Феликс Яковлевич Дымов. Благополучная планета --------------------------------------------------------------- Павлов С.И. Неуловимый прайд. / Дымов Ф.Я. Благополучная планета. / Силецкий А.В. Тем временем где-то... : Фантастические повести и рассказы/ Сост. И.О.Игнатьева. -- Худож. С.С.Мосиенко. Оформл. Е.И.Омининой. -- М.: Мол.гвардия, 1988, 384 с. ISBN 5-235-01019-1. OCR: Сергей Кузнецов --------------------------------------------------------------- Стриж. С. 189-205. Благополучная планета Инкра. С.206-215. Проводы белых ночей. С.215-229. Тест No 17. с. 229-242. Расскажи мне про Стешиху, папа... с. 242-249. Стриж 1 Еще даже не проснувшись окончательно, Славка понял, что лежит на животе, а правая рука подвернулась во сне и затекла. Он перекатился на спину, посмотрел в окно. Сквозь щель в ставне виднелась золотистая полоска утра. Такая же золотистая, только широкая, неясная, лежала на потолке. Когда кто-нибудь проходил мимо, полоса несла по потолку в противоположную сторону легкую, веером, тень. Сейчас по улице прогоняли стадо: тени ползли беспрерывно, слышались мерный гул, мычание, редкие хлопки кнута. Значит, бабка Нюра уже вывела за калитку свою безрогую Зойку, дала напутственного шлепка по необъятному коровьему боку и теперь торопится к сараю покормить и выпустить уток. Под самым окном Колька-пастушонок закричал басом: "Гья-гья!" -- и все стихло. Славка поразмышлял, подниматься или спать дальше, пожалуй, подниматься, все равно сейчас бабушка принесет парное молоко. Парного он терпеть не мог, но обещал маме пить по утрам. Пробивающееся сквозь ставень солнце предвещало хороший день. Над крыльцом перед собственными птенцами заливалась пара скворцов. Славка понял, отчего проснулся и отчего больше не хочется спать. Было чистенькое новенькое утро. А главное -- сегодня приезжает мама. Он опустил ноги на прохладный земляной пол, посыпанный душистым чебрецом. Сколько раз предлагало правление настелить в хате линолеум, но бабка Нюра отказывалась, по старинке мазала пол разведенным в воде коровьим кизяком, а стены белила мелом, который называла крейдой. К стенам нельзя было прислоняться, о чем Славка по городской привычке постоянно забывал и вечно ходил с белыми плечами. На другой день после Славкиного приезда деревенские ребятишки, собравшись над речкой, порассказали немало историй о бабкиных странностях. Соседская девчонка Римка, которой было у же одиннадцать -- она на два года старше Славика, -- уверяла, что в то время, как у всех добрых людей дым идет из трубы, в бабки-Нюриной хате искры на закате, наоборот, залетают в трубу. Пастушонок Колька божился, что самолично видел, как однажды перед выгоном коров бабка Нюра перестригала наискосок ножницами колхозное просяное поле, так там после родилось одно пустоколосье. А сторож дед Кимря, что вечно кимарит на посту у амбара, рассказывал про живущую в бабкином коровнике белую змею с гребешком. Если она у кого ночью переползет хотя бы по руке, то у того к утру на этом месте красный след, а на груди пятна появляются, и вскоре человек умирает болезнью, которую доктора называют белокровием... От половины ребячьих выдумок Славик отмахнулся сразу, хотя даже взрослые в деревне уважительно верили в бабкину силу. Бабка Нюра лечила сглаз, поила людей настоями от сухотки, останавливала кровь из порезов, заговаривала грудничкам пупки. Один раз, уже при Славке, притопал сам председатель, неловко смял заранее снятый перед порогом картуз: -- Ты уж прости, Анна Андреевна, коли обижу словом. На область, сказывают, ящур надвигается. Поберегла бы скот, а? Бабка не озлилась, не выгнала его. Посмотрела в глаза, не насмехается ли, увидела там одну лишь заботу о хозяйстве, и ответила просто: -- Ладно, поберегу. Только ты наперед от этой племенной кляузы Электры освободись. Выгони из стада или прирежь. Слабая коровенка, взгляда моего не выдержит. А коли она падет, другие заразятся, не удержу... Председатель, молодой еще, присланный семь лет назад по распределению да и обженившийся тут насовсем, крякнул недовольно, но делать нечего: коли решил идти, то до конца. -- Будь по-твоему, -- пообещал он. -- А мы тебя на правлении не забудем, премируем... Председатель ушел тогда, ругая себя за слабость, веря и не веря в колдовскую силу бабкиного слова. Но ящур и в самом деле обошел пока их деревню. Славик соскочил с кровати. Загребая холодящий ноги чебрец, пересек комнату. Переступил утыканный шляпками гвоздей порог -- в первый день, еще стесняясь деревенских, он часа два вколачивал их ромбиками, отбивался от скуки тяжелым, не по руке, молотком. Но это было давно, в начале лета. Теперь Славик свой и в лесу, и на речке, отмечен даже собственным прозвищем: за легкие пушистые волосы, зелено-серые с золотинкой глаза и непоседливость окрещен Стрижом. Прозвище случайно сорвалось с Колькиного языка и прочно прилепилось к Славику, который его охотно принял, тем более в городе его тоже дразнили Стрижом, правда из-за фамилии Стригунов. Здесь же фамилия не имела значения: у некоторых их было по две, своя плюс уличная, потому что каждая семья памятливо вела род и по отцу и по матери. Бабка -- и та незлобиво ворчала: -- Ты что стриж -- все на лету да с наскока. Дай тебе крылышки, то бы и ел и спал в небе. Солнце еще не прорвалось из-за пирамидальных тополей, не прокалило воздуха. Прохлада полезла под майку. Славик поежился. Пересиливая знобь, спустился огородом к берегу, бултыхнулся в речку. Глубь схватила его, завертела. Он мгновенно потерял верх и низ, беспорядочно барахтал руками и ногами, вырываясь на поверхность, но вода стала вязкой, все ощущения замедлились, и когда наконец давящая клокочущая глубина расступилась, показалось, пробыл под водой страшно долго. Нырять Славка не любил и все же нырял, пытаясь если не приохотить себя, то хотя бы отучить бояться. Однако стоило очутиться под водой -- и его куда-то несло, мотало, переворачивало... По берегу неторопливо шел человек с удочками. Славик уже отдышался и скакал на одной ножке -- сильно изогнувшись, наклонясь ухом к земле, зажимая его ладонью и рывком отпуская -- чтобы вытряхнуть воду. Поэтому сначала рассмотрел высокие болотные сапоги-бахилы, уж потом самого рыбака. -- Хорошо клевало, а, дядя Антон? Рыбак молча поднял на свернутом кольцом тонком прутике десятка два приличных плотвичек и карасей. -- Ого! И когда вы только успели? -- По науке, мил-человек, все люди на сов и жаворонков делятся. То ж я, видать, жаворонок. С вечерней зорькой ложусь, до свету встаю, все успеваю. Уяснил? -- Еще бы! На что ловили? -- На муравьиные яйца. -- А я хочу на гречу попробовать. -- Доброе дело... Сегодня, говоришь, мать приезжает? -- Ага. Знаете, как я ее жду? -- Могу помочь, коли не возражаешь. -- Ну да! -- Отчет в район везу. А там до станции раз плюнуть. Подкину. -- Во, здоровско! Когда едем? -- Хоть бы и сразу после завтрака. Чего тянуть? -- Я мигом, дядя Антон. Вы уж без меня ни-ни, ладно? Колхозный счетовод Антон Трофимыч детей своей любовью не баловал. Но и не сторонился. Со Славкой у них установились сносные отношения, поскольку каждое утро оба встречались на речке. Легкая двухколесная бричка-бедарка, младшая сестра тачанки, беззвучно катила по дороге, усыпанной пылью до того мелкой, что она обтекала колеса, как вода, и до того ленивой, что она даже не поднималась в воздух. С полпути начался асфальт, и Славка, по-взрослому свесивший ноги на крыло, почувствовал окончание бархатной подстилки: бедарка побежала жестко, с трясцой. Оба молчали. Трофимыч был по натуре неразговорчив, а Славка от самой деревни ломал голову, чем порадовать мать. Одно дело, правда, он надумал. Вблизи деревни, за Серебряной балкой, небольшое ржаное поле. Лазоревая волна васильков отделяет от проезжей части созревшие колосья. Всю дорогу мальчик напрягал волю, выманивая цветы на обочину, уговаривая еще сильнее распуститься -- ведь мама очень любит васильки! Если честно, то и другое дело почти решилось: он расскажет матери о маленьких своих и неожиданных открытиях, ведь кое-чему он научился. Присмотревшись к бабкиным хитростям, он попросил вскоре после приезда: -- Вы с мамой, буля, травы понимаете. Научи и меня, а? -- А чего ж. И научу. Глаз у тебя хороший, легкий глаз. И рука везучая. Идем... Бабка Нюра телом крупная, крепкая, хотя ей уж восемьдесят четыре стукнуло. Старость лишь пригнула чуток, ноги по-разному искривила, к клюке привязала, а совсем сломать не смогла. Выросла бабка на границе леса и степи, там и там силу растительную разгадала. Ей для внука секретов не жаль. Частенько и надолго стали они со Славкой из дому пропадать. Зато теперь он первый по грибам и ягодам: они ему сами в руки даются. Поучает бабка Нюра настойчиво и мудро: -- Гляди, это тропник, толковая травка. Семена его человеческие ноги разносят, а все ж вдоль тропинок его не ищи, он тебе не то что подорожник, малохоженые места любит. Особенно детские следки. Хочешь, угадаю, куда вы по прошлому году бегали? Скажешь, не токо он к ногам цепляется? Верно. Да коли, вишь, не разносить, самосевом расти будет, то листья у тропинка мельчают, узкие делаются, с такими бахромчиками для ветра по краям, примечай... Или еще: -- Возле этой крушины вода раз в день целебная бывает, любое глазное воспаление будто рукой снимет. Токо не во всякий час можно ее брать, а лишь утречком, когда солнце вдоль ручья лучи свои пустит. Тут студент один заинтересовался: у воды, говорит, магнитные свойства получаются. Ну, я спорить не могу, не знаю, почему так, а токо сама много раз испробовала. Большую силу ей солнышко оказывает. Славка впитывал бабкины приметы цепко, навсегда -- крутой, всеядной мальчишеской памятью. Десятки разных признаков слеплялись в одну живую и гибкую систему, образовывали свой понятный язык. На станции Славик крутился недолго. Подошел поезд. Мама выскочила с огромной сумкой и чемоданом, увидев сына, бросила вещи, подхватила его, покрыла лицо острыми короткими поцелуями. На миг отпихнула, посмотрела в глаза, принялась было доставать гостинцы, не закончила и снова обняла, точно расстались не пару месяцев, а год назад. В первый момент ни о чем почти не говорили, не находили слов. Счетовод встретил молодую женщину сдержанно. Поглядывая исподтишка, взбил солому на сиденье. И только уже когда, теснясь в бедарке, ехали обратно, сказал: -- А ведь я тебя, дочка, знаю. Хотя ты тогда была во-от таким махоньким кузнечиком. И ничегошеньки, конечно не помнишь. -- Извините, -- виновато сказала Славкина мама. Стриж от удивления раскрыл рот: -- Вы мне такого не говорили, дядя Антон. -- Зачем зря память тревожить? Времени уж довольно прошло. Нынче, к примеру, и коней все больше для баловства держат, вы тоже могли вечерним автобусом через Зориновку махнуть, так? А я, вишь, по старинушке, живой транспорт предпочитаю. -- Трофимыч без причины стегнул лошадь, переложил вожжи и повернулся к седокам: -- Вот и выходит, кому теперь интересен бывший партизанский разведчик? -- Господи! Так вы Кондратенко? Драч? -- То-то же! Не забыла отрядную кличку? Собственной персоной перед тобой Антон Кондратенко. -- Никогда бы вас не узнала. Как хоть живете? -- Разве в мои годы живут? Скрипим помаленьку, крестница. -- Почему вы маму крестницей назвали? Она у нас неверующая. -- Ну да, так и положено быть. Только мы с твоей матерью огнем крещенные, из свинцовой купели вызволенные... -- Правда, мама? -- Да, мальчик. Дядя Антон -- мой спаситель... -- Ой, и вы молчали? Расскажите, расскажите быстрей! -- Ну, дочка? Что помнишь? -- Деревню большую помню. Машину зеленую помню, из которой будто лягушки в пятнистых плащ-палатках выпрыгивают. Полку банную помню, а я в углу затаилась, куда деваться, не знаю: сзади огонь и выстрелы, впереди -- тараканы кучками как торговки на базаре шушукаются. Еще помню -- пень такой, в него патроны кверху донышками вбиты. Я тогда по глупости подумала, кто-то из самолета очередями садил. Мимо пня собачонка наша Данька одними передними лапами ползет, парализованные задние волочет, в зубах слепой кутенок... А меня кто-то силком тащит, глаза ладонью заслоняет, я вырываюсь, на хвост Данькин уставилась: совсем неживой, тряпочный хвост, из-за него прямо слезы на глаза наворачиваются, как если на незрячего человека смотришь. Дальше все -- тьма горячая, вспоминать -- голова болит. Не выдержала я тогда, сломалась, болела сильно, еле выходили. Потом уж мне рассказали: из горящей бани ты меня, дядя Антон, вытянул, к своим донес. -- Немного твоя память сохранила. Но правильно. Мы с операции возвращались. В Шишкове заночевали. Как немец эту партизанскую деревню вынюхал, теперь, поди, не узнаешь: никого в живых не осталось, только мы с крестницей чудом уцелели. Меня в полночь будто толкнул кто. Накинул на плечи ватник, вышел покурить. Тут и началось. Я через плетень -- и к речке. Баня у Жуковых с краю стояла. Вижу -- дымится. А я знаю. Андреевна с травами в отряд ушла, за дочкой вроде соседке присмотреть наказывала. Я в хату -- пусто, в камору -- тоже. В баню заглянул вовсе случайно. Ты там сжалась в комочек и тараканов, похоже, больше пули опасаешься. Я тебя сгреб, окошко высадил -- через дверь уже нельзя, заметят -- и под берег, в кусты. Там как назло эта Данька. Ты на нее уставилась, дрожишь, упираешься, требуешь с собой забрать. Я тебя с головой в ватник -- и к нашим... А больше никому, значит, оказалось не судьба. Трофимыч отвернулся, нахохлился, почти совсем ослабил вожжи. Славик дал улечься кручине, потом сказал: -- Мамуся, я тоже знаю, где много людей убили. -- Эва, удивил! -- отозвался счетовод. -- Тут до бывшего Шишкова всего-то километра два будет. Там теперь уже и труб не сохранилось. -- Нет, дядя Антон. Это не в Шишкове, это вовсе в глинище. За посадками. Где криница. Там еще такой кособокий холм, за ним сразу низинка, низинка и глинище... -- Путаешь, малец. -- Ну что вы! Мне трава сказала. Вокруг простая полынь. А в том месте, наоборот, все другое, что на крови растет. -- Ты бы, сынок, правдивей фантазировал! -- пожурила мама. -- Как так трава сказала? Такого даже в сказках не встретишь. Большой мальчик, а не можешь разобраться, чему взрослые могут поверить, а чему ни в жизнь! -- Нет, мамочка, я правду говорю. Вон и тропник подтвердит, откуда в глинище людей вели... -- Какой тропник? -- Фу, дядя Антон, вам-то непростительно местных растений не знать. Сами увидите, я покажу. -- Ну ладно, пошутил -- и хватит. -- Ах, мама, как ты не понимаешь? Я же правду-правду сказал... -- Глупости! -- Оставь, Галина. Упрямство нашло, не переспоришь, -- примирительно прервал счетовод. -- Вот еще! -- Молодая женщина неожиданно рассердилась. -- Я не для того ребенка в деревню посылала, чтоб ему суеверий набраться. -- Она строго посмотрела на мальчика и добавила: -- Не прекратишь болтать ерунды, немедленно везу тебя обратно. -- Это не ерунда. -- Славкины зелено-серые глаза набухли слезами. -- Хоть у бабушки спроси. -- Ничего не хочу больше слышать. Понял? Славка надулся и всю дорогу молчал. Хотелось сгладить невольную резкость, но повода не было. У Серебряной балки мать вдруг наклонилась вперед: -- Ой, какие изумительные васильки! Мои любимые. Сколько ж тут вас? -- Ты довольна? Тебе в самом деле нравится? -- Стриж заглянул ей в глаза и мгновенно позабыл о ссоре. -- Я их для тебя приготовил. Будь это сказано по-другому, в шутку или хвастливо, она не придала бы значения. Но в лице Славки помимо заурядного мальчишеского ликования была какая-то жесткая хозяйская черточка -- будто он, упрямясь, продолжал спор. Это ей не понравилось. Но снова рассердиться духу не хватило. Вечером, когда опьяненный счастьем Стриж уже спал, новости были пересказаны, соседи, одинаково попенявшие Галине за то, что столько лет не наезжала к матери, разошлись, она осторожно подступилась к Андреевне: -- Мамочка, мне надо с вами поговорить. -- Так давай-давай, девонька. А что ж? Я буду рада. -- Нет, мамо, вы меня не поняли. Она примолкла, поймав себя на том, что обращается к матери на "вы", как это принято здесь, в деревне. В городе ей бы это и в голову не пришло, но сейчас детские привычки властно брали верх. -- Ну, что же ты? Я слушаю. Галя помедлила, поискала слова помягче, не нашла: -- Мне кажется, вы портите ребенка. Он такой нежный, впечатлительный, во все без оглядки верит. Вы ему наговорили протравы всякого, а он и сам выдумывать горазд, перед людьми неудобно. В общем, не хочу я суеверий. -- Какие ж это суеверия, доню? Если б тебя в свое время не отправили в город, и ты бы кое-что знала. -- Неужели вы до сих пор верите в эти штучки? -- Верю не верю, а посмотри вон, какие для тебя васильки цветут. То-то сын расстарался -- им давно отойти пора! Или я попросила Славика черемуху посадить. Дерево капризное, руку чувствует, а у него принялось... -- Ах, мама, да не о том я. Ехали мы, а он говорит, знает, где много людей убито: полынь, видишь ли, на крови иначе растет, а тропник поведал, как их вели убивать из Шишкова. Представляете? Мне на Трофимыча глаза поднять стыдно. Человек сам через все прошел, столько пережил, из уважения к нему нельзя над таким потешаться. -- Так он, говоришь, по тропнику судил? -- Ну! И еще что-то упоминал, я не вслушивалась. -- Вот оно, значаит, как. По тропнику! Я завтра, конечно, схожу, сама проверю. Но токо учти: коли Стрижик сказал, то никуда не денешься, по его выйдет... -- Ничего не понимаю. Да что же это такое? О чем? Зачем? -- Ты, Галюся, тогда крошкой была, не вынесла горя людского, память потеряла. Я очень боялась за тебя, падучей боялась, оттого в город к сестре и спровадила. Да все равно, вишь, тяга к живому у тебя от нас. Эх, если б не падучая -- в нашем роду она многих отметила... С ней главное -- не поддаться, тогда она человеку великую силу оказать может. С тебя какой же спрос был? Пришлось отступиться. Чужая ты лесу и траве. И они для тебя немые. Так хоть мальцу не мешай: талант у него к ведовству. Большой талант. Умру -- все со мной вместе уйдет. Кому передам? -- Прости, мама, ему еще жить и жить. Не позволю пустяками голову забивать. Наука вас не признает... -- Тем для нее хуже. Может, когда и захочет признать, к ведунам повернуться, да не слишком бы поздно. Боюсь, успеют нас извести... -- Все равно не разрешаю. Я сама теперь ходить за ним стану. -- Поступай как знаешь. Гляди токо, не я, ты мальчонку не испорть. -- За девять лет не испортила и дальше как-нибудь справлюсь. -- Дурное дело -- нехитрое. "Как-нибудь" -- это мы все умеем. А надо бы крепко подумать, промашки не дать. Андреевна согнулась, бессловесно подвигала губами и, осторожно стуча клюкой, отошла к кровати. Галя хотела что-то сказать. Поняла бесполезность любых слов -- все будут не к месту. Подоткнула причмокнувшему во сне Стрижу одеяло. Потушила свет. И на цыпочках в темноте двинулась к раскладушке. Кровати долго скрипели под обеими, но скрип не мог убить обидной тишины, которую еще подчеркивал доносящийся с дальнего выпаса звук одинокого медного колокольчика. 2 Славик проснулся, как всегда, сразу, свесился с кровати, высмотрел в утреннем полусвете раскладушку, припомнил весь вчерашний день. Тихо засмеявшись, решил, по привычке наскоро искупнуться -- пока мама спит. Выскользнул за дверь. Зажмурился от солнца. И так, с закрытыми глазами, путаясь в грядках, перебежал огород. На миг стало знобко от вида воды, но он пересилил себя, шагнул с берега. Когда ныряешь "солдатиком", нет потери ориентировки, которая появляется при прыжке "ласточкой". Тело неторопливо опускалось, и Славка держал инерцию -- почти парил, минуя то холодные, то теплые струи. Дна не достал: что-то цапнуло за левую ногу, обвилось вокруг бедра. Первым чувством была гадливость, первым движением -- отшатнуться. Но неизвестное переползло на пальцы другой ноги. Славка дернулся, закричал, вода ворвалась в горло... Какой-то молнией озарения он понял, что если сейчас закашляется, то все, конец. Эта мысль пришла быстрее страха. Стриж успокоил руки, готовые замолотить по воде в попытке выметнуть тело вверх, убедил себя, что попал в водоросли, что забарахтаться -- значит, неизбежно запутаться. Успел отогнать предательское сомнение: в этом месте на твердом песчаном грунте никогда не росли водоросли. Обрывками, все сразу (но Славка каким-то чудом их различал) пронеслись чужие, Колькины или Римкины, слова: ...затягивает -- ныряй глубже и уходи... на водорослях делай меньше движений... не мельтеши, не паникуй... Он осторожно сгруппировался, присел в воде. Не обращая внимания на резь в глазах, широко раскрыл их, увидел колышущиеся клетки, разлохмаченные нити, стал медленно высвобождать ногу. В памяти всплыл еще один совет, бабкин: "Пиявку от себя не оторвешь. На куску развалится, а все будет кровь сосать. Ее таким сильным скользящим ударом, вдоль тела..." Стриж провел ладонью по бедру, сдвигая с себя захлестнувшие лодыжки нити. И только тогда, подтянув коленки, бешено заработал руками... Бабка Нюра шагнула за калитку по своим делам. И вдруг охнула, схватилась за сердце: "Стриж!" Галя выскочила из дому, на ходу застегивая халатик, ринулась через огород с коротким сдавленным криком: "Сынок! Славик!" Следом за бегущими женщинами на берег, бросив удочки, торопливо приковылял Трофимыч. Мальчик лежал наполовину в воде, рука оскальзывалась на размокшей глине, не было сил окончательно оторваться от затягивающей черной глубины. Пока мать и бабушка с двух сторон подхватили его, выдернули на траву -- и хлопотали, и щебетали над ним, Трофимыч зашел в воду, долго шарил, изумившись, вытащил обрывок сети: -- Надо ж, горе-рыболовы! Бредень сорвало, чтоб им все крючки на их удочках поразги-бало! Поднял мальчика на руки, понес во двор. До Славика не сразу дошло, отчего плачет мать, закаменела в углу бабушка, неуклюже суетится обычно угрюмый, неторопливый и немногословный колхозный счетовод. Даже болтушка Римка притихла, свесившись через плетень между надетыми на колья горшками. Но стоять молча Римка не умела, перемахнула на их сторону, плетень заходил ходуном, и Славка догадался, что сейчас бабушка недосчитается любимого глечика. Так и есть! Черепки разлетелись по земле, один на излете толкнул Славку в бок. -- У, скаженная, носит тебя! -- незлобиво замахнулся на нее счетовод. -- Ничего, к счастью, -- возразила Андреевна. Римка осмелела, подсела к Славке: -- Бачь, дирки в очерете? -- Она показала аккуратные круглые отверстия в камышовой крыше сарая. -- Ну и что? Обыкновенные ласточкины гнезда. -- Це так. А як хто жилье ластивкы порушить, то ихню хату пожежа спалыть. Поняв? -- Неправда. -- Тю на тэбэ! Хочешь, побожусь? -- Да ну, скажешь тоже! Бабушка, чего она врет? -- Почему врет? Старые люди говорят, нельзя ласточек разорять, а то они вернутся с искрой в клюве и пустят под стреху огонька. Веришь, не веришь -- кому охота пробовать? -- Но этого же не может быть! -- Не знаю. Сама никогда не проверяла. И тебе не советую -- Сказочки! -- пробасил счетовод, ища поддержки } Гали. -- Чего, Андреевна, ребенку голову морочишь? Галя промолчала. А у бабки Нюры вообще не было настроения спорить. Ребята тихо поднялись и улепетнули в по садку. День отошел быстро, вечер наступил душный, грозовой. Славик с матерью спали на сеновале. Сквозь открытую чердачную дверцу светили выпуклые катышки звезд, словно кто-то в небо, как он в порог, наколотил блестящих гвоздиков. Когда все заснуло и чернота ночи стала такой, что ее можно было зачерпнуть ладонью, когда даже собаки перестали перебрехиваться, а ветер доносил из-за Серебряной балки лишь мерный рокот работающего трактора, возле сарая мелькнула неразличимая тень. Чиркнула зажигалка, блеснуло за кадушкой с колодезной водой... Андреевна в этот момент без сна ворочалась на лежаке -- всю жизнь не переносила перин! -- ив которых раз вспоминала сегодняшнее утро. Не нравилась ей история с сетью. Как ни крути, не нравилась. Слишком очевидная случайность -- застрять не ближе не дальше того места, где обычно купается Стриж. Было еще какое-то беспокойство, путавшее мысли. Ах да, глинище... Она так и не успела сходить посмотреть тропник. Мальчик не мог ошибиться. А коли все по его словам, то совсем не просто выглядит уничтожение Шишкова. Во всяком случае, не та получается картина, какая сохранилась в людской памяти. Выходит, немец-то не застал в деревне партизан, вывел на расстрел к глинищу стариков, детишек и женщин, всех подчистую, чтоб не предупредили. А разведчикам устроил засаду на подходе, неплохо, гад, представлял себе их путь. В те же самые часы окружил фашист и выбирающийся на запасную базу отряд. Там тоже никого в живых не осталось, среди многих - ее весельчака и балагура Петра. Наверняка одна рука сработала... И некому теперь сказать правды. Воздух был тяжелым, недобрым. Громыхал гром. Тлели, высвечиваясь из темноты, щели в ставнях и вырезы сердечками... Погаснув, оставляли перед глазами цветные пятна. Грозу без дождя специально, кажется, подкинуло для тяжелых мыслей... "Чего доброго, мальчонка испугается грома, -- подумала бабка Нюра. -- Сиганет с чердака спросонок..." Она вышла на крыльцо. И увидела, как вдруг поднялась столбом раскаленная вода в кадушке, рванулась во все стороны, и сразу в нескольких местах загорелись прошлогодние подсолнечные стебли, натыканные для сушки за проволоку у стены. Огонь вскинулся, лизнул слежавшийся камыш крыши. Андреевна ахнула, забыв клюку, заковыляла к сараю, закричала на ходу Галю и Славку. Прошла целая вечность, пока они наконец выглянули из черного провала дверцы посреди пылающей крыши. И тут, к своему ужасу, бабка Нюра поняла, что приставная лестница, никогда не отнимавшаяся от чердака, валяется внизу. Осознав это, бабка Нюра буквально сиганула к ней и подняла одновременно с кем-то другим, кто кинулся на помощь. Уже приняв у земли Стрижа и согнувшись от тяжести, она увидела отлетевший от ноги круглый ровненький комочек, из которого торчали распотрошенные пух и солома -- разоренное ласточкино -гнездо. Еще она уловила, как председатель подхватывает на руки Галю, кто-то, колотя по металлу, жалобно кричит: "Горим!", бегут со всех сторон люди с ведрами, где-то ударили в рельс, образовались цепочки сельчан, и от разных колодцев поплыли по рукам ведра с водой. Люди на пожаре организовываются стихийно. Кто-то выводил из коровника Зойку, кто-то разгонял гогочущих уток. Чтоб пламя не перекинулось на хату, поливали водой крыльцо и дверь. Расшвыряв народ, примчались на лошадях пожарные, полезли на крышу с баграми, двое стали к насосу, а Римка и Колька с ребятишками покатили к речке разматывающийся шланг. Неожиданно Галя, неведомо как оказавшаяся посреди цепочки, сломала ритм, пропустила передаваемое ведро, и оно упало, облив,, ноги. Глядя в одну точку перед собой, молодая женщина деревянно зашагала к месту, где стоял полуодетый Кондратенко. Люди немедленно сомкнулись, продолжали деловито хлопотать соседи, с криками носились вокруг огня ласточки, всхлипывал насос, а ей виделся другой пожар -- в Шишкове, куда пришли обманутые тишиной разведчики. Виделись внезапно вспыхнувшие хаты, немцы в засаде, а когда все уже кончилось -- остановившийся в свете пламени Кондратенко по кличке Драч. Он был в поношенном немецком мундире, с вражеским автоматом на шее, фашисты, проходя мимо, дружески скалили зубы и хлопали его по плечу... Сейчас на Антоне Трофимовиче сетчатая майка поверх брюк, пиджак внакидку, самодельные резиновые "вьетнамки" с ремешками между пальцами, -- и только в позе, в отставленной по-строевому левой ноге подлое тогдашнее торжество, да те же зловещие огоньки тлеют в жутко пустом взгляде. На секунду память совместила прошлое и настоящее, показалось, босая нога Кондратенко сверкает глянцем, как начищенный хромовый сапог... ...Она посмотрела через дверную щель и заползла на полок. Но он почувствовал взгляд. Усмехаясь, подошел, сапогом вышиб дверь. Не в силах оторваться от пустых глазниц, где даже огонь, отражаясь, застывал и не бился, словно в тыкве с двумя вырезанными дырочками и зажженной внутри свечой -- такими надетыми на шесты тыквами детишки пугали по ночам старух, -- она заколотилась, закричала почти так же, как вдруг заколотилась и закричала сейчас. Люди оборачивались, окликали ее, а она, ничего не видя, не слыша, шла на предателя, терзаясь проснувшейся вместе с памятью и рвущей голову болью. Бабка Нюра почти не слышала крика, зато уловила Галино напряжение. Все вдруг само собой расставилось по местам. Ее всегда в дочкиных воспоминаниях смущали Данька с кутенком в зубах и зеленая машина с фашистами. Они не увязывались, не совпадали во времени, мешали друг дружке. Да и не могла Галя в спешке, ночью, все так хорошо рассмотреть. Или это было не ночью, и тогда картинки ее воспоминаний слеплены из разных времен. Значит, "спаситель" просто загипнотизировал всех фактом "спасения", обманул беспамятство одной и утраченное в горе, а потом ослепленное материнской радостью ясновидение другой, значит, навязал свою версию гибели разведчиков и шишковцев, версию, в которой -- о, благодарная доверчивость матери! -- никто не усомнился... Сколько лет жить рядом с подлостью и ни о чем не догадываться! Андреевна обогнала Галю и внезапно выросла перед Антоном -- растрепанная, неуклюжая на своих неодинаково искривленных ногах, в растерзанной и прожженной искрами одежде. Седые взлохмаченные космы поднялись на фоне пожара огненным гребешком, и что-то в ней появилось вкрадчивое, змеиное... -- Обожди, доню. Я сама! -- Андреевна удержала за руку дочь, заглянула Драчу в глаза. Она была уверена, что увидит страх, но страха не было, была ненависть, жгучая испепеляющая ненависть, которой действие уже не нужно, она сама для себя действие. -- Твоя работа! Не спросила -- бросила спокойно и настойчиво, не повышая голоса, выговаривая страшные слова скорее для отвлечения, чем обвиняя. Кондратенко, похоже, так и понял. -- Гроза! -- Он пожал плечами. -- Может, и сеть Стрижу не ты подставил? Он не ответил. -- А Галя? А Петр? А Шишкове? -- Она наконец выложила обвинение, и Драч успокоился, не стал оправдываться -- бесполезно это перед той, которая читает в глазах. -- Ничего не докажешь. -- Дочка тебя вспомнила. Ты боялся ее памяти всю жизнь, виду не показывал, но боялся. Ну так знай: она вспомнила! -- Кто поверит тронутой? Погляди, у нее же эпилепсия. Ты еще своего пащенка-полудурка в милицию сведи, говорящей травы насбирай -- то-то смеху будет! -- А ты рисковый! На рожон полез: не изменилось ли чего за годы в ее памяти? Да не по-твоему, слышь, вышло. Перестарался. Раскрыл тебя, подлеца, пожар! -- Что толку? -- Кондратенко ухмыльнулся. Привычное деревенское опадало с него на глазах. -- Тут тебе твое колдовство не поможет. Тут, замечу в скобочках, даже истина без свидетелей не поможет. Потому как, выражаясь местным диалектом, "нэ за тэ кишку бьють, щр рябая, а за тэ, що рукы корябае..." Какие грехи у скромного колхозного счетовода, что бы там ни сочиняла о нем в три голоса одна свихнувшаяся семейка?! -- Ишь, осмелел, вражина! Не рано ли приободрился? -- Так ведь на этот счет старушечьего нюха, пожалуй, маловато, а? Закону, между прочим, доказательства подавай! -- Об этом зря не переживай, будут доказательства. -- Бабка Нюра махнула рукой. -- Завтра со Стрижом в лес сбегаем, деревья до корней переворошим, мох поспрошаем... Не может быть, чтоб твое поганое имя кто-нибудь в землю не вшептал. Разыщем... -- У, ведьмино племя! Драч в сердцах сплюнул себе под ноги -- хладнокровие, похоже, впервые за разговор изменило ему с тех пор, как он сбросил оболочку. Андреевна выпрямилась. И, словно бы потеряв к нему интерес, повернулась спиной. Пожар уже потушили. Люди складывали в кучки то, что удалось отстоять в борьбе с огнем. У закопченной глиняной стены бабкина нога наткнулась на бутылочное горлышко, заткнутое дырявой пробкой. Бабка Нюра наклонилась, подняла. -- Твое, что ли? -- спросила она Славку. -- Не, не мое. -- Славик спрятал руки за спину. -- Но я знаю, для чего оно. Рыбу глушить. Сыпешь в пузырек карбиду. Затыкаешь пробкой с трубочкой. Бросишь в речку, вода наберется -- и ка-ак жахнет! Но пожар не от нее, бабушка! -- Догадываюсь. Убери с глаз. И чтоб никогда ничего против живой природы, понял? Подошел председатель: -- Не тоскуй, Анна Андреевна. Отстроим тебе коровник заново. И сена от правления выделим. Перезимуешь... -- Что же делать? Гроза! -- не слушая, ответила бабка Нюра. 3 Стриж шел по лесу, наклонив голову к плечу и позевывая. Он не знал, что ищет, -- слушал и ждал. Трава сама должна подсказать т о место. Приведет и вовремя остановит. Он шел непроложенной тропой, помня и не помня о том, что за ним, связанные невидимой ниточкой, бредут бабка Нюра и Драч, шел вслепую, безошибочной ощупью, потому что видел свою дорогу где-то внутри себя. Трава сохраняла легкий след, точно неторопливый ветерок шурша расчесывал поляну на пробор. След оставался даже в воздухе -- неощутимая линия совмещенной его и бабкиной воли. Линия, с которой уже не мог сойти Драч., Мальчик не оборачивался. Но ощущал Драча близко-близко. И так же уверенно, как ощущал лопатками бабкин взгляд. Они с бабушкой ни о чем не сговаривались, выйдя на рассвете из дому, не сговаривались и на пути к лесу, и здесь, в лесу. Тем не менее, слаженно разошлись, перестроились, зажали предателя намертво -- ни свернуть, ни оглянуться. Сам-то предатель об этом не подозревает... Драч в это время гибкой партизанской поступью крался за Стрижом среди кустов. Куда девалась старческая неровность движений, расхлябанность, суетливость? Все отшелушилось ночью, пока караулил рассвет, пока высматривал из канавы старуху с пацаном, и потом, пока кружил по лесу, давая им разбрестись по сторонам. Уж теперь он никого не выпустит. Век не найдут трупов в этих неблагополучных берлогах и заброшенных блиндажах. Иди-иди, змеенок, давно по тебе перышко скучает. Сначала тебя, а после и до ведьмы доберемся. Все в свой черед, как говаривал один специалист, работая сейф: сначала драгметалл, потом бумажки... Драч удлинил шаг и приготовился к прыжку как раз в тот момент, когда малец очутился на середине лужайки с отчаянно зеленым оконцем ровной, будто подстриженной травы. Почудилось, Стриж прошел ее, почти не приминая, можно было провести ладонью под ступнями босых ног. В эту минуту сзади послышался шорох. Драч с прыжка, по-волчьи не сгибая шеи, повернулся, солнце ударило в глаза, и, ослепленный, он увидел отделившуюся от дерева ведьму. Она приближалась прямая, черная на фоне солнца, глаза резало, но он боялся смигнуть и все смотрел, смотрел на безликий силуэт, сухую высокую фигуру, огненную корону вокруг головы. Сам лес, темный и таинственный, сфокусировался в этой фигуре, наступал молча и беспощадно. Перед проклятой старухой стушевывались деревья, в старухиной руке извивалась белая, нацеленная разинутой пастью змея. -- Ты что, ты что? -- забормотал Драч, нашаривая на поясе нож. Клацнуло лезвие. Старуха надвигалась беззвучно и оттого еще более неотвратимо. Драч попятился. Споткнулся. Удержался на ногах. Отступил дальше. И вдруг по грудь провалился в пустоту. Он выпростал руку. Подтянулся. Трясина зыбилась и текла книзу, засасывая туловище. Драч поднял голову, встретил тяжелый, как удар, взгляд. Андреевна стояла, опершись подбородком на клюку. И лес, и солнце сосредоточились в этом взгляде и молчали вместе с ней. -- Ты хотел доказательств -- получи их! -- наконец сказала она. -- Здесь корни и камни пропитаны кровью. Здесь воздух и листья дышат местью. Они не простят. Бабка Нюра перевела дыхание, беспокойно посмотрела на Славку по ту сторону оконца -- Славка отклонился назад и стоял натянутый, невесомый, отвернувшись от того, под кем только что разверзлась земля. Как в себе самой почувствовала она ворвавшуюся в его мозг боль, цепенеющие мускулы, неподвижные, устремленные в одну точку расширенные зрачки. Метнулась к нему, обняла, наскоро закончила: -- Ты, Драч, не мог не прийти, соблазн был слишком велик покончить с обоими разом. Оставайся, подлюга, и запомни: ты -- не человек. Тебя нельзя судить по человеческим законам. Идем, Стрижик. Подбородок у Кондратенко уже ушел в топь. Но мольбы не было в глазах предателя. Только ненависть. Жгучая, ненасытная ненависть, которая не помещалась в теле и которую не могла выдержать земля. Бабка Нюра закутала мальчика с головой своим платком, потянула, вынуждая его идти непослушными, деревянно переступающими ногами. Лес вздохнул от набежавшего ветерка. Где-то скрипнула, расправляя ветки, старая осина. 4 Вещи в комнате отвернулись от людей, замерли, остыли. Пожух на подоконнике букетик васильков. Зазябли стекла. Бабка Нюра перестелила постель, где обычно спал Стриж, -- показалось, косо висел подзор. Вытерла несуществующую пыль с листьев герани. Закрыла заслонку печи. Вышла, притворила ставни, замкнула на пробой. Мыслей не было. Желания что-то делать -- тоже. Ах ты, старая, глупая! Не уберечь мальчонку! Галя срочно увезла его в город, равнодушного, безвольного, сломанного. Как когда-то увозили ее саму. И как еще до того увозили куда подальше других. Лишь переменой обстановки можно вытряхнуть из тела падучую, сделать человека снова сильным. Какую, однако, силу спросишь с девятилетнего пацана? Всегда у них так в роду: качаешься между болезнью и вещим умением. Никакой середины: либо ведуны, либо блаженные. Пересилишь падучую, не дашь ей затрепать себя -- и окунаешься в прозрачное состояние на самом краешке припадка, когда просыпается и ясновидение, и кое-что иное. Не пересилишь -- одним блаженным на свете станет больше. У немногих достает сил. Сумеет ли Славка удержаться на краешке, не скатиться в вечный мрак беспрерывного, растянутого во времени припадка? Успеет ли? Она безучастно легла, притихла. Незачем жить. Не для кого жить. Загорелось передать все внуку, он такой хваткий, понятливый, ему с природой легко. Но пацаненок не выдержал недоброты, нечаянного повзросления, колючего мстительного воздуха в лесу. Больше в эти места Галя его не выпустит. И значит, уже совершенно незачем жить... Бабка Нюра медленно изгоняла из себя тепло. Начиная от кончиков пальцев, волнами, все ближе и ближе подводя холод к сердцу. Она знала, если ведьма умирает, надо три ночи ночевать в доме, иначе дом сгорит. Она очень много знала. И все знания уйдут вместе с ней. Бедный маленький Стриж! Неизвестно, что именно заставило ее в этот момент еще раз посмотреть на мир. Она встала. Отворила форточку. И через ставень, через вырез в форме сердечка влетел, едва не оцарапав длинные узкие крылья, серебряный комочек. Он метался от потолка до пола, пролетал под столом, кружил вокруг лампы и замирал перед ней на лету, дрожа раздвоенным хвостиком и сверкая золотистыми бусинами глаз. Пю-ить, пю-ить!--требовательно настаивала птица. -- Стрижик! -- позвала бабка Нюра. Стриж заметался быстрее -- многократно изломанная молния, чудом находящая путь в низкой загроможденной комнате. "Да придет, приедет, куда ж он денется? -- подумала вдруг бабка, тряся звенящей от бездумной пустоты головой. -- Все будет хорошо!" Мысль эта странно согрела руки. -- Лети, лети, милый, -- велела бабка Нюра стрижу. -- Я подожду. Улыбнулась. И открыла ставни. Благополучная планета Инкра В Музее Космонавтики под вакуумным колпаком хранится дневник борт-инженера звездной экспедиции "Цискари". Длиннопалые манипуляторы переворачивают залитые непроницаемым прозрачным пластиком бумажные страницы. Когда проходишь мимо, под колпаком зажигается свет, призывая прочесть чужую исповедь. Не находится никого, кто бы здесь не остановился. Борт "Цискари". Планета Инкра. Начал вести дневник: появились мысли, которые я никому не могу доверить. Хорошо, удалось отыскать чистую тетрадь -- мы хотели показать бумагу аборигенам. Нашлась и авторучка. Пришлось все это раздобыть, ибо обычные памятные кристаллы входят в общую мнемотеку корабля и легко контролируются командиром, энергетиком, врачом и вообще любым, кто не поленится запросить запись. Времени у меня сверхдостаточно: с сегодняшнего дня отстранен от исполнения служебных обязанностей и посажен под домашний арест. Ходячая энциклопедия корабля -- историк и врач экспедиции Йоле Дацевич -- говорит, что такого на кораблях не случалось за всю историю звездоплавания. Что ж, значит, с меня начнется летопись космических преступлений. И корабль, и сама экспедиция называются "Цискари". По-грузински -- рассвет, зорька. Командир Ларион Майсурадзе, автор проекта поиска цивилизации на Инкре, искренне рассчитывал на контакт. Увы, планета мертва, и я один пока догадываюсь о причине... Впрочем, нет, я неточно выразился. Планета не мертва, она полна жизни, можно сказать, разбухает и кишит... Но лишь два царства природы, растения и насекомые, исхитрились найти на Инкре приют. Ни рыб, ни птиц, ни млекопитающих -- ни чешуйки, ни шерстинки, ни перышка. Лишь хитин и хлорофилл! Биологи и оказавшаяся нечаянно без работы социолог Нина Дрок немеют от восторга. Позже, когда мы удалились от корабля, сразу же наткнулись на следы деятельности разума. Но в радиусе первой сотни километров наши кинокамеры, коллекторы и роботы-препараторы фиксировали только флору и самых младших собратьев по биологической шкале. Зато какую флору и каких собратьев! Летучие растения с машущими листьями! Укоренившиеся в почве бабочки! Чаши неимоверной величины цветов, полных чистейшей воды, -- мы купались в этих удивительных озерах с лепестковыми берегами! До опасного крупные экземпляры насекомых плавали в реках и океанах. Правда, что касается опасности, то это в нас говорила инерция мышления. По нашим эстетическим меркам, у них был такой устрашающий вид -- огромные жала, ядовитые копья, присоски, антенны, -- что мы вначале из-под силовой защиты и не вылезали. А когда осмелели, до плавок-купальников дошли, то даже обидно стало, до чего мы не представляем для них интереса. Если давать земные имена, то на Инкре водились мухи, слепни, комары, клещи, оводы, в общем, всякая нечисть. Но нечисть эта глодала друг дружку и листья и не трогала нас. Оно и понятно: при отсутствии млекопитающих им, фигурально выражаясь, не на чем было зубы отточить, привыкнуть к вкусу крови. Так что планета оказалась на редкость благодатной для человека. И не вызывала настороженности ровно до тех пор, пока мы вдруг не открыли Города. К тому времени мы забыли о скафандрах, дышали местным воздухом, пили воду, давным-давно разблокировали шлюзы корабля. Фактически мы забыли о цели экспедиции, отвыкли от самого понятия "контакт". Даже признанный упрямец Ларик Майсурадзе, командир, дал экипажу слово публично сжечь по прибытии на Землю все свои статьи о пяти признаках цивилизации на Инкре... И вдруг сразу в трех местах мы нашли заброшенные Города. Потом, конечно, и другие покинутые поселения обнаружили. Но главные открытия совершили в первых трех. И мое грехопадение состоялось тут же. Города были славные. Многоэтажные. Неожиданно легкие. Радостные. Радость охватывала сразу, едва ступишь на мостовые, утверждая в гостях впечатление, что шонесси (теперь мы знали имя разумных инкриян) умели и любили жить. Дома до сих пор стояли наполненные изящной утварью, тысячи приятных вещиц возбуждали наше любопытство, потому что Земля до них не додумалась. Самое поразительное -- всюду в красивых позах, в обнимку, лежали мумии, высохшие и бессмысленные, как бочата из-под вина. И все же мы не без удовольствия бродили по мертвым улицам, по уснувшим квартирам: безжизненность не угнетала, казалась прекрасной и даже -- я должен повиниться! -- сладостной и желанной. Неестественно и стыдно, чтобы тысячи смертей не угнетали, но это было так. И сеяло среди нас ненужную подозрительность. Впрочем, угрызения совести прорезались значительно позже, я все время почему-то забегаю вперед. Без видимой катастрофы жизнь в Городах остановилась одновременно. Коляски и стреловидные поезда были аккуратно загнаны в ангары, крылатые аппараты выстроены ровными рядами на взлетных площадках. Часто попадались маски, словно после последнего карнавала ничего не успели, убрать -- уже некому было убирать... И везде, в общественных зданиях и личных жилищах, поджидали нас попарно обнявшиеся мумии с головами на плече друг у друга. Они с улыбкой встречали смерть, готовились к ней, по какому-то общему сигналу принимали яд и навечно засыпали в любви и всепрощении. Мужественный народ! Мы не нашли книг, кристаллофильмов или чего-нибудь их заменяющего, но множество картин не успели растерять красок. Аборигены оказались небольшими существами, очень напоминавшими нашу Мицу, карманную обезьянку с Мадагаскара. Только рот у шонесси был узенький, круглый, вытянутый в виде трубки или даже клюва. И шонесси, понятно, не имели хвостов. Хотя, честное слово, лучше б им иметь их, может, тогда бы мы насторожились! А то - разахались, разумилялись, распричитались, что никого не можем прижать к груди! Кстати, в шонессийской живописи очень развит мотив братания с животными. Меня, например; потряс небольшой холст: почти на полрамки -- добрая морда местной буренки с глазами терпеливыми и многомудрыми, а на ее шее трогательно и беззащитно спиной к нам висит абориген. Картин, изображающих этот культовый обряд, мы видели тысячи. Ну вот. Наконец перехожу к главному. Как иначе расскажешь обо всем Тем, кто не знает ничего? Вы, читающие мой дневник! Теперь вам известно ровно столько, сколько и нам к тому моменту, когда все началось... Случилось так, что Мица самым примитивным образом сбежала от меня в какой-то шонессийской квартире -- испугалась портрета, будто нарочно с нее срисованного. Если бы я не знал наверняка, что портрету минимум четыре сотни лет, я бы тоже сказал, что без Мицы в качестве натурщицы не обошлось. Обезьянка показала своему двойнику язык. Не дождавшись ответного приветствия, обиженно надула губы. И сиганула за окно. Я посвистел-посвистел. Потом справедливо рассудил, что вряд ли ей после корабельной кухни захочется питаться сушеными кузнечиками. И не ошибся: Мица вернулась через два дня, облезлая и голодная, с царапиной поперек лба. К любимым синтетическим бананам и молоку отнеслась сдержанно, а у меня не было ни времени, ни желания на уговоры -- расшифровывать загадки чужой цивилизации, да еще когда все гиды вымерли, -- тут, я вам скажу, не до корабельных обезьян! Спустя несколько дней, когда я увлеченно заносил в журнал схему оригинальных "дышащих" батарей отопления, она спросила: -- Курить -- приятно? -- Попробуй, -- машинально ответил я, подвинув на край стола сигареты. Вдруг до меня дошло, что в каюте мы одни. Я оторвался от журнала, медленно поднял голову. Перегнувшись в креслице, белая обезьянка у меня на столе тянулась к коробке. Я помог, поднес огоньку. Мица, попыхтев, раскурила, глубоко вдохнула дым. Витаминная сигаретка, похоже, пришлась ей по вкусу. -- Ой, как хорошо! -- восхитилась она вслух, раздувая щеки и выпуская дым тонкими нитями. Голос у нее изменился, стал как в пещере или пустой комнате, немножко с эхом. Я незаметно пощупал лоб, громко запел и пошел кругами по каюте, искоса поглядывая на обезьянку. Можно было примириться с курением, но пережить внезапно прорезавшуюся речь я был не в силах. Мица аристократически зажала сигарету кончиком хвоста и задумчиво разжевала. Я сразу успокоился: обезьяны в этом загадочном существе было все-таки достаточно. -- Жаль, мы не успели попробовать земной табак! ---- Кто это мы? -- на всякий случай уточнил я. -- Шонесси, кто же еще? Ну, слуховые галлюцинации -- это уже не так страшно. Я повернулся к интеру, набрал код врача: -- Иоле, ты не занят? Заскочи на огонек, что-то скучновато одному... -- Что-нибудь случилось? -- Нет-нет. В шахматы перекинемся. -- Странное приглашение в час ночи, не правда ли? Ладно, жди. Я быстро выключил интер, потому что Мика раскрыла рот: -- Струсил? На помощь позвал? Я помотал головой и предпочел не отвечать. Иоле прежде всего был врач, а уж потом шахматист или просто товарищ. Оттянув мне пальцами веки, он сосредоточенно заглянул в глаза: -- Маленькая хандра у нас? Тоска по Земле? Нервочки расстались? Ничего. Примем массажик, электронным душиком попользуем, микростимуляторы натощак -- и все пройдет! Мица расхохоталась: -- Что я говорил? Сейчас меня из тебя вылечат! Врач неторопливо обошел стол, вынул из нагрудного кармана плоский экспресс-диагностер, с которым никогда не расставался. Посмотрел через объектив сначала на Мицу, потом на меня. Мохнатые брови его от удивления почти слились с шевелюрой. -- Слава галактикам, облегчил ты мою душу! -- Я обрадованно забарабанил пальцами по столешнице. -- А то уж я вообразил, вильнул с ума без возврата. -- Ты, часом, не проверяешь на мне дар чревовещателя? -- Иди к черту! Сам никак не опомнюсь от потрясения! Иоле с сомнением усмехнулся и окончательно повернулся к Мице: -- Надеюсь, ты все еще Мица? -- А ты ду... Недалекий человек! -- холодно парировала белая обезьяна. -- Допустим, -- нехотя согласился врач. -- И все равно хочется узнать, кто тебе подарил речь? -- Здравствуйте пожалуйста! Шонесси говорят по меньшей мере полмиллиона лет! Хоть бы из уважения к нашей древности могли мне не тыкать. -- Час от часу не легче! Позволь...те полюбопытствовать ваше имя, гражданочка шонесси? -- Энтхтау. -- Однако... -- Брови доктора поочередно отделились от шевелюры. -- Впервые вижу сумасшедшую обезьяну. -- Люди, люди! -- Мица подпрыгнула, зацепилась хвостом за потолочный леер. -- Не надоело числить ненормальным все, что выходит за рамки обыденного? Неважно, чья ненормальность, важно успеть отмежеваться, наклеить ярлык. После, не роняя чести, и, признать можно, не жалко. Но сразу? Стыдитесь, венцы природы! --- Если это бред, то весьма последовательный! -- пробормотал Иоле. И, в свою очередь, вызвал командира: -- Ларик, срочно к Николаю. -- Что там у вас? -- Увидишь на месте. Прежде чем выключить интер, командир обронил непонятное грузинское слово. В общем, через час весь экипаж сидел у меня в каюте, ошарашенный Мицей донельзя. Особенно бушевал Ларик: -- Мальчишки, понимаешь! Делать вам нечего, понимаешь! Среди ночи шутки устраиваете, дня вам мало, понимаешь! Но, отбушевавшись, уже с любопытством уставился на курящую обезьяну -- она опять стрельнула у меня сигаретку. Эмоций по поводу превращения Мицы в Энтхтау я не описываю. Самым характерным было предположение Иоле: заразилась чужим интеллектом. Мы не спорили: ответить на наши вопросы могла одна Мица, а она этого сделать не пожелала. Зато подробно изложила идею цивилизации шонесси. Это, видимо, не так уж часто случается, чтобы существование цивилизации имело цель, смысл, идею. Понятно, мы развесили уши. Говорила обезьяна по-русски, с привлечением небольшого числа грузинских и норвежских слов, то есть так, как принято на борту/в нашем многонациональном экипаже. Оттого и речь; и сами мысли выглядели убедительно. Оказалось, человечество Инкры видело свою цель в наслаждении. "Разум призван служить удовольствию, -- учили шонессийские философы. -- Нужно делать все, что нравится. И то, что не нравится, тоже, пока это нравится другому. В наслаждении смысл жизни. В перемене наслаждения -- ее необходимая суть!". Героями фольклора становились те, кто выдумывал новенькое для подхлестывания чувств. О них помнили, им ставили памятники, ибо слава -- тоже способ наслаждения. Изобретатели превратили Инкру в планету экстазов, создали утонченную индустрию счастья и гармонию Страстей. Но наступил день, когда уже ничего не удавалось изобрести. Наркотики и музыку, туннели свободного падения и Башни Ужаса, райские кущи и научные исследования, ароматические симфонии и любовь -- все перепробовали шонесси и всем пресытились. Надоело и само пресыщение, потому что оно не может волновать вечно. Тогда все чаще стали заговаривать о том, что есть еще одно состояние, наслаждаться которым никогда не надоест, потому что это самое последнее и единственное в запасе у каждого: еще никто не пережил этого состояния дважды, никто не смог о нем поведать. Так зародилась идея всепланетного Дня Смерти. Мы слушали, содрогаясь от жалости к чужому разуму, загнавшему себя в тупик. К концу рассказа маленькая белая обезьянка и вправду обратилась для нас в Энтхтау, аборигена Инкры, да еще мужского рода... Энти решительно пожелал помочь нам в узнавании предметов и до последнего дня облегчал описание планеты, которую нам не терпелось назвать второй родиной... И вот это ужасное событие сегодня... У меня до сих пор дрожат колени и не проходит тошнота. Сижу у себя в каюте, под домашним арестом, пишу авторучкой в простой бумажной тетради. Дневник не дневник, а как бы самоотчет, чтобы и себе было легче объяснить... Все замерло. На корабле ни звука. Никому до меня нет дела. А я снова и снова переживаю позорный миг. Мы с Ниной Дрок пили у меня кофе. Энти раскачивался в местном гамачке и чувствовал себя распрекрасно: став аборигеном, он наотрез отказался от отдельного помещения, чем несказанно мне польстил. Видимо, будучи Мицей, здорово ко мне привязался... Говорила Нина о странном исчезновении млекопитающих, которые, судя по живописи, когда-то водились на Инкре в изобилии. В этот момент за дверью заскулил корабельный пудель Грум. Едва ему открыли, он кубарем кинулся к Энти, с которым сильно в последние дни подружился. М"ы продолжали болтать, не обращая внимания на пса и обезьянку, как вдруг что-то буквально кольнуло меня: краем глаза я заметил, как Грум застыл в углу, а Энти спиной к нам, обхватившись ручками, висит на его шее. Меня поразила та самая поза -- мотив братания большинства шонессийских картин. И тут, чувствую, лицо мое наливается жаром, в голове брезжит полусвет... -- Энти!-- не своим голосом выкрикнул я. Обезьянка от неожиданности выпустила шею Грума и обернулась. Ее вытянутые трубочкой губы были в крови. Шерсть на шее пуделя в том месте, где проходила артерия, была влажной, обсосанной. -- Простите маленькую слабость, -- облизываясь, сказал Энти. -- Я забыл, -что у людей это не принято... Он улыбался. И тогда я вспомнил, каким без Энти понурым и невеселым становится Грум, как он бежал и льнул к нему, как ожидал, покорный... Ударом лапы он мог навсегда прекратить добровольную пытку, но отравленная лицемерным племенем жертва не может жить без того, чтобы из нее не пили кровь... Такие гадливость и омерзение поднялись во мне -- как к клопу. Схватил я со стола охотничий шонессийский пистолет и нажал спуск. Вряд ли Нина соображала медленнее, просто мысли ее протекали в несколько иной плоскости, если и не оправдывающей, то все же требующей защиты чужой культуры. Во всяком случае. Нина вскочила одновременно со мной и попыталась закрыть своим телом Энти. Оружие я успел отбросить, уже прострелив ей руку. Зато маленькое белое чудовище замолкло навеки: несколько пулек угодили ему в рот и разворотили затылок. Я виновато посмотрел на Нину. Не из-за раны, нет. А из-за убийства инопланетного жителя... И замер. Нина застыла в позе падения мне навстречу, обнаженная рука, пробитая почти посредине кисти, едва сочилась кровью (местные пульки не предназначены для таких крупных существ), в липе все еще выражение запрета, желание предотвратить космическое преступление. Но родилось и что-то новое. Голова, по-моему, ушла чуть больше в плечи. Появились незнакомый обезьяний поворот и неземной оскал. Она осматривала себя чужими глазами -- будто впервые мерила свое тело... Я закрыл рот и с ужасом наблюдал неуловимое превращение. На крик и выстрелы вбежали доктор с командиром. Иоле покачал головой и увел Нину в медкаюту. А я, съежившись, ожидал разноса. Ларик приподнял за хвост мертвое тельце Мицы -- разум не отмечал больше своей печатью белую карманную обезьянку, опустил на пол, прикрыл моей рубашкой. Потом подошел ко мне, замахнулся: -- У-у, неврастеник! Двинуть бы тебя как следует, жаль, не положено! Считай себя под домашним арестом. -- Не возражаю, Ларик. Но прежде выслушай. -- Высокие слова о высоком побуждении? -- Даже на суде дают последнее слово... -- Ладно. Пять минут. Он уселся на край стола, отвернулся к иллюминатору, раскачивал ногой и всем своим видом показывал, что его ничем не удивишь, не переубедишь и не разжалобишь. В отведенное время я сбивчиво поведал обо всем, что пришло мне в голову. Понимал бессмысленность и бесполезность. И все-таки рассказывал. Шонесси -- цивилизация-паразит. По какому-то капризу природы разумные существа на Инкре развились из кровососущих млекопитающих, вроде летучих мышей-вампиров, Став разумными, они, к сожалению, не изменили биологического способа существования. Наоборот, все достижения науки направили по этому пути. Их жертвы сами приходили на зов. И не с первого раза, но умирали. Сила призыва даже рыб поднимала со дна океана и отдавала в их нежные лапки. Вот почему здесь опустели суша и воды, не осталось ни зверей, ни птиц, ни морских обитателей. Только не имеющие горячей крови насекомые помимо растений могли выжить рядом с вампирами. И ерунда там насчет Дня Смерти. То есть День, конечно, был, но причина элементарна: голод. Изведя всех, шонесси не перестроили организм, а занялись самоедством. Вот тут местные философы и подсунули легенду о последнем в жизни наслаждении -- умереть попарно, чтобы еще раз напиться чужой крови. -- Это страшная цивилизация, Ларик! -- шептал я, оглядываясь. -- Лучший выход -- свернуть работы и покинуть Инкру. Если чужим интеллектом заразилась Мица, то какие гарантии, что завтра это же не грозит нам всем? Может, даже слишком поздно... Я прикусил губу, вспомнив глаза Нины. Вдруг мы все давно заражены, и только крохотной ранки не хватает впустить шонесси в наши тела? Как приятно и просторно будет в новых оболочках! Ларик подождал, не добавлю ли я еще что-нибудь. -- Здорово закручено. Тебе бы книжки для детишек писать! И вышел, хлопнув дверью, оставив меня наедине с моим страшным открытием и никому не нужным дневником. Один. Против всей планеты, против собственного экипажа. В эти минуты только, может быть, Нина Дрок еще более одинока, чем я, с глазу на глаз с тысячелетиями проснувшейся в ней истории. Но именно она, нечаянно превращенная мной в наследницу иной культуры, больше всех на свете должна меня ненавидеть, ибо не может не опасаться разоблачения. Тени ее собратьев-шонесси, вероятно, толкутся вокруг нее и ждут мало-мальской ошибки, чтобы завладеть нашими телами, затем -- нашим кораблем, нашей родной Землей, Вселенной. То-то будет где порезвиться! Лишь социолог мог найти решение в тупиковой ситуации. Но социолога у нас больше нет. Есть Нина Дрок, или что там от нее осталось. Но Нине я не доверяю. И, дописывая эти строки, не перестаю ломать голову, как поступить. Хоть бы что-нибудь придумать. И не ошибиться. И убедить командира. И никого на свете не допустить на Инкру, не завести инфекцию на Землю. Страшно. А если ценой... Если нет другого выхода?! Совсем невесело. Но, кажется, придумал. Решился. Мы забрасываем на орбиту ракеты с коллекциями образцов флоры и фауны Инкры. На обратном пути должны принять их на буксир. Подошел срок очередного запуска. Ракета готова, закладываю в отсек дневник и перепрограммирую двигатель: пусть не ждет на орбите, пусть мчится прямо к Земле. Дорогие земляки-земляне! И вы, звездолетчики иных миров! Всем, кто найдет мой дневник! Заблокируйте планету Инкру -- координаты на обшивке ракеты. Создайте барраж, устройте патрулирование, никого не впускайте на планету. А главное, не выпускайте! Кто бы ни звал на помощь -- не верьте! Это говорю вам я, борт-инженер "Цискари" Николай Бодин, создатель цивилизации-паразита. Лучше бы вообще похоронить нас в недрах светила, и пусть благополучно сгорит планета Инкра со всеми своими спорами интеллекта шо-несси. Я взрываю корабль. Иного выхода не нахожу. Прощайте, люди. Простите! Тот, кто дочитает дневник до конца, обязательно разыщет старичка-смотрителя Музея и поинтересуется дальнейшей судьбой экспедиции. Смотритель заботливо проведет ладонью по герметичному колпаку, пошепчет себе под нос, повторяя сотни раз читанные строчки, и только после этого произнесет: -- "Цискари", знаете ли, до сих пор радирует с Инкры просьбы о возвращении. Но патрульные звездолеты начеку. Все, как хотел автор. -- Какая жестокость! Неужели нельзя их спасти? -- Пока из подобной ситуации никто не сумел выпутаться. Думайте, товарищ. Вдруг вам посчастливится? Придумаете, пишите прямо на Музей, мне -- Николаю Бодину. Тут посетитель непременно откроет рот и после паузы спросит: -- Вы что же, родственник? -- Нет, тот самый... -- скромно ответит старичок и поспешно скроется за дверью с грозной надписью "Администрация". Повторно тревожить столь занятого работника никто, понятное дело, не решается. Самые настойчивые возвращаются к колпаку и находят под дневником крошечное послесловие: "Вы только что ознакомились с примером так называемого "ложноконтакта Бодина", положившего начало целой серии одновременно прокатившихся по экспедициям мистификаций, дружеских подначек, розыгрышей. Удовлетворительного объяснения причины космического мифотворчества нет. Психологи полагают, это реакция космопроходцев на продолжающееся одиночество во Вселенной". Посетитель, как правило, задумывается и на цыпочках покидает Музей. Проводы белых ночей 1 В конце концов, он сам виноват в том, что его винтороллер оказался в хвосте этой параболической очереди. Оправдывало одно: сначала он решил вообще не летать, передумал в последнюю секунду, когда уже весь мелкий городской транспорт заполонил небо и сгрудился над точками приземления. Заполненные винтороллеры опускались медленно, в месте перегиба на миг застывали, выпускали пассажиров на эстакаду и взмывали так быстро, что подъемная ветка казалась просторнее спусковой. Закрадывалось даже сомнение, не исчезает ли часть транспорта под мостовыми. С эстакады гуляющие добираются до Невы независимо, каждый своим путем. На самом деле уличные диспетчеры заранее проложили нитки предпочтительных пеших маршрутов и неназойливо регулируют густоту потоков... С половины спуска Багир увидел, что он уже далеко не последний в очереди. Мысль показалась несущественной, и он выбросил ее из головы. Он и так слишком часто теперь прислушивается к себе. А ведь все гладко, все в норме. Работа, дом, искусство, друзья -- времени только-только хватает на медицинский минимум. Багира уже дважды предупреждали, что, если не прекратятся злоупотребления здоровьем, он будет отстранен от работы. Смешно! Словно так уж легко в этом случае подобрать себе занятия еще на пять часов ежедневно! Пора бы уж медикам понять, что и обращенные к себе вопросы, и беспрерывное ожидание, и бесконечное самокопание в ощущениях -- все это не от недостатка, а скорее уж от избытка покоя... Винтороллер лег брюхом на асфальт, отдернул призрачные стенки, и Багир, нимало о нем не позаботясь, ступил на глазурованный тротуар. Поскользнулся, но подошвы тотчас изменили сцепление, перестроились на режим прогулочной ходьбы. Впереди и сзади шли люди, много людей. Багир чувствовал себя чуть неудобно, как если бы неглиже заявился в институт читать своим студентам палеотехнологию. Но он поборол себя, вписался в ряды толпы. Никто не спешил. Два потока лились в обоих направлениях по набережной -- две стены взглядов, не сцепляясь, скользили одна по другой. Разрыв между потоками был ровный, будто бы края их в своем, якобы бесцельном, хаотическом движении шли по необозначенной .линеечке. Внутри потоков гуляющие бессознательно разбирались аккуратными шеренгами по десять человек. Если какая-нибудь компания хотела выделиться, то держала слева и справа интервал в одного человека. У некоторых в руках были гитаролы, но никто не пел, потому что до объявленного открытия гуляния оставалось сорок две минуты. Белая ночь тихо кралась по городу. Нева иногда свинцово бухала в свой гранитный берег, но люди не отшатывались, если брызги взлетали выше парапета. Багир пересек по диагонали попутный поток и все оборачивался посмотреть, как люди без удивления расступаются перед ним, а потом спокойно смыкаются, гася его след в толпе. Впрочем, называть эту вареную, негромко гудящую, однообразную массу толпой не поворачивался язык -- в памяти со студенческих лет сохранился иной ее вид: нечто разноголосое, взбалмошное, сумбурное... Непонятно, что изменилось за эти годы, об этом мало кто задумывался. И все же Багир предпочел бы сейчас, чтобы его не очень дружески пихнули локтем в бок или на худой конец огладили сложным эпитетом. Но перед ним, спешащим, безмолвно очищали дорогу. И как ни в чем не бывало смыкали ряд. На Исаакиевской площади к Багиру протянулись несколько рук и буквально выдернули за угол дома, где образовался тихий островок. Багир переходил из объятий в объятия, радостно и вместе с тем сдержанно, как и другие, вскрикивал, мягко хлопал по плечам в ответ на такие же преданные хлопки. Наконец высвободился, пересчитал тех, кто пришел на этот раз. Нода. Стасик. Эмерс. Розите. Откололся Ницкий. Пожалуй, следующая встреча через год вряд ли состоится -- такой потери, как Ницкий, их компании не пережить. Амба, как говорили, кажется, древние греки. -- Привет, большо-ой привет и два привета утром! -- пропел Багир. Засмеялись. Не забыли старого анекдота. -- А что, разве Ницкого не будет? -- спросил он почти не заинтересованным тоном, не надеясь на ответ. -- У Юры завтра защита, -- виновато пояснила Розите. -- Как, вторая диссертация? -- Бери выше, малый ученый совет. Проект модернизации озера Красавица. Юра предлагает возвести над зеркалом воды второй этаж -- в прозрачной, не отбирающей солнца чаще. Опорные колонны-гидрообменники тоже будут полыми и прозрачными и не помешают свободному перетоку воды и движению рыб. Багир представил себе мираж с водорослями и береговой каймой пляжа, поднятые к облакам на четырех застывших водяных смерчах. И позавидовал. Красиво, черт возьми! Есть еще люди, мыслящие в таких резких ландшафтных образах, -- Ты неплохо осведомлена, Розиточка, а? -- Так он же заходил недавно. Рассказывал. Эх, Ницкий, Ницкий! Когда-то ни защита, ни свидание не могли отнять его от друзей, компания была выше других дел. Впрочем, чем ученый совет не повод? Ничуть не хуже других. -- Жаль-жаль. Кто же сегодня поиграет? Да. Тут Ницкий со своей гитаролой был бог. И это понимал Стас, говоря: -- Я вообще-то захватил диафон. В его памяти все наши песни набраны. -- Чудненько. Пресса не имеет возражений против замены человека машиной? -- бодро поинтересовался Багир, потирая руки. -- Пресса не имеет возражений против любых замен, -- серьезно подтвердил Эмерс. Его чувства юмора хватало всегда лишь на повтор с малыми вариациями. Трудно поверить, что с внешностью этого неулыбчивого гиганта (Нибелунг!) можно быть талантливым журналистом. В компании Эмерс не с самого начала, его шесть лет назад привела Нода. С тех пор он неизменно здесь. И будет приходить ежегодно, пока приходит Нода. И даже когда она отколется, он останется последним, соблюдающим традицию, в которую позволил себе включиться. Ну вот. Теперь только поздороваться с Нодой -- и все. Она оживленно болтает с Розите, но Багира не проведешь: он-то ее знает получше других, как-никак дважды пытались составить семью. Увы, быстро расходились, не чувствуя друг в друге крайней потребности. А без этого люди не вправе любить. Нельзя принимать, если нечего отдавать взамен. -- Здравствуй, милая. -- Багир легко чмокнул Ноду в щечку. -- Персональный поклон и сто кулон восхищения. Будь радостной! -- Спасибо. Ты все мужаешь? В принципе, это было не совсем справедливо по отношению к его по-мальчишески тонкой и гибкой фигуре. Но слова не имели значения. -- Сорок три, да? -- Нода, придерживая локоть Багира, откинулась на длину вытянутой руки, покачала головой:-- Боже мой, сорок три... Слова не имели значения и говорились громким веселым голосом. Зато Нода ревниво следила за его взглядом, стараясь по глазам понять, сильно ли постарела за год. От нее пахло слегка увядшей сиренью, и время боялось тронуть ее кожу -- тугую и блестящую, как яблочная кожура. Багир наклонился к ней, продекламировал: У тебя такие глаза. Что хватило б на два лица. Нода не смутилась: -- Бессовестный комплиментщик! Ты не палеотехнолог, ты палеопоэт. -- Прости, это не я, это Жак Превер, француз, двадцатый век. Мое очередное хобби, сорок минут в день. Друзья вышли из своего затишка, влились в поток. Стае включил диафон. О первой песне никогда не договаривались, она, как и сейчас, пришла сама. После вступительных аккордов звучной гитаролы запел прошлогодним голосом и сам Ницкий. Голос у него был несильный и не столько приятный, сколько правильно поставленный. Звезды, вечный пепел Вселенной, Сыплются в мой стакан с чаем. Далекие солнца, чужие земли И даже галактики он вмещает. Мешаю в стакане ложечкой пленной -- И вбираю в себя невзначай Припорошенный пеплом Вселенной Обжигающе-терпкий чай. На втором куплете к диафону присоединилась не только их пятерка, но и другие ряды. Багир взял под руку Стаса: -- Стае, как у тебя с Лилей? Все благополучно? Стас хотел ответить привычно-беззаботно, во всяком случае, оптимистично. Но вдруг неожиданно для себя и для Багира, уже отвыкшего от откровенности, сморщил нос и отвернулся. Теперь надо было лезть человеку в душу. Или делать вид, что ничего не произошло. Багир предпочел первое: -- Не ладите? -- Ну, почему? Ты нашел верное слово: благополучно. А если по правде, ужасная тоска! Дальше расспрашивать опасно. Да и незачем. Со Стасом и Лилей они дружили домами, наносили друг дружке видеовизиты. Современная техника и стандарт на жилища удобно соединяют с помощью экранов гостиные в разных точках города. Щелчок -- и, не вставая с дивана, оказываешься в гостях у соседей, а хочешь -- в иной части света, по собственному выбору. Точно так же сам принимаешь гостей. Два часа в неделю чистого времени -- и никаких тебе транспортных затрат. Комфорт! И все же где-то подспудно вызревала странная мысль: в утонченном рациональном мире не предусмотрено места человеку. Каждый имеет любимую работу и счастливый досуг. Однако бежит от себя, прячется в посекундный график отдыха и труда. Лишь бы не задуматься, не остаться с собой наедине. Мир потихоньку постигает та же участь, что уже постигла любовь: к ней теряешь интерес, когда все слишком доступно и незатруднительно. Вот идут они сейчас впятером (пятеро из восемнадцати!), поют одну и ту же песню. Но и вместе одиноки, каждый продолжает думать свою думу. Даже традиции по-своему насильственны и нелепы: призванные соединять, они силятся соединить равнодушных. Все цепляются за традиции, видя в них последний рубеж перед окончательным одиночеством. Поэтому Розите и Стас, например, здесь, а ее Вадим и его Лиля совсем в других компаниях, образованных в беспечные школьно-студенческие годы. И никому не приходит в голову плюнуть на все и объединиться так, как хочется! Багир выхватил у Стаса диафон, притушил звук. -- Послушайте, любезные сограждане, давно хочу спросить: что же такое творится вокруг? Наберемся смелости, ответим себе: туда ли мы пришли? Гуляющие безразлично обходили внезапно затормозившую пятерку, а обойдя, привычно смыкали снова строй и песни. Нода укоризненно подняла бровь. Но это лишь подстегнуло в Багире какую-то бесшабашность. Багир не думал о правоте и неправоте, он просто экстраполировал свои ощущения на всю пятерку, на всех, кого мог заразить беспокойством. И ему удалось смутить друзей, хоть на минуту уравнять, перенести на других свои сомнения. Мимоходом порадовался в душе, что его еще может вот так занести. -- Эмерс, дорогой, из нас у тебя самое конкретное воображение. -- Багир обернулся к журналисту, требовательно схватил за руку: -- Объясни мне, откуда это повальное равнодушие? Гигант журналист нахмурился, помолчал. -- Обратная связь, друг Багир. Маленькая месть природы гордецу царю, своему повелителю. -- Эмерс тактично высвободился. -- Когда под силиконовой пленкой обретает вечное хранение Медный всадник -- это да, это здорово. Вон он, гляди, какой златоновенький, блестящий. А человек в тех же условиях принужден созерцать собственный пуп, закукливается и наращивает кожу. Диалектика, друг Багир. Ты же, как преподаватель, обязан о таких вещах догадываться... -- Но ведь у нас есть и потоньше люди! Кому догадываться положено по должности. -- Интересная закономерность, -- Эмерс вскинул руки, зацепил торчащую из сквера ветку на такой высоте, что Багиру до нее прыгать и прыгать, покрутил застрявший между пальцами тополевый лист. -- Стараетесь-стараетесь вы, технари, шлифуете, полируете, совершенствуете окружающую среду, а заодно и само общество, пока не заведете человечество в очередной тупик. Но что самое удивительное -- первые же бьете тревогу тогда, когда нам, гуманитариям, все видится неомрачимым и безоблачным. Затем наступает наш черед. И уж то-то мы потеем над объяснениями, то-то маемся в поисках противоядия! -- Очерк из серии "Журналист меняет профессию", -- едко прокомментировал выступление Эмерса Багир. -- Или новая, одиннадцатая заповедь: "Не взыскуй с ближнего своего как не взыскуешь с самого себя". Тоже мне, философ-теоретик! Давай ближе к телу, как говорили, кажется, древние конферансье... -- Бросьте спорить, мальчики! -- Розите тряхнула косичками, -- Оцените лучше, какую я за неделю чечетку освоила. Она развернула диафон на груди Стаса, что-то шепнула в микрофонное ушко. И под внезапную испанскую мелодию ударила об асфальт сразу затвердевшими, бубенцово звонкими каблучками. Вокруг задерживались, хлопали в такт, притопывали. Но большинство обтекало с двух сторон без внимания. В двадцать третьем веке, который называли веком гармонического развития личности, трудно удивить кого бы то ни было просто мастерским, а не гениальным исполнением. Кроме того, на взгляд Багира, Розите для фламенко не хватало темперамента: в пределах бешеного ритма она двигалась чересчур мягко и плавно. Поэтому Багир спокойно дождался, пока отстучали кастаньеты, обнял Розите за талию: -- Мы ослеплены, королева сапатеадо, что, между прочим, означает по-испански "королева каблучков". Даже не подумаешь, что в свободное от многочисленных хобби время ты конструируешь нужные всем биополимерные фабрики, где слывешь, говорят, крупнейшим специалистом. И все же потерпи, девочка, не пытайся нас отвлечь. Багир снова повернулся к Эмерсу: -- По-моему Нибелунг, ты как раз добрался до сути? Их ряд взошел на Дворцовый мост. Эмерс под каждый шаг ударял ладонью гулкую чугунную балясину перил. На вопрос Багира он лизнул палец, мазнул внутри чугунного завитка -- в естественной пазухе для грязи -- поднес палец к Багирову носу: -- Во: ни ржавчинки! Затем выхватил из кармашка бобочки декоративный белоснежный платочек, без усилия переломился в поясе ("Ух ты, усложненный комплекс для разрядников!" -- уважительно отметил Багир) и провел по асфальту: -- И тут ни пылинки. Дошло? -- Нет, я, наверно, из тугодумов, -- возразил Багир. -- Я и говорю, что вам, технарям, недосуг позаботиться о последствиях ваших собственных действий. Уж ежели чего придумаете, то ляпаете без разбору направо и налево. Вы ведь со своими пленками и на живое замахнулись, не так, скажешь? Эмерс протянул Багиру сорванный двадцать минут назад лист. За короткое время зеленая пластина размякла и выцвела. По краям проступили пятна прозрачности. -- Ничего особенного. -- Багир пожал плечами. -- Отпав от ветки, лист обязан раствориться в воздухе. И быстро: городу мусор не нужен. -- Разумеется, логика у вас всегда безукоризненна. Дело, однако, в том, что листва, по-моему, начинает задыхаться и отмирать еще там, наверху. Это я к вопросу о толстокожести. Журналист неопределенно поводил рукой и щелчком послал лист за перила моста. Багир не мог не признать за Эмерсом некоторого нового поворота во взгляде на знакомые явления. Ему были привычны и обеспыливающая глазурь асфальта, и налет дематериализующих аэрозолей на деревьях, и новые бездымные сигареты, и технологический круговорот промышленных предприятий. Он не прослеживал связи между безвредными новшествами и растущим равнодушием людей. Но спорить -- по-настоящему спорить -- еще не был готов. Равнодушие не носило характера социального, скорее были маленькие личные беды, то есть настолько маленькие и настолько личные, что выходить с ними на люди не позволяло воспитание. Пожалуй, причины самозамыкания горожан (да только ли горожан?) следовало искать не в технике, а в морали. Множество приспособлений облегчает жизнь человеку, но помочь людям могут только люди. Хомо хомини. Человек человеку. Нода не приняла нудного, с перерывами, разговора, затеянного Багиром во имя спасения от одиночества. Слова витали между ними в виде бесконечно падающих, без остатка растворенных в воздухе листьев. Лишь когда зажегся сигнал в центре моста, Нода оживилась: -- Мальчики, мальчики, сейчас разведут! Пронзительно-мелодично зазвучала сирена, крылья моста дрогнули, разомкнутыми ладонями начали вздыматься в обесцвеченное небо. У ног разверзлась метровая щель, обрыв в воду, прикрытый, правда, с недавнего времени силовым барьером. А в студенческие годы храбрецы разбегались, перемахивали через щель и, толкнувшись ногами во вздыбленное крыло моста, прыгали обратно. Багир с Нодой взялись за руки, перегнулись через перила. -- Мы с тобой двадцать шестой раз здесь, -- шепнул он. Она благодарно стиснула его пальцы. Внизу пыхтел длинный лесовоз. Дальше ждали очереди подводный танкер и буксир с караваном барж. Багир точно знал, что в действительности по реке проплывают пустые оболочки, управляемые с берега. В век пневматических грузопотоков и синергических межконтинентальных трасс речные суда -- сплошной анахронизм. Кого угодно, только не инженера можно обмануть раскрашенной псевдометаллической коробкой, надписями на бортах, мощной ритмичной имитацией работающих двигателей. Разве сравнишь эту музыкально облагороженную чечетку с чиханьем и чавканьем нефтяных моторов прошлого? Бутафория для незнаек на одну ночь в году. Но, признаться, прекрасная бутафория. Вон как симпатично надрывается впереди каравана нарядно-чумазый буксир... -- Харьков попросил разрешения Всемирного Совета на организацию у себя белых ночей, -- ни к кому особенно не обращаясь, сказал Стас. Багир обиделся на харьковчан. Ладно, будьте патриотами своего города, но не завидуйте другим! Не жаль энергии для поддержания где-то долгой зари, жаль Ленинграда, у которого, независимо от нынешнего решения Совета, могут когда-нибудь отнять неповторимые пушкинские белые ночи. Или, скажем, так: не отнять, а скопировать, разбавить повторением. Но все равно обидно. Нельзя множить диво, нельзя ставить чудо на поток. Точно так же никому нельзя навязывать даже праздник. Настроение вконец упало. Чтобы не портить его остальным, Багир, как мог естественнее, произнес: -- Нога разболелась. Пойду я... Для убедительности он вызвал из памяти боль от ожога, полученного в позапрошлом году: студенты под его руководством пытались воспроизвести на музейном оборудовании процесс фрезерования. Великий Гефест, покровитель ремесел! И как предки управлялись с таким примитивным инструментом? Раскаленная стружка пробила Багиру брюки ниже колена, прокатилась по голени и свалилась на плюсну. Бр-р! Страшно вспомнить. В эмоциях он, видно, перестарался: запылал глазок в браслете медикона. Токер за ухом воззвал голосом районного кибер-врача: -- Прошу немедленно вернуться домой или обратиться в ближайшую поликлинику. Вам необходим повторный сеанс Т-процедур. Пока даю летучую анестезию. По голени растеклась легкая щекотка. Багир сморщился, чтобы не рассмеяться. -- Я тебя провожу, -- поспешно предложила Нода. -- Вот еще! Здесь до стоянки рукой подать. Доберусь. -- Может, вызвать аварийку? Лица у Стаса и Розите такие испуганные, что Багиру стало стыдно: -- У меня же ничего страшного. Гуляйте, ребята. Не обращайте внимания. Он перецеловал всех подряд. И, не дожидаясь, пока мост опустится донизу, ступил на крутое крыло. На Стрелке Васильевского острова было тесно. Два людских водоворота завихрялись у Ростральных колонн. Через маленькую дверцу люди забирались внутрь кирпичного столба, брались за руки и по ужасной винтовой лестнице, в кромешной темноте ползли вверх. Навстречу, прижимаясь к противоположной круглой стене, катилась вереница уже побывавших наверху. Однажды Багир уронил там свернутый кулечком дождевик, решил, что искать бесполезно. Как вдруг внизу начался негромкий гул, и с однообразным: "Передайте владельцу" -- с рук на руки поплыл поднятый кем-то сверток. Плыл-плыл. Доплыл до владельца. По инерции Багир едва не передал его с той же фразой дальше. Но, слава наукам, узнал на ощупь. И послал по цепочке: "Спасибо!" "Спсс... спсс... спсс..." -- язвительно зашелестело по спирали вниз, пока не задохнулось на дне винтового оштукатуренного колодца... Багир порадовался символической связи с человечеством через теплоту и соприкосновение во мраке незнакомых рук. Традиционные маршруты белых ночей наверняка выверены во времени так, что внутри колонны непременно встречаешься с одними и теми же соседями сверху и снизу. Значит, и связь с человечеством постоянна и нерушима. Следовательно, неизменна и чужда новизне. Именно поэтому, назло разработанному самой судьбой графику встреч, внутрь не хотелось. И мрак уже там давно не тот, что в дерзкие юные годы. Да и подошвы с датчиками, как бы ни шалили нервочки, ставят ногу на щербатую ступеньку плотно, уверенно, делают ступню зрячей, начисто лишают человека иллюзий опасности и тайны... Народ бесцельно кружил вокруг цоколя колонны. В низкую, заглубленную в асфальт дверь ныряли одиночки. Но иногда втекали умеренной длины змейками, похожими на разорванный хоровод. Багир раскачал ногой провисшую меж гранитных тумб цепь ограждения. Со скрипом заходила вперед-назад чугунная гирлянда. На середину ее тотчас вскочила девчушка лет тринадцати. И, не потрудясь вынуть рук из карманов полихромных шор-тиков, не дрогнув ни одним мускулом, хорошенького личика, ухитряясь держать в пространстве голову и плечи неподвижными, изобразила собой чуткий гуттаперчевый маятник. С вершины Ростральной колонны крикнули. Багир отодвинулся к парапету, поднял голову. Выше обзорной площадки, на краю чаши для факела, кто-то махал руками. Когда-то в чаше по праздникам жгли нефть, потом газ, теперь над ней бушует низкотемпературная плазма -- безопасная имитация огня. На всякий случай автомат откачнул псевдопламя от нарушителя. И он стоял над людьми и над городом в ореоле выгнутого полукругом огня (издалека ведь не разглядишь, что это не совсем огонь), несдержанно жестикулировал. Снизу было не понять, чего он хочет. Багир догадался выщелкнуть из браслета экран карманного видео -- на ладони расцвело стереоизображение. Вокруг тоже включили аппараты, площадь замерцала от множества экранов, все экраны заполнило тревожное лицо юноши. Пересекая кадр, на той же видеоволне изредка пробегал сигнал SOS. Замер слабый фон помех, все глубже растекалась радиотишина. Сигнал SOS не перевалил аварийного порога, за которым отключается всякая передача и идет самонастройка на единственную частоту. SOS пока был крошечный, так сказать, семейного порядка. Юноша на ладони Багира и там, на верхушке колонны, вздохнул и продолжил речь: -- Я, наверное, чего-то не понимаю, сограждане. Мне скучно жить. Я боюсь жить. Я не могу жить в мире, где люди среди людей более одиноки, чем наедине с собой, где любить -- больно, где пламя -- холодное, деревья -- сонные, а корабли на реке -- ненастоящие. Помогите, сограждане. SOS! Вероятно, не докричавшись, он оступился. Багир не мог заставить себя поверить в иное, хотя от таких вот, дерзких и юных, можно ждать чего угодно. Они излучают беспокойство, ищут перемен, мешают психологически уравновешенным землякам основательно подумать, исследовать и классифицировать то, что подлежит изменению. Они намеренно превращают себя в колокол громкого боя, в уши, которыми общество прислушивается к себе, в пальцы, улавливающие пульс. И все-таки наверняка юноша оступился. Не может быть, не должно быть ничего иного! Прежде, чем кто-нибудь что-либо понял, даже прежде, чем прозвучали последние слова, расталкивая всех, сдергивая на бегу плащ, к подножию колонны кинулся крепыш, смутно показавшийся Багиру знакомым. Широко расставив ноги, он далеко вперед вынес плащ под то место, куда должно было врезаться рефлекторно вытянувшееся, как для прыжка в воду, тело. Метрах в пяти от земли юноша чиркнул грудью о невидимый минимум, взлетел, завис на миг над цепью ограждения. И спрыгнул наземь. Площадь дружно перевела дух: оказывается, и у Ростральных колонн выстелили силовые подушки. Первым, отбросив плащ, подбежал несостоявшийся спасатель, цепко и профессионально ощупал с головы до ног: -- Цел? Ну и ладно. И нечего паниковать. И чтоб теперь без фокусов, понял? Как звать? -- Даня. То есть Дамиан. -- Так вот, Даня. Сейчас ко мне. И не спорь. А завтра в двадцать один тридцать быть на восемьдесят шестом километре Приморского шоссе. Ясно? -- Зачем? -- удивился юноша. -- Там поймешь. Кстати, это касается всех. Всех-всех, граждане, слышите? Приглашаю. С собой каждому прихватить полено. -- Полено? -- нерешительно переспросила толпа. Люди переглядывались, пожимали плечами. -- Да, полено, дровяное! -- жестко подтвердил незнакомец, нетерпеливо махнул рукой, бережно обнял Дамиана и увлек за собой. И опять Багиру показалось, что где-то он видел это худое, окостеневшее лицо, слышал резкий властный говор, запомнил скользящую, как при ходьбе на магнитных полах, походку. 2 Багир приземлил винтороллер на поляне, огляделся и зашагал по растрескавшемуся, заброшенному асфальту шоссе. У металлического столбика с цифрой 86 на проржавевшей табличке налево вдоль ручья сворачивала тропинка. Багир уверенно ступил на нее, включил токер. Эфир наполнили близкие радиоголоса. Ракушка за ухом отсеивала их один от другого: -- Нашел? -- Не-а. Синтезировал на тинг-реакторе. А ты? -- Мне повезло, выпросил в этнографическом музее. Там ужасно веселились. Но дали. -- Я свое вымачивал в ароматических эссенциях. -- А я, наоборот, выпаривал токами высокой частоты. Послушай, как оно поет. Это же музыкальное дерево! -- Это все ерунда, парни. У меня сухая ветка из икебаны... -- Марина? Узнаю твой разряженный токер, золотце. Когда же ты его заменишь? -- А-а, Радюш? Имей в виду, я с тобой сегодня не знаюсь. -- Футы-нуты! Погоди, увидишь, какие узорчики я выжег на своем полене, ахнешь! -- Очень надо! -- Мамочка, ты же обещала не прилетать... -- Почему, если я тоже отыскала "дров"? Он такой забавный, как олений рог. И покрыт черным лаком. -- Гринь, на мою долю тащишь? -- Я же обещал. А что? -- Приземлимся -- узнаешь. Ой, что было... Багир отключил радиокутерьму -- впереди уже гулом и свежестью дышал залив. В голове на все лады звучали почерпнутые из инфора напоминания: "Дровни" -- архаическое -- сани для перевозки дров. "Наломать дров" -- аллегорическое -- сделать что-либо неудачно, невпопад. "Чем дальше в лес, тем больше дров" -- древняя пословица, смысл которой нынче утерян. "Откуда дровишки? Из леса, вестимо" -- поэтическая вольность, означает приблизительно "вести из леса", постоянная в прошлом радиопередача о природе. На запрос Багира инфор мгновенно выдал всю серию серьезных и юмористических ответов, перемещенную, видимо, в ближнюю память, поскольку многие неожиданно заинтересовались значением устаревшего слова. И наверняка не один человек перекатывал в этот момент на языке неуклюжую скороговорку: "На дворе трава, на траве дрова. Раз дрова. Два дрова. Три дрова". Во всяком случае, для себя Багир выяснил: дровами когда-то считался любой деревянный предмет, предпочтительно сухой. Поэтому сам он нес резную коллекционную ступку, точную копию найденной в Бенинском раскопе. Споткнувшись, он не удержал ее в руке, ступка ударилась о корневище, дала трещину. Годится ли она теперь на дрова, Багир не знал и мысленно выругал ослепшие подошвы. Они до того взбесились на природе, что их пришлось отключить: почему-то скользили по мху, мертво вцеплялись в поваленный ствол, который требовалось перешагнуть, а то вдруг совсем размягчались на россыпи гравия, и камешки остро кололи разутую ступню. Последний поворот тропинки явил глазам Багира естественный, открытый в сторону залива амфитеатр с песчаными склонами, с торчащими валунами, с оголенными и причудливо изогнутыми корнями окружающих площадку сосен. Кое-где на склонах уже сидели люди, но немного. До назначенного срока оставалось двенадцать минут, а двадцать третий век приучил к точности. Внизу у маленькой выемки в почве, дополнительно углубленной и выровненной, стояли Дамиан и его спаситель. Как всегда на людях, пришло чувство неловкости. В перекрестье взглядов, оступаясь и съезжая вместе с частью тропинки по песку, Багир медленно брел к центру площадки и назло себе не опускал глаз. Незнакомец казался очень похожим на Дамиана и был ненамного старше. На груди его комбинезона слабо мерцала пятиконечная звезда. Но не такая строгая и вечная, как на Спасской башне Кремля, а красиво деформированная, с разной длины лучами -- эмблема космического флота. "Полторы сотни лет", -- мелькнула сначала вот такая выхваченная из сознания отдельная мысль, и только потом Багир узнал Владимира Кузьмина, знаменитого астролетчика-релятивиста. Лишь несколько недель тому назад вернулся он из полета, а главное -- прямиком из двадцать первого века. Полторы сотни земных лет за три года межзвездного полета! Сейчас Кузьмину тридцать пять биологических. Или сто восемьдесят четыре абсолютных земных... Юный дедушка. Пра-пра-пра-и-так-далее-предок моложе любого из их компании! -- Здравствуй...те... -- сказал Багир, протягивая ступку. И примолк, не зная, как общаться с иновременником. Ровесника он бы просто обнял. Знакомого поцеловал. А как быть с этим, из истории? Кузьмин принял ступку и не глядя швырнул в яму. Потом крепко стиснул и отпустил не успевшую отодвинуться Багирову ладонь. Багир удивился. Но припомнил: в позапрошлом веке был такой обычай среди друзей. Что-то в этом рукопожатии было от той цепочки взявшихся за руки людей, которые шагали сквозь мрак Ростральной колонны. -- Рад приветствовать! -- отрывисто сказал Кузьмин. -- Располагайтесь. Он показал рукой на склон. Багир отыскал местечко, где луч от красно-медной ленивой волны, растопившей жар уходящего солнца, не бил в глаза. Впрочем, светило уже коснулось воды, вот-вот вновь наступит белая ночь. Устроился Багир на удобной петле корневища. И смотрел, как прибывали другие, несли чудом сохранившиеся дрова -- кто ножку от журнального столика, кто панель мореного дуба, кто даже длинный чубук старинной турецкой трубки. Астролетчик был в меру гостеприимен -- люди подходили, здоровались, молча удивлялись и отходили, бережно неся перед собой покрасневшую от стального пожатия руку. Куча дров в яме заметно росла. -- Может, хватит, Володя? -- спросил Дамиан. Кузьмин осмотрел из-под сложенной козырьком ладони горизонт, раскаленные облака на остывшем небе. И кивнул. Потом стал на колени, быстро сложил из палочек шалашик, подсунул под него что-то белое, чиркнул зажигалкой. Плеснуло струйкой пламени, вспыхнуло белое, от белого загорелся шалашик, потихоньку занялось все случайное творение из дров. Огонь охватил добычу, пальнул искрой, с гудением взметнулся выше дерева, зажег воздух. Уютно запахло костром. Живой, горячий первобытный огонь что-то делал с людьми -- с горсткой людей, поверивших зову предков. В огне были те самые непостоянство и изменчивость, непредсказуемость вариантов, которых так не хватало сейчас обществу. Он быстро соединил их всех здесь молчаливым теплом. Растревоженные, утерявшие себя, утратившие в себе искру, люди не понимали пламени. Но не могли оторвать от него глаз. Вокруг по контрасту стало черно. Потому что была ночь. Правда, белая ночь. Ненастоящая. Но все равно ночь. Искры из костра смешивались со звездами в небе. Трещали поленья. Сосны протягивали растопорщенные лапы поближе к огоньку -- погреться. Заливались удивленные птицы... Багир почувствовал, как кто-то рядом шевелится, примащивается, приваливается спиной к его боку, затихает у него на плече. После костра в темноте ничего не было видно. Но он все равно бы догадался, даже если б не били в глаза слепящие огненные кудри, не было отуманивающего, чуть тронутого увяданием запаха сирени. Даже если б это вообще была не Нода. Костер жег лица. Но никто не отворачивался. Хорошо, что нашелся человек, умеющий бесценные обломки дерева превратить в обыкновенные дрова. Раз дрова, два дрова, три дрова. И никаких слов. Дамиан выхватил из костра тлеющую головню. Багир крепче прижал к себе хрупкие плечики Ноды. Это неважно, что их тут пока совсем мало. Ни винтороллеры, ни видео, ни глазурованный асфальт, ни тающие листья -- ничто не должно перечеркивать живого огня, отгораживать от него человека. Костер должен быть обязательно. Костер -- а не имитация его из низкотемпературной плазмы. Важно, чтобы каждый нашел в жизни свое место у костра. Пусть Багиру когда-нибудь доведется зажечь для потомков свой костер. Огонек в ночи. Даже если ночь -- белая. Тест No 17 Все тот же уныло-обтекаемый пульт перед глазами, самонастраивающаяся карта из прозрачного люминофорного пластика, надоедливая клавиатура -- в виде ног, поддающих футбольный мяч. До чего ж все-таки убога фантазия у психологов! Первое время он еще с удовольствием пробегал пальмами по мячам, приклеенным к ножкам в гетрах и крохотных бутсах. Но вскоре игрушечность пульта стала раздражать, неохота притрагиваться. Вот и ноет в двух нарастающих и опадающих тональностях разблокированный автомат: "Прошу указаний. Прошу указаний". Будто он, Антей Шимановский, может что-нибудь указать! Антей с трудом удержался, чтобы не выключить экран с его осточертевшей чернотой, исколотой ехидными иглами звезд. Ну, заблудился, бывает, не беда. Одно движение -- и запоминающее устройство Эски, бортового компьютера системы СК, переложит рули на обратный курс, корабль повторит от конца к началу каждый свой маневр и в конце концов наткнется на ту точку пространства, где Солнце находилось в момент старта. Поправку любой старшеклассник рассчитает, для этого не надо и училища кончать. Но не мог Антей позволить себе вернуться, не выполнив задания. Потому и медлил, и тосковал в бездействии, пока "Мирмико" с выключенными двигателями беспомощно дрейфовал в пустоте. Забыв о невесомости, Антей стукнул кулаком по подлокотнику, взлетел на длину ремней, подтянулся обратно в кресло. И в который раз высветил трехмерную координатную сетку. В толще люминофора змеилась тоненькая и плавная курсовая линия. Антей чуть-чуть приободрился. Прекрасная кривая -- ни тебе изломов, ни резких перегибов, ни пиков. Что ни говори, а вести корабль он умеет! -- Начнем с начала, -- сказал Антей вслух. Голос немножко охрип и от долгого одиночества казался чужим. -- В этой точке я должен был поймать позывные радиобуя... А он не поймал. Тысячу раз перепроверил расчеты. Еще два дня по инструкции летел с той же скоростью. Потом тормозил. Потом -- стыдно вспомнить! -- кидал корабль из стороны в сторону, ощупывая локатором кубические километры пустоты. На карте это место выглядит размытым светлым пятнышком. А в памяти Эски -- ох-хо-хо, какая поднимется трескотня и тряска, дай он приказ повторить в обратном порядке все свои прыжки и гримасы. Да черт с ней, с тряской! Лишь бы выйти на радиобуй... Антей представил участливое выражение на лице Типковичева, читавшего им практику кораблевождения, и скрипнул зубами. Память услужливо вынесла из небытия елейный голосок: -- Ай-я-яй, человек хороший! Совсем простой экзамен -- и так подвести своего преподавателя... А ведь я вам как отец родной... Увы, он прав: трудно выдумать что-нибудь проще и бессмысленнее этого экзамена. На одноместном корабле класса "Мирмико" пересечь орбиту Плутона, по заданным координатам проложить курс, выйти к радиобую, вынуть из контейнера записку и вложить свою. Все. Комфортабельная кабина с полным циклом жизнеобеспечения, несложные навигационные задачки -- прогулка, не длись она ровно полгода, не испытывай пилота одиночеством и однообразием. Официально этот экзамен назывался "Комплексная проверка психомоторных характеристик организма". Но официального названия придерживались одни только буквари-первогодки, которым предстояло пройти испытание в далеком и безоблачном будущем. Курсанты последних лет обучения окрестили его тянучкой. А профессора аттестационной комиссии писали в протоколах просто тест No 17. Об экзамене ходили самые противоречивые слухи. Одни считали его весьма жестоким испытанием с шестидесятипроцентным отсевом, зато из тех, кто выдерживал, выходили мужественные космонавты, которым не страшны ни белые карлики, ни черные дыры. Другие говорили, что весь полет -- фикция: какие бы данные курсант ни вводил в компьютер, корабль на них не реагирует, а подчиняется скрытым приказам замаскированной дубль-системы. Третьи вообще