меня донеслось что-то вроде "здесь" или "дети". Но я не мог догадаться, при чем тут дети. - Однако нельзя отрицать, что среди людей есть эгоисты и наоборот. Например, Ян Гус. - Ерунда! - Тиран фыркнул, как лошадь, и продолжил чтение. - Если человек жертвует собой, это всего лишь означает, что ему приятней влезть на костер, чем унижаться на воле. Вот он и выбирает приятное, то есть усердствует в личных целях. После этого высказывания дискуссия зашла в тупик. Я стал спрашивать себя, не человек ли он на самом деле, сосланный в прошлое, как и я. И в то же время передо мной, конечно же, было животное. Шкура на голове и спине бугорчатая, серая, в морщинах, похожая на слоновью. Лоб - даже, собственно, не лоб, а затылок - переходил сразу в хребет, и там ниже, между лопатками, скопилось какое-то количество пыли, песку, где пророс клок травы с одним длинным, мотающимся стеблем. - Ну так что? - Тиран приподнял голову и тотчас глянул в бумажку. Вернетесь? - К вам?.. А почему вы стараетесь оставить меня на Бойне? - Просто так. Было бы с кем поговорить. Кругом-то все примитивные. - Неправда! - Меня внезапно осенило. - Вам недостаточно знать, что вы самый сильный изо всех существующих и тех, кто еще будет. Хочется еще быть самым лучшим. Поэтому обидно, что я не пожелал составить компанию. - Конечно, самый лучший. А как иначе? За нас вы можете не беспокоиться. Мы, динозавры, еще далеко зайдем в вашу человеческую историю. Покомандуем у вас там, поуправляем. А если выкорчуют нас когда-нибудь, к хорошему это не приведет. Избалуетесь, пожалеете о нас и опять призовете. - Значит, вы считаете, после вас эволюции нечего делать? - Еще бы! - Он кивнул. - На первый взгляд у вашего Бетховена какие-то высшие стремления. Но если копнуть "Лунную сонату" поглубже, там те же первобытные инстинкты: желание обладать существом иного пола, голод, самозащита. Разница между мной и Бетховеном в том, что у меня все сильней выражено. И я не стесняюсь. Вообще все новое - позабытое старое. В подтверждение своих слов он поднял толстенный хвост и ударил им по земле так, что камни брызнули в разные стороны. - Копнуть поглубже! - Я встал, вдруг охваченный гневом. Какая-то перерослая курица осмеливается сравнивать себя... И еще эта трава на спине, сломанный, болтающийся стебель. - Копнуть поглубже!.. Если этим заниматься, докопаешься только до собственной пустоты. Похотью не объяснишь, почему Джульетта заколола себя. Когда эгоист поднимается на костер, это значит, что родилось новое качество, а эгоизма нет в помине. Те, кто предлагает копать, обычно доводят глубину только до самих себя. А отчего не дальше - до амебы, а то и до облака раскаленных газов, из которого еще не сформировалась Земля? Где там желание обладать существом иного пола? Тиран слушал, помаргивая. Забывшись, он опустил лапу с бумажкой, и порыв ветра вырвал ее из неуклюжих пальцев. - Это бессмыслица - сводить все сложное к простому, высшее - к низшему. Боковая проекция цилиндра будет прямоугольником, верхняя - кругом, но сам-то цилиндр - ни то, ни другое и не сумма первого со вторым. - Я перевел дух. - "Все новое - хорошо забытое старое!" Прекрасно! Допустим! Но где в черной жиже Бойни театр и химические лаборатории? Покажите мне в хмызнике хоть один оркестр. Развитие характеризует мир - вот! Летит в космосе первичный шар Земли, все раскалено, мертво. Но разлились моря, суша оделась растениями, закишела вами, зверьем. Однако это не конец. Непрерывно поднимаясь, жизнь породит разум и высшую форму материи - мысль. Ну что вы мне ответите, когда у вас нет листка? Отвечайте, не молчите. Кусок почвы возле моей ноги неожиданно вывалился. Желтые когти с полукруглой каемкой царапали обнажившийся край скалы, стараясь удержать многотонную тушу. Мгновение пасть Тирана висела над площадкой, я отскочил вглубь. Дунуло гнилым ветром, челюсти хлопнули. Раздался разочарованный рев, и все с грохотом обрушилось там, под обрывом. То был последний аргумент. Теперь властитель Бойни медленно удалялся. Я стоял ошеломленный и испуганный. Кто-то снизу тронул меня у колена. - Минуточку... Приподнявшись на задних лапках, ко мне тянулся знакомый зверек. - Надо было спросить его про детей. - Зверек кивнул в сторону, куда упал Тиран. - Мы-то лелеем своих маленьких, а он яйца кинул и все. - Ты кто такой? - Я?.. Проплиопитек - неужели не узнали? От меня вот этот произошел. - Передней лапкой он показал на верхушку смоковницы. Там с ветки на ветку перепрыгнул другой зверек, уже совсем похожий на кошку. - И вот эти все. Оглянувшись, я увидел, что возле площадки собралась целая компания. Стоя на четвереньках, обезьяна средних размеров объедала ягоды с нижнего полузасохшего сука. Из-за пальмы выглядывало другое создание обезьяньего вида, но потяжелее, помассивнее, с костью в руке. И еще в кустарнике светлела чья-то мускулистая спина. - Вот, знакомьтесь. - Шустрый зверек подвел меня к первой из обезьян. - Ореопитек. Видите, зубищи какие. Что у пантеры... Подай руку, не стесняйся. Ореопитек, смущенно опустив глаза, неловко оторвал от земли заднюю ногу. - Да не то! - Мой знакомец оттолкнул протянутую конечность. - Это же у тебя нога, пойми наконец!.. Все время путает. Видите, тут отставлен большой палец и тут. Ну челюсти тоже не ваши, не человеческие... Дай-ка челюсть. Он бесцеремонно протянул лапку и, нажав двумя коготками на щеки ореопитеку, ловко вынул у того изо рта нижнюю челюсть. Причем во рту животного зубы были белыми, свежими, а извлеченные оттуда стали вместе с челюстью тусклыми, серыми, корябанными, как экспонаты палеонтологической коллекции. Ярко светило солнце, и все было жутко странным. - Обратите внимание. Здесь клык, а рядом просвет, где зуба нету. Это чтобы клык верхней челюсти помещался. Но такое устройство не позволяет нижней челюсти двигаться вправо-влево. Перетирать что-нибудь зубами он не может. Например, твердые семена. Одним словом, родоначальник больших обезьян. Он вернул челюсть владельцу. Ореопитек взял ее ногой, вставил на место. Во рту зубы опять стали блестящими, новенькими с иголочки. Мы подошли к существу, которое рассматривало кость, неуклюже держа ее обеими руками. Животное попыталось ее сломать, попробовало на вес. Лоб был мучительно сморщен, собран в складки. Потом существо выронило кость, присело на корточки, подобрало камень. - Ну правильно! Правильно. Конечно, камень крепче. - Мой проводник вздохнул. - Удружил ему профессор Дарт, назвал "австралопитеком", "южной обезьяной". А ступня почти человеческая. Ходит не очень хорошо, а вот бегает - попробуйте с ним на стометровку. Зубной ряд без просветов. Вообще-то он собиратель живности, но может и зерна растирать во рту. Возник в Африке, а распространился до Китая. Немалый путь, да? Пороха ему не выдумать, а соображает. Дарт, который первым обнаружил останки, сам потом жалел насчет "обезьяны". Но в зоологии названия не меняются. Как припечатали, так и навсегда. - Не меняются? - Австралопитек поднял голову. Взгляд маленьких, глубоко посаженных глаз был тяжелым, упорным. - А почему питекантропа переименовали в "человека прямоходящего"? Что он, огнем умел пользоваться?.. Так при мне климат другой, теплый. - От бедра, скованным движением, он протянул мне руку. Ладонь была деревянной плотности. - "Южная обезьяна"! - Он дернул головой вверх, показывая на верхушку пальмы. - Вон от того обезьяны произойдут. А от меня-то вы, люди. Зверек на пальме весело захохотал, обнажая острые, словно кинжальчики, клыки. Взлетел на самый край длинной ветви, двумя лапками взял прямо из воздуха крупное насекомое - мы только тогда и стали его видеть. Сунул в рот, вкусно хрустнул. - Тьфу! - Австралопитек неловко сплюнул. - Знал бы этот ваш Дарт, как нам пришлось. С деревьев спустились, а животные все сильнее. Антилопу, лошадь не догонишь - четыре ноги, не две. У леопардов, львов клыки, когтищи. И все равно выжили, размножились. Так что вы не очень там, в цивилизации. - Что в цивилизации? - спросил я. - Ну вообще. - Он помолчал. Провел пальцами по груди, заросшей густой шерстью. - Жарко ужасно. Все время мокрый. Сбросить эту шкуру, сразу легче бы побежал. Кисть австралопитека была голая, а от запястья начинался как бы рукав шубы. - Да, сбросить! - То был голос человека, стоявшего в кустах к нам спиной. Бугристые полосы мышц тянулись у него от головы к плечам, образуя подобие бычьей шеи. Он говорил, не поворачиваясь. - Вы-то сбросили, а нам каково? В ледниковую эпоху в Европе? Я шагнул было к нему, чтобы заглянуть сбоку в лицо. Но проплиопитек задержал меня. - Не надо. С ним же беда! Неандерталец. - Ну и что?.. Ах, да! - Зимой морозы. - Неандерталец смотрел в сторону и вверх. - Утром вышел, только черные ветви кустов торчат над поземкой. Где тут найти пропитание. На медведей, на бизонов - от каждой охоты двоих-троих не досчитывались. Но любой - до конца, где поставлен. - В его голосе звенели слезы, не вязавшиеся с грубым могучим торсом. - Что против нас?.. Миллиарды тонн льда. А мы - кучки голых на белой пустыне. И вынесли, продержались почти двести тысяч лет. Потому что любовь, совесть и долг. В снегу по пояс несли своих мертвых, чтобы похоронить. В пещеру вернешься, там детишки голодные. Холод, сырость, сквозняки, зубы болят, ревматизм скручивает. А потом еще спрашивают, отчего у нас не было искусства. - Он вдруг резко повернулся (я отскочил). - Какой объем мозга? - У меня? Снизу проплиопитек толкнул в бок. - О присутствующих не говорят. Вообще у ваших, Homo sapiens. - Тысяча триста... В среднем тысяча триста пятьдесят кубиков. - У нас полторы. Тоже могли бы сочинить законы термодинамики. Но где там. - Значит, - сказал я, - у вас отец никогда не бросал детей? Или мать. - Бросать детей? - Да. И в орде не бывало, что одни стараются вылезти наверх, подняться над своими же? Руки неандертальца сжались в кулаки, он поднял их - напряглись могучие мышцы. Затем опустил. - Идите сюда! Смотрите! Повинуясь, я продрался через невысокую заросль. Встал. И отшатнулся. Сразу за кустарником у моих ног открылся провал. Пропасть, о которой я прежде и представления не имел. И весь ближайший склон заполняли люди, карабкавшиеся по крутизне. Лица и лица, но не современные мне, а древние. Я видел алантропов с маленьким, сдавленным с боков лбом, человека из Брокен-Хила, чье надбровье двумя валиками резко выдавалось вперед, курчавых негроидов с Маркиной горы, рослых кроманьонцев, массивного гигантопитека далеко внизу, синантропа, повязавшего сзади длинные прямые волосы. У женщин на руках были дети, мужчины лезли наверх с копьями, гарпунами, рубилами, другим каким-то скарбом. Все замерли, увидев меня. Секунды тишины, потом огромная толпа выкрикнула на общем дыхании: - Ты! Непрерывно бьют подземные удары. Нужно уйти отсюда километров за сто, туда, где нет вулканов. Сначала, конечно, опомниться, оправиться, восстановить силу и энергию, которые накопил в кембрийском море. Тогда и хмызник не страшен. Полежу еще несколько дней, потом тренировка. ...Ничего не вышло. Явилась Звезда! В тот день дважды вставал, прогуливался, хотя ветром шатает. К вечеру на своей поляне. Тьма здесь накатывает сразу, без сумерек. Небо быстро становилось бархатным, утих теплый ветер с моря, на траве посвежело. Рядом в кустах укладывался спать эдафозавр - негромко постукивали один о другой шипы его паруса, будто жаловалась на судьбу одинокая старуха пенсионерка. Лежа на боку, - на спине пока еще исключается - заснул и около середины ночи проснулся. Ни от чего. Просто так. Просто сердце сжало предчувствием. Приподнялся. Опять, что ли, подкрадывается властитель Бойни?.. Нет... Канун мощного извержения?.. Тоже как будто бы нет. А тоска не отпускала. Показалось, собственная кожа стала тесной и давит. Не зная, куда деваться, потихонечку перебрался на западную сторону склона, посмотрел на море. Тихо, спокойно - ни шума оттуда, ни белых гребней во мраке. Вернулся, лег на живот. И тут оно произошло. То есть сначала меня ослепило. Режущий свет ударил, я зажмурился. Потом глаза привыкли, открыл. Нечто странное со зрением - вижу то, что ночью невозможно. Отдельные травинки в подробностях, чешуйки на стволе ближайшей пальмы. Повернул голову. Небо из черного стало серо-голубым, а в зените яркая слепящая точка нового светила, утопившего в своем блеске другие звезды. Что это, откуда? Мелькнула дурацкая мысль: зачем-то меня мощным прожектором осветили из будущего. Но ведь быть не может такого прожектора, чтобы весь мир. День открылся в середине ночи!.. Весело! А Бойня внизу начала между тем пробуждаться. Из саговников выбрался заспанный эдафозавр. У здешних, поскольку они пресмыкающиеся, морды неподвижны и равнодушны. Но в данном случае на физиономии соседа была озабоченность. Он сделал несколько нетвердых шагов и расправил парус, решив, видимо, что надо поскорее нагреться. Зверь вертелся так и эдак, однако лучи Звезды, находившейся прямо над ним, все время оказывались параллельными плоскости гребня. Зашевелились и растения. Поспешно раскрывались цветы, вытягивались стебли, и эта перестройка била в глаза, потому что пришелица взялась светить не с горизонта, как солнце на восходе, а сразу с зенита. На поляне застрекотали кузнечики, донесся из хмызника протяжный рев, и полностью вступил полуденный хор Бойни. Однако то был ложный день. Потому что голубоватый свет не грел. Освещенные места получались холодных синих оттенков, а в плотных, резко очерченных тенях преобладали нейтральные цвета. Так или иначе насекомые бросились на стебли и листья, насекомоядные - на жуков и бабочек, вегетарианцы занялись зеленью, хищники - вегетарианцами. Только все катилось через пень-колоду. На моих глазах под обрывом некрупный ящер перегрыз шею молодой йонкерии и вместо того, чтобы рвать зубами мясо, застыл, упершись головой в окровавленную тушу, словно окаменел. Эдафозавр хотел взяться челюстями за лилию, но никак не мог приноровиться на поперечный захват - беднягу сбивали непривычно густые тени. Странным образом тогда мне еще казалось, что небесная гостья имеет отношение только к нашей местности - здесь, видите ли, светит, а там дальше, за горами, нет. И больше всего я думал о том, как же можно было ощутить ее приближение заранее. Судя по яркости, Звезда вспыхнула в двух-трех десятках световых лет от Земли. Колоссальный взрыв грянул в космической пустыне задолго до того, как я родился, как попал в прошлое. И все время, пока грелся на отмелях, плыл через море, зона света расширялась, ее граница неслась, пожирая пространство, отхватывая за секунду свои триста тысяч километров. Примерно три часа назад чуждый свет вступил в пределы Солнечной системы - я ничего не ощутил. Но минут за сорок до того, как озариться холмам и вулкану, когда сияющей волне осталось бежать вдвое больше, чем от Земли до Солнца, что-то предупредило меня, заставив проснуться. Но что?.. Что могло обогнать свет? А неправдоподобный день катился. Пылающая пришелица опустилась в море. В хмызнике сделалось черно. Замолкли на Бойне мычание, рычание, стоны, ящеры укладывались спать. Небо стало темно-бархатным, но почти тут же начал бледнеть его восточный край, и вскоре из тумана показался красный диск настоящего солнца. Я чувствовал себя не в своей тарелке, да и все живое вокруг тоже. Во всяком случае, листва деревьев развернулась в обратную сторону, эдафозавр установил наконец в правильное положение свой парус на спине и начал нагреваться. Вдали над зарослями появилась, исчезла голова Тирана. Однако невыспавшиеся охотники, как и добыча их, нетвердыми движениями напоминали пьяных. Для меня новый день тянулся бесконечно - ожидал ночи, так как все еще представлялось, что, отсветив вчера, Звезда погаснет. Мучительно долгим был закат. Потом солнце село в волны, все стихло, я, сидя в траве, все еще воображал, что с пришелицей покончено. Но вдруг светлое пятнышко возникло в небе, стало расти книзу, превращаясь в волнистую линию. Понял, что из-за горизонта гостьей уже подсвечивается столб дыма над кратером вулкана. И через несколько минут Звезда не то чтобы величаво выплыла, а резко разом включилась, словно электрическая лампочка в комнате, преобразив небо и землю, светя уверенно, безапелляционно, как бы утверждая, что хотя не всегда так было, но отныне навечно надо забыть, что некогда после захода солнца воцарялись покой, сокровенная темнота и сон. Теперь только до меня доходит смысл происходящего. Рождение сверхновой вблизи Солнечной системы! Не здесь лишь, а на всем глобусе планеты изгнана ночь. От полюса до полюса недоумевают растения, ошеломлены моллюски, рыбы, звери. Настоящая ночная тьма наступит только через полгода, когда солнце придет в ту часть небосвода, которая занята пришелицей (вернее, когда мы зайдем за другую сторону солнца). Но так будет недолго - два светила опять разойдутся, создавая вечный день. И это еще не все! Уже сейчас безгласно грохочут незнакомые барабаны иных радиоволн, непривычно мощный поток ультрафиолетовых лучей поджаривает нас изнутри, нарушая сбалансированные процессы в клетках, а позже к лучам добавятся еще сверхэнергичные частицы и либо вовсе лишат Землю жизни, либо радикально перестроят ход эволюции. Трагедия! Космическая вселенская катастрофа! ...Пятые сутки Звезда над Землей. Не могу выкинуть из головы совершенно идиотскую мысль - если б я не один здесь был, а еще несколько человек со мной, что-то можно было бы сделать. Но что? Что, олух ты царя небесного?! ...На Бойне мелкие ящерицы, влезая друг на дружку, образовали кучу. Нижние давно раздавлены, а со всех сторон продолжают наползать. Сегодня куча уже выше моего роста. Черви свиваются в клубки размером с футбольный мяч - эти мячи повсюду. На пляже огромный мертвый ящер, кажется, тилозавр. Бесконечно длинная шея протянулась на песке. В нормальном состоянии, конечно же, никогда не вылез бы из воды. Хмызник поредел, четырехметровые хвощи осели, будто из них выпущен воздух. По ночам ищу, где укрыться от беспощадного света. Негде! ...Во время ложного дня некоторые пальмы собирают на макушке свои зеленые ветви-листья в некое подобие веника, который потом опадает. Хвощи все полегли. Березы и бук, правда, такие же, как были до Звезды. Эдафозавр перестал кормиться, подолгу стоит неподвижный. В воздухе тишина, ни жужжанья, ни звона. Поникшая трава покрыта уховертками, тлями, пауками, бабочками - некоторые шевелятся. Песок у моря окаймлен прерывистой серебряной полосой - выброшенная прибоем дохлая рыба. Поскольку внизу под обрывом держатся лишь некоторые деревца, сейчас из конца в конец можно просматривать долину, где я пропадал, преследуемый Курицем. Не такое уж большое пространство, а сколько сюда вместилось переживаний. ...Двенадцатые сутки со Звездой. Путаю, что день, а что ночь, - чтобы понять, чтобы это понять, нужно всякий раз сосредоточиться, долго соображать. Бойня стала звериным и растениевым Освенцимом. Одни лишь березки стоят. Из-под груд упавших хвощей там и здесь чья-то голова, хвост. То ли спящие, то ли мертвые чудища. Пнул ногой башку Сундука. Страшный зубчатый гребень не шевельнулся, только в открытом глазу что-то мелькнуло - может быть, впрочем, лишь тень от меня. Тиран куда-то пропал. Вероятно, раскидав всех других, освободил для себя где-нибудь в хмызнике глубокую яму. Похоже, эволюция действительно пойдет иным путем, и меня никогда не вызовут к людям. Просто потому, что они не появятся. Неужели я последний человек на Земле? Дошли, доразвились до гигантских пресмыкающихся, а дальше все. Цивилизация перечеркнута. Робинзон не попадет на свой остров. Ни Дон Кихота, ни Джона Донна. Все рушится, падает, умолкает, в том числе и "двадцатью четырьмя артиллерийскими залпами из двухсот сорока четырех орудий". Никто во Вселенной еще не был так ограблен, как я, - лишить человека всей человеческой истории! Для чего жить дальше? ...Кажется, семнадцатые сутки мы при Звезде. Хмызник полег весь. Упорно держатся только березки, и... И они действительно держатся! Как понимать... О господи!.. Словно подрубленный в коленях, упал-сел возле березы. Почему раньше не мог догадаться? Ведь все это было, было! Так как меня послали в прошлое, значит, цивилизация возникнет уже _после Звезды_! А раз так, то в небе она, та самая Сверхновая, чье появление в согласии с гипотезой, теперь подтверждающейся, возвестило конец веку динозавров. Наоборот, все будет: сфинкс с гордым лицом женщины-фараона Хатшепсут, английские столетиями выхоженные парки и трамвайные парки в Сан-Франциско, Первый концерт для рояля с оркестром Петра Чайковского и первый воздушный шар в воздухе. Все! Именно благодаря гостье оно настанет очень скоро - всего лишь через какие-нибудь сто двадцать миллионов лет. А не случись пришелицы, могло бы отложиться на добрых пятьсот. Свет Звезды во благовремении ослабнет, ящеры оправятся. Но через несколько тысячелетий к Земле не торопясь подойдет жесткое излучение, вымрут отдаленные потомки сегодняшних чудовищ, и мы, млекопитающие, взойдем на престол. Как дивно! Какое счастье! Я горячо приветствую вас, будущие люди, искренне люблю всех: неграмотную пожилую женщину - коренщицу в московской рабочей столовке 20-х годов XX века (по-моему, коренщица - та, что ножом резала капусту и морковь в суп, низшее лицо на кухне), люблю Перикла, чернокожего шахтера в алмазной копи ЮАР, Сен-Санса, Бердяева, Маркузе, Плеханова, девчонку-официантку с сияющими глазами, что мерзнет вечером возле Медисон-Сквер, надеясь хоть издали увидеть выходящего после концерта безголосого певца, своего кумира, седовласого, хрупкого от старости профессора Сорбонны, знатока истории ранних Капетингов, нищего голого факира в Бомбее, всю толпу у токийской воздушки, Чернышевского и Черняховского, Чосера, Чаплина и Че Гевару. Дорогие мои и замечательные, сердечно и страстно поздравляю вас с тем, что вы будете быть! ...Сверхновая точно начинает гаснуть. Заметно не столько по ней, сколько по тому, что над горизонтом в ночном бессолнечном небе появляется слабый контур знакомых созвездий. Как величественно! Я на грани времен. Позади архей, когда начальная жизнь лениво теплится, едва тащится сквозь медленные миллиарды лет, неторопливые протерозой и палеозой с медузами, рыбами, земноводными, чуть более ускоренный, как бы очнувшийся мезозой, которому тоже отдай его полмиллиарда, а впереди новая решительная энергичная эра, поспешный выход гоминидов, стремительное развитие человека, взрыв цивилизации и культуры. Закатывается солнце, уже поднялась на востоке гостья, а подо мной - я уперся в нее ступнями - планета Земля, где сию минуту жизнь вступает в иную фазу. Надо же, как повезло, а! Думаю о себе торжественно и отстраненно: "Он видел Звезду". ...Вокруг все приходит в себя, адаптируется. При Звезде живность в основном спит - это вроде договора. После захода солнца редко увидишь валандающегося ящера, да и он не уверен, что поступает правильно. А в солнечный настоящий день Бойня такая, как была. Рев, хохот, писк, охота всех на всех. Хмызник поднялся, однако прежней высоты не достигает. Еще полеживают псилофиты - по ним ультрафиолет ударил сильнее, чем по высшим. Вот так, значит, оно и было - Пришествие Звезды. И единственный из Homo sapiens - я - свидетель. Увы, настоящее чувство к человечеству возникло у меня в момент, когда я его чуть не потерял. "Что имеем, не храним, потерявши, плачем". Только сейчас окончательно выкорчевались из души недоброжелательство, злоба и, главное, зависть. Теперь ни к кому, ни по какому поводу. Свободен. Если б позвали, у меня нашлось бы что рассказать. Не пустым бы вернулся. ...Обожженная спина почти зажила. В эти три звездные недели совсем забыл о ней, спина воспользовалась и поправилась. Больно лишь, когда сближаю на груди локти, - сзади шрамы натягиваются. Но это мелочь. Дух излечился - вот что! Снова хочу, желаю, жажду, верю. Полон энтузиазма. ...Сверхновая появляется в небе уже не в полночь, а пораньше. Стала так неярка, что ее трудно отыскивать среди других неярких звезд. У меня чувство признательности, почти любви к ней. ...Опять вулкан дает себя знать. Участились подземные удары. Я уже к ним привык, последний сильнее всех. Надо уходить - пологими холмами туда - за горизонт. Но еще слаб физически. Правда, успокоился после звезды, совсем не дергаюсь. Разговор с Тираном был, конечно, бредом. Хмызник способствует рождению галлюцинаций. Там, над гниющим месивом, клубятся ядовитые пары, свиваясь в видения. И слышны голоса. Нет никакого Тирана. Просто раза три-четыре видел обыкновенного тиранозавра (Tyrannosaurus Rex). Весьма распространенное в эту эпоху примитивное существо с жестко закрепленными членами, у которых мало степеней свободы. Первобытные тоже привиделись. Вообще я немного сошел с ума и теперь поправляюсь. Послушайте, вы, судьи, там наверху! Я уже совсем не тот, каким был брошен от вас в бесчеловечные века. Плыл через океан, поднялся на скалы, спустился в кратер вулкана. Меня грызли и ели, чуть не утонул, едва не разбился вдребезги - огонь, вода и медные трубы. Чего вы еще хотите? Надо снова стать сильным и ловким. Кажется, мой восьмидесятый день в меловом периоде. Потихоньку прихожу в себя. Вот уж не думал, что предстоит такое, когда очнулся на тех самых первых отмелях. В эти дни много шагом и много бегом - до пятидесяти километров подряд по склонам. Так буду всю неделю. Эдафозавр начал меня признавать, подпускает близко. Вечером меня, обессиленного, не оставляет привидевшийся образ - крутой склон, на котором люди. Неужели у человечества есть цель?.. Если нет, то для всех усилий простое объяснение - борьба за существование. Человечество начинает с этой ожесточенной борьбы, а затем каждый в соответствии со сложившейся электрохимией организма лишь реагирует на сложившуюся обстановку. Один выводит лошадь боронить поле, другой, с помощью оруженосцев, одевается на турнир. Медея убивает детей, Грибоедов пишет "Горе от ума". Все уже определено грубой фактологичностью вещества, предшествующим ходом дел, никто не может поступить иначе, чем поступил. Материя правит, а невероятная сложность всего происходящего есть лишь многократно опосредованное следствие простых законов атома. Ни на ком ни вины, ни заслуги. Так думал когда-то я сам, но это ошибочно. Охотничья добыча, переселения народов, уголь, поднятый из земли, войны, искусство, путешествия, государственные договоры, восстания, революции, борьба за равенство и свободу - все подчинено незримой цели. Преодолеть диктат материи - вот путь человечества! Эту дорогу, осторожно спустившись с дерева, начал австралопитек. Продолжали люди с реки Соло, ловкий кроманьонец, и снова, снова. Да, конечно же, скачки электронов с орбиты на орбиту в осуществлении равнодушного завета природы! Да, ураганы, засухи, колебания земных плит (гибель Атлантиды) - таков бездумный мятеж материи. Больше того! Еще один взрыв сверхновой вблизи Солнца может разом все зачеркнуть - предписал же он гибель гигантским пресмыкающимся. Такое может случиться. Где-то в черной бездне сожмется космическое тело, уступая силам, которых нашей науке, пожалуй, никогда не удалось бы до конца познать, а затем грянет взрыв, стремительно расширяясь. Водород, гелий, протоны, субчастицы, скорости, температуры, давления - все вне сознания, морали, свободы, достоинства, просто так, ни для чего. И в результате на спаленной Земле гибнут лучшие, быть может, цветы Вселенной. Это так. Однако если б людям миновать рубеж, как отвели угрозу молнии, чумы, если б успеть взойти на уровень, где они и Звезды не страшились бы, тогда вечность, абсолютное будущее за ними. Я это знаю. Я побывал за пятьсот миллионов лет до цивилизации. У меня масштаб. Вообще, пора подвести итоги. Буду честен перед собой. Кембрий и мел не для меня. Хочу в человеческий мир. Уверен, попади я в ранние века, не в свою современность, нашел бы себе место. А пока яростная тренировка. Вся планета сейчас тот же хмызник. Значит, надо сделать себя таким, чтобы он не страшил, чтобы, пересекая его, далеко уйти от вулкана. Отыскать спокойное место в высоких горах. И там ждать. Знаменательный день - полгода я в мелу (плюс-минус несколько суток). Сначала, вскоре после Бойни, пополнел, а теперь снова худой, но от здоровья. После восхода солнца, не переходя на шаг, не отдыхая, пробегаю сорок километров, на закате - еще двадцать. Ежедневно полтысячи раз приседаю, могу теперь с места подпрыгнуть на метр двадцать. Как циркач, закидываю колени на плечи, сплетаюсь. Кончиками пальцев беру из воздуха пролетающую стрекозу и... выпускаю. Сделал кремневый нож, вырезал им деревянное подобие шпаги и упражняюсь. Эдафозавр теперь почти что домашнее животное. Когда зову особым щелканьем, он поворачивает голову в мою сторону. Доволен, если похлопываю по бокам. Из коры и лиан сделал грубое подобие человеческого тела и тренирую каратэ, самбо. Кидаюсь своему манекену в ноги, прыгаю на него сверху, бросаю за, спину, продергиваю между ног. Мое высшее достижение в фехтовании - с ладони подбросил вверх четыре камешка, успел коснуться каждого "шпагой" и упал на землю плашмя, пока все они еще были в воздухе. Эдафозавр упорно не позволяет брать себя на руки. Я сплел сумку, пробую сажать его туда, он отчаянно верещит и бьется. Но не могу же я сам уйти, а его, дурака, оставить здесь, у самого вулкана. Под утро земля заколебалась - бесшумно, как мертвой зыбью на море. Потом взошло солнце, я поднялся на самую высокую точку склона. К востоку еще столб дыма. Значит, и там вулкан. Надо двигаться немедленно. Со страшной быстротой пересечь хмызник. Бежать в глубь материка, от берега, где может слизнуть цунами. В степь, в саванну. Надо, но сижу. Еще на Бойне, сразу после Курица, я случайно, со страху, покалечил небольшого ящера. Увидел рядом, испугался и, обозлившись, хватил дубиной наотмашь. Он, хромая, поспешно убрался в густую заросль. Теперь думаю - не может ли быть, что сам именно от него произойду через сотню миллионов лет? Что ненужно причиненная боль как-то войдет к нему в гены и много позже обернется моей неприспособленностью к миру? Если так, значит, я закольцован, обречен вечно являться в цивилизации ненужным, неудачным, свершать там свое преступление, быть низвергаемым в прошлое, тут опять наносить роковой удар ни в чем не повинному животному и из-за этого удара, уже народившись на свет в своей современности, вновь преступать закон. Горькая, обессиливающая мысль... Неужели же ничему не пропадать бесследно? Разве никогда не высохнет ни единая капля пролитой крови, а бесчисленные войны, бесконечные пытки и мучительства первых ранних тысячелетий уже сложились в такой задел зла, какого человечеству не избыть во веки веков? Страшно, если таким масштабом отдаются все наши деяния. Но, с другой стороны, в Башне собрали почти что черный ящик. "Эффект бабочки", "эффект кольца" не подтверждены. Как раз планировались исследования, когда меня судили. Двухсотый день. Готов, как стрела, когда лук натянут. Натренирован. Вспомнил чуть ли не все, чему учили в школе. От "равнобедренным треугольником называется...". Смог бы лить металл, лечить водянку, делать механизмы. Бегло мыслю на двенадцати языках. Высоко подбрасываю кварцевую глыбу, ловлю на голову и отскакиваю, когда коснулась волос. Завтра в путь. Левее вулкана, между берегом и скалами, где птеранодоны сидят подобно гарпиям собора Парижской богоматери, и дальше направо от моря. Эдафозавр будет в сумке за спиной - плевал я на его протесты. Не успел. Ночью был свирепейший подземный удар, самый сильный изо всех, что до сих пор. Сначала низкий, обнимающий рев, который заставил меня проснуться в ужасе. Потом будто снизу в землю бухнула гигантская кувалда. Подбросило, и я сел. Колебалась почва. Грохот камней, треск деревьев, шелест листвы. Бойня тоже пробудилась, оттуда несся многоголосый хор тревожных воплей. На рассвете в полусотне шагов от своей площадки увидел трещину. Впечатление, будто без дна. Сколько ни бросал камней, они проваливались в темноту, исчезая бесшумно, как опущенные в глубокую воду. Ширина метров около восьми. Начинается на западном склоне кальдеры и, перепоясывая его, тянется на восток в хмызник. Я прошагал сбоку разрыва километров десять и остановился там, где он углубляется в болото. Сероватая густая жижа медленно скатывалась с обоих краев, и этот странный ров с жидкими стенами уходил вдаль. В хмызнике стояла полная тишина - перепуганное зверье прекратило видимо, жратву, попряталось. Вернувшись на склон, почувствовал сильный запах аммиака и сероводорода. Некоторые фумаролы превратились в маленькие самостоятельные вулканы - конус, откуда пульсациями подается лава. Поднялся на свой наблюдательный пункт и огляделся. На горизонте, куда ни глянь, дымы и дымы, близкие и дальние. Вспомнил, что как раз в меловом периоде лава заливала пространства в двести и триста тысяч квадратных километров. Видимо, обречена огромная территория. Бойни нет, а с ней погребены и все мои проступки. Эффект кольца, эффект бабочки исключаются. Ночью опять сильнейший толчок. Грохот, шум воды, переходящий в рев водопада, конец света. Потом солнце осветило полностью изменившуюся местность. Все, что от трещины, затоплено. Скрылось под мутной, белесой, парящей водой. Бойня на дне. Море подошло к самому склону. Дым над "моим" вулканом поднимается километров на тридцать - сижу в тени, которая достигла излучины реки. Дым настолько плотен и тяжел, что кажется не летучим веществом, а ожившей полутвердой материей, которая каждую минуту может застыть. Вокруг этого проткнувшего небо черного столба венец непрерывных молний. Величественное зрелище. Принимается и, разом оборвавшись, перестает стремительный ливень. Ощущение, что откололась половина континента. Мне конец, но ужаса нет. Я на капитанском мостике мироздания. Отсюда все видно. Вот сотни тысяч лет, миллион, очертания материка были такими, а теперь на новые миллионы все будет иначе. Какие-то государства, страны возникнут, знать не будут, что я видел, как рождались их территории. Я почти что помогаю, почти что помешиваю варево истории в дымном котле времени. Сидим на холме, а вокруг уже сомкнулась лава, перехлестнувшая через стены кальдеры. Горизонта не видно, дым и пар. Неподалеку из моря поднимается еще черный столб, взлетают массы породы - подводное извержение. Воздух дрожит от соединенного рева двух чудовищ. Новые потоки лавы вокруг нас подаются на ту, которая уже затвердела коркой. Но деревья и кустарники не попадают в жидкий камень живыми. Когда раскаленная стена приближается, жар заранее охватывает растение. Листья все разом скручиваются, истлевают, ствол гнется, чернеет и вспыхивает факелом еще до того, как его коснулась наступающая волна. Теперь-то эдафозавр не возражает против моих рук. И рядом опустился птеродактиль... то есть птеранодон. Некрупный, молодой. Слабый летун, но в свистопляске воздушных порывов сумел-таки вырулить сюда. А зачем? Кажется, имея крылья, поднимайся выше и выше, окинь взглядом всю панораму и вдаль от гибнущего края. Это так, но, возможно, он не хочет покидать родины. Пожалуй, и на Бойне была своя радость существования. Пытаюсь прогнать птеранодона, но он жмется к ноге. Уже виден тот вал, который приближается, чтобы поглотить верхушку нашего холма. Жар нарастает. Обнял обоих зверей, хочу своим телом подольше загородить их от огня. Ну что же, я не последний. Еретики еще пойдут на "милостивую бескровную смерть", раскольники "в огненную купель". Кажется, я, наконец, присоединяюсь. ...И МЕДНЫЕ ТРУБЫ Первый раз смотритель поклонился барину, когда по двору еще водили распаренную тройку. (Тот в избе из ковша воду пил.) - Ваше сиятельство, сударь, повремени. Шалят очень на гари. Злодейство еще от Емельки не переведется никак. У нас компании сбивают, кому ехать - купцы или по казенной части. Был проезжий важного росту - до сажени вершков пяти не дотянул. Подорожная от Тобольского генерал-губернатора, но следовал без прислуги, сам, чего при таких-то подорожных не бывало. И лик не крупитчатый, округлый, а загорелый, худой. Взглядом не медленно, с сознанием себя водит, а резко упрет в одну сторону и в другую. Стиль твердый. Ковш положивши, вытер рот рукою. - Запрягай! Вещей две клади. Сундук - одному поднять впору - он оставил в кибитке, шкатулку же брал с собой, вынимал оттуда подорожную, чтобы смотрителю переписать. Как запрягли, еще пробовал урезонить проезжего смотритель - что случись, с него тоже спрос. - Ваше сиятельство, по крайности хоть пистолеты... Тот прервал его знаком руки. - Выводи! Сам в карман и рубль кинул. У смотрителя дух захватило. Знатнее езживали - прислуги только на трех повозках. А чтобы серебряным рублем, не помнилось. И ямщик с седой бородой (а все Васька) тоже на мзду вознадеялся. И тут же подумал, как бы с деньгой в трясину не угодить. Разбойничать нынче пошли уж очень разные - иной и ямщика не побрезгует зарезать. Поехали. Барин сидит, скалится на хорошую погоду. По-русски чисто говорит, однако на русского не похож, а больше на иноземца, какие приезжают звезды считать, нашу землю мерить. Ну, улыбайся-улыбайся. Как бы заплакать не пришлось. К пятой версте миновали гать, где по сторонам хворая сосна с тонкой осиной друг дружку не видят, да пушица-трава. Еще через версту зачернелись заплывшие обуглины на старых дубах - тут пожар ливнем гасило. И вот она сама гарь. Сверху черные стволы, снизу малина, сморода. Самое для душегубства место - тут и выскочить врасплох, тут и скрыться. Оглянулся Васька на барина - тот вовсе заснул. А как посмотрел ямщик вперед на дорогу, грудь сперло. Шагах в десяти сосна бесшумно падает поперек. Кони сами остановились, дрожат. - Ваше благородие, просыпайся! Беда! Соскочил Васька с облучка. Растерялся. В лес бежать, так это прямо злодеям в лапы. Оставаться на месте - чего хорошего дождешься? Являют себя с правой стороны из кустов двое, с левой - три мужика. Которые первые вышли, один совсем зверина. Грудь бочонком бороду подпирает, ноздри рваные, глаз кровавый. Руки до земли, в кулаке топор. - Поднимайся, барин. Будем с тобой поступать, как государь наш, Петр Федорович, приказывал. А который рядом, ладный парень, чернявый, молодой. Глянул на него ямщик, понятно стало, что его-то самого убивать не будут. А все равно со страху помрешь, как начнут с приезжим ужасное делать. Однако тот духу не сронил. Спрыгивает на траву спокойный. Зверина-мужик поднял топор, закричал жутко: - И-и-иэх! Васька глаза шапкой прикрыл. Хрип... Тело об мягкую дорогу хлопнуло. Кто-то сопит, топочет лаптями. Выглянул ямщик из-под руки. Топор стоит воткнутый по самый обух в поваленную сосну. Зверь-мужик на земле животом кверху. Чернявый воздух хватает, держится за грудь. Барин же на ногах, и на него трое насели. Про двоих Васька понимает - те, о которых слыхал. Братья-близнецы - беглые с Демидовских заводов. Эти с топором и с ножом. И третий с волосом рыжим заходит полоснуть саблей сзади - ржавая она. От Пугачева сколько годов пролежала в земле. Однако проезжий под одного из братьев уже нырнул, бросает его за спину. И глядь, на траве все пятеро. В куче. Хотят расползтись, а барин поднимет и обратно. Да еще стукнет поддых так, что у человека глаза на лоб. Ямщик смотрит - не мерещится ли ему все? Барин же командует, ругается. Всю дорогу молчал, теперь разговорился. - Веревка есть?.. Вяжем злодеев... Клади в кибитку, в Ирбит отвезем, в управу. Там с них спросят. Заплакал Васька, как взялся за чернявого. Да что станешь делать? Поклали одного на другого, как поленья. Злодеи те зубами скрипят, червяками выгибаются. Проезжий к лесу кинулся. Сосну взял у комля, оттащил с дороги. А дерево вполобхвата! - Давай! Трогай! Чего спишь? Только взяли кони, соскакивает. - Стой! Стой, говорят, куда разогнался?.. Песку по дороге не будет? - Песку? - Ну да, песку! Коням-то тяжело. - Коням? - Ваське не понять, о чем речь. - О, господи! А кому, тебе, что ли?.. Снимай давай! Это про разбойников. Васька слез с облучка. Себе не верит. Сняли, покидали на траву. Те лежат связанные. Ни живы, ни мертвы. Тоже слово сказать боятся. - Поехали! Вскочил на кибитку, за полог взялся - поднять от солнца. Кони опять взяли. Только миновали сосну, опять кричит: - Стой!.. Стой! А веревка? - Соскочил. - Веревка-то как? Жалко, хоть и резаная. Ямщик уже начал понимать. Прокашлялся. - Знамо дело - работа. - Вот я и говорю. - Пробежался быстро до злодеев и обратно, остановился, глядит. Вернулся к Ваське. - Как думаешь, раскаиваются? У Васьки горло запнуло. Сказать ничего не может. Барин опять к разбойникам. Остановился над рыжим. - Что, сожалеете небось? Бес, видно, попутал. Другие молчат, а мужик-зверь выдохнул: - Дьявол ты, не человек. Проезжий будто не слышал. - Раскаиваетесь, а?.. Молчание - знак согласия. Выходит, раскаиваются. - К ямщику. - Как думаешь? Васька только рот разинул. - Ладно. Давай тогда развязывай. Не сиди! Нечего время терять. Развязали. Солнце на полдень поднялось. День ясный, небо высоко. Снизу от зелени дух идет - живи сто лет. Весна. Пятеро стали подниматься. Не знают, куда глаза девать. - Ну что, мужики, - говорит барин. - Все тогда. Топор вон возьми. Побрели они, один об другого толкаются. Проезжий шагнул было к кибитке. Остановился. Снова не садится. - Эй, подождите! Те стали кучей. Барин шагает к ним. Ткнул пальцем на чернявого. - Пойдешь ко мне служить? - Я? - Шары выкатил. - Ну да. Обиды от меня не будет. - Служить? К тебе? У чернявого губы задрожали, оглядывается на ямщика, на товарищей. Закраснелся. Один из братьев локтем его. - Ну! Тогда шапку тот срывает. Об землю. - Ваше благородие... Да как ты нас... Да мы... - Согласен. - Барин к мужикам. - Тогда прощайте. А ты садись. Меня разбудишь, когда Ирбит покажется. Отдохну - нынешней ночью мне не спать. Но барин проснулся сам, когда стали к городу подъезжать. - Тебя как величают? - Федькой. - По отцу? - Сын Васильев. Да вот мой отец. - На ямщика показывает. - Ваше благородие, государь! - Ямщик тройку останавливает, соскакивает с облучка. - Заставь до смерти богу молиться, не выдай. Крепостные мы плац-майора Шершенева. Меня, старого, на оброк отпустил, молодых же всех в землю - медь копать. А там воды до пояса - года по три живут, не боле. Вот и согрешил парень - в бега кинулся. Проезжий в ответ спрашивает: - Тебя как по отчеству? - Иваном отца звали. - Василий Иванович, отведи тройку с дороги. Нам поговорить надо. На поляне барин сел, шкатулку с собой вынесенную открыл, принялся рассказывать дивную историю. Был он рожден природным бароном в жаркой стране за океаном, куда от Руси плыть месяца два. С детства имел любопытство к наукам, от древнего народа, майя называемого, узнал, как соблюдать себя, чтобы сила и прыткость. Войдя в возраст, поехал от своей горячей родины в край Аляску. Там возле берега прохлаждался на малом корабле, был унесен в студеное море и, много претерпев, попал на сушу возле великой реки Колымы. На той реке стоит селение Армонга Колымская, где он ради своего чудесного спасения крестился в православную веру, в честь восприявшего его казацкого воеводы, взявши имя Степана Петровича. (Говоря это, барин осенил себя крестным знамением.) Теперь едет в Санкт-Петербург просить государыню русского подданства. Дивно сделалось отцу с сыном - барин-то им, холопам, про себя. Но, правда, уже не первое он сегодня чудо являл. И по крайности убедились, что не дьявол. Потом, шкатулку отперев, проезжий развернул грамоту на барона, прапрапрадеду жалованную князем Андорры, другие важные бумаги от императоров, королей. Вынимал также камни, полезные корни, еще от его родины сбереженные. Под конец же показал в шкатулке перья гусиные, чернильницу, сургуч. И твердой речью: - Что с нами дорогой случилось, Василий Иванович, забудь! Как выехали, мол, так и доехали: нас никто не видал, нам никого не попалось. Нынче же ночью напишу на Федора бумагу, будто продал мне его плац-майор, а в губернской канцелярии купчая заверена. Той бумаги, однако, никому не стану показывать, пока за Нижегородскую губернию не заедем. Васька с Федором только кивали, удивлялись. - А теперь, Василий Иванович, благослови сына. Столица не близко, свидитесь ли когда? В ту зиму страшный гулял на Невской перспективе холод. С полдня солнце склонялось к шпилю Адмиралтейства огромное, красное. Нева вся парила со льда светлым морозным дымом, от людей, от лошадей дыханье выскакивало большими белыми фонтанами. Из иностранных посольств старались вовсе на улицу не выглядывать. В Зимнем, в княжеских, графских палатах беспрерывной топкой так накалили высокие голландские кафельные печи, что не тронь. А на главном проспекте столицы все равно всякой славы и всякой судьбы народ. В закрытом возке едет флигель-адъютант, мужик в желтом нагольном тулупе везет битую птицу на господский двор, другой на роспусках сена навалил. Толстая барыня с прислугой взошла в лавку, где заморские изделия - торопится купить розенвассеру, розовой воды в свинцовой фляге. Капитан кавалергардов с большого похмелья крутит ус, диковато озирается - нет ли взгляда непочтительного, а то он готов и шпагу окрасить. Кто поплоше одет, да не мясом обедал, того сразу прихватывает мороз. Через тридцать-сорок шагов оттирай себе щеку либо становись греться у тех костров, что будочники разжигают возле Полицейского моста, на Большой и Малой Конюшенных. Хоть днем, хоть в вечер красив же с этими кострами каменный державный град Петра. И как разросся, расстроился! Будто еще совсем недавно блаженной памяти императрица Анна Иоанновна рядила сразу за лютеранской кирхой устроить сад-гартен для гоньбы оленей, кабанов, зайцев - великая любительница стрельбы была. Но какие зайцы?! Нынче сзади кирхи ровные улицы одна за другой, где в пять часов пополудни зажигаются масляные фонари на чугунных столбах изящной фигуры. Возле кирхи же стоит двухэтажный дом на десять покоев, принадлежащий славному кондитеру из немцев Нецбанду. В эту зиму снял его барон Степан Петрович, нареченный недавно самой государыней, Екатериной Второю, Колымским. Немало пришлось ему хлопотать аудиенцию. До самого Безбородько доходил с подарками. Но добился, преуспел. Стал в назначенный день и час среди толпы напудренных вельмож в большой приемной зале Зимнего дворца, роскошней которого и в мире нет. Матушка-царица осчастливила долгим разговором. Пожелала узнать, очень ли оробел, когда унесло от Аляски, как это чувствуется, если сильный голод - в животе болит или только скучно. Спрашивала, знатная ли река Колыма, годится ли для судоходства, чем продовольствуются в Армонге царские люди, нельзя ли местных жителей употребить в земледелии или лучше пусть в охоте на дикого зверя продолжают упражняться. Приезжий на все давал толковые ответы. Довольная императрица пожаловала его табакеркой, алмазами украшенной. Был зван на куртаги. Дамы придворные, легкомысленные танцорки, многие заразились любовью к статному иноземцу. Веером открыто примахивали к себе, мушки клеили у губ особым образом, давая знак, что, мол, свободна, кровь горяча, хочу с высоким блондином иметь амур. Но Колымский оказался подвержен другому соблазну - карточному. Хоть в отважную игру садился, хоть в коммерческую. И проигрывал. Причем так изрядно, что крупные столичные картежники стали приглядываться, а нельзя ли его распрячь тысячи эдак на три. Назревал скандал. Сначала сели в доме барона за "фараон", потом решили сразиться в холопскую "горку", где успех зависит только от бодрости игрока, так что храбрый, имея одни лишь номерные, сорвет банк, а робкий и сомнительный потеряет даже с сильными картами. Кроме хозяина, были князь Смаилов, известный санкт-петербургский шалун, кавалер Леблан и Бишевич, человек подлого роду, но великого достатка откупщик. И после ужина Колымский, против всех ожиданий, стал забирать чуть ли не всякий кон. Гребет и гребет к себе широкими, словно у холопа, ладонями. Добавит в большую кучу, холодно оглядит партнеров - серые глаза будто чужие на загорелом по-мужицки каменном твердом лице - и ждет очередной сдачи. Проигрывал больше всех князь Николай. А не того был закала, чтобы обиду сносить. Знающие неохотно садились с ним играть. Идет карта, Смаилов вежлив, а нет, может и побить партнера. К одиннадцатому часу он отдал Колымскому около тысячи и стал писать записочки. Кавалер и откупщик уже заимели интерес следить, как же в конце концов обойдется своенравный князь с хозяином. Пробило полночь. Барон держал банк, Смаилов был за рукой. Ставку назначили двадцать рублей. Князю открылась козырная десятка с фалью, а в поднятых он нашел еще туза с королем. Получалось, игра его. Бишевич, которому открыли козырную даму, отказался, кавалер с двумя мелкими заявил себя в боязни. Перебить Князеву карту могли лишь три фали подряд у Колымского - случай столь редкий, что на него и считать нельзя. Осторожно, чтобы затянуть барона, Смаилов "пошел в гору" на двадцать. И тут же поправился, назначив сто. И барон равнодушно придвинул кучку империалов. Все смотрели на князя. Три кона подряд он торговался с Колымским до конца и проигрывал на проверке. Он побледнел, у него стала дергаться щека. Леблан и Бишевич каждую минуту ждали, что он, придравшись к чему-нибудь, вскочит, порвет карты. - Иду на двести. - Князь развязал галстук, бросил его на пол. - Отвечено! - Колымский отсчитал деньги, положил на банк. - Вы пишите записки, князь. Смаилов бешено глянул, но сдержался. Закусив губу, написал на клочке бумаги "восемь сот", показал барону. - Принято. Поднимаю еще на столько же. Трещали свечи, Леблан с откупщиком затаили дыхание. Чтобы продолжать борьбу, князю надо было добавлять цену выездной столичной кареты. Он плеснул себе вина в бокал, сжав зубы, уставился на свои карты. - Ну? - нетерпеливо прозвучал голос хозяина. Смаилов поднял на барона ненавидящий взгляд. - Прошу положить карты. - И тотчас спохватился. Глупость! Раз уж решил кончать скандалом - он именно так и решил - стоило идти до проверки. Но Колымский уже открыл на столе свои - четыре мелких. Откупщик крякнул. Леблан после минутного молчания захлопал в ладоши. Князь, багрово покрасневший, вскочил. - Нет, господа! Дело нечисто, так не торгуются. - Он потянулся к денежной куче барона. - Я этой игры не признаю. Однако Колымский опередил. Мгновенным мягким движением вставши, положил Смаилову руки на плечи. - Что вы сказали, князь? Дурно себя чувствуете? И кавалер с откупщиком ясно увидели, как быстрым, коротким движением кулак барона ткнулся Смаилову пониже груди. Туда, где часы с брелками на ремешке. У князя замутнели глаза, падая на стул, он стал ловить воздух. - Федька! - Хозяин обернулся к дверям. - Воды! Князь нездоров. Мгновенно распахнулись обе половинки дверей. Чернявого слугу будто ветром вдуло в залу. Колымский плеснул воды в лицо Смаилову, расстегнул ворот рубашки. - Ничего, оправится. - Он прошелся по зале из угла в угол. - Признаюсь, господа, поклонник я физических упражнений. Чтобы не впасть в дородство. (Взгляд в сторону толстого Бишевича.) Как древние нас учили - в здоровом теле здоровый дух. К тому же полезно, чтобы вору ночному не поддаться, честь защитить от обидчика. Побыв во многих странах, обучился искусству без оружия сразиться со злодеем, даже с двумя-тремя. Вот, к примеру, замахиваются на меня... Бросил на спинку стула отделанный мехом шлафрок, остался в рубашке, в кюлотах. Шагнул к Смаилову. - Князь, замахнитесь. - Эй, хо... холопы мои! - Смаилов, приходя в себя, тщился встать. - Ну, смелее, - подбодрил хозяин. - Поднимите руку! Рывком поставил Смаилова на ноги, сам задрал правую руку. Партнеры не поняли, каким манером то произошло, но князевы башмаки с серебряными пряжками мелькнули под потолком. Макушкой Смаилов только-только не ударил в пол, а через момент уже стоял, как прежде, но с растрепанными волосами, блуждающим взором. Бант у князя соскочил с косички. Багрово-красный Смаилов силился что-то сказать и не мог. Только шлепал губами. Колымский небрежно толкнул его в кресла, вскинув голову, остро глянул на француза с откупщиком. - То было против хама, мужика. А если оскорблен дворянином... Федор, шпагу, пистолеты! Взял поданную слугой шпагу, передернул плечами, разминаясь. - Кавалер, прошу, сударь. Обнажите ваше оружие и нападайте... Ну! Леблан неуверенно поднялся. - Так... Крепка ли ваша рука? Клинок сверкнул перед глазами француза, лицо барона вдруг оказалось рядом. Какая-то сила вывернула рукоять из пальцев Леблана, шпага его взлетела, а барон уже стоял на прежнем месте. И все это было сразу: лицо Колымского вблизи, возвращение хозяина на середину залы. Только шпага кавалера долго взлетала и опускалась. Правая рука вся онемела у француза. - Или пистолеты... Слуга тем временем поднял со стола туза пик, наткнул на торчавший в стене гвоздь. Колымский отошел к столу - отсюда до цели было шагов десять. Взял один из трех пистолетов, расставив ноги, чуть потоптался, как бы проверяя, прочен ли пол. Медленно поднял руку, прицеливаясь. - Повязку! У чернявого уже был приготовлен темно-красный бархатный шарф. Он наложил его барону на лицо, завязал сзади. Затем отнес в сторону шандал, освещавший карту. Теперь и партнерам ее не было видно. - Князь Николай! - Шарф закрывал лицо Колымского от бровей до подбородка, и это прозвучало глухо. - Князь, слышите меня? - Слышу. - Голос Смаилова был дребезжащим, какого Леблан с откупщиком прежде не знали. - Сочтите мне. - Счесть? - Ну да, до трех. - Раз, - начал Смаилов. - Два... три! Еще не до конца отзвучало "и", как три выстрела грянули, почти сливаясь. Барон хватал пистолеты со стола, бросал обратно с быстротой фокусника. Повязка тут же была сорвана. Колымский подбежал к стене, снял с гвоздя карту, стал совать гостям. Карта была в трех местах пробита пулями. - Это, судари мои, память мускулов, стрельба не глядя. - Повернулся к слуге. - Все убрать, нам новую колоду! Прошелся по зале. - Что ж, друзья, отдохнули, развеялись. Можем продолжать? Гости молчали. Смаилов вдруг, пригнувшись, опустив голову, пошел к дверям. Тремя легкими шагами Колымский нагнал его. - Куда же вы, князь? - Д-домой. Устал. - Тихий, неуверенный голос. - Нет, князь, вы не пойдете. - Не пойду? - Смаилов посмотрел в лицо хозяину. - Нет, конечно. - Хозяин подвел князя к столу, посадил. - Господа, обязан сообщить, что, соблюдая свое достоинство и особливо честь играющих со мной партнеров, я неожиданного выхода из игры, каковой тень на всю компанию бросает, прощать не могу. То долг мой по отношению к гостям - недопущение двусмысленностей. - Глаза захолодели, он вел взгляд с одного лица на другое, будто прицеливался. - Случалось мне за такие экивоки отхлестать обидчика публично по щекам (рот скривился в гневе), да потом прострелить пустой лоб. Не скрою, из важных европейских столиц и хороших городов принужден был после дуэлей уезжать по наговорам недоброжелателей. Однако всегда возвращался по разъяснении дела. Так что здесь, любезный князь, - похлопал Смаилова по плечу, улыбаясь с нежностью, - здесь будьте вполне надежны. Ничьим внезапным удалением ваше имя замарано быть не может. - Резко повернулся к другим гостям. - Поиграем, други, раз уж собрались. - Отбежал к двери. - Федька! Буди эконома. Поваров с поварятами поднять, пусть пекут, жарят. А нам сюда кофею и вина... Князь, благоугодно ли вам начать? Ваша сдача. От стола не поднимались больше суток. Ставку по настоянию барона повышали трижды. Кто засыпал, того хозяин будил, заставлял взять карту. Гости уж думали только, как живыми уйти. Огромный капитал проиграл откупщик, но впятеро князь. Француз лишь тем отделался, что сопротивления не оказывал, сразу отдавая за каждый кон - сперва наличными, потом записками. Кончили в седьмом часу утра. Проводив партнеров, Колымский взял с вешалки шубу, принял бобровую шапку из рук подскочившего Федора. Небрежно запахнувшись, вышел, побрел мимо обывательских трехэтажных домов. Мороз чуть отпустил. Иней светлым пухом лежал на ветках подстриженных лип вдоль широкой Невской перспективы, дымкой одел камень зданий, отчеканивая углы, грани. Вельможный Санкт-Петербург еще крепко спал, но проспект шевелился почти неслышным теневым движением. Исполняя вчерашним вечером наказанное, бежали с поручениями комнатные девки, казачки, черный трубочист шагал (за спиной мешок, где сажа - тоже важный товар), прилежные лошаденки везли ко дворцам припас из пригородных усадеб, фонарщик плелся - в руках масляная бутыль и лесенка. Молочницы-чухонки несли к базару горшки со сметаной, дворники сгребали снег. Барон повернул влево, оставляя за спиной Адмиралтейство, пошагал приподнятым над мостовой бульваром. Просторные луга у Фонтанки были завалены штабелями бревен - с весны рядили гатить низкий, топкий берег, ставить набережную. Город почти кончался здесь - за рекой только конные дворы Преображенского полка, а после уже темный финский лес. На другой стороне проспекта у открытых ворот к Аничкову дворцу вереницей выстроились сани с сеном, ждали с ночи, когда допустят. Колымский перешел туда. В глубине хозяйственного сада тускло светились оранжереи, шел сбор фруктов к царицыну завтраку... Трудно поверить, что не так уж далеко в будущем вдоль этой же стены к Публичной библиотеке, что на углу, где Садовой улице пролечь, пройдут гордые студентки филфака ЛГУ, толковые, острые на язык ребята-электронщики, которым создавать компьютеры тридцатых поколений. Люди станут совсем другими, а вот Аничков дворец таким же не изменившимся войдет, словно мыс, в море времен. Резко рисовался контраст между благородной простотой, спокойствием дивных, навечно пребудущих строений юного Петербурга и самодурством, суетливостью тех, кто живет и властвует в них сегодня. Камень умней! В тот же день к вечеру барон отправился на Большую Морскую к Смаилову. Князь, сказавшись больным (да он и был болен), потщился не принять. Колымский расшвырял прислугу, ворвался, предъявил, ссылаясь на нужду, записи к расчету. Сумма была неимоверная, скоро собрать Смаилов ее не мог, предложил в оплату одно из родовых имений. Вступать во владение пришлось хлопотно. Указом просвещенной государыни карточные долги взимать запрещалось. Составили фиктивную купчую. Сломленный князь всему подчинялся, но дело тянулось до весны. Выехал барон в новоприобретенную усадьбу только в мае. Впереди карета с гербами, сзади кибитка для камердинера Федора и эконома Тихона Павловича. Тертого, пожившего этого мужчину из петербургских мещан Колымский от Нецбанда переманил. В нежной карете двигались не шибко - две упряжки в день верст по шестидесяти. На шляху то и дело царского курьера тройка, щеголь в атласном кафтане рысит с визитом к соседке-помещице, погорельцы бредут с сумой - огнем бог наказал. Обозы, обозы с кирпичом, тесаным камнем. А более всего возов, рогожей покрытых, где юфть, сало, полотна, пенька - эти в Кронштадтский порт. Останавливались у крестьян. Барон, по причуде своей купцом одетый, беседовал, как с равными. В дому мужика-однодворца позвали с полатей парня молодого, тоже ночевщика, ужинать колбасами. Тот видом чистый ангел. Волос русый до плеч, лицом тонок, бел, глаза ясные. Сказался крепостным актером. Умеет акцию, на клавире, танец, может делать театральную машину. В Санкт-Петербургском оперном доме пел Солимана в "Трех султаншах", аплодисменты имел, похвалы удостаивался. Два же года назад барин-старик отозвал в имение, велел научить пению, танцу да италианскому языку девицу четырнадцати лет, каковую сдать ему неповрежденной в нравах и сердце. - Сдал ли? - спрашивает его барон. - Сдал, - отвечает парень. И заплакал. Этого, Алексей ему имя, было решено тоже взять, оброк за него платить барину. Поздно, как все по лавкам легли, наговорившись, Колымский вышел на крыльцо. Отрозовела, погасла вечерняя заря, пахло березовым листом. Майские низкие звезды сияли над головой, словно вывешенные в глубокую черноту неба. От тишины и отсутствия наземного света казалось, будто после огородишка за непробивными кустами бузины мир кончался. Будто здесь же, в двух шагах, земная твердь обморочно опрокидывается в эфирную пропасть Вселенной. Но Русь, хоть и невидимая, была. Раскинулась во все стороны. Ему ли не знать, человеку у крыльца) Как в глухой сибирской деревеньке зимой оттерли его, нагим явившегося, он и лес валил, и землю пахал, с коробом легкого товару ходил по селам, сам на лесной дороге купца останавливал, городскую управу ночью взламывал ради бумаги, печатей. Насмотрелся... Вдруг треснула ветка поблизости, что-то двинулось в кустах. Колымский повернул голову - корова? Или кто любопытный из соседских мужиков?.. Шагнул туда, и тотчас странная, во что-то гладкое одетая фигура тронулась с места. Легкий, сразу стихший звук шагов. Перескочил через кусты. Человек, как бы облитый чем-то серебряным, стоял на шляху возле старой липы. И одежда и повадки не мужицкие. При свете звезд стало различимо лицо незнакомца. Узкое, с большими глазницами. Не русское. Мгновение, и мужчина в серебряном ступил в тень, под липу. И исчез. Как растворился. Колымский ринулся к липе. Никого... Шлях и поле за ним пусты... Был и не стало. Кто? Неужели слежка? Но почему? Если до царицы дошло насчет Смаилова, послали бы поручика - доставить на допрос. Постоял, закусив губу. А может, и не было ничего. Галлюцинация, как в меловом периоде с тираннозавром, которого видел, слышал разговаривающим с сигарой в зубах. Нервность от перегрузки. Но, идя в избу, знал, вспоминаться будет серебряный. - Сим объявляется... во владение его сиятельства... Обязаны иметь к нему полное повиновение и беспрекословное послушание. - Из губернского штата чиновник с глубоким поклоном подал бумагу Колымскому. - Вот вам, крестьяне, ваш новый господин. Усердствуйте ему, он вас своей милостью не оставит. Толпа опустилась на колени. Торжественно было. У самой лестницы на террасе кучкой стояли управляющий из поляков со льстивой улыбкой на губах, приказчики, дворецкий, главный конюший, староста. Вперед, на коленях же, вдруг просунулся древний старик. На голове редкий пух, члены дрожат - такому терять нечего. - Батюшка-государь, - зашамкал, - пожалей нас, сирых. Прежний барин да управитель жениться парням не велит, девок сперва зовут на смотрение. (У толстого управляющего перекосило рот.) Милостивец наш, дозволь... - Дозволяю! Старик осекся растерянно. Барон с кресла встал. - Мужики, теперь ступайте в поле, трудитесь. Дело летнее. И повернулся. Ушел в дом. Приехал новый господин, еще не рассвело. Сразу стал смотреть имение, сопровождаемый сорванным с постели управляющим Аудерским. Готовились к тому, что он нагрянет, но раннее появление застало всех врасплох. К полудню Аудерский от страху и усталости еле держался на ногах. - А всего к услугам вашей светлости... Выхватывал листок из кипы списков и описей. "Камердинеров да казаков - 12 Официантов - 9..." Начали с дома. Прошли двусветный зал (хрустальные люстры, подсвечники на стенах бронзовые в виде грифов), заглянули в князев кабинет (бюро красного дерева с финифтяными бляхами на замках, прошлогодние "Санкт-Петербургские ведомости"), спальню (кровать на возвышении с кружевным и атласным пологом, мраморные колонны по углам). Всюду навощенные полы блистают, пыль выметена, мухи все до одной вымаханы, чистота, свежесть. Барон шагал скоро, задерживался в местах неожиданных, стрелял вопросами: - Чьей кисти портрет? - Эта дверь куда? В буфетной подергал замок на железном ящике, где заперт сахар. (Как ни наказывай дворовых, все равно, пся крев, будут лазить.) Обвел взглядом полки с дорогой посудой. "Ямбурского завода бесцветного стекла кубков... Глазурованного фарфору, ножей да вилок..." Барон глазами по сторонам. Слушал невнимательно. Крестьян отпустивши, пообедал быстро, велел заложить коляску. Пока запрягали, направился во флигель, где людская и дворовых квартиры. Не понравилось. Стены закопчены, на полах солома. Спросил, по скольку семей в одной комнате. Из этого флигеля выйдя, показал на дверь в подвал - арестантскую. За всякие провинности тут содержалось наказанных человек тридцать. Одни на короткой цепи к стене прикованы, иные в колодках, с рогатками на шее. Когда подходил новый барин, изнутри гам, но, как замок звякнул, умолкли. Сидят в темноте, только глаза белеются. Управляющий объяснять: - Этот спор затеял со старостой. Не из дворни, ваше сиятельство, пахотный. Неслух. Волком глядит. Барон знаком остановил его. Поднял взор в низкий потолок. - Всех освободить! Рогатки, колодки сжечь. Просто у барона все решалось. Прибежал, глянул и тут же, не досмотрев, не дослушав: так-то и так-то. От этой легкости Аудерский стал понемногу приходить в чувство. У Смаилова он управительствовал не у первого, встречал уже ту манеру - лишь бы сказать. Пошли к правому флигелю, в коем окна изнутри заделаны решетками. Князев дворецкий вынул связку ключей. - Для барского удовольствия. - Управляющий осклабился. - Князь большие любители были. Первая дверь, скрипя, отворилась. В комнате молодая женщина, статная, брови двумя дугами нахмурены, губы закушенные, большие глаза на белом лице горят испугом, гневом. Волосы - каштановая река с плеч. Барон, вдруг покрасневший, опустил взгляд. Стали открывать другие двери. В коридор вышли женщины, девушки. По одной, по две из комнаты, из иных по трое. Бледные, нездоровые, все в одинаковых сарафанах, и каждая по-своему хороша. Выйти вышли, на барина нового пялятся, слово сказать боятся. Одна за другую прячутся. Откуда-то голос: - Лизавета, скажи барину, скажи! Из первой комнаты красавица вперед шагнула: - Батюшка-барин, помилуй! Воды нет, в грязе живем. - По месяцу не выпускают! В церкве сколько не были! Колымский поднял руку. - Идите все по домам. - Повернулся к управляющему. - Решетки из окон выломать! Ехали в село, солнце уже садилось за полем. - Овсы здесь для собак сеем, - управляющий объяснил. - Князевой псовой охоты на всю губернию лучше не было. - Сколько собак? - Восемь сот, ваше сиятельство. Овса идет на прокорм с лишком две тысячи четвертей. Миновали за полем порядочный дом с башенкой, высокими воротами. Село раскинулось над речкой - поверху, вкруг церкви, избы крепкие, дранкой крыты, у берега же одна солома серая. Барон соскочил с коляски возле первой хижины. Столичный ловкий кучер тут же и осадил коней. С главной улицы, сверху, староста с десятскими бегом - ожидали с хлебом-солью. Двор неприбранный. Изба покосилась. Из сарая пегая кляча робко-робко глянула, переступила смущенно - под тонкой, продырявленной оводами кожей мослы горбом. Вошли в избу. На столе пареная репа. Хозяин, хозяйка да ребятишек орава за ужином. Тощие все, мелкие. Ни говору, ни гама, только мухи гудят. Увидели барина в белом, шитом золотом камзоле. Детвора во все стороны, баба упала лбом в пол, мужик стал, глаза вытаращил. На дворе топот вразнобой - староста с десятскими подоспел. - Сколько детей? - барон спрашивает. Молчит мужичонка. Одеревенел. Староста тогда, дыхание укорачивая, от дверей шаг. - Кабы не мерли, до двух дюжин, батюшка-барин. Куды они их сеют? Мужик потупился. И все ему невдомек барину в ножки поклониться. Стоит пень пнем. - Много бесхлебных? - Государь наш, да есть. Которые еще с Тимофея-полузимника за макуху берутся. Сей-то час репку бог послал. Барон управляющему, выходя: - Выдашь муки ржаной по мешку, масла конопляного по пять фунтов, солоду на квас по десять. - Кому?! - Аудерский бегом за барином. - Ваше сиятельство, по этому краю наподряд лежебоки-мошенники... И тут же понял, что ошибка. Колымский повернулся - в жизни не видел управляющий такой злобы в глазах. - Обсуждать?.. С барином спорить?! Две железных руки схватили повыше локтей, сжали, земля вырвалась из-под ног. Со стороны видели, как управителева восьмипудовая фигура поднялась, пролетела, ударила в забор, повалила его. В то же мгновение барон одним прыжком настиг. - Где твой дом? Тот вон? - Схватил Аудерского за отвороты камзола, дернул кверху - треск, и два клока материи остались в пальцах. Перехватил за плечи, поднял опять, бросил в коляску. (Как только рессора выдержала?) На старосту зыкнул: - Садись! Лихой кучер, ничего более не дожидаючи, лошадей разом вскачь. Барон на сиденье, камердинер на запятки, староста еле успел возле него прицепиться. Галопом вывернули в узком месте меж рекой и двором - народ с дороги кто куда. Рысью в гору напрямик через овсы. Кучер остановил. Староста на колени сразу. - Твое? - На башенку барон показывает Аудерскому. Управитель стать не может. Барон выхватил его из коляски. - Твой дом? - Ва... ва... - На губе розовая пена. То ли с испугу великого обкусил, то ли внутренность повредилась. Колымский подскочил к воротам, ударил ногой. Треск. Щеколду внутри сорвало, две половины поплыли. У сараев гора раковой скорлупы, ее розовые аглицкие свиньи хрупают. На гумне раскрытом стеной стоят высокие аккуратные одонья еще прошлогоднего хлеба, дров поленница - в три зимы не истопишь. Под навесом крыльца баба пухлая в душегрее на кресле сидит. Проснувшись, рот раскрыла крикнуть строго да так и осталась. Из конюшни выбежал раскормленный малый - рожа мятая, заспанная, в волосах солома. Барон управляющему. - Подойди сюда. - Ненавистным голосом. - Ну! Аудерский, согнутый, приблизился. - Видишь дом?.. Слово еще поперек, по бревнышку разнесу. - В глазах бешеные молнии. - Яма останется. И ты в той яме сгниешь! Постоял, через раздутые ноздри дыша. Вернулся к лошадям, на коляску ступил, Аудерского подманивает к себе пальцем. И спокойно теперь, холодно: - Отчеты все, книги сдавать будешь моему эконому для проверки. Завтра после молебна соберешь дворовую прислугу, конюхов, стремянных, доезжачих, псарей, щенятников. Объявишь, псарню, конский завод продаем. Из людей отберешь плотников добрых, колесников, кузнецов, шорников да тех, кто в плотники и прочие хотят и годятся. Которые в пахотные мужики попросятся, тех на пашню вернуть. Завтра же приказчика послать в город, пусть ищет охотников лесу продать. Уехал. Староста с набежавшими мужиками еле впятером донесли Аудерского в дом. Хрипел, что его, мол, шляхтича, так обижать не след, но, опомнясь, те поносные слова против барина оборвал. Положили в постель, вскинулся - наказанные-то у него не отпущены. Послал сына снимать с цепей, колодки сбивать. С другой недели лакеев, официантов, псарей, девок разных, коих без счету везде толклось, послали косить, оттого для барщинных два дня урезав. Новый господин одеваться по утрам изволил сам, кушал в большой зале один вельми скоро и скудно на изумление. Четверти часу не просидит за трапезой, на коня и в поле, в лес. Землю ему раскопают, где скажет, он берет горсть глины, песку, смотрит. Вскорости на той глине явились из столицы люди ставить кирпичный завод. За ними стекольного дела знатоки с обожженными лицами, с Урала мужик - по литью мастер, двое немцев - позументщик и часовщик, из Лондона-города англичанин. Всяк ехал со своим инструментом, со скарбом. Англичанин привез страшной тяжести железа, сгрузить барон указал в диванной прямо на штучный пол. Аудерский после своего летания в воздухах, хоть и пополам согнутый, но приехал утром в контору, двое мужиков помогали от коляски. Так, не разгибавшись, начал щелкать на счетах. Из города повезли купленный казенный лес - за аглицким парком над рекой Колымский повелел ставить деревню. На спас яблочный обложили на три венца полета изб. Интересовались бароном соседи из мелкопоместных. Останавливалась перед террасой неуклюжая карета, дородный помещик ждал, что подбегут лакеи, откроют дверцу. Не дождавшись, выходил сам, озирался недоуменно. Без уверенности ступал на широкую лестницу. Наверху дворецкий двухаршинного роста. На зеленом, серебром шитом кафтане пуговицы с бароновым гербом, в руке трость с набалдашником слоновой кости. Стоит не сбоку у дверей, чтобы гостя пропустить с поклоном, а посередке. Глаза оловянные выпучены. Приехавший набирался куражу, закидывал голову, выпячивал пузо. - Доложи-ка, любезный, барину, что гвардии отставной поручик... - Их сиятельства барона в дому нет. - Ну так я подожду. Распорядись отпрягать. - Не приказано. - Как не приказано?.. Распорядись, говорю! И мне, пожалуй, закусить с дороги. - Не приказано. В оловянных глазах пустота. Помещик медлил, мялся. Перестали с визитами. Роптание, конечно, пошло. Но мнения разные. - Помилуйте! Обедает с экономом за одним столом. До чего же этак дойдет-то? Дворню всю разогнал. Но это ж дурость так себя унижать. Дворянин есть подпора престолу - вот чем он занят, в то время, как другие сословия трудятся на одну только собственную пользу. За то дворянину и честь, за то прислугой окружен. - Однако матушкой-государыней сказано: "От пашен не отлучать!" У иного лакеев сотня, а на тягле одни старики. Оттого и разоряемся. Были о Колымском в столице слышавшие. - Нравственности, говорят, самой дурной. Дерзок, силен, росту высокого, через бровь шрам, на подбородке другой. Словом, все качества, душевные и телесные, составляющие скорее разбойника, чем барина. - Заметьте, сударь, между тем государыней принят, обласкан. Жалована табакерка с их величества портретом. У Колымского же стали ладить пильную мельницу. Уральский мастер с подручными свозят болотную руду - нашел-таки ее барон - плавильную печь кладут, стекольщики амбар получили, тоже там маракуют. Артель собрана уголь, жечь для всяких надобностей, мастер-позументщик поставил стан проволоку тянуть, второй немец стекла шлифует. На полях страда. Пойменного лугу в имении пять тысяч десятин. Побольше половины сметали в стога, барон велел рыть ямы, хоронить туда сырую еще, не сушеную траву. Зачем - никому не ведомо. Ржи в тот год поспели ранние, за покосом сразу и жнитво. Яровые догоняют, а тут овсы убирать, и сеять пора. У непривычных дворовых на вечерней заре всякая жилка ноет. Тягловые мужики, правда, вздохнули - помилуй бог, два-то дня прибавлено для своего надела! Нового господина боялись все. Главное - укрытия от него никакого. Всем пренебрег: охотой, карточной забавой, иным каким ни то барским гулянием. Оттого может собственной персоной во всякий час на всяком месте негаданно. Из лесу с Федором, камердинером, выскочит, коня осадит. Мужик и мигнуть не успел, барина словно ветром из седла выхватило, и вот он уже рядом. Лик тверд, будто из камня тесанный. Нагнулся, в борозду руку запустил: "Мелка пахота! Землю царапаешь только". Взглянет, как гвоздем пробьет. В тот же миг опять на коня, и сгинули двое. - Ты почему здесь? Колымский поднял подсвечник. Сам в халате после умывания, готовый сбросить его, свалиться на кровать. В темноте тонули дальние углы спальни. На открытой постели сидела Лизавета. Поднялась, как он вошел. Шагнул ближе. С того дня, когда впервые увидел девушку в комнате флигеля, думал о ней не переставая. Встречал дважды. Первый раз - сгребающей сено на покосе. Не в лицо узнал - платок ниже бровей, - а по гордой повадке. Он собирался поблизости брать грунт на пробу, но, испуганный ее присутствием, ускакал. И еще было на покосе же, когда проезжал мимо и остановился глянуть, верно ли заделывают силосную яму. Тут вовсе не увидел сначала. Догадался, что рядом, только по странному напряжению сердца, по тому, что со знойной, пыльной, помутнелой суши июньского вечера вдруг сдернулась пленочка, все сделалось ярче, цветнее. Как соскочил, спины вокруг согнулись. Он огляделся, ища, не ошибся ли в своем чувстве. Она в двух шагах от него тоже склонила голову. Опять Колымский смешался, подбежавшему сотскому ничего не сказал. Его даже злило. За последний год выработал холодную, спокойную уверенность в себе. И вдруг этот трепет, пересохший рот. Федор, уже вовсю хороводившийся с крестьянскими двужильными девками, рассказал о ней. Четырнадцати лет была за красоту отобрана князем у мелкопоместного дворянина. Одинока. В селе и среди дворни никого близких. Теперь стояла рядом. Освещенное живым движущимся огнем лицо розовело, темные ресницы строго опущены. Колымский слышал удары своего сердца. Мелькнула невероятная мысль - может быть, и прав сумасшедший натурфилософ двадцатого века в Америке, выступивший с теорией, будто женщины и мужчины происходят от разных животных. Ведь нельзя же действительно, чтобы вот эти губы, плечи, грудь - все столь желанное, окончательно совершенное - природа кроила из той же обыденности, что и мужскую грубую плоть. Охрипший, вдруг повторил: - Ты на что пришла? Она, глядя вниз и в сторону, сказала: - Наше дело господам угождать. - Потупилась - мол, воля твоя, барин, меня не спрашивай, как хочешь поступай. Струйка горячего воска пролилась Колымскому на пальцы. Он выпрямил подсвечник. - Мне подневольной любви не надо. Вспыхнула, повернулась, ушла в темноту. Там легкий скрип. Помедлив, бросился за ней. Неверной, колеблющийся свет выхватил очертания двери, обитой, как и стены, цветным ситцем. Открыл рывком. Маленькая комнатка вся в иконах (вспомнилось - управляющий говорил, что возле спальни образная). Лестница вниз. Вернулся в спальню. Задумчиво поставил подсвечник на столик у постели. Вдруг схватился за горло обеими руками. - Умру! Вдохнул судорожно. Больше двух лет пришлось поститься в безлюдных эпохах. В Сибири и потом в Петербурге сдерживал себя от совести, от почти религиозной жажды стать наконец безупречным. Отверг авансы развязных придворных красавиц, уж больно у них все было просто: пройти в соседский покой, вернуться. И вот нахлынуло. Открыл высокую раму окна. Томительный, душный запах цветущего шиповника тянул из парка. Образ Лизаветы еще витал здесь, в комнате. Замотал головой - как можно было отпустить?.. А не отпускать - уподобиться окружающей своре гаремщиков? Однако ночь! Ночь эта! Как ее переживешь? Почти машинально скинул халат, туфли. Взял в шкафу темное полукафтанье. Перегнулся через подоконник. Всходила луна. Цветник перед домом сиял чуть мертвенным синим серебром, глубокую черноту держали аллеи. Мягко спрыгнул в засыревшую теплым вечерним паром траву. Шагом мимо фонтана, бегом к главным воротам. Старичок сторож дремлет у полосатой будки, лунный блик облил, загибаясь, штабель кирпича, приготовленного класть ограду. С дороги в пологий овраг, заросший ракитами - тут уж на полную силу. Поднялся из оврага, пахнуло полынью и сжатой рожью. Издалека долетел крик перепела, что-то большое, бесшумное вылетело на фон звезд - сова. Дорога, белая, уходила к лесу, мягкая пыль сжималась под ногой. Дальше, дальше от Лизаветы, от темных бровей, от пахнущего свежестью и сеном тела ее. Бежать до изнеможения, усталостью подавить страсть. Версты оставались позади за верстами, дыхание наладилось, длинный шаг, широкий взмах рукой. Быстрее, еще быстрей! Свернул в поле, пробился сквозь молодую дубовую рощу, опять на дорогу. Давно уже не бегал так. Мерный ритм успокаивал. Какие-то мгновения ощущал себя снова тем Стваном, который один на всей планете шагает ночами по отмелям, плывет в океане, свободный, простой, как водоросль. Дорога втекла в деревню - ни огонька, ни звука. Промчался по ней, и только вдогонку, когда он был уже за околицей, залаяли и стихли собаки. Река, брод. Луна уже стояла высоко, в светлом круге возле нее меркли звезды. Опять деревня, черной кучкой избы, и снова простор, стога на лугах. За спиной было уже километров сорок пять. Почувствовал усталость. Поднялся на холм, вдали что-то мерцало. Даже остановился - так странен был этот свет среди холодных полей, уснувших деревень. Спустился в лес. Своя усадьба была уже далеко, направление к ней знал только по звездам. Впереди нижний край неба чуть светился, пошел на этот свет. Показалось, что слышит музыку, донесшуюся обрывком. Высокая оштукатуренная стена преградила путь. Подпрыгнул, взобрался. Сквозь деревья увидел огни, освещенные окна белого здания. Соскочил. Осторожно сквозь кусты. Открылась площадь широкого двора, вся заставленная каретами. Там и здесь кучками прислуга - лакеи, кучера. Смех, гомон. Пошагал в обход двора. Из открытых окон второго этажа лилась мелодия полонеза. Присмотрел могучую липу, стоящую близко к стене, влез. Теперь окно было рядом, оттуда полыхнул жар. Сотни свечей в люстрах, оркестр на хорах. Красивые, разгоряченные, потные лица, парики, взбитые, напудренные прически. Мужчины в камзолах, в английских фраках с короткими фалдами, на женских платьях оборки-оборки. В руке веер. Даму в кринолине, в черных брабантских кружевах вел в первой паре полный брюнет. Спрыгнул. Перед фасадом здания раскинулся регулярный парк - фонтан и статуи и полукругом, посыпанные песком аллеи, вазоны, мраморные бюсты. Шепот на скамьях. Из беседки звук поцелуя. Вышел к большому пруду. Каменные ступени спускались к воде. Рядом боскет, там шорох. - Позвольте вас обнять, mon coeur. - А вот и не позволю! Мне маменька наказывала пока не допускать такие вольности. Поспешно шагнул прочь, натолкнулся за деревом на двух обнявшихся. Дальняя музыка стихла. От дворца по главной аллее бежала толпа, впереди полный мужчина с орденской лентой. Он остановился в двух шагах от Ствана. Восклицания, смех, крики: "Тише! Тише!" Стихли. Полный брюнет огляделся, взмахнул белым платочком. Тотчас где-то поблизости грянула пушка, громко вступил оркестр, спрятанный в кустах. За прудом в небо поднялись сияющие, сыплющие искры колеса фейерверка. По пруду будто сам собой плыл помост весь в цветах, несколько обнаженных мужиков и молодых баб на нем в принужденных позах - аллегория. - Божественно!.. C'est charmant! Над самой головой Ствана по натянутому шнуру скользнул огонь, зажигались масляные фонари. Стван вдруг оказался на свету - странная фигура в разорванном кафтане, взъерошенный, мокрый, босой. Поблизости стоявшая дама в кружевах отшатнулась в ужасе. Полный брюнет брезгливо отступил. - Кто таков?.. Эй, слуги! Двое дюжих, тотчас откуда-то взявшихся, кинулись. Знакомым путем по аллее двора Стван наддал так, что преследователи будто на месте остались стоять. Перелез через стену, и стало смешно - в этом веке ни пешему, ни конному с собаками его не догнать. Может вот так покрывать ночами десятки верст, добираться, куда хочется, и возвращаться. Знать про всех, разгадывать тайны, наказывать жестокого, мстить за поруганных. И все ведь воля, жесточайшая работа над собой, тренировка, то, что переплыл кембрийский океан, что в мелу за год пробежал около двадцати тысяч километров, добился такого владения телом, что ни вулкан, ни чудища-динозавры уже не пугали. Усмехнулся, одернув себя. Не нужны ему помещичьи тайны, на важное времени не хватает. Опять в полной тишине оставались позади немые, будто вымершие селения. Черные завалившиеся избы, там вповалку согнутый сохою, поротый мужик с гудящими от усталости руками-крючьями, баба с выражением вечного испуга на лице, кривоногие ребятишки. На сто, на триста таких деревень дворец, парк со статуями, музыка Монтеверди, резвящееся, танцующее барство. Эх, Русь! Сколько же этому еще быть, сколько еще тянуться заленившейся истории через рабскую безнадежность? Истаивала ночь. В предрассветных сумерках сдвоился контур берез. На травах холодок стягивал водную пыль тумана в крупные капли. Нога, сбивая их, оставляла на лугу след-дорожку. За спиной верст пятьдесят, Ствана уже шатало. Август прокатился. Началась молотьба, скотину выгоняли на поля. В новых избах за английским садом настилали полы, навешивали двери. Целая деревня поднялась за лето - уже накрыты крыши, а на нижних венцах еще не успели потемнеть белые зарубы. Днями тут работало человек до двухсот бывших дворовых. Тех, которые во флигеле двумя-тремя семьями в душной комнате, завидки брали. Слух ходил, будто барин будет в поставленных избах селить купленных в Петербурге людей. Плохо ли так-то - на все готовое? Управляющий Аудерский разогнулся, но кулаки, привычные у мужиков зубы считать, в ход не пускал. Сидел в конторе, все в имении уже делалось без него. Бабу свою пухлую и толстого же отрока отправил в город. В начале сентября бил челом барину, чтоб отпустил его. Барон отпустил. Аудерский просил двадцать подвод для имущества. Дал двадцать. Смотрели из большого зала, как проезжает мимо усадьбы бывший управляющий. Федор прошептал за спиной барина: - Может, вернуть пяток передних телег, Степан Петрович? Там главная кража. - Ладно... Пусть едет. Каждый вечер собирались эконом, Алексей, Федор и сам Колымский. Еще с августа стали звать старосту. Рядили, когда, куда и что и как, чтобы утром давать наказ сотским, десятским от села и от дворни. На стенах княжеского кабинета цветные листы - почвы, посевы, - барином рисованные, и черная доска. Хозяйство было уже не простое: поля, скотина, металл лили, стекольное производство шло, немцы-мастера да англичанин тоже своего требовали. Ломать голову приходилось, чтобы все сразу валом валило. На той черной доске барон мелом ставил значки - здесь молотьба, там леса перевозка, тут кирпича. Набиралось, что не тотчас сочтешь. Мелом же Колымский выводил стрелы, соединял значки. Алексей для сотских и десятских писал списки, которые те утром по неграмотности своей должны были крепко затверживать. Не все запоминали, гоняли мальчишек верхами спрашивать: "После стекольной-то куда народ?" Поначалу путаницы было много. На вечерних советах староста первое время только отдувался, всего и вытянуть из него: "Воля твоя, батюшка-барин, а мы уж..." Потом стал в те бароновы стрелы вникать, тыкал корявым пальцем: "А ежели те подводы отсюда..." Засиживались при свечах долго, а после Колымский со страхом ждал, не скажет ли Федор чего о Лизавете - с таким-то, мол, ходит, от такого-то к ней сваты, собирается под венец. Теперь уже знал, отчего не пошла вон из усадьбы. Нет у нее в деревне никого. Сирота. Купил ее дворянин на ярмарке в Нижнем с матерью, да та померла. Сейчас Лизавета с дворовыми ходит на поле, а прикармливает старик повар. Хлеба даст, остаток щей от барского стола нальет. На первую пятницу октября актер Алексей избы в новой деревне пометил номерами - углем писал. Дворовым было сказано, в субботу на рассвете собраться перед террасой. И одиночкам и семейным. Собрались. С детишками и стариками - целая толпа, как на ярмарке. Алексей вынес шапку, велел от всякой семьи кормильцу тащить бумажку, бобылям да бобылкам потом наособицу. Бабы завыли было, мужики, побледневшие, переминались - не в солдатчину ли? Староста утешал: "Тяни, не боись, худого не будет". Вытащили сорок девять бумажек. Вышел из дому барин, привели оседланного коня. Тихо сделалось. - Всем из флигеля переселяться в новые избы. Скарб свой забирать весь, чтобы ничего не осталось! Глянул грозно. На коня, и только копыта отстучали за домом. Федор верхом тут же сорвался вслед. Загомонил народ, не сразу-то все и Поняли. Колымский с Федором проехали по сжатым овсам, стали у знакомой развалюхи. Хозяин молотил во дворе - посконная рубаха вся в заплатах. Барина увидал, застыл, как и в первый раз. Ребятишки врассыпную. Барон прошелся по двору. В сарае стог ржаной был порядочный - дал господь урожаю. - Как тебя звать? Баба очнулась. - Иваном его, батюшка-государь, милостивец наш. Иваном. - Изба у тебя плоха, Иван. Тот потупился. Цеп выпал из руки. Коричневые крючковатые пальцы чуть шевельнулись. - Изба, говорю, плоха... Он что - немой? - Все больше молчит, - Федор со стороны. - Да и баба тоже. И ребятишки. Вся семья такая, барин. - Жалую тебя за верную службу новой избой. Баба рот разинула. Мужик опять как пень. - Избу тебе дает барин. - Федор мужику. Того будто дернуло чуть. Взялся за бороду. Постепенно сморщивалась заветренная кожа у губ. Поднял взгляд, заморгал. Из глубины пробивалось на лик что-то вроде улыбки. Колымский отвернулся, смигнул вдруг набежавшую на глаза слезу. (Черт, делаюсь сентиментальным!) Шагнул к лошади, тут же у телеги привязанной. Она дернула несуразной головой, пугливо переступила. - Добрая лошадь. - Успокаивая, погладил по шее, на которой тусклую пыльную шерсть в узоры сбило застывшим потом. - Овсеца бы ей дал когда. - Нахмурил брови, от себя скрывая смущение. В воскресенье святили избы, отслужив молебен. Там же днем Алексей, как белый ангел, развел дворовых кому куда жребий пал. Поначалу и ступить-то робели на светлые струганые полы. На закате девки, негаданно сойдясь у околицы, заиграли песню - давно того не было. И в воскресенье пришла она. Уже ночью Колымский, поднявшись в спальню, увидел на фоне окна темный силуэт. Жаром прокатило по груди, весь ослабел. Стараясь показать, что спокоен, придавил участившееся дыхание. Казалось, надо быть собранным - только так завоюет ее. - Лизавета? Она резко повернулась. - Барин, позволь, руки на себя наложу. Если б ты знал, что они со мной делали! Если б знал. Князю не покорствовала, так лакеи держат. Какой только издевки не было. Всякому отдавали, кто хотел - старому, грязному. - Зарыдала, закрыв лицо рукавом. - Мне одна дорога - в омут. Вел его стратегия рухнула. Бросился к ней. - Лиза, что ты? Любимая!.. Судорожно всхлипывая, она вытирала слезы. - Бога боялась. А то бы давно уж. Прикажи, наложу руки. Упал на колени, схватил подол сарафана, стал целовать. - Да что ты, радость моя. Это они только сами себя пачкали. Луна светила в окна, крикнула перелетная птица, ветер качнул верхушки деревьев. Любовь. Ранним утром смотрел на нее, уснувшую. Прозрачное лицо было неправдоподобно прекрасным. Он ли это с нею? За что ему так? Ну, есть ли теперь, чего желать от жизни еще? Она проснулась от взгляда. Поднялись длинные ресницы. Глаза делались то темными, то светлыми, голубыми. - Завтра обвенчаемся. - Нет! - Отодвинулась испуганно. - Почему? - Лучше жизни решусь. - Покраснев, надернула к подбородку край простыни. - Тебе нельзя такую. Князевы гости нас всех брали из флигеля, нимф заставляли плясать... И деток у меня не будет - бабка сказывала, которая вытравляла. - Все равно обвенчаемся. - Нет, Степан Петрович. Во грехе стану жить с тобой. Осень несла с берез желтый лист. На сжатых полях табуны всадников, собачьи своры, толпы пешей обслуги от доезжачих до музыкантов и плясунов-песельников - помещичьи охоты гуляли по округе. У Колымского двухсаженную стену протянули от сада до реки к мельнице, окружив ее, повели обратно к правому флигелю. С другой стороны стена подошла к левому. Вышло замкнутое кольцо с одним только входом - через парадные двери. Весь сентябрь внутри грохот, гром. В сад переводили кирпичный завод, построили еще одну оранжерею, клали вторую плавильную печь. В доме позументщик проволоки навил целую комнату, англичанину два крепких мужика крутили, сменяясь, машину, он точил палки железные. От стекольщиков невиданной фигуры бутылей, стекла листового, пузырьков навалили два полных покоя. Из Петербурга навезли в телегах серы, медного купоросу, руд и солей разных - иное клали в большие кадки, иное так, на пол. А потом стихло на усадьбе. Вольных мастеров барин, наградивши, отпустил. В огороженном наглухо доме остались сам, ближние слуги, да девок пяток посмышленее под началом Лизаветы. В новой деревне бывшие дворовые месячину получили, какой не видывали век. Круп всяких, муки, другого припасу телеги накладывались с верхом. За молоком для детей сказано было приходить на барскую ферму. От такой благодати мешалось в голове. Многие пугались: "Неспроста! Он еще себя окажет". И оказал. Староста обошел село и деревню - ведено вести детей осьми да девяти годов барину на смотрение. Зазвенел по избам бабий стон, хватались за своих малых: "Не дам, не пущу! Бога забыл, на что ему дети?" Нашелся бывалый человек, успокаивал: - Не иначе тиатер станут играть. - Мальчишек-то зачем? - Мальчишки - первое дело. Для амуров. Щеки свеклой мажут, крылы прицепляют и на проволоку. Повисят - сымут. - Долго висеть? - Ништо - оттерпятся. Детей собрали к усадьбе. Барон смотрел. Выбрал девочек и мальчишек четыре десятка. Их сразу увели в дом, тем же вечером вернули по избам. На закате у колодцев разговоры: - Лизавета там командует. Теперь барская барыня. - И чего делали? - Мыли... Кашей кормили. С коровьим маслом. - Ну-у?.. И все? - Алексей-актер, хоровод с ними водил. - Тогда, выходит, тиатер... А барин? - Что барин - приходил, поглядел. Яблок рыжих приказал принесть со старой инжереи, давал. Мишку - садовника Василия младшего - гладил по голове... Барина они не боятся - не понимают. На третье утро Лизавета с Алексеем рассадили накормленных, умытых малых в большом танцевальном зале за особо сколоченные низкие столы. Над липами парка стояло солнце, его блики рассыпались по стеклам, железкам, что барон заранее приготовил на высоком длинном столе у передней стены под хорами. Вошел Колымский. Мужицкая ребятня, привычная старших слушать, присмирела. Барон раскрыл окно, вернулся на середину зала. - Дети, вот светит солнце, оно несет нам силу. - Взял круглое стекло. - Можем эту силу поймать. Наставил стекло на лужицу воды, на столе налитую. Там зажегся яркий кружочек. Зашипело, пошло паром. Ребятишки за малыми столиками подались вперед. Некоторые встали. Барон подошел к окну. - И ветер имеет силу - вон ветку качает. И в травах и в деревьях она есть. И в земле солнечная сила запасена. Отбушевала желтая лиственная метель, леса просквозились напросвет. Трижды падал и стаивал снег, потом лег прочно. Для других господ самое праздничное время - что ни день бал либо охота. Дергают крестьян в загонщики, столовый запас везти на помещичью кухню, дров да всякого иного. У Колымского же вздохнули вольно. В деревне и на селе отмолотились еще за октябрь, теперь в короткий день чинили хомуты, сани, навостривали топоры. Девки стали собираться в избах попросторнее, прясть, лапти вязать под песню - опять заведение, какого давно не было. Барином отобранная детвора из усадьбы возвращалась сытой, рассказывала чудеса. И петь в дому заставляют, и кувыркаться, и танцевать, и всякие игры играть. Понаделаны тряпочные шары, на тех шарах литеры - надо шары кидать, ловить и литеры те выкрикивать. (Восьмерых, кто выкрикивать никак не сумел, барон от усадьбы уволил). Рассказывали и про дивные стекла - видно сквозь них вовсе мелких букашек, коих в одной капле воды сто сот. Про колеса, от солнца крутящиеся, про то, как из двух чашек светлую воду сливают, и она лазоревой становится. Главное же, как поняли в деревне, был огород в новой оранжерее. Делали большие деревянные корыта на подставках, скопом носили туда навозу, песку, дерну (а в которые мелких камешков). Барон тоже с детьми носил. Сажали овощи заморские и наши. Иные корыта были стеклянные - там видать, как белые тонкие корни пробираются сквозь землю. Огород разделили детям по грядке, каждому поливать, соли разной сыпать, как указано. От проростков отщипывали кусочки, смотрели через круглые стекла - зачем, неизвестно. Всей той заботы - танцев, пения, игры, шаров тряпочных и огорода - выходило на три четверти суток. Под масленую все были отпущены домой. Оказалось, читать могут - даже и девки. От такой страсти в деревне растерялись. Старики качали головой: вроде такого еще не бывало. По праздничному времени над рекой, как в дальние, еще до Смаилова годы, устроили гору. До великого поста там от света до вечера шум, гам, песни. Но бароновы выученики, хоть до санок куда как охочие, только и спрашивали тятьку да мамку, когда же обратно в усадьбу. Больше всего разговору у них про тамошние чудеса и какой у кого на огороде овощ. Называли незнаемое: "картофь", "куруза". За зимние месяцы, как еще при старом барине заведено, управитель Тихон Павлович отпустил мужиков в извоз. Повозвращались, дело к весне, скотина, лошади отощали. Сенцо, известное дело, пополам с соломкой, а у кого и с крыши дерут. Тут приказ - снег, землю отбрасывать с тех канав, куда траву валили, брать по три воза на корову. Открыли, ахнули. Трава, хоть потемнелая, комканая, но свежа, коровы ее рвут - толстым суком не отогнать. И сразу новое - на барской и на своей мужицкой пашне ставить в снег легкие хворостяные изгороди. На сей раз взялись, не одинуясь, со всем рачением, дружно. А потом последняя команда. За зиму управитель со старостой всю господскую землю разбили на участки. Барщинные дни были объявлены упраздненными, крестьянским и бывшей прислуги дворам обрабатывать полученный надел барской пашни за треть урожая. Иной семье больше пятнадцати десятин падало. Лошади тоже барские были даны за необидный выкуп. Ну, кинулись мужики пахать, боронить, сеять! Многие, от такого простору ума решившись, сутками не входили в избу, неделями. Только молились за долгий Колымскому век - не приведи господь, помрет, тогда наследники жадные, либо в казну. На той отчаянной работе трое получили "грызь". А на усадьбе дети всю весну складывали каменный дом. Сами кирпич выжигали, вязали оконные рамы, как барон да специально взятый старик плотник показывали, стеклили (стекольному литью тоже учились), навешивали двери. Настелили крышу и в том дому поселились, только по воскресеньям домой отпускаемые. Тогда же барон отправил в деревню девок, стряпух и прачек, поначалу оставленных. Дети в черед стали стирать, варить щи и кашу. Овощи, в оранжерее выращенные, тоже ели, много хваля. Приносили родителям в избы, навязывали отведать. Лето пришло - сушь. По губернии недород. Урожаем сам-три помещики один перед другим хвалились. В бароновых же владениях даже безмощные, отвыкшие от крестьянских трудов дворовые собрали сам-шесть. Святили хлеб первого умолота. Колымский кланялся в церкви истово, когда надо, на колени. Осенью на барском гумне, куда по счету свозили урожай с участков, управитель Тихон Павлович отмеривал обещанную третью долю. Неподъемными мешками мужик рвал и рвал зерно с земли, а его все было много в куче. От бароновых учеников доходило, что изготовлено в усадьбе колесо, от коего искра бьет, и той искры силу дети по бумажкам учатся считать - сего последнего взять в ум уж вовсе невозможно было. А потом перестали мальчишки с девчонками говорить, чему учит барон, что заставляет делать. Как отрезало. Из тех, кого Колымский отобрал, осталось всего три десятка душ... Полетели белые мухи, стала река, улегся санный путь. Но в селе никто не спешил отпроситься в извоз. Впервые с