Александр Ромаданов. Плоть, прах и ветер --------------------------------------------------------------- Copyright 1998 by Alexroma http://kulichki.rambler.ru/XpomoiAngel/ ? http://kulichki.rambler.ru/XpomoiAngel/ Повесть номинирована на литературный конкурс "Тенета-98" http://www.teneta.ru ? http://www.teneta.ru --------------------------------------------------------------- 1. Случай в тумане Вездеход третий час шел через тундру по компасу в полном тумане. Желтые противотуманные фары почти совсем не помогали, и картина перед глазами напоминала кипяченое молоко с размешанным в нем сливочным маслом. У вездехода были отличные амортизаторы, он лишь слегка покачивался, и движение словно поглощалось его ревущими недрами. Водитель, будто угадав мою мысль, накрыл широкой ладонью спидометр и задорно прокричал: -- Как вы думаете, с какой скоростью мы едем? Я посмотрел в окно: глазу cовсем не за что было зацепиться. -- Пятьдесят, -- пришла на ум круглая цифра. -- Почти! Неплохо для первой попытки. Водитель победно захохотал, убирая руку. Стрелка была за отметкой семьдесят. Я холодно кивнул. Терпеть не могу панибратства со стороны подчиненных. -- Рекомендую сбавить скорость, -- строго сказал я, не меняя выражения лица. -- Туман сплошной стеной. -- А какая разница? -- нахально возразил он. -- Ориентиров и при ясной видимости тут нет. Как ни крути -- все равно по компасу ехать. Препятствий никаких... Тундра негороженая! -- Не забывайте, что существуют болота, -- напомнил я ему. -- Особенно сейчас, после глобального потепления, когда мерзлота... Я не договорил: вездеход сильно тряхнуло, и тут же по ушам неприятно резанул необычный громкий рев. Не машинный, а животный. Мы с водителем инстинктивно переглянулись. Он резко затормозил. Когда мы вышли из кабины и вернулись шагов на двадцать, ориентируясь в тумане по дыре от вездехода, которая еще не успела полностью затянуться, перед нами открылось душераздирающее зрелище: на земле в неестественной перекрученной позе лежал крупный старый олень с замшелыми щербатыми рогами и плешивой клочковатой шерстью. Вместо задних ног у него было кровавое месиво, в одном месте из пробитой шкуры отвратительно торчала острая кость. При нашем появлении он попытался оторвать от мерзлой земли скорбную бородатую морду, но ему удалось лишь скосить в сторону двух некстати появившихся безрогих существ огромный черный глаз, подернутый мутной пленкой. -- Не может быть! -- изумленно воскликнул водитель. -- Я ведь вас просил не лихачить, -- не без злорадства заметил я. -- Нет, этого не может быть, -- настаивал он. -- Почему? -- поинтересовался я. -- По теории вероятности! -- вскричал он. -- Представьте себе квадрат голой тундры четыреста на четыреста километров и на нем два объекта шириной один в метр, второй -- в пять. С какой вероятностью их пути пересекутся в одной точке? -- А мне странно другое: почему он не убежал от вездехода? -- ответил я вопросом на вопрос. Не люблю, когда подчиненные предлагают решать какие-то задачи. -- Да потому что он, похоже, несколько дней как отбегался. Посмотрите, какой он дряхлый. Извини, старина, не дали тебе помереть спокойно, -- вздохнул водитель. Я с новым интересом взглянул на несчастное животное. Впервые за тридцать лет жизни я столкнулся с существом, которое на моих глазах умирало своей смертью. Мне подумалось, что в этом процессе должно заключаться нечто существенное, предопределенное природой, и я отдернул руку от кобуры. -- Может, все-таки пристрелите? -- с надеждой спросил водитель. -- Глядите, как божья тварь мучается... -- Подождем минуту. Покури пока, -- протянул я ему раскрытый портсигар. Ждать и правда пришлось недолго: через пару минут олень резко вздрогнул и окончательно замер. Я был разочарован будничностью постигшей его смерти. Казалось, должно было произойти нечто значительное, но после кончины этого живого существа ничто в окружавшем его мире не изменилось. Оно унесло свою смерть, это свое личное событие, с собой, оставив случайным зрителям ненужный остывающий труп. Смерть -- ладно, но тайна небытия тоже ушла с концами, едва показав из норы на свет свой холодный мокрый нос. С досады я выпалил оленю в точку между ухом и глазом. -- Ты что?! -- подпрыгнул с перепугу водитель, не ожидавший от меня такой выходки. -- Контрольный выстрел, -- я убрал пистолет и хлопнул парня по плечу, давая понять, что прощаю спонтанное обращение на "ты" в нарушение субординации. -- После Бога? -- недобро прищурился он. -- В машину! -- приказал я, с трудом выдерживая его колючий взгляд. Водитель завел мотор и резко рванул с места. Мы ехали молча. Я подумал, что это даже кстати, и стал предаваться воспоминаниям. Когда я впервые узнал о смерти? Пожалуй, можно сказать точно: это случилось в девять лет, когда в нашем Интернате начались занятия по Закону Божьему. Я и раньше слышал о Спасителе, но это были обрывочные, смутные знания, почерпнутые из отдельных реплик воспитателей и старшеклассников. С началом занятий передо мной стали открываться необычные, жестокие истины. Свой первый урок учитель начал с того, что в красках рассказал про Иеуду-Гитлерра, про казнь Человеко-Бога и его апостолов и про жестокие гонения, которым подверглись адепты новой веры. История о смерти Мессии сковала меня ледяным ужасом. Впервые я ощутил свою беззащитность перед этой страшной бледной женщиной с кривым окровавленным ножом. Если даже сам Сын Бога не смог вырваться из ее цепких объятий, что уже говорить о простом маленьком мальчике? Конечно, я и до того дня знал о смерти, в основном из древних книг про мушкетеров и пиратов. Но смерть отчаянных взрослых дядек с рапирами, мушкетами и ятаганами не воспринималась неискушенным детским мозгом как нечто, имеющее ко мне хоть какое-то, пусть косвенное, отношение. Детей по их отношению к смерти, пожалуй, можно сравнить с животными. Скажем, домашняя кошка может наблюдать гибель других живых существ -- канарейки в клетке, задушенной ею же мыши или своих котят, утопленных в тазу хозяевами, -- но у нее нет способности к обобщению, и смерть других животных воспринимается ею как отдельная случайность, ничего не говорящая о ее собственной участи, уготованной ей природой или человеком в будущем. В этом смысле можно считать, что животные и дети по своему восприятию жизни суть бессмертные существа. Они боятся боли и инстинктивно избегают смертельных опасностей, но им неведом страх смерти, который приходит к человеку, когда он осознает неминуемость своей физической кончины. Но еще больший шок ожидал неокрепшую душу, когда я вскорости вслед за этим узнал о том, что вопрос о моей жизни или смерти будет решаться совсем скоро, всего через семь лет, потому что когда мне исполнится шестнадцать, специальная комиссия определит, обладаю ли я особыми способностями, которые дают мне право перейти в категорию Вечных, или же меня надлежит истребить как негодный биологический материал, отбирающий жизненное пространство и средства к существованию у одаренных людей. С паническим рвением я кинулся выискивать в себе выдающиеся способности, которые могли бы дать мне путевку в вечную жизнь, но ничего не обнаружил, кроме сущих глупостей, типа умения шевелить ушами или сворачивать язык в трубочку. Мое отчаяние усугублялось еще и тем, что моим соседом по комнате в Интернате был спокойный уравновешенный мальчик Игор, отличник по всем предметам, который проявлял особые способности к философии. Высокий и голубоглазый, с волосами цвета спелого пшеничного колоса, с виду он был нитсшеанской белокурой бестией, но в душе неизменно оставался фаталистом и флегматиком. "Будь что будет", -- таков был его основной принцип. Моих терзаний он демонстративно не приветствовал. Допускаю, что втайне он мне сочувствовал, но утешать меня не пытался, считая подобные переживания преходящей дурью. В этот сложный период я ощутил свое полное одиночество и духовную оторванность от всего мира. Родители навещали меня каждое воскресенье, но в их компании, которая совсем недавно давала ощущение теплого семейного уюта, я стал чувствовать себя еще более несчастным, потому что они уже обрели свое бессмертие и прожили каждый по двести с лишним лет, а я... К тому же, они получили свою вечную жизнь не за какие-то заслуги, а наравне со всеми, родившись в счастливое время золотого века победы над смертью, когда еще не было введено "иммортальных квот" -- они понадобились позже, с возникновением проблемы перенаселения Земмли. Сейчас я очень хорошо понимаю, что элементарно завидовал отцу, его жизненному благополучию и устроенности, и ревновал мать к другим ее детям (их было двадцать вечных, и я не знаю, со сколькими "забракованными" ей пришлось расстаться, едва они достигли совершеннолетия), но тогда эта тяжелая смесь из неосознанных детских чувств ядовитым осадком ложилась на дно маленького сердца. В присутствии родителей я был предельно немногословен и раздраженно-тороплив, стараясь побыстрее распрощаться с "предками", чтобы избежать разговоров "по душам". Они чувствовали отчуждение в наших отношениях, но не могли понять, отчего оно произошло, и страдали вместе со мной... То есть, "вместе" во временных, но не в душевных координатах. Искать совет у учителей -- значило прослыть подлизой, а этого я не хотел из мальчишеской гордости, которую не мог подавить даже страх смерти. Ежедневно, ежечасно и ежеминутно размышляя над своим сложным положением, я, наконец, принял единственно верное решение: обратиться за помощью к всемогущему существу, к Спасителю. И начались мои изнурительные ночные бдения... После отбоя, дождавшись, когда Игор заснет, я потихоньку вылезал из окна и вдоль стены, по кустам приторно-пьянящей черемухи, чтобы не заметил охранник на вышке, пробирался к церкви, зажигал свечи перед алтарем и часами, стоя на коленях, молил Спасителя о том, чтобы он послал мне какой-нибудь талант. И вот однажды, через несколько недель таких ночных радений, когда я уже начал отчаиваться, тело Спасителя неожиданно качнулось на трехметровой виселице. Я огляделся по сторонам: пламя свечей не дрожало, значит, сквозняка не могло быть. "Спаситель, я не хочу умирать! -- взмолился я, снова обращая взор к Его совершенной фигуре. -- Умоляю Тебя, даруй мне бессмертие!" В ответ послышался тихий скрип, и тело на веревке стало раскачиваться, как от ветра. Меня охватили одновременно два чувства: радость и благоговейный страх. Сами собой слезы брызнули из глаз, и я выбежал во двор. Но не успел я домчаться до своего корпуса, как со стыдом осознал, что забыл поблагодарить Спасителя. Я пулей примчался обратно в церковь, обхватил покачивающиеся деревянные ноги повешенного мессии и, роняя на Его рассохшиеся ступни крупные прозрачные слезы, впервые по-настоящему благоговейно прошептал знакомое с раннего детства ритуальное благодарение: "Данкешон, герр Каальтен- Бруннер". Как только я получил благоприятный знак с небес, моя жизнь мгновенно и чудесным образом преобразилась. Мир уже не казался зловеще-пугающим, как прежде. Я еще не знал, как и что со мной произойдет в будущем, но уже был уверен за свою судьбу. Вернувшись из церкви, я повалился как был, в одежде и ботинках, на байковое покрывало скрипучей пружинной кровати и, изнуренный, но радостный, смотрел просветленным взглядом в темный потолок, по которому то и дело проползал длинной и косой полосой, прочерченной бегущими тенями от забора, свет далеких фар еле слышных машин, проходивших по дороге, начинавшейся сразу за Интернатом. Этот приглушенный свет из взрослого, незнакомого мне мира наполнял грудь сладкими грезами, и сердце стучало в ней ровно и спокойно: "Я буду жить вечно... веч-но-веч-но-веч-но-веч-но..." Радость переполняла меня, я буквально раздувался от нее, казалось, вот-вот, и я взлечу под потолок, наполненный ее легкой энергией. Мне нужно было срочно поделиться своим счастьем, вылить на кого-то его избыток. Я включил ночник, растолкал Игора и взахлеб рассказал ему историю про качнувшегося Спасителя. К моей некоторой досаде, он при этом непрестанно тер глаза, чесал под мышками и зевал. Наконец, он окончательно проснулся и уперся взглядом в настольную виселицу мессии, которую мне прислал отец по случаю начала религиозной учебы. Она была небольшой, но из красного дерева, очень хорошей старинной работы и принадлежала резцу мастеров известной Нююренбергской школы. Какое-то время я, поддавшись Игору, рассматривал ее тщательную раскраску, позволявшую увидеть мельчайшие детали, например, красную повязку со свастикой на рукаве Спасителя и железный крест на его груди. Даже веревка, обмотанная вокруг шеи Человеко-Бога, была витой и завязанной на узел, а не просто медной проволочкой с крючком, как на дешевых статуйках. -- Спаситель... качнулся, -- задумчиво проговорил Игор. В следующий момент он сделал нечто простое, но неожиданное: ткнул указательным пальцем подвешенную к перекладине фигурку. С неприятным чувством, которое сложно описать, но в гамме которого основными компонентами были одновременно циничное чувство превосходства над маленькой фигуркой и страх перед тем, кого она изображала, я следил глазами за сапогами мессии, как за маятником. -- Спаситель, -- опять задумчиво произнес Игор и фиолософски-равнодушно добавил, -- какой он, к черту, "спаситель", когда даже себя от петли спасти не смог? Прежде чем смысл его слов дошел до моего разума, я ощутил сердцем, что он сказал нечто преступно-кощунственное -- задрожав от гнева, я набросился на Игора, повалил его на пол и принялся неистово долбить в голову кулаком. Почувствовав свою неоспоримую вину, он почти не сопротивлялся, только вяло защищался, прикрывая глаза, чтобы я не наставил ему синяков. Когда я успокоился и отпустил его, он сосредоточенно утер с лица кровавые сопли, буркнул "извини" и повалился на кровать лицом к стене. Наутро он не подал виду, что ночью что-то произошло, и если бы не его распухший нос, можно было бы отнести тот печальный инцидент к разряду сновидений. Но это было, было, было... Впрочем, никогда мы не вспоминали об этом вслух. День шел за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, но чудесные способности, обещанные Спасителем, не спешили пробуждаться во мне. Впрочем, я не торопил их, потому что у меня в запасе было еще несколько лет и я был твердо уверен в том, что в один прекрасный день превращусь из никчемного гадкого утенка в прекрасного одаренного лебедя. Главным было то, что я получил знак от Спасителя и тем самым попал в круг избранных. Сейчас я уже могу сформулировать свои ощущения тех лет, но в ту пору это были не мысли, а интуиция, и она подсказывала мне, что достаточно нести на себе печать Спасителя, и тогда способности появятся сами собой, не важно какие, но это будут гениальные, даже сверхгениальные способности, потому что придут свыше, по небесной милости. И вот, как говорится в сказках, "в один чудесный день", а было мне тогда тринадцать лет, я заметил, что вижу в окружающих меня предметах и явлениях некую скрытую поэзию. Стоило мне взглянуть на что угодно, будь то снегопад в свете прожектора на охранной вышке или нечто более будничное, к примеру, тюлевая занавеска на окне столовой, по краям обычной картинки возникала некая музыкально-поэтическая аура. Когда я начинал эту ауру внимательно рассматривать, по телу проходили медленные теплые волны, волны любви ко всему, что меня окружало, к миру в целом и к каждой его частичке. Это было так необычно и так волнующе, что не оставалось сомнения в божественности происхождения такой ауры. Оставалось только перенести свое видение на бумагу, чтобы поделиться доверенной мне тайной поэтической сущности мира с окружающими. Это оказалось самым сложным. Стихи сами собой, легко и непринужденно, выплескивались на бумагу, но без всякой рифмы, а когда я пытался заменять одни слова другими, более подходящими по звучанию к предыдущим, терялся смысл всей фразы. Очень скоро меня охватило отчаяние: мои стихи не были похожи на стихи, а значит, я не умел распорядиться божьим даром. Я стеснялся показать кому-либо свои маленькие произведения, потому что боялся непонимания и насмешек. Единственным человеком, которому я доверился, был мой друг Игор. Когда он внимательно прочитал от начала до конца исписанную мной тетрадку в 12 листов (это казалось мне тогда бесконечно много), то серьезно и даже с необычным для него пафосом сказал: "Замечательные белые стихи". Я готов был его расцеловать: он нашел нужное определение. Белые стихи! Да, конечно же, это именно то, к чему у меня такие замечательные способности! Через неделю я стал героем дня в школе. Даже старшеклассники подходили ко мне на переменах: -- Это правда, что ты пишешь белые стихи? Дай сюда. -- Вот, -- бережно протягивал я им невесомую тетрадку. Они сосредоточенно листали, чмокая губами, надувая щеки и удовлетворенно мыча в особо понравившихся местах. Главное, они делали это серьезно. "Белые стихи" -- какие магические слова! Если бы я назвал свои вирши просто стихами, они бы ни у кого не вызвали интереса, но "белые стихи" -- это белая магия слова, волшебство соединения несоединимого. Свой лучший белый стих я написал в тот день, когда меня навестила старшая сестра Веда. Ей было чуть больше шестнадцати лет, и она только-только прошла обряд посвящения в вечные люди. До этого она воспитывалась в другом Интернате и я ничего не знал о ее существовании. Да и не мог знать: у моих родителей был незыблемый принцип не знакомить между собой своих несовершеннолетних детей. Разумеется, они поступали так по гуманным соображениям, иначе дети могли привыкнуть друг к другу, и если бы один попал в категорию вечных, а другой -- нет, первому из них была бы нанесена душевная травма (о втором уже никто не беспокоился). Был теплый весенний день, и мне разрешили выйти с сестрой за территорию Интерната, чтобы погулять на поле. Когда я увидел ее, то был неприятно поражен. Она была безумно похожа на меня самого: такие же светлые слегка вьющиеся волосы, прямой тонкий нос, зеленоватые глаза, мягкий овал лица и тонкие губы. Неприятным наше с ней сходство показалось мне потому, что мы были разного пола. Я словно смотрел в зеркало и видел в нем себя, только с длинными волосами, подведенными глазами, напомаженными губами и с торчащими из-под кофты заостренными буграми. Очевидно, ей в ту же секунду пришла в голову та же мысль, потому что она густо покраснела и глаза ее заблестели. "Не хватало только, чтобы эта девчонка тут еще расплакалась", -- с досадой подумал я и заставил себя улыбнуться. Однако, быстро преодолев начальную неловкость, мы с ней легко подружились, поскольку воспитывались в похожих интернатах и нам было что друг другу рассказать. Я закрываю глаза и передо мной стоит картина: мы лежим на прохладной земле, на свежих, только что проросших полевых травах, смотрим в синее небо, купол которого рассечен, как скальпелем, серебристым крестиком самолета, оставившим после себя ровный белый шрам, и я читаю наизусть свои стихи. -- Здорово, -- говорит Веда, и по ее голосу я чувствую, что ей действительно нравится. -- А про меня ты можешь сочинить? -- Нет, -- серьезно отвечаю я. -- Почему? -- поворачивает она ко мне свое любопытное личико. -- Потому что ты моя сестра, -- серьезно говорю я. -- Ну и что? -- А то, что... Я и сам не могу понять, почему. Наконец, понимаю, но не могу подобрать слов, чтобы объяснить. -- Стихи -- это как любовь, -- наконец, произношу я после долгого молчания. -- Значит, ты меня не любишь? -- спрашивает она, нахмурившись, но не серьезно, а игриво. -- Я люблю тебя как сестру, -- притворно вздыхаю я. -- Тогда сочини... -- она оглядывается по сторонам, -- вон про ту бабочку! Я смотрю на красивого и большого, причудливо порхающего махаона, и вижу вокруг него мерцающие черные точки. Я присматриваюсь к необычной ауре -- это кусочки от разлетевшегося кокона, в котором он превратился из прикованной к земле мерзкой волосатой гусеницы в красочное радующее глаз существо, непринужденно летящее по небу. Знала ли личинка, что ей предстоит переселиться из двухмерного мира в трехмерный? Конечно, не знала, но что-то ведь ее заставило сплести для себя кокон... Какое-то предчувствие у нее все же должно было быть! Я приоткрываю рот, и слова сами выходят из меня, как из чревовещателя: Может ли кокон прочесть откровение на крыльях порхающей бабочки? Веда завороженно молчит, потом неожиданно спрашивает: -- А почему кокон, а не гусеница? У кокона глаз нет, он прочесть не сможет, даже если захочет. Терпеть не могу объяснять стихи. -- Ну... -- неохотя отзываюсь я, -- имеется в виду не сам кокон, а то, что в коконе. То есть, может ли личинка, к тому же спящая, прочесть через стенки кокона откровение, начертанное на крыльях бабочки? -- Тогда да, -- вздыхает Веда. Очарование разрушено. К тому же, пора возвращаться: мне надо быть в столовой к началу полдника. Это мое стихотворение -- единственное запомненное мной, потому что оно было последним. Когда оно разошлось по Интернату и дошло до учителей, меня вызвал к себе Главный воспитатель. С виду он был добродушным сморчком лет трехсот (во времена его молодости средство для бессмертия уже изобрели, но старость предотвращать еще не научились), однако отличался въедливостью и педантизмом. -- Поясните, Стип, что вы имеете в виду этим вашим белым стихотворением? -- спросил он, задумчиво покусывая маленький розовый ластик на конце карандаша. Я смутился: никогда до этого взрослые не интересовались моими стихами. Взяв себя в руки, я рассказал ему примерно то же самое, что и Веде. -- Любопытно, -- сказал он и надолго погрузился в размышления. Наконец, через несколько мучительно долгих минут он вынул изо рта кончик карандаша, резко встал, одернул идеально подогнанный под фигуру черный мундир и официальным тоном провозгласил: -- Я запрещаю вам писать стихи. Идите. Я был ошеломлен. Слезы брызнули у меня из глаз от обиды и отчаяния. Я бросился вон из кабинета. -- Для вашей же пользы! -- прокричал мне вслед Главный воспитатель. То, что со мной произошло, казалось мне невероятной трагедией. Но это была не только моя трагедия -- это была и трагедия Спасителя, потому что люди отвергли дар, которым Он наделил меня собственной рукой. Для меня запрет на стихи означал смертный приговор, но я встретил этот приговор с гордо поднятой головой. Я уже не страшился смерти, потому что был уверен, что этот жестокий грубый мир, поправший в моем лице дар Спасителя, не достоин моей жизни. Да, я умру, но я умру стоя, а не на коленях, и встречу смерть с презрительной улыбкой на губах! Вот и вся история о том, как в тринадцать лет я заочно расквитался со смертью. После этого я зажил легко и непринужденно. Мне уже нечего было терять. Только через два года я узнал, что "бабочками", по аналогии с бабочками-однодневками, в просторечии называли ликвидантов -- тех, кто подлежал ликвидации, -- и до меня дошло, почему мне было запрещено сочинять стихи: воспитатель узрел в них опасную по своей сути аллегорию. Но в любом случае было поздно что-то восстанавливать. Мои способности к стихам были безвозвратно утеряны. Интересно, кстати, какими выдающимися способностями обладает мой временный подчиненный, этот хамоватый водитель вездехода, с виду совершенно заурядный тип? Должен же он чем-то отличаться от тех, кто не достоин не только вечной жизни, но и естественной смерти от старости... 2. Сюрприз -- Хотите знать, какие у меня способности? -- неожиданно спросил водитель. Я невольно вздрогнул. -- Я читаю мысли, -- сказал он, не дожидаясь ответа. -- Почему же вы служите водителем, а не... -- я запнулся. -- Для этого есть костоломы, -- криво усмехнулся он. -- Я не могу читать мысли людей, которые испытывают ко мне сильные негативные чувства. В таких случаях я чувствую злобу, и ничего другого. "И поэтому ты работаешь водителем и, скорее всего, по совместительству стукачом, -- невольно подумалось мне. -- Располагаешь к себе пассажиров ненавязчивым трепом, а сам в это время лезешь к ним тихой сапой в душу..." Водитель гнусно хихикнул. -- Черт побери, -- смутился я, -- никак не могу привыкнуть к этой вашей "замечательной способности". -- А еще я разгоняю туман, -- рассмеялся он примирительным добродушным смехом. Туман действительно рассеялся -- поднявшийся ветер изорвал его бесконечную крахмальную простыню в мелкие кусочки. Робко выглянуло скупое северное солнце. Вскоре на горизонте, все еще слегка подернутом дымкой, показалось шевеление множества неясных фигур с высокими шестами. "Гигантские полярные муравьи растаскивают телеграфные столбы для своего муравейника", -- пришла мне в голову дурацкая фантастическая идея. Водитель с улыбкой протянул мне бинокль. Я мысленно поблагодарил его и прильнул к окулярам. Теперь можно было явственно увидеть обнаженных по пояс людей, ворочающих длинные металлические реи. Картина визуально прояснилась, но по сути оставалась такой же дурацкой, как и моя фантастическая идея. -- Что они делают? -- спросил я. -- Тундру городят, -- равнодушно отозвался водитель. -- Директор фабрики приказал построить дорогу. Когда оказалось, что строить не из чего, он распорядился ее хотя бы разметить столбами. -- Зачем? -- Легендарный "орднуунг". Для порядка, короче. -- А почему они голые на холоде? -- Как голые?! -- водитель бесцеремонно забрал у меня бинокль и жадно прилепил его к глазам. -- Действительно... С ним произошла мгновенная метаморфоза: из добродушного, в меру нахального увальня он превратился в хищного самца. Его лицо вытянулось и заострилось, а нижняя губа сладострастно отвисла, влажно вывернувшись наружу. -- Тощие все, "доска два соска", -- пробормотал он скороговоркой. -- Где же новенькие, упитанные? -- Вам не противно? -- спросил я его. Вместо ответа он оторвал от глаз бинокль и прибавил скорость. Подрулив на всех парах к толпе рабочих, он снова уставился в бинокль, без стеснения рассматривая полуобнаженных коротко стриженых девушек с расстояния в двадцать метров. -- Я вам приказываю немедленно ехать дальше! -- рассвирепел я от его неприкрытой наглости. -- Ничего не получится, -- спокойно ответил он. -- Видите, въезд на трассу завален сройматериалом. -- Объезжайте! -- Не имею права. Директор приказал ездить только по трассе там, где она есть. Придется часик подождать, пока разберут штабеля. С трудом сдерживая раздражение, я вышел из кабины и подошел к ближней группе "бабочек". Увидев офицера в черной униформе, они бросили разбирать штабель и встали по стойке "смирно". -- Какой идиот приказал сгрузить реи на дорогу? -- спросил я у них. Они угрюмо молчали, показывая всем своим видом, что это не их дело. -- Почему вы голые? -- Нам приказали, -- дернула худым плечиком ближняя ко мне девушка. Мне стало неловко, потому что никто из стоявших передо мной молодых женщин даже не попытался прикрыть грудь. Видимо, они потеряли стыд, заранее простившись с жизнью. Мертвые сраму не имут... -- Кто? -- прокричал я, отводя глаза. -- Кто приказал? Где ваш начальник? -- На другом конце отряда, командует установкой рей, -- хрипло ответил один парень. Я прошел метров сто вдоль живого конвейера из "бабочек", передающих по цепочке из рук в руки тяжелые реи, выкрашенные в серебристую рефлекторную краску, и увидел чуть в стороне обнаженного по пояс верзилу-охранника. Положив на висящий на шее автомат руки, он с шумным выдохом делал приседания. -- Разминаетесь?! -- набросился я на него. -- Почему вы раздели ликвидантов? -- Чтобы загорали, господин обер-кобра, -- отрапортовал он, вытягиваясь по струнке. -- Им полезно, а то бледные, как смерть. -- За самоуправство будете наказаны, -- пообещал я ему. -- Немедленно приведите себя в порядок и оденьте рабочих! Охранник бросился выполнять приказание, а я вернулся к вездеходу. Там меня ждала еще более отвратительная картина: на своем сидении я увидел крупную женщину в ватных штанах, подпоясанных куском электропровода, через ее белую тонкую кожу выпукло просвечивали ребра. Она обеими руками торопливо засовывала себе в рот галеты, а водитель в это время усиленно разминал ее большие, с синими прожилками груди... -- Немедленно прекратите! -- заорал я на них. Ноль внимания. Тогда я схватил женщину за провод и вытащил из кабины. Изо рта у нее густо посыпались крошки. -- Я вас отдам под трибунал! -- пригрозил я водителю. Он только моргнул в ответ круглыми, ошалелыми от счастья глазами. Ну как бороться с такими идиотами?! -- Вы что тут, осатаанели все? -- попытался я его вразумить. -- Это важный государственный объект, а не бордель! Доложите на фабрику о моем прибытии, пусть что-нибудь предпримут. Я не собираюсь торчать здесь вечно. И... стряхните объедки с моего кресла, черт побери! Водитель позвонил по радиотелефону, доложил о моем скором прибытии и тут же передал мне трубку: -- Вас. Лично. -- Вальт Стип, инспектор Вечного контроля "Кобра", -- представился я. -- Дежурный по Фабрике, -- послышалось в ответ. -- Господин Директор ждет вашего приезда. Он просил немедленно соединить вас с ним. Одну минуту. -- Я жду. Трубка замерла, чтобы через несколько секунд взорваться экзальтированными воплями: -- Послушайте, любезный, где вы застряли?! Я вас жду с самого утра. Зарубите себе на носу: если вы опоздаете к ужину, я отдам вас под трибунал! -- Дорога перекрыта, господин директор, -- не очень внятно ответил я, несколько ошарашенный таким бурным приветствием. -- Ликвиданты разбирают завал в начале трассы. То есть в конце... -- К черту завал! К черту концы! К черту ликвидантов! Я высылаю за вами вертолет. Вы слышите? Вас ждет сюрприз. Готовьте валидол. Все! Трубка опять заглохла. -- Не обращайте внимания, -- утешил меня водитель, заметив мой озадаченный вид. -- Он со всеми так. Очень активный человек. Шутник и бонвиван. Энергия бьет фонтаном. Иногда -- по окружающим. Он обещал вам сюрприз? -- Это не ваше дело, -- поморщился я. Фамильярность подчиненных я еще могу перенести, с ней по крайней мере можно бороться, но панибратство со стороны начальства меня особенно угнетает, ведь от него нет никакого универсального средства. Каждый раз приходится ловчить и выдумывать что-то новое, чтобы увернуться от вельможных похлопываний по щеке, а теперь ситуация особенно щекотливая, потому что непонятно, у кого больше формальных полномочий и реальной власти: у заслуженного трехсотлетнего ветерана с периферии или у инспектора из центра, который в десять раз младше его. Скверный расклад. -- У нашего Директора на каждом шагу сюрпризы, -- не унимался водитель. -- День для него прожит зря, если он кого-то не разыграет. Кого -- неважно, хоть распоследнего ликвиданта. Однажды он ради хохмы пустил в газовую камеру веселящий газ. Причем не предупредив заранее охранника. Представляете, как ошалел бедняга, когда он откупорил дверь и на него, держась за животы от смеха, повалились хохочущие "покойники"? Его потом лечили от острого невроза... -- Помолчите, -- оборвал я водителя. -- Я не люблю черный юмор. -- Как угодно, -- отвернулся он обиженно. Однако надо быть готовым к возможным сюрпризам. Что ни говори, а миссия у меня довольно щекотливая. Надо еще раз прокрутить в голове встречу с Главным инспектором, чтобы ничего не упустить из памяти. Может случиться, что ключ к разгадке моей миссии, а значит, и к ее успеху, лежит в какой-нибудь малозначащей с первого взгляда реплике. Я откинулся в кресле и сделал вид, что задремал, а сам стал во всех подробностях припоминать аудиенцию с Главным, благо, она была довольно короткой. В тот день я только-только сгрузил на жесткий диск своего компьютера материалы нового дела, весьма объемного -- двенадцать мегабайт отчетов, докладных, объяснительных, рапортов, досье, доносов и кляуз -- когда меня вызвали к Главному. Это было необычно. Сотрудники моего уровня никогда не получали заданий непосредственно от него, всегда через промежуточного начальника, поэтому я с самого начала решил, что в чем-то провинился. Но и тут было что-то не так: трудно себе представить, насколько серьезной должна быть вина, чтобы сам Главный устраивал провинившемуся выволочку. С нехорошим предчувствием я отправился "на ковер". Мне уже приходилось несколько раз видеть этого человека на различных совещаниях, где он раздавал указания, но впервые я попал в его кабинет и дистанция между нами сократилась до нескольких шагов. Вблизи он оказался не таким страшным, каким представлялся на почтительном расстоянии. На совещаниях он выглядел резким, решительным, жестоким и беспощадным. Сам его вид заключал в себе нечто хищное: высокий рост, широкие плечи, зачесанные назад короткие седые волосы, агрессивно встающие над покатым лбом, крючковатый нос, вдавленные в череп глаза, бескровные губы, даже не губы, а их отсутствие, заполненное короткими глубокими складками вертикальных морщин. Не человек, а кондор. Птице-человек. Никто не знал, сколько Главному лет, но всем было хорошо известно, что он один из старейших на Земмле. Значит, ему было около трехсот пятидесяти. Должно быть, время вытравило из него всякие чувства: он никогда не был ни возбужденным, ни подавленным, ни радостным, ни грустным, ни чем-либо озабоченным. На одном бесконечно длинном заседании я даже задумался о том, какие жизненные стимулы движут этим человеком, и пришел к неминуемому выводу, что им руководит сам Спаситель. Если бы наш Главный был смертен, возможно, его после кончины причислили бы к лику святых как праведника, который жил не для себя, а исключительно ради великой идеи и общего дела. Так вот, когда Главный в тот день пригласил меня сесть в его кабинете в глубокое кожаное кресло, передо мной предстал расслабленный мудрый человек, не грозный громовержец Зевс, облаченный в строгую черную форму с тремя золотыми молниями -- регалиями руководителя могущественного ведомства, -- но тихий домашний философ в сером шерстяном костюме свободного покроя, при галстуке, но в мягких отороченных мехом тапочках. Всем своим видом он давал мне понять, что меня ожидает не совсем официальное задание. Для начала он попросил меня изложить в деталях биографию -- -- я подробно рассказал про Интернат, про Контрольное училище, про Высшую школу "Кобра" (контроль за браком) и про работу инспектором Вечного контроля. Он остался недоволен. -- Даты и другие факты я могу узнать из вашего личного дела, -- сказал он твердо, но без раздражения, тоном строгого, но терпеливого наставника. -- Расскажите мне про своих учителей, коллег, друзей и девушек. Это было несколько неожиданно. Зачем ему знать про моих друзей и девушек? Кто-то настучал на меня? Или наоборот, кто-то из моего окружения попался на чем-то серьезном и бросил на меня тень? Я взял себя в руки и рассказал о всех людях, оставивших какой-либо след в моей жизни. Рассказ занял около двадцати минут, и я ждал, что Главный меня прервет, но он слушал внимательно, хотя по его непроницаемому лицу трудно было сказать, насколько ему все это интересно. -- Все? -- спросил он меня, когда я остановился. -- Все, -- кивнул я. -- Вы женаты? -- Нет. -- Почему? -- бесстрастно спросил он. -- Считаю, что молод для такого решительного шага. Он пристально посмотрел на меня глубоко впечатанными в глазницы темно-карими глазами. В них промелькнула какая-то важная, но непонятная для меня мысль. Он надолго замолчал, а затем спросил: -- Как по-вашему, когда у вечного человека кончается молодость? -- Затрудняюсь ответить, -- честно признался я. -- Но думаю, лет в семьдесят. Мой ответ его, похоже, мало интересовал, потому что он тут же, без всякого перехода, сказал: -- Вы поедете с инспекцией на сорок шестую фабрику смерти. Проверите выполнение плана ликвидации. Учтите, что на территории этой фабрики находится один особо важный секретный объект, в который вы не должны совать свой нос. Этот объект подчиняется непосредственно президенту, и если вас уличат в том, что вы им интересуетесь, вам крупно непоздоровится. Вы меня поняли? -- пристально посмотрел он на меня. -- Я вас понял, -- кивнул я. Кажется, мы на самом деле друг друга поняли. -- Что вы знаете про доктора Морта? -- спросил он. Я удивился, но не подал вида. Уже несколько лет по Комитету вечного контроля ходили слухи о том, что в лазарете одной из фабрик смерти существует некий таинственный доктор Морт, который ставит опыты над людьми, причем не только над "бабочками", но и над вечными. В последнее время про него даже появились мрачные анекдоты. Типичная легенда. Никаких официальных сведений про Морта мне, естественно, не встречалось, поэтому в разговоре с Главным его не должно было, по идее, существовать. -- Абсолютно ничего, -- благоразумно ответил я. -- Прекрасно, -- кивнул головой Главный. -- Все что о нем услышите -- доложите мне. Он встал. Аудиенция была окончена. Я вышел из кабинета в смятенных чувствах. С одной стороны, Главный оказывает мне честь, доверяя неофициальное задание: было ясно как день, что он хочет проверить, существует ли на сорок шестой фабрике человек, которого называют "доктор Морт", а с другой сторны, он недвусмысленно дал мне понять, что если меня уличат в выведывании особо важных государственных секретов, он отдаст меня на растерзание контрразведки. Если я выполню задание и не засвечусь, меня, возможно, ждет повышение по службе, а если не выполню... Об этом лучше не думать. У "кобры" всегда должна быть установка на победу. Только вперед -- и только к успеху! Послышался шум лопастей. Я открыл глаза и увидел подлетающий вертолет. Пилот приземлил его всего в двадцати шагах, и я разглядел, как он, не выключая двигателя, машет мне рукой. Придерживая рукой фуражку, я поднялся по сброшенному мини-трапу в крошечный пассажирский отсек -- и пожалел, что по совету директора не принял валидол: в кабине меня встречали с объятиями Игор и Аллина, тот самый Игор, с которым я прожил в одной комнате в Интернате все свои детские годы, и та самая Аллина, которая была моей первой девушкой и которую я давно уже похоронил в своих мыслях, считая ее погибшей. Они усадили меня на сидение и, подперев с обеих сторон, принялись радостно пихать в бок и строить рожи. Говорить мы друг другу ничего не могли из-за сильного шума. Но, может, и к лучшему: это был тот момент, когда слова излишни. Я был так возбужден, что на какое-то время забыл и про свою миссию, и про то, куда направляюсь, и про предстоящую встречу с директором, и про зловещего доктора Морта, которого мне предстояло разыскать, -- все поглотила сиюминутная радость момента, светлая и безоглядная, как в детстве. Я смотрел в безумно красивое лицо Лины и удивлялся, как мало оно, в сущности, изменилось. Да, оно приобрело черты завораживающей женственности, но выражение его было все тем же, хитро-озорным и добродушным одновременно. Все те же прямые темно-русые, с медным отблеском волосы, кончики которых у плеч игриво завиваются наружу, те же прозрачно-серые в голубизну глаза, те же загнутые вверх уголки губ и те же едва заметные ямочки на щеках. Именно такой она жила в моей памяти четырнадцать лет. Если с ней и произошли изменения, то только в лучшую сторону: на смену детской заостренности черт пришли мягкость и грация, и теперь она стала еще более притягательной. Эта властная притягательность по-прежнему заключала в себе непреодолимую силу, но не казалась мне такой волнующе-опасной, как в тот далекий памятный день, с которого начались наши непростые отношения. Нам было тогда по тринадцать лет. На уроке зоологии Лина стояла у прикнопленной к доске карты мира и показывала места обитания различных млекопитающих. Каждый выход Лины к доске был для меня праздником: я давно был к ней неравнодушен, и когда она отвечала урок, стоя перед классом, мог не стесняясь рассматривать ее стройную фигуру. Несколько раз я даже собирался мысленно раздеть ее, но не решился: мне почему-то казалось, что учитель сразу заметит по моему взгляду, чем я занимаюсь. Чтобы остальные ученики не скучали, учитель заставлял нас задавать Лине вопросы. Карта висела высоко, а указка была короткой, и когда Лина показывала ареал обитания какого-нибудь гризли, ей приходилось вытягивать руку вверх, платье натягивалось на ее фигурке, изгибы тела обрисовывались предельно четко, и у меня сладко замирало сердце. Подавляя в себе предательскую дрожь возбуждения, я поднял руку, и когда учитель обратил на меня внимание, сказал: "Хочу увидеть, где живет белый медведь". Лина поднялась на цыпочки -- ноги ее вытянулись из-под короткой юбки, из которой она выросла еще два месяца назад -- и я мысленно застонал... В этот момент случилось невероятное: она услышала мой внутренний голос, резко отдернула от карты, как от горячей плиты, протянутую вверх руку, полуобернувшись, метнула в меня насмешливо-веселый взгляд, ткнула указкой в Австраллию и с вызовом посмотрела на меня. Под хохот класса наши глаза встретились, и от зрачков к зрачкам словно прошла электрическая дуга -- мы поняли друг друга и почувствовали между собой некую волнующую таинственную связь. Учитель решил, что Аллина над ним издевается, и поставил ей "двойку". Это была ее единственная неудовлетворительная оценка за все время учебы в Интернате. В остальном она неизменно оставалась круглой отличницей и считалась самой способной среди своих сверстников. У нее был целый букет талантов: она прекрасно рисовала, сочиняла стихи (в отличие от моих -- с безупречной рифмой), играла на арфе и исполняла арии. В школьном театре она неизменно играла роль Бруунгильды, и сам директор Интерната восхищался ее голосом и актерскими способностями. Когда я серьезно думал о Лине и ее замечательных качествах, она представлялась мне самим воплощением Вечности. Что может быть достойнее вечной жизни, чем женская красота? Так думал я тогда и так думаю сейчас. Получив "неуд", Лина ни капли не расстроилась: она никогда не теряла уверенности в себе. И все же мне показалось, что она над чем-то задумалась. Сидя на задней парте, я смотрел на ее медно-золотистый затылок, пытаясь понять, о чем она думает, но безуспешно. Через какое-то время ее голова наклонилась, и в просвете между завернутыми вверх локонами и кружевным воротничком платья показалась интимно-белая полоска нежной шеи -- Лина что-то писала. Сердце мое забилось: шестым чувством я понял, что она пишет мне записку. Не оборачиваясь, чтобы не заметил учитель, она завернула руку с надписанной бумажкой за спину -- записка была подхвачена и пошла по рядам. Наконец, с громко стучащим сердцем я развернул аккуратно сложенный вчетверо листок и прочитал: "На перемене за школой". Больше там ничего не было. Ни приветствия, ни подписи. Через десять минут я стоял, прислонившись спиной к холодной бетонной стене школы, ловил ртом капель со свисающих с карниза пухлых мартовских сосулек и наслаждался радостью ожидания. Волнение не было тяжелым, оно приятно грело кровь и щекотало нервы. Краем глаза я увидел приближающуюся Лину, но не прервал своего занятия, демонстрируя выдержку. Она подошла вплотную -- я опустил голову. Вода теперь капала мне прямо на макушку и стекала за шиворот. Вид у меня, надо полагать, был глупый. Аллина рассмеялась звонким смехом, я сдержанно улыбнулся в ответ. -- Любишь меня? -- неожиданно спросила она, испытующе заглядывая мне в глаза. Не задумываясь, я кивнул в ответ. Она подставила мне щеку -- я прикоснулся к ней губами. Нежная кожа пахла весной и подснежниками -- так почему-то мне показалось. Лина доверительно положила мне руку на плечо и сказала: -- Завтра здесь, до начала занятий, я буду ждать тебя. Принесешь мне дневник Игора. -- Зачем? -- неприятно удивился я. Она только улыбнулась в ответ уголками губ, повернулась и ушла. Ее просьба меня расстроила, но не удивила. Игор был высоким и крепким парнем, спокойным и умным. На него засматривались многие девочки, но его интересовали глобальные философские вопросы, а не мелкие интриги. Его подчеркнутое равнодушие к девочкам еще больше возбуждало их. Не составляло труда догадаться, что Лине было любопытно проникнуть в мысли Игора и узнать, такой ли он холодный, каким его принято считать. Без зазрения совести я украл у Игора из тумбочки дневник, пока он спал. Я был уверен, что он доверяет бумаге свои заумные мысли, которые не вызовут у Лины никакого интереса. Не выполнить ее просьбу мне не приходило в голову, хотя формально это было проще простого, ведь она ничем не могла мне угрожать. Да, я украл дневник у друга, поступил в сущности подло, но не видел в этом ничего плохого: Лина прочтет его каракули, увидит, что там нет ничего особенного, и вернет дневник. В Игоре она разочаруется и оставит его в покое, а меня будет любить за преданность. Всем будет хорошо. -- Принес? -- серьезно спросила Лина, когда я встретился с ней за школой за пять минут до звонка на первый урок. Я протянул ей толстую тетрадь. Из деликатности я даже не заглянул в нее заранее. Лина тут же раскрыла дневник на последних страницах и стала внимательно читать. Щеки ее зарделись румянцем. Меня неожиданно осенило: "Она знала, что там про нее написано. Между ней и Игором что-то произошло!" Пораженный этой запоздалой догадкой, я выхватил у Лины дневник, но она с кошачьей ловкостью выдернула его у меня из рук, прижала к груди и убежала. Догонять ее было бесполезно: у нее были длиннее ноги. -- Завтра... здесь, -- крикнула она, едва обернувшись. Вечером того же дня Игор заметил пропажу дневника, и ему сразу стало ясно, что его украли по наущению девчонок. Последними словами он проклинал "подлого предателя, попавшего под каблук похотливых мартышек", а я как мог вторил ему, боясь, что он меня уже заподозрил и таким образом проверяет. И еще я уверял его, что не все потеряно и дневник может найтись, будучи сам уверен в том, что Лина вернет его, когда прочитает. Когда я встретился с Линой на следующий день, она уже не выглядела такой божественной, как прежде, хотя старалась всячески подчеркнуть свое достоинство. Она ждала меня, уперев одну руку в бок, с царственно поднятым подбородком. Сразу стало ясно, что дневник она мне не отдаст. Когда я подошел, то увидел, что губы ее мелко подрагивают. -- Ты должен побить его, -- сказала она неожиданно твердо. Мне очень хотелось возразить, но я боялся, что она сочтет меня трусом. Она заметила мои душевные муки и понимающе погладила меня по щеке своей узкой прохладной ладонью. Все мои сомнения тут же улетучились -- я был готов на все. В классе я уже не заглядывался с прежним упоением на Лину. Я все еще любил ее, но ореол загадочности вокруг нее пропал. К восхищению примешивалось сострадание: я не знал, чем Игор обидел ее и не чувствовал за собой права на истину, но готов был отомстить за нее кому угодно, даже лучшему другу. Однако когда я очутился наедине с Игором в нашей маленькой уютной комнате -- он сидел за столом, восстанавливая по памяти свой дневник, а я без дела лежал в одежде на кровати -- меня охватили мучительные сомнения. В условиях интернатской жизни, когда я видел родителей по два часа один раз в неделю, он был для меня самым родным на свете существом. И я -- для него. Всегда и везде мы были вместе, и до сих пор между нами не было никаких тайн. Его смех был моим смехом, его слезы -- моими слезами. Мы готовы были на все ради друг друга, хотя никогда не клялись в этом... А может, напрасно мы не клялись в своей дружбе? Ведь это Игор первым предал меня, когда не рассказал про свои отношения с Линой. Могу ли я теперь доверять ему? Чем больше я думал об этом, тем сильнее на меня накатывало тяжелой мутной волной раздражение против него. Да, это он, а не я -- предатель. Это он сделал тот первый неверный шаг, с которого все началось, а теперь он считает себя пострадавшим, потому что некий "злодей" украл у него дневник. Ему все равно, почему это было сделано, он со спокойной душой восстанавливает свои записи и только рассмеялся бы, узнав, что "злодея" терзают муки совести. -- Интересно все же, кто этот негодяй, опустившийся до такой мерзости? -- неожиданно послышался голос Игора из другого конца комнаты. -- Не хочешь ли ты сказать, что это я?! -- я подпрыгнул на кровати, будто кто-то пнул меня снизу ногой через пружинный матрац. В ответ он пробурчал что-то неопределенное. -- Что ты сказал? -- подскочил я к нему. Он повернулся на крутящемся кресле и посмотрел на меня снизу вверх. В первый момент его глаза были ясно-спокойными, но тут же в них мелькнул черной молнией испуг. Очевидно, он не ожидал от меня такой яростной злобы. -- Теперь я вижу, что это ты, -- сказал он в некотором смятении. -- Ах, я, да?! Я вмазал Игору со всего размаха в глаз. Он опрокинулся вместе с креслом. Физически он был сильнее меня, да и драться умел лучше, но теперь он сопротивлялся как-то совсем вяло, будто парализованный какой-то очень неприятной для него идеей. Я долбил его кулаками по чем попало, и очень скоро растратил таким образом свою злость. Тогда я неожиданно разразился слезами, отпустил Игора и повалился на кровать, содрогаясь от рыданий. Он не подошел ко мне, и через какое-то время я уснул, обессиленный от нахлынувших на меня переживаний. Когда я проснулся посреди ночи, то увидел, что Игор опять сидит за столом. Левой рукой он прикладывал к лицу свинцовую примочку, а правой писал в тетради -- он все так же терпеливо восстанавливал свой дневник. От этого его занятия веяло какой-то особо успокаивающей и обнадеживающей стабильностью. В мире все встало на свои места... кроме меня самого. Я почувствовал в себе непреодолимое желание покаяться, и тут же все рассказал Игору. Он серьезно и внимательно выслушал меня, а затем поведал мне свою историю. Оказалось, Лина писала ему записки, в которых назначала, как и мне, свидания за школой, а он не приходил. И на записки не отвечал, считая это глупостью. Только и всего. Мы обнялись с ним и тут же решили поклясться на крови в вечной дружбе. Так мы и сделали -- надрезали запястья перочинным ножиком, соединили свои порезы, чтобы смешалась кровь, и произнесли торжественную клятву, ту самую клятву из Священной книги, которой некогда соединили свои судьбы Каальтен-Бруннер и Гиммлерр. -- Но, брат, что же мне делать? -- спросил я у Игора, когда обряд был закончен. -- Эта коварная женщина имеет надо мной магическую силу. "Нет человека, которого нельзя сломить, дело только в средствах", как сказал Великий Каальтен. Когда я вижу ее, то теряю голову и способен на все ради того, чтобы дотронуться до ее волос или подержаться за край платья. Как мне разрушить ее каббалу? -- Все очень просто, -- ответил мне Игор, просветленно глядя на меня своими мудрыми глазами. -- Апостол Геббельсс сказал: "Лучшее противоядие -- это сам яд". Уже несколько веков лучшие философы мира бьются над смыслом этой глубокой фразы. Есть несколько сот трактований, но нет единого, так почему бы тебе не подумать над этим самому? Когда мы, наконец, легли спать, я задумался над смыслом великого изречения, и ответ не замедлил долго ждать, меня точно осенило: надо подружиться с другой девчонкой, которая не будет иметь надо мной такой власти, как Лина. В идеале мне нужна девушка, которая сама будет выполнять все мои приказания. Эта мысль чрезвычайно возбудила меня. Я представил себе красивую девочку, точно такую же с виду, как Лина, но во всем послушную моей воле. Услужливое воображение тотчас стало рисовать разные захватывающие дух картинки, в которых моя девушка с удовольствием исполняла любые мои прихоти, а если у нее вдруг что-то не получалось, сама требовала для себя наказания. Картинки становились все более и более непристойными, пока я в конце концов не заснул неровным беспокойным сном. В ту ночь у меня начались поллюции. Утром я пришел в класс разбитым и невыспавшимся. К тому же, после того, что со мной произошло на исходе ночи, я не был уверен, все ли в порядке с моим здоровьем. И все же я без промедления приступил к своему духовному освобождению. План мой был прост: я выбрал себе в жертву некрасивую застенчивую девочку на первой парте (даже имя у нее было несуразное -- "Даммна") и строчил одну за одной записки, в которых без стеснения делал ей различные грязные предложения. По моему убеждению, это безобразное мягкотелое создание должно было с радостью всецело подчиниться моей железной мужской воле. Эта девочка была для меня привлекательна еще и тем, что она сидела на одном ряду с Аллиной и все мои послания неминуемо проходили через мою мучительницу, отравившую мою душу опасным ядом. Имея в виду Аллину, я действовал наверняка, надписывая все записки "Даммне от Вальта". Даммна непрестанно ерзала на стуле и мелко и часто трясла под партой острым коленом в кремовых колготках (вот так скромница!), а Лина, напротив, как-то странно окаменела и шевелила рукой только когда надо было передать записку или записать что-то под диктовку учителя. Непонятно, кстати, как учитель не заметил невероятной почтовой активности на уроке -- видно, сам Спаситель хранил меня, иначе если хоть одна записка попала бы на глаза моих строгих наставников -- меня исключили бы из Интерната с "волчьим билетом" за аморальное поведение. В последнем своем послании я предлагал Даммне встретиться на перемене за школой, чтобы "проверить, все ли у нее под юбкой на месте". Когда прозвенел звонок, я и правда направился по коридору на выход, чтобы поджидать за школой свою жертву. Ни возбуждения, ни волнения я не чувствовал -- я был холоден и спокоен. Но не успел я спуститься с третьего этажа на первый, как на лестничной площадке кто-то положил мне сзади руку на плечо. Я обернулся и тут же получил сильную звонкую пощечину. Сердце прыгнуло от неожиданной боли, и перед глазами все поплыло. Я увидел пунцовое лицо Аллины, и тут же она отвернулась и взбежала по лестнице. Я почувствовал всеми своими клетками, что ей стыдно, и ее стыд мгновенно передался мне. Потирая горящую щеку, я понуро побрел обратно на третий этаж. Так я и не знаю, ждала ли меня за школой Даммна, но думаю, что нет... 3. Проверка на вечность Я смотрел на радостные лица Игора и Алины, веселые и беззаботные, и радовался тому, что мы встретились сейчас, когда то, что было между нами, прошло очистку временем и на поверхности остались лишь светлые воспоминания, а все тяжелое и грязное похоронено на дне души. Главное -- не копать глубоко. Это, конечно, означает, что у нас уже не будет тесных отношений. Лучшее, что нам остается -- легко и непринужденно играть опереточные роли старых друзей, особенно на людях. Но все ли похоронено? Похоже, Главный инспектор не из праздного любопытства просил меня рассказать о своих бывших друзьях. Разумеется, я рассказал ему далеко не все. В сущности -- те же светлые воспоминания, которым теперь радуюсь вместе с Игором и Линой. Но было и другое... Нет, к черту другое, мир прекрасен, человек звучит гордо и во всем царит гармония! Какие под нами прекрасные виды: внизу, совсем рядом, под длинной стрелой подъемного крана, раскачивался от поднятого вертолетом ветра подвешенный на стальном тросе знаменитый 70-метровый дюралевый колосс Каальтена. Сквозь шум лопастей явственно проступал жутковатый металлический скрип. Эта знаменитая виселица, служившая местом ежегодного паломничества вечных, вырастала гигантским деревом из высокого черного холма, насыпанного из обуви ликвидантов. Черт, забыл, сколько там пар: то ли пять миллионов, то ли семь, а ведь читал же брошюру. Надо пить витамины для укрепления памяти! Мир прекрасен... Только воздух слишком засорен пеплом, а у нашей допотопной "вертушки" отвратительная герметизация. Мы пролетаем вблизи от главной трубы (диаметр у основания сто метров -- есть еще память!), Игор протягивает мне заботливо припасенный респиратор. Дышать стало легче, но приходится закрыть глаза, иначе залепит так, что понадобится долгое промывание. Мир прекрасен... и отвратителен. Чего в нем больше? Хандра все же берет свое: мутным осадком на мозг оседают воспоминания о последних месяцах, проведенных в Интернате. По всем показателям я был последним в своем классе, и уже ни на что не надеялся. Однако мысль о скорой смерти меня не пугала, а забавляла. Если абстрагироваться от страха, то на самом деле интересно, как это случается: в какой-то момент ты есть, а в следующий -- тебя нет. Естественно, плоть остается, по крайней мере, на какое-то время, пока ее не засунут в печь, но куда уходит душа? В Священных книгах, доступных смертным, на тему загробного мира ничего не говорилось. Когда я задал этот волновавший меня вопрос воспитателю, он не очень уверенно пояснил, что ответ можно найти, если постараться, в Книге Вечности, но эту книгу могли читать только вечные люди. -- Зачем бессмертным знать о смерти? -- задал я воспитателю дерзкий вопрос. -- Подумай сам, -- ответил он после долгого молчания, -- Смертные рано или поздно отправятся в другой мир и все увидят сами. Но откуда узнать вечному человеку о смерти, если не из Священной книги? -- Но эту книгу писали вечные, ведь так? -- задал я риторический вопрос. -- Знакомы ли они с предметом в достаточной мере? В ответ воспитатель не сдержался и наорал на меня, что я недостаточно тверд в своей вере. Наверное, так оно и было: я готовился все увидеть собственными глазами и авансом презирал людей, которые познают истину из книг, а не из своего опыта. Нарочито грубо я послал воспитателя подальше -- мне нечего было терять. Он по-жабьи выпучил глаза и раздул щеки в бессильной злобе. Считается, что вечным людям нечего опасаться, поскольку их жизнь в безопасности, но и мне бояться было нечего, потому что я смотрел на мир глазами покойника. Нельзя отнять то, чего нет. Моя жизнь уже не принадлежала мне -- я заранее сдал ее на тот свет под расписку и теперь как бы потрясал полученной взамен бумажкой, дававшей мне право на бесшабашность. Моя умиротворенность была нежданно-негаданно нарушена за месяц до выпускных экзаменов. К самим экзаменам я, кстати, не готовился. Зачем? Пустая трата времени. Целыми днями я сибаритствовал в кровати, прогуливая занятия, и в буквальном смысле слова плевал в потолок. У меня была такая игра: доплюнуть до потолка, а если не получится -- увернуться от падающего плевка. Можно было, конечно, убивать время более интересно, например, по утрам гонять мяч на спортплощадке, а по вечерам гулять с девчонками, но это так же, как экзамены, представлялось мне суетой. Мое мировосприятие тяготело к биполярному экстремизму: или высшая польза или никакой. Высшей пользы я ни в чем, кроме своей грядушей смерти, не находил, и потому мне нравились чисто бесполезные занятия. Так вот, в один прекрасный день (прекрасный ли?) мое покойное настроение было неожиданно потревожено, когда по Интернату распространился слух, будто Приемная комиссия будет выдавать аттестаты только тем, у кого идеальное здоровье. Таланты и способности больше не имеют решающего значения, достаточно не завалить экзамены и пройти медицинскую комиссию. В догонку первому слуху прошел второй: медкомиссия будет очень строгой и врачам дано указание забраковывать даже тех, кто страдает плохим зрением или у кого не в порядке зубы. Отличники-очкарики, сломавшие глаза на штудировании учебников, тотчас приуныли, а кровь-с-молоком дебилы, напротив, впервые за много лет воспряли духом. На переменах между уроками появилось новое развлечение: рослые жизнерадостные парни, не отягощенные губительным для здоровья интеллектом, которых раньше никто не замечал как вполне заурядных, загоняли в угол яйцеголовых "доходяг", хватали их широкой ладонью одной руки за нижнюю челюсть, двумя пальцами другой руки зажимали нос и орали в ухо: "Больной, покажите зубки!" Причем, вытворяли это те самые подростки, которым ранее принято было за глаза сочувствовать в их отсталости и которых никто из деликатности не упрекал в природной тупости. Что касается меня, вновь обретенная надежда на бессмертие обрекла мою душу на страдания. Так, наверное, бывает с матросом, выпавшим за борт корабля в открытом океане. Сначала он в отчаянии пытается догнать корабль, хотя сразу должно быть понятно, что это бесполезно, затем он поднимает крик в надежде, что его услышат и спасут, а когда до него доходит, что корабль ушел, не заметив потери члена экипажа, медленно, экономя силы, плывет в сторону берега. Через несколько часов он, наконец, с горечью осознает, что это бессмысленно, потому что берег слишком далеко, а еды и пресной воды у него нет, и смерть от голода и жажды неминуема. Солнце палит голову, волны хлещут в лицо, ноги сводит холодом, а перед глазами мерещатся акульи плавники. Положение безвыходно и впадать в истерику нет смысла, но он все же не удерживается и рыдает над собой, теряя вместе со слезами ценную для организма жидкость, которую нечем восполнить среди необъятных просторов соленого океана. Наступает ночь. Океан затихает. Появляются звезды. Мириады крупных звезд. Человек смиряется со своей скорой гибелью и, оставив бесплодные хлопоты и переживания, наслаждается последними минутами своей жизни. Он лежит на спине, широко расставив руки, плавно покачивается на волнах и любуется грандиозной небесной картиной. Он восхищается величием космоса. Только теперь до него доходит, что кроме него самого и ему подобных, кроме океана и Земмли, есть бесконечное множество миров, которые он видит ВСЕ и ВСЕ СРАЗУ. Ну, если не все, то половину, но и эта половина затмевает собой все его проблемы и страдания, потому что в далеких мирах, как и в нашем, рождаются и умирают, радуются и страдают, но вот одна ничтожная песчинка, беспомощное существо, обреченный на смерть организм смотрит в космос глазами Бога, потому что видит сразу все миры, и перед ним предстает неподвижная гармония... Но с этой гармонией что-то диссонирует, нечто суетное, какой-то посторонний шум... Матрос поворачивает голову в сторону и видит проплывающий неподалеку круизный лайнер. Его палубы сверкают праздничными огнями, слышна веселая музыка, иллюминаторы светятся уютом -- и матрос, оставив мириады небесных миров, бросается к этим милым его сердцу огням, к родным электрическим лампам, к кипяченой воде, к горячей пище и к милосердным врачам. Он сучит ногами по воде, орет благим матом и машет руками, пытаясь повыше подпрыгнуть. Заметят ли его с корабля? Маловероятно, но... есть шанс, а пока у человека есть шанс, он будет отчаянно бороться за свое существование. Нечто подобное произошло и со мной: лишь только у меня появился шанс выжить, я забыл всю свою возвышенную философию и стал тривиально барахтаться в людском море. Я засел за учебники и все свободное время зубрил математические формулы и правила правописания, я прислушивался к своему организму, не колет ли в боку или под лопаткой, я ежечасно проверял пульс, и меня охватывала паника, если он отклонялся от нормы хотя бы на пять ударов в минуту. Но странное дело: чем больше я боролся за свою жизнь, тем меньше был уверен в успехе. Я стал бояться смерти. Это был физически ощутимый Страх, он приходил без предупреждения и в любую минуту. Сидел ли я за партой на уроке, мылся ли в душе, обедал ли в столовой, стучал ли теннисным мячом об стенку -- Страх всегда был начеку, и стоило мне чуть расслабиться и забыть о его существовании -- он тут же напоминал о себе, сдавливая горло своей мягкой, как у кошки, но сильной лапой. На какую-то секунду я задыхался и в глазах темнело, затем спазм очень быстро проходил, но Страх неизменно давал понять, что уходит не далеко и не навсегда. За десять дней до выпускных экзаменов этот неотвязный Страх стал приходить ко мне по ночам, и я просыпался с холодным телом в необычной позе -- со сложенными на груди руками и скрещенными ногами. На следующий день после первого такого случая я узнал из учебника истории, что именно в таком положении в древности покойников клали в "грооб" -- варварское приспособление в форме деревянного ящика, который вместе с мертвецом заколачивали и закапывали в землю. Это неприятное открытие только подтвердило неумолимую реальность моего первобытного Страха -- он распоряжался моим телом даже когда я спал и не мог думать о нем. Вместе с тем, я был благодарен Спасителю за то, что родился в такое счастливое время: если я и умру, мое тело не съедят мерзкие жирные черви, как сожрали они тела моих далеких предков, -- после кремации оно легко разлетится по всему миру миллионом быстрокрылых пепельных мотыльков. Наконец, моим мучениям пришел конец: накануне приезда Приемной комиссии всех выпускников из двух последних классов собрали в конференц-зале. Набралось около сорока человек. На трибуну поднялся директор и объявил, что по решению правительства в этом году в качестве эксперимента аттестаты будут выдавать только тем, кто пройдет медицинскую комиссию. Причем распорядок такой: сначала медкомиссия, а потом экзамены по пройденным предметам. В конце своей короткой речи директор разъяснил смысл этого важного государственного решения: население Земмли стареет, число больных людей увеличивается и медицинские учреждения перегружены. В зале повисла тяжелая тишина: подростков-выпускников явно не устраивало то, что ценой своей жизни они должны разгрузить больницы и тем самым облегчить лечение стариков. Директор, видимо, почувствовал напряжение: он быстро закруглился, объявив, что завтра с утра все должны явиться в поликлинику с анализами мочи и кала, скороговоркой пожелал нам успеха и поспешно ретировался. На следующий день воспитатели привели все сорок человек в интернатскую поликлинику. Парней собрали на первом этаже, девушек на втором. Всем приказали раздеться. Когда мы сбросили одежду и посмотрели друг на друга, то не смогли сдержать хохота: двадцать молодых голых мужиков, и у каждого в одной руке запотевшая от теплой мутно-желтой жидкости баночка, а в другой -- обернутая в тетрадочный лист и перетянутая резинкой подванивающая коробочка. Так мы надрывали животы от смеха, пока из кабинета не вышла медсестра в белом халате и буднично сказала: "Заходите". Все двадцать человек тревожно переглянулись: никто не хотел идти первым. Воспитатель встрепенулся -- он понял, что совершил ошибку, не составив заранее списка, и стал загонять в кабинет ближнего к двери. Остальные отшатнулись к противоположной стене. Несчастный парень, случайно оказавшийся крайним, заупирался: он категорически отказывался быть первым, настаивая на том, чтобы вызывали по алфавиту. Те, чьи имена были на первую букву, в ответ зароптали, и поднялся шум. Так мы спорили с воспитателем минуты три, пока не открылась дверь кабинета и строгий нахмуренный доктор со стетоскопом на шее заорал: -- Что здесь происходит?! Разберитесь, наконец, кто первый! Он, видно, решил, что все мы рвемся на прием к нему и каждый не хочет пропускать другого впереди себя. -- Я первый, -- неожиданно для себя самого шагнул я вперед. Как только я сделал этот шаг, мой навязчивый страх отступил. Сердце забилось радостно: еще немного, и с мучительной неопределенностью будет покончено. -- Я второй, -- сказал Игор, явно из солидарности со мной. Вслед за ним неожиданно нашлись третий, четвертый и пятый -- это были крупные и мускулистые, увереннные в своем здоровье парни. Они, очевидно, решили, что мы с Игором ломанулись вперед из "мачизма", и поспешили показать, что им тоже сам черт не брат. Я ожидал, что будет какой-то особенный медосмотр, хотя бы более тщательный, чем ежегодная диспансеризация, но оказалось все то же: дышите, не дышите, покажите язык, закройте глаза, вытяните руки, присядьте, дотроньтесь кончиком пальца до носа, положите ногу на ногу... Все то же бесконечное хождение по кабинетам с "картой болезней" под мышкой. Врачи тоже были обычными, индифферентно-сонными и безучастными. В коридоре я перебрасывался репликами со встречными парнями, разговор был однотипный: "Ну как?" -- "А, лажа!" Они, как и я, были разочарованы обыденностью происходящего. Решались наши судьбы, а воздух был пропитан рутинным духом микстуры. И все же в конце осмотра меня ждало нечто такое, чего раньше не случалось: когда я прошел всех врачей и вернулся к первому кабинету за одеждой, воспитатель сказал мне, чтобы я не спешил одеваться, а повернулся к нему спиной. Я сделал так, как он велел -- тут же мне на глаза упала черная повязка, а затылок сдавил тугой узел. Сердце мое опустилось: в какой-то книге я читал, что в давние времена так поступали с теми, кого вели на казнь. Умом я понимал, что никто меня прямо сейчас убивать не будет, но фантазия волновала кровь. К тому же, я был первым и не знал, будут ли так делать со всеми. Воспитатель тем временем поправил спереди повязку, опустив ее пониже. -- Видишь что-нибудь? -- спросил он. Я помотал головой. -- Чудесно, -- потрепал он мою повязку. -- Идем со мной. Он обхватил мою руку повыше локтя и повел по коридору. -- Не бойся, -- сказал он. -- Я не боюсь... -- А чего дрожишь? -- Холодно. Он вывел меня на лестницу, и от ног к голове действительно прошел холод от бетонных ступеней. Мы поднялись на один этаж -- из коридора доносились девчачьи голоса и приглушенный смех -- и двинулись дальше вверх. Всего в том здании было три этажа, и я лихорадочно пытался вспомнить, заходил ли я раньше на последний этаж и какие кабинеты там видел. В голову ничего не шло. "Стой!" -- вдруг дернул меня воспитатель за руку на площадке между этажами. Я остановился и услышал стук каблучков: по лестнице спускалась какая-то женщина. Я вжался в угол и прикрыл стыд медицинской картой. Воспитатель крепко вцепился в мою руку -- боялся, что я убегу? Когда стук туфель поравнялся с нами, я расслышал на его фоне шлепание легких босых ног по бетону, и в то же время воспитатель отвратительно и часто задышал мне в ухо... До меня наконец дошло: мне завязали глаза именно на тот случай, если я встречусь на лестнице с такой же раздетой, как и я, девочкой. И ей, как и мне, повязала повязку воспитательница. Чего только не придумают эти старперы, чтобы соблюсти нравственность воспитуемых! Я невольно улыбнулся, и тревога моя рассеялась. Когда мы наконец добрались до третьего этажа и воспитатель развязал мне глаза, то я увидел, что стою перед дверью с табличкой "Главврач". Все вернулось на круги своя. В кабинете главврача за широким столом, накрытом зеленым сукном, восседали солидные люди в черных костюмах, человека два или три -- в униформе. Мне сразу стало ясно, что именно они облачены высшей властью решения судеб, а не какие-то эскулапы на побегушках. Молча они просмотрели мою карту, передавая ее из рук в руки. Зачем-то попросили повернуться "на сто восемьдесят градусов", а потом еще на сто восемьдесят. -- Вопросы есть? -- спросил человек в центре, добродушного вида старичок с седой покладистой бородой. -- Девочками балуешься? -- спросила грудным голосом женщина с красным мясистым лицом. -- Нет, -- ответил я честно. -- А не врешь? -- не отставала она. -- Вопрос не по делу, -- сухо оборвал старичок. -- Уведите, -- кивнул он моему воспитателю. Мы поспешно вышли. -- Кретин! -- зашипел на меня воспитатель, только мы оказались за дверью. -- Сколько можно твердить, что первым делом надо здороваться, а ты как чучело немое, ни "здрасьте", ни "до свидания"! -- И что теперь будет? -- озадаченно спросил я. -- Пустят тебя в расход как быдло некультурное, да и все! -- сказал он, завязывая мне глаза. Что-то в его тоне подсказывало мне, что он говорит несерьезно. -- Только за это? -- спросил я на всякий случай. -- Ладно, не трусь. Раз замечаний не было, то все в порядке, -- успокоил меня он. -- У них все открыто. Если что-то не нравится -- сразу говорят. Чего им стесняться? Когда он поправлял мне повязку на глазах, то явно нарочно оставил щелочку. Меня это позабавило. "Интересно, сделал бы он то же самое, если бы меня забраковали?" -- подумал я, тотчас отметив, что ко мне вернулся вкус к праздному философствованию. Однако нам не повезло: когда мы вышли на лестницу в предвкушении интересных зрелищ, то все, что мы увидели -- это дородную воспитательницу, которая, растянув подол просторного платья ширмой, заслоняла собой худенькую девочку. Я еле сдержался, чтобы не ухмыльнуться, и гордо прошествовал мимо, не прикрываясь. Одевшись, я выбежал на улицу -- в лицо мне весело ударило солнце. Впервые за последние месяцы я радовался всему, что видел, как ребенок. Я любил жизнь и жизнь любила меня. Напротив поликлиники была маленькая березовая роща, и я бросился обнимать тонкие нежные стволы, чтобы поделиться с ними переполнявшей меня любовью ко всему живому. Минут через десять вышел Игор. Издали он казался невозмутимым, как обычно, но я не мог не заметить, что на губах его играет счастливая улыбка. -- Брат, я люблю тебя! -- набросился я на него с объятиями. -- Будем жить, -- лаконично ответил он, радостно похлопывая меня по спине. Вскоре показался третий счастливчик, а еще через четверть часа нас было уже пятеро веселых жизнерадостных парней: мы с Игором и трое ребят из параллельного класса. Девушки, как ни странно, не появлялись... И вдруг из распахнувшихся дверей с радостными визгами выпорхнули сразу три девчонки -- видно, они ждали других внутри, пока их оттуда не прогнали. Они тут же бросились нам на шею, будто все мы давно уже любили друг дружку. Щедро одарив нас поцелуями, они как по команде вырвались из наших неуклюжих объятий и грациозно удалились, непринужденно щебеча и оправляя на ходу юбки. Мы счастливо переглянулись и стали поджидать очередную экзальтированную красавицу. К нашей досаде, минуты через три появился угрюмый Мишась -- круглый отличник, которого перевели в наш класс полгода назад, потому что в параллельном классе, где он учился, его сильно не любили за подхалимаж к учителям и доносительство. Трое парней из его бывшего класса подали нам с Игором знак, чтобы мы не вмешивались, мол у них свои счеты, и подозвали Мишася. -- Чего такой невеселый? -- спросил Тимм, самый рослый из них. -- Да так... Мишась попытался уйти, но его схватили за рукав: -- Стой, поделись бедой с товарищами, может, чего посоветуем. -- Какая беда? Нет беды никакой, -- Мишась еще больше помрачнел, почуяв что-то недоброе. -- А чего есть? -- Ну... пустяки... печень увеличена слегка, -- неохотно отозвался Мишась, с мольбой глядя на меня. Я отвернулся: у меня не было никакого желания заступаться за стукача. -- Ах, печень? Где, здесь? -- Тимм ткнул Мишася пальцами под левое нижнее ребро. Тот попытался убежать, но двое стоявших сзади парней схватили его и завернули руки за спину. -- Или здесь? -- Тимм воткнул ему пальцы под ребра с правой стороны. Мишась от боли резко глотнул воздух и закашлялся. -- У него еще и коклюш! -- заржал один из парней. -- Мужики, вы что, с катушек съехали? Устраиваете экзекуцию под окнами приемной комисси, -- попытался охладить их Игор. -- А ему теперь комиссия не поможет, -- злорадно сказал Тимм. -- Ему теперь никто не поможет. Даже мамочке и папочке он теперь до лампочки. Парни загоготали, радуясь удачной рифме. -- Ладно, вмажьте ему, да отпустите, -- не выдержал я, вспомнив, что Мишась когда-то писал неплохие стихи. -- Зачем мучить? -- Раз народ просит... Коротким резким ударом Тимм врезал Мишасю кулаком по печени. Тот подпрыгнул и опал, как мешок. Парни взяли его за руки и потащили в кусты -- рубашка выскочила из штанов, а ботинки жалобно скребли кожаными подошвами по асфальту. -- Ничего, пусть отдохнет, -- смачно сплюнул Тимм. -- Пойдем, -- сказал я Игору. Он не ответил, внимательно наблюдая за тем, как парни бережно укладывают Мишася на траву под кустом сирени, заправляют ему рубашку и надевают потерявшийся по дороге туфель. Я почувствовал, что мое праздничное настроение начинает портиться. -- Ты как знаешь, а я ухожу, -- заявил я. -- Нет, постой, -- удержал он меня. Его явно что-то сильно заинтересовало в этой ситуации. Я почувствовал, что у него не праздный интерес, и, поморщившись, остался. Тем временем, из поликлиники понуро вышла Мона, симпатичная девушка, но со странностями. Она рисовала красочные абстракции и считалась одаренной художницей, но в ее картинах было что-то не от мира сего, и по слухам она страдала шизофренией. -- О, Мона! -- обрадовался Тимм. -- Любовь моя сумасшедшая, иди ко мне -- я тебя утешу! Мона в ответ резко и не поднимая головы свернула в другую сторону. -- Ты чего, дурочка, я серьезно! -- удивился Тимм, устремляясь за ней. Мона, не оборачиваясь, сняла на ходу туфли на шпильках и побежала. -- Эй, ловите, -- крикнул Тимм своим подручным, -- я ее приголублю! Мона побежала в рощицу -- парни бросились ей на перерез. Она рванулась назад, но ей преградил дорогу, широко расставив руки, Тимм, и бедной девушке ничего не оставалось, как метаться среди берез, словно в западне. Странно было то, что она делала это молча, без крика и визга, в то время как парни помирали со смеху. -- Тебе не противно? -- спросил я у Игора. Он не ответил. Я заглянул в его лицо -- оно было как всегда спокойным, но на щеках появился румянец. "Неужели, ему доставляет удовольствие наблюдать за этим?", -- подумал я с досадой. Тем временем, Тимм схватил Мону за блузку и попытался притянуть ее к себе, но она вырвалась и убежала, вмазав одному из парней туфлем по лбу. Послышался скрип двери -- я обернулся и увидел Аллину. Она стояла на крыльце поликлиники с растерянно-удивленным выражением лица. Потом она увидела нас и медленно подошла... В ее присутствии со мной происходили странные вещи. На расстоянии я не испытывал почти никаких чувств к ней и мог спокойно, с холодной головой, любоваться ее красотой, но стоило дистанции между нами сократиться до пяти шагов, как организм независимо от моей воли начинал выкидывать разные коленца, причем каждый раз непредсказуемые. Вот неполный перечень моих страданий: я моментально потел, у меня пересыхало в горле, меня кидало в жар или холод, в коленях появлялась дрожь, кружилась голова, дергался глаз, начинался кашель или икота. Когда я рассказал об этом феномене Игору, он в своей традиционной манере выдал в ответ три версии: А. У меня на Лину аллергия. В. На мой мужской организм действуют ее женские ферменты. С. Это любовь. "Замечательно при этом то, что А, В и С не исключают друг друга и возможны любые их комбинации, -- глубокомысленно заметил он. -- Разумнее всего исходить, тем не менее, из третьего варианта. Он ничего не объясняет, но дает руководство к действию". Я согласился со своим мудрым другом: глупо было в этом случае глотать таблетки от аллергии или натягивать на нос респиратор, но... Я не был уверен, можно ли назвать мои чувства к Лине любовью, потому что она вызывала во мне не физическое влечение, а волнение души. Я не мог с ней запросто флиртовать, потому что испытывал постыдное неудобство перед ней... Она подошла, и я почувствовал, как на глаза наворачиваются слезы. -- Все в порядке? -- спросил Игор. -- Мастит, -- сказала она и задумчиво прислушалась к себе, будто определяя тяжесть этого слова на невидимых весах. Я вздрогнул: неужели, они забраковали Лину?! В это невозможно было поверить! -- Чего сказали? Чего? -- подошел к нам Тимм со своими друзьями. -- Кто мастит, куда мастит? -- Мастит, -- повторила Лина и часто заморгала, будто сама удивлялась собственным словам. -- Ты что, кормящая мать? -- так же часто захлопал глазами Тимм, передразнивая ее. Его приятели прыснули смехом. Я почувствовал подергивание мышцы правой руки. -- Так бывает, -- просто ответила Лина. Она не смутилась, потому что явно не принимала всерьез насмешки идиотов. -- Как бывает? -- Тим уставился на ее грудь. -- Покажи! По гордому выражению лица Лины было видно, что она сейчас даст ему достойный ответ... но неожиданно она осеклась, словно вспомнила что-то, отвлекшее ее, и по замечательно-белой коже ее лица расплылась неровнми пятнами красная краска... Подергивание моей правой руки стало невыносимым, и я с удовольствием широко махнул ей в наглую рожу Тимма. Он отлетел в сторону и удивленно застыл в нелепой вывернутой позе, но быстро взял себя в руки, сгруппировался и бросился на меня. Мы повалились на землю, сцепившись. Игор, быстро среагировав, занялся дружками Тимма. Пока он обрабатывал серией ударов первого, второй подскочил ко мне и размахнулся ногой. Я вовремя крутанулся вместе со своим соперником по асфальту, и Тимм получил смачный пинок ботинком по ребрам. В следующую секунду Игор вырубил незадачливого кик-боксера, съездив ему коленом по почкам, и вместе мы быстро одолели Тимма: Игор сделал ему зажим шеи, а я скрутил ноги узлом и заломил назад. Тимм взвыл от боли. -- Здоровые вы ребята, а драться не умеете, -- констатировал Игор, отпуская Тимма. Парни зло смотрели на нас в упор, но нападать больше не решались. -- Спасибо, -- сказала Лина. Судя по ее озадаченному виду, она не ожидала такого поворота событий. -- Спасибо, -- повторила она, разворачиваясь и уходя. Мы с Игором проводили ее взглядом и молча пошли в свою сторону. Мой друг выглядел подавленным, что с ним редко случалось. -- Что с тобой произошло там, перед клиникой, когда я хотел уйти? -- прямо спросил я его, когда мы пришли в нашу комнату. -- Я предвидел, что кому-то понадобится наша помощь, -- слабо улыбнулся он. Ответ Игора мне не понравился. Юлить было не в его обыкновении. -- Скажи прямо, -- попросил я его. -- Понимаешь, меня заинтересовали мои ощущения, -- начал он не спеша, обдумывая каждое слово. -- Мне нужно было их проанализировать, чтобы разобраться в себе. На моих глазах избивали несчастного человека. Он ждал от окружающих сострадания, а вместо этого его нарочито-безжалостно покарали. Картина, которую я видел, должна была вызвать во мне отвращение или по крайней мере неприязнь, но я наблюдал ее с удовольствием. Такая моя реакция была неожиданна для меня самого. Чувства боролись во мне с разумом. Мне было приятно смотреть на происходящее, но я понимал, что это грязь, что это неправильно и недостойно человека, так не должно быть! Когда ты предложил мне уйти, я не мог этого сделать, потому что я ушел бы, унеся в своей душе удовольствие. Разум говорил мне, что я должен дождаться момента, когда во мне поднимется отвращение. Да, я смотрел на все это как циничный гедонист, но в то же время я ждал, когда меня вырвет, и пытался не пропустить ни одного эпизода, чтобы затолкать в себя всю эту грязь и мерзость, побыстрее и поплотнее набить ей чрево, чтобы меня вырвало наверняка и как можно сильнее... Он остановился, погружаясь в воспоминания. На щеках его заиграл румянец. Я понял, что дело плохо. -- И что? -- спросил я с неприкрытым сарказмом. -- Тебя вывернуло на изнанку? Он сокрушенно покачал головой. -- Когда эти подонки стали гоняться за Моной, я почувствовал острое желание присоединиться к ним. -- Но ты ведь не сделал этого! -- хлопнул я его по плечу. -- Да, мне помешал разум. А чувства остались теми же, -- признался Игор. -- Все то же животное удовольствие. Я представлял себе, как догоню эту перепуганную девчонку и повалю ее на траву, но разум твердил мне, что это опасно. Очень опасно. Нас могли увидеть воспитатели. Или увидел бы кто-то еще и донес на меня. Или бы сама девушка пожаловалась. Или проговорилась бы своим родителям. Или ее старший брат покалечил бы меня, узнав об этом. Разум мигал во мне запретительной красной лампочкой. Но это не мешало мне наслаждаться видами... -- "Мне"? С каких пор ты отождествляешь себя с эмоциями, а не с разумом? -- Эмоции в тот момент доминировали над всем остальным, -- пояснил он. -- Разум сдерживал их из последних сил, но был раздавлен ими и выглядел при этом жалко. -- А когда пришла Лина? Что с тобой было тогда? -- спросил я с интересом. -- Я не ощутил удовольствия от того, что ее унижали. -- Почему? -- Потому что я видел, как ты страдаешь от этого, -- сказал он серьезно после некоторого молчания. -- Спасибо, брат! -- я растроганно обнял его. Как никогда, я почувствовал Игора своим единственным родным человеком. Повинуясь внезапному душевному порыву, я положил руку ему на плечо и произнес заклинание, которым смертные могли воспользоваться лишь один раз в жизни: -- Каальтен Убберр Аллесс. -- Каальтен Убберр Аллесс, -- повторил Игор, приближая ко мне свои ясные глаза, наполненные торжественным светом. Внезапно мы почувствовали образовавшуюся вокруг нас плотную магическую сферу. Теперь мы могли просить Каальтена о чем угодно, кроме вечной жизни, которая считалась не даром, а наградой. -- Братство выше любви, -- сказал я. -- Братство выше любви, -- не колеблясь, повторил Игор. 4. Прощание с собой Мы приземлились на небольшой площадке на окраине фабричного поселка Фабрик-дес-Тодес-46, в котором жил руководящий состав. Настал тот счастливый момент, когда двигатель заглох и мы смогли, наконец, обменяться приветствиями. -- Ты совсем не изменился, -- сказала Лина, еще раз обнимая меня и целуя в щеку. Я ощутил в себе учащенное сердцебиение. Черт побери, я все так же остро реагирую на ее присутствие, только теперь "опасная зона" сократилась до минимума. На расстоянии вытянутой руки от Лины я еще, кажется, могу быть спокоен. -- Все так же строен и подтянут, не в пример другим, -- отметил располневший за это время Игор. -- Страшно рад вас видеть! -- я улыбнулся им сразу обоим. Они стояли передо мной, счастливая семейная пара. И я был с ними. С "ними"... Не с Игором и не с Линой, а именно с "ними". В моей голове никак не укладывалось то, что они единое целое и я не могу претендовать на каждого из них в отдельности. И все же, как это случилось? Каким образом они оказались вместе? Если бы мне кто-то сказал, я бы не поверил, но теперь я вижу это собственными глазами. Скверно то, что мне неудобно спросить их сразу. Надо ждать случая... -- Мы отвезем тебя в твой барак, -- сказал Игор. -- Куда? -- удивился я. -- Не волнуйтесь, герр офицер, мы не поселим вас в курятнике, -- рассмеялась Лина. -- Это только так называется, а на самом деле -- апартаменты "люкс". Мы зашли в ветхий деревянный сарай -- там в свете единственной, но яркой электрической лампы горделиво поблескивал металлом новый, как с иголочки, черный мотоцикл с коляской. -- Карета подана, минхерц, -- указала мне Лина на коляску. -- Классная машина! -- похвалил я, запихивая нижнюю часть тела в узкий железный кокон. -- Нравится? -- прищурился Игор. -- Тогда бери! Она твоя. -- Серьезно? Я несколько удивился. Тот Игор, которого я знал, никогда не шутил такими вещами. -- Серьезней не бывает, -- по-доброму усмехнулся он с высоты переднего сидения. -- Слушай больше! -- расхохоталась Лина, пристраиваясь к нему сзади. -- Эту штуку Директор выдал напрокат важному инспектору Вальту Стипу. Игор завел и резко рванул с места. "Все же странно, -- подумалось мне. -- Вроде те же самые люди, но уже не те... Или они запомнились мне не такими, как были на самом деле?" Я вновь стал сверяться со своими воспоминаниями. На следующий день после роковой медкомиссии начались экзамены. Официально еще никто не был забракован, поэтому было велено явиться всем. У многих из тех, кто поник духом после медосмотра, затеплилась надежда. Тем не менее, в нарушение традиционной практики оценки по каждому экзамену не объявляли, обещав подвести итоги в конце, и это настораживало. Ходили слухи, что идет нечестная игра. Наконец, когда объявили результаты, худшие прогнозы пессимистов подтвердились: показатели "здоровяков" были явно завышены, а все те, в организме которых комиссия нашла изъяны, получили хоть по одному предмету "неуды", что означало верную смерть. Из сорока человек путевки в вечную жизнь удостоились только двенадцать, среди которых было всего двое или трое с особыми способностями (Игор попал в это число, а Аллина -- нет). Когда мне вручили на торжественном собрании аттестат, я не сдержался и на глазах у всех расплакался, как ребенок. Послышались подбадривающие аплодисменты из президиума: комиссия решила, что я плачу от счастья, а я рыдал от обиды. Сколько лет я мучался и страдал, выискивая в себе особые таланты и способности, и заранее прощался с жизнью, не находя их, сколько ночей я не спал, страшась неминуемой, казалось, смерти, и сколько дней было отравлено ядом зависти к моим талантливым соученикам -- и теперь оказалось, что все переживания были напрасны, что можно было ни о чем не тревожась наслаждаться жизнью и существовать легко и непринужденно! В этом заключается, думал я, высшая несправедливость, сопоставимая лишь с несправедливостью, допущенной по отношению к отличникам, не прошедшим комиссию по здоровью. Но тут же до меня дошло, что в моем положении грех жаловаться: в отличие от обманутых отличников, я получал билет в вечность, и это успокаивало. Начались месячные каникулы, после которых всем предписывалось собраться в Интернате для распределения: тех, кто получил аттестат, ожидало посвящение в вечные, а неполучивших -- отправка на фабрики смерти. Большая часть и тех, и других разъехалась по домам. Мы с Игором остались по принципиальным соображениям. Ни ему, ни мне не хотелось попадать под опеку чужих по духу людей, воображающих, будто у них есть право на тебя как на своего биологического отпрыска. Лина тоже осталась, но по другой причине: она, по ее словам, не выносила утешений, а потому наотрез отказывалась встречаться с родственниками. Однажды Игор и я случайно встретились с ней в открытом летнем бассейне. Сначала мы купались и загорали, а потом, когда кожа начала краснеть, перебрались в тень огромной липы, на траву. Мы беззаботно болтали о пустяках, непринужденно забыв о том, что этот замечательный день в начале лета, когда солнце не палит, а мягко ласкает своими золотистыми лучами, стройными рядами пробирающимися сквозь густую светло-зеленую крону, будет длиться не вечно, и на смену ему придут другие дни, не такие счастливые и напоенные светом, черные дни расставания, для кого-то -- с друзьями, а для кого-то -- с самим собой. Лина, задорно смеясь, рассказывала о каких-то забавных рисунках, которые она видела в журнале мод, и мы покатывались со смеху вместе с ней. В какой-то момент, когда над одной историей мы уже отсмеялись, а другую еще не начали, настала короткая пауза. Неожиданно Лина моментально помрачнела, нервно выдернула из земли попавшуюся под руку соломину, повертела в руках, выбросила и сказала: -- Не переношу жалости к себе! Мы с Игором сразу поняли, что она имеет в виду, но не знали, как ответить. -- Этот идиот прислал мне в подарок большого плюшевого медведя, -- сообщила она, помолчав. -- Какой идиот? -- спросил я. -- Мой столетний дядюшка, -- серьезно сказала она. -- Ненавижу родственников! -- Подари этого медведя мне, -- предложил Игор. -- Мальчики, это идея! -- обрадовалась Лина. -- У меня куча вещей, с которыми не знаю, что делать. Я устрою прощальную вечеринку с раздачей подарков. Нет, не подарков... Пусть каждый берет все, что хочет. На память обо мне. -- Великолепная идея, -- сказал я. -- Замечательная, -- подтвердил Игор. -- Вы поможете организовать все это? -- Да, конечно, -- сразу согласились мы. Вечером мы разослали всем знакомым пригласительные открытки, в которых объявляли о том, что через два дня Аллина "щедро раздает свои сокровища всем желающим". Наряду с соучениками мы пригласили преподавателей и даже директора, без особой, впрочем, надежды, что он придет. Через два дня комната Лины утопала в цветах. Пришло человек пятьдесят, и каждый принес по букету. Ваз, конечно же, не хватило, и мы ставили роскошные белые, алые и бордовые розы в красное ведро, украденное с пожарного щита во дворе. Крошечная комната могла вместить от силы человек десять, поэтому гости толпились в просторном длинном коридоре, а в саму комнату заходили только для того, чтобы взглянуть на разложенные на письменном столе и кровати линины "сокровища" -- в основном куклы, платья, кофточки, туфли, сапожки, бижутерию и косметику. В углу стояла ширма, за которой девушки меряли одежду. Гости присматривались к вещам, чтобы в конце вечеринки взять на память что-то подходящее. Лина, Игор и я разносили напитки и бутерброды. Через час после начала вечеринки явился сам Директор с букетиком ландышей, белые колокольчики которых очень трогательно смотрелись на фоне его черной униформы. Когда я поднес ему бокал со швепсом (спиртное на территории Интерната было запрещено), все почтительно затихли, ожидая тост. Директор произнес маленькую речь, в которой назвал Аллину лучшей ученицей Интерната и лучшей "Бруунгильдой", которую он когда-либо слышал, а в конце предложил выпить "за здоровье именинницы". Возникла неловкая пауза, из дальнего конца коридора послышались смешки, но Лина первая пришла Директору на помощь, поблагодарив его за теплые слова. Кажется, он так ничего и не заметил и остался в полной уверенности, что его пригласили на день рождения. Директор вскоре извинился и сообщил, что его ждут неотложные дела. Лина пошла его провожать, а когда вернулась, взглядом показала мне, чтобы я следовал за ней. Она привела меня на кухню и попросила помочь приготовить кофе. Оставшись с Аллиной наедине на близком расстоянии, я внезапно почувствовал острое влечение к ней. В открытом синем платье с редкими мелкими блестками, повторяющем все изгибы ее стройной фигуры, она казалась мне сказочной феей, и мне нестерпимо хотелось прикоснуться к ее волшебству. Она поставила на стол кофемолку, засыпала в нее терпко-душистые коричневые зерна, накрыла их прозрачной крышкой и сильно оперлась на нее обеими руками, привстав на цыпочки. Раздалось громкое жужжание, и Лина мелко завибрировала, будто собиралась взлететь... Ремешки на носках ее босоножек сморщились, а шпильки слегка оторвались от пола. -- Что ты смеешься? -- закричала она, заметив, что я с улыбкой любуюсь ей. -- Ничего... просто так, -- ответил я. -- Ты уже что-нибудь выбрал себе? Я утвердительно кивнул в ответ. -- Что? -- Я выбрал тебя, -- сказал я. Лина помотала головой. -- Я выбрал тебя! -- закричал я, решив, что она не расслышала. Она опять отрицательно помотала головой. -- Почему? -- Потому что меня скоро не будет! -- закричала она. Я почувствовал, что в груди у меня что-то оборвалось. Не в силах сдержать свой порыв, я обхватил ее за талию, притянул к себе и поцеловал в губы. Она вырвалась и оттолкнула меня. В глазах ее промелькнуло что-то очень быстрое, и я был уверен, что в следующий момент она влепит мне пощечину, как это однажды уже случилось. Но Лина не двигалась и молчала, с интересом заглядывая мне в глаза. Я не выдержал ее пристального взгляда, повернулся и ушел с вечеринки, ни с кем не прощаясь. Придя в свою комнату, я упал на кровать и несколько часов непрерывно и без движения смотрел в белый потолок. Я ничего не чувствовал, кроме одиночества. Только одиночество и больше ничего. Одиночество как оторванность от мира и от себя самого, от мыслей и от чувств. Около полуночи пришел Игор с огромным плюшевым медведем в прозрачном целлофане. Он не спеша развернул его и бережно усадил на тумбочку в изголовье своей кровати. На несколько секунд он задержал руку у его большой круглой головы, как бы убеждаясь в том, что беспомощный плюшевый зверь не упадет без его поддержки. Я ощутил в себе ревность к этому медведю. Это было глупо, и все же я ревновал Игора не к самой Лине, а к ее подарку, к этой большой и рыхлой игрушке, безмозглой и бесчувственной. -- Ты ее любишь? -- спросил Игор, поворачиваясь ко мне. Я не ответил. -- Почему ты тогда ушел? -- спросил он. -- А ты? -- ответил я вопросом на вопрос. -- Ты считаешь, что я тоже люблю ее? -- с интересом спросил Игор. -- Откуда тебе это известно? -- Ее нельзя не любить, -- серьезно сказал я. -- Да, -- коротко согласился он. Я почувствовал, что любовь к одной девушке еще больше соединила нас. Должно быть, у Игора в сердце было то же чувство, потому что он порывисто протянул мне руку. Я сжал его крепкую горячую ладонь и мне сразу стало легче. -- Братство выше любви, -- сказал он. -- Братство выше любви, -- повторил я. Мы легли спать. Мне не спалось. Я думал о Лине. Вернее, представлял перед собой ее милое лицо -- мне чудилась в нем какая-то тонкая загадка, которую нельзя разгадать, не сломав ее, а сломав -- не разгадаешь до конца. Внезапно я поймал себя на том, что мои мысли похожи на бред: "тонкая загадка"... "сломать загадку"... Мне стало неспокойно. Я почувствовал, как по моему телу от головы к ногам горячей волной проходит жар и в венах закипает кровь. "Она где-то рядом", -- ударило мне в голову ответной волной. В ту же секунду в открытом окне послышался шум. Я замер, боясь вспугнуть предчувствие... Из темноты за окном появилась и легла на подоконник тонкая рука, за ней вторая. Сквозь громкие удары сердца я услышал легкий шелест и короткий треск расходящейся по шву материи. Вслед за этим в проеме окна появились очертания головы и плечей, груди и талии, а в комнату с подоконника свесились стройные белые ноги... Да, это была Лина! За ее спиной прошел слепящий луч прожектора -- я зажмурил глаза, а когда открыл их, то не увидел ничего, кроме белого пятна с резко очерченным профилем верхней части лининого тела. Я моргнул, и профиль раздвоился... Неужели, я видел мираж? Кровать подо мной осторожно прогнулась, и я почувствовал на своей щеке легкое дуновение теплого дыхания. Для призрака -- слишком реально... Я плотно сжал веки, избавл