ышка в Дмитрове ненадолго, и как только воротятся отряды, отправленные за припасами и кормами за Волгу, войско сдвинется с места. Но куда идти: к самозванцу в Калугу или к королю под Смоленск? Мноих тушинских поляков воитель уговорил встать под королевское знамя, однако сам мешкал. И не по своей охоте. Через великого литовского канцлера, родича Льва Сапегу он держал тайную связь с Сигизмундом и ведал, что у короля есть корысть иметь своего сильного поборника в самой глуби Московии. Нет, под Смоленск идти не время: тут он изводит и отвлекает нарастающие силы Скопина-Шуйского, не давая ему бросить их на короля. Нечего поспешать и к самозванцу, от пособничества которому он отговаривал в Тушине польское рыцарство. Все тщетные потуги беспутного вора завладеть Москвой давно вызывали одну только досаду в Сапеге, и в калужском сидении самозванца он угадывал полную обреченность. Ныне лишь бестолковые не разумеют, что затея с новым лжецарем не удалась. Остается одно: пуститься в набеги, рассеивая погибельную смуту во вред Москве и на благо Речи Посполитой. Как только Марина, явившаяся к столу, открыла свои намерения, Сапега стал усердно уговаривать ее остаться при войске в Дмитрове или же вернуться под королевскую опеку. Уязвленное честолюбие зорко. В суховатом, с легкой хрипотцой непререкаемом голосе воителя, в его тяжелом, властном взгляде исподлобья, в том, как он, не чинясь, хищно раздирал цепкими пальцами курицу, Марина углядела оскорбительную вольность обхождения с ней. Видно, вовсе не признавал за опальницей высокого титула русской царицы пан Сапега, а потому и ставил ее ниже по знатности. Все Сапеги кичились тем, что их род идет от исконно государева корня Гедиминовичей. Правда, ходили толки, что это не так, но никто не осмеливался перечить заносчивым и скорым на расправу Сапегам. Не проронила укорного слова и Марина, чутко догадавшись, что она у Сапеги скорее пленница, чем почетная гостья. Ее уже не могло обмануть "рыцарское" привечание, дешевое, как цыганское монисто. Да и сам Сапега, хватив горилки, хоть и пытался соблюсти видимость почтения к достославной пани, все же не скрывал грубых своих привычек. Заматеревший в схватках и жестоких воинских утехах, он повел себя с незадачливой царицей так, словно оказался в приятельском кругу. Повадки его были сродни той жолнерской разнузданности, которую Марине довелось видеть во время своего безумного загула в тушинских шатрах. Еще не закончив трапезы, опальница уже отчаянно возненавидела воителя -- его когутные[27] вскидывания головой, резкий смех, грубые руки насильника, худое лицо с реденькой порослью. Сапега распалился и рубил сплеча, хвастливо повествуя о своих воинских доблестях и захваченных богатствах. Отчужденно потупясь и старательно ковыряя вилкой жаркое, Марина сдерживала подступающий гнев. Горячечная краснота полыхала на ее щеках. Сапега наконец это приметил и осадил себя. Белесые глаза его стали колючими, холодными. В наступившей тишине уже не колебался и не вздрагивал, а ровно светил огонь свечей, багрово отражаясь на серебряной посуде и разбросанном на лавках дорогом оружии. Темные лики огромными скорбными очами осуждающе взирали с икон на чужеземцев. Из-за печи с узорной серебряной огородкой нудно засвиристел сверчок, и Марина вздрогнула. Не сказав больше ни слова, воитель встал и, церемонно склонив голову, удалился: что бы ни гневило гордячку, выхода у ней нет и она, по его разумению, никуда не уклонится от уготованной доли. Но пренебрежительность Сапеги слишком больно уколола Марину, будто выставили ее на посмешище перед всей шляхтой. С еще большим упорством решилась она идти наперекор судьбе. Пока не сгинул самозванец, ей было на что опереться, а там сам бог подскажет. Если он кого отметил единожды, тот вечно будет озарен. Солнце не тускнеет от того, что иной раз его заслоняют черные тучи. Покидая моленную, Марина оглянулась на иконы. Лики русских святых были строги в своей неприязненной отрешенности... Сапега напрасно понадеялся на спокойную передышку в Дмитрове. Вскоре подступили к валам городка отряды князя Куракина, посланные из близкой Александровой слободы Ско-пиным-Шуйским. Оседая тяжелыми серыми клочьями, пороховые дымы вязкой стеной встали у окраины. Конные сапежинцы с лету накатывались на эту стену и, встречаемые новыми залпами, рассыпались по полю, скакали обратно. Сломить нападающих малыми силами было невмочь. Но Сапега упрямо дожидался прихода своих кормовщиков из-за Волги и не оставлял городка. Не таким уж надежным покровителем, каким он хвастливо выставлял себя, оказался для Марины сей отважный воитель. И она собралась покинуть его. Сапега не удерживал опальницу. Ему было уже не до нее. Готовая, если понадобится, постоять за себя даже в бою, надев красный бархатный кафтан, сунув пистоль за кушак и нацепив саблю, Марина вновь села на коня. Полсотни казаков вызвались сопровождать ее. И вот сквозь ветреную ночную мглу по рыхлым февральским снегам маленький отряд пустился в опасный путь. В Калугу они прибыли до заутрени. Добравшись в предрассветной сутеми до царикова двора, Марина повелела страже разбудить самозванца. Заспанный и опухший с перепою, он выскочил на крыльцо, увидел Марину и, не веря своим глазам, бросился навстречу к ней. Впервые с радостью и непритворным чувством, словно долгая разлука пробудила внезапную любовь, Марина раскрыла самозванцу объятия. 5 Гетман Ружинский рвал и метал. По неосмотрительности он упустил самозванца и Марину, потерял множество польского и литовского рыцарства, уехавшего под Смоленск, умножил недовольство шляхты и от всего этого был вне себя. В Тушине разгорались свары. Чуть ли не всякий день собиралось коло, но вновь и вновь не могло найти согласия. Сборища завершались дракою и пальбой. Полный разброд в таборах породил панику: из Тушина уже бежали открыто -- кто к королю, кто в Калугу, кто с повинной к Шуйскому, кто -- куда глаза глядят. Воровской боярин Трубецкой вкупе с приятелем Засецким подняли донских казаков и на виду у всех покинули лагерь, двинувшись к самозванцу. Взбешенный Ружинский наслал на них свои хоругви и ватаги пока еще верного ему атамана Заруцкого. В открытом поле тушинцы нещадно рубили друг друга. Почти две тысячи казаков сложили здесь буйные головы. Немыслимые тучи воронья кормились вокруг лагеря. Волки перестали выть по ночам, обожравшись мертвечиной. Но жестокость гетмана не укротила других утеклецов. Многочисленное воинство дробилось и разваливалось на глазах. Русские тушинцы отправили своих послов к Сигизмунду, надумав просить на Москву его сына Владислава. Мысль была не нова: еще при первом Лжедмитрии сами Шуйские скрытно засылали своих людей в Краков, дабы обличить перед королем растригу, присвоившего имя убиенного царевича, и попросить помощи, суля за нее престол Владиславу. Но Шуйские искали только повода всенародно низложить самозванца, и приглашение Владислава было пустой приманкой. Тушинские же послы затеяли прямую измену. После трусливого бегства царика его дума и его двор стали никчемными: ни власти, ни силы, ни чести. Повиновение Шуйскому влекло за собой потерю высоких чинов и щедрых наделов, выслуженных у тушинского вора. Никто не хотел поступаться этим. Оставалось одно: испрашивать милости у польского короля. И поехали к нему не отвести беду от русской земли, а выгодно поторговаться. Большим было посольство. Тронулись в путь строптивый Михаил Салтыков с сыном Иваном, взбалмошные князья Василий Рубец-Мосальский и Юрий Хворостинин, а с ними отчаянные Лев Плещеев и Никита Вельяминов, угодливые дьяки Грамотин, Чичерин, Соловецкий, Витовтов, Апраксин и Юрьев, были тут и неуемный смутьян и распутник, один из любимцев еще первого самозванца Михаила Молчанов и готовый на всякую пакость, бывший московский кожевник Федька Андронов. Уехали все те, кто был в самом большом почете у вора. Уехали да и не воротились. И это стало знаком для оставшихся в Тушине русских. Словно плотину прорвало -- хлынули по сторонам даже черные мужики. Чтобы уберечь остатки войска, Ружинский был принужден вывести его в поле. Тем паче уже близкой становилась угроза внезапного налета отрядов Скопина-Шуйского. В самом начале марта польские хоругви, казаки Заруцкого, татарские сотни и обоз далеко растянулись по дороге к Иосифо-Волоколамскому монастырю. На прощание Ружинский велел поджечь стан. Черные клубы поднялись за спинами уходивших. Пламя бойко скакало от сруба к срубу, и вот уже весь окоем позади войска забагровел и задымился. С покинутым всеми Тушином было покончено. -- Напшуд! Напшуд![28] -- кричал, подгоняя оборачивающихся, желчный гетман. Рана горела в его боку и распаляла злость. В междурядье передовых хоругвей переваливался с ухаба на ухаб тяжелый неуклюжий каптан, в котором, мрачно насупясь, сидел Филарет. Тусклое, с ладонь окошечко почти не пропускало света, и Филарета так и подмывало вышибить его. Глухая ярость душила бывшего боярина. Как с последним холопом обошелся с тушинским патриархом Ружинский, сделав своим пленником и беспрекословно повелев ехать с войском. Где был упрям, а тут не посмел отпираться Федор Никитич. С Ружинским шутки плохи. Заняв Иосифо-Волоколамский монастырь, бешеный гетман и тут не обрел покоя. В раздорном войске снова учинились свары. Ружинский выходил из себя. В затрепанной, провонявшей потом и конским духом одежде, которая не снималась даже на ночь, беспрерывно похмеляясь, он метался от одних к другим, но его гневные угрозы теперь мало когр страшили. Измученный болью и нестерпимым жжением в боку, распрями в войске и неудачами последних недель, он наконец в бессилии свалился в игуменских покоях и там был застигнут врасплох. Без него собралось коло, которое и порешило покончить с властью неугодного гетмана. Шум приближающихся шагов и резкие голоса за дверью разбудили Ружинского, понудили вскочить с постели и схватить булаву. Десяток возбужденных гусар вбежало к нему. Ружинский отважно шагнул им навстречу. И такое безумное отчаяние, такая безоглядная готовность к отпору были в нем, что гусары замешкались и расступились у дверей, выпуская его. Голова шла кругом, глаза туманила слепая ярость -- вырвавшийся гетман, ускоряя шаги, по крутым каменным ступеням ринулся вниз, во двор. Казалось, сама гроза низвергается на землю. И верно, никому бы не дался в руки Ружинский, если бы не оступился. Выпала из разжатого кулака и загремела по лестнице гетманская булава. Со всего маху беглец рухнул на раненый бок, зверино взвыл и уже не смог пошевелиться. Из распахнутой раны обильно хлынула кровь, обагряя ступени. Когда гусары, бросившиеся следом за гетманом, склонились над ним, они услышали лишь затихающие предсмертные стенания. Роману Ружинскому было тридцать пять лет от роду, но ничего доброго за отпущенные ему годы он не совершил, и потому, освобождая проход, его тело брезгливо сбросили с лестницы. Так, непогребенным, оно и осталось лежать на подтаявшем снегу. После смерти гетмана мало кто задержался в монастыре. Отряд скопинского воеводы Григория Валуева с первого приступа взял разоренную обитель. Резвые стрельцы наскоро обшарили запустевшие монастырские покои и пристрой. В одной из келий они обнаружили Филарета. Поставленный перед воеводой воровской патриарх был растерян и жалок. Он покорно ждал своей участи, не надеясь на помилование. Слишком жестоко стрельцы расправились с пойманными тушинцами. Трупами был завален двор. И Филарет содрогался от жуткой мысли, что его тело будет захоронено вместе с ними, рядом с прахом проклятого Малюты Скуратова, когда-то погребенного тут. -- Чего возиться? -- сказал Валуеву нетерпеливый десятник.-- Пристукнем и дело с концом. -- Повезем в Москву, там бояре порешат,-- рассудил осмотрительный Валуев. Он был в духе, радуясь своему скорому успеху. День сиял вешней голубизной, на курившихся парком кровлях ворковали сизари, и воевода, весело щурясь, промолвил: -- Эк солнышко-то каково припекает, знатно на ростепель повернуло!.. 6 По всему тушинскому пепелищу унылой нежитью слонялось десятка три бродяг в отрепьях. Вороша клюками и палками золу, словно палую листву в грибную пору, они наудачу искали поживу. Никто никому не препятствовал, друг друга опасливо сторонились, благо было где разминуться -- места с избытком хватало всякому. В мерклом, обезображенном черным горелым развалом просторе устаивалась мертвенная кладбищенская тишь. Из края в край тянуло острым запахом напитанной вешней сыростью гари. Скупыми посверками просекал предвечернюю сумеречь последний вьющийся снежок. Боясь упустить случай, Федор с Семеном Хоненовы еще с рассвета подогнали сюда лошадь, запряженную в дровни. Тихона с братьями не было. Отосланный из Суздаля воеводой Просовецким присмотреть себе селеньице, он сгинул в безвестности. Не диво^ мужики отовсюду гнали и били смертным боем новоявленных, Садившихся им на шею поместников. Уже вдосталь наполнились дровни разным железным ломом, что сгодится на продажу. Но Хоненовым было мало собранных в полусгоревших срубах сковород, рукомойников, замков, гнутых подсвечников, покоробленных иконных окладов. Они жаждали сокровищ. Ведь не единожды после пожаров схороны да погреба целехоньки оставались. И где не управлялся Федор с палкой, туда поспевал Семен с лопатой. Неподалеку от усердливых братьев, пересекая им путь, похаживал невзрачный согбенный мужик; набивал всячиной суму. Братья с неприязнью взглядывали на тщедушного старателя: чего доброго, еще выхватит гожую кладь из-под рук. От Семена не укрылось, как мужик внезапно заозирался и что-то быстро сунул не в суму, а за пазуху. Верно, непроста находка. Семен тут же толкнул в бок Федора. Вдвоем они подались к мужику. -- Удачлив промысел? -- с притворным благодушеством спросил его Федор. -- А вам пошто знать? -- распрямил спину и настороженно покосился на братьев мужик.-- Како тута промышление? Спло-шью горелыцина. По затравленному беспокойному взгляду мужика Федор понял, что опасаться нечего, можно и напереть. -- В суме-то что? -- Гвоздье подбираю. Али скупить хотите? Братья и впрямь смахивали на бывалых скупщиков в своих затасканных одеждах, которые словно были извлечены из сундуков людей разного чина и достались братьям по дешевке как старье за ненадобностью. На Федоре был истертый кафтан с облезлой меховой опушкой, на Семене -- крытая тисненным бархатом ветхая шуба с отодранным воротом. Собираясь на пепелище, оделись они поплоше, чтоб не приманить грабителей. -- Было бы что скупать,-- принялся водить за нос недоум-чивого мужика Федор.-- Хламу-то и у нас лишку. -- Неотколь добыть уншего,-- пригорюнился мужик.-- Все в нуже. Без никоторой заступы брошены мы на погибель верную. Отовсель гонимы, повсель незванны. А и тех из нашего брата, у кого дворишки покуда целы, беда изводит, все выметы-ват подчистую. Сгинет пахотник -- не станет и бархатника... -- Кажи-ка что в суме,-- не вынес Федор занудного сето-ванья, на которое сам при нужде был горазд. -- Гляньте,-- мужик покорно потянул за грязную лямку, передвинул суму на брюхо и отогнул холстину. -- А за пазуху то ли самое клал? -- вдруг цапнул его за лыковый поясок изловчившийся Семен. -- Пусти, окаянный! -- вырвался мужик, мигом смекнув, что шутки будут плохи.-- Не пристало так-то, не по-людски. Есть ли кто на свете без обману?! И воля-то мне в неволю... Отступитеся от меня, не берите грех на душу. У вас пущай свое, а у меня свое!.. Перекрестившись и вогнув голову в плечи, он мелкой спо-тычливой трусцой припустился от братьев. -- Ага! Испужался!--ликующе завопили они и кинулись вдогон. Неуклюжим и тучным, им было трудно угнаться за мужиком, и они едва бы настигли его, если бы тот не споткнулся о бревно и не упал. -- Не тоже плутовать с нами,-- отпыхиваясь, сердито укорил его Федор.-- Зело уж ты прыток. Беглый, чаю. По облепленному.золой потному лицу мужика скользнула горькая усмешка, он вытянул из-за пазухи серебряное кадильце на цепочке, протянул -неотступчивым братьям. -- Берите, коль стыды нет. -- Поди у тебя есть! -- вскричал Семен, с жадностью хватая добычу.-- Церковну утварь крадешь, нечестивец! Мужик поднял оброненную шапку и, не надевая, мрачно поплелся прочь. -- Суму тож оставь! -- повелел Федор. В его окрепшем возбужденном голосе была нескрытая угроза. Но удрученный своим несчастьем мужик даже не обернулся. Еще больше ссутулилась его костлявая спина, и широко открылась прореха надорванного подмышкой рукава серого зипуниш-ки. Похожая на луковицу смуглая лысая голова с бахромою спутанных белесых волос жалко подрагивала. Поддавшись искушению, Федор подскочил к мужику, с остервенением ударил палкой по лысине. -- Угробил, дурень,-- попенял ему Семен, обрывая лямку на суме упавшего навзничь бедолаги. -- Прочухается. Небось тварь живучая,-- хищно осклабился брат.-- А доводчиков ему тут не сыскать. -- Никого нету, упас господь,-- оглядел Семен пустынную, уже густо темнеющую окрестность. Лишь у края пепелища, над обгорелыми елками вразнобой хлопало крыльями неугомонное воронье. Сразу устрашась наползающей темноты, братья поспешили к лошади. Глава седьмая Год 1610. Зима -- весна (Александрова слобода. За Коломной) 1 Вовсе не помышлял Кузьма задерживаться в Александровой слободе, куда он после встречи с Пожарским и долгой хворобы на постое в придорожной деревушке явился наконец за своими обозниками. Однако задержался. Не мог один воротиться в Нижний, не мог кинуть земляков, за которых головой отвечал, а тех из слободы не отпускали. Еще не оправившийся от болезни, усталый и озябший, Кузьма разыскал их по приезде ввечеру на окраине, где они ютились в землянке, и мужики прослезились, узрев его с Подеевым и Гаврюхой: не единожды уж поминали за упокой. Но слезы навертывались на их глаза не только от радости. В чахлом свете .скудельного коптящего каганца скученно усевшись на жердевые лежаки, обозники поведали, какая с ними приключилась невзгода. -- Доправили мы корма, Минич, честь по чести да сготовилися уж без тебя в обратну дорогу -- неча без проку при пустых торбах лошадок морить. Благо, дни сухи выдалися. Хвать -- наказанье господне: занес нас в посоху тутошний надзорщик. И никака мольба его не умягчила. Темницею пригрозил за ослушание. Лютей волка антихрист. Так и приткнулися мы к посошным людишкам. А мороки у них тьма: вкруг слободы острог ладить, рвы копать, надолбы ставить. И все спехом, все спехом. Князь Михаиле Скопин повелел, чтоб де без промешки. Нарядили нас из лесу кряжи возить. Думали мы, отмаемся и -- домой. Нет же, ныне ново жилье для войска заподна-добилося -- ратных сюды валит без числа, лес на срубы сечем. Умоталися, две лошадки уж пали. А по делу ли?.. Кузьма участливо посматривал на .изможденные бурые лица, всклокоченные бороды, излохмаченную одежду мужиков. Самому через край досталось лиха и другим его с избытком хватило. Ох житье нескладное! Он перевел взгляд на стену, укрепленную кривыми слегами, по которым сочилась, взблескивая в огне светильника, мутная влага. Землянка, будто войлок, была пропитана мокротой. Кузьма ознобно поежился и тут же его охватило жаром: все еще донимала хворь, никак не отвязывалась проклятая лихоманка. А болеть сейчас заказано. -- Шереметев-то Федор Иванович тут, поди? -- спросил он. -- При войске. -- Нешто ему челом не били? -- Кланялися, не внял. "Не до вас, -- молвил, -- твердь под ногами трясется". А и верно, еще до нашего приходу в слободе великий переполох учинился, ляхи с литвою внезапь наперли. Кузьма уже слышал на заставах про тот свирепый налет. Едва ли не всем тушинским станом во главе с Ружинским, Зборовским и Сапегой ударили вражьи силы по Александровой слободе, отогнал их Скопин. -- Никак не уймутся супостаты,-- жаловались мужики, сменяя в разговоре друг друга.-- Князь Михаиле беспрерывно на них разъезды насылат, а не одолел покуда. Днесь из слободы без доброй стражи не выйти. Тебя-то, Минич, по дороге не тревожили? -- Миловал бог. -- Видно, можно и без урону проскользнути. А хоша бы и сатане в когти, токо не тута мыкаться. Да еще на нашу голову надзорщик-злодей! И за что доля така: замест спасиба -- посоха? Жонки-то, небось, дома обревелися... Словно на исповеди, изливали обозники свои горести, тяжелили сердце Кузьме. И от их ли печалей, от удара ли на лесной дороге, когда он с Микулиным и пушкарями схватился с казаками Лисовского, разламывало грудь. И снова накатывал жар. В замутившейся голове путались мысли. Сам оставшийся без поручительств и денег Кузьма не мог взять в толк, как облегчить участь мужиков и поскорее освободить их от принудной посохи. Всю ночь напролет не стихали разговоры в землянке. 2 Наутро, превозмогая немочь, Кузьма направился к торговым рядам в надежде встретить там знакомцев: свой своему завсегда пособит. Велик свет, а дорожки у торговых людей часто сплетаются. Однако Кузьме не повезло. Торговли в тот день не было, и ряды пустовали. От запертых лавок Кузьма повернул на улицу. Без передыху только реки текут. А у человека есть предел всему и среди прочего -- терпению. Человек не придорожный каменный крест, чтобы являть собой неизменную стойкость. Валящая с ног слабость понудила Кузьму сойти на обочину и прислониться к тыну. Мимо Кузьмы к слободскому цареву двору, былому прибежищу Грозного, где теперь разместился Скопин, конно и пеше двигался разный оружный люд, скакали верховые нарочные. От резкого перестука копыт, тележного скрипа, тяжелой поступи гудом гудела вымощенная дубовыми плахами старая дорога, уже изрядно разбитая и щелястая. Летела во все стороны грязь, смешанная с мокрым снегом. Но воинство не оживляло улицу, как оживляет ее пестрая мельтешня жителей в мирные дни: суровый поток был отрешен от всего вокруг в своей замкнутой озабоченности. Душевная смута, что в последние дни особенно тяготила Кузьму, еще сильнее стала одолевать его. "Устал от войны люд, -- думал он, -- а конца не видит, из круга в круг попадаем". И не находил Кузьма никакого выхода. Вялым было его тело, вялыми мысли. Стоял, как сирота на чужом подворье, никому не нужный. Тут, у тына, и застал его верный Подеев, потянул за рукав. -- Пойдем-ка, Минич. Эва лица на тебе нет. В тепло надобе... Блуждая с Кузьмой меж дворов, Подеев торкнулся в одни ворота, в другие, в третьи, но везде ему отвечали отказом. Все пригодное жилье уже было занято ратниками. Тогда Подеев стал выбирать избы победнее, полагаясь на милосердие. И там не нашлось места. Старик взмок от усердия и уже на ходу то и дело обтирал шапкой лицо, ему до слез было жаль Кузьму, который еле двигал ногами. В конце концов приметив на отшибе в заулке ничем не огражденную избенку-завалюху, Подеев в отчаянье кинулся к ней, торопливо постучал. Косматый, с пышной сивой бородой и багровым, будто обожженным лицом старец, похожий на ведуна, появился в дверях, глянул пронзительно. -- Не приютишь ли, мил человек, за ради бога? Нам бы отдышаться. Старец мотнул скособоченной головой -- у него, видно, была свернута шея,-- и мыкнул, отступив внутрь. -- Да ты нем, гляжу!.. Не мог знать Подеев, что привел Кузьму к человеку, которого чурались в слободе, как великого грешника, в опричные времена служившего подручным у царевых палачей. Да если бы и знал, все равно не стал бы привередничать: кто приветчив, не может держать зла. Давно от Уланки, как звали хозяина избенки, должна бы отстать худая слава, поскольку с опричных пор миновали лета всякие -- и горше, и бедственнее прежних, в кои он жил тихо и беспорочно, но позорное клеймо так и осталось на нем. Не трогали его только из-за увечья и убожества. В безотрадной нелюдимости Уланка кормился тем, что помалу шорничал, чиня упряжь приезжим крестьянам на постоялых дворах, а для услады ловко плел ременные пастушьи бичи, которые были нарасхват в деревнях, ибо считались заговоренными. Свернутые в кольца эти бичи, развешанные по стене вместе с пучками трав, и были главным убранством избенки. Подвоспрявший Кузьма, как ступил за порог, так сразу и потянулся к Уланкиному рукоделию. Это пришлось по душе старцу. Он поощрительно закивал: сымай, сымай, мол, с копылка-то, ощупай. -- Знатный витень,-- похвалил Кузьма, сняв один из бичей и разглядывая резное короткое кнутовище. Это отвлекало его от своей немочи, которой он стыдился. Но руки предательски дрожали, и Кузьма поспешил вернуть бич на место. Смекнув, о чем хотел спросить старец, ответил: -- Нет, не пас я -- прасольничал. Наука похитрее будет. Лукаво прищурился старец, затряс лохмами, не соглашаясь: где во всякой науке свои хитрости и нельзя ставить выше одну над другой. А Подеев уже расстилал на лавке овчину. Подождав, когда он управится, старец легонько подтолкнул Кузьму к лавке, понудил сесть. И все сразу закружилось перед глазами Кузьмы, и будто мягкими широкими пеленами обволокло тело, стянуло. Впадая в забытье и неудержимо клонясь к изголовью, он еще смог пролепетать заплетающимся языком: -- Свечку бы Николе Угоднику... -- И Савву, и Власия, и Параскеву Пятницу, и Пантелеймона-целителя -- всех ублажим, будь покоен, -- смутно и как бы издали донеслись до Кузьмы слова заботливого Подсева. И он забылся. Когда наконец Кузьма пришел в себя, он увидел в дверях старца, осыпанного снегом, словно елка в лесу, с охапкой поленьев в руках. Отряхиваясь, старец ободряюще кивнул невольному постояльцу. -- На воле-то что? -- спросил Кузьма, запамятовав, что старец нем. Тот показал на отряхнутый снег: метет, мол. Постепенно они привыкли изъясняться знаками, испытывая приязнь друг к другу. Сдержанный Кузьма, доверившись старцу, часто делился с ним и своими мыслями, рассказывал о себе все как на духу. Однажды, пробудившись среди ночи, Кузьма увидел хозяина, со свечой стоящего на коленях перед иконой. Старец истово молился и плакал. Заметив взгляд Кузьмы, он неожиданно резво поднялся с колен и с небывалым ожесточением стал тыкать кривым пальцем в оконце, за которым, сокрытая тьмой, где-то рядом была царева усадьба. Багровое лицо старца страшно почернело, веревками вспухли жилы на его уродливой шее. К изумлению Кузьмы старец вдруг заговорил: -- Бона, вона проклятье мое! Тулова-то человечьи безглавые оттоль я сволакивал в пруды, топил, раков ими потчуя. К царскому столу раки подавалися. А Иван-то Васильевич, смеяся, наказывал, чтоб раков человечьим мясом ежедень кормити, оттого слаще они ему! От его бесовства грехи его и на меня пали, и на многих! И вина непростима!.. Непростима!.. Ох окаянно его опрично гнездо, нечисто место! Смердит, смердит еще оно!.. -- Что же немотствовал ране, не открывался? -- воскликнул Кузьма, более пораженный голосом старца, чем самим его признанием. Здравый и вдумчивый ум Кузьмы не принимал поступков, противных естеству. -- Обет мой таков,-- сурово сказал старец.-- Таю то, от чего вред и пагуба. Безгласием казню себя и безгласием же пресекаю зло. А тебе скажу, скажу все по совести, чтоб упованья твои на власть предержащих незряшны были. И словно опасаясь чьего-то сглазу, старец устремил вновь взгляд на оконце и задул свечу. 3 Когда, бросив вызов княжеским и боярским родам, что не хотели признавать безмерного самодержства, Иван Грозный в сердцах оставил Москву и со всем семейством и ближними людьми, с иконами и казною перебрался в Александрову слободу, никто не предвидел всех страшных последствий этого поступка. "А мук и гонения и смертей многообразных ни на кого не умысливали есмя",-- писал сам Иван Васильевич изменному другу князю Курбскому, бежавшему под страхом царской расправы за рубеж. Но слова государя были коварной лицедейской уловкой. И явился во всей свирепости и нещадности царь, взявший право класть опалы, надругаться без удержу и казнить без суда. Никому он не позволял прекословить, никого не миловал даже не за проступок -- за слово, за намек, а то и за сторожливое молчание, если мерещилось ему в том посягательство на свою волю. Где хотел -- искал измену, где хотел -- находил ее. И сотни его верных слуг-опричников на борзых скакунах с подвязанными к ним песьими головами и метлами по мановению его руки вылетали из Александровой слободы, чтобы жечь, насильничать и убивать. Нет, распаленный гневом и ненавистью, утоляя себя казнями и не утоляясь, не только княжат и боярство с их удельными да вотчинными замашками держал он в страхе -- всю землю. Началось с мести, продолжилось кровавым разгулом, словно так, на крови, и должно было утвердиться могущество единовластия. "Горе царству,-- изрекал Грозный,-- коим владеют многие". Но не процветало в райском благоденствии и довольстве царство, которым правил самодержец с прокаженной совестью. Глубоким рвом и земляным валом с бревенчатыми стенами и шестью двухярусными каменными башнями окружил Грозный свою усадьбу-логовище в Александровой слободе. Посреди двора блистали пестрой кровлею и соцветьем затейных узоров царские палаты, что поражали не только богатством красок, но и дивным разнообразием наверший, труб, подзоров, навесов, теремков, крылец. Вызывающая роскошь дворца, словно буйно размалеванная личина, скрывала за собой мрачное и злокозненное обитание его хозяина. Недаром на подступах к слободе были расставлены крепкие заставы, а у ворот усадьбы, увенчанных большой иконой, денно и нощно стояла бдительная стража. Как бы затворившись от мира, царь провозгласил себя игуменом, а начальных опричников братиею, сочинил для них монашеский устав и обязал блюсти монастырский обиход. Рано поутру Грозный пробуждался первым и влезал на колокольню, чтобы благовестить к заутрене. Угрюмой плотной вереницею, одетые в черные рясы, с глухими шлыками на головах тянулись лжеиноки в церковь на молитву. Так же они шли к обедне и вечерне. И всегда в их шествии была зловеще погребальная угрюмость, а в протяжливом пении псалмов -- скулящий надрыв, схожий с волчьим завыванием, от чего стороннему человеку становилось жутко. Всех усерднее в церкви молился царь, всех ревностнее клал земные поклоны, чуть ли не расшибая лоб о каменные плиты. -- Боже, помилуй!.. Боже, помилуй!.. Боже, помилуй!.. А между тем в подклетях под царскими хоромами, в обширном, обложенном кирпичом подземелье за дворцом, в башнях и даже пещерах, вырытых в земляном валу, ждали своего смертного часа десятки узников. Всегда наготове были в пыточной каморе пыхающие огнем жаровни, железные когти, пилы, крюки, клещи, усеянные гвоздями доски-ложа, длинные иглы, ременные кнуты с вплетенными в них шипами и другие орудия истязаний. Отмолив старые грехи, царь являлся сюда за новыми. Он возбуждался от вида и запаха крови, он услаждался мучительством и веселел, .как веселеют люди от хмеля. И верная его опричная свора изощрялась в пытках, угождая великому извергу. Любо им было, когда в исступлении злобы, опаляющей его нутро, царь святотатственно изрыгал на жертвы апостольские слова: "Им бог -- чрево, слава их -- в сраме!" Будто сам он был превыше всего человеческого, а в человеческом -- рабского. И так же неистово, как отдавался пороку, жаждал потом искупления. И снова колотился лбом о каменный пол.в церкви. Вовсе не пытался постичь причину безумных выходок царя Уланка, которого привязал к себе первейший палач Григорий Лукьянович Малюта тем, что выходил смиренного отрока-сироту, оказавшегося в толпе зевак и ненароком подмятого медведем во время государевой потехи. От пережитого потрясения у юнца надолго отнялся язык, и это было наруку Малюте. Он доверил Уланке тайную работу. Нет, сам никого не пытал и не казнил Уланка, неприметная для царя тля, а только прибирал пыточную после изуверских истязаний, смывал с полу и со стен кровь, выносил разъятые на части трупы, закапывал их, а в иных случаях, если был такой наказ, кидал на съедение собакам либо топил в прудах за валом. Он исполнял свою адову работу с омерзением и ужасом, покуда не обвык, зная, что за малейшее ослушание казнь ему будет самая страшная. Уланка подавлял в себе всякие мысли и всякие чувства, иначе сошел бы с ума. И лишь когда не стало ни опричников, ни Малюты, ни Грозного, когда он оказался никому не нужен и всеми презираем, на него свалилось тяжкое бремя вины. Это была великая вина, ибо он взял на себя грехи и тех, кто помыкал им, как рабом. И мучительно ища согласия в душе, Уланка невольно в своих молитвах равно поставил и жертв и злодеев, смешал благое и нечестивое, чтобы выстоять перед своей отверженностью и утвердиться в том, что ангелы обитают только на небесй. Падший и погрязший во грехах Грозный был таким же человеком, как все. И если не раб перед другими, то раб перед своими страстями: согрешил -- накрошил, да не выхлебал. Каким же судом его судить, коли не человечьим? И как же, проклиная, его не жалеть, что сгубил душу ради тщеты, восхотев изменить многое и ничего не изменив? Не врагов он своих ломал--ломал людскую натуру. А никому, кроме бога, не по зубам тот орешек. Что же никто на свете в толк не возьмет, что насилие приносит пустые плоды? О том и вел речь Уланка, в том признавался в ночи перед Кузьмой, не зная всех начал и концов государственных высших исхищрений, но чуя, что эти начала и концы спрятаны в извечной человеческой сути. Было слышно, как вдалеке за оконцем перекликалась стража. Рассвет уже разбавлял кромешную мглу. Александровой слободе предстояли новые испытания, новые спаси и тревоги, и никому тут не было нужды связывать их с давно минувшими злоключениями. 4 Двадцатитрехлетний князь Михаил Скопин-Шуйский стягивал великие силы в слободу, чтобы окончательно разметать мятежные воровские ватаги купно с их польскими пособниками, разделаться с самозванцем, а потом двинуться к осажденному Жигимонтом Смоленску. Сборы доставляли немало хлопот, и за теми хлопотами уже стал забываться трудный переход со шведской подмогой из Новгорода, где каждый шаг сопрягался с риском и потерями. Однако непрестанные стычки на пути не утомляли, а лишь воодушевляли юного стратига. Он легко переносил и лишения, и ратные невзгоды и еще ни разу не испытывал крайнего отчаянья, даже в тех случаях, когда его новый друг Делагарди, тоже молодой и полный сил военачальник, посланный в сподвижники Скопину королем Карлом, не мог совладать с наемным сбродом, и наемники, при каждой задержке платы, по своей прихоти покидали войско. Однако Скопину покровительствовала удача, А к удачливым и самые нетвердые возвращаются. Вот уж на что, вроде бы, вовсе безнадежно складывалось дело при взятии Твери летом: подошедшие к городу союзные дружины рассчитывали на огненный бой, но хлестал проливной дождь, ни одна пищаль не могла быть заряжена, и копейщики тушинского атамана Зборовского мощным напором смяли рать. Не помогла и стойкость шведов, с которыми Делагарди отступил последним. Иной бы на месте Скопина не отважился сразу на новую попытку. Однако где молодость, там и дерзость. Поздней ночью, когда довольные успехом и утомленные боем тушинцы беспечно спали, князь Михаил поднял свое войско, тишком подвел к городу и ворвался в него. Ту же отвагу явил юный стратиг и позднее, меньшими силами отбив ляхов и казаков от Колязинского монастыря на Волге. Он тараном продвигался к Москве, и с его продвижением уже многие города отложились от самозванца. Тушинцы попытались остановить Скопина во что бы то ни стало. Полтысячи убитых оставили они на поле брани, прежде чем покинуть Переславль Залесский. В Александрову слободу князь Михаил тоже вошел с боем. И тут его не оставили в покое. Но все потуги мятежников были напрасны. Скопин укрепился в слободе, и с той поры уже не ему их, а им его надо было опасаться. Все предвещало князю новые удачи, все благоприятствовало ему. Румяный от мороза, пригожий и статный, в приливе бодрости он объезжал поутру острожные укрепления. Давно хотел осмотреть все разом, да не выдавалось времени, а ныне сумел выкроить Услаждал сердце необременительной прогулкой. Любовался зимними украсами. Чинно приотстав, шагом направляли своих коней за ним Федор Шереметев и прибывшие из Москвы князья Иван Куракин с Борисом Лыковым, а следом уже прочие воеводы. Скопин оборачивался, озорно взглядывал на ближних сопутников, как бы призывая разделить его доброе расположение духа и дивясь, что им не в приятность благодать утреннего света, куржалых от инея берез, чистых пуховых снегов с перелетающими над пряслами сороками. Но сопутники блюли пристойную важность, их не занимало игривое настроение Скопина: служба есть служба, и неча попусту пялить зенки. Впрочем, Федор Иванович постоянно был сдержан, а Иван Семенович и Борис Михайлович держались настороже неспроста. В Москве кто-то злонамеренно распускал слухи, что Скопин, упоенный победами, метит на государево место, хотя царь, отсылая князей с полками в Александрову слободу, вновь подтвердил, что надежен на племянника, яко на свою душу. Но молвил он это без былой твердости и отводя подслеповатые глазки, будто намекал: вникните-ка. Уж царевы-то увороты для них не в диковину. Верно, не лежала душа у Куракина с Лыковым к шубнику, но и к Скопину не тянулись сердцем: выскочил прыщ! А чем они сами хуже? Так и вели себя меж царем и его племянником ровно. На всякий случай. Краса свежего зимнего утра не мешала Скопину помнить о деле. Он остался доволен осмотром: рвы глубоки, валы насыпаны круто, частокол крепок, перекидные мосты надежны и легко убирались. Но, видно, чтобы подзадорить своих степенных со-путников и не удоволившись пояснениями услужливого надзор-щика, который изрядно суетился, забегая вперед коня первого воеводы и путаясь ногами в полах длинного кафтана, Скопин направился к посошным мужикам, томящимся у костров в ожидании, что порешат начальные чины, не узрят ли какого промаха для неотложных доделок. Намедни князь Михаил выслушал донос надзорщика о нерадении посохи, но теперь ему стало ясно, что тот возводил напраслину. . Мигом обнажились склоненные мужичьи головы. Скопин молодцевато привстал на стременах. -- Похвально усердие ваше, работнички! Велю накинуть сверх двух рублев, что положил вам надзорщик, еще по рублю. -- И, не услышав отклика растерянных от множества нагрянувшей знати мужиков, с веселым простодушием вопросил: -- Аль скудна плата? -- Бог тебя храни, боярин князь Михайло Васильевич! -- В пояс поклонились мужики, взмахнув правой рукой и опуская ее долу.-- Велика твоя милость, снизошел до нас, черных людишек. -- Добро. Не посрамитеся и впредь, С ратью пойдете в кошу[29]. От зорких глаз воеводы не ускользнуло, что мужики враз принасупились. Рукоятью плети он сдвинул богатую шапку с золотой запоной на затылок, улыбчиво примолвил: -- Я, чаю, дольше вас в своем дому на печи не леживал. -- Было бы в прок тужиться, осударь,-- насмелился один из мужиков, словно для защиты выпершись острым плечом.-- Дворы-то наши, вишь, без догляду. Беды б за отлучкою не вышло: злыдни-то все кругом и кряду палят и крушат. А мы тута заплотами тебя огораживай. Долго ли мыслишь за ими хорониться? Юношески миловидное безбородое лицо Скопина расплылось в широкойулыбке, и он, не сдержавшись, захохотал. -- Хорониться? Эка нелепица!.. Чуете, -- обратился к сопутникам, -- кака слава мне уготована, коли замотчаем? Те напыжились: не след, мол, печься царскому племяннику о доброй, худой ли славе черни. Лыков выказал свое недовольство тем, что резко смахнул снег с широкого ворота мухояровой шубы на куницах. -- Часу медлить не станем, -- уверил мужиков князь Михаил. -- Ждем царского повеления. Царевою волей двинемся. А заплоты!.. Береженого небось бог бережет. Сапеге мы заплотами кость в горле, чрез нас не переступит... К самой поре подгадали и вывернулись из толпы Подеев с Гаврюхой, подали Скопину бумагу. -- Прими, осударь, жалобишку. Князь мельком пробежал глазами написанное, во всеуслышанье произнес конечные строки: -- "К сему руку приложил торговый человек Нижня Новгорода Кузьма Минин". -- Резво вскинул голову.-- Где сей храбрец? -- Хвор лежит,-- ответил Подеев. В сильном волнении он мял в руках заношенный треух. Гаврюха, почуяв грозу, уже готов был отступить в толпу, колени у него подрагивали. -- Нечестно, выходит, вас принудили? -- Истинно так, осударь. -- Писано тут,-- тряхнул князь Михаил бумагой, скосившись на Шереметева,-- что ты, Федор Иванович, держишь без нужды извозных людишек нижегородских да от посохи их не избавляешь. Круто писано. А здраво все ж. -- И, подумав, соломоновски рассудил: -- Гневись либо милуй. Не мое, а твое слово должно быть. -- Ступайте с богом,--- с полной бесстрастностью махнул рукой Шереметев нижегородцам. С легкостью наложил запрет, с легкостью и отменял, однако чутко угадав желание Скопина и тем расположив к себе добросердечного царева племянника. -- Не тоже эдак-то,-- вставился вдруг подскочивший к первому воеводе надзорщик.-- У меня рук нехватка. Отколь взять? -- Спроса с тебя не сыму,-- построжал Скопин.-- Знаю твои проделки. Чужих не прихватывай и своих не обижай. Мне в войске плутовства не надобно. Гулко отозвавшись в обступивших слободу лесных чащах, ударил благовестный колокол. -- Никак к обедне кличет новгородец[30],-- снова взбодрился князь Михаил и уставился на дорогу, уловив сквозь колокольный звон частую дробь копыт. Опрометью, будто за ним гнались, выскочил из леса вершник, подлетел к Скопину. -- Ляхи от Троицы уходят! Окромя Сапеги, никого уже нет!.. -- Ему тож черед скоро,-- молвил стратиг и хлопнул по шее застоявшегося коня. 5 Древлий обычай нарушен: никто после обеда не почивает. Возле запущенных царевых палат толпилось служилое дворянство, наблюдая, как под началом немца Зомме наемные ландскнехты исполняют приемы боя с воображаемой конницей. Слитные и спорые перемещения, повороты, смыкания и размыкания строя, выпады с копьями наперевес не могли не занимать. Тут все, как один, враз приводились в движение резким непререкаемым голосом: -- Фор!.. Цурюк!.. Нах рехтс!.. Линкс!.. Абштанд!..[31] Дворянство мотало на ус ловкие и проворные ухватки иноземцев, разглядывало их ладно пригнанные выпуклые панцири, не без досады подмечая, как неуклюже, на разный вкус и лад было одето и вооружено само. Все чуть ли не домодельное и как бы еще с пращурова плеча. И хоть, что говорить, прочны и надежны были чешуйчатые куяки, кольчужные юшманы, а то и богатые пластинчатые бехтерцы или совсем устарелые колонтари, но отеческие доспехи обременяли излишеством и тяжестью железа, лишали подвижности. Не всегда, видно, впрок приверженность старине. Правда, оружие едва ли уступало иноземному, и протазан казался игрушкой рядом с рогатиной. Когда есть что сравнивать, тогда есть и о чем спорить. Толки велись вперемешку. -- Верно, искусники за рубежом, да и мы не лыком шиты. Пушки наши куда с добром, свей, слыхал, крадут их. -- А колокола немецки слыхивал? Глухо, аки в сковороду, бьют, не в пример московским. -- Отступись с колоколами. Не о том речь. А о том, что всяко оружие головы требует. Баторий-то в недавни еще поры Псков брал и не взял. Не помогла ему нова ратна снасть, А у Смоленска ноне не Жигимонт ли со всеми иноземными ухищрениями понапраске пыхтит? -- Ляхи свои сабли бросают, коль наши им достаются. -- А колокола ихни слыхивал? -- Далися дурню колокола! Молчи уж! -- Они хитростью, а мы храбростью. -- Полно-ка: "мы" да "наше"! Было б у нас ладно, не хватили бы столь лиха. Поделом немцы нам под носом утирают, ишь како ратуют -- завидки берут! -- Впрямь. Доброе переимать не зазорно... Отвлеченные зрелищем, дворяне упустили из виду Скопина, который с воеводами медленно проехал позади них к дворцовому крыльцу. Только услыхав его быстрые шаги по ступеням, все стали поворачивать головы. -- Хитра наука! -- воскликнул князь, указывая на замерший мгновенно строй ландскнехтов.-- Всем подобает овладеть сим. Всем без изъятья! И с тщанием добрым. Я глаз не спущу. Инако не ждать успеха. -- Недолго той земле стоять, где учнут свои уставы ломать, -- хмуро буркнул в бороду Лыков, но так, чтобы было слышно Куракину.-- Вельми доверчив наш стратиг, перед иноземцами стелется. Не по нраву Лыкову, что Скопин сговорил царя переложить с немецкого да латыни устав дел ратных, дабы русские ни в чем не уступали на бранном поле ни Испании, ни Англии, ни Литве. По тому уставу и задумал устроить князь Михаил набираемое ныне войско. Однако Лыков, как и многие из окружения царя, почел то за пустую забаву: не вырастают лимоны на елках, и не выводят медведи львов, всякое новшество осмотрительности требует. Дворянство же с одобрением приняло слова Скопина, согласно закивало головами, радостно зашумело. Скопин приятельски обнял вышедшего навстречу из покоев подбористого Делагарди, поманил к себе Зомме. Вместе с пышно разодетыми своими и не меняющими походных одежд, а оттого более приглядными в ратном стане иноземными воеводами Скопин был как бы примиряющим всех посредником. И в его живом взоре, в непринужденных движениях сказывалась та простота обхождения, которую бы осудили в боярских теремах, но которая привлекала служилое большинство. Пока Скопин весело переговаривался с воеводами, готовясь идти к трапезе, возле крыльца явилось несколько дворян в дорожных кафтанах, один из них поднял над головой свиток. -- Везение тебе, княже, ныне на челобитные,-- пошутил Куракин. -- Успеется, поди, с чтивом, щи остынут. Но Скопин не любил откладывать дела. -- Отколь посланы? -- доброжелательно протянул он руку к бумаге. -- Из Рязани. От Прокофия Ляпунова. Князь начал читать и вдруг, не дочитавши, густо залился краской, потом мертвенно побледнел. С задрожавших губ его сорвались гневные слова: -- Государя поносить!.. На государя клепать!.. Надвое разодранная грамота полетела к ногам рязанцев. Те оторопели. -- Что? О чем писано? -- встревожились все вокруг. Скопин не отвечал. Он низко склонил голову, унимая гнев или устыдясь вспыльчивости, всполошившей окружающих. Делагарди мягко тронул его за плечо, но отдернул руку -- плечо было неподатливым, окаменевшим, и он стиснул рукоять шпаги. Лыков с Куракиным пристально разглядывали рязанцев, не знавших куда деваться. Шереметев был невозмутим. Лишь отважный усач Зомме отличился проворством, сбежав с крыльца и прикрыв собой полководца. В почтительном отдалении напряженно ждало развязки служилое дворянство. Нетрудно ему было смекнуть, о чем шла речь в ляпуновской грамоте, оно и само бы поддержало Прокофия, не желавшего больше сносить оплошного безвольного царя, если бы Скопин не был так безоглядно предан своему дяде. Может, все-таки Ляпунов проймет Скопина? Наконец юный князь поднял голову. В глазах его уже не было ярости. Смятенные рязанцы покорно пали на колени. К ним сзади подобралась стража, и, острые бердыши зловеще нависли над ними. -- Лютой казни достойны вы за крамолу, -- с тяжелым вздохом молвил Скопин ляпуновским посланцам.-- На что уповали? На измену мою? Али за недоумка посчитали? Молод, горяч-де -- мономаховой шапкой мигом прельстится. Коим проступком обнадеял я вас, чтоб отступником меня счесть? Я по гроб верен государю... -- Помилуй, княже,-- запричитали рязанцы.-- В сущем неведении мы. Прокофий нам грамоту запечатану всучил. Его к ответу зови! -- Не ждал я подвоха от Ляпунова. Полагал, в разум пришел он. Нет, разума у него мене, нежли наглости.-- к Скопину уже возвратилось спокойствие. -- Сам уклонился, а наши головы подставил,-- расплакались рязанцы. -- Идите прочь, вон, с глаз долой! Не хочу подобиться Грозному в его убежище, а то не избежать бы вам наказания. -- Остерегися, Михаиле Васильевич, не отпускай их, -- сбросив оцепенение, тихо посоветовал искушенный Шереметев.-- Положи предел доброте своей, с пристрастием допрос учини. -- Брось, Федор Иванович, таки дела не по мне. Не желал знать Скопин, что добродетель сама может быть наказуема, не хотел допускать ожесточения, которое и без того переполнило родную землю. Снова на его юном лице расцвела улыбка и он широким радушным взмахом руки пригласил воевод разделить его трапезу. Понурясь, чуть ли не бегом устремились рязанцы к воротам мимо безмолвно расступившегося служилого люда. Стражники искали в снегу вторую затерявшуюся половину ляпуновской грамоты. Когда они нашли ее, Лыков с Куракиным переглянулись и только после этого последними вошли в покои. 6 -- Вконец изводит, нечиста сила! Веревки из нас вьет! Дурит без передыху! Препоны таки чинит, ровно и не отпущены мы!.. В лачуге Уланки не повернуться, мужиков набилось, как грибов в кузовок. Потрясали они кулаками, жаловались на надзорщика. Припертый ими Кузьма не мог встать с лавки. Так и сидел, поджавшись, в накинутый на исподнюю рубаху шубейке, босой, в руке шило, с колен свисали ремни конской упряжи. -- Чай, собралися уж,-- дождавшись, когда все умолкнут, подивился Кузьма.-- Не завтра ли отъезжаем? -- Кабы завтра! Лукавый бес лошадок у нас захапал: мол, вы-то вольны, по шереметевску слову, катить на все четыре стороны, о лошадках же воевода не заикнулся, а потому, дескать, гуляйте без лошадок. Не поганец ли? -- С чего взъедается? -- А все с того, Минич, -- подал голос из-за спин Подеев,-- что жалобишка наша ему досадила, ославили, вишь, мы его пред Скопиным, хошь и ни словца о нем в жалобишке не было, сам ты писал -- знашь. Попала вожжа под хвост, что ты содеешь, едри в корень! Смаху надобно было ехать да, чай, хворого тебя не захотели оставлять. -- На тебя лаялся,-- добавил Гаврюха,-- коль встренет-де, посчитается. -- Что ж, посчитаться не грех. -- Не вздумай. За саблю хватится. Ростовец Тимоха посчитался было, так он Тимохе саблею плечо рассек. Да еще смутьяном объявил, в темницу Тимоху кинули. -- Сызнова жалобишку писать? -- спокойно спросил Кузьма. -- Подымут нас на смех. Ябедники, мол. На то и бьет над-зорщик. Аль уж не постоим за себя? -- Куды с голыми руками на саблю? -- Обождите-ка у избы, оденуся ужо. Когда мужики вышли, Кузьма еще немного посидел на лавке, молодечески встряхнулся, потом неспешно снял со стены бич... Надзорщик не скрыл злорадной ухмылки, когда у конюшен, откуда отправлял посошных в извоз к Ярославлю, он увидел кучку нижегородских мужиков. -- Каяться пожаловали? Спрятав бич за спину, Кузьма подошел к нему. -- Добром прошу, человече, отдай лошадей. -- А-а! -- уставил руки в бока надзорщик. -- Ты-то и есть заводчик? Давненько мои батоги ждут тебя! Надзорщик был низкоросл, но крепок и плотен, с тяжелым мясистым лицом, обросшим густыми черными брудями. Смотрел исподлобья с презрительной насмешливостью, чуя за собой превосходство в силе и власти. -- Мигом робят кликну, а ты порты сымай, готовь задок, -- оскалил зубы он. -- Не доводи до греха,-- с холодной невозмутимостью предупредил Кузьма. -- Мне грозить? Мне! -- взвился надзорщик.-- Я тебе не Шереметев, чтоб спущать! Надзорщик резко взмахнул кулаком и ударил Кузьму в лицо. Тот пошатнулся, шапка слетела в снег. -- Еще хошь? Но Кузьма не дрогнул. -- Поле! -- сказал он. -- Ах, поля возжелал? Мне, боярскому сыну, с тобой, алтынщиком, честью меряться! Ишь куды метишь!.. Не подходя близко, мужики все плотнее окружали их, со стороны набегали любопытные. Подъезжали даже на санях. -- Без поля не отпущу тебя, мне уж срамно пред ними будет,-- кивнул Кузьма на мужиков.-- Все они поручники мои. Твердость Кузьмы и сбивающееся кольцо мужиков лишь на миг смутили надзорщика. Не долго думая, он выхватил из ножен саблю. -- Ладно, задам я тебе поле! Не пеняй!.. Кузьма с удивившем надзорщика проворством вдруг отскочил, и свернутый в его руке бич махом расправился. Надзорщик и шагу не ступил, как конец бича хлестнул его по сапогам. -- Ну держися! --злобно возопил он и кинулся на Кузьму. Но тут же сбитая с головы взлетела его шапка. -- Вот и оказал ты мне честь! -- крикнул Кузьма.-- И еще окажешь! Не мог поверить своим глазам надзорщик. Только что перед ним был один человек -- вовсе неопасный и сдержанный, а, глядь, уже иной -- дерзкий, сноровистый, неухватчивый. Но это еще больше распалило ярость. Надзорщик бешено замахал саблей, пытаясь отсечь мелькающий прямо у носа змеиный хвост бича. Но удачи не было. Хлесткий удар обжег ему руку и сабля чуть не выпала из нее. И уже горячий пот потек по лбу, и уже взмокла спина. Надзорщик заметался, уворачиваясь,-- бич везде настигал его. Сперва робко, в кулак да в бороду, а потом, не таясь, стали похихикивать мужики. Некоторые уже заходились в смехе. По-медвежьи взревел надзорщик и, оставив Кузьму, в безрассудном неистовстве рванулся к мужикам. Те отпрянули, повалились друг на друга. И тут цепко и жестко обвил его бич ниже пояса, и от сильного рывка надзорщик упал на колени. Подлетевший юрким воробьем Гаврюха ухватил саблю. -- Вставай-ка, судиться к Скопину пойдем,-- сказал посрамленному полыдику Кузьма. -- Пущай он нас докончально рассудит. -- Проваливайте! -- трясясь от злобы, прохрипел надзорщик. -- Со всем добром вашим! Чтоб духу вашего не было тут! -- Впрок бы тебе наука пошла, -- пожелал Кузьма, спокойно свертывая бич. В тот же день обозники покинули Александрову слободу. На прощанье Уланка сказал Кузьме: -- Помяни мое слово, мира на Руси и впредь не будет, покуда меж людьми не бог, а бес лукавый. Не станет лжи да гордыни в людях -- не станет и греха. В едином истом покаянии-то и обретется согласие. Крепкие духом сыскаться должны, что не свое, а людско выше поставят. Не сыщутся -- все сызнова прахом пойдет. -- А Скопин? -- В его руке токмо меч,-- загадочно усмехнулся мудрый изгой. Выехав за острог, обозники узрели в стороне ряды стрельцов, слаженно взмахивающих копьями. Перед ними восседал на коне ладный иноземный латник. -- Рехтс!.. Линкс!..-- донеслись до мужиков непонятные слова. Снег переливался искристыми россыпями. Солнце било в глаза. И каленая стужа лишь бодрила при таком яром сиянии. -- А чо, ребятушки,-- опуская вожжи, обернулся к сидящим в его санях Кузьме и Гаврюхе Подеев,-- нонче на Ефимия солнце -- рано весне быть. До Сретенья домой бь! подгадать, там и весну справим. Добро бы покой с ней пришел, помогай бог князю Михаиле! -- Помогай бог,-- пребывая в задумчивости, отозвался Кузьма. 7 От Москвы по рязанской дороге летел скачью небольшой конный отряд. Впереди -- трое самых резвых. Земля уже подсыхала после апрельской распутицы, и из-под копыт выметывались тяжелые, словно чугунные, комья зачерствелой грязи. С мокрых лошадей валились серые хлопья, скакуны загнанно всхрапывали, но трое передних вершников, казалось, не замечали того. Это были известные на Москве возмутители братья Прокофий и Захарий Ляпуновы, а с ними племянник Федор. Страшная беда гнала единокровников из престольной. На честном пиру поднесла жена Дмитрия Шуйского княгиня Екатерина Михаиле Скопину чару с отравным питием. Не ведая о злом умышлении, осушил доверчивый полководец чару и, занедужив, вскоре скончался в муках. Не стало доблестного оборонителя русской земли, кого намедни вся Москва встречала многозвенным гулом и кого еще совсем в младые его лета не мог не отметить даже лихоман Отрепьев, нарекши великим мечником. Осталось без светлой головы и твердой руки собранное в Александровой слободе большое войско, которое перешло под начало бесталанного Дмитрия Шуйского. Срамным душегубством добился своего женоподобный царев братец. И хоть никто прямо не уличил его в злодеянии, но все ведали, что никому иному не была надобна смерть Скопина. А ведь вместе с царем Василием он пуще всех заливался над гробом слезами... Только за Коломной, на лесной опушке вершники спешились для большого привала. Передняя троица отошла в густоту сосен и берез. Высокий, смуглолицый, с темно-русой курчавой бородкой Прокофий все еще не мог унять возбуждения и, обрывая с распустившейся березки лист за листом, заговорил первым. Голос его был сиповат и напорист, говорил он резко, отрывисто. -- Вся ноне на виду злохитрость Шуйских... Пособлять им довольно! То ли еще натворят, пауты ненасытные!.. Должон быти укорот. Должон!.. Обхватив могучей пятерней ветку, он с силой рванул ее и ободрал догола. -- Эдак вот! -- примолвил Прокофий, кидая смятые комом, листья в траву. -- Не управиться нам в одиночку, брате, -- глухо, ответил ему Захарий, по-бычьи пригнув голову и глянув на Прокофия исподлобья, словно укоряя за горячность.-- Рязань-то мы подымем, а токмо единой Рязанью Шуйских не сломишь. Был он чуть ниже и плотнее брата, а по натуре ровнее и осмотрительнее. Но, как и Прокофий, в бою не занимал бесстрашия и дерзости. Однако не единожды доводилось ему сдерживать непомерное буйство брата и его нетерпеливость. -- Себя браню,-- с досадой признался Прокофий, -- браню, что ране взывал к одному Михаиле, а не ко всему войску. Дело бы по-иному сладилось. Да, напрасно верные люди Ляпуновых возили Скопину в Александрову слободу грамоту, в которой Прокофий, понося неугодного царя, прочил на московский престол молодого стратига. Но, осерчав на Прокофия, Скопин все же ляпуновских посланцев не тронул, отпустил с миром. Боком вышел тот поступок военачальнику. Слух о нем достиг ушей Дмитрия Шуйского, и ничтожный завистник не дал маху, чтобы вконец очернить перед царем племянника. Сбивались тучи над головой Скопина. Сам Прокофий вынужден был отсиживаться в Рязани, дожидаясь неведомо чего. Дождался! Не утерпел, примчал на похороны в Москву, и тут же пришлось уносить ноги: густо валила скорбная толпа к Архангельскому собору, где по-царски погребли Скопина, но и в толпе приметен был Прокофий. Чуть не схватили. -- Уж коли на то пошло, -- свел брови Прокофий, -- и калужского вора призовем. Супротив иродов Шуйских всяк в дело гож. Всех подымем! -- Сызнова мужиков мутить, сызнова жар ворошить? -- усомнился Захарий. -- А и что? Греха нет меньшим злом большое ломити. Лишь бы по-нашему вышло. Не впервой небось. Рязанские дворяне Ляпуновы не были покладистыми служаками. Упрямо свое воротили, всякой власти непокорство выставляли, утвердившись в мысли, что все беды на Руси от неправедных боярских царей заводятся. Еще при Годунове Захария прилюдно секли кнутом, когда открылось, что пересылал он разбойным донским казакам пороховое зелье и оружие. Среди первых заговорщиков были братья под Кромами, склонив собравшееся там годуновское войско к измене царю и к присяге самозванцу Гришке. Все ведали, что Прокофий усердно пособлял мужицкому вожаку Болотникову и отступился от него лишь потому, что сгоряча поймался на хитрую приманку Шуйского, укупившего честолюбивого рязанца за чин думного дворянина. Долго .и неприкаянно ныла потом душа Прокофия. А Шуйский выказал себя сполна. За клятвенно обещанное помилование сдал Болотников царю осажденную Тулу, явился пред ним, пал на колени, покорно наложа саблю на склоненную выю, да провел его Шуйский, лютою смертью пожаловал. Прокофий же со своим высоким чином оказался ровно оплеванным, затерли и отпихнули от себя родовитые бояре выскочку-смутьяна, голоса не давали подать. Ох, позорна милость презренного царя! Уповали братья только на Скопина, что ценил служилых людей по единой ратной доблести, чистым сердцем привечал. Но пришел конец упованиям. На кого ныне опереться? В Москве оставался лишь один достойный супротивник Шуйского, с которым еще с памятного бунта под Кромами ладили Ляпуновы, -- боярин Василий Васильевич Голицын. -- Заячья у нас, а не волчья прыть, -- вдруг засмеялся, хлопнув по плечу брата, Прокофий.-- Наутек, не размысливши, кинулися. Спех спехом, однако вертайся-ка, брате, в Москву. Снесись с Голицыным. Его пора приспела. Боязлив он, мешкотлив, да опричь него Шуйских потеснить некому. Милославский-то вовсе вял. За Голицына Москву подымай, чтоб гудом гудела, а я к самому сроку подоспею. Все для себя уяснив и обретя полную решимость, Прокофий стал спокойнее, голос его еще больше отвердел. Федор, слушая братьев, не терял времени даром: кнутовищем сбивал с полы чуги комки грязи. -- А ты, красный молодец,-- с мягкой усмешкой сказал племяннику Прокофий, приметив простительную для юнца слабость охорашиваться, -- поворотишь к Зарайску, там ноне князь Пожарский, доведешь до него наш замысел, скажешь, чтобы примыкал к нам. Да повремени кидаться на боярских-то дочек, не сглазили бы тебя. Федор густо покраснел, наклоня голову... В котле над прогорающим костром уже пузырилась и булькала каша, манила дымным запашком. Рядом на широком, с алой вышивкой убрусе горкой лежали бережно нарезанные ломти хлеба. Ляпуновы сели в круг, сноровистый челядинец Прокофия Алешка Пешков подал им деревянные ложки. С дороги могло привидеться, что на поляне снедает мирная работная артель. И сами едоки в этот момент запамятовали про сабли на поясах, про нерасседланных коней, что скопом паслись невдалеке. Поставив закопченный котел на траву, чередно тянулись к нему ложками, ели без спешки и молча. Испокон принято у русских людей блюсти сдержанность и пристойность за едой, раз назначено для нее свое время. Сам Прокофий свято почитал старинные заповеди товарищества. Строг, а порой и свиреп до нещадности бывал он в деле, но верных людей не теснил и не давал на поругание, потому служили они ему верой и правдой и в обиходе держались с ним запросто. Знали, что хоть он и стал вхож в думу, но до сей поры не откачнулся от уездного служилого дворянства, обделенного скаредным Шуйским пожалованьями и при повальном разоре еле сводящего концы с концами. Не среди больших бояр, а в кругу поверстанных бывалых служак привык находить он понимание. И обиды дворянства -- главной силы в царском войске -- не мог не принимать близко к сердцу. Для бояр он был чужак, для дворян -- свой. А со своими не пристало чиниться: заедино с ними валить гнилые заплоты, заедино ставить угодного царя. Будет в чести дворянство, уймется и чернь. Ей-то тоже ныне не до пашни и ремесла: худая власть -- худая и заступа. Лишь после того, как, насытясь, все приложились к берестяному бураку с медовым квасом и стали чинно обтирать усы и бороды, Прокофий повестил, на чем порешили они с братом. Заговорщики хотели было немедля податься к своим лошадям, но бойкий на язык Алешка Пешков удержал всех на месте занятным разговором. Кривя рожу и подмигивая, он сыпал прибаутками: -- Эх, братцы, светло солнышко да высоконько! У нас ведмедь на уме, а у бояр -- лиса. Довелося мне узрети в престольной прощенного, будто бы от вора он зело пострадамши, Федора Никитича Романова. С Гермогеном едва не в обнимку ноне похаживает, важничает. А ей-богу, не к добру слюбилися патриархи, мнимый да истинный! Право слово, Филарет недоростка своего Мишку на царство усадит, лишь мы Шуйского спихнем. -- Не бывать тому. Сопливец на престоле -- все едино, что пусто место. Кто того .не смыслит? -- строго оборвал неугодный разговор Прокофий. -- Хитер Романов, однако ж отступчив. Ране плошал и тут не в пору втесался. Нечистой вонью от него несет, всяк на Москве чует,-- не преминул сказать свое слово Захарий.-- Опричь Голицына, некого нам желать. И все тут! -- А Жигимонт? -- не унялся Алешка.-- Не ныне-завтра он Смоленск сокрушит, а там и Москву подомнет... -- Каркай, ворона! -- вновь прикрикнул на говоруна Про-кофий.-- Недосуг толковать о пустом, лошади застоялися. Вскочив в седла, заговорщики разделилися на три доли. Только эхо шарахнулось по кустам от резвого топота копыт. Глава восьмая Год 1610. Лето -- зима (Под Смоленском. Клушино. Москва. Калуга) 1 Сигизмунд увяз под Смоленском. Уже восемь месяцев длилась осада. Раскаленные пушки, беспрестанно лупившие по крепости, не могли разрушить ее мощных стен и башен, на совесть поставленных зодчим Федором Конем. Не оправдали надежд и взрывы петард и подкопы. Задымленная, почерневшая от копоти сожженных посадов, с залатанными на скорую руку проломами, с красными язвами выкрошенного кирпича смоленская крепость оставалась неприступной. По всем холмам и долинам вокруг нее, за Днепром и перед ним, почти у самых стен, среди вырытых шанцев и возведенных туров, широко раскинулись станы королевского войска. Не только шатры и палатки, малые срубы и землянки, а также в осень и зиму построенные из свежего леса хоромины, но и все окрестные монастыри были густо заполнены поляками, литвой, венграми, черкасами, немецкими пехотинцами Людвига Вайера, сбродными добычливыми шишами и другим ратным людом, который не столько хотел воевать, сколько поживиться. Но все это привалившее скопище лишь придавало решимости осажденным. Не единожды заводились переговоры со смоленским воеводой Михайлой Шейным о сдаче -- воевода был так же тверд и упорист, как стены крепости. Одетый во все черное, с неподвижной головой, покоящейся на пышном воротнике-фрезе, ревностный католик Сигизмунд, шепча не то молитвы, не то проклятия, мрачнел день ото дня. Суровость короля давно стала притчей во языцех: дошлые польские хронисты отмечали в своих записях как событие особого значения все случаи скупой радости монарха. Под Смоленском Сигизмунд вовсе перестал улыбаться. Его главный советник литовский канцлер Лев Сапега как ни был искусен в увещеваниях и утешениях, уже не находил ободряющих слов. Всю Корону и Литовское княжество взбаламутил король, собрав квартное войско и призвав к оружию шляхетское рыцарство, дабы не упустить счастливый случай и наконец-то поставить на колени ослабевшую от смут Московию. Вопреки воле сейма он затеял это дело, помышляя легко и споро управиться с ним. Последние злотые отсчитывались из казны на оплату войска, уже доводилось обходиться больше посулами, чем звонкой монетой, но фортуна пакостила королю. Русские тушинские послы и перебежчики Михаила Салтыков с сыном советовали Сигизмунду стороной обойти непокорный Смоленск и пуститься прямо на Москву, суля полный успех: ведь на пути не было надежно укрепленных крепостей и засек, а дворянские и стрелецкие полки не в силах были совладать даже с бродячими ватагами из разбежавшегося воровского лагеря. Однако снятие осады высокомерный Сигизмунд. посчитал бы непоправимым уроном для своего королевского достоинства. Упрямы подлые смоляне, но он переупрямит их. Получив весть о том, что большое московское войско под началом Дмитрия Шуйского выступило из Москвы по смоленской .дороге, Сигизмунд растерялся. Еще недавно многие русские беглецы заверяли, что москали тайно сговариваются сместить царя Василия и по примеру тушинских бояр сообща призвать на престол королевского сына Владислава, а потому не посмеют идти против короля, и Сигизмунд, слыша это не раз, утвердился в том. Ныне же не только все его замыслы могли обратиться в прах, но и сам он оказался перед угрозой нового рокота своей бесноватой шляхты, жаждущей беспредельной, или, как она без конца любила повторять, "злотой" вольности. Сигизмунд вынужден был на время надеть личину кроткого правителя, прибегнув к помощи велеречивых иезуитов. Приглашенный в королевские покои глава осадного воинства влиятельный Ян Потоцкий был встречен такой лестью и похвалами, что чуть не поддался на уговоры двинуть собственные конные хоругви и пехоту против москалей. Однако никогда не покидавшая ясновельможного пана гонористость удержала его. Он заявил, что никому не может уступить чести покорения Смоленска, который, изнемогая от голода, болезней и пожаров, истратив почти все свои оборонительные силы, вот-вот должен был пасть. Скрепя сердце, король обратился тогда к нелюбимому им польному гетману Станиславу Жолкевскому. Пан Жолкевский был уже в преклонных летах, морщинистый и сивоусый, но, несмотря на свои шестьдесят с лишком лет, обладал еще телом крепким и умом здравым. Гетмана знали как противника коварной войны с Московией, и он ввязался в нее потому только, что не выносил шляхетского разгула и стоял за власть сильную, верховную, без которой, по его разумению, Речь Посполитая давно бы распалась из-за бесчисленных сутяжных раздоров. Удрученному низкими затеями с самозванцами и бессмысленной осадой Смоленска, ему, однако, не предоставлялось никакого иного выбора, кроме как принять сторону короля. Он уже ранее доказал ему свою верность, наголову разбив под Гузовом мятежников-рокошан Зебжидовского, но Сигизмунд подозревал в строгом степенном гетмане нетвердого адепта католичества, слишком открыто желавшего унии Польши с Московией. Жолкевский, не дрогнув бровью, выслушал сетования короля и спокойно согласился двинуться навстречу подступающему противнику. Он тяготился долгим сидением под Смоленском, перекорами с влиятельными братьями Потоцкими, наведением порядка в осадном лагере и, не показывая вида, все-таки обрадовался поводу действовать по своему усмотрению. -- Ад майорем деи глориам[32],-- с торжественностью, словно в костеле, возгласил король, не ожидавший так скоро получить согласие польного гетмана. Старый Жолкевский с трудом сдержал усмешку: Сигизмунд любил говорить языком высокопарным. Однако величественные жесты и монашеская строгость не могли помочь королю выглядеть мудрым и значительным, как того ему хотелось. Суровость облика -- вовсе не примета большого ума. И придирчивую шляхту уже давно не могли обмануть велемудрые речи, с которыми король пыжисто выступал на сеймах: ведали -- речи эти загодя сочинялись непревзойденным скрибентом Петром Скаргой. Для обихода же Сигизмунду вполне хватало латинского запаса, тем более что польского языка он избегал, нетвердо зная его. Швед по рождению -- он не стал шведом, а надев польскую корону, не обратился в поляка. Приверженность к национальному считал дикостью. В Швеции от него отреклись, в Польше его презирали. И не будь поддержки влиятельной католической церкви и католиков-магнатов, он быстро лишился бы -всякой власти. Рассеянные тучи рокоча могли снова сомкнуться в любой миг. Однако поход на Московию пригасил недовольство шляхты: все хотели богатой поживы и толпой поспешили за королем. Иные даже громко превозносили Сигизмунда: угодников во все времена хватало. Грузным нахохлившимся вороном сидел король в дубовом кресле. -- Ад майорем деи глориам, -- важно повторил он и, помедлив, с еще большей важностью изрек:-- Виктор дат легес![33] Побед еще не было, но король явно хотел сказать больше, чем сказал. Жолкевский напрягся, разгадывая неясный намек. Рассудил по-своему. Сигизмунд, верно, полагался только на благоприятный исход, хотя дело опасное и неверное: москали двинули под Смоленск несколько десятков тысяч, а гетману едва ли набрать и один десяток. Но защелкнулся капкан: неуспех удачливого полководца король истолкует как измену или умышленный вред. И ничего не будут стоить былые заслуги старого гетмана перед Короной: верная служба в молодые годы Стефану Баторию, усмирение казачьего бунта Наливайки, победные схватки со тредами в Лифляндии и, наконец, разгром рокошан. А все потому, что гетман не показал себя примерным католиком и тем вызвал подозрение. И выходило так, что теперь он сам по доброй воле взялся держать ответ за судьбу всего польского воинства в Московии, от чего король так ловко освободился. Даже при неудаче под упорным Смоленском виновным окажется Жолкевский. Король подставит его вместо себя, как когда-то подставил первого самозванца. "Виктор дат легес" -- это сказано для победителя. А королю во всех случаях не быть побежденным. Однако гетману ли теряться! Он уже прикидывал в уме силы, которые поднимет: свой полк и полк Струся, хоругви князя Порыцкого, Даниловича, Олизарова, Малынь-ского, Калиновского, конные сотни казаков... Уткнув клин бородки в накрахмаленную фрезу, Сигизмунд пытливо взглядывал на бывалого предводителя и не усматривал в его лице смятения. Жолкевский был из тех редчайших людей, которые скорее умрут, чем нарушат слово. Но в открытой прямоте гетмана королю, привыкшему к ритуальной изощренности приближенных, виделось нечто низкое. Лукавство, изворотливость, утонченная лесть -- такое искусство могло быть привилегией людей самого высокого достоинства. В отличие от них польный гетман был грубоват, и от него слишком разило конюшней и пороховым дымом. Ему доступны цели простые, ближние, а об иных не стоит с ним и заговаривать. Тем более, что он ненадежен в вере. Не только отпор выступившему врагу, не только возврат спорного Смоленска и вовсе не престол для сына, которого манили на царство беглые тушинцы, нужны были Сигизмунду. Он помышлял безраздельно овладеть всей Московией, целиком подчинить ее себе и обратить в католичество. Великий Рим приветствовал сей апостольский помысел, еще ранее поощрив затею с самозванцем, а священный орден незабвенного Лойолы благословил короля на угодную богу расправу со схизматами, огнем и мечом. В просторной Московии было много места для усмиряющих костров. Всякое насилие сочтется за очищение от грехов, за святое дело. А у короля был и свой веский повод: кровную обиду нанесли ему москали, соединившись с его первейшим врагом, родным дядей Карлом, который перекинулся к протестантам и лишил его шведской короны, самолично завладев ею. Не только военный, а великий крестовый поход задумал Сигизмунд. Но что до того закоренелому вояке, который иззубренную баторовку[34] ставит выше любой веры и без разбору привечает в своих хоругвях католиков и протестантов, ариан и подлых москальских схизматов, лишь бы они были справными жолнерами? Оставшись один, король подошел к распятию на стене, истово зашептал: -- Патер ностер, кви эс ин коэлис!.. Фиат волюнтас туа[35]... Он молился под грохот пушек, бивших по Смоленску. 2 - Загнав коня в трясину, Дмитрий Иванович Шуйский сам едва не утоп. С безумно выпученными глазами, без сапог, оставленных в стременах, весь в грязи и тине, он с трудом выбрался из вонючего болота и обессиленно повалился на взлобок среди трухлявых берез. Необоримая слабость сковала его оплывшее изнеженное тело. И даже услышав предсмертный всхрап коня, Дмитрий Иванович не шевельнулся. Пусть все пропадет пропадом -- важно, что он уберегся от гибели. Земля казалась мягче перины. Дурманно пахло гнилостными испарениями; густое, будто от протопленной печи, тепло сладостно обволакивало. Неслышными старушечьими позевываниями усыпляла чащобу тишина. Шуйского сморило. Но в стороне резко забила крыльями и застрекотала сорока, всплеснули жидкими вершинками голенастые березы, и к беглецу воротился дикий страх. Дмитрий Иванович вскинулся, опасливо заозирался. Уже густы были вечерние тени и просветы меж отдаленных елок затягивало кромешной темью, откуда во всякий миг могла выскочить погоня. Звон комарья и мерное поскрипывание усохшего дерева настораживали. Тяжким эхом раскатившийся залп помнился таким близким, что Шуйский затрепетал, будто сорванный ветром лист. Не в силах унять дрожи, затравленно поскуливая, он на четвереньках ринулся по зарослям в обход болота. Участь позорно разбитой и брошенной рати его не заботила. Жолкевский замыслил напасть на супротивный лагерь перед рассветом. Лазутчики и двое перебежчиков донесли, что огромное русско-шведское войско безбоязненно и беспечно, не выставив стражи и забыв о дозорах, расположилось у села Клушина, а московские воеводы вкупе со шведскими предводителями Делагарди и Горном затеяли пиршество в богатом шатре Шуйского. Неприятель впятеро, а то и вшестеро превосходил силы польного гетмана. Кроме шведов, с русскими были наемники -- немцы и французы, вооруженные мушкетами. На клушинских околицах разместился большой пушечный наряд. И все же гетман не стал колебаться. Роковое напутствие Сигизмунда предуготовило выбор. Да, король готов пожертвовать им, выигрывая при любом исходе, но Станислав Жолкевский вовсе не хотел стать жертвой. В открытом бою он неизбежно бы потерпел поражение, и ныне ему выпадала единственная возможность не только не уронить своей чести, а навсегда закрепить за собой славу лучшего воителя. Не ради короля гетман одержит победу -- ради себя. К примкнувшим к нему хоругвям он присоединил всех, кого мог присоединить: захребетников и челядь младшего Салтыкова, разрозненные шляхетские отряды, ушедшие из Тушина, и конных донцов подоспевшего Заруцкого. Многим из них терять было нечего, и потому они увидели больше проку примкнуть к отважному Жолкевскому, чтобы при удаче не упустить заслуженной добычи, чем к привередливому королю, чтобы впустур мыкаться под Смоленском. Весь расчет гетмана был на внезапность. Оставив позади себя укрепленный обоз и почти всю пехоту, он в самое предвечерье тихо вывел со своего стана войско. Полки Шуйского встали на ночлег верстах в четырех, но дорога была так узка и проходила по такому густолесью, что приходилось тянуться голова за головой и убить на переход весь вечер и почти всю ночь. В сгустившемся мраке двигались особенно сторожко. Места были болотистыми, топкими, и спешившиеся всадники вели коней в поводу. Гетманскую карету выносили из низинных хлябей на руках, долго возились с двумя увязшими пушками. Ночная темь поневоле понуждала держаться вплотную друг к другу, отчего тут и там возникали заторы. Грязная жижа захлестывала сапоги, колкие росы дождем сыпались с потревоженных ветвей, сырость напитывала одежду, и четыре окаянных версты измотали так, что иным даже бывалым воинам хотелось только отдыха. Однако гетман был непреклонен, и его нарочные, с чертыханием пробиваясь назад по обочинам, подгоняли отстающих. Уже светало, когда передние хоругви достигли опушки леса. Прямо перед ними за небольшим полем, там и сям перегороженным плетнями, виделось беспредельное скопище недвижного москальского войска, почти вплотную к нему при-мыкали возы лагеря наемников. В предрассветном сумраке смутно выделялись соломенные и тесовые кровли деревенских изб. Тягу^ чие узкие полосы тумана стлались над полем, сбиваясь в облака у опушки и прикрывая гусарские хоругви. Но Жолкевский знал: лишь взойдет солнце, туман вмиг рассеется. Мешкать было нельзя, а все же приходилось. Поджидая отставших, гетман хладнокровно расставлял вдоль леса подоспевшие сотни. Удалая хоругвь князя Порыцкого оказалась среди первых и уже томилась в ожидании схватки. Поручик Самуил Маскевич из этой хоругви нетерпеливо поглядывал в сторону неподалеку остановившегося гетмана. Тяжелое лицо воителя застыло в каменной недвижности и не выражало никакого воодушевления. Это был последний миг, когда Жолкевский, не дождавшись к намеченному сроку полного сбора своего войска, мог еще отказаться от нападения, но он подавил в себе отчаяние, До восхода солнца оставалось совсем немного, и туман редел на глазах. Промедление чуть не стало роковым: москальский лагерь неожиданно всполошился. Видно было, как суматошно забегали стрельцы, как выметнулись они из-за сторожевых рогаток, пытаясь построиться. Маскевич с досадой стукнул кулаком по колену, чуть ли не вслух обругав мешкотного гетмана. Ему вдруг стало жутко: несметная тьма москальского войска, разом всколыхнувшись, явила такую силу, что налет на нее показался безумием. Дрогнул бывалый рубака Маскевич, но тут же позади него истошно взревели трубы и ударили набаты. Прорвавшим заплот широким потоком ринулись из леса передовые хоругви. Лучшее польское рыцарство увлекало их. Спешно подбегая к плетням, стрельцы и ландскнехты пытались укротить нападающих огнем. Однако разнобойная пальба из ручниц и мушкетов велась вяло и бесприцельно. Зато ответные залпы были удачны: разом вспыхнули соломенные кровли деревни, усилив панику в заспавшемся войске. Грузная рейтарская конница смяла заграды, но сама увязла среди них. Только кучки всадников с лету ворвались в лагерь и пропали в густой людской толчее, словно в омуте. Все там спуталось и смешалось. Стиснутым со всех сторон смельчакам оставалось одно -- биться до конца. И они рубились отчаянно и обреченно. Их цепляли крюками алебард, дубасили шестопе-рами. Сбитых и окровавленных, их сминали и затаптывали. Свежие хоругви вступали в бой. Но сил не хватало. Целые толпы наваливались на рыцарей. В самом лагере и за лагерными обозами, до самой смутной полосы подступающего с противоположной стороны леса, рябило от копий, прапоров и бунчуков. Самый крепкий строй, самая плотная сотня разомкнулись бы и распались в беспредельном людском множестве. Теперь никто из нападающих не осмеливался пробиться вглубь, хоругви сражались на подступах, оттягивались к полю. Земля была ископычена в пыль, которая клубилась серыми столбами, не успевая оседать. Пылью заволакивало солнце. А оно уже поднялось высоко. Иссякали силы. Поломаны были копья у гусар, разваливались иссеченные доспехи, кончались заряды. Две наконец-то подвезенные пушки еле успевали отгонять скрытно подбиравшуюся сбоку шведскую пехоту. Вновь и вновь наскакивающие на лагерь хоругви не знали замены и бились уже неохотно, без запала. Только для виду дразняще проносились по краю поля донцы Заруцкого, не находя никакой бреши. В беспрерывных схватках миновало полдня, а Жолкевский не добился ничего. Неужто он обрекал свои хоругви на истребление? Неужто, видя уже явную неудачу, задумал в полной безнадежности положить всех до единого? Тщетны были удары по середине и по краям огромного москальского войска. Оно, правда, все еще не оправилось до конца, отбиваясь как придется, на авось. Многие стрелецкие полки безучастно наблюдали за битвой. Молчали неустановленные и брошенные пушки. Порой мнилось, что москалям вовсе было не до схватки в своих каких-то неслаженных передвижениях внутри лагеря и, небрежно отмахиваясь, они хотели только, чтобы их оставили в покое. Гетман упорно чего-то выжидал, не ведая колебаний. Неразбериха в москальском лагере обнадеживала Жолкев-ского. Поражение для него было бы непереносимо. Потеря чести -- хуже смерти. Круто были сведены его брови, твердо сжат запекшийся рот. Беспрекословным взмахом булавы он отсылал назад посланцев из хоругвей, молящих о подкреплении. У него оставался только один резерв -- рота Мартина Казановского. Но он не вводил ее в дело -- это пока был не крайний случай. Рота грудилась у гетмана за спиной в редком осиннике. Сидя на рослых вороных лошадях, в тяжелых латах с громадными крыльями из перьев коршуна маялись в ожидании сигнала отборные удальцы. Упруго подрагивали флюгарки на их длинных копьях. И уже сгибало под тяжелым железом затекшие спины. И уже начинали донимать всадников чащобная духота и занудливый звон налетевшего комарья. Так и не потеснив москалей, ударные хоругви самовольно отступили на середину поля и стали сбиваться в круг. Съезжались медленно и расслабленно, бросив поводья. Некоторые из гусар даже сдернули темные шлемы, так что непривычной белизной засияли их бритые затылки с всклокоченными мочалками оселедцев. Уже на ходу распуская ремни и кушаки, гусары готовились к долгой передышке. И тут слитный топот заставил их обернуться. От лагеря к хоругвям мчались два конных крыла. Скакали один вслед другому, напоказ дерзко и разлетисто. Будто вовсе не москальское войско недавно металось и вопило, как глупое стадо, под ударами гусар, а гусары выказали свою немощь и теперь удостоились позорного налета. И от кого? От презренных и битых? Это ли не обида! В единое мгновение плотно сомкнулись хоругви. Дав для острастки залп, первый ряд преследователей сразу повернул коней: надобно было перезарядить самопалы и уступить место задним, но те замешкались. Дорого им обошлось промедление. Никому не спускали бывалые гусары ратной нерасторопности. Злорадно засвистали они и рванули из ножен сабли. Страшен был их свирепый порыв. Заметавшись в растерянности, оплошники столкнулись с первым рядом и, сминая его, пустились наутек. Выбитые из рук самопалы посыпались под копыта. Перед лагерем стояла наготове стрелецкая пехота. Ошалевшая конница рухнула прямо на своих стрельцов. Нагоняя ее, гусары беспрепятственно вломились в лагерь. Маскевич летел среди первых. Недосуг ему было дивиться, что на всем пути спешно расступались москальские полки, избегая боя и нисколько не препятствуя ни своим, ни чужим. И лишь миновав лагерь и еще целых полверсты проскакав в погоне, он наконец пришел в себя от изумления, как неожиданно легко и скоро далась победа. Единым рывком хоругви рассеяли все москальское войско, а своих обидчиков загнали в непролазные чащи. Но изумление было недолгим. Измотанные кони шатались под гусарами, а сами всадники не в силах были даже оглядеться. Оставив седла, они попадали на землю. Однако через полчаса, отдышавшись, все опять были в седлах. Уверенные в победе, они открыто подъехали к лагерю, но тут их встретили яростной пальбой. Победа оказалась мнимой. Возвращаться пришлось окольно, лесом, и, когда они добрались до гетманского стана, было уже далеко за полдень. Густело, наливалось предвечерней краснотой солнце. Мягкие порывы ветра сонно ворошили листву. И слух уже привыкал к легким умиротворяющим звукам: спокойному посапыванию лошадей, пьющих воду, звону уздечек, шелестящим шагам по траве, тихому говору. Как будто и не было недавней жестокой сечи. Но если в гетманском стане царило затишье, то в москальском лагере, откуда все еще тянуло дымом дотлевавшей деревни, не унималась суматоха. Этого не мог не углядеть зоркий Жолкевский. Все так же грузным кряжем гетман стоял на взлобистой опушке под осинами, и все так.же темный лик его был непроницаем. Ретивый молодой Салтыков и ротмистры уже перестали донимать Жолкевского своими рискованными советами, которых немало выслушал он за эту битву, отступились, уразумев, что гетман твердо стоит на своем. Он больше не хотел рисковать. Неудачи не поколебали его, будто он их провидел. Но теперь ему было ясно, в чем слабость неприятеля. Вернувшиеся гусары известили гетмана, что Шуйский спешно укрепляется в обозе, стягивая туда разметанные полки и восемнадцать пушек. Трусливый воевода сам запирал себя в осаде и сам связывал себе руки. Отныне гетман мог выжидать сколько угодно: птичка залетела в клетку. А коли так, не всем придется по нраву отсиживаться в неведении и тревоге, безропотно покоряясь глупости безголового стратига. Верно, мнит: оградился пушками и тем уберегся. Но не так уж далека ночь, а во тьме пушки без проку. Ему бы самое время наступать -- он же прячется. Роковое неразумье. Еще немного терпения, думал гетман, и гости оттуда непременно пожалуют. Жолкевский не ошибся. Вскоре появились первые перебежчики. Это были немцы, хмурые и растрепанные, в запыленных кожаных колетах с ободранными банделерами, в тяжелых сапогах с раструбами. Гетман принял их перед молодцевато грозным строем крылатой роты Казановского. Бодрый вид гусар наводил трепет и внушал особое почтение. Сняв громоздкие помятые шлемы с кованым гребнем, но не теряя достоинства, немцы объявили, что все наемники намерены вверить себя гетманской милости. За первыми пришельцами потянулись десятки других. Наемное войско вышло из повиновения своих начальников. Возмутились и наиболее стойкие шведы. Даже то, что Сигизмунд, как самый ярый враг короля Карла, был многим ненавистен, не удержало их от перехода к полякам. Нетерпимые обиды пересилили неприязнь. Обозленные наемники ругали бестолковщину и растерянность, царящую в воеводских шатрах, из-за чего войско было брошено на произвол судьбы. Всяк отбивался как мог, никто не знал своего места. Рослый и могутный шведский рейтар со спутанными светлыми волосами, налипшими на прокопченное пороховым дымом чело, гневно поносил прижимистого Делагарди, который спрятал казну и не выдал жалованье перед битвой, помышляя присовокупить к своей долю павших. Когда же запахло мятежом, Делагарди открыл сундуки, прямо с повозки хотел раздавать монеты, как базарная торговка раздает горячие пирожки. Неужто не заденет такое чести шведов? Не ради вынужденной подачки, а за честную плату они усердствовали в схватках, спасая от позора гнусных московитов. Рейтар затрясся от проклятий, замахал кулачищами, вспомнив, как он вскочил на повозку, зачерпнул горсть монет и швырнул ее под ноги скряги-предводителя. Пусть в Валгалле пирует на долю мертвых! Мигом были опрокинуты сундуки, в единый миг развалены обозы. Теперь никого не удержать. И в самом деле. Вокруг разъяренного рейтара густо скапливалась переметная толпа. А через поле, уже не таясь, шли новые отряды. Открыто выехав для переговоров с Делагарди к сожженному Клушину, честолюбиво придерживая, чтобы не спешил, коня, Жолкевский невольно повторил про себя слова Сигизмунда: "Виктор дат легес",-- но не усмехнулся, а посмурел. Воспоминание о короле отравило радость триумфа. К самым достойным не благоволит проклятый Зигмунд, окружает себя лишь иезуитскими сутанами. И удача гетмана навряд ли будет отмечена заслуженной наградой. Но тут же воитель укротил себя: не пристало ему разменивать гордость на милость. Он уже достойно вознагражден за все своим успехом. Съехавшийся с гетманом ближайший соратник покойного Скопина Делагарди был бледен и удручен. Оставшиеся верными ему шведы напрочь отказались поддерживать Шуйского, коль он сам отгородился от них своими пушками. Чем их мог воодушевить Делагарди, если и за ним была вина: всю ночь беспечно пропировал в воеводском шатре и с похмельной головой объявился среди войска, когда битва была уже в самом разгаре? Проклятое русское гостеприимство: жрать до блевоты, пить до упаду. И проклятый варварский обычай: мудрых травят, а глупцы правят. Осиротело и рушится без Скопина войско. С честным было честным, с худым стало худым. Его и самого, до сей поры державшего себя в строгости, бес попутал: принялся обирать своих же. Тяжелым валуном лежала на душе вина -- не выворотишь. Нет, подальше от Шуйского, подальше от его растлевающего смрада... Только переглянулись Жолкевский с Делагарди и сразу поняли друг друга. Никому из них не будет чиниться преграды -- вольному воля. С,.миром разъехались. И тут же сигнальные трубы пропели отход шведского войска. Последние наемники снялись с места и в мрачном молчании прошествовали мимо польского стана. Измена -- всегда бесчестье, но Делагарди не посчитал себя бесчестным: глупо проливать кровь впустую, постыдно защищать ничтожество. Хуже измены то. Увидев, что наемники оставляют их, москали во второй раз за этот злосчастный день переполошились. Никого нельзя было удержать. Лезли через телеги и рогатки, разбегались по лесу. В это время и налетели на них отдохнувшие хоругви. Тяжелым сокрушающим валом ударила рота Казановского, во весь опор неслись удальцы Порыцкого, кровь не успевала стекать с палаша Маскевича. Не сподручно ли рубить по спинам? Не легка ли погоня, когда никто не противится! Стон и вопли подстегивали несчастных беглецов. Страх гнал, а погибель догоняла. Не было большего позора для русских полков: разбежалось по лесу, рассеялось с великими трудами собранное Скопиным и за единый день расшатанное и загубленное его никудышным дядей войско. Дорога на Москву Жолкевскому была открыта. 3 Царь указал, а бояре приговорили. Было так, да не стало. Уж на что дерзок был на престоле Гришка Отрепьев, а и он остерегался суда бояр-сенаторов: мелкоту казнил -- высокородных не смел. Потщился было свалить Шуйских -- скоро одумался: нехитра затея, да обойдется дорого. Не в царе сила -- в думе боярской: куда она поворачивает -- туда и царь. На боярство престол опирается. Еще при Грозном многому научила бояр злая опричнина. Не в открытую стали на своем ставить, а все больше норовили исподволь, тайным умыслом, лукавым заговором. Сколь бы ни густо окружал себя царь верными худородцами -- с собой не поравняют, дождутся урочного часа да и оболгут, затравят, вытеснят. Сызнова вокруг себя место расчистят: не в свои, мол, сани не садись. Особо опричников не терпели. Имя Малюты Скуратова по сю пору с бранью перемешивают. А от опричных родов Бельских, Нагих, Басмановых, Хворостининых, Молчановых завсегда рады избавиться: на людях принужденно привечают -- в душе злобу таят. Не дай бог, кромешники опять верх возьмут! И ежели бы истинно восстал из праха злосчастный царевич Дмитрий, неужли было бы запамятовано, чей он сын, от какого корня явлен? Все, все помнили, что он от седьмого брака Грозного, от последней жены его Марьи, сестры разгульного опричника Афанасия Нагого, которую тот сосватал царю. Вовсе не к печали, а к тайной радости боярской преставился царевич. И сразу же нашлось, на кого свалить вину за его внезапную и неясную погибель -- на опричного же Годунова. Поди дознайся ныне: подлинно ли злодей он или безвинная жертва жестокого поклепа? Уж так усердно его злодеем выставляли, что и колебавшиеся уверились. Не присягали большие бояре ни Бориске, ни его сыну Федору, не посчитали законным царем и выскочившего наверх Шуйского, хотя и был он из их круга, но не оправдал надежд: нетвердо за боярство держался, угождал многим и не угодил никому, ложью всех опутал и сам в ней запутался. Умным мнился да малоумием отличился. Братец-то его с великим позором из-под Клушина утек, на худой мужицкой кляче да весь в грязи и босиком вертаться за срам не почел, все войско загубил, всю Москву ославил, а ни казнен, ни наказан -- напротив: обласкан и утешен. Сызнова царь задумал войско набирать. Да откуда народу напасешься для таких позорных сеч? И кто во главе встанет? Опять его женоподобный братец? Аль уж вовсе ослеп Василий: затворился в своих покоях, ничего не видит. Царь был, и царя не было. Москва ходуном ходила, а он и в ус не дул. Привык изворачиваться. Мыслил: сойдет и на сей раз. Ан уж терпения нет, полны чаны: пену через края выпучило. Вскинется люд на царя -- достанется и боярству. Довольно!.. Лето было в самой зрелой поре, в грозовой. Но гроза собиралась не во облацех, а на земле. Душно было. Вновь сбивались и вопили толпы в торговых рядах, на Пожаре, у божьих храмов. И чем гуще было народу на сходках, тем меньше его становилось в самом Кремле, перед царским дворцом. Шуйского уж не ставили ни во что. Даже стременные стрельцы отлынивали от службы, оставляя царя без охраны. У Разбойного Приказа были разметаны и поломаны лавки, на которых наказывали виновных. Возле позорных столбов мочились. Всяк по-своему выказывал свое небрежение к власти. По посадским улицам, поднимая пылищу, сшибая лопухи и репье у тынов, вольно двигалась загульная ярыжная пьянь и рвань, непристойничала. Взывали рожки, гудел бубен. Впереди шальной ватаги, важно переваливаясь с ноги на ногу, надувая щеки и выпячивая брюшко, дурашливо помаргивая глазками, шествовал, потешно изображая царский выход, лысый плюгавый коротышка. На голове его был рогожный венец, в руках -- веник. Время от времени он приостанавливался, под озорной хохот вещал: -- Брюхо у мя велико --ходити чуть могу, а се у мя очи малы -- далече не вижу, а се у мя губы толсты -- пред добрыми людьми вякати тяжко... Вооруженная боярская челядь и стрельцы сходились за Серпуховскими воротами, сами по себе готовились к отпору, враг был близко. Но не Жолкевский страшил -- страшило разбойное калужское войско: Лжедмитриевы казаки уже роями кружили возле деревянных воротных башен Скородома, скапливались в селе Коломенском. Того и жди, весь тяглый и прочий черный люд от отчаянья скопом передастся вору. В военном лагере собрались большие бояре, туда же распаленная Иваном Никитичем Салтыковым и Захарием Ляпуновым толпа приволокла смятенного престарелого патриарха. Совет был скор. Соборно порешили низложить Шуйского и тем предотвратить пущие беды. В Кремль для уговоров послали царского свояка Ивана Воротынского. Как о смертном грехе казнился он о том, что у него на пиру был отравлен честный Скопин, и прямым участием в устранении злохитрых Шуйских вознамерился облегчить душу. Вместе с Воротынским отправился и рассудительный Федор Шереметев. Царя они уговаривали долго, но уговорить не смогли. А посулу Воротынского промыслить ему особое удельное княжество в нижегородских пределах Шуйский вовсе не внял. Крепко охватил свой золоченый посох, поджал губы, занемел в недвижности, слушать не желал увещеваний. Упрям был, как обиженное дитя, у которого отнимали любимую куклицу. Силой свели его из дворца на старый двор, а братьев взяли под стражу. Вплотную подступившие к городу воры загодя дали знать москвичам, что отрекутся от самозванца, если будет низложен Шуйский. Ретивые московские гонцы сразу донесли благую весть до казацких таборов у Коломенского, но там только посмеялись: мол, шире распахивайте ворота, встречайте нового государя -- не угоден царик, так посадим на царство Яна Сапегу. Услыхав об этом, бояре всплеснули руками -- сущая напасть! Патриарх же рассвирепел: -- На свою погибель антихриста накликали! Ведали про его мысли: лучше с худым да единокровным царем быть, чем с чуженином. Ведали и заколебались, когда он потребовал вернуть Шуйского на престол. До глухого вечера длилась пря, но так ни на чем и не порешили бояре. Удрученные и злые, разъехались по своим дворам. Досадовал и Захарий Ляпунов, однако в нем не было ша-тости: памятовал, о чем замыслили они с Прокофием, твердо держался за то. Что бояре не посмели -- он посмеет и поступит по-своему. Не Шуйский, а Голицын воссядет на престол. Прежнему же не бывать. На ранней заре Захарий объехал верных людей. Тронулись малой стайкой, всего с десяток человек. Перед въездом во Фро-ловские ворота Захарий приостановил коня, взглянул на верхушку башни, где, освещенный восходом, розовел растопыренный двуглавый орел на шаре, озорно погрозил орлу пальцем: -- Ужо потягаемся! В Кремле сперва завернули к Чудовой обители за монахами, под брех собак не спеша миновали несколько тынов и остановились у двора Шуйского. Василии Иванович на коленях стоял пред иконами, и облик у него был по-домашнему постный. Лицо серое, помятое, борода не чесана, исподняя длинная рубаха горбатилась на пухлой спине сугробом. Услышав шум в дверях, он недоуменно обернулся и замер, со страхом тараща мутные глазки. -- Повластвовал, божий угодник, пора и честь знать. Вот тебе одежка к лицу,-- грубо обратился к нему от порога Захарий и бросил к царским ногам скомканный черный куколь. Шуйский вовсе оторопел, судорожно глотнул воздух, но ничего не вымолвил. -- Эко изумился! --