Только сказки овладевали его душой без остатка. Миша убегал в подклеты и на поварни, тайком от всех пробирался в конюшню и в гридницу, молча прятался там в уголку и слушал все подряд. Вековые чащи с болотами и буреломами, дикие звери и яростные стихии, земля, покрытая мхом и валунами, витязь у тына, унизанного человечьими головами, и избушка на курьих ножках, где живет горбатая старая ведьма с костяной ногой, а главное -- неизъяснимые силы природы и судьбы, о которых и словом не говорится в тех книгах, что читали ему приставленные отцом монахи,-- вот что поражало воображение княжича больше, чем хождение по водам, обращение камней в хлеба и вознесение. Миша не представлял себя богатырем, побеждающим Кощея. Ему нравились не ратные подвиги, а нерусская жуть, с которой богатыри боролись. И когда отец вдруг поменял княжество, перевез свой двор и стол куда-то на край земли, за синие леса, куда за Петушком вечно бежал верный Котик-братик, когда Миша впервые увидел на обрыве над темной рекой частокол пермского городища, эта самая нерусская жуть словно холодом из пещеры дохнула ему в лицо. Когда Полюд поставил на стол Золотую Бабу, все, кто был в горнице -- сам Полюд, князь Ермолай, отец Иона, княжич Миша,-- ощутили удар по душе, глянув в пустые и безмятежные глаза медленно улыбающегося истукана. Для взрослых, сложившихся людей этот удар был ударом ужаса перед злом золота, судьбы, язычества. А для Миши это был просто удар силы, которая таилась в земле, породившей идола. Круглый солнечный лик показался дырой в горнило, в недра, и оттуда страшным напором вылетел поток, сразу начавший наполнять порожний кувшин Мишиной души. Сила не была еще ни злой, ни доброй. Миша отвел взгляд от идола только потому, что испугался внезапно нарастающей тяжести в груди. Несколько дней спустя, утром, когда князь Танег лежал в горнице на скамье, не в силах сидеть, и трясся, Миша, с трудом подбирая пермские слова, сказал ему: -- Дядя Танег, не пей вина... Февральским днем Миша с причетником разбирал в горнице Минеи. За стеной отец о чем-то беседовал с двумя вологодскими купцами. Васьки в Усть-Выме не было: князь Ермолай наконец-то отослал его с сотником Рогожей на Печору -- пусть присматривается к своим землям. И в предзакатный час, когда из лесов должны были возвращаться артели, на Благовещенском соборе загудел колокол. Причетник, разъяснявший Мише картинку складным и затейливым книжным языком, вмиг побелел и застыл с отвисшей бородой. За стеной раздались грохот и лязг. Миша перепрыгнул скамейку и выскочил из горницы. Пинками отшвыривая с дороги лавки, князь Ермолай с длинным мечом в руке рванулся в сени. На его татарских скулах горели багровые пятна. Вологодские купцы, крестясь, валились на колени перед киотом. В другой горнице Полюд напяливал кольчугу, ударяясь локтями о поставцы и стены. По терему загомонили голоса, забухал топот. Набат качался над головами, над крышами, над шатрами башен городка, как северное сияние. Миша выбежал на крыльцо и увидел, как отец выводит коня. Скотники, хлеща и матеря скотину, распихивали ее по хлевам и стойлам. Челядь металась, вооружаясь чем попало -- топорами, вилами, косами, рогатинами, жердями, кольем. За гребнем палисада мелькали шапки -- народ бежал по улочке кто куда. Столкнув Мишу со ступенек, промчался мимо Полюд в остроконечном железном шеломе с кольчужной бармицей и сотниковским яловцом. Завизжала баба, сбитая им с ног и окатившая себя закваской из кадушки. Хлопая крыльями, роняя перья, косматым комом взлетел над двором петух, сел на зубец палисада и заорал; в него швырнули полено. Конюхи, раскрывая, отволакивали створки ворот. Что-то крича, князь Ермолай пустил коня в проход и врезался в толпу на улочке. Полюд бросился за князем, Миша -- за Полюдом. -- Куда, княжонок!..-- хватая за опашень, поймал его в воротах старый конюх Савела.-- Брешут, вогуличи налетели... Там сейчас у ворот страсть что за рубка будет... Не дело тебе туда, полезай вон с монахом в погреб от беды подальше... Савела захлопнул прясла и завалил их огромным брусом. Злые слезы досады брызнули у Миши из глаз. Набат перекатывался в небе, точно гроза. -- Уходи,-- велел Савела, вставая у ворот на караул и опираясь на рогатину.-- Уходи сам, а то ведь кликну кого -- с позором потащат... Миша повернулся и побежал в дом. "Все равно проберусь на забрало!.." -- стиснув зубы, думал он. Не увидеть сшибку с вогулами -- грозными, загадочными, страшными закаменными воинами -- Миша никак не мог. Слишком много слышал он об этом народе в керку и чумах пермяков. Захватив кочергу, Миша поднялся на верхний ярус дома. Он подцепил кочергой дверь гульбища, заколоченную на зиму, и двумя рывками отодрал ее от косяка. Гульбище было завалено снегом. Размахивая руками и уходя в снег выше колен, княжич добрался до перил на углу, перелез их и спрыгнул в сугроб на крыше амбара, а с амбара уже сиганул в проулок. Он побежал к проездной башне, сталкиваясь с людьми, бегущими навстречу: с ревущими бабами в сбитых платках и разодранных полушубках, с хрипящими и окровавленными мужиками из артельных и посадских. По улицам уже невозможно было пробраться: там скакали ратники, люди вытаскивали из осадных дворов рогатки, городили завалы из домашнего скарба. Миша петлял по закоулкам. Его сшибали с ног, не узнавая, и он барахтался в сугробах, желтевших собачьими отметинами. Перед проезжей башней уже шел бой. Миша услышал рев, брань, крики, стук и лязг, треск, ржанье лошадей, мычанье, дикий вой вогульских стрел, яростный собачий лай. На подходах к площади, где сейчас рубились с вогулами, сновал народ, оттаскивая раненых. Ратники, прячась за углами, сложенными в обло, крючьями натягивали самострелы, заряжая их тяжелыми болтами. Миша обежал крайнее подворье и с заду полез на заплот, забрался на поленницу, а оттуда -- на крышу. С крыши избы он увидел все. Небо густо засинело к вечеру, вытаял месяц, но рядом с ним еще висел блеклый желток солнца. Сумерки заволокли леса. Пермяцкий Йемдын громоздился, как вымерший,-- ворота открыты, и ни души. Пермяки попрятались, не желая ввязываться. Над посадом шевелилось белесое облако дыма подожженных изб; дым потихоньку сползал в распадок Выми и сливался с сумеречной мглой. Вогулы подошли к городку ночью, укрыли в тайге ударный отряд, а днем напали врасплох. Когда забил набат, с другого берега Вычегды к Усть-Выму уже мчались основные силы. За луковым пучком многоглавого собора Миша видел, что вся белая долина реки покрыта летящими к городку оленьими упряжками. А головной отряд вогулов рубился уже внутри городских стен, захватив ворота. Первыми прорвались огромные боевые лоси, на которых сидели по два всадника в красных одеждах. Это были шаманы-смертники, проворонившие на Глядене Золотую Бабу. Они орудовали пиками с широкими иззубренными лезвиями; с лезвий свисали кровавые лохмотья. Длинные, тонкие ноги лосей были по колено в крови. Шаманы ворвались в крепость вместе с обезумевшей толпой, что ломилась с посада и торга под защиту стен. Толпа эта дважды вышибала ворота, затворяемые княжьими дружинниками. А вслед за шаманами сквозь проездную башню хлынули внутрь всадники на косматых лошадях, в одеждах из звериных шкур, со щитами из лосиной кожи, в деревянных доспехах, которые брали только секира или железный болт самострела. За всадниками уже неслись олени с нартами, где сидели лучники в лосиных малицах, прочных, как кольчуги. Вогульские стрелы со свистульками в остриях взвыли над Усть-Вымом, сшибая защитников с недостроенной крепостной стены и поднимая из-за стрех целые птичьи тучи, что с граем и карканьем заклубились вокруг снежных шатров над башнями. Ратники падали и отступали в улочки и проулки, прочь с площади у проезда, где топтались кони и лоси. В свалке им было даже не размахнуться секирой, не развернуть копье, а их мечи и клевцы не доставали всадников, что сверху разили их пиками. Собаки, как на медвежьей охоте, хватали лошадей и лосей за ноги и вместе с людьми, визжа, кувыркались в снегу, разбрызгивая кровь. И Миша с ужасом увидел, как вся площадь постепенно краснеет от человечьей и звериной крови, от красных армяков лежащих ратников, от одежд упавших шаманов. Кровь замерзала, но багровый снег под сапогами и копытами таял, снова становясь кровью, и в этой каше, как срубленные ветки на лесосеке, валялись мечи, копья, стрелы, руки, головы, шапки. Мишу затрясло, и он попятился, словно от нечистой силы. Дикий клич донесся из-за крепостной стены -- это добрались вогулы с другого берега Вычегды. Бревенчатая башня загрохотала, точно барабан. По настилу проезда, свистя полозьями, покатились новые и новые нарты. На передних, широко расставив ноги, стоял человек, на голове которого вместо шлема топорщил рога олений череп. Ратники повернулись и побежали прочь, уворачиваясь от пик нагонявших вогулов, виляя, чтобы не покатиться со стрелой между лопаток. Миша так и не увидел никого знакомого -- ни отца, ни Полюда. Вогулы пролетали сквозь башню и с разгона уносились в глубь городка по узким улочкам меж изб и заплотов. За полозьями их нарт тянулись по две красные полосы. Миша на четвереньках пополз к краю крыши и свалился вниз. До княжеских хором он добрался чудом -- бежал, лез через заплоты, полз в сугробах, кубарем откатывался из-под копыт -- и плакал от страха в голос. Пару раз над ним рвали воздух вогульские мечи, молния стрелы опереньем обожгла ухо. Но вогулы слишком быстро неслись по улочкам, чтобы успеть хотя бы зацепить клинком юркого мальчишку. Да и не до него было. С нарт вогулы прыгали на крыши амбаров, на поленницы, росомахами перекатывались через заплоты осадных дворов и падали внутрь. Над зубцами оград вороньем тут же взмывали рев и крики. Миша бежал, ничего не соображая. Дремучим звериным страхом он угадывал опасность и боялся уже только собственной смерти, а не чужой -- он лез по телам хрипящих людей, по обломкам нарт, по дрожащим тушам коней и оленей, которые в судороге разбивали копытами брусья палисадов и головы своих вожатых. Миша взобрался на заплот княжьего двора и слетел в сугроб за колодцем. Во дворе тоже кипел бой. Метались олени, сцепляясь упряжками. На створке распахнутых ворот, прибитый копьем, висел конюх Савела. Вогулы волочили по снегу визжащих, извивающихся баб. Мужики, вооружась чем попало, отмахивались в дверях амбаров и конюшни. Несколько ратников отступали к хоромам, прикрываясь от стрел досками, крышками бочек, даже деревянным корытом. Посреди всей сумятицы, закрыв глаза и подняв над собой крест, торчал давешний монах-причетник, непонятно как живой. И тут Миша увидел, что дверь сеней отлетела и на крыльцо, шатаясь, вывалился князь Ермолай -- безоружный, в разорванном кафтане, с непокрытой головой, с окровавленной щекой. Глаза его были безумные, белые. -- Миша!..-- страшно закричал князь и, схватившись обеими руками за перила, пьяно шагнул вниз по ступенькам. -- Тятя, я здесь!..-- вставая за колодцем во весь рост, отчаянно завопил Миша. А в это время на другой стороне двора раскрылся лаз погреба, и оттуда, выдираясь из рук прятавшихся баб, выкатилась растрепанная черноволосая девчонка. -- Ай-Танег! Ай-Танег!-- надрывалась она ревом, барахтаясь в сугробе. Это была Тичерть. Два вогульских копья одновременно ударили в грудь князя Ермолая, ступившего с крыльца на снег между порубленными ратниками. Князь оскалившись, как в хохоте, зарычал и вцепился в цевья копий. Некоторое время, все глубже вгоняя острия в грудь, он давил двух рослых вогулов, заставляя их пятиться. Но затем они, выдохнув, приподняли князя над землей. Князь задергал ногами, будто побежал навстречу врагам, и уронил голову. Вогулы повернули копья и, будто сено с вил, скинули князя под стену амбара. Миша уже мчался к отцу через двор, сквозь свалку. Сближаясь с ним, неслась и Тичерть, а за ней на жеребце скакал вогул, свесившись с седла и низко над землей протянув меч. Князь Танег -- в одной рубахе и портах, как он пьяный спал в своей каморе,-- растерянно шел к дочке по двору. Миша столкнулся с девочкой, и оба они полетели на снег, сбив друг друга с ног. Вогульский меч с шелестом пронесся над ними и поперек груди полоснул князя Танега. Танег остановился, не понимая, что разрублен, сделал еще шаг вперед, потом бессильно отступил шага на три и повалился спиной на мертвого князя Ермолая. Тичерть змеей вывернулась из-под Миши и бросилась отцу на грудь, захлебываясь ужасом. Миша бросился за ней и дернул Танега за плечо, освобождая лицо отца, но поскользнулся на крови и тоже упал на грудь Танегу. -- Спас Тиче...-- по-пермски прошептал Танег, глядя на Мишу.-- Женой бери... Князем будешь... Кровью отца... Окровавленные ладони Танега притиснули головы детей к груди, в которой что-то бурлило, и сквозь этот хрип и Миша, и Тиче услышали последний, гулкий удар сердца. И в памяти Миши остался волчицын вой девочки, да в кончиках пальцев -- вечное обморожение от прикосновения к мертвому лицу князя Ермолая. И еще одна картина: на крыльце терема над орущей толпой вогулов в одеждах из звериных шкур стоит высокий бледный человек с рогатым оленьим черепом на голове и поднимает над собой Золотую Бабу. И от него несется на Мишу волна все той же неизмеримой силы, какую раньше излучали глаза истукана, но теперь эта сила уже имеет и вкус, и цвет -- вкус и цвет крови. -- Сорни-Най!-- победно ревели вогулы. Миша уже не видел, как вогулы запалили подворье и ринулись в ворота, а в проулке сшиблись с ратниками, подоспевшими на выручку князю; не видел, как из свалки у ворот прорвался Полюд -- без шлема, в рассеченной кольчуге, с обломком меча в руке; как он упал коленями на снег возле тела князя и застонал, ощерившись и запрокинув голову. Оторвав от Танега Тичерть, Полюд перебросил девочку через плечо, подхватил под мышку княжича и поволок обоих через дым пожара к воротам. -- Князя убили!-- крикнул он.-- Я княжат в собор потащу! Он бежал по улочкам, левой рукой придерживая на плече девчонку, а правой волоча за собой Мишу. Миша бежал за Полюдом, спотыкался, ревел и размазывал по лицу сажу, слезы, кровь. Дым сизыми гривами полз вдоль стен и заплотов. За углами домов, за концами стропил, за коньками крыш в красно-сизой мгле поднимался, как дракон, многоглавый собор. На площади суетились бабы, втаскивая раненых по узкой и крутой лестнице в притвор. Стон мешался с рыданьями, молитвы -- с матерными проклятьями. Бил колокол, словно отсчитывал последние удары сердца городка Усть-Вым. Полюд затащил детей наверх, в храм. Здесь горели все свечи, непролазной толпой стояли на коленях и молились люди, завывал поп. От человеческого дыхания, от дыма пожара, от ладана и свеч страшная духота сдавила горло. -- Здесь будьте!-- толкнув детей под иконы, рявкнул Полюд, перекрикивая гам, и ринулся обратно. Дикий бабий визг с лестницы и гульбища, треск досок, чужой боевой клич, донесшийся с площади, встряхнули Мишу, заставляя очнуться. Бабы рвались в дверь, топча друг друга и раненых, пластая одежду, выдирая косы. В проеме появилась широкая кольчужная спина Полюда. С ревом швырнув кого-то косматого через перила рундука, Полюд влетел в храм и захлопнул тяжелую окованную дверь, грохнув железным засовом. Расталкивая людей, Полюд принялся заваливать дверь лавками. Несколько могучих ударов извне сотрясли косяк, но затем за стеной раздались хруст и дружный вопль: это крыльцо собора, не выдержав тяжести, рухнуло. Вогулы, захватившие площадь, осадили запертый, неприступный собор. Колокол прогудел несколькими угасающими ударами и смолк пробитый стрелами пономарь упал со звонницы к полозьям вогульских нарт. Полюд протолкался к Мише и сел рядом с ним на пол, обняв его рукой и привалившись к стене. -- Ну, все, князь,-- весело сказал он, впервые называя Мишу князем.-- Сейчас будут нас жарить. Вогулов на площади все прибывало. Усть-Вым горел. Собор стоял в дыму. Было слышно, как в нем поют и плачут. Вогулы потащили вязанки хвороста, сено с сеновалов, дрова из поленниц, разбитые прясла заборов, полосы бересты и луба с кровель. Все это они сваливали под стены храма, а потом в эту кучу полетели головни. Огонь, разбегаясь, кольцом охватил здание. Очертания его в дыму заколебались. Казалось, что собор на огне всплывает над землей. Сквозь непроконопаченные щели дым пополз по трапезной, по молельной. Грозно потемнели лики на иконостасе, съежились язычки свечей. Малиновое зарево заката в окошках приобрело мертвенный синеватый оттенок и задрожало в потоках раскаленного воздуха. В гомоне молитв, стона, плача раздались вопли ужаса и кашель, заревели дети. Миша взглянул на Полюда, измученно прикрывшего глаза. Лицо его было мокро; русые волосы рассыпались и прилипли к вискам и лбу. Тичерть тяжело дышала, раскрыв рот, и бессмысленно пялилась сквозь свисавшие с бровей черные пряди, словно перепарилась в бане. Потолок поплыл в Мишиных глазах, колесом закрутилось расписное "небо" со спицами-тяблами. Красный туман заклубился по краям зрения. И тут из подклета сквозь плахи настила ударили белые струи дыма от вспыхнувшей под храмом рухляди -- соболиных, песцовых, горностаевых, куньих, лисьих, бобровых, беличьих мехов. И разом лопнула сила, сдерживавшая людей. В общем диком реве народ заметался по бревенчатой коробке храма. Кто-то валился на колени, кого-то топтали, кто-то полез на стены. В удушающей мгле скакали адские тени. Вышибли дверь -- дым качнулся наружу, и тотчас из-под ног вверх по стенам шарахнуло пламя. Ругаясь и хрипя, Полюд вскочил, поднимая Мишу и Тичерть, боком попер сквозь ослепленную, обожженную, ошалелую толпу. Люди рвались к дверному проему и вываливались, выпрыгивали наружу из устья бревенчатой печи, но еще в полете их насквозь пробивали поющие вогульские стрелы. Полюд наперекор всем вывернул к алтарю, вскочил на амвон и выдернул к себе детей. Мимо на четвереньках прополз поп, он удушенно сипел и путался коленями в рясе. Люди кучами лежали на полу, трепыхаясь, как выловленная рыба. В притворе орали, перекатываясь, горящие бабы. Храм был весь освещен пламенем пылающих стен. Воздух обжигал грудь. -- Туда!..-- указывая на высокое окошко, приказал Мише Полюд и кинул его на иконостас. Миша вцепился в резьбу рам, как репей в одежду, и по чинам пополз наверх. Оглянувшись, он увидел, что Полюд карабкается за ним, а на его спине, обхватив за шею, висит Тичерть. Миша протиснулся в узкий проем и сел верхом. Чистый морозный воздух полоснул его изнутри ножом по ребрам. Храм стоял на круче над Вымью, одной стеной выходя за старый тын. Внизу под ногами Миши была высота в десять сажен до вымского льда, но половину ее съедал крутой, заваленный снегом склон. -- Давай, князь!-- прохрипел сзади Полюд. Миша перекинул ногу через оконный проем и прыгнул вниз. Мелькнули перед глазами небо и чертово гнездо Йемдынского городища. Миша по пояс вонзился в сугроб, стронул его и в лавине снега выкатился на лед. Он тотчас поднял голову, отплевываясь, вытирая лицо, и увидел, что по склону на него уже налетает вихрь, в котором барахталась Тичерть. А из маленького окошка в высокой бревенчатой стене, из зарева, словно черт из пекла, лезет дымящийся Полюд. Втроем они опрометью перебежали вечереющую Вымь и нырнули в лозняк под кручей йемдынского берега. Спрятавшись, молча глядели, как на стрелке двух рек огромным костром горит до неба русский городок. Огонь пожара сливался с огнем заката, и над Йемдыном кроваво лучились звезды, словно разлетевшиеся с пожарища угли.  * ЧАСТЬ 2. 6969-6977 ГОДЫ *  Глава 09. Пусто свято место От всех жителей городка, основанного еще Стефаном, уцелело человек тридцать посадских и семеро израненных ратников. Их приютили зыряне в своих керку, когда вогулы ушли. Пермяки и русские вместе собрали на пепелище Усть-Выма обугленные кости и погребли их в общей могиле. Над могилой из обгорелых бревен скатали часовенку -- Неопалимого Спаса на скудельне. С Вычегды пермский человечек Ничейка привез на нартах одервеневшее тело распятого епископа Питирима. Его похоронили рядом с развалинами алтаря Благовещенского собора, где уже торчал пенек сгоревшего креста на могиле епископа Герасима. Игумен Ульяновского монастыря отец Иона в часовне Неопалимого Спаса венчал Ермолаевых княжат на княжение. Сотник Рогожа привез с Печоры княжича Ваську, и теперь Васька стал князем Перми Старой Вычегодской. Сотник Полюд увозил княжича Мишу на Колву. Пермь Великая встретила нового князя молча и настороженно. Миша разослал тиунов, призывая к себе пермских князьцов. В Чердынь съехались все десять -- не торопясь, но и не пренебрегая. Миша объявил пермякам волю Москвы. А пермские князьцы смотрели на него и видели отрока четырнадцати лет. Ничего не ответив, они разъехались по своим увтырам и городищам. Ясака в тот год никто не дал. Зимой Москва прислала Мише думного дьяка Морковникова. Летом на Пермь за хабаром пришли новгородцы. Объединившись с ушкуйниками, Полюд отправился от Чердыни вниз по рекам, разорил и насильно взял ясак с Редикора, Губдора, Сурмога и Пянтега. Миша умышленно не тронул близлежащую Покчу, и та вскоре сама принесла положенные сорока. Но пермяки разволновались и осенью съехались на совет в Янидор, куда пригласили и молодого князя русских. Миша приехал с Полюдом, Морковниковым и тремя дружинниками, напоказ оставляя себя без воинской защиты. Пермские князья привезли с собой шамана -- нового пама, заменившего убитого на Глядене. Пам был глух. Он медным гвоздем пробил себе уши, чтобы лучше слышать голоса богов. -- Вас, роччиз, как друзей мы пустили жить на наших землях -- в Чердыни и Анфале,-- сказали Мише пермские князья,-- а вы грабите нас, и нет у вас к нам уважения. Уходите тогда жить вниз по Каме, на пустые земли, где мало наших селений, где проклятые пепелища Кужмангорта, где стоит ваш Соликамск. -- Мы не уйдем,-- ответил Миша.-- И мы обяжем вас платить нам ясак. Князья внимательно смотрели на худенького пятнадцатилетнего юношу. -- Почему мы должны платить вам? -- Потому что Москва сильнее всех. -- Остяки говорят, что сильнее всех Игрим. Вогулы -- что Пелым. Сибирцы -- что Искер. Татары -- что Казань. Поморы -- что Новгород. Вотяки -- что Вятка. Даже ногаи говорят, что они сильнее всех, хотя у них нет своего города, и они кочуют по земле, как дикие животные. А твоя Москва дальше, чем Пелым, и Новгород, и Казань, и другие города. Почему же мы должны давать ей ясак? -- Отдайте ему, чего он просит,-- вдруг сказал пам, который ничего не слышал. Князья удивленно молчали. Они не очень доверяли новому паму, потому что его слова часто были совсем не к месту. -- Хорошо,-- наконец сказал пянтежский князь Пемдан, по смерти Танега исполнявший роль верховного князя.-- На будущий год мы дадим тебе половинный ясак. А потом ты докажешь нам, что ты -- самый сильный. -- Сила -- это тяжесть,-- обращаясь к Мише, сказал шаман.-- Ищи ношу по плечу. На следующий год Морковников поехал собирать ясак. Из Искора дьяка привезли мертвым. В окостеневшей руке у него был зажат мешочек с мышиными шкурками. Полюд с дружиной пошел на Искор. Городище высилось на неприступной скале, единственный подъем преграждали пять могучих валов с частоколами. Горделиво и насмешливо смотрели из-за тына на пришельцев искорские истуканы. Полюд повернул дружину обратно. Мише исполнилось шестнадцать. Миновала осень, потом зима, заканчивалась весна, и опять никто не вез ясак. Москва прислала гневную грамоту, перечислив недоимки. Князь жил иждивением ратников и промысловиков Соликамских починков. Но промышленным людям не было дела до княжеских забот, а ратники брали в жены пермских девок, садились на землю, обзаводились хозяйством и не хотели класть головы почем зря. Полюд почти насильно собрал сотню и повел ее на пермские городища. Покча откупилась, выдав соболей. Ныроб не стал ждать и тоже откупился. Дело дошло до гордого, самоуверенного Искора. Искорский князь Качаим вывел из городища свою дружину. Княжья сотня и пермское войско стояли друг напротив друга. Полюд ждал нападения пермяков, потому что своих было меньше. Бой никак не начинался. Тогда Михаил выехал вперед и знаком подозвал к себе Качаима. -- Смотри, князь Коча,-- по-пермски сказал он.-- Сейчас мы начнем сражаться, и погибнет сто человек. Благодаря этому ты потеряешь -- или, наоборот, сохранишь -- тридцать песцовых шкурок. Это неправедная цена. Оставь песцов себе. Я увожу свою сотню. Ратники вернулись в Чердынь. А вскоре из Искора приехал сын Качаима княжич Бурмот и привез сто соболей. -- Мой отец велел сказать тебе, князь Михаил, что он, пока жив, будет платить тебе ясак,-- передал Бурмот.-- А мне он велел жить с тобой и защитить тебя, если нападет твой враг. Потом привезли ясак и другие князья. Михаилу исполнилось семнадцать. Лето выдалось жаркое, по лесам шел пал, трава сохла на корню, зверье разбегалось. Зимой треснули такие холода, что тайга вымерла. Пермяки голодали. Миша и сам исхудал так, что ходил с палкой. Весной князья съехались в Чердынь. "Ты по душе нам, русский князь,-- сказали пермяки.-- Твой разум далеко превосходит твои года. Нам не хотелось бы терять тебя оттого, что русский кан заменит тебя другим князем, который сможет посылать ему больший ясак. Но мы не можем дать тебе даже прежнюю малую дань. Парма пуста, мы едим траву и рыбу. А нам нужно платить и новгородцам, которые скоро придут, и харадж татарам. К тому же на пермские горты уже точат зубы вогулы и остяки, башкорты и вятка. Защити нас хотя бы от новгородцев и татар, и тогда твой кан всегда будет тобой доволен". На перекате возле крохотной деревушки из трех замшелых керку Михаил велел ставить цепию. Его ратники на мелководье вбили колья поперек реки, а на стрежне перегородили путь веревкой, продетой сквозь чурбаки-кибасья. По приказу Михаила за Фадиной деревней через Вишерку повалили сосну и прибили к ней доску, на которой было вырезано: "Поворачивай. Московская земля". Вскоре лазутчик донес: ушкуйники сдвинули сосну и плывут дальше. Они плыли мимо Колвинских утесов длинной вереницей, один за другим, стоя в ушкуях с веслами в руках. Кожаные запоны от груди до колен, широкие рукавицы, упрямые синие глаза под косматыми бровями... Ратники прятались в кустах перед цепией. Михаил открыто сидел на валуне у воды. Ветер шевелил над ним хоругвь: Георгий пронзает змия. Московский знак. Полюд по-разбойничьи свистнул в два пальца. Тупые стрелы скользнули в полет с обоих берегов, сшибая ушкуйников в воду. Передние повалились, переворачивая лодки. Те, что посередке, смешались: кто-то рванулся вперед, врезался в кибасья и тоже бултыхнулся в Колву, кто-то бросил весло, помогая товарищу перебраться через борт; кто-то кинулся назад, под защиту. На задних ущкуях новгородцы вытаскивали луки. В таких били стрелами с наконечниками. У кольев и у цепии болтались на воде перевернутые ушкуи, весла, стрелы. Уцелевшие новгородцы повернули лодки и угребали назад, против реки. Пермские насады прошлись по Колве, вытаскивая из ледяной воды барахтающихся ушкуйников. Насады плыли над мертвецами и утопленниками, лежащими на дне, как спящие. Их было видно, когда отвесные лучи полуденного солнца насквозь пронзали глубину. Новгородцев набралось десятков пять. Десятка два утекли, да столько же погибло. "Ступайте, молодцы, восвояси,-- сказал ушкуйникам Михаил.-- И передайте боярам да посадским в Новгороде, что отныне кончилась здесь дармовщинка и не будет ни ясака, ни хабара, а коли торговать захотите -- не забывайте Московскому князю пошлину платить, вира дороже станет". В тот год Михаилу исполнилось восемнадцать. Наступившим летом он хотел уладить и дело с татарами, но татары сидели в крепостях -- в Ибыре и Афкуле,-- а свой харадж начали собирать с пермяков задолго до прихода московитов. Ссориться с татарскими шибанами князь Михаил не хотел: до Москвы и на помеле не доберешься, а Казань рядом. Михаил поехал на переговоры и, простояв станом три дня у запертых ворот Афкуля, вернулся ни с чем: шибан Мансур праздновал очередную свадьбу и говорить о делах не пожелал. На две грамоты русского князя он ответил тем, что содрал с пермяков такой харадж, что вместо соболей пермяки начали отдавать баскакам девчонок. Приложив два жалких сорока соболей и чернобурок, Михаил с первым льдом направил в Москву гонца, прося у князя Василия войска. И снова навалилась зима, давая передышку, и целыми днями, закутавшись в шубу, молодой князь простаивал на обходах башен Чердынского острожка. Он думал о делах, которые худо-бедно, но делались, хотя каждый раз казались неисполнимыми, и вспоминал отца. Батюшке Ермолай Матвеичу, небось, по нраву пришлось бы на Мишином месте. Он ведь охоч был до трудных задач, до борьбы; был ухватист, ловок, неутомим. Но батюшка лежит в скудельнице в Усть-Выме, под часовней Спаса Неопалимая Купина. И все мечты батюшки -- о вечевых звонницах и досках с "Пермской правдой", о княжестве промысловиков, охотников, оленеводов и торговцев -- под чердынским небом казались наивной сказкой. А жизнь извечно идет по-своему, и к этому движению жизни Миша привычно равнодушен. Он словно выгорел изнутри в тот давний усть-вымский пожар, и не осталось ничего: ни боли, ни любви, ни надежды. Он никогда не думал о будущем или о том, разумно ли поступает, справедливо ли, будет ли ему с этого выгода, Он поступал так, а не иначе, потому что так было положено, но в глубине души не верил в нужность своих действий. Он знал, что его называют "малохольным князем", и усмехался: а кого-то из них, ратников, русских мужиков или пермяков-охотников, больше, чем его, что ли, холили? Дело в том, что у него какая-то душевная цинга. И даже Полюд, ставший Мише вместо отца, однажды сказал ему: "Женись, Мишка. Пропадешь. Женись, князь". Однажды Миша и Полюд ехали с дружиной в Соликамск по лесной дороге и остановились у старой часовни. Лет двадцать назад переселенцев с Вологды возле этой часовни застигла пурга. Люди забились под крышу, пережидая непогоду, и все замерзли насмерть: и мужики, и бабы, и детишки. В память о них соликамцы долго ухаживали за часовней, но в конце концов все равно забросили. Ушедшая в землю кривая избенка заросла мхом, на провалившейся крыше выросла малина, паучье затянуло сетями окошки и дверь. "Дозволь, князь, задержаться -- подлатаем хоромину",-- попросили ратники. Миша долго смотрел на часовню. "Не надо, едем",-- ответил он. "Свято место пусто не бывает",-- добавил Полюд. "Что?.."-- изумленно переспросил его Миша, никогда еще не слышавший этой поговорки. Полюд повторил. Он имел в виду только то, что пока люди помнят о тех замерзших горемыках, то и Бог с ними. Глава 10. Возвращение птиц По вешней воде, сразу после ледохода, княжеская барка плыла вниз по Каме. Закинув руки за голову, Михаил всю дорогу лежал на скамье, покрытой медвежьей шкурой, и глядел в небо. Погода стояла ветреная. Шумели непролазные ельники на красных, глинистых крутоярах. Журчала вода в ветвях повалившихся с обрыва деревьев. Брызги с весел падали на лицо. По ясной, размытой синеве неба быстро текли высокие, неожиданно темные облака. Раннее, холодное солнце высвечивало то один берег, то другой, то сквозистый по весне лес на склоне дальней пармы, то мокрые лопасти над мутной водой у борта. Князь плыл на встречу с татарским шибаном, который неожиданно прислал льстивую грамоту. До Обвинского устья дошли по течению на веслах, а дальше, вверх по Обве до Афкуля, шибан прислал своих бурлаков. Они ждали на стрелке, палили костер. -- Русские,-- глядя на них, сообщил зоркий Бурмот.-- Рабы шибана. -- Не удержался татарин, чтобы меня не поддеть...-- Михаил сплюнул за борт. Бурлаки разобрали лямки и потащили барку. Михаил разглядывал их с борта. Бурлаки были в рванье, сквозь дыры чернели истощенные тела. Ноги, в лаптях, в оленьих кисах, в поршнях или попросту завернутые в куски бересты и коры, ступали по льду, по мерзлому изломанному тальнику, проваливались в наст. По кровавым следам ехали татарские всадники с камчами. Бурлацкий путь шел по бровке высокого берега, где лес был вырублен еще лет двести назад -- когда во времена хана Беркая татары поставили на Обве свою крепость и шибаны начали драть харадж. С тех пор бурлаки тянули шибасы и тюрени вверх по великой реке Рудерус и дальше по Темному Итилю -- по Каме. На ночь татары отгоняли бурлаков, а княжеским ратникам не давали даже перекликнуться с ними. Рослого, краснорожего, сивобородого мужика, который что-то закричал через головы стражи, татарин поперек груди ожег плетью. Вечером следующего дня барка прибыла к Афкулю. Князь с интересом рассматривал крепость. Наклонный тын был составлен из высоких и редких кольев и гребнем нависал над отмелью. За тыном среди четырехскатных крыш, обмазанных глиной, торчали тонкие деревянные минареты. Огромные пузатые башни в ряд торчали только по напольной стороне. Шибан Мансур принял князя Михаила на утро. Напялив несколько халатов, шибан лежал на топчане, устланном коврами, с балдахином на резных столбиках, а на верхушке балдахина сиял золотой полумесяц. По сторонам с саблями наголо берегли мурзу четыре бритоголовых батыра, голых по пояс. Две девушки заплетали косичку на жирном затылке шибана. У ног шибана на скамеечке сидел богато одетый, поразительно красивый юноша. Рядом на полу стояло золотое блюдо с сушеным инжиром. Князю подали высокое жесткое кресло, Бурмоту -- такую же, как у юноши, скамеечку. Стражники привели толмача, в котором Михаил с удивлением узнал давешнего краснорожего бурлака. Шибан говорил едва слышным тонким голосом. Толмач, глядя себе под ноги, спокойно переводил витиеватые фразы. Красивый юноша нетерпеливо постукивал носком расшитого ичига. Шибан торговался хитро, цепко, но Михаил был непреклонен. Принесли вино и булатную саблю в подарок. Вино князь едва пригубил, а саблю сразу взял Бурмот. Шибан начал сдаваться и предложил передвинуть торг на вечер. Князь сослался на срочные дела. Наконец сошлись на том, что татары и русские собирают дань по очереди -- год харадж, год ясак. За это князь согласился не посылать ябед, не грозить Ибыру и Афкулю войском, негласно признать земли по Каме ниже Обвинского устья за татарами, то есть безъясачными. В свой черед шибан обещал за пушной торг с пермяками помимо хараджа платить в Чердынь пошлину, а рыбий клык брать только у русских купцов, пропускать по Каме в Казань без платы все русские суда и вернуть Михаилу русских рабов. На случай войны между Москвой и Казанью каждый обязался не поднимать друг против друга меча. Михаил был доволен. Договор скрепили чарой, над которой шибан сказал: -- На этой далекой земле нет ни Аллаха, ни Иисуса, ни русского князя, ни татарского хана. Здесь хозяева только мы с тобой -- ты, Михаил, и я, Мансур. Давай жить в мире, помогать друг другу и ублажать своих государей, чтобы они не заботились нашими делами. Тогда наши дома станут полными чашами, у нас будет вдоволь жен и коней, а дети наши не изведают нужды. -- Рука руку моет,-- усмехнулся Михаил, кивая. -- Я знаю,-- продолжал Мансур,-- что вогулы, союзники моего хана, грозят твоим городам и землям, и в беде я помогу тебе своим войском, лишь бы ни русские полки, ни татарские тумены здесь не появлялись. Вместе собирая дань и вместе обороняясь, мы сможем без чужого надзора подумать и о себе самих, верно? Пока Михаил и Бурмот сидели у Мансура, ратники обменяли у татар тяжелую барку на три легкие шибасы да прикупили три пермяцких каюка для освобожденных бурлаков. Вечером, когда грузили пожитки, от мурзы пришел красивый юноша, которого они видели на переговорах, и привел еще одного пленного -- чердынца Семку-Дуру, отправленного Михаилом в Москву с ябедой. -- Эх ты, Дура!-- смеясь, сказал ему один из ратников, отвешивая подзатыльник.-- Небось, и палец до ноздри не донесешь, не то что княжью грамоту в Москву! -- Ладно зубы-то скалить, а то как дам по ним...-- мрачно бурчал здоровенный Семка, почесываясь.-- И так в яме всего меня вша татарская разъела, а ты еще тут подсолить лезешь... Ратники дружно захохотали. -- Послушай, князь,-- обратился юноша к Михаилу.-- Я -- сын мурзы Мансура Исур. Мой отец торговец, а я -- воин! Возьми меня с собой в Чердынь. -- А я ни с кем воевать не собираюсь,-- ответил Михаил. -- Все равно хакан Асыка нападет на тебя! Я буду драться с Асыкой! -- За меня, чужака, головой рисковать?-- удивился князь.-- Или просто бранной славы ищешь? -- Я ищу Асыку!-- горделиво заявил Исур.-- Я должен отомстить ему за то, что он напал и увел в полон мою невесту! -- А-а...-- сказал князь.-- Ясно. Что ж, будет батюшкино дозволенье, так езжай ко мне. -- Он сам послал меня к тебе соглядатаем, но я хочу ехать воином! Михаил усмехнулся. -- Хорошо. Собирай пожитки и приходи. -- Я воин! Мне нужна только сабля, а она всегда при мне!-- Исур шлепнул ладонью по ножнам на бедре. -- Ишь ты какой,-- усмехнулся князь.-- Откуда по-русски говорить умеешь? -- Я этого петушка выучил,-- со стороны ответил толмач, тоже слушавший разговор. И вдруг страшно завопил Семка-Дура. Вытаращив глаза, он указывал на толмача пальцем. Губы его прыгали. -- Святый Господи!..-- наконец выговорил он.-- Васька Калина!.. Я же сам видел, как Ухват тебе голову срубил!.. Ратники уставились на бывшего бурлака. -- Так ведь дождик тогда шел, вот новая и выросла,-- отшутился бурлак, поворачиваясь и собираясь уйти. Михаил поймал его за рукав. -- Постой,-- велел он.-- Ватага Ухвата?.. Ты оттуда?.. -- Потом, князь, расскажу,-- высвобождая руку, ответил Калина.-- Когда ушей поубавится... В путь вышли, как и хотели, на рассвете. До устья Обвы шибасы и каюки долетели после полудня. Дальше, против мощного напора вешней камской воды, идти пришлось на веслах и гораздо медленнее. Только на восьмой день караван добрался до Анфалова городка и Пянтега. Михаил плыл в одной лодке с Бурмотом, Исуром, Калиной и тремя ратниками. Князь стремился успеть на пермяцкий праздник Возвращения птиц. Это был праздник лесных богов, чествуя которых, пермяки пели, плясали, камлали и приносили жертвы в священных рощах Дия, Сурмога, Бондюга, Пянтега, отмечая приход весны. От Пянтега караван двинулся дальше и через три дня подошел к Бондюгу, укрывшемуся во впадине камской излучины. Весна входила в силу. С парм облезал последний снег. Половодье заливало луга и распадки, громоздя вырванный с корнем, поломанный лес. Где-то рядом то и дело гремели быстрые грозы. С обрывов в воду шумно падали деревья и ручьи. По бескрайней реке плыли, вращаясь, оторванные от берегов острова. Плыли в небе среди облаков и солнца птичьи стаи. В урманах трубили пьяные, бешеные лоси. Пахло водой, слепила синева, и первая травка шелком светилась на округлых склонах древних курганов. Михаил, как молебну, внимал могучему гулу огромной весны и верил, что этой божьей буре нельзя не поклониться. Бондюг был небольшой деревней, не имевшей никаких укреплений. Священная роща оберегала его надежнее стен. Вокруг домов на выгонах и выпасах стояли чумы приезжих. Стада расползлись по еланям и луговинам. В роще дымно горели костры, стучали барабаны, слышались звуки свирели и журавля, ныл варган, звенели бубны и колокольцы, пели женщины. Пока ратники поднимали шатры и разбивали стан, Михаил, Бурмот, Исур и Калина пошли в рощу. Березы разбежались по широкому полю, вдали смешиваясь с елками. Размашистое крыло Камы вздымало березовый строй на обрыв. Здесь высилась очень старая, огромная, развесистая береза, почерневшая понизу, изуродованная древесными грибами. Ветви ее были увешаны лентами, бубенчиками, венками, тряпичными куколками, деревянными фигурками. У корней лежала обтесанная жертвенная колода. У этой березы девушки выпрашивали женихов, женщины -- детей, старухи -- смерти, и все, кому не хватало тепла, доброты, удачи, просили счастья и хоронили обиды. Повсюду в роще были натыканы низенькие черные идолки, на земле из камней выложены непонятные узоры, круги. Михаил, Бурмот и Калина задержались возле седого старика-шамана. Старик приносил в жертву щенков. Полуслепой, он нашаривал на земле щенка, нежно брал его в ладони, гладил его, беззубо улыбаясь, совал ему в рот пососать палец. И вдруг тихо, легко, незаметно прокалывал ему сердце тонкой иголкой из рыбьей кости, а потом бросал трупик в большой костер. Михаил глядел и не видел в лице, в руках старика ни злости, ни жестокости, ни безумия исступленной веры. На щеках шамана блестели слезы. Ему и самому было жаль щенков. Пушистые кутята бестолково ползали в прошлогодней траве у его ног, тыкались носами, взвизгивали, переваливались друг через друга. "Зачем же он их убивает?.." -- с гневом и щемящей нежностью к щенкам думал Михаил. Бурмот вдруг отвязал от шапки монету и положил на пенек возле костра. И Михаил неожиданно почувствовал, что эти гибнущие щенята -- просто искорки, которые старик бережно выпускает в остывшие за долгую зиму угли жизни, такой хрупкой и быстротечной. Озноб инеем пробежал по груди и плечам князя, и князь поспешно отошел прочь. -- А наш Христос не та же ль искра?-- вдруг спросил Калина, шагавший рядом.-- Только такая, что вовеки не погаснет... Михаил покосился на него, поразившись странной созвучности мыслей. Под песню женщин, обступивших поляну кругом, девушки танцевали у священной березы. Пермяки расступились, пропуская русского князя и его спутников в первый ряд, где стояли парни-женихи, а посередке, скрестив на груди руки,-- Исур с покровительственной и довольной улыбкой на горделиво обрисованных губах под тонкими усиками. -- Епископ Питирим хотел срубить эту березу,-- шепнул Михаилу Калина.-- Прокудливая, говорил... Пермяки не дали. Девушки двигались несколькими линиями, что сплетались и расходились кругами. Головы покрыты маленькими венками из подснежников, в руках -- первые зеленые ветки, девушки взмахивали ими, раскачиваясь и кружась. Михаил прислушался к словам, которые плавно выводил женский хор: "На широких крыльях песни унесу вас в край преданий, пусть слова мои, как зерна, в вашем сердце прорастают, есть запев у древних песен, есть начало у народа, сероглазые чудины жили в парме в давний век..." Над Камой вдали разгорался закат, и его резкий красный свет разбавлялся майской лунной синевой, белыми ветвями берез в вышине. Розовой, ангельской нежностью он просеивался вниз, озаряя юные нерусские лица девушек, их золотые косы, странные глаза, незнакомые губы, тонкие и гибкие фигуры. А девушки со своими ветвями-крыльями и вправду казались стаей птиц, устало опускающихся на родную землю. Завораживали их медленные, плавные движения. Словно сумраком крыла, обмахнуло Михаила, принеся легкий запах гари. Строй девушек рассыпался. Каждая уже шла с венком в руках к жениху, к любимому, к избраннику. За плечами и лицами вновь промелькнула тень того давнего страха, и вновь, и вновь... И тут Михаил увидел, что и к нему тоже идет девушка с венком, в круглой кожаной шапочке с длинными, до пояса, ушами, и в черном, волнующемся одеянии, не скрывающем ни одной черты тела. Против солнца Михаил никак не мог увидеть лица девушки. -- Это тебе, Михан,-- тихо сказала девушка, надевая князю венок. И по этому обращению -- "Михан" -- Михаил вспомнил. -- Тиче...-- потрясенно прошептал он. Михаил не помнил, как в тот вечер добрался до шатра, и три дня ходил сам не свой, не в силах вновь встретиться с Тичерть или отдать приказ собираться в Чердынь. Венок, что надела ему девушка, был замечен всеми. Ратники перешептывались; пермяки не трогались с мест, сидя по своим чумам и ожидая развязки. Откуда-то всем стало известно, как погиб Танег и что он сказал перед смертью. Первым не выдержал Исур. Подкараулив князя за деревней, он сказал: -- Хочу поговорить с тобою, как мужчина с мужчиной. Я все узнал. Она живет у дальних родственников отца, которые отдадут ее за калым. Скажи мне: берешь ты ее или нет? Если нет, то в жены ее куплю я. Михаил только бессильно махнул рукой и ушел. Потом, уже ночью, подступился Бурмот. Он долго сидел на своей кошме, сопел, кашлял, сморкался, почесывался и наконец с трудом заговорил: -- Ай-Полюд рад будет. Она -- дочь главного князя. Станет твоей женой -- будешь совсем пермский князь. Сама пришла. Ай-Полюд скажет: "Хорошо!" Бери. Михаил застонал и отвернулся лицом в стенку шатра. Наконец, когда Михаил, сбежав, рыбачил на острове, в отмель толкнулась лодка Калины. Калина сел рядом с князем на кромку исады. -- Поехали в Чердынь, князь,-- попросил он.-- Знаю, что в твоей душе. Не верь себе. Не человек она. Чертовка. Ламия. Нет счастья выше любви ламии, но любовь эта сжигает, не грея. Погубишь душу христианскую. А ее душа не Богом вдохнута. Из земли она пришла, от Дьявола, колдовством пермским из пекла выволочена. Ламии -- не бабы, князь, хоть и слаще любой бабы. Оборотни. Это сама Сорни-Най в человечьем обличье. Спалит любовью, и будешь делать, чего она пожелает. Волю свою на демонскую променяешь. Я тоже ламию любил, князь. Землю есть был готов, но ей не сдался. Обожгла она меня всего, кровь отравила, жизнь хуже пытки стала, но я выдюжил. А ты больно молод еще... Откажись. -- А мертвецом жить, как раньше, лучше, что ли?-- тихо спросил князь. -- Не знаю. Но когда я понял, что моя Айчейль -- ламия, мне показалось, что лучше быть мертвецом. А с ламией даже умереть не сможешь. Любовь не отпустит. -- У меня в Усть-Выме няньку тоже звали Айчейль,-- только и ответил князь. На третью ночь он тихо поднялся с лежака, с ловкостью вора обогнул спящего у полога Бурмота и вынырнул под небо. Над рощей демоновыми городищами пылали созвездия. В ветвях свистели, звенели, щелкали соловьи, словно там запуталось северное сияние. Сверкающая дорога Камы уносилась к луне. В кромешной тьме князь видел каждую травинку. У прокудливой Березы было пусто. Михаил постоял, глубоко дыша холодным и влажным черным камским ветром. И тут из-за березы вышла Тиче, молча прислонилась к стволу плечом и щекой, положила на него ладонь. -- Не бойся меня, Михан...-- тихо и жалобно позвала она. Михаил шагнул ближе. Он робко обнял девушку за плечи и услышал, как на ее пояске зазвенели подвешенные на счастье лошадки-бубенчики. Прокудливая береза растопырила корявые ветви, а над ними блестело лунное блюдо -- как лик Золотой Бабы в руках человека с рогатым оленьим черепом на голове. И пение соловьев, чуть слышный звон лошадок-бубенчиков вдруг показались князю дальним отголоском победного вогульского рева: "Сорни-Най! Сорни-Най!.." Тиче всхлипнула и уткнулась Михаилу в грудь. -- Боже...-- застонал князь.-- Боже... Я люблю тебя, Тиче... Глава 11. Иона Пустоглазый Васька, пятнадцатилетний князь Василий Ермолаевич Вымско-Вычегодский, писал: "...а еще, брат мой Миша, забери ты у меня епископа нашего Иону. Он епископ Пермский, пускай и в Перми Великой поживет хоть малость. Надоел он мне хуже горькой редьки. Боюсь, прибью." Князь Михаил дочитал грамоту до конца, свернул берестяную полоску трубочкой и стал задумчиво постукивать ею по краю стола. Бурмот молча и неподвижно сидел на скамье. Полюд, покусывая усы, вырезал из сучка погремушку; завернутые в тряпицу сухие горошины торчали у него из-за голенища сапога. Тичерть кормила грудью Матвейку -- трехмесячного княжонка Пермского. Роды нисколько не испортили ее; она стала даже словно бы тоньше, прозрачнее, и на побелевшем за долгую зиму лице тепло темнели черные глаза, будто проталины. -- Что скажете, советчики?-- спросил Михаил. -- А чего говорить?-- Полюд выплюнул ус.-- Пусть приезжает. Помню я Иону по Усть-Выму, старикашка терпимый. -- А чего же братец-то убить его хотел?-- усмехнулся Михаил. -- Да твой братец и за тараканом с мечом побежит, нрав такой,-- спокойно пояснил Полюд.-- А епископ нам тут нужен. В городище чердынском шепчутся, что летом вогулы придут. Мол, князь Асыка опять красную стрелу разослал и хонты собирает. Давеча видел я, что Исайка-охотник вятскому купцу всех своих соболей продал. Хоть, говорит, и продешевлю, да все чень-то в мошне останется, ведь вогулы придут -- все задаром возьмут, счастье, коли башка уцелеет,-- Полюд вздохнул и повертел погремушку, рассматривая, где чего еще подстругать.-- Будет у нас епископ -- будет нас Москва беречь, подмогу в случае беды вышлет. Князь-то великий Иван не чета батюшке, царство ему небесное, авось не забудет нас, не просыплет меж пальцами... -- А ты, Тиче, что скажешь?-- князь глянул на жену. Тичерть подняла ребенка торчком, держа наготове уголок платка, чтобы сразу вытереть младенцу рот. Она безмятежно посмотрела на князя и улыбнулась. -- Новый шаман посвятит нашего сына в русскую веру. Ведь русский кан не сделает князем иноверца. А я хочу, чтобы наш сын был пермским князем. -- Верно, милая!-- обрадовался Полюд.-- Об этом я и не подумал!.. Княжонок Матвей до сих пор оставался некрещеным. В Чердыни попа не было, а Соликамский батюшка Варфоломей болел и не мог приехать. Полюд поднялся, собираясь выходить, погладил Тиче по склоненной голове, сделал Матвейке козу, и тут засопел, закряхтел Бурмот. Было видно, что и ему хочется добавить что-нибудь дельное, чтобы заслужить похвалу Полюда. -- Надо велеть Калыну, пусть дом строит,-- наконец бухнул он. Полюд выпучил глаза, поднял палец и значительно произнес: -- А это самое важнеющее! Ты, Обормотка, уж проследи сам, а то мы, грешные, точно напортачим! Как отбушевало северное половодье и лето обсушило по заливным лугам озера-полои, из Усть-Выма в Чердынь поволокся епископский караван. По Вычегде, по Кельтьмам тяжелые лодки проползли мимо облысевших круглых быганов сквозь глухую рамень и речные буреломы и вывалились в Каму. От Бондюга до Чердыни монахи шагали Русским Вожем, а скарб их ехал сзади на телегах, запряженных оленями. Из ворот острога встречать вычегодских попов высыпал весь народ. Епископ Иона совсем не изменился за семь лет. Такой же крохотный, чистенький, седенький и розовый старичок, бодро шагающий возле передней телеги с высоким костяным посохом в руке. Улыбаясь и благословляя направо и налево, он первым вошел в ворота острожка. Князь спустился ему навстречу с крыльца своих хором, и епископ протянул ему для поцелуя зеленое медное распятие, перекрестив склонившуюся голову Михаила. За частоколом острога, за почерневшей грядой высокого ельника заходило солнце, разбросав над пармой алые клочья облаков. Проем под воротной башней пылал прямыми закатными лучами. Из этого слепящего сияния одна за другой появлялись вороньи фигуры монахов, подоткнувших рясы за кушак и снявших клобуки с мокрых, взлохмаченных грив. Михаил взглянул в глаза Ионы и снова поразился -- глаза были водянисто-голубые, почти прозрачные, за что еще в Усть-Выме Иону прозвали Пустоглазым. В горнице уже готовились принимать гостей. Пока в домовой часовне служили обедню, за стенкой скрипели половицы, брякала посуда. Жирный синий чад с запахом лука и жареного мяса змеями плавал вокруг образов и лампад. У длинного стола служили Тичерть и косоротая баба-пермячка. -- Ну, как живете-можете, княже?..-- усаживаясь во главе стола, ласково спрашивал Иона.-- Вырос-то как, возмужал... Вот уж батюшка покойный порадовался бы... И баба у тебя славная... А где ж княжонок-то?.. Э-э-э, милая, мне скоромного не надо, обет,-- Иона отодвинул деревянное блюдо с рябчиком, что поставила Тиче.-- Мне, княже, вели попроще-молочка там с хлебушком... Мы люди божьи, нам об утробе печься грех. -- Нету хлеба, владыка,-- кланяясь, ответил Михаил.-- За зиму все подъели, сухаря не оставили. Хлеб у нас теперь только осенью будет, не обессудь. -- Съешь тогда харюза рубленого с моченой репой,-- не поклонившись, предложила старику Тиче. Иона растерянно уставился на нее, словно бы с ним заговорил идол. И князь вдруг ощутил что-то странное в тех взглядах, которыми обменялись полудикая женщина-пермячка с глазами ночной нечисти и ласковый старичок -- поп с прозвищем Пустоглазый. Хоть Иона и разменял шестой десяток, он сохранил юношескую, если не отроческую резвость. Иона бодро обегал весь острожек, заглянул во все избы на посаде, приветливо здороваясь с хозяйками, которые, дуры эдакие, пугливо прятались в темных углах, и раздаривал детям деревянных петушков и лошадок, невесть откуда нашедшихся в его скарбе. Детвора из городища уже на третий день стала караулить Иону у ворот, боясь пробежать внутрь острожка мимо здоровенного стражника с секирой и саженными усами. Иона угощал детей кедровыми орешками, сваренными в меду. С первых же дней он наотрез отказался жить в домике, который ему наскоро выстроили у острожной стены. -- Храма божьего еще нет, значит, и мне своей крыши пока не надо,-- он махнул на домишко маленькой ручкой.-- Встану на постой пока что к тебе, княже,-- и он нежно погладил Михаила по локтю. Князь сопровождал Иону, когда тот в первый раз отправился в городище в часовню, чья маковка так неуместно торчала над тыном и коньками языческой Чердыни. -- Чудно живут!-- весело удивлялся Иона, разглядывая непривычные избы, черные от времени колья городьбы, резные узоры вокруг маленьких окошек под свесом кровли.-- Ох, беса тешат, беса тешат...-- укоризненно бормотал он, проходя под покосившимися болванами-охранителями, что торчали на перекрестьях узких улочек.-- Воссияет и здесь слово божье и просветит малых и неразумных сих, кои едино любимы господом наравне с праведниками,-- поучительно говорил Иона князю. Через толпу молчавших пермяков Иона подошел к часовне, уже малость скособочившейся, и оттащил в сторону скрипучую дверь. Князь знал, что пермяки, которых покрестил Питирим, ходили в часовню, но обряды их смахивали на идолопоклонство. И сейчас в свете лучин Михаил увидел тех же чудских богов. Вырезанный чердынским мастером Ветланом из цельного елового ствола Христос с высокими пермскими скулами и прищуренными глазами охотника сидел в алтаре, подперев ладонью щеку. Резная Богоматерь, как Заринь с Витькаром и Пупикаром, стояла с апостолами, похожими на леших. Запах чего-то тухлого -- запоздало убранной жертвы -- ударил в нос. Иона, крестясь, попятился из часовни. -- И в божий храм сатана пролез!..-- изумленно сказал он князю и оглянулся на пермяков.-- Грешно вам, которые с крестом, под святыми образами кудесить! Выломайте всех истуканов отсюда ныне же, бейте плетьми их, да в костер!-- наставительно добавил он и, вздыхая, пошагал обратно. -- Воочию вижу, князь, что немецкое папство -- ересь,-- сказал он, выходя из ворот городища.-- Что немцы-еретики, что пермяки-язычники одинаково вместо ликов статуям идолским молются... Запустил ты подданных своих. Ну да грех понятный, ты ж не пастырь. Повсюду бесы расселись, небось, скоро и гайтан в качели превратят. Много нам, видно, работы тут предстоит, князь. Что ж, с божьей помощью одолеем... Идолов -- в плети, как Володимер Перуна, а людишек лаской, приветным словом охватим. Тоже Души живые. Не отдам я их лукавому, на то здесь и поставлен. Иона с монахами, князем и Калиной долго кружили по ядреному, чеканному бору, венчавшему соседний с острожным холм над Колвой. Столь красив был могучий сосняк, что рука не подымалась подступиться к нему с топором. -- Благодать!..-- глубоко вдохнув хвойный ветер из тайги, умильно сказал Иона.-- Здесь, князь, на будущий год будем монастырь ставить. Нельзя такой большой земле без обители. Ты пермякам вели вместо ясака артелями тут побатрачить. Вершину расчистить, храм сложить, кельи, стены с башнями... Кто у тебя главный строитель-то? -- Вот он,-- Михаил кивнул на Калину. -- А вот мой строитель -- отец Дионисий,-- Иона указал на тощего и высокого старого монаха с суровым лицом и клочкастыми седыми бровями.-- Будет настоятелем. Так что готовьтесь вместе за дело браться. Холм к снегам от леса заголить надо, да и бревна свезти покрепче, чтоб века монастырь простоял. Калина хмуро глянул на Дионисия и отвернулся. Дионисий упрямо смотрел себе под ноги. А князя Михаила уже начала раздражать ласковая и слепая неугомонность епископа. Он понял, почему брат Васька так хотел избавиться от Ионы. Монахи потянулись за владыкой вниз по склону холма, а Калина все стоял в папоротниках, задрав голову, и глядел на сосновые вершины, сквозь которые лучилось ослепительное небо. -- Такую красу свести!..-- горько сказал он князю.-- Э-эх!.. Пустоглазый!.. На Прокла Великие Росы Иона наконец-то собрался поехать по русским селениям Перми Великой. Михаил провожал его с облегчением. -- Вернусь уж после Семена Летопроводца,-- говорил князю Иона, усаживаясь в возок.-- А там, к первым снегам, и крещение устрою. И пермяков в православие обращу, и младенцев, всех. Жить в Чердыни я долго собираюсь, так что обратно к идолам не отобьются. И ты не бойся, княже: там и твоего сыночка окрестим. Ночью Михаил почувствовал, что Тиче не спит. Он повернул голову и увидел ее глаза, черно горевшие на белом, словно подсвеченном изнутри лице. -- Тиче...-- тихо позвал он.-- Я боюсь крещения... Нежная ладонь коснулась его скулы, легла на лоб. -- Пусть мой князь правит народом, который одной с ним веры... Он тогда станет сильнее всех. Михаил грустно улыбнулся и хотел возразить, но Тиче вдруг ящеркой скользнула на него, обхватила его голову руками, мягко опаляя его тело своим телом, закрывая губами его рот. -- Тебе будет трудно, Михан, но ты сможешь преодолеть все, я знаю... И наш сын будет властелином пармы... Михан... Михан... От ее полустона-полурычанья в зыбке проснулся княжонок. Тиче, глубоко выдохнув и обмякнув, оторвалась от мужа. Ночь была облачная, ставни были закрыты, но в кромешной тьме Михаил все равно видел ее -- с черной растрепанной гривой, с влажно блестевшим белым телом. Он удивился, как сильны, гибки и точны ее движения в таком мраке -- словно у ночного зверя. Тиче взяла младенца и приложила к груди, тихонько покачивая вправо-влево. И сейчас она вдруг показалась князю Богоматерью -- но не такой, к какой он привык: в длинных одеждах, бесплотной, излучающей печаль. Нет, она была языческой богоматерью -- нагой, отважной, сильной, как волчица, которая, улыбаясь сама себе, кормит самого хищного волчонка в стае. Иона вернулся даже раньше, чем обещал,-- в конце лета. С ним приехали старец Дионисий и четверо монахов. Остальная братия рассеялась по пустым соликамским храмам в малолюдных, но крепко рубленных деревнях среди великих лесов и рек. Отдохнув ночь, Иона крепко взялся за дело. Целыми днями, увещевая и грозя, пропадал он в городище. И пермяки потихоньку потянулись по утрам мимо острога на монастырский холм. В мендаче застучали топоры. С гулом повалились вековые янтарные сосны. Оголяясь, вершина холма не остывала, курилась дымом костров, на которых жгли корье и сучья. Один за другим вставали целые снопы из очищенных бревен, приготовленных на строительство. В речку Чердынку чертовыми колесами покатились со склона выкорчеванные пни. Обнаженный холм тяжко округлился, словно вывалился из недр земли на заливные луга у Колвы. А осень стояла долгая, ясная, ветреная. Снег все никак не ложился, и дожди, не дозрев, не падали с облаков, быстро проносящихся над Чердынью. Рощи царственно позолотели и осквозились, хрупкий и прозрачный свет низкого солнца до окоема озарил бескрайнее таежное море, по которому бежали облачные тени, цепляясь за изломы далеких утесов. В назначенный Ионой день огромная толпа вразброд повалила из ворот городища и острожка, с посада, с дороги на монастырский холм. Русские поселенцы смешались с пермяками-охотниками. Бабы сбивались в кучи и шептались, застревая на дороге. Всюду шныряла детвора, путались под ногами лохматые собаки. Посреди толпы на конях, по четверо в ряд, медленно ехали княжеские ратники в броне, в наручах и поножах, с яловцами на шлемах и яблоками и щитах. Только Полюд, ехавший первым справа, был одет в простую одежду. Правой рукой он держал на весу тяжело плескавшуюся княжескую хоругвь с медведем, книгой и крестом на алом поле. Сам князь шагал в толпе вместе с Тиче, Бурмотом и Калиной. Примчавшийся на праздник из Афкуля Исур так и не поборол гордости, не спешился, а потому тащился сзади. На конях со своими советниками и воеводами ехали и прибывшие пермские князья: Пемдан Пянтежский, Сойгат Покчинский, Керчег Янидорский, Колог Пыскорский, окрещенный еще Питиримом, Качаим Искорский, отец Бурмота, юный Мичкин из Уроса. Несли на носилках глухого пама с Глядена. Под руки вели седого, благообразного сказителя-слепца, единственного в Чердыни, кто еще понимал Стефанову грамоту, а за ним шла его дочь Пассэр, Бисерка, как звал ее Полюд, и рядом с Бисеркой шагал маленький, незаметный охотник Ветлан, лучший резчик в Чердыни. Прибыли усольские старосты, анфаловский есаул Кривонос и много другого, своего и чужого люда. Толпа поднялась на вершину холма, изрытую ямами, засыпанную золой, корой, ветками. Здесь уже высилась новенькая желтая часовня, а рядом темнел свежий ров, полный хвороста. Из хвороста торчали головы и стопы идолов. Толпа окружила часовню, и на пороге появился Иона. Он долго оглядывал свою паству и наконец поднял над головой серебряный крест. Гомон в толпе потихоньку угасал. -- От сего храма,-- тонко и громко закричал Иона дребезжащим голосом,-- да зачнется обитель, славнейшая в парме, реченная Иоанна Богослова именем, на сей горе да воздвигнется и сними людьми да укрепится в вере своей и славе, аминь! И странная тишина висела над холмом, над народом, пока Иона освящал часовню, и только птицы и ветер были слышны вокруг, словно вода веков уже затопила и людей, и города. А когда в часовне началась служба, зазвенели кольчуги, зашуршала одежда, скрипнула земля под русскими коленями. Вслед за русскими на колени стали опускаться и пермяки -- крещеные и язычники, князья и голь. Когда Иона вышел на крыльцо и увидел коленопреклоненную толпу, глаза его блеснули умиленным торжеством. Он снова вздернул крест и начал проповедь. Михаил перевел взгляд на ров с идолами. Во рву лежали в основном злые духи: Омоль, придумавший холод и голод, ведьма Йома, суровый лесной мужик Комполен, водяной Вакуль, пожиратель утопленников, и прочие кули-дьяволы. Среди идолов не было ни Торума, ни Ена, ни мяндашей, ни ервов, ни Перы-охотника, ни Кудым-Оша. Михаил присмотрелся и вздрогнул: среди черных чудовищ стоял, покосившись, и резной Христос, выломанный Ионой из часовни. -- Како же Володимер Креститель высек Перуна, та-ко же и я высеку идолов!-- провозгласил Иона. Он очутился у рва и звучно хлестнул плетью по идолам. Монахи со свечами и факелами шли за епископом. Пермяки замерли в благоговейном ужасе. Конечно, никто не любил ни Кайского лешего Висела, ни людоедку Таньварпекву, ни огненного ящера Гондыра -- но ведь и никто не решался бить их доселе! А плеть гуляла по деревянным глазам, ртам, рукам, туловищам. После каждых трех-пяти ударов Иона властно протягивал назад руку, и монахи совали ему факел, подожженный от церковной свечи. Иона швырял факел в ров и шагал дальше. И вдруг плеть полоснула по Христу, сломав ему ладонь у лица. Иона задержался, с остервенением лупцуя Христа, а тот, безрукий, уже не мог защититься и покорно подставлял впалые щеки. Какое-то нехорошее чувство заворочалось в душе у князя. Он прищурился. Иона орудовал его плетью, всегда висевшей на стене в горнице. "Вот и пусти в дом праведника..." -- подумал Михаил и первым, не скрываясь, поднялся с колен. Костер широко и жарко разгорался, и в пламени страшно кривлялись, корчили бесовские рожи черные идолы. Иона отступил от жара, отбросил плеть и взял в руки большую берестяную книгу. Михаил знал, что это за книга. Ее много лет стефановской азбукой писал слепец-сказитель. Он писал и сразу пел. Он пел о том, как был сотворен мир, и лебедь-Ен снес яйцо-солнце, а злой Омоль разбил его; как была создана земля, а потом начался потоп, и лишь святые горы-ялпынги спасли живущих; как бобр украл для людей у Торума огонь; как Ош отдал людям шкуру греться в страшный холод, насланный Омолем. Старик писал о Переохотнике, научившем делать металл, и Кудым-Оше, научившем сеять рожь. О жене Кудыма, зверолицей Хостэ, ставшей красавицей от любви мужа, и сыне их Руме, выпустившем солнце из пещеры Ящера. О древних народах, их городах и святилищах, о злых пришельцах -- лесных всадниках, научивших строить могильные курганы и подаривших лошадей, о войне вису и утру о булгарах, мурманах и монголах, о великих бедах и великих канах своего народа -- обо всем, о чем кто-то забыл, а кто-то и не знал. Эту книгу несколько дней назад принесли в дар Ионе. Пермяк, принесший ее, передал и слова старика: "Народы наши сошлись на одной земле и вот теперь меняются богами. Поменяемся же и мудростью, ибо жить нам вместе вечно". -- Идолам -- идолское!-- выкрикнул Иона Пустоглазый, поднимая книгу. Сил воздеть огромный фолиант над головой ему не хватило, и он от груди толкнул книгу в костер. Она упала на горящий хворост, раскинувшись, как птица, и берестяные листы, испещренные выдавленными закорючками, тотчас вспыхнули. Глаза князя сами собою обратились на старика-сказителя. Тот стоял, ничего не видя, и тихо улыбался, греясь теплом костра. Борода и волосы его шевелились на горячем ветру, алые и золотые. Бисерка, дочь старика-сказителя, стояла на коленях, вцепившись в отцовскую руку, и, расширив глаза, в ужасе кусала губы. А за спиной слепца упрямо торчал невеликий ростом охотник и резчик Ветлан. Смуглое лицо его от света костра стало бронзовым. -- А теперь -- в воду!-- провозгласил Иона.-- Пусть очистит вас река, и да примете вы святое крещение! Толпа, сбросив оцепенение, шевельнулась, распалась, и люди по тропкам потекли вниз с крутого холма к Колве. Иону свели под руки, принесли алтарь-складень. -- В воду, в воду!..-- с образом и распятием в руках кричал Иона огромной толпе, заполонившей весь пойменный луг. Пермяки заходили в воду -- кто по колени, кто по пояс,-- умывались и выходили обратно. Монахи, как милостыню, швыряли в толпу горсти кипарисовых крестиков. Иона все что-то кричал. Люди ползали в пожухлой прибрежной траве, собирая крестики, кто-то уже выпрашивал их у монахов с кошелем в руках, кто-то подносил Ионе орущего младенца, ссорился с соседом, торговался из-за находки, обменивая повыгоднее. Гомон огласил берег. Михаил, Тиче, Исур, Полюд, Калина и Бурмот стояли рядом с епископом. Нянька Табарга, запыхавшись, подбежала к ним с княжонком Матвейкой на руках. Княжонок плакал. Тиче взяла его к себе, расстегнула платье и дала грудь. Два мужика, шепотом костеря и князя, и епископа, волокли лохань, расплескав чуть не всю теплую воду. Иона сам взял Матвейку на руки, освободил от пеленок и, улыбаясь, с молитвой окунул, обнес вокруг алтаря, перекрестил и достал серебряный нательный крестик. -- Нарекаю младенца именем Матвей,-- отдавая мокрого и визжащего ребенка няньке, торжественно произнес он.-- Да будет верным он рабом божиим, и осенит жизнь его божья благодать, аминь! -- Благодарим, отче,-- за всех ответил князь, кланяясь епископу. -- Ну а ты, дочь моя, что же медлишь святое благословение принять?-- ласково обратился Иона к Тичерть.-- Я уже и имечко тебе православное подобрал, чудесное имя -- Анастасия. Михаил и Анастасия, князь и княгиня Великопермские! Михаил ошарашенно уставился на Иону. Он ведь даже не думал, что и Тиче тоже надо креститься! Тиче? Нет, это в голове не укладывалось... Спиной он почувствовал, как напряглись сзади Калина, Полюд, Бурмот. Но Тиче осталась безмятежна. Глядя своими черными, нечеловечьими глазами в пустые глаза епископа, она улыбнулась и ответила: -- Спасибо тебе, старый шаман, но мне не нужна ваша вера. Мои боги хорошо заботятся обо мне. Иону словно окатили ледяной водой. Он отшатнулся, и пустые глаза его на миг совсем прояснились. -- Грешно так говорить, а упорствовать вдвое грешнее!-- изумленно произнес он.-- Или ты хочешь своих лесных чудовищ на Христа променять? -- Я ничего не меняю, старый шаман. -- Смирись, девонька...-- тихо сказал за ее спиной Калина. -- В третий раз спрашиваю, примешь ли крещение?-- распалялся Иона. -- Не приму, шаман. Не твой кудесник в меня душу вдохнул, не ему мной и править. -- Бесы, бесы!-- закричал Иона, отступая на шаг.-- Воистину, имя тебе, девка,-- Чертовка, как в народе называют!.. Раскайся! Оковы беды стиснули сердце князя. -- Повели же ей, муж!-- крикнул Иона. -- Тиче...-- без голоса сказал Михаил, глядя на жену. Тиче и не повернулась к нему, весело и беззаботно всматриваясь в лицо епископа. -- Коли не крещеная, так и не жена тогда!-- выкрикнул Иона, уставляя в нее палец.-- А коли не жена, то и выблядок твой не князь! Тиче, не отвечая, развернулась и шагнула прочь. -- Стой!-- завизжал Иона.-- Братья, держи дьяволицу! Коли сама не хочет, силком заставлю, у всех на глазах нагую в воду загоню!.. Люди вокруг останавливались, оборачивались. Михаил не мог сдвинуться с места, одервенев от страха за Тиче. Черные монахи вдруг оказались со всех сторон, и князь поразился, как их на самом деле много. Полюд сделал движение загородить Тиче, но палец Ионы уткнулся в него: -- Прокляну! Полюд застрял на полушаге. Лицо его было в поту. Рослый Дионисий схватил Тиче за плечо. Тиче вдруг изогнулась, подныривая под его руку, и мгновенно очутилась уже перед Ионой. -- Нагую, говоришь?-- смеясь, переспросила она.-- В воду? Она глянула Ионе в глаза своими колдовскими глазами, и епископ словно остолбенел, разинув рот и задыхаясь. Узкое длинное платье змеей скользнуло с плеч Тиче на землю, и Тиче осталась обнаженной, только между высоких, враскос торчащих грудей зеленела на шнурке древняя тамга князя Танега. Тиче звонко захохотала, сорвалась с места и вихрем понеслась между людей к Колве. -- Тиче!..-- в озарении тоски отчаянно закричал Михаил и рванулся за ней. Бурмот повис у князя на кушаке. И Полюд, очнувшись, тоже кинулся за княгиней, расшвыривая с дороги народ. Тиче уже бежала по мелководью, вся в брызгах, словно бледный язычок пламени среди искр. Забежав по пояс, она изогнулась и рыбой нырнула в воду. И Полюд тотчас же бухнулся в ледяную осеннюю реку, саженками выбрасывая руки. -- Тиче!..-- надрывался князь. Светлая голова Полюда вынырнула чуть ли не на стрежне, а Тичерть так и не показывалась. Полюд с хрипом набрал воздух и вновь ввинтился в глубину, болтнув над рекой ногами. -- Лодку!.. Лодку!..-- кричали вокруг. Несколько рыбаков бегом понеслись к городищу за своими пыжами из еловых прутьев и шкур. Полюд снова вынырнул -- далеко-далеко на широкой Колве -- и опять нырнул, вынырнул и нырнул. И вдруг толпа хором ахнула. Тичерть, живая и невредимая, выскочила из-под воды у противоположного берега, прыгнула на камень, с него белкой перелетела на другой, на третий, юркнула в заросли тальника, мелькнула за ветвями белизной тела и исчезла. Стая легких пермяцких пыжей, валясь с боку на бок от мощных гребков, уже мчалась по реке. Часть их повернула к Полюду, остальные -- к камням на дальнем берегу. Пыжи вылетели на валуны, гребцы побросали весла и ринулись в кусты. Тичерть они так и не догнали. Один из пермяков, придя вечером к князю, долго мялся, виновато глядя в угол. Князь, укрывшись шкурой с головой, лежал на топчане спиной к гостю. -- Не серчай, кнес,-- сказал пришедший.-- Голая -- она бы далеко от нас не ушла, мы бы ее быстро догнали, бежали по следам... Да следы-то ее в парме из человечьих стали рысьи. Не поймать нам ее. Не человек она. Ламия. Глава 12. Только свети Калина замерзал. Бездумно плутая, он ушел от Чердыни далеко в парму, напетлял лыжню, и на закате, решив идти домой напрямик, зацепил корень и сломал лыжу. Плюнув на свой след, он попер через сугробы и лощины и увяз в снегах. Ночь накатила яркая, звездная, но за еловыми шатрами трудно было разглядеть созвездия. Калина взял на Перо Тайменя, как называли звезду пермяки. Если не к Чердыни, то уж к Колве он точно должен был выйти. Но он все брел и брел, проваливаясь по пояс, минуя пустые елани, карабкаясь по буреломам, сползая в овражки и взбираясь на вереи, а ни города, ни реки все не было. Он продрог, обессилел и наконец свалился под сосной на опушке большой поляны. Сил хватило только прислониться спиной к стволу и обхватить руками колени. Глаза закрывались сами собой в сладкой, теплой полудреме. Калина знал, что погибнет, если не заставит себя ползти дальше, но заставить не мог. Месяц назад в избушку, где Калина имел угол, нагнувшись, вошел старец Дионисий. "Владыка велел передать тебе, храмодел, каким желает видеть собор,-- сказал Дионисий, не присаживаясь.-- Чтоб был со звонницей и о пяти главах в честь пятого епископа Пермского. А обликом чтоб выражал мысль о попрании Каменных гор княжьей дружиной. И еще владыка велел, чтоб к Рождеству ты образ этот обдумал и представил ему игрушкой или изографией". После побега княгини Иона, видно, порядком стал побаиваться князя. Михаил не желал видеть епископа. Дверь в его половину хором заколотили и прорубили новую с другой стороны, чтобы князю с епископом даже не встречаться. Калина уже лет десять не брался по-настоящему за прежнее ремесло. В заказе епископа, в своем возвращении к делу, в значении, которое будет иметь собор для всей пармы, Калина увидел огромный смысл, а может, и перст судьбы. Он и сам точно не знал, чего же ему так хочется сказать, выразить, выплеснуть из себя, а потому и мучился, метался, просыпался ночами, царапал ножом доски стола, рисуя собор. Чтобы охолонуть, подумать наедине с собой, вытряхнуть из головы накопившийся сор неудачных замыслов, он и пошел в лес. Пробегусь, мол, по стуже, а там и разум прояснится. И вот теперь Калина замерзал. С трудом приподняв веки, Калина мутно глянул из-под бровей, задетый каким-то звуком -- то ли треском лопнувшего ствола, то ли хрустом снега. Поляна ослепительно-бледно пылала под луною в зубчатой раме ельника. Посреди поляны Калина увидел нагую девушку, стоящую по пояс в снегу. Волосы ее были по-вогульски подняты на макушку и стянуты в хвост. Девушка тихо смеялась и протягивала руку, подзывая, как пса, матерого, седеющего волка, что прятался в четырех одинаковых маленьких елочках, едва торчавших над снежным озером. "Ламия..." -- затлел последний уголек памяти. Холодный ветер, как сквозняк, в теплой мгле лизнул скулу Калины. Калина вновь приоткрыл глаза. Перед ним на корточках сидела Тичерть и гладила его по лицу. -- Поклон тебе, Калина, от Асыки, князя вогулов,-- улыбаясь, прошептала она, сияя нелюдским, полуночным взглядом. Калина молчал. Губы смерзлись. -- Умираешь, Калина?-- спросила ламия.-- Замерзаешь? Замерза-аешь... Враг мой замерзает, самый заклятый враг... Страшней князя, страшней сотника, страшней епископа... Может, чего узнать хочешь? Спроси, я все скажу. Калина чуть приподнял голову. Скрипнул ломающийся ворот зипуна, затрещала обледеневшая борода, отрываясь от груди. -- Где Чердынь?-- без звука спросил Калина. Ламия удивленно и пытливо заглянула ему в глаза. -- Живуч ты, Калина,-- улыбнулась она.-- А ведь, коли скажу, вдруг спасешься, а?-- она пальцем провела по обмороженной скуле Калины.-- Правильно ты шел на Перо Тайменя. Только не дошел немного. Они опять молча глядели друг на друга. Усы Калины хрустнули. -- Почто спасаешь, ламия?-- медленно спросил он. Тичерть, точно любуясь, снова нежно провела ладонью по его лицу. -- А баба я,-- ответила она.-- Жалко мне вас... Она вскочила, свистнула и помчалась босиком по снежной поляне к дальнему лесу -- живая, голая, отбрасывающая черную тень на слепящий снег. Из елочек вывалился волчище и тяжело поскакал рядом, по брюхо проваливаясь в сугробы. Калина ничком ткнулся вперед, полежал и пополз к синей звезде над лесом. Он уже ничего не думал, не вымерял, не ждал -- просто полз, полз, полз по лучу, как по струне. И то ли парма расступилась -- расползались буреломы, отодвигались стволы,-- а то ли вправду синий луч с небосвода, рассыпавшегося льдинками, был путеводным, но вскоре лес поредел, как рубаха на локтях, и вдали перед бледной полосой застывшей Колвы поднялись черные зубчатые гребни городища и острога. Чердынь пермским подземным ящером вылезла под луну, чуть посвечивая красными глазами лучин в маленьких окошках. Калина не помнил, кто его подобрал, кто притащил в тепло, раздел, растер, закутал. До первых ростепелей он метался в горячке на топчане, укрытый блохастыми медвежьими шкурами. В дыму ему чудились бревенчатые стены, скаты кровель, тугие излучины закомар, надутые купола под крестами, а то нагая девушка среди снегов, живые округлости ее лица, плеч, грудей, бедер -- а вокруг мертвая, ледяная неподвижность крещенской стужи. Все это смешивалось, переплеталось, таяло и появлялось вновь; то женское тело, как чешуей, вдруг обрастало лемехом, то бревенчатые венцы вдруг расплывались горячей плотью. Калина звал князя Асыку, Айчейль, вогулку Солэ, что подобрала его, истекающего кровью, на Балбанкаре, а то вдруг мертвецов: Ухвата, Питирима, князя Ермолая. Только к весне он выплыл из лихорадки, будто из трясины, и начал узнавать тех, кто появлялся рядом: Полюда, Михаила, Бурмота, княжеских ратников, косоротую стряпуху. Чаще всех рядом бывал Полюд. От него Калина и узнал, что через несколько дней после того, как он дополз до Чердыни, князь на рассвете нашел у ворот острога занесенную снегом Тиче. Она была еще жива. Михаил стоял на коленях, прижимая к груди ее голову, и мужики, прибежавшие на выручку, долго не могли разжать этих обреченных объятий. Тичерть принесли в дом, растерли брагой, медвежьим жиром, согрели. Она была почти голая, закутанная в драные шкуры. Горячка свалила и ее. Приходя в себя, она говорила, что пряталась на дальней охотничей заимке, но, теряя сознание, начинала бредить на непонятном языке. Князь не отходил от нее. Посреди ночи его заставали у лавки, на которой лежала Тиче, упавшего на колени, уткнувшегося лбом в ее бок, сжимающего в руках икону. Когда после крещения Тиче убежала, князь не изменился ни в чем: так же разговаривал, решал споры, занимался делами. Но когда парма вернула ему жену и страх за нее перестал терзать душу князя, боль его сломила. -- Любит,-- криво и печально улыбаясь, пояснил Калине Полюд. Набравшись сил, чтобы сидеть, Калина попросил дать ему нож и лучины. Из тоненьких палочек на крышке от бочки он построил маленький храм -- как и было велено, пятиглавый, со звонницей. Полюд отнес игрушку Ионе. Вскоре пришел Дионисий и, не глядя в глаза, передал слова епископа: как сойдет снег, начинай ставить такой же, и чтоб высотой под кресты семьдесят локтей. И пришла весна, и сошел снег, и на облысевшем холме над Колвой русские мужики, княжеские ратники, чердынские пермяки начали рыть ямы, вбивать сваи, выкладывать бутовый камень, накатывать венцы храма Иоанна Богослова. Калина, ослабленный, но набирающий силу, сидел, наблюдая, в сторонке на бревне. Дни стояли солнечные и ветреные. В синем небе над Чердынью плыли белые кучевые облака и отражались в темной воде Колвы. По холму, по лесам бежали их тени. На стройке пахло щепой, смолой, оттаявшей землею. Однажды на стройку пришел Полюд. В последние недели он стал словно сам не свой: молчал, молчал, и в глазах сквозила какая-то неизбывная тоска. Обойдя поднимающийся храм, он пошел к Калине, который стругал топором дощечку лемеха для главки, и присел рядом, глядя куда-то за Колву, в синие леса, над которыми крылом вставал далекий утес. -- Слышь, Вася...-- негромко сказал он.-- Только тебе открою... Погибну я скоро. Вести о том, что вогульские хонты вновь появились на Вишере, давно мутили Чердынь. Если в прошлое лето вогулы так и не пришли, то в нынешнее их уж точно ждать следовало. -- Не каркай,-- ответил Калина. -- Не каркаю я... Чую. Достала она меня. Единый-то раз и видел -- в Усть-Выме у старого князя Ермолая, и все равно, через восемь лет, достала... Топор Калины застрял лезвием в расщепе. -- Скажи ты мне,-- не глядя, попросил Полюд,-- вот ты не только видел, а даже крал ее,-- почему же ты жив до сих пор? Сильнее ее, что ли? Калина молчал. -- А почему пермяки живы, которые ее видели?-- допытывался Полюд.-- Они что, из другого теста? Почему мы-то все, увидев, гибнем, а они -- нет? -- Она -- ихний бог,-- сказал Калина.-- Ихней землей рождена. И живут они на своей земле. -- Когда же эта земля и нашей станет? Храмы и города на ней строим, крестим ее, живем здесь уже сколько лет -- когда же она и нашей станет? -- Когда на три сажени вглубь кровью своей ее напоим. Полюд нагнулся и соскреб рядом с сапогом горсть. -- Боже мой,-- сказал он.-- Боже мой... Калина отшвырнул дощечку и вогнал топор в комель. -- А правда ли, что у Мишки жена -- ведьма? Мне уже ничего не страшно. Убью ее. -- Оставь девку, брат. Какая она ведьма? Разве ведьма елка, на которой высекли катпос? Разве ведьма река, которую переплыть не можешь? -- Добрый ты, Калина. И я добрый. И земля добра. Отчего ж мы помираем? Калина опять молчал. -- Девчонку я полюбил, Васька,-- вдруг сказал Полюд.-- Больше света белого полюбил. Ничего мне от нее не надо. Жизнь бы свою отдал за счастье ее. Только бы из могилы выглянул -- сотворил ли Господь ей счастье взамен меня? И если нет... то нет для меня ничего: ни Бога, ни черта... Калина посмотрел на Полюда. Давно знакомое, обычное лицо его словно бы прояснилось высшей, вечной силой. -- Зимой, понимаешь, скучно было. Я и повадился в городище ходить. Помнишь старика-сказителя, слепца, у которого Иона книгу сжег? Вот к нему и ходил. Сидел, грелся у огня, сказки слушал, как мальчик. Там и увидел Бисерку, Пассэр по-ихнему. Нет, не полюбил -- так просто любовался. А однажды ночью в остроге усмотрел: лезет в княжий погреб вор. Ну чего там воровать, а? Замок только для красы висит. А тот с топором, с мешком, чисто ушкуйник. Пригляделся я и узнал мужичка-пермячка, которого с собой привез Иона из Усть-Выма,-- Ничейку. Ну, снял он дверь, шасть вниз. Я за ним. И стал он стенку рыть, доставать из тайника кошели с монетами, горшки золотые, блюда -- все персиянское... Я, конечно, Ничейку -- в шею, добро перепрятал. Но как золото увидел, так сразу и вспомнил про Золотую Бабу. И понимаешь, не золота мне захотелось, не богачества, не власти, не славы -- Золотую Бабу мне захотелось, как простую бабу. Обнимать, целовать, под руками почуять... Наважденье чертово! Полюд ошеломленно посмотрел на свои широкие ладони. -- Смерть как захотелось... Ну, и подумал я... После того как вогулы отняли ее у Ермолая в Усть-Выме, сам, небось, слышал, что спрятали ее на Пуррамонитурре, в вороньих городищах. А как найти ее -- отлили путеводную тамгу и вбили навроде катпоса в ствол сосны, Ялпынгтарыга, что растет на острове на реке Лопсии. И на той путеводной тамге всякие ящеры, совы, змеи... Крещеному не понять. Кто же разъяснит? Я и прикинул, что здесь-то и некому, кроме слепца-сказителя, который все ихние древние знаки помнит. А как его заставить? Чужому он не скажет. И решил я: женюсь на Бисерке, девка, благо, хорошая. Вот уж зятю-то слепец все выложит. А я пойду и Зариню, Сорни-Най, возьму. Ну, как женятся пермяки -- рассказывать нечего. Кто больше заплатит -- тот и муж. А сокровищ у меня, спасибо Ничейке,-- полон погреб. Вот и посватался я... Полюд закрыл лицо руками. -- И что?-- спросил Калина. -- Согласился старик. Он любил меня. Не знал ведь, что подлец я, что я -- последняя волчина... За Бабу Золотую девку хочу взять, которая сама дороже золота. А она, Бисерка-то милая, молча покорилась. Ни словом, ни взглядом не возразила. Я знаю, что любит она другого -- Ветлана-охотника. Давно любит и навсегда. Только нищий Ветлан, не на что ему жену купить... Вот я и смекнул: я Бисерку куплю, а потом навроде как ему отдам. У пермяков это дело обычное. И отдам ненарушенную, честную. А он мне за это с Лопсии тамгу принесет. Самому-то мне туда не дойти. Что ж, ударили с Ветланом по рукам. По осени он ушел. Скоро вернется. А я, пока ждал, все ходил к старику, глядел на невесту. Ну, и вдруг полюбил ее... Боже, как полюбил-то!.. И ничего мне уже не надо стало, не надо Бабы Золотой -- ее только одну, Бисерку, свет мой, милую, ненаглядную... -- Что ж мешает тебе?-- жестко спросил Калина.-- Богатство есть, плати и женись. -- Совесть меня мучит, Васька... Люблю я ее. Не хочу ей зла. И отдал бы я ее Ветлану -- черт с сокровищами, черт с Бабой Золотой, была бы она счастлива... Да поздно. -- Отчего ж? -- От того, что не вынес я любви своей, рухнул под ее тяжестью... Тайком от всех взял я Бисерку в жены, как отступник, от дружины своей тайком, от обряда святого... Нарушил я Бисерку, понимаешь? А она мне отдалась, хоть и не любила. Не хотела отцу перечить... И вот куда мне теперь? Ветлан -- гордый, он Бисерку не меньше моего любит. Он ее, нарушенную, не возьмет. С собой что-нибудь сделает. Его не станет -- и она уйдет. А я вслед за ней пойду. -- Вот и беда разрешится,-- хмыкнул Калина. -- Дурак ты,-- с тоской сказал Полюд.-- Я ведь здесь поставлен не пельмени жрать, не девок портить, не на нож кидаться... Я должен Чердынь беречь, людей... А я любовь свою сберечь не могу. И жить нельзя, и умереть нельзя... Что делать мне, Калина? Скоро вернется Ветлан, и кончится мое счастье... А ведь за Ветланом беда придет. Золотая Баба не прощает. За Вагирйомой в Усть-Вым она вогулов послала, Асыку-беспощадного. Что ж за тамгой на Чердынь обрушится? Я огонь раздул, мне и гасить. Вогулы уже по Вишере бродят... Что же мне делать, друг? Совесть, любовь, долг меня мучат... Помоги... -- На три сажени...-- тихо ответил Калина. Лицо Полюда дернулось. Он положил ладонь Калине на плечо и поднялся. -- Горько мне это слышать... но спасибо,-- честно сказал он.-- Ты меня помни. А князь вместо меня пусть Обормотку поставит. Я его всему научил. И... прощай. Дни шли после этого разговора, а ничего не менялось. Полюд по-прежнему разводил караулы, пил квас у князя, ходил купаться на Колву. Храм на холме медленно отстраивался ввысь, врезаясь в светлое северное небо и прорастая в нем разлетом кровель, коньков, закомар. Калина с волнением и тревогой наблюдал, как облекается плотью не видимый никому образ, что явился ему в горячечном бреду, в полутьме душной и низкой избы, придавленной сугробами. Храм представлял собою массивный и высокий столп-восьмерик, шатрово переходящий в другой восьмерик, поменьше. С четырех сторон к столпу примыкали срубы-приделы, увенчанные бочками с большими главами на барабанах. Малый восьмерик, пронзенный узкими прозорами, гранено взлетал ввысь шатром, на котором расцвела самая большая глава. От прируба, противоположного алтарю, выдвигался корабль трапезной с висячим гульбищем. Трапезная упиралась в мощный четверик колокольни, расширяющийся повалом, над которым на резных столбах вонзались в небо четыре четырехскатных шатра. Эти шатры обозначали Каменные горы, а пятиглавие храма -- просторное и раздвинутое, не сжатое в редисочный пучок -- обозначало княжью дружину с князем. Калина, раздумывая, отходил вдоль Колвы по Покчинскому тракту подальше и смотрел оттуда на собор. В бледном свечении облаков храм -- измельчавший, утончившийся, словно съеденный светом -- казался Калине гроздью колокольчиков над травяным колком. За неделю до Ильина дня сломали скрывавшие храм леса. На осмотр прибыл Иона, обошел вокруг, заглянул внутрь, где еще тюкали топоры, и, умильно сложив губы, позволил Калине поцеловать крест. Дионисий, хмуро шагавший вслед за Ионой, отвернулся, плюнул и надвинул клобук на кустистые брови. За два дня до Ильина епископ освятил собор, нарекши Иоанно-Богословским, и провел первый молебен. В тот день и пропал Полюд. Никто не заметил его исчезновения, потому что канун праздника был жутким, как пророчество. Давно уже не падали дожди, и земля высохла, клубилась горячей пылью. Небо затянула мгла, медленно разгоревшаяся угольно-багряным туманом. Тонкая, сияющая линия очертила потемневшие волны парм на востоке и косую скалу у горизонта. Казалось, что по Колве и меж холмов, на которых стояли городище, острог и монастырь, стелется синий дым, ползущий с бескрайнего и далекого болота вдоль Камы. Там, на болоте, который век не гас подземный пожар. По рассказам пермяков, забредавших в те гибельные места, где стояли только убогие деревни людоедов, там в пылающих трясинах жил огненный ящер Гондыр. Но ветер с восхода бил Чердыни прямо в лицо, а болота Гондыра лежали за спиной. Наконец темно-сизая туча змеями поползла из-за Каменного Пояса и, раздуваясь, зависла вдали над Вишерой, дыбила космы, лучилась, ворочалась. Ветер ударил, как конь в намет, словно хотел вверх брюхом выворотить из земли горы. Колва вспенилась и волнами понеслась на чердынский берег. Из заречных кустов покатились, полетели берестяные пыжи ушедших охотников. Они падали в воду, крутились, переворачивались, а некоторые, точно разумные, стремительно помчались через реку, будто невидимые духи-охранители бросили своих хозяев-охотников и в одиночку бежали домой. Завыли зубцы острожного тына, заскрипели башни, забренчали непрочно пригнанные тесины на кровлях, а одна, оторвавшись, закувыркалась по улочкам. Парма гудела. Валились бочки под потоками, обреченно ложились наземь плетни и городьба. Ворота, закрытые от греха перепуганными ратниками, загрохотали о засовы, словно в них ломился кто-то из лесу. С Вишеры шла буря. И тут и острог, и монастырь, и городище увидали, как в сизой туче медленно раскрылось сияющее окно, словно кто-то посмотрел на землю слепящим глазом. А потом окно сомкнулось, и на его месте вылепилось чудовищное рыло, из которого вниз потянулся тонкий язык. Изгибаясь, как девушка, смерч танцевал где-то на берегу Вишеры, а затем, облизав, что хотел, втянулся обратно в пасть. В вихре загудел и сам собою забил набат единственный колокол собора Иоанна Богослова. "Беда!" -- молнией запрыгало по острогу. С вогульских Тумпов и Нероек ползло на Чердынь что-то страшное, нечеловеческое, древнее. И тогда Калина понял, что это Ветлан несет в Чердынь тамгу Сорни-Най, а все демоны Каменных гор идут вслед за ним. Но ничего не менялось до темноты. Туча висела над Вишерой, и только ураган рвал в клочья воздух. В одичавшем небе носились сбитые листья. Выли псы. По вспененной Колве плыли выдранные, переломанные деревья. И на закате, когда уже резало слезившиеся глаза, что глядели на восток сквозь все окна, бойницы, прозоры, щели меж кольев тына, новое известие облетело ощетинившийся, оскалившийся острог: в своей горнице упала и забилась в падучей молодая княгиня. Расшвыривая столы и лавки, она каталась по полу, срывая одежду, визжа, воя, хрипя, выкрикивая непонятные заклятья, а князь и Бурмот держали ее, зажимая рот, чтобы никто не вспомнил, что она -- ламия, а не человек. Ветер не стихал всю ночь. В соборе Иоанна Богослова епископ Иона служил всенощную. Люди били поклоны и жгли лампады. Ратники стояли по вежам и на забралах, словно к острогу приближался враг. В кромешной тьме над почерневшим городищем поднялись два огромных красных деревянных лица -- это пермяки выволокли из тайных ям самых надежных идолов и молились, паля у их ног костры. Рассвет все не приходил, будто Омоль вновь украл солнце. И вдруг солнце зажглось прямо посреди неба -- не на краю земли, а на гребне тучи. И туча, как вогульская орда, двинулась вперед, на Чердынь. Полоса дня два-три часа сияла над сжавшимся городом, но туча пересекла Колву и неподъемной крышей надвинулась на правый берег. Туча ползла и ползла вслед за солнцем, съедая остатки света на закате, и все не кончалась. Ветер бесом вертелся над пармой и рекой. Дождя не упало ни капли. Огненная полоса дня вспыхнула последний раз и пропала. Вся Пермь Великая лежала в брюхе у тьмы. Дикий грохот подбросил землю, выбивая мозги и глаза. Бесконечная корявая молния растреснула небо от Пелыма до Казани. И сразу дружный вой взвился с монастырского холма, а ему ревом ответили ратники с северной стены. Калина бросился к Тайницкой башне и взлетел на обход. Многоглавый, многошатровый собор, венчавший гору, был весь освещен вразнобой бегающими отсветами от жгуче-ярких огней, роившихся вокруг куполов, как ласточки. Народ выбегал из собора вон. Калина скатился вниз, к тайнику, откинул окованную крышку погреба и ссыпался по ступенькам лестницы. Подземный ход вел вглубь. Пробираясь на четвереньках в темноте меж осклизлых бревенчатых стен, Калина чувствовал, как из-под рук убегает и уползает что-то мерзкое, живое, холодное, влажное. Но больше его поразила тишина. Наверху бесновалась буря, и земля об этом знала, но оставалась бесстрастной, неподвижной, вечной. И еще этот ход напомнил Калине другой тайник -- тот, по которому он тащил из Балбанкара золотую Вагирйому. Он вывалился в урему у Чердынки, перебежал речку и стал карабкаться вверх по склону. Когда он выбежал к собору, то могучий толчок ветра в спину едва не сбил его с ног. И в мельтешении огней Калина увидел, как на главном куполе крест пошатнулся и, сломленный, не складывая объятий, медленно повалился. В падении он косо спланировал по ветру, как птица, пронесся над шарахнувшейся толпой и сгинул где-то во тьме. -- Ты, идолопоклонник, храм сгубил!..-- услышал Калина чей-то крик в общем вопле ужаснувшегося народа. Цепкие руки схватили его за горло. Дионисий со вздыбленными волосами, с растрепанной бородой, в рясе, клубящейся за спиною, кинулся душить Калину. Калина оторвал его от себя и швырнул на землю. Дионисий приподнялся -- страшный, будто искалеченный,-- и пальцем указал на храм у себя над головой: -- Храм ли это, храмодел? Гнездо бесовское! Чертову бабу ты изваял, а не храм! Калина задрал голову и в озарении торопливо отступил на шаг. По пояс из холма, как из сугроба, вздымалась гигантская деревянная ламия с грудями-закомарами, с плечами-маковками, с головой главного купола на гордой шее -- шатре -- и она протягивала руку-трапезную к четырем елочкам шатров колокольни, в которых волчьими глазами горели два огня. Рука Калины сама собою отпечатала крест. "Крест!" Калина бросился к стене алтаря, на ходу разматывая с пояса веревку, как носили все плотники. Когда ставили кресты, он хотел верхний сделать больше, чем все прочие, но Иона велел все пять крестов рубить одинаковыми. Неиспользованный большой крест так и лежал у алтарной стены. Калина поднял его, обмахнул веревкой его распростертые лапы, навалился на крест спиной и примотал к себе. Подгоняемый ветром, Калина побежал к лестнице. И вскоре народ, толпившийся на холме, увидел, как через перила гульбища на крышу трапезной полез храмодел с новым крестом на спине. Огни, плясавшие вокруг куполов, застыли. Ветер рвал освобожденную рубаху, трепал отросшие волосы и бороду, шатал человека, на четвереньках пробиравшегося по охлупню к стене закомары. Большой плотницкий топор висел у Калины на груди, зацепленный лезвием за продранный ворот. Распластавшись на венцах закомары, Калина вцепился в резьбу причелины и выволок себя на скат бочки. Обхватив рукою шею луковки, он стал карабкаться дальше, выше. Изнутри храма к куполу подобраться было невозможно, даже прозоры окон во втором ярусе восьмерика были недосягаемы. Прикрытый стеной от ветра, Калина встал сначала коленом, а потом лаптем на растесанный нижний край окна и перепрыгнул на близкую луковку, репьем прилипнув к ее щетинистой лемеховой щеке. Люди замерли, когда Калина поднялся на ноги, держась за малый крест, и сиганул через пустоту, упав животом на пики раската, широко разнесенные над повалом восьмерика. Забросив ноги, он долго лежал на грани шатра, переводя дух. А когда заворочался, то даже снизу стало видно, что доски под ним потемнели от крови. Калина полз по шатру вверх. Его терзала такая боль, словно он зацепился кишкой за зубец и, чем выше ползет, тем сильнее выволакивает кишки из разорванного брюха. Шатер скрипел и ходил ходуном. Буря выла на его гранях, вихрями оплетаясь вокруг купола. Огромная чешуйчатая луковица вздулась прямо над Калиной, как парус. Летучие огни сновали уже где-то внизу, ослепляли и не давали увидеть землю. Извиваясь, Калина освободился от веревок, державших крест, и намотал их на топор, вогнанный в доску. Крест улегся на скате, вздрагивая и качая лапами. Выпуклый бок купола был на расстоянии руки. Перебирая его лемешины над головой, Калина выпрямился во весь рост. Толчок -- и, болтаясь, он повис в пустоте. Он перебросил руку, перехватываясь дальше, подцепил носком зубчатую корону, поверху оторочившую барабан, и оказался лежащим грудью под основанием обломленного креста. Конец веревки он стискивал зубами. Обняв щепастый пенек, Калина выкарабкался на самую верхушку, а потом стал вытягивать к себе свою ношу. Казалось, что купол храма в буре кругами летит над землей. Где-то вдали сверкали молнии, грохотало, гудела парма. Выл и свистел ветер, отдирая тело от ненадежной опоры. Калина выпутал топор и закрепил крест на веревке за конец лемешины. Крест, как пойманная птица, бил крыльями, стучал о доски. Несколькими ударами топора Калина снес главке резную верхушку и вколотил пенек креста внутрь купола, освободив квадратную скважину. Толпившиеся внизу люди разбежались далеко по сторонам от храма, чтобы видеть, как крохотный человек на самой маковке, почти под рукой у Бога, станет поднимать крест. Калина лежа повернул лицо к небу. "Помоги..." -- прошептал он. Он подтянул к себе крест, подтесал конец и бросил топор вниз. Широко расставив ноги, он медленно приподнялся на коленях, с трудом удерживая тяжелый крест наперевес, как копье. И едва на миг ветер поперхнулся, Калина ткнул крестом в дыру и выпрямился тетивой, всаживая крест отвесно. Ветер ударил, как волна, но Калина уже висел на перекладине, своей тяжестью вгоняя крест глубже в купол. Окровавленного, обессилевшего Калину только и хватило привязать себя к кресту, чтобы не сорвало и не швырнуло вниз. Прижавшись скулой к брусу, обняв крест, притиснувшись к нему, Калина полулежал на главке, глядя куда-то в темноту, за Колву за тучу, за небо. И в той бурной тьме он вдруг различил крохотный красный огонек. Калина тяжело мотнул головой, провел трясущейся ладонью по лицу, по глазам. Огонек не гас, мерцал -- словно звал откуда-то, кричал о чем-то безмерно важном, тревожном, неведомом. Красная звездочка горела на вершине косой скалы, что высилась вдали над пармой, как остров, на котором, загнанная необоримой бурей, пылает, рвется и гибнет живая человеческая душа. -- Сполох!..-- закричал Калина, указывая на искорку рукой.-- Полюд зажег сполох!.. Вогулы идут!..