-----------------------------------------------------------------------
   Авт.сб. "Двое у подножия Вечности". М., "Аргус", 1996.
   OCR & spellcheck by HarryFan, 15 December 2000
   -----------------------------------------------------------------------




   ...неправдоподобно белые кафельные  стены.  И  мертвый  неоновый  свет,
опоясывающий камеру, скрадывает тень.
   - Вы готовы?
   Никак не привыкну к этому тусклому голосу. И  глаза  над  голосом  тоже
тусклые, даже и не глаза, а две гладкие свинцовые бляшки, но оторваться от
них нет сил; поэтому сегодня я опять не сумею увидеть это  лицо,  хотя  из
раза в раз обещаю себе, что заставлю себя его разглядеть.
   Кто знает - возможно, удайся это,  и  я  найду  наконец  силы  сказать:
"Нет!"...
   - Да, - слышу я словно бы со стороны. - Да, готов.
   В сизых бляшках - торжество. Впрочем, нет, скорее привычная скука:  все
известно  заранее,  все  исчислено  и  подытожено;  так   чего   же   ради
торжествовать?
   - Вот и славно.
   И нет тусклого.
   Исчез.
   А свет все резче, и кафель еще белее, он белый, как первый снег, хотя и
банально сравнивать белизну со снегом - а с чем же  еще  сравнивать,  если
никто пока что не придумал ничего более белого, чем свежий снег?
   И халат на мне хрустит отутюженным крахмалом. И зеркала - громадные,  в
полстены - многократно отражают меня, бледного и сосредоточенного, а рядом
- сияющий эмалью столик с инструментами, а чуть впереди -  кресло,  словно
прикованное к линолеуму фиолетово-белыми лучами юпитеров.
   Я не думаю ни о чем; даже если бы мог, я постарался бы не  думать.  Так
легче; слишком хорошо я знаю все, что сейчас будет.  А  то,  что  сидит  в
кресле, пристегнутое зажимами, знает еще лучше - и негромко  скулит,  даже
не пытаясь вырваться. Как вырвешься? Даже голова притянута к спинке  узким
ремешком, плотно захватившим лоб.
   Противно.
   Но что поделаешь, если я снова сказал тусклому: "Да"?
   - Здравствуй, Аннушка...
   Как  гадко!  -  хуже,  чем   издевательство,   здороваться,   глядя   в
вытаращенные предчувствием глаза. Но таков Ритуал. Не мной он придуман,  и
не от меня зависит, что говорить и говорить ли вообще; сценарий  утвержден
раз и навсегда, и даже сожми я до хруста  зубы,  даже  прикуси  язык,  все
равно прозвучит это проклятое "Здравствуй...".
   Глаза под ремешком замирают, уставившись в одну точку; точка эта где-то
посреди моего лба. Я не отражаюсь в зрачках, там нет ничего, кроме  ужаса,
как обычно, стоит ей лишь  увидеть  меня.  Позже  глаза  застынут  и  даже
поскуливание прекратится, чтобы смениться воем, когда начнется Ритуал.
   Я пытаюсь медлить. Я медлю очень долго, секунды две,  а  то  и  четыре;
кажется, еще чуть-чуть, и мне удастся сломать в себе нечто, повернуться  и
выйти - тогда я не приду сюда никогда больше,  и  не  станет  тусклого,  и
кончится этот бесконечный белый кошмар...
   Но я не глядя протягиваю руку за спину, к столику, и мне подают  первый
инструмент. Я не знаю ассистента и никогда не  увижу  его,  он  невидим  и
неслышим, зато расторопен и услужлив. Те, кем придуман  Ритуал,  вышколили
его на совесть...
   ...и ладонь коротко сводит нежным холодком доясна вычищенного металла.
   Это лобзик.  А  в  прошлый  раз  были  иголки.  Единственная  вариация,
допущенная Ритуалом, но даже и она определяется не мной.
   Что поделаешь? Лобзик так лобзик.
   Я подправляю юпитер, который слева, и нагибаюсь.
   И белый вой  хлещет  по  кафелю!  -  да  так,  что  мгновенно  краснеет
белоснежная простыня. То, что в  кресле,  визжит  и  извивается,  глупо  и
безнадежно пытаясь вырваться из ремней и зажимов.
   Хруст.
   Лобзик с лязгом падает  в  эмалированный  таз,  и  мельчайшие  багровые
брызги рассыпаются по идеальной белизне.
   Я обтираю перчатки полотенцем, стараясь не слышать визга. Ну что ж  ты,
Аннушка, не нужно, побереги лучше силы, кричать-то зачем, тем паче сейчас,
мы же сейчас отдыхаем... а силы тебе понадобятся еще,  ведь  я  пока  что,
считай, даже и не начинал.
   Но она не хочет быть логичной, она вопит, да так, что я бы сошел с ума,
уже бы сошел... но меня, видимо, готовят перед Ритуалом так, что я  всегда
довожу его до конца; она кричит! - это не крик  разумного,  ибо  разум  ее
отключился почти сразу; это вопль живого тела, которому больно  и  которое
знает, что это еще не боль, это пустяки, а  боль  впереди,  потому  что  я
сейчас возьму тонкие щипчики со спиртовки...
   А я не могу кричать: в горле комок, но я знаю, что вытолкну его и  тоже
завою через минуту, потому что без крика нельзя ни делать, ни видеть того,
что я сейчас сделаю и увижу...
   ...нельзя, нельзя...
   ...вот они, щипчики...
   ...я поднимаю руку, примериваюсь...
   ...и...
   ...руку перехватывают на полпути к воплю.
   - Не стоит, Леонид Романович. Право же, не стоит.
   Он чуть сильнее сжимает пальцы, и щипчики падают на пол.
   Я не могу мыслить трезво,  но  даже  в  полубреду  вдруг  понимаю,  что
случилось невероятное и Ритуал нарушен. Передо  мной  -  молодой  человек,
впрочем, нет, скорее - человек моих лет, так что не очень уж и молодой. Он
в элегантном сером костюме-тройке, галстук в тон, и ни  пятнышка  белизны,
ни единого! - даже рубашка строгого кремового оттенка.
   Он совсем чужой; он непредставим здесь, среди белого кафеля.
   И он улыбается.
   Сочувственно, немного грустно.
   - Вы ведь согласны, что это ненормально, Леонид Романович?
   И, выдержав паузу:
   - Да знаю я все. Только не нужно это, право же...
   Славно звучит это "право же", изумительно  мягкое,  словно  бы  даже  с
легчайшей   картавинкой,   староинтеллигентской    этакой    всероссийской
картавинкой, от гувернантки во младенчестве впитанной.
   И, представив себе эту гувернантку в твердом чепце, я прихожу  в  себя.
Исчезла дрожь, и в глазах не стелется бело-красный  туман,  и  все  вокруг
плывет и тает, кроме умного, спокойного лица под безукоризненным пробором.
   Да кто ж ты такой, человече?
   - Об этом мы еще поговорим, Леонид  Романович.  -  Он  улыбается,  и  в
уголках глаз собираются нежные морщинки. - Обязательно  поговорим.  Но  не
здесь же, в самом-то деле. Не место здесь вам, батенька, право же...
   Он слегка дует по сторонам. Совсем не сильно. Но  от  дуновения  этого,
почти  неощутимого,  бело-кафельный  ад  начинает  оседать  и   пропадает,
развеивается медленной пылью, и только Аннушкин визг все не унимается, все
прыгает от стены к стене, отскакивая и мерцая в угасающих неоновых бликах.
   - Я зайду к вам позже, - мягко говорит незнакомец.
   А визг звенит все тоньше и тоньше, он заполняет все, весь мир,  он  уже
не похож на визг, нет,  это  пронзительная  трель  зашедшейся  в  приступе
бензопилы - но и это не то: бензопила воет резко, а здесь силы не хватает,
это скорее дверной звонок... в кнопку ткнули пальцем и не  отпускают  -  и
он, срываясь, хрипя, булькая, все пищит, и пищит, и пищит...
   И я просыпаюсь.





   Я просыпаюсь в холодном поту.
   Нельзя привыкнуть к этому сну. Особенно теперь, когда он повторяется из
ночи в ночь. Раньше было реже. Зато раньше я постоянно  думал  об  Аннушке
наяву; я думал и представлял себе в мельчайших  подробностях  Ритуал  -  и
наконец пришел этот сон, чтобы стереть грань между собой и явью.
   Но к нему нельзя привыкнуть.
   Простыни скомканы, сбились набок, я лежу на голом  матрасе,  а  в  ушах
звенит...
   ...дверной звонок. Реальный до идиотизма.
   Потому что уже - ого! - без четверти одиннадцать, и, значит, тетя Вера,
почтальон, стоит перед дверью, и звонит, и злится,  потому  что  вовсе  не
обязана этого делать. Я просил ее не бросать почту в ящик - его  поджигают
юные пироманы, -  и  она  согласилась,  хотя  и  ворчит,  что,  пока  меня
добудишься, весь участок обойти можно.
   Я вскакиваю, стряхивая обрывки кошмара; я пронзительно ору:  "Идууууу!"
- и, накрутив на бедра плед, мчусь к двери. Этот плед смешит тетю Веру,  и
она ругается не то чтобы меньше, но как-то мягче, по-матерински,  что  ли:
мол, тебя бы в хорошие руки, Ленюшка, а то уже совсем непонятно,  на  кого
похож...
   Щелкает замок.
   Это не тетя Вера.
   Это он.
   Строгий серый  костюм-тройка.  Галстук  в  тон.  И  прокрахмаленная  до
ломкого скрипа - даже на взгляд - кремовая рубашка.
   И он улыбается.
   - Доброе утро, Леонид Романович. Или, скорее, добрый день?
   Это доносится уже из комнаты. Когда он успел войти? Я не знаю.  Видимо,
я на секунду отключился, увидев его. Но упрекать себя за малодушие было бы
лицемерно.
   - Ну где же вы, друг мой?
   Снова эта картавая интеллигентская капризинка. Он сидит в кресле  около
журнального столика, столик протерт от пыли, на салфетках  две  чашечки  с
дымящимся кофе, сахарница, вазочка полна  бисквитов.  Вчера,  кстати,  там
была  только  безнадежно  одинокая  конфета   "Чародейка",   по   старости
обреченная на вечную жизнь.
   Кто-то не поверит! - но меня не удивляют ни кофе, ни бисквиты,  ни  вся
эта абсолютно булгаковская сцена; более того, я спокойно  сажусь  напротив
него, накинув край пледа на плечо, и  если  меня  что-то  и  тревожит,  то
только полное отсутствие удивления.
   - А зачем же нам нужны лишние эмоции? - разводит руками гость. - Совсем
не нужны. Кстати, можете звать меня Володей.
   И, чуть помедлив, добавляет:
   - А чтобы между нами не было неясностей, я покажусь  вам  таким,  каков
есть.
   На  долю  секунды  он  мутнеет,  а  потом  превращается   в   огромного
сизо-зеленого жука, точнее - не вполне жука, но в  существо,  более  всего
похожее на земных жуков. Вот разве что вместо лапок  у  него  щупальца,  а
брюхо словно бы выложено из семиугольной смальты.
   Вот теперь мне ясно, почему я так спокоен. Видимо, он принял для  этого
меры, потому что в противном случае ему  очень  долго  пришлось  бы  ждать
разговора со мной.
   - Разумеется, принял, - усмехается он, теперь уже опять человеческой  и
даже очень симпатичной улыбкой. - Мне же с вами  поговорить  нужно,  а  не
инфаркт провоцировать. Итак, я - Володя.
   Как могу, изображаю приветливое лицо и выжидательно смотрю на гостя.  Я
- весь внимание.
   Володя одобрительно подмигивает... впрочем, нет! - подмигнуть  было  бы
слишком вульгарно для столь лощеного джентльмена; он просто поводит бровью
и, отхлебнув кофе,  тихо,  почти  по  слогам,  выдыхает  одно-единственное
слово:
   - Аннушка.
   Готово.  Меня  передергивает.   Ладони   леденеют.   Это   плохо,   это
ненормально, я знаю, но поделать с собой не могу ничего: резиново  прыгают
губы, перед глазами мгла, и  сквозь  мглу  проглядывают  веселые,  немного
кошачьи глаза на холеном миловидном личике...
   ...Аннушка...
   ...и моя дочка,  Аленочка,  крепко  обнимает  меня  за  шею  и  шепчет:
"Папочка, папа, не уходи" - и никак не хочет оторваться...
   ...и снова обаятельная улыбка, пухлые руки...
   ...и  Марина,  жена  моя,  нежно  гладит  эти  руки  и  оловянными   от
преданности глазами ест свою лучшую подругу, объясняющую ей,  как  жить  и
почему без меня вполне можно обойтись...
   ..."Маришенька, ангел, разве нам плохо с тобой?.."
   ...и Славкина жалеющая гримаска: "Старик, ну пойми, ну бывает, в  Дании
их даже регистрируют"...
   ...в висках чмокающий стук...
   ...и дом мой, ставший расхристанной берлогой затравленного подранка...
   ...Аннушка...
   ...и все это вместе - ненависть, бессильная ненависть, сводящая с  ума,
трусливая ненависть слабовольного интеллигентишки, который не имеет  права
позволять себе сильные страсти...
   ...во всяком случае, наяву.
   Щемит сердце, гудят виски, еще немножко, и я...
   И я прихожу в себя.
   Полное спокойствие. Володя откидывается  на  спинку  кресла,  и  кресло
деликатно всхлипывает. Кажется, он подул мне в лицо.
   - Как видите, я позволил себе заглянуть не только в ваши сны,  но  и  в
ваши мысли, - мягко говорит Володя. - Но, поверьте, отнюдь не из праздного
любопытства. Напротив...
   Теперь он говорит, словно не  видя  меня.  Словно  знает,  что  я  буду
слушать. И не ошибается. Я слушаю.  Очень  внимательно.  Не  пропуская  ни
слова. Как никого в жизни.
   - Леонид Романович, - говорит Володя, - мы с вами взрослые  люди...  то
есть я, конечно же, не человек для вас, как и вы для меня, но мы разумны и
взрослы и, значит, всегда  сможем  понять  друг  друга,  а  следовательно,
назвать нас людьми не столь  ошибочно,  как  может  показаться  на  первый
взгляд...
   У него странная, непривычная манера говорить. Сейчас  так  не  умеют  -
обстоятельно, с отступлениями, с разъяснениями, с обволакивающими паузами;
такую манеру мы давно и под самый корень извели вместе  с  уроками  закона
Божьего, казачьими  чубами  и  правильно  расставленными  ударениями;  нет
больше этого искусства, нет и  не  будет,  -  и,  слушая  плавный  Володин
говорок, я окончательно осознаю, что передо мной - существо не  из  нашего
мира, отнюдь; я понимаю это гораздо ярче и яснее, нежели в тот миг,  когда
увидел зеленого жука, чопорно сидящего в кресле.
   - Итак,  Леонид  Романович,  -  продолжает  Володя,  -  я  полагаю,  вы
признаете, что ненависть  утоляют  не  муки  недруга,  но  его  физическое
исчезновение.  Истязать  подобного  себе   не   просто   недостойно.   Это
бессмысленно, гадко и даже, простите за прямоту, патологично. Вы на пороге
паранойи. И, поверьте, я вас понимаю. Вы согласны со мной?
   Он переводит дыхание, глядя  мне  в  глаза.  Я  медленно  киваю.  Зачем
оспаривать собственный ужас и свою же неспособность преодолеть отчаяние?
   - Бессмысленно, Леонид Романович. Это непреодолимо. Нет ничего страшнее
бессильной ненависти. Вам вдвоем тесно. Ведь так?
   И вдруг голос его срывается в наждачный хрип:
   - Но вы не можете сделать этого. Не можете уничтожить подобного себе. А
еще вы учитываете последствия. Социальные последствия! Так или нет?
   И снова он прав. Не нужно даже показывать это.
   - Ну а если так...
   Володя выпрямляется. Он неотрывно смотрит глаза  в  глаза,  и  я  вдруг
вижу,  что  веки  его  воспалены  и  в  желтизне  зрачков  застыла  мутная
непроглядная тоска. Мне страшно; я словно смотрю в зеркало.
   - Если так, Леонид Романович, я предлагаю вам обмен ненавистью!
   Кончилась выдержка! Он говорит теперь быстро и сбивчиво,  путаясь,  сам
себя перебивая и одергивая, как я сам изредка, когда  молчать  совсем  уже
невмоготу и нельзя не сорваться в хрип, и слава Богу, если только в  хрип,
а не в слезы.
   У Володи беда. Такая же, как и у меня.  Или  не  такая.  Неважно.  Суть
обиды мне не понять, как и Володе непонятна суть моего чувства к  Аннушке.
Но мы связаны. Импульс ненависти, понятно, Леонид Романович? Нет? Ну и  не
надо. Главное мне ясно. Самое главное, что мы - и больше никто! - способны
друг друга спасти.
   - Только минута, Леонид Романович! Одна минута объективного времени.  И
у нас, и у вас. Может, и меньше. Но вы будете лицом к лицу с _ним_,  и  вы
_его_ узнаете. А я - здесь - узнаю _ее_. Вам ясно?  Минута  -  это  очень,
очень много. После - обратный обмен.
   Невероятно, но он достает из кармана "беломорину", заламывает мундштук,
чиркает спичкой и глубоко-глубоко затягивается. Пальцы у него  ярко-желтые
от табака, я только сейчас это заметил. А на щеках выступают  ярко-красные
пятна.
   - Вы  понимаете?  Понимаете?  Алиби,  полное  алиби!  Вы  сейчас  дома,
свидетелей десятки. _Она_ в другом городе, не так ли?  Очевидцам  даже  не
поверят, когда они станут лепетать про зеленого жука... как не  поверят  и
тем, кто в моем мире увидит чудовище,  подобное  вам...  простите,  Леонид
Романович...
   Третья затяжка - и в ноздри бьет вонь паленой бумаги.
   Володя давит окурок в кофейной  гуще.  Теперь  его  никак  не  назовешь
лощеным джентльменом.
   - И последнее. Запомните хорошенько: вы не  убийца.  И  никогда  им  не
были. Вы раздавите жука. Мерзкого зеленого жука. Существо.  Нечто.  Больше
того, возможно, это будет всего лишь наваждением, как и весь наш разговор.
Вы ведь меня понимаете?
   Он с силой провел по лицу ладонью - сверху вниз. Помолчал.  И  закончил
фразу почти спокойно:
   - Разумеется, эти же доводы действительны и для меня.
   Если бы в висках не постукивали крохотные острые молоточки, я решил бы,
что тоже почти спокоен.  Но  они  частили.  Да  еще  в  груди,  чуть  ниже
солнечного  сплетения,  ворочался  тяжелый  сгусток,   подталкивая   вверх
тошноту.
   Миловидное,  несколько  кошачье,  совсем  немножко  подкрашенное   лицо
мелькнуло перед глазами, заслонив Володю.  Аннушка  посмотрела  словно  бы
даже жалеючи, с  эдаким  привычно-презрительным  превосходством.  И  когда
трудно, словно  сквозь  вату,  в  уши  пробился  медленный  голос,  совсем
незнакомый, я не сразу понял, что этот голос - мой.
   - Гарантии?
   - Абсолютные! - откликнулся Володя. - Ненависть  размыкается  в  момент
удовлетворения.  Вы  не  сможете  вернуться  из  моего  мира,  не   сделав
необходимого. Я соответственно из вашего.
   Мы встали одновременно, словно связанные пуповиной. В сущности, так оно
и было на самом деле.
   - Итак, Леонид Романович, вы окажетесь прямо перед _ним_...
   - Простите, Володя, но я еще не...
   - Ошибаетесь, друг мой. Вы уже решили.
   Он опять улыбнулся. И эта улыбка была последним,  что  увидел  я  перед
тем, как полыхнула вспышка, а может быть, вовсе и не вспышка, я  не  знаю,
как это  назвать  -  мгновенный,  ясно  _слышимый_  вскрик  всех  оттенков
красного, от нежно-розового до темного,  почти  фиолетового  пурпура;  она
ударила меня вхлест, до боли, и разошлась радужными кругами, а когда круги
поблекли и улеглись, я стоял на черной земле почти по колено в  мельчайшей
сине-зеленой пыли, и вокруг  замерли  в  странных  позах  зеленые,  сизые,
темно-серые жуки; ветер свистел в ушах незнакомым свистом,  я  никогда  не
слышал такого ветра, и запахи рвали грудь - чужие запахи чужого мира...
   ...но я почти не видел окружающего, потому что прямо передо мной  стоял
жук, такой же, как и все, - или не такой?! -  он  ничем  не  отличался  от
прочих, совсем-совсем ничем...
   ...но, глядя на него, я ощутил, как мгновенно морозные иголки ударили в
кончики пальцев, мягко подломились ноги, под ложечкой шевельнулся  горячий
ком...
   И я уже знал, что нам двоим - мне и этому, конкретно этому  и  никакому
иному жуку - тесно на Земле, на его Земле и на моей,  и  на  всех  Землях,
сколько их там есть, тесно...
   ...и что один из нас не уйдет с этого места.
   А он стоял, замерев в непонимании и страхе передо  мной,  непонятным  и
чужим, но спустя миг, видимо, понял что-то и  торопливо  взмахнул  верхним
левым щупальцем, целясь мне в лицо; щупальце кончалось когтем, острым, как
золингенское лезвие моего деда, и оно летело прямо в цель, но я был  готов
чуть раньше...
   ...и я ударил его изо всех сил -  по  граненым  глазам  и  вниз,  ломая
усики...
   ...шею опалило острой болью, но все это было уже бесполезно: жук  отжил
свое... и я прыгнул  на  него,  упавшего,  с  хрустом  проломил  мозаичное
хитиновое брюшко, провернулся на месте и еще раз подпрыгнул,  разбрызгивая
синеватую слизь...
   И в этот момент меня ослепило коротким сполохом.
   Я зажмурился. А когда огненные  переливы  стихли,  не  было  вокруг  ни
черной земли, ни серой пыли, ни жуков.
   Ни даже кофе и бисквитов.
   Только мокрая от пота постель и я, трясущийся в ознобе. Да еще  боль  в
неловко подвернутой шее. И мелкий, занудливый комариный  писк,  неумолчное
"зззззззз", то подпрыгивающее, то  снова  монотонно  впивающееся  в  мозг;
звенело, привзвизгивало, подзвякивало;  все  сильнее,  и  сильнее,  и  еще
сильнее, словно после аттракциона-центрифуги.
   Это невозможно было вытерпеть...





   ...и я проснулся.
   Меня вообще-то сложно разбудить, именно  поэтому  я  и  поставил  такой
звонок - резкий, как плетка, вматывающийся в нервы. Правда,  тогда  я  еще
работал в школе, а  в  школу  опаздывать  никак  нельзя;  на  завод  тоже,
наверное, нельзя, но все же школа - это святое: дети не фрезерные  станки,
это люди, их следует уважать, если хочешь, чтобы они захотели взять у тебя
что-то. А я хотел. И, больше того, видимо, что-то получилось, если они  по
сей день захаживают ко мне на огонек.
   А гонорары пошли уже потом. Я  сначала  не  поверил,  потом  поверил  и
удивился, а потом привык,  обрел  свободу  и  зажил  относительно  вольной
жизнью литературного шакала. Звонок теперь был анахронизмом, но  проклятая
привычка ложиться не раньше трех привела  к  тому,  что  просыпаюсь  около
полудня, а это плохо. Поэтому я не стал менять визгливое чудо на  что-либо
манерно шелестящее. Пускай будят. Тем паче, тетя Вера с почтой долго ждать
не любит.
   Я сорвался с кровати, словно горный  орел,  красивым,  плавным  прыжком
вынесся к двери, распахнул ее и озадаченно  выглянул  на  идеально  пустую
лестничную клетку. Никого и ничего. А в дверь, между прочим, звонили, пока
я не щелкнул замком...
   Некоторое время я безрадостно размышлял о слуховых галлюцинациях. Потом
затворил дверь, опустил собачку, покачал головой...
   ...и вскрикнул.
   Шею больно щипнуло.
   Я подошел к зеркалу. Небритое, сильно помятое лицо хмуро  поглядело  на
меня тоскливыми глазами.  Привычное,  нелюбимое,  но  единственное.  Очень
знакомое. Вот только не было вчера этого шрама. Вернее, даже не  шрама,  а
царапины - глубокой, правда, но царапины, тонкой и прямой,  словно  кто-то
исхитрился полоснуть вдоль щеки до самой шеи золингенским лезвием,  но  не
рассчитал, удар вышел слабый и,  вместо  того  чтобы  перехватить  глотку,
всего лишь оцарапал кожу.
   Однако же, подумал я. У религиозных фанатиков бывает так: доводят  себя
до воплощения страстей Господних наяву. А тут у тебя, парень, без  всякого
фанатизма шрамы возникают. Хотя... как сказать.
   Снова кольнуло. Щека дернулась. И я понял, хотя и не сразу, что не могу
остановить тик. Отчетливо вспомнился сон. Всего лишь сон! - но с  хрусткой
ясностью привиделся жук; он стоял передо мною, слабо шевеля щупальцами,  и
усики его мелко дрожали.
   Господи, да ведь ему было страшно, вдруг понял я. Очень страшно и очень
больно. Ведь это действительно больно, когда восемьдесят три  кило  живого
веса прыгают на хрупкий хитин, проламывают грудь и утопают в ней почти  по
колено. И последняя мысль: за что?!
   Спокойно,  парень.  Я  сильно  ущипнул  себя  за  ухо  и   обрадовался,
почувствовав  боль.  Не  ту,  от  которой  умираешь,  а  нормальную   боль
бодрствующего  человека.  Спокойно.  Это  -  сон.  Всего   лишь.   Бывает.
Успокойся. Иначе свихнешься прямо здесь, в собственной прихожей.
   Подожди до вечера. Вечером Славка придет с работы, и ты пойдешь к нему.
Вообще-то в последнее время мы общаемся чересчур редко, во  всяком  случае
всерьез, чаще просто легкий треп в смешанной компании. Раньше было  иначе.
Хотя раньше мы были помоложе. И потом, у бизнесменов вечно нет времени.  А
с другой стороны, время - деньги, а какой же это бизнесмен,  если  у  него
нет денег?  А  еще  с  одной  стороны,  откуда  у  них  деньги  при  таком
правительстве, тем более в такой стране?
   Лучше всего успокаивают нервы  забавные  логические  цепочки.  В  конце
концов Славка по крайней мере умеет выслушать. Может, в том и  штука,  что
слишком редко удается выговориться...
   Тик унялся. Парень в зеркале не стал менее  помятым,  спутанные  волосы
липли ко лбу, обнажая совершенно наглую утреннюю лысину,  но  щека,  слава
Богу, разгладилась.
   - Спасибо! - внятно поблагодарил я нервную систему. Не скажу,  что  мой
голос ангельски музыкален, но это еще одно доказательство, что  я  наконец
проснулся.
   А еще можно поглядеть в окно.
   Я прошел  на  кухню,  настежь  распахнул  створки  и  перегнулся  через
подоконник. Четвертый этаж уже позволяет хлебнуть синевы, не  подпорченной
выхлопными газами.
   Внизу торопливо, как в старом фильме, суетились люди, выныривая  из-под
зеленых крон. Листва уже довольно густа; если  сейчас  прыгнуть  вниз,  то
задержать не задержит, но в морг доставят сильно поцарапанным.
   Все сильнее щипала щека; царапина обиженно напоминала о себе. Я прикрыл
створки, оставив открытой форточку; открыл аптечку, добыл йод и  пластырь.
Теперь вата. Я пошарил пальцами внутри аптечки, и что-то мягко  шлепнулось
на стол, сорвавшись с верхней полки. Вернее, не  что-то.  Совсем  даже  не
что-то.  Пачка,  перетянутая  черной   аптечной   резинкой.   Толстенькая,
сантиметров пять, не меньше. А может, и меньше.  Не  ручаюсь.  Раньше  мне
как-то  не  приходилось  мерить  сантиметрами  портреты  великого   физика
Франклина.
   - Спокойно, - сказал я вслух,  уже  не  для  системы,  а  для  себя.  -
Спокойно, Ленчик. Это не лобзик. Это деньги.
   Действительно, это был совсем не лобзик. А деньги. И даже очень деньги.
Зеленые  купюры,  слегка  потрепанные,  но  именно  слегка,  а  вовсе   не
замусоленные, во всяком  случае  те,  что  сверху;  внутри  пачки,  вполне
возможно, были и не такие кондиционные.
   Я присвистнул.
   - А вот это зря, сынок, - сказали за спиной. - В доме свистишь -  удачу
выдуваешь. Иди-ка сюда.
   Свободно  развалившись  в  кресле,  перед  журнальным  столиком   сидел
немолодой,  но  весьма  крепкий  на  вид  мулат  с  благородной,   коротко
подстриженной сединой и спокойным, незапоминающимся лицом. В одной руке он
держал рюмку, а другой медленно вливал в еще одну емкость янтарный напиток
из пузатенькой бутылки.
   - Ну чего стоишь? Присаживайся! - он и не пытался изображать денди,  но
грубоватость была незлобивой, почти приятельской. -  Давай-давай,  сколько
ждать можно?
   - Одну минуту, - ответил я.
   - И штаны надень. Молод еще с дядькой без штанов говорить.
   Я торопливо натянул брюки,  накинул  футболку,  пригладил  волосы,  сел
напротив визитера и спросил впрямую:
   - Вы сон или не сон?
   Тон я сделал то что  надо  -  отрывистый  и  напористый,  под  Глебушку
Жеглова. Старик, однако, попался  матерый  и  напором  моим  нисколько  не
озаботился, а только хмыкнул:
   - Ты что, парень? Разве сон коньяк пить будет?
   - Значит, вы от Володи?
   - Володи? - седые, плохо подстриженные брови недоуменно приподнялись. -
А-а, Володя... Ты про  этого...  -  Он  произнес  нечто  невразумительное,
поморщился и покачал головой. - Еще чего. С ним другие побеседуют.
   Быстрый взгляд на часы.
   - Думаю, уже побеседовали. Не мое дело. Мое  дело  с  тобой  поболтать,
сынок...
   Он лезет в карман и кладет на столик пачку баксов. Ту  самую,  стянутую
аптечной резинкой. Как он добыл ее из кухни, даже не поднявшись,  остается
гадать.
   - Держи. Твое! - он перегнулся через столик и хлопнул меня по плечу.  -
Ежели чего другого нужно, говори. Разменяем. А  то  с  первого  раза  хрен
разберешься.
   - Простите?
   Едва ли стоило удивляться так  ненатурально.  Старик  пожал  плечами  и
прищурился.
   - Не делайся пнем, парень, не надо. Не люблю. Лучше коньяк пей.
   По утрам я предпочитаю чай. Но, присмотревшись к прищуру мулата,  решил
выпить. И не пожалел.
   - Ну?
   - Ухх! - выдохнул я.
   - Правильно, сынок.
   Похожие  на  маслины  глаза  снова  были  широко  раскрыты  и  искренне
доброжелательны.
   -  Понимаешь,  Леня,  под  старость  с  утра  ничего  лучше  нет,   чем
коньячишко. Не ваш, ясное дело.
   Он очень к месту сделал упор на вот это  "не  ваш".  И  после  короткой
паузы добавил:
   - Ну что, Ленчик, показываться нужно или как?
   Я торопливо качаю головой. Не надо, и так все ясно. Если я сейчас увижу
зеленого жука, то могу не выдержать. Слишком ясно помнит тело, как  трещит
и булькает под ногами. Нет!
   Кривую гримаску  на  синеватых  губах  можно  счесть  улыбкой;  на  миг
обнажаются белейшие, один в один, зубы.
   - Ясно мыслишь, сынок, - старик хмыкает. - Это  я  так  спрашивал,  все
равно показываться нельзя, ради  тебя  же.  Я  ж  не  жук  какой-нибудь...
испарения всякие... а звать меня можешь, мммм, дядя Фил...
   Короткая пауза.
   - А еще лучше Феликсом Наумовичем.
   - Очень приятно.
   - Ну, парень, слушай...
   Феликс Наумович  садится  прямо,  и  под  тонкой  шерстяной  водолазкой
медленно вздуваются  громоздкие,  совершенно  не  стариковские  бугры.  Он
подкидывает пачку и ловит ее.
   - Бумага, сынок, твоя. Забирать не будем.
   Информация  простая  и   приятная.   Автоматически   отмечаю,   что   с
однокомнатностью, кажется, покончено. Но все же...
   - Не суетись, Ленчик! - он так спокоен, что я успеваю  позавидовать.  -
Кто работает, тому платят. А ты хотя пока что не у нас, но уже успел.  Так
что, считай, аванс.
   Я все еще не понимаю. Вернее, стараюсь не  понимать.  Но  под  ложечкой
вдруг возникает холодок. А в тоне Феликса Наумовича проскальзывает,  почти
незаметно, уважительная зависть знатока.
   -  Ты  его,  сынок,  чисто  сделал.  Без  помарок.  Давно  мы  к   нему
подбирались, ох давно. Но кто ж мокруху  сработать  может?  Полудурка  еще
туда-сюда, а чтобы разумного...
   Глубокий вдох. Выдох. И - бьюще:
   - Тебе повезло, парень. Босс предлагает контракт.
   У меня неплохая реакция. У  Феликса  Наумовича  она,  как  и  следовало
ожидать, еще лучше. Пачка не долетает до его лица,  он  перехватывает  ее,
почти не двинувшись, подбрасывает, ловит и  осторожно  опускает  на  стол,
ближе ко мне.
   - А вот это зря. Ну ладно, на первый  раз,  считай,  сошло.  Тоже  мне,
миллионер... бумагой швыряться.
   - Вон отсюда!
   Но он не обращает внимания.
   - Сноровка у тебя, сынок,  есть,  а  вот  ума  пока  маловато.  Поэтому
слушай, что говорю!
   Не хочу слушать его. Но голос словно сел, и нет силы  подняться,  чтобы
выкинуть незваного гостя, да, собственно, это и не выйдет: есть в  Феликсе
Наумовиче что-то, предостерегающее от попыток схватить за шиворот.
   - Слушай, кому сказал!
   И я слушаю.
   Значит-ца, так. Есть некая организация. Что, как, где - этого мне знать
ни к чему, проживу дольше. Работа там сложная, иногда приходится  кое-кого
и убирать. (Да не дрыгайся ты, - вставляет он, - не каждый же день.)  Вот.
А ликвидатором пахать высокоразвитое существо неспособно по... мммм... ну,
в общем, физиология мешает. Отчего мне и предлагается. На  постоянную.  За
гонорарами не постоят. Ну и технические детали фирма тоже берет  на  себя;
понятно, за безопасность ручаются.
   - Ты, Ленчик, молчи и смекай: пропасть не  дадут,  уж  очень  нужен.  И
потом, у тебя здесь, в твоем-то  мирке,  работы  не  предвидится  еще  лет
семьсот. Не доросли вы еще до серьезных контактов.
   - Но почему я?
   Разве это я спросил? Но отвечает Феликс Наумович мне, ласково  и  очень
серьезно:
   - Да ты же ненавидишь, сынок! Думаешь, Аннушку свою? Да тьфу с  ней,  с
Аннушкой... это ж такое дело: раз начал, и все, на всю жизнь обеспечен...
   От тяжело вздыхает.
   - Да ежели б я мог ненавидеть... они бы все у меня вот где  сидели!  Не
бегал бы по мелочам на старости лет.
   Я очень сильно сжимаю кулаки. Ногти врезаются в кожу, и  боль  приносит
облегчение.
   - Нет! - говорю я. - Вон отсюда!
   Желтоватая кожа на щеках Феликса  Наумовича  слегка  сереет;  он  очень
плотно прищуривается, но сохраняет спокойствие. Из папки, лежащей на  краю
стола, добывает нечто и кидает мне.
   - Гляди сюда, парень...
   Ярким  глянцевым  пятном  лежит  на  столике  фотобуклет.   Великолепно
выполненный, на прекрасной плотной бумаге, едва ли  не  объемный.  Минимум
текста. И вся гамма синего и зеленого переливается на снимках.
   На каждом - я. Я и жук.
   Во всех ракурсах: слева, справа, фас, сверху, снизу, вполоборота, в еще
какой-то совсем невероятной проекции.
   Я! - но и не я. Лицо зверя: побелевшие, почти без зрачков, глаза,  зубы
оскалены, пальцы скрючены, и в уголках рта закипает белесая пена.
   Вот: я бью жука по глазам. А вот: он падает и я прыгаю на него. И  еще:
я стою по колено в нем и проворачиваюсь вокруг  своей  оси,  а  в  стороны
летят брызги темной слизи; камера засекла момент  поворота  -  все  словно
расплылось, но лицо видно отчетливо. И наконец:  жук,  лежащий  на  черной
почве. Он раздавлен, хитин переломан и смят, расплющенный  глаз  висит  на
тоненькой ниточке, а над телом склонились несколько внушительных  жуков  в
одинаковых черно-белых накидках.
   Глотку сводит. Я пытаюсь встать; мне  нужно  успеть  к  раковине,  пока
коньяк не брызнул наружу. Но ноги  словно  из  ваты.  А  тошнота  медленно
успокаивается, подчиняясь хрипловатому властному голосу Феликса Наумовича.
   - Вот так, Ленчик. Так оно и бывает. Первый миллион налопатишь, тогда и
кричи "вон". А пока что сиди тихо...
   Я не заметил, когда он успел  пересесть.  Теперь  он  рядом,  сидит  на
подлокотнике моего кресла.
   - Думаешь, алиби у тебя, сынок? Пыль это, а  не  алиби.  Ежели  полиции
ихней эти снимочки подкинуть, считай - кранты.  Даже  спрашивать  у  ваших
властей не будут, какой смысл с недоразвитыми болтать. Изымут и "здрасьте"
не скажут. А тянет работка твоя лет на семь каторги. А тамошняя каторга...
   Он умолкает, на миг прижимается ко мне плечом, и в этот  миг  я  узнаю,
что такое тамошняя каторга. И одного-единственного мгновения мне  хватает,
чтобы ужаснуться и понять, что никогда и ни за что не хочу я  оказаться  в
этом ядовито-зеленом, опутанном черными разрядами аду.
   - Нет! - кричу я.
   На самом деле это вовсе не крик, для крика  нет  сил  после  того,  что
показал мне Феликс Наумович.  Но  гостю  хватает  и  хриплого  шепота.  Он
встает, одергивает водолазку, небрежно сует в полуоткрытую папку буклет  и
отечески смотрит на меня.
   Мы молчим. Я - потому, что нечего сказать. Он - потому,  что  знает:  я
сломан. Я согласен на все.
   Уже у двери он останавливается.
   - И главное, сынок, не трясись. Ты  боссу  сильно  нужен,  так  что  не
пропадешь, если глупостей не наделаешь.  Понадобишься  -  к  тебе  зайдут.
Пока!
   Феликс Наумович уже исчез,  а  слова  все  висят  в  воздухе,  кружатся
надоедливыми мухами. Их следует выгнать, но я не могу встать. Меня знобит.
Болит щека, и губы искусаны в кровь: я чувствую соленый привкус во рту.
   Очень сильно ноет зуб.
   Кроме  боли  -  ничего.  Только  одна  мысль:  проснуться,  проснуться,
проснуться, проснуться...
   И я просыпаюсь.





   Когда тетя Вера в гневе, лучше смириться и переждать.
   Я стою, вытянув руки по швам, и старательно  отвожу  глаза,  кошусь  на
кипу журналов, а с глянцевой  обложки  "Нового  времени"  мне  подмигивает
товарищ  Евтушенко  Евгений  Александрович,  снятый  вполоборота  в  позе,
изображающей совесть России. "СПИД - НЕ СПИТ!" - информируют  алые  буквы,
вчеканенные в  глянец  вокруг  кепки  "больше,  чем  поэта".  Лик  Евгения
Александровича  иконописно  гражданственен,  словно  бы  заранее  отвергая
всякие подозрения в авторстве презренных стишков.
   А тетя Вера  бушует.  Но  я,  заспанный,  несчастный,  так  неухожен  и
покорен, что вековой  инстинкт  женщины  из  русского  селенья  постепенно
усмиряет стихию.
   Она протягивает мне кипу журналов и улыбается.
   - Тебя бы в хорошие руки, Ленюшка, - звучит коронная  фраза.  -  А  то,
пока добудишься, весь участок обойти можно.
   Я вымученно ухмыляюсь в ответ.
   Бессмысленно объяснять, что почти две минуты я  стоял  под  дверью,  не
решаясь открыть. Сны кружили  у  стен,  огрызаясь...  бугрилась  водолазка
Феликса Наумовича, плавно превращаясь в удлиненное породистое лицо Володи,
и Володя грустно покачал головой и снова стал Феликсом Наумовичем...
   ...а звонок трезвонил как взбесившийся, и я никак не мог заставить себя
открыть...
   ...и наконец перед глазами мелькнула Аннушка -  но,  странное  дело,  в
пальцах не кольнуло изморозью, я даже обрадовался ей, я впервые подумал  о
ней спокойно, не как о воплощенном зле, а просто как о  человеке,  плохом,
правда...
   ...а почему, собственно, плохом? Или я так  уж  хорош,  чтобы  выносить
приговоры? И кто вообще хорош?.. В сущности, подумал  я,  отпусти  Аннушка
Маринку - и лучше ее для меня на свете  не  будет,  а  значит  -  какой  я
судья?..
   ...Аннушка мелькнула и исчезла, и тогда я...
   ...наконец открыл хрипящую дверь.
   И тетя Вера с порога развернула репрессии, но, выкричавшись, поутихла и
снизошла до беседы.
   - Мама-то когда приедет?
   - Не знаю, теть Вера, недели через три.
   - Ну ладно, Ленюшка. До свидания.
   Она тяжело побрела вниз, держась за перила  и  приохивая  через  каждые
два-три шага. В общем-то, она права: свинство  просить  пожилого  человека
таскать  почту  на  четвертый  этаж.  Надо  будет  пойти  и  поговорить  с
начальницей отделения. Пусть оставляют. Не любит она этого, но  как-нибудь
договоримся.
   Из-под тумбочки выглянул обрывок сна; он шевельнул сине-зелеными усами,
и меня передернуло от омерзения.
   - Ликвидатор, - сказал я зеркалу. - Поздравляю. Привет боссу.
   Опять свело. Всего, от холки до копчика, как собаку. Сон снова выглянул
и зашипел и шипел до тех пор, пока я не  прогнал  его,  сунув  голову  под
холодную воду.
   А потом я насухо обтерся полотенцем, и еще раз облился мокрым  холодом,
захлебнулся запахом хлорки, и опять обтерся, и поставил чайник, и  заварил
свежий чай, не пожалев заварки.
   Желтое солнце скакало по кухонной стене, янтарный  кипяток  светился  в
чашке, свежая булка и свежая пресса тихо спорили, за что я примусь раньше.
   Булка была одна, а  прессы  много.  Я  уже  рассортировал  ее,  отложив
толстые  журналы  на  угол.  Это  потом.  "Новое  время",  "Комсомолку"  и
"Литературку" - поближе. Их - с чаем.
   А вот "Аргументы" можно прямо сейчас, пока не остыло.
   Я быстро пролистал газетку. Все  нормально.  Только  странно,  что  еще
существуем. А так - ничего особенного. Разве что запоздавшая лет  на  семь
статья о некоем Абдуллятифе (Ицике) Шнеерзоне, из _когорты_. Два кандидата
наук из Средней Азии степенно выясняли, кто же таков есть А.Шнеерзон, если
по приказу Николая Иваныча собственноручно расстрелял генерала И. с  женой
и тремя детьми, а годом позже был собственноручно же расстрелян  Лаврентий
Палычем за попытку сообщить вождю народов о своих угрызениях совести.
   "Такие  люди,  как  Абдуллятиф  Шнеерзон,   строили   фундамент   нашей
суверенной демократической государственности!", -  с  невинным  оптимизмом
резюмировали азиаты.
   Еще не успел я покончить со Шнеерзоном, как позвонила Люда. Или Таня? Я
их всегда путаю. И осведомилась, найду ли я время написать ей курсовую.
   - Найду, - ответил я. - Но, дитя мое, теперь это будет  стоить  гораздо
дороже.
   Дитя торопливо согласилось.
   Я повесил трубку, добавил заварки, отложил  в  сторонку  "Аргументы"  и
взял "Новое время".
   Но я не прочитал его и даже просмотреть не успел, потому  что  из  недр
журнала выскочило и с мягким шлепком  рухнуло  на  пол  что-то  блестящее,
яркое  и  глянцево-праздничное.  И  еще  только  нагибаясь,  еще  не  видя
подробностей, я уже знал и понимал все...
   ...морозные иголки вонзились под ногти, и футболка прилипла к спине.
   Большой, цветастый, почти объемный буклет.
   Синее небо, зелень, застывшие изумленно люди.
   Минимум текста.
   И Аннушка.
   Но  она  не  похожа  на  себя,  она  вообще  не  похожа  на   человека.
Перекошенное кошачье лицо потеряло всю миловидность; рот -  кривая  черная
дырка; в глазах - застывший, выматывающий ужас.
   А огромный зеленый жук, прижав  ее  к  кирпичной  стене,  взметнул  над
коротко стриженной головой гибкие щупальца, на которых сияют  в  солнечных
лучах  длинные,  слегка  искривленные  когти,  похожие   на   золингенские
лезвия...
   Но я ошибся, сказав, что картинки были почти объемными; нет! они  жили;
они словно бы даже шевелились... жук хрипло сипел, а Аннушка  сжималась  в
комочек... а я смотрел - и никак не мог оторваться... и  наконец  прямо  в
глаза мне плеснуло красно-соленым, и очень захотелось проснуться,  но  как
же можно проснуться, если не спишь?..
   ...и я торопливо, боясь  о  чем-то  подумать,  вскочил  на  подоконник,
рывком распахнул окно и шагнул в синюю  пустоту,  вниз,  навстречу  людям,
веткам и асфальту, но...
   совершенно зря,
   потому что не оказалось под ногами никакой пустоты,
   и никакой зелени,
   и никаких, никаких, никаких людей...
   ...совсем никого...
   и  вокруг  сомкнулись  намертво   вымытые   резким   неоновым   светом,
исступленно-белые кафельные стены.

Популярность: 12, Last-modified: Fri, 15 Dec 2000 18:41:09 GMT