обезоруженным противником, чем господствовать над храбрым и бодрым врагом. К этой операции, главным образом, и сводится так называемое формирование человека, притом в лучшем значении этого слова, когда имеется в виду выработка внутреннего, а не только внешнего человека. Сформированный таким образом человек, конечно, не будет и не покажется грубым по природе, но он в то же время, забронированный своими принципами от всех естественных ощущений, будет одинаково равнодушен как к внутреннему, так и к внешнему человеку". Шиллеру также известно, что обе функции - мышление и аффективность (чувство-ощущение) - могут замещать друг друга, что, как мы видели, и происходит именно тогда, когда отдают предпочтение одной из функций. "Человек может переместить интенсивность, необходимую для деятельной силы, на пассивную функцию (чувство-ощущение), отдать преимущество содержательному влечению перед оформляющим и превратить воспринимающую способность в определяющую. Или же он может переместить экстенсивность, свойственную пассивной силе, на деятельную силу (на позитивное мышление), отдать преимущество материальному влечению перед содержательным и заместить воспринимающей способностью определяющую. В первом случае он никогда не станет самим собою, во втором он никогда не станет ничем иным". Эти замечательные слова заключают в себе многое из того, о чем мы уже говорили выше. Когда сила позитивного мышления притекает к чувство-ощущению - а это было бы равносильно обращению интровертного типа, - то качества недифференцированных, архаических чувств-ощущений становятся господствующими, иными словами, индивид тем самым повергается в состояние крайней отнесенности, то есть тождественности с ощущаемым объектом. Такое состояние соответствует так называемой неполноценной экстраверсии, то есть экстраверсии, так сказать, вполне отрешающей человека от эго и растворяющей его в архаических коллективных связанностях и коллективных тождествах. Человек тогда перестает быть самим собою; он становится простою отнесенностью - тождественным со своим объектом и поэтому лишенным собственной точки зрения. Человек интровертного типа инстинктивно ощущает величайшее противление против такого состояния, что, однако, не мешает ему нередко бессознательно в него впадать. Это состояние отнюдь и ни при каких обстоятельствах не следует смешивать с экстраверсией экстравертного типа, хотя интроверт постоянно склонен допустить это смешение, выказывая по отношению к этой экстраверсии то презрение, которое он, в сущности, всегда питает к своему собственному экстравертному отношению. [Во избежание недоразумений я бы хотел здесь заметить, что это презрение, по крайней мере в большинстве случаев, относится не к самому объекту, а лишь к отношению к нему.] Второй же случай, наоборот, является чистым изображением интровертного мыслительного типа, который, отрезая неполноценные чувства-ощущения, обрекает себя на бесплодность, то есть приводит себя в состояние одинакового равнодушия "как к внутренней, так и к внешней человечности". Тут опять-таки ясно, что Шиллер всегда пишет исключительно с точки зрения интроверта. Дело в том, что экстраверт, эго которого пребывает не в мышлении, а в чувственном отношении к объекту, находит самого себя через объект, в то время как интроверт теряет самого себя через него. Когда же экстраверт интровертирует, то доходит до своей подчиненной связанности с коллективными идеями, до тождества с архаическим, конкретистичным коллективным мышлением, которое можно было бы назвать ощущение-мышление. В этой подчиненной функции экстраверт теряет самого себя, точно так же как и интроверт в своей экстраверсии. Поэтому экстраверт питает точно такое же отвращение, или страх, или молчаливое презрение к интроверсии, как интроверт к экстраверсии. Шиллер ощущает противоположность между обоими механизмами - которыми, в его случае, являются ощущение и мышление, или, как он выражается, "материя и форма" или "пассивное" и "деятельное" начало (аффектированность и активное мышление) [То есть между аффективностъю и активным мышлением в противоположность приведенному выше реактивному мышлению.] - как нечто непримиримое. "Расстояние между ощущением и мышлением - бесконечно и безусловно ничем не может быть заполнено". "Эти два состояния друг другу противоположны и не могут никогда объединиться". Однако оба влечения обладают волей к бытию, и в качестве "энергий", как Шиллер представляет их себе в современном нам духе, они стремятся к "разрядке" и нуждаются в ней. "Как содержательное, так и оформляющее влечения настаивают на своих требованиях, так как первое имеет отношение к познанию действительности, второе же к познанию необходимости предметов". "Но разрядка сенсуозного (чувственного) влечения не должна быть следствием физической немощи и тупости в ощущении, которая всегда заслуживает лишь презрения; она должна быть действием свободы, деятельностью личности, умеряющей интенсивность чувственности - моральной интенсивностью". "Чувственное должно делать уступки только в пользу разума". Из этого следует вывести, что разум должен делать уступки только в пользу чувства. Хотя Шиллер этого прямо и не утверждает, однако, очевидно, ничего иного не разумеет, когда говорит: "Разряжение формального влечения также не должно быть следствием духовной немощи и дряблости мысли и воли, которые могут только унизить человечество. Его главным победоносным источником должна быть полнота ощущений. Сама чувственность (сенсуозность) должна отстаивать победною силою свою сферу и противодействовать насилию духа, к которому он склонен в своей предвосхищающей деятельности". Этими словами Шиллер признает равноправность "чувственности" и "духа". Стало быть, он признает и за ощущением право на самостоятельное существование. Но эти строки заключают в себе и более глубокую мысль, а именно идею "взаимодействия" обоих влечений, идею общности интересов, или, выражаясь несколько более современным языком, идею симбиоза, причем продукт, выделяемый одною деятельностью, являлся бы питательным веществом для другой. Шиллер говорит о "взаимодействии двух влечений, при котором действие одного обосновывает и ограничивает действие другого", и о том, что "каждое влечение само по себе обнаруживается наиболее полно именно благодаря тому, что другое действует". Соответственно с этим противоположность между двумя влечениями отнюдь не надо понимать как нечто подлежащее устранению; наоборот, такая противоположность полезна, она способствует жизни, и ее следует только поддерживать и сохранять. Это требование непосредственно обращено против преобладающего господства одной дифференцированной и социально ценной функции, ибо именно она-то прежде всего подавляет и высасывает функции подчиненные. Это было бы рабским восстанием против героического идеала, заставляющего нас ради одного жертвовать всем остальным. Когда наконец будет нарушен этот принцип, который, как известно, был выдвинут в особенности христианством и сначала в высокой степени способствовал одухотворению человека, впоследствии же точно так же содействовал впадению его в материализм, тогда естественно освободятся и подчиненные функции и, по праву или без права, потребуют такого же признания, как и дифференцированные функции. Тогда мы явно увидим полную противоположность между чувственностью и духовностью или между чувствующим ощущением и мышлением у интровертного мыслительного типа. Полная противоположность приводит, как говорит и Шиллер, ко взаимному ограничению, что психологически равно устранению принципа власти, то есть отказу от общезначимого руководства со стороны дифференцированной и общеприспособленной, коллективной функции. Из этого непосредственно возникает индивидуализм, то есть необходимость признания индивидуальности, признания человека таким, каков он есть. Но послушаем, как Шиллер старается разрешить эту проблему! "Впрочем, это взаимоотношение двух влечений представляет собою только задачу разума, которую в состоянии решить целиком только человек, достигший совершенства. Это в истинном смысле слова - идея его человечности, то есть нечто бесконечное, к чему он в смене времен может постоянно приближаться, никогда не достигая". Жаль, что Шиллер как тип определен; не будь этого, ему никогда не пришло бы в голову понимать совместное действие обоих влечений как "задачу разума", ибо противоположности нельзя рационально согласовать - tertium non datur, - на то они и противоположности. Разве что Шиллер под разумом понимал не ratio, а некую высшую, почти мистическую способность. Противоположности можно согласовать лишь практически, на пути компромисса, или иррационально, когда между ними создается нечто новое, отличное от обеих, а между тем способное одинаково воспринимать энергию как той, так и другой стороны и являющееся выражением обеих и ни одной из них. Однако этого придумать нельзя, оно может создаться лишь самой жизнью. Эту последнюю возможность и разумел в действительности Шиллер, как мы увидим из следующих строк: "Но если возможны случаи, в которых он (человек) испытывает и то и другое вместе, то есть когда он сознает свою свободу и вместе с тем ощущает свое бытие, когда он одновременно чувствует себя материей и познает себя как дух, тогда он в этих случаях, и только в них, имел бы совершенное созерцание своей человечности, и предмет, доставивший ему это созерцание, служил бы ему символом его осуществленного назначения". Итак, будь человек в состоянии одновременно изживать обе силы или оба влечения, то есть ощущать мысли и мыслить ощущая, то в нем, из того, что он переживает (из того, что Шиллер называет предметом), создался бы символ, выражающий его достигнутое назначение, то есть тот его путь, на котором соединяются "да" и "нет". Прежде чем глубже проникнуть в психологию этой мысли, удостоверимся в том, как Шиллер понимал сущность и возникновение символа. "Предмет чувственного влечения называется жизнью в самом обширном смысле этого слова; это понятие, которое обозначает все материальное бытие и все непосредственно наличное в чувственности. Предметом формального влечения является образ или форма; это понятие, охватывающее все формальные свойства предметов и все отношения их к мыслящим силам". Предмет посредствующей функции Шиллер называет "живым образом" (живой формой); таким живым образом и был бы символ, в котором объединяются противоположности, "понятие, служащее для обозначения всех эстетических свойств явлений - одним словом, всего того, что в обширнейшем смысле слова называется красотой". Но символ предполагает существование функции, создающей символы и вместе с тем воспринимающей их, по мере того как она их создает. Эту функцию Шиллер называет третьим влечением - влечением к игре, не похожим ни на одну из двух противоположных функций, но стоящим между ними обеими и отдающим должное сущности как той, так и другой, при условии, однако (чего Шиллер не отмечает), что ощущение и мышление будут в данном случае функциями серьезными. Однако существует немало люден, у которых ни ощущение, ни мышление не бывают вполне серьезны, - у таких людей между обеими функциями должен был бы находиться не элемент игры, а элемент серьезности. Хотя в другом месте Шиллер и отрицает существование третьего основного посредствующего влечения, однако мы допускаем, что, несмотря на некоторую неудовлетворительность его вывода, интуиция его тем вернее. Ибо между противоположностями действительно существует нечто, ставшее, однако, невидимым у чисто дифференцированного типа. У интроверта это посредствующее есть именно то, что я называю чувство-ощущением. Вследствие относительного вытеснения подчиненная функция лишь отчасти касается сознания; другою же своею половиной она прилепляется к бессознательному. Дифференцированная функция приспособлена, насколько возможно, к внешней реальности; она по существу и есть функция действительности, и потому фантастический элемент из нее по возможности изъят. Поэтому фантастический элемент соединяется с подчиненными функциями, подавленными, как и он. Поэтому к ощущению интроверта, обыкновенно сентиментальному, сильно примешана бессознательная фантазия. Третий элемент, в котором сливаются противоположности, есть деятельность фантазии, с одной стороны, творческой, с другой стороны, воспринимающей. Эта функция есть не что иное, как "влечение к игре", как ее называет Шиллер, разумея под этим более, нежели он высказывает словами. "И чтобы это наконец сразу высказать, - восклицает он, - человек играет только тогда, когда он в полном значении слова человек, и он бывает вполне человеком лишь тогда, когда играет". Предметом его влечения к игре является красота. "Человек должен только играть красотою, и только красотой одною он должен играть". В сущности, Шиллер сознавал, что значит поставить "влечение к игре" до известной степени на первое место. Мы уже видели выше, что устранение вытеснения ведет за собою столкновение противоположностей и примирение их; а это в конце концов неизбежно ведет к низведению до. того наивысших ценностей. Это есть катастрофа культуры, такая, какой мы понимаем ее и ныне, когда варварская сторона европейца предъявляет свои права; ибо кто поручится за то, что, когда такого рода человек начнет играть, он непременно поставит себе целью эстетическое настроение и наслаждение истинной красотой? Это было бы предположением, совершенно ничем не оправдываемым. От неизбежного унижения культурно-просветительного труда можно, напротив, ожидать совершенно иного. Поэтому Шиллер имеет полное право сказать: "Эстетическое влечение к игре в этих первых попытках будет едва заметно, так как чувственное влечение постоянно будет вмешиваться своими упрямыми капризами и дикою страстью. Вот почему грубый вкус прежде всего хватается за новое и поразительное, пестрое, полное приключений и странностей, грубое и дикое и больше всего избегает простоты и покоя". Из этого следует заключить, что Шиллер сознавал опасность такого превращения. Этим объясняется и то, что найденное разрешение проблемы его не удовлетворяло и он чувствовал настоятельную потребность дать человеку для его человечности фундамент более устойчивый, нежели шаткая основа эстетически играющей установки. Так оно и должно быть, ибо противоположность между двумя функциями или группами функций так велика и значительна, что вряд ли игра может служить противовесом для всей тяжести и значительности этого конфликта. Similia similibus curantur - требуется нечто третье, по крайней мере столь же серьезное и значительное, как оба других. При установке на игру серьезность должна совершенно отпасть, после чего откроется возможность абсолютной определяемости. Влечение будет увлекаться то ощущением, то мышлением, ему захочется играть то объектами, то мыслями. Во всяком случае, оно не будет играть исключительно красотой, ибо для этого человек должен быть уже не варваром, а эстетически воспитанным существом; а между тем речь именно и идет о том, как ему выйти из варварского состояния. Вследствие этого необходимо прежде всего окончательно определить, какое же, в сущности, положение человек занимает в самой глубине своего существа. Человек априори есть столь же ощущение, сколь и мышление, он находится сам с собою в состоянии противоположности; поэтому он должен стоять где-нибудь посередине. Но, будучи в недрах своего существа причастным к обоим влечениям и вместе с тем отличным от них, он будет, таким образом, подчиняться им, но может и пользоваться ими, при этом, однако, отличая себя самого от них, как от сил природы, которым он хотя и подвластен, но с коими не признает себя в тождестве. Шиллер высказывает эту мысль следующими словами: "Но это сосуществование двух основных влечений вовсе не противоречит безусловному единству духа, если только мы будем отличать самый дух от этих двух влечений. Оба влечения действительно существуют и действуют в нем, но сам он не есть ни материя, ни форма, ни чувственность, ни разум". Мне кажется, что Шиллер намекает тут на нечто чрезвычайно важное, а именно на выделяемость индивидуального ядра, которое хотя и может быть то субъектом, то объектом противоположных функций, однако всегда остается отличаемым от них. Самое отличение является как интеллектуальным, так и моральным суждением. У одного оно осуществляется путем мышления, у другого путем чувства. Если этого различения не делать или если оно не удается, то неминуемым следствием является разложение индивида на пары противоположностей вследствие отождествления его с ними. Дальнейшим следствием является раздвоение с самим собою или же произвольный выбор одной из сторон при насильственном вытеснении противоположной. Такой ход мыслей очень древен; его, насколько мне известно, в психологическом отношении интереснее всего формулировал Синезий, христианский епископ Птолемеи, ученик Гипатии. В своей книге De somniis /36/ он практически придает spiritus phantasticus'y такое же значение в психологии, какое Шиллер придает игре, а я - творческой фантазии, с той только разницей, что Синезий выражается не психологически, а метафизически, что, однако, для наших целей безразлично, ибо является лишь устаревшим оборотом речи. Синезий говорит: "Дух фантазии есть среднее между вечным и временным; мы живем главным образом благодаря ему". Spiritus phantasticus, соединяя в себе противоположности, тем самым нисходит в область естественных влечений, до животного начала, где он становится инстинктом и возбудителем демонических вожделений: "Дух заимствует и присваивает себе нечто от обеих крайностей, и воссоединенным является тогда то, что так долго было разрознено. Пределы фантазирующей силы природа распространила на судьбы многих вещей, и во всяком случае она приобщила ей таких животных, которым не присущ высший интеллект. Собственно говоря, эта фантазирующая сила и есть разум творений и многое познается ими через нее. Всякого рода демоны в существе своем ведут именно такую жизнь, ибо они по самой природе своей имагинативны и возникают на путях воображения из происходящего внутри". Ведь психологически демоны не что иное, как интерференции бессознательного, то есть спонтанные врывания бессознательных комплексов в беспрерывность сознательного течения. Комплексы можно сравнить с демонами; они капризно нарушают наше мышление и наши поступки; поэтому в древние времена и принимали тяжкие невропатологические явления за бесовскую одержимость. Итак, если индивид последовательно становится на одну сторону, то бессознательное становится на другую и производит мятеж; это, главным образом, и должно было поразить неоплатоников и христианских философов, поскольку они отстаивали начало исключительной одухотворенности. Особенно ценно указание на фантастическую природу демонов. Выше я уже говорил о том, что именно фантастический элемент и соединяется в бессознательном с вытесненными функциями. Индивид - как мы могли бы короче сказать вместо "индивидуального ядра", - не отличаясь от противоположностей, тем самым отождествляется с ними и впадает в состояние внутреннего разрыва, то есть мучительного раздвоения с самим собою. Эту мысль Синезий выражает следующими словами: "Поэтому сей живой дух, который блаженные мужи называли также духовною душою, становится богом и многообразным демоном и идолом. И в этом душа несет наказание". Благодаря своей причастности к влечениям "дух становится богом и многообразным демоном". Мы тотчас же поймем эту своеобразную идею, как только вспомним, что ощущение и мышление сами по себе суть функции коллективные, в которых индивид (у Шиллера дух) растворился благодаря отсутствию всякого различия. Благодаря этому индивид становится существом коллективным, то есть богоподобным, потому что Бог есть коллективное представление о существе, распространенном повсюду. "В таком состоянии, - говорит Синезий, - душа претерпевает мучение". Освобождается же она путем различения, когда дух, ставший "humidus et crassus" (влажный и густой), погружается в глубину, то есть вплетается в объект; напротив, очищенный в горниле страданий, дух становится "сухим и горячим" и снова возносится вверх, отличаясь именно своею огненностью от сырой природы своего подземного местопребывания. Тут естественно возникает вопрос: какою силою неделимое, то есть индивид, может защититься от разделяющих его влечений? Тут и Шиллер уже не думает о том, что это могло бы произойти через влечение к игре, ибо здесь речь должна идти о чем-то серьезном, о значительной силе, способной действенно отделить индивида от противоположностей. Ибо, с одной стороны, человека призывает величайшая ценность, наивысший идеал, а с другой - его манит самое сильное наслаждение. "Каждое из этих основных влечений, - говорит Шиллер, - развившись, жаждет, согласно своей природе и по необходимости - удовлетворения, но именно потому, что оба необходимы и оба стремятся к противоположным объектам, это двойное понуждение снимается и воля получает полную свободу среди них. Итак, воля относится к этим двум влечениям как сила, но ни одно из них не может выступить само по себе в качестве силы против другого". "В человеке нет иной силы, кроме его волн, и только то, что угашает человека, - смерть и всякий перерыв сознания - может уничтожить в нем внутреннюю свободу". Правда, что логически - противоположности уничтожаются, но практически - это вовсе не так: на практике влечения активно стоят друг против друга, создавая конфликт, на первых порах неразрешимый. Впрочем, воля могла бы сказать свое решающее слово, но лишь в том случае, если бы мы уже предположили то состояние, которого еще только надлежит достигнуть. Однако до сих пор еще не разрешена проблема, как человеку выйти из варварского состояния, и до сих пор еще не создано состояние, только и могущее придать воле направление, которое отдавало бы должное обоим влечениям и соединяло бы их. Признаком варварского состояния именно и служит то, что воля односторонне определена одной из функций: ибо воля должна ведь иметь содержание, должна иметь цель. А каким образом дается эта цель? Не иначе как предварительным психическим процессом, дающим воле содержание и цель, посредством интеллектуального суждения или суждения, окрашенного чувством, или же посредством чувственного желания. Если мы отдаемся чувственному желанию как волевому мотиву, то мы поступаем согласно с одним только влечением, наперекор нашему рациональному суждению. Если же мы, напротив, предоставляем рациональному суждению разрешить спор, то даже самое справедливое распределение и учет будут все-таки опираться на рациональное суждение и потому всегда отдавать другому влечению преимущество над чувственностью. При всех обстоятельствах воля будет определяться то преимущественно одной, то преимущественно другой стороной, именно до тех пор, пока ей придется извлекать свое содержание то из одной, то из другой стороны. А для того чтобы воля действительно могла разрешить спор, она должна была бы опереться на среднее состояние или средний процесс, который и сообщил бы ей содержание, не слишком близкое и не слишком далекое от каждой из сторон. Шиллер устанавливает, что такое состояние должно быть символическим, ибо только символ может играть роль посредника между противоположностями. Действительность, предполагаемая одним из влечений, совершенно иная, нежели действительность, соответствующая другому влечению. Действительность одного влечения была бы недействительной для другого, лишь видимостью; и наоборот. Символу же присущ этот двойной характер реального и ирреального. Будь он только реален, он не был бы символом, а был бы реальным явлением, которое не могло бы быть символическим. Символическим же может быть лишь то, что, обладая одним, включает в него и другое. Если бы символ был ирреален, он был бы не чем иным, как пустым продуктом воображения, ни к чему реальному не относящимся, то есть опять-таки он не был бы символом. Рациональные функции по природе своей не способны создавать символы, ибо продукты их деятельности только рациональны и определены в одном только смысле; они не включают в себя одновременно и другого, противоположного им. Точно так же и функции чувственности не способны создавать символы, потому что и они односторонне определены объектом и заключают в себе лишь себя самих, а не другое. Итак, для того, чтобы найти беспристрастную основу для воли, необходимо прибегнуть к иной инстанции, где противоположности не отделены резко друг от друга, но находятся еще в первоначальном слиянии. Очевидно, что так не обстоит в сознании, ибо сознание по всему существу своему есть дискриминация, различение между эго и не-эго, между субъектом и объектом, между "да" и "нет" и т.д. Вообще все разделение на пары противоположностей есть дело сознательного различения, ибо только сознание способно узнавать соответствующее и отличать его от несоответствующего и неценного. Только сознание способно установить, что эта функция имеет ценность, а та лишена ее, и на этом основании сообщить первой силу воли и, соответственно, подавить притязания другой. Но там, где нет сознания, где господствует еще бессознательно-инстинктивное начало, там нет и размышления, нет pro и contra, нет разлада, а есть лишь простое свершение, упорядоченность в жизни влечений, соразмерность жизни. (Если только инстинкт не сталкивается с такими положениями, к которым он не приспособлен. В таком случае возникает скопление энергий, аффект, смятение и паника.) Итак, обращаться к сознанию за разрешением конфликта между влечениями было бы делом безнадежным. Сознательное решение было бы только произволом и поэтому никогда не дало бы волю того символического содержания, которое одно только и способно разрешить логическую противоположность иррациональным путем. Для этого нам следует проникнуть глубже; мы должны обратиться к тем основам сознания, которые еще сохранили свою изначальную инстинктивность, а именно к бессознательному, где все психические функции нераздельно и безразлично слиты в исконной и основной активности психического начала. Недостаток различения, которым отличается бессознательное, происходит, главным образом, от почти непосредственной связи всех мозговых центров между собою и, далее, от относительно малого энергетического значения бессознательных элементов. /37; 38- Т.3. С.374/ А что бессознательные элементы располагают относительно малой долей энергии, это явствует из того, что бессознательный элемент, получивший более сильную выраженность, тотчас же перестает быть сублиминальным, ибо он тут же поднимается над порогом сознания, к чему он способен лишь благодаря особой, присущей ему энергии. Через это он становится "всплывающим содержанием" ("Einfall"), "свободно возникающим представлением" (Гербарт). Мощный энергетический вес сознательных содержаний действует как интенсивное освещение, благодаря которому резко вырисовываются их различия, и смешение становится невозможным. В бессознательном же достаточно самой отдаленной аналогии для того, чтобы даже наиболее гетерогенные элементы подменяли друг друга, - и это именно благодаря их недостаточной ясности, благодаря их малому энергетическому весу. Сливаются даже гетерогенные чувственные впечатления, как мы видим на примере "фотизмов" (Блейлер), или "audition coloree" (цветного слуха). Немало примеров таких бессознательных слияний мы находим и в речи, на что я указал на примере применительно к звуку, "свету и душевным состояниям. /29/ Поэтому мы имеем право предположить, что бессознательное и есть та психическая инстанция, где сочетается в группы и образования все то, что в сознании разъединено и противоположено; эти группировки и образования, доведенные, как таковые, до света сознания, по природе своей обнаруживают составные элементы как одной, так и другой стороны, не принадлежа, однако, ни к той, ни к другой и притязая на самостоятельное, серединное положение. Это их серединное положение определяет как их положительное, так и их отрицательное значение для сознания, отрицательное постольку, поскольку в их группировке нет ничего ясно различаемого, доступного непосредственному восприятию, вследствие чего сознание становится в тупик и не знает, что же со всем этим делать; положительное же значение им присуще постольку, поскольку именно их неразличимость создает тот символический характер, который должен быть присущ содержанию посредствующей воли. Кроме воли, вполне зависящей от своего содержания, человеку дана еще, как вспомогательное средство, та подпочва творческой фантазии, то есть область бессознательного, которая посредством естественного процесса элементарной психической деятельности во всякое время способна к образованию символов, могущих служить для определения посредствующей волн. Я говорю "могущих", потому что символ не заполняет ео ipso пробела, а остается в области бессознательного все время, пока энергетический вес сознательных содержаний превышает творческий вес бессознательного символа. При нормальных условиях это всегда так и бывает, при анормальных же условиях силы распределяются в обратном порядке, а именно: на долю бессознательного приходится высшая против сознательного сила. Но хотя в таком случае символ всплывает на поверхность сознания, однако он не принимается ни сознательной волей, ни исполнительными функциями сознания, потому что она, вследствие обратного распределения энергий, стала сублиминалъным. Бессознательное же стало суперлиминалъным, что влечет за собою психически анормальное состояние, то есть психическое расстройство. При нормальных условиях следует поэтому искусственно снабдить бессознательный символ энергией для того, чтобы повысить его значение и через это довести его до сознания. А это происходит - и тут мы снова примыкаем к выдвинутой Шиллером идее различения - благодаря отличению самости от противоположностей. Такое отличение равняется отведению либидо как от одной, так и от другой стороны, поскольку либидо поддается распоряжению. Либидо, заключенное во влечениях, лишь до известной степени поддается свободному распоряжению, то есть ровно настолько, насколько хватает силы воли; сила же воли представляет именно тот запас энергии, которым "свободно" располагает наше эго. Именно самость является в данном случае возможной целью воли. Эта цель тем осуществимее, чем сильнее конфликт тормозит всякое дальнейшее развитие. В таком случае воля делает решающий выбор не между противоположностями, а только в пользу самости, то есть имеющаяся в распоряжении энергия переводится обратно на самость, иными словами, она интровертируется. Интроверсия означает только, что либидо удерживается при самости субъекта и ей не позволяется принимать участие в борьбе противоположностей. Так как путь для выявления наружу ей прегражден, то она, естественно, обращается к мышлению, вследствие чего для нее вновь возникает опасность запутаться в конфликте. Акт различения и интроверсии требует, чтобы имеющееся в распоряжении либидо отрешалось не только от внешнего объекта, но и от объекта внутреннего, то есть от мысли. Вследствие этого либидо освобождается от всякого объекта, теряет всякую отнесенность к какому бы то ни было содержанию сознания и погружается в область бессознательного, где она автоматически схватывает лежащий наготове материал фантазии, побуждая его тем самым всплыть на поверхность. Шиллер называет символ "живым образом" (живой формой), и выбор этого выражения удачен, потому что поднятый на поверхность материал фантазии содержит в себе картины психологического развития индивида в его последующих состояниях, являясь известного рода предначертанием или описанием дальнейшего пути между противоположностями. Хотя дискриминирующая деятельность сознания часто умеет понять лишь немногое в этих картинах, однако эти интуиции все-таки заключают в себе живую силу, которая может определяюще воздействовать на волю. Определение воли действует как в ту, так и в другую сторону, а это через некоторое время вновь ведет к усилению противоположностей. Возникший снова конфликт вновь заставляет человека проделать вышеописанный процесс, причем каждый раз становится возможным дальнейший шаг вперед. Эту функцию посредничества между противоположностями я назвал трансцендентной функцией; под этим я ничего таинственного не разумею: это не что иное, как функция сознательных и бессознательных элементов или то, что в математике называется общей функцией реальных и воображаемых величин. [Я должен указать на то, что в настоящем труде я описываю эту функцию только в принципе. В моих работах "Строение бессознательного" и "Психология бессознательных процессов" читатель найдет дальнейшие соображения для разъяснения этой столь сложной проблемы, при разрешении которой основное значение принадлежит самому способу восприятия бессознательных материалов. /1/] Кроме воли - значение которой этим отнюдь не отрицается - мы обладаем еще творческой фантазией, той иррациональной, инстинктивной функцией, которая только и может придать воле содержание, способное примирить противоположности. Эту-то функцию Шиллер и постиг интуитивно, как источник символа; но он назвал ее "влечением к игре" и этим сделал невозможным использование для дальнейшей мотивации воли. Для того чтобы дать воле содержание, он прибегнул к разуму и благодаря этому очутился на одной из сторон. Однако он удивительно близко подходит к нашей проблеме, когда говорит: "Итак, эта сила ощущения должна быть уничтожена, прежде чем закон (то есть разумная воля) заступит место ощущения. Недостаточно того, чтобы началось нечто, чего раньше не было. Человек не может непосредственно перейти от ощущения к мышлению; он должен сделать шаг назад, ибо только через уничтожение известной определенности может вступить в действие противоположная. Итак, он должен мгновенно освободиться от всякого определения и пройти через состояние простой определяемости. Ему необходимо в известном смысле вернуться к тому отрицательному состоянию простой неопределенности, в котором он находился в то время, когда ничто еще не влияло на его ощущение. Это состояние было лишено всякого содержания, и теперь необходимо соединить такую же неопределенность и такую же безграничную определимость с наивозможно большим содержанием, ибо непосредственно из этого состояния должно возникнуть нечто положительное. Определение, которое человек получает через ощущение, должно быть удержано, ибо он не должен терять реальность, но вместе с тем оно должно быть устранено, поскольку оно заключает в себе ограничение, ибо должна наступить неограниченная определяемость". Это малопонятное место может быть без труда понято на основании всего вышесказанного; не следует только упускать из виду, что Шиллер постоянно склонен обращаться за разрешением проблемы к разумной воле. Но если мы отрешимся от этого момента, то слова Шиллера станут вполне ясны. "Шаг назад" и есть отличение от противоположных влечений, отрешение и отход либидо от внутренних и внешних объектов. Правда, Шиллер имеет здесь в виду прежде всего чувственный объект, потому что он всегда стремится, как уже сказано выше, перейти на сторону разумного мышления, которое ему кажется необходимым для определения воли. А все-таки он чувствует настоятельную необходимость упразднить всякое определение. Через это имплицитно дано и отрешение от внутреннего объекта, от идеи, - иначе было бы невозможно прийти к полной свободе от всякого содержания и определения, иными словами к тому первобытному состоянию бессознательности, когда дискриминирующее сознание еще не различало субъекта и объекта. Совершенно ясно, что Шиллер разумел под этим то же самое, что я