ой Столицы. Логика кибера! Они давят замки поодиночке, они громят мелкие дружины, режут до последнего, а сеньоры еще не поняли, что этот мятеж - необычен, они продолжают грызть друг дружку, а когда поймут, будет поздно. И значит мне, Ирруаху дан-Гоххо, нужно спешить, ой, как нужно спешить, нужно не жалеть бедного Буллу, чтобы догнать это воинство до того дня, когда оно добьет последних сеньоров и возьмет столицу. Потому что когда это случится, будет поздно: даже если я уберу железяку, страна опрокинется в прошлое. Вилланские вожаки не слишком искушены в политэкономии, понятие оброка для них нечто отвлеченное. Верхние станут нижними, нижние, как водится, верхними, все вернется на круги своя - и за все это можно будет благодарить нас, землян. Я расспросил купчика о дорогах. Мои карты в этих местах уже не годились - кто ж думал, что меня занесет в такую даль? Дорогой друг ведь понимает, что мне не хочется подвергать сестру опасности? Нужно ли говорить о том, как я опасаюсь озверевшего мужичья? Нет, дорогому другу все ясно, он подробно и обстоятельно объяснил... Да, и поостарайтесь, сеньор леекарь, держааться подаальше от заападных меест, хотя вообще-то ныынче нигде неет таакого уж споокойствия. Я поблагодарил и откланялся. Еще часа полтора снизу в нашу с Оллой комнатку доносились голоса, потом все стихло и только Мукла во дворе какое-то время вполголоса распекал некую Зорру за непотребство и беспутство, каковые никак не терпимы в столь почтенном заведении, каким, хвала Вечному, является "Тихий приют", и по поводу коих невесть что подумает сеньор лекарь, а ведь сеньор лекарь наверняка будет рассказывать своим почтенным друзьям о трактире Муклы, и, ежели мерзавке Зорре на это плевать, то пускай она и пеняет на себя, потому как на ее место охотницу найти раз плюнуть, а позорить заведение Мукла никому не позволит. На этом месте монолога девушка заплакала в голос, и суровый хозяин, сменив гнев на милость, отпустил бедняжку переживать разнос, предупредив, однако, что такое поведение больше спускать не намерен и чтобы Зорра не обижалась, потому как надзор за нею впредь будет особый. Полоска света под нашим окном потускнелая в большой зале погасили свечи, оставив лишь два-три светильника для запоздалых путников. Такой же светильник стоял и у меня в изголовье: не гнилушечник какой-нибудь, однако и не шандал со свечами. Комната выглядела чистенько и уютно, простыни были свежи и даже несколько голубоваты: Мукла и впрямь поставил дело неплохо, сеньор лекарь, во всяком случае, охотно порекомендовал бы "Тихий приют" друзьям и знакомым, имей он на этой планете таковых. Как ни странно, не было и клопов; от трав, подвешенных к потолку, исходил пряный, слегка приторный аромат, в ногах постели свернулось пушистое одеяло. Я погасил светильник... Сколько я проспал - не знаю, скорее всего, не очень долго. Прислушался. Во дворе фыркали кони. Видимо, Мукла дождался-таки запоздалых гостей. Снизу доносились негромкие голоса, судя по всему, сговаривались о плате. Все в порядке. Но снова, как и тогда, на подходе к Козлиной Грязи, я почувствовал неладное. То ли голоса звучали уж слишком глухо, то ли кони фыркали слишком громко... Да, именно фырканье! Я подошел к окну и, стараясь не очень высовываться, выглянул. Кони топтались посреди двора, около распахнутых настежь ворот. Вот так вот. Интересные путники. Добрались до постоя, а лошадей расседлывать не спешат. Проездом, возможно? Но ворота, ворота: Мукла не мог не запереть их, впустив проезжих. Ну на куски меня режьте, не мог! Это ж какой урон по заведению, если владелец не заботится о сохранности достояния гостей?.. так что очень нечисто, очень... Заскрипела лестница, кто-то сдавленно охнул, поперхнулся. Опять тишина. Осторожные шаги, с пятки на носок, вперекат. То, что происходило за дверью, нравилось мне все меньше... Я уже натянул штаны, зашнуровал рубаху. Страшно не было. Их там, судя по шагам, человек пять. Еще один во дворе, при лошадях, но этот не в счет, окно слишком высоко. Пять не десять, справлюсь. Почему-то вспомнилась Кашада... впрочем, нет, не Кашада - это была Хийно-Но-Айта: вопящая толпа, мелькающее в воздухе дреколье, и Энди, совершенно спокойный, вертится на одной ноге, как заправская балерина, а от него отлетают, ухая, ублюдки в синих тогах полноправных граждан. Позже, на разборе полетов, Энди хвалили, а он сидел, потупив взор и скромно умалчивая, у кого собезьянничал приемчик. Правда, потом выставил дюжину "шампани", каковую мы и употребили в компании Серегиных девочек. Воспоминание было настолько острым, что сладко запыли костяшки пальцев. Эх, если бы не Олла... В дверь постучали. Негромко, вполне деликатно. "Кто там? - спросил я. - Вы, дорогой Мукла? Но, милейший, я сплю, и сестра спит, неужели нельзя подождать до утра?" Голос Муклы звучал напряженно, рядом с ним дышали - правда, очень тихо, но совсем не дышать эти ребята все-таки не могли, а различить дыхание в ОСО умеет и приготовишка. "Мукла, нельзя ли до завтра? Я уплатил вперед и вправе надеяться, что смогу отдохнуть". Тишина. Короткая возня. И тихий, достаточно спокойный голос: "Открывай, лекарь, разговор есть. Лучше сам открой, тебе же дешевле обойдется". Тут на дверь нажали, и она чуть подалась, хотя засов и выдержал первый толчок. По натуре я достаточно уступчив и, уж конечно, не скуп. Но когда среди ночи неведомые люди мешают спать, да еще и ломятся в двери, трудно выдержать даже святому. А я все-таки не святой. "Пшли вон, тхе вонючие!" - сказал я двери, не громче, чем мой невидимый собеседник. В ответ выругались. На жаргоне местной шпаны "тхе" - это очень нехорошо, за такое полагается резать. Негромкий шепот. За дверью совещались. И - удар. Откровенный, уже не скрываемый. Краем глаза я увидел, как вскинулась и замерла на кровати Олла, в ее глазах снова был страх и тоскливая пустота. По двери били все сильнее, щеколда прыгала, скрипела, петли заметно отходили от филенки. Вот так, значит? Золота хотите, ребятки? Ну-ну. Еще полдесятка ударов - и дверь слетит с петель, эта ночная мразь ворвется в комнату и напугает Оллу. Вообще-то, странно, подумал я, если Мукла объяснил им, что здесь проживает лекарь с Запада, то парни должны бы призадуматься. Нам, посвященным, нельзя причинять людям боль, Вечным заповедано, но уж если приходится... Словом, одно из двух: либо ребята очень глупы, что маловероятно при их ремесле, либо тоже кое-что умеют и прут, очертя голову, надеясь, что пятеро, умеющих немножко, все-таки больше, чем один, умеющий хорошо. Смелые надежды, скажем прямо. Дверь подалась еще сильнее. Треснуло. Появилась щель. Сзади вскрикнула Олла, и это было последней каплей. Я размял пальцы, откинул засов и сделал "мельницу". И все. Даже скорее, чем я думал. Они кинулись все разом - и это была серьезная ошибка, потому что "мельница", собственно, и рассчитана на много людей и мало места. Кроме того, я тоже слегка ошибся: сработано было в расчете на пятерых, а парней оказалось четверо. Я уложил пострадавших рядком, ноги прямо, руки на груди, полюбовался натюрмортом и выглянул в коридор. На полу напротив дверей дрожал Мукла, левый глаз его покраснел и слезился. Но лестнице простучали шаги. Последний из ночных гостей оставил лошадей и решил проверить, отчего затихла возня. Вкратце разъяснив парню ситуацию, я воссоединил обвисшее тело с дружками и повернулся к Мукле. Дожидаться вопросов толстяк не стал. Это не грабители, все местные грабители Муклу уважают, он их, простите, подкармливает, так что грабить "Тихий приют" никому и в голову не придет. Залетные? Ну что вы, сеньор лекарь, какие там залетные, они ж все повязаны, все заодно, кому ж охота с Оррой Косым и Убивцем Дуддо дело иметь? Нет, это не наши, это вообще не "хваталы", это люди опасные, очень опасные и очень умелые: они тут всех без звука повязали, а потом сразу и спросили: где лекарь с девчонкой? Да-да, с девчонкой. Уж вы не взыщите, сньор лекарь, такое у меня в заведении, почитай, впервые, не гневайтесь, а я вам за такое беспокойство неустойку, как положено, хоть бы и вполплаты за постой, а? Я встряхнул его за шкирку и он умолк, преданно поглядывая снизу вверх. - Повтори-ка, кого они искали? - Да кого ж, как не вас? - Мукла, похоже, обиделся. - Что же, я вам врать стану? Не золото, не серебро; сразу спросили: где лекарь с девчонкой? Он еще что-то бормотал, но я уже не слушал. Очченъ интересно. Весьма и весьма. Значит, не просто богатенького путника ребятки искали? А кому ж это так запонадобился лекарь Ирруах дан-Гоххо, у которого не то что врагов, а и знакомцев-то нет? Ладно. Выясним. Пока что понятно одно: здесь задерживаться не стоит. До утра перекемарим, но ни часом больше. Я дернул веревку на пухлых запястьях, она лопнула, Мукла пошевелил пальцами, встал, боязливо покосился на нешумно лежащие тела и спросил, позволю ли я пойти развязать остальных гостей. "Отчего ж нет", - ответил я, и толстяк едва ли не на цыпочках, постоянно оглядываясь и выполнят нечто, похожее на книксен, спустился вниз. Минут через десять оттуда донеслись голоса, сквозь которые пробивалось восторженное кудахтанье Муклы. Рождалась баллада о подвигах Ирруаха... Пока внизу взвизгивали и подвывали, я коротко допросил лежащих. Приводил в себя, задавал пару вопросов и снова успокаивал. Безуспешно. "Наняли", - и точка. Конечно, можно было принять экстренные меры и ребята раскололись бы. Но такие штуки в ОСО делают, только если угроза реальна для задания. Ради себя пытать некорректно. В общем, ничего я не узнал. И вдобавок - еще хуже: какая-то из отдыхающих образин сумела все же угодить по руке, да не просто по руке, а по браслету за мгновение до того, как попала под жернова "мельницы". И не просто по браслету, а по единственной уязвимой детали: камню-кристаллу. А ко всему еще и какой-то гадостью вроде кастета. Простите, вам никогда не приходилось выключать бешеных киберов голыми руками? Да еще и без всякой связи? Но я не успел загрустить всерьез. Потому что подошла Олла, легко подошла, совсем-совсем неслышно, прижалась ко мне всем телом, как еще ни разу не делала. Я погладил ее по голове. И она сказала: - Амаэлло ле, бинни... Господи! Кажется, я все же сумел не завопить. Или завопил, но сам себя не услышал. Заговорила! Я целовал ее - в щеки, в нос, в лоб, я подхватил ее на руки и закружил по комнате; я шептал что-то, захлебывался, прижимал худенькое тельце все крепче и просил: "Ну скажи еще, скажи...", а Олла смотрела, и улыбалась, и молчала, как обычно. Но я же слышал, слышал ее голос! Амаэлло ле, бинни. Я люблю тебя, брат. Нет, не совсем так. Брат по-здешнему - "бин". А "бинни" - братик. ДОКУМЕНТАЦИЯ - IV. АРХИВ ОСО (оригинал) Первый - Второму Прошу незамедлительно дать подробный отчет о деятельности Лекаря. Срок исполнения: трое суток. Второй - Первому В ответ на Ваш запрос сообщаю: квалификация Лекаря как оперативного работника сомнений не вызывает. Располагая неограниченными полномочиями. Лекарь имеет право также и на действия, неоговоренные инструкцией, как равно и на индивидуальный график сеансов связи. В силу чего сводный отчет представить будет возможно по выполнении им задания. Второй - Лекарю Немедленно информируйте о причине невыхода на связь. Повторяю: немедленно информируйте о причине невыхода па связь. Повторяю: немедленно информируйте... Вот и все. Нет больше лекаря Ирруаха. И девочки Оллы тоже нет. Глубоко в сумке, на самом дне, прячется нефритовая ящерка. В хорошие руки отдан конек Буллу, отдан почти даром, с тележкой в придачу. За солнцем вслед едем мы на средней руки лошадках, вольный менестрель с мальчишкой-слугой. Так лучше: если я кому-то нужен, пусть ищет. Уже восемь дней прошло с хмурого предрассветного часа, когда покинули мы "Тихий приют". У меня - задание и в придачу голые руки. А возвращаться к модулю нет времени и, значит, нет права. Серега потянет, он мне верит. Уже три дня, как закончился лес, а вместе с ним - хутора и пасеки. Потянулись деревни, нищие и разоренные. Густо желтеют поля, их некому убирать: все мужики ушли к Багряному. Все чаще и чаще попадаются сожженные остовы усадеб, руины замков. Сажа еще свежая. И люди висят на деревьях, и псы треплют в пыли обрывки тел. Пепел и кровь шлейфом тянутся за войском Багряного, от развалин к развалинам, от деревни к деревне. Власти здесь нет. Ничего нет. Мятеж... Мы едем и болтаем. Вернее, болтаю я, стараюсь разговорить мальчишку. А в ответ: "Я люблю тебя, братик..." и очень редко что-нибудь другое. Несложное. Вода. Небо. Солнце. Но все равно я смеюсь во все горло. Олла учится говорить! Нас никто не трогает: что взять с менестреля, кроме драной виолы и песен? А кому теперь нужны песни, особенно здесь? Народ, что остался на месте, притихший, непевучий; вилланы, правда, ходят, задрав нос, но и они не так уж спокойны: разные слухи ползут по краю, тревожные слухи, не знаешь, чему и верить. А вчера, около полудня, на перекрестке дорог мы надолго застряли в скопище повозок, телег, заморенных пешеходов, спешившихся всадников. Перерезав дорогу, шла конница, шла, вздымая мелкую пыль, бряцая стременами; молча шла, торжественно. Лиц не было видно под опущенными забралами и только плащи слегка колыхались в такт мерному конскому шагу. Фиолетовые плащи с белыми и золотыми языками пламени. И фиолетовое знамя реяло над бесконечной коленной. - О Вечный... - тихо проговорил кто-то, прижатый толпой к моему плечу. - Это же Братство! Они покинули Юг... Что ж будет теперь-то? Трудно вздохнул, почти всхлипнул. А конница шла... 7 Как основания гор, тяжелы колонны храма Вечности. Из зеленого камня, запятнанного темно-синими разводами, высечены они и доставлены на покорных рабских спинах в столицу, доставлены целиком, не распиленные для легкости. Такой же камень лег в основание алтарного зала, где над бронзовой чашей, хранящей священный огонь, тонкие цепи поддерживают великую корону Империи. И черно-золотые шторы неподвижными складками укрывают стены. Там, на зеленоватом мраморе, раз в поколение появляются письмена, открывающие судьбы живущих. Но лишь высшим из верховных служителей, никому более, дозволено читать тайные знаки. И строго заповедано раскрывать их смысл непосвященным, хотя бы и наивысочайшим. Пока стоит Храм, не погибнет Империя. Пока посвященные блюдут обряды, не рухнет Храм. Ибо от века здесь - любимая обитель Вечного. И накрепко закрыт сюда вход простолюдинам. Не для черни ровные скамьи вдоль стен. Не для нее глубокие, загадочно мерцающие ниши исповедален. Этот Храм - Храм знати. Сюда приходят высочайшие поклониться надгробиям предков. Недаром только лишь здесь, ни в коем случае не в ином месте, дозволено императору принимать шамаш-шур. Даже среди познавших все науки не сразу найдешь такого, который ответит, что означает это слово, странное и непривычное для олуха. Лишь хранители алтаря объяснят: "шамаш" - суть "величие", в переводе с древнего, почти забытого языка; "шур" - "клятва". Или, как уверяет достопочтенный Ваа в своем "Толкователе", скорее - "обет". Но про догадки Ваа ответит лишь молодой служитель, и то - не всякий, и то - шепотом и с оглядкой; всем памятна горестная судьба собирателя слов. Великая Клятва. Священный Обет. Вот что такое шамаш-шур. Словно паря за алтарем, в трепещущем сиянии священного огня, высится престол императора. И полукругом стоят у ступеней семь кресел, сиденьями к трону и огню. Три - с черной обивкой. Поречье. Баэль. Ррахва. Три - с желтой. Тон-Далай. Златогорье. Каданга. И высокое, с фиолетовой спинкой, посредине. На гладкой коже оттиснуты языки пламени: золотые на левой половине, белые на правой. Кресло магистра Братства Вечного Лика. Оно - пусто. Непроницаемо лицо императора. Но сердце полно восторга. Впервые столько вассалов собралось, по доброй воле и без принуждения, а храме Вечности. Впервые за долгие годы, со дня коронации, заняли свои места эрры Империи. Вот они сидят, положив руки на подлокотники. Барон Ррахвы, еще полгода тому крикнувший императору с высоты своих неприступных твердынь: "Не забывайте, сударь, кто вас сделал владыкой!". Сейчас он сидит тихо. Пришел сам, опередив герцога Тон-Далая. Все они пришли сами, вспомнив, наконец, что у них есть император. Поручни и спинка кресла баэльского графа увиты траурным крепом. Этот уже не придет. Что ж, потому и явились остальные... Сквозь прищуренные веки кому дано заглянуть в душу? Спокойно сидит император на престоле, душа же его ликует. Он почти любит подлых вилланов, гнусную чернь, сумевшую сбить спесь с высочайших. Он даже готов простить девять из каждого десятка смердов после того, как они будут размазаны по грязи, из которой осмелились подняться. Да-да, решено! - только один из десяти подвергнется примерной казни, с остальных довольно и клейма: пусть славят кротость властелина. Но это - позже. Ныне - шамаш-шур. Пока не поздно. Пока сидящие в креслах не опомнились. Стоит им усомниться в черно-золотом знамени - императору не прожить и дня. Это - хищники. Их нужно ударить по носу, чтобы научились, наконец, уважать хозяйскую волю. Ах, если бы здесь был магистр... Голос, низкий и гулкий, заполняет алтарный зал. Так задумано древними зодчими. Каждое слово, сошедшее с уст восседающего на престоле, священно. Сквозь неугасимый огонь проникает оно к сидящим против алтаря, течет вдоль стен и нет места иным звукам, пока раскатывается под сводами многократно усиленный голос владыки. - Мы приветствуем вас, высокие! И благосклонность наша к вам беспредельна! Как слушают они... Под этими сводами каждое слово владыки - слово Вечного. Там, за стенами, они могут ухмыляться, и строить козни, и злобствовать. Здесь они - внизу. Недаром со дня коронации не собирался шамаш-шур. О, какая тишина в зале! Как сладка она! Подался вперед буйный эрр Поречья. Неподдельная преданность на багровом лице повелителя Каданги. Медленно склоняет благородные седины престарелый властелин Златогорья, опасный своим неисчислимым богатством. Он враждовал еще с покойным дедом императора и не одиножды вышвыривал дружины сюзерена из пределов своих владений. Доносили, что он позволяет себе называть императора мальчишкой. Но сегодня он - здесь. И он внимает. Почему же, почему нет среди них магистра? Короткая, незаметная сквозь пламя судорога стягивает углы властного рта. Братья-рыцари слишком возомнили о себе! Они сидят в своих замках и шлют оскорбительные письма. А магистр объявил себя неподвластным никому сувереном и изгнал из городов Юга имперских чиновников. Кара, немедленная и страшная - вот чего достоин гнусный... Но магистр - лучший полководец империи, а Братство Вечного Лика - сборище отчаяннейших рубак. - И сокровищ в орденских подземельях хватит на войну с тремя императорами. Добавь в вино крупицу тхе - вино скиснет. Что есть шамаш-шур без магистра? Стекает по ступеням благозвучный голос. - В трудный и скорбный час собрались мы. Не смути демоны раздора благородные души, не довелось бы несчастной стране нашей испытать ужасы скотского бунта. Но мы не можем, не желаем и не хотим оставить в беде заблудших детей наших. Ибо неразумное дитя дорого сердцу родительскому столь же, сколь а благонравное... Вот она, капелька яда. Но смертельно, но болезненно. Не сумел отказать себе император в нежном удовольствии поглядеть, как дернется мохнатая бровь старца из Златогорья. И как закусит вислый ус сутулый, похожий на стервятника дан-Ррахва. Ничего, стерпят. По носу их, по носу, но самому кончику, чтобы слезы из глаз! Но магистр... Одна за другой загораются свечи в шандалах, укрепленных высоко под потолком. Ровное светло-желтое сияние ползет вниз по бархату, оживляет каменные плиты пола, высвечивает лица тех, кто сидит вдоль стен. Их очень много. Но как не хватает здесь братьев-рыцарей! Они вцепились в свой Юг и знать не желают о мятеже. Ведь он еще так далек. А если и доползет до орденских рубежей, то захлебнется под прямыми мечами молчаливых всадников в фиолетовых плащах-полурясах. Это они так думают! Так думали и сидящие перед алтарем - пока не столкнулись, каждый поодиночке, с потным скопищем. Истинно: кого хочет покарать Вечный, того он лишает разума. Но почему вместе с ними должна гибнуть Империя? - В единении мы непобедимы! - в голосе императора рокочет металл. - Горьким уроком стали для вас прошедшие дни. И сердца наши полны жестокой скорби по благородным дан-Баэлям, от чьего цветущего древа не осталось и ростка. Но нам, живым, они завещали месть... И, возвысив голос, резко, яростно: - Шамаш-шур! Кровавым сполохом вспыхивает, взметается почти к росписям купола столб алтарного пламени, выхватывает из полумрака нахмуренный лик Вечного и - рядом - милосердные глаза Четырех Светлых. Служители алтаря, неслышно выскользнувшие из ниш, запели очень тихо и мелодично; словно даже не пение, а просто особенная, торжественная и пронзительно-ясная, музыка. И подчиняясь издревле неизменному, известному всем ритуалу, барон дан-Ррахва, подойдя к алтарю, преклонил колено и протянул сквозь огонь к стопам владыки длинный, слегка изогнутый меч рукоятью вперед. - Я и Ррахва твои дети, отец! Негромкий звон возникает в дальнем правом углу. Это размеренно ударяют рукоятями мечей о сталь нагрудников смуглолицые, расплывчатые в своих просторных белых одеждах рыцари Ррахвы. - Я и Златогорье твои дети, отец! Не преклоняя колен, присягает старый хищник. Что ж, право возраста! И нарастает звон, подхваченный облитым драгоценностями рыцарством Златогорья. - Я и Поречье... - Я и Тон-Далай... - Я и Каданга... Звон железа о железо. Звон битвы. Музыка власти. Замерев, словно изваяние, внимает император. Уже весь зал подхватил монотонную, грозную мелодию и в ней исчезли, словно и не были, песнопения служителей алтаря. Поднявшись со скамей, все сильнее бьют мечами о панцири белокурые сеньоры Поречья, иссеченные шрамами междоусобиц: там мало земель и много наследников; скалят зубы ширококостные держатели болотистых зарослей Тон-Далая: у них не в ходу мечи, и в дело пущены окованные серебром рукояти наследственных секир. И особо приятен слуху владыки четкий ритм-перестук коротких кадангских клинков. Эти были верны всегда: недаром так открыто и радостно улыбается дан-Каданга, старый приятель, друг детских игр и советчик зрелости, яростно ненавидимый за свою преданность остальными. О, как ярко пылают свечи! Их уже тысячи! Они растворяют в свете своем священный огонь алтаря. Звон. Звон. Звон. Шамаш-шур! Острое чувство единства и неодолимости охватило всех - от наивысочайших до последнего держателя. Оно пока еще сковано, оно выхлестнется на пиру, когда опрокинутся вторые десятки кубков и на время забудутся титулы и гербы. Тогда затрещат порванные рубахи, и польются хмельные искренние слезы, и завяжется нерушимое побратимство, чтобы изойти прахом после тяжелого пробуждения. Полузакрыв глаза, император считает. Четыре тысячи, не меньше, даст Поречье. И столько же - Златогорье. Баэль - не в счет. По три тысячи Тон-Далай, Ррахва, пожалуй, что и Каданга. Всего - семнадцать. Негусто. Но это только держатели гербов. Они приведут с собою всех, кого сумеют. Это-то и скверно, - одернул себя владыка. Кому известно, на чьей стороне захотят стоять согнанные мужики? Нет. Необходимо предупредить: в поход мужичье не гнать. И значит, по-прежнему: семнадцать тысяч панцирной конницы. Этого хватит, чтобы сокрушить любую скалу. Но этого мало, чтобы расплескать море. Даже если добавить сюда дворцовую гвардию и наемников императора. Мелькает злая, горькая мысль: а ведь в ордене пять тысяч только полноправных братьев... Свечи в вышине гаснут. Постепенно. Одна за одной. Из невидимых отдушин задувают их служители, завершая ритуал. Во тьму, к священному огню пришли высокие и из тьмы же, лишь алтарным пламенем напутствуемые, уйдут. Медленно, торжественно встает владыка, дабы проводить любимых детей добрым родительским словом. И осекается... В нарушение всех обрядов, распахиваются литые двери. Створками внутрь. Зал уже погружен в зыбкий полумрак и потому на фоне проема громоздкая в светлом квадрате двери фигура человека тоже кажется квадратной. Он шагает через порог и идет прямо сквозь зал, не глядя ни на кого, идет вперед, к алтарю, высоко держа красивую серебристо-седую голову, и фиолетовый плащ с вышитыми языками пламени, белыми и золотыми, собравшись в длинные, складки, волочится по зеленым плитам пола. Сдавленно ахнув, поднимаются с мест сеньоры. Мелкие и наивысочайшие, прославленные и безвестные, они стоят, округлив рты и не веря в то, что происходит перед их глазами. Гулки шаги. Седой воин останавливается у алтаря и не протягивает, а бросает в пламя, прямо поперек чаши, громадный меч, рукоять которого лишь вполовину короче лезвия, лезвие же - почти по грудь взрослому мужчине. Воин шел, держа его на плече. Он бросил меч в пламя и остановился, словно готовясь преклонить колена, но владыка не позволил ему сделать это. Он уже спускался по ступеням, быстро, каменея лицом и все-таки выдавая свои скачущие мысли пляской прикушенной губы. В полной, абсолютной тишине резко звякнуло. Панцирь ударился о панцирь. Император прижал к груди магистра. 8 Кто ведает, где предел горю людскому? Всю жизнь можно прожить, не оглянувшись; многим хватает куска, определенного рождением. Маленький виллан так и умрет вилланом, юный сеньор и в старости останется сеньором. У каждого на плечах лежит свой камень, а счастливых нет. Кто богат, желает большего; если больше некуда - седеет преждевременно, трясясь над сундуками. Кто властен - не спит ночами, поджидая убийц. Трус боится смерти, герой - бесчестия. И даже наисчастливейший страшится пустоты. Но это все дано свыше, и нет толку в споре. Земная же неправда вдвойне болит, ибо придумана людьми, ими установлена, силой утверждена, а значит - изменима. Ибо когда Вечный клал кирпичи мира, а Четверо Светлых подносили раствор - кто тогда был сеньором? ...Вкрадчиво, завораживающе шелестит листва Древа Справедливости. Ныне в каждой деревне, в каждом городе, захлестнутых великим мятежом, волнуются на ветру такие деревья, как было заведено в дни Старых Королей. Алыми лентами увиты они и окрашены радостным багрянцем; под сенью густых шепчущихся крон раз в семь дней собираются старейшины, избранные свободной сходкой, и держат совет о насущном, и творят скорый суд, обеляя невинных и карая злобствующих. Сколько их ныне, Деревьев Справедливости? Вечный знает... Пламенем охваченная, корчится Империя. Горит Север; там еще держатся в немногих уцелевших замках беловолосые сеньоры, но едва ли простоят долго. Липкой сажей измазан обугленный Восток; он уже полностью в руках ратников Багряного. Недолго драться и Западу. Лишь южные земли, домен Вечного Лика, пока молчат: крепка рука магистра и коротка расправа братьев-рыцарей в фиолетовых плащах. Но и там хрупка тишина: что ни день, уходят из ставки короля по южным тропам незаметные люди с серыми, расплывчатыми лицами. Уходят, чтобы стучаться в дома южан и спрашивать у встречных: кто же был сеньором, когда Вечный клал кирпичи? Они поют в час казни и, смеясь, плюют в священное пламя. А значит, скоро полыхнет и на Юге. Шелестит листва. Шепчет нечто, неясное грубому людскому слуху, словно пытается подсказать Ллану верное решение. Но Ллан не прислушивается. Что понимают листья в делах человеческих, даже если это - листья Древа Справедливости? Второй день стоит, отдыхая перед последним броском, войско Багряного. Серебристо-серой змеей растянувшись вдоль дорог, тремя колоннами оно проползло по стране, вырастая и вырастая с каждой милей, высасывая мужиков из деревень и предместий, сглатывая замки и оставляя за собою их обглоданную, надтреснутую каменную шелуху. И остановилось в трех переходах от Новой Столицы. Свилось в клубок, навивая все новые и новые кольца трех подтягивающихся к голове хвостов. Люди отдыхают. Иные спят, завернув голову от лагерного шума в домотканые куртки, другие бросают кости, бранясь при неудачном броске, кое-кто, поглядывая по сторонам, пускает по кругу флягу с огнянкой. Взвизгивают дудки, всхлипывают нестройные песни; они тоскливы, как вилланская жизнь, а новых, повеселее, еще не успели сложить певцы. Рядом со своими, у костров, вожаки пехотных отрядов - первые среди равных. Командиры же всадников - в палатках, разбитых на скорую руку. Им, несокрушимым, не нужно прятать огнянку, им позволено многое. Но стоит ли без нужды светиться? По лагерю снуют неприметные люди Ллана: они видят и слышат все, а приметив несовместимое с Великой Правдой, доносят Высшему Судии. Его же воля жестка, а суд беспощаден. Кому охота зазря расставаться с пернатым шлемом и идти в следующую битву застрельщиком, да еще среди пехтуры? Под шелестящей листвой стоит простой табурет, сбитый из неструганых деревяшек. Неустойчив, непрочен. Нелегко тело Ллана, почти невесомо. Столь же легко, сколь тяжела воля, коей доверено решать судьбы людей... - Боббо! Орлиный отряд... На коленях перед Лланом вихрастый веснушчатый паренек. Одутловатое лицо помято, глаза беспомощно моргают; он дергает плечами, пытаясь хоть немного ослабить веревки, жестко скручивающие запястья. - Взят пьяным на посту. Прятал две фляги огнянки, - добавляет соглядатай. Ллан пристально вглядывается в голубизну выпученных глаз. Огорченно покачивает головой. И указывает налево, туда, где чернеет вырытая на рассвете глубокая яма. Духом свежеразбуженной земли тянет из глубины. Боббо, словно не понимая, что сказано Высшим Судией, послушно плетется к краю ямы, и стражники, жалея паренька, не подталкивают его древками. Пьянчужку подводят и пинком сбрасывают вниз, к другим связанным и стонущим. А перед Лланом ставят нового. - Йаанаан! Отряд Второго Светлого... Этот худ, жилист, чернобород, кожа отливает синевой. Южанин. Один из немногих пока что южан, откликнувшихся на зов короля. Глаза злые, бестрепетные. Этого жаль. Каково прегрешение? - Сообщено: хранит золото. Проверкою подтвердилось! Вот как? Не раздумывая, Ллан кивает в сторону ямы. Йаанаан не желторотый Боббо: даже связанный, он рычит и упирается, трем дюжим стражникам с трудом удается утихомирить его и, брыкающегося, рычащего, косящего налитыми мутной кровью глазами, сбросить вниз. На коленях - пожилой, немужицкого вида. Морщины мелкой сеткой вокруг глаз; чистая, тонкой ткани куртка с аккуратными пятнышками штопки. Из городских, что ли? Брови Ллана сдвигаются. Высший Судия не любит горожан, даже и "худых". Из каменных клоак вышло зло: тисненое и кованое, стеганое и струганое. Правда не в роскоши. Правда в простоте. Деревня проживет без городских штук, им же без нее не протянуть и года. Кто предал мать-землю, предаст любого... - Даль-Даэль! Писарь Пятой сотни... Так и есть. Из этих. - Отпустил сеньорского щенка. Пойман с поличным! Рядом с писарем - мальчишка в вышитых лохмотьях. Скручен до синевы. Всхлипывает. Короткий взмах худой руки. Даль-Даэль падает ничком и тянется губами к прикрытым драными волами рясы сандалиям Ллана. - Пощади мальчика... я не мог... у меня дети... Сквозь преступника смотрят расширенные глаза Высшего, на сухом, туго обтянутом кожей лице - недоумение. Почему не в яме? Темная пахучая земля принимает визжащее. Все? Нет... Отчаянный женский вопль. Из кустов выкатывается простоволосая расхристанная баба с круглыми мокрыми глазами; вздев руки, кинулась к стопам. - Помогиии, отеееец! Помогиии! Степнягаа подлый! - одуревшая от визга, она смяла пушистую траву, забилась под Древом; бесстыдно мелькнули сквозь разодранный подол белые ноги. Вслед, за нею стражи Судии выволокли, подталкивая древками, отчаянно упирающегося плосколицего крепыша в коротком лазоревом плаще и спадающих, неподпоясанных штанах. Прыщеватое лицо с едва пробивающимися усиками, богатая куртка, несомненно, с чужого плеча, насечки на щеках, возле самого носа. Лазоревый. Плохо. Дело ясно, как Правда, но Вудри... Наклонившись, Ллан дождался, пока плосколицый оторвал от травы блуждающий взгляд. Дикая, выжженная ужасом тоска в узких глазах насильника. Во рту стало горько. Еще и трус. Хотя, вряд ли: среди лазоревых трусов не водится. А все же... одно дело в бою, иное - вот так, перед ликом Высшего Судии, на краю смертной ямы. - Взят на месте? - коротко, отрывисто. - Нет, отец Ллан, по указанию. Вещи изъяты, - чеканит страж. Значит, лишь грабеж доказан. А насилие?! Но так ли уж непорочна обвинительница? Прощение допустимо... но нет! Нельзя колебаться. Справедливость не нарезать ломтями. Справедливость одна на всех, во веки веков. Иначе нельзя. Ллан вытянул руки. Рывком сдернул с плеч вора лазоревую накидку. Взмахом подал сигнал. В ноги опять подкатилась уже забытая, выброшенная из памяти женщина. Трясущимися, скользко-потными руками распутывала матерчатый узелок; на траву сыпались, бренча и позвякивая, дешевенькие колечки, цепочка с браслетиком из погнутого серебряного обруча, другая мелочь... - Отец, погоди! Ведь вернули же все, все ж вернули... а что завалил, так от меня ж не убудет, сама ж в кусты-то шла... во имя Вечного, не руби парня... смилуйся... Ллан недоуменно приподнял бровь. Крик умолк. Баба исчезла. Подхватив лазоревого под руки, стражи поволокли его влево. Он, по недосмотру несвязанный, вывернулся ужом из крепких рук и, воя, бросился назад. Головой вперед промчался мимо Ллана, едва не задев его, и рухнул в ноги спрыгнувшему с коня щеголеватому всаднику. - Ыыыыыыыыыыыыыыыыыыы! Не глядя на скулящего, Вудри подошел вплотную к Ллану. - Отец Ллан, - прыгающие усы выдавали, как трудно Степняку сохранять хотя бы видимость спокойствия; заметно дрожали посеревшие губы, в округлившихся глазах - ярость. - Это Глаббро, мой порученец... С самого начала. Со степи! Понимаешь? Вот оно что. Еще со степи. Разбойник... Ллан сглотнул комок. О Вечный, как мерзко! Смоляная бородка и кроваво-алые губы. Лик распутника и плотеугодника. Он зовет себя Равным, а по сути - тот же Вудри Степняк. Всадники не без его ведома нарушают Заветы. Лазоревые же позволяют себе и непозволимое. Они глухи к Гласу Истины. И первый среди них преступник - сам командир. Хвала Вечному, что король мудр. Он слушает всех, но кивает, когда говорит Ллан. Воистину, Старым Королям ведомы были чаяния пашущих и кормящих. Медленно обнажается провал рта. - Нет равных больше и равных меньше, друг Вудри. Порок не укрыть ничем, даже лазоревой накидкой. Пусть же для твоих людей печальная участь сего юноши послужит уроком. И в сердцах всадников да воссияет свет Истины. Стражи склоняют копья, направив в грудь Вудри тяжелые клиновидные острия. Пальцы Степняка сползают с рукояти меча, украшенной алым камнем. Ярость в глазах вспыхивает уже не белым, а ослепительно-бесцветным. Обронив мерзкое ругательство, Вудри взлетает в седло. - Ыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыыы! - истошно, уже не по-людски. Теперь распластанный Глаббро связан. Стражи Судии не повторяют ошибок. Ночью тех, кто забыл о веревке, достойно накажут - для их же блага, на крепкую память. - Ы-ыыыыыыыыыыы! - уже из ямы. И, подвывая, заводят крик остальные сброшенные, смирившиеся было, но взбудораженные воплем труса. Шелестят листья, но шепот их глушат крики. Стражи выстраиваются вдоль сыпучих краев ямы. Там, на дне, слоями - люди. Их не много и не мало, все, кто ныне был выставлен на суд Высшего. Негоже томить долгим ожиданием даже тех, кто недостоин милости. На мягкий, оползающий под ногами холмик поднимается Высший Судия. Лик его вдохновенен. - Дети мои! - звенит, переливается высокий и сильный голос опытного проповедника. - Разве неведомо, что цена Истине - страдание? Словно к самому себе обращается. Ллан. Никто не слышит, если не считать стражей; но они - всего лишь руки Высшего. И случись рядом: чужой, он поседел бы, поняв вдруг, что именно тем, кто в яме, проповедует Судия. - Кому ведом предел горя? Никому, кроме Вечного. Но если пришел срок искупления, то грех - на остающемся в стороне. Истина или Ложь. Третьего не надо. И тот, кто замыслил отсидеться в роковой час, кто презрел святое общее ради ничтожного своего, - враг наш и Истины. Жалость на словах - пуста. Любовь - пуста. И добросердечие - лишь слуга кривды. А потому... Крепнет, нарастает речь. - А потому и вымощена святой жестокостью дорога к Царству Солнца. Мы придем в его сияющие долины, и поставим дворцы, и низшие станут высшими, а иных низших не будет, ибо настанет время равных. Тогда мы вспомним всех. И простим виновных. И попросим прощения у невинных, что утонули в реке мщения. И сам я возьму на себя ответ перед Вечным. Тогда, но не раньше... Ллан смотрит вниз, в выпученные глаза, глядящие из груды тел. - И если вместе с Правдой придет бессмертие, мы вымолим у Четырех Светлых заступничества; они предстанут пред Творцом и он, во всемогуществе своем, вернет вам жизнь, которую ныне отнимают у вас не по злобе, но во имя Правды. Идите же без обиды! - Ыыыыыыыыыыыыыы! - не обрываясь ни на миг, летит из ямы. Ллан склоняет голову и бросает вниз первую горсть земли. 9 - Пой, менестрель! И я пою. Пою "Розовую птичку", и "В саду тебя я повстречаю", и, конечно, "Клевер увял, осень настала", и снова "Розовую птичку"; другого мне не заказывают. Я уже хриплю и наконец меня отпускают, щедро накидав медяков, но на следующем углу - снова хмельные лица и тяжелое дыхание; вокруг опять толпа, мне преграждают дорогу, заставляют скинуть с плеча виолу. - Пой, менестрель! И я пою. Честно говоря, из всех бардов, менестрелей и прочих Любимцев Муз, виденных мною, я - отнюдь не первый. И не второй. И даже не третий. Раньше это было поводом для серьезного комплекса: когда мы собирались и по кругу шла гитара, я мог только читать собственные стихи. Стихи неплохие, с этим не спорил никто, но все же между стихами и песней есть разница: в стихи нужно вдумываться, а песню можно и просто слушать. А кому же хочется в хорошей компании да под коньячок еще и думать? Освоить гитару как-то не вышло - то ли пальцы не на месте, то ли терпения не хватило. Но для императорских наемников, заполонивших набережную, мое пение вполне сносно: кое-что, хотя бы ту же "Розовую птичку", приходится бисировать. Этим я, опять же, отличаюсь от истинного барда: ни Ромка, ни Ирка не станут петь одно и то же дважды, а Борис вообще скорее съест гитару, чем так опустится. Но им легко блюсти принципы: они не служат в ОСО. Наемники слушают истово, подпевая в наиболее жалостных местах, иные даже всхлипывают. Почему-то именно такие вот мордовороты в форме, да еще, пожалуй, уголовники, особенно любят послушать "за красивое". А в общем, чего уж там: Багряный почти что под стенами; чтоб дурные мысли не копошились, ратникам выдали аванс на выпивку, каковую они уже приняли, а теперь, понятно, желают отвлечься и послушать о земных радостях... - Пой, менестрель! Но я молитвенно складываю руки на груди. Славные удальцы, милые смельчаки, защитники наши, гордость наша и слава, почтеннейшая публика! Бедный певец готов стараться для вас хоть до полуночи, но пощадите мое слабое горло! - позвольте промочить его жалкой кружкой эля, теплого зля, а потом я снова к вашим услугам! И толпа размыкается. Солдаты добродушно ворчат, меня похлопывают по плечу, благодарят, кто-то грамотный просит списать слова "Птички", я обещаю, отшучиваюсь, обмениваюсь рукопожатиями... и наконец вырываюсь с набережной на волю, в переулочек, ведущий к чистым кварталам, туда, где обрывается цепочка харчевен, трактиров, домов короткой радости и прочих злачных мест, получающих сегодня, как, впрочем, и вчера, тройной против обычного доход. После лихорадочного разгула набережной чистые кварталы кажутся тихими. Хотя, какая там тишина! - город полон беженцев; они набились по три, по четыре семьи в комнаты доходных домов, в ночлежки; кто победнее, обосновался прямо на улицах, поставив навесы, а то и просто на камнях. Уже десять дней, как император запретил впускать в столицу новые толпы. Все правильно: цены подскочили; то тут, то там уже вспыхивают непонятные, но очень нехорошие болезни, каналы загажены, ходить ночами небезопасно. Все правильно, но те, кого не впустили, сидят под стенами города, жмутся к воротам, плачут, умоляют, пытаются подкупить; их тоже нужно понять - Багряный на подходе. Церкви забиты до отказа, молебны идут круглосуточно, служители валятся с ног у алтарей, они уже не поют, даже не сипят, а шепчут невнятно, подменяя друг друга, но их и не слушают: каждый молится сам, за себя - но все об одном: уцелеть, ежели Вечный попустит Багряному одержать верх. Повсюду - вооруженные, их очень много: городская стража, рыцари, их свиты, оруженосцы, пажи, доверенные дружинники; считай, вся империя в сборе, все наречия, все жаргоны. Поклоны, приветствия, похлопывания по плечам - и все это как-то натужно, неубедительно, с надрывом... вроде галдежа на набережной. Только братья-рыцари безгласны; эти бродят по улицам плотными фиолетовыми семерками, ни на шаг не отставая, почти не глядя по сторонам. Им легче, чем остальным: дух Братства превыше грешной суеты. А кроме того, говорят, приоры семерок каждый вечер сдают в канцелярию магистра отчеты о прошедшем дне и о поведении вверенных их отеческому надзору братьев, всех вместе и каждого в отдельности. Меня здесь не останавливают. И это очень кстати, потому что у меня есть дела, важные дела, а времени совсем немного. Я добираюсь до обшарпанного особнячка с литыми решетками на окнах, захожу и задерживаюсь примерно на час, а когда вновь появляюсь на улице, в сумке моей уже только пять пакетиков молотого перца из тридцати. Зато на груди, за пазухой кафтана, уютно свернулись два пергаментных свитка. Одним удостоверяется полное и неразделимое право сеньора дан-Гоххо на владение усадьбой Руао, что на юго-востоке Поречья, а равно и прилегающими к ней лесом, мельницей и угодьями (смотри приложение); в приложении же содержится доверенность на имя господина Арбиха дан-Лалла, коему вышеозначенный сеньор дан-Гоххо предлагает, заявляет, поручает и выражает желание, дабы оный господин Арбих принял на себя труд надзирать за усадьбой вплоть до дня совершеннолетия сестры сеньора дан-Гоххо, каковую сестру господин Арбих обязуется обучать, воспитывать и от всякой опасности защищать. И все это становится действительным и вступает в законную силу в случае исчезновения сеньора дан-Гоххо и отсутствия его в течение не менее чем сто и еще один день, причем сеньор дан-Гоххо просит в таковом случае внести в храм Вечности пожертвования за упокой его грешного духа. - Следовало бы радоваться, но радость получалась нехорошая, с червоточинкой. Я слишком привык к Олле; получилось так, что она стала для меня вроде Аришки: единственная живая душа, которой нужен я, именно я, а не побрякушки типа диссертаций, статей, стихов в узком кругу. Забрать с собой? Я подумал об этом лишь однажды, чтобы спокойно доказать себе: невозможно. Запрещено. И запрет этот - категорический. Ее депортируют обратно и оставят одну посреди безлюдного поля, даже если Серега напишет ходатайство, а я переломаю все стулья в приемной Первого. Да и психика ее не выдержит перемещения - так, к сожалению, уже случалось. Я шел и пытался улыбаться: менестрель должен выглядеть веселым, даже если сердце рвется на части. Ладно. Пусть. Я пропаду бесследно, исчезну и не появлюсь. Зря, что ли, столько рассказано господину Арбиху о происках врагов рода дан-Гоххо, о долге чести, о надоевшей личине менестреля и о возможной гибели? Арбиху можно доверять. Он стар и благороден: не всякий высокорожденный способен растратить родовое состояние ради помощи сирым, и убогим. Над ним посмеиваются, но уважительно. Чудак, известный всей Империи. Идеалист... Все-таки я правильно поступил, явившись к нему и попросив приюта. Он одинок. Сын погиб, дочерей унесла желтая смерть. Он уже не богат. Судя но запущенности покоев, род дан-Лалла клонится к упадку. Он добр. Олла поверила ему сразу и, кроме меня, разговаривает только со стариком. Она уже говорит Многое, голосок у нее мелодичный и нежный: любит земные сказки, уважает Микки-мышонка и побаивается Карабаса, поет песенки. Вот только о прошлом говорить с ней не стоит. Лишь однажды я рискнул. Сразу же - ужас в глазах. Не надо! Что-то жуткое случилось с моей сестренкой, не стоит ей напоминать. Господин Арбих вполне со мной согласен. Он носит Оллу на руках, рассказывает о своих похождениях в коллегиуме, шутит. Девочке будет хорошо у старика. Когда я решился поговорить с господином Арбихом о серьезных делах, он выслушал меня внимательно, подумал, а затем поднялся из глубокого кресла и обнял за плечи. "Вы благородный юноша, Ирруах, - пылко сказал сеньор дан-Лалла. - Я знаю, что такое честь, и я клянусь Вторым Светлым, что Олла вырастет, храня ясную память о брате. Но не стоит, мой Ирруах, так мрачно смотреть в будущее, вы еще молоды, сильны, а если вам понадобятся добрый друг и верный клинок, то знайте, что мои седины не столь уж дряхлы!" Так что с Оллой порядок. Ей будет хорошо. А моя тоска - это мое дело. У исполнителя нет права на эмоции. Я зашел еще кое-куда и, расставшись всего лишь с одним пакетиком перца, стал обладателем третьего свитка. Он будет отдан господину Арбиху вместе с купчей и доверенностью. Подсиненный пергамент оформлен по всем правилам: Олла дан-Гоххо является не только полноправной наследницей усадьбы Руао, но и потомственной дворянкой, что удостоверено положенными по закону подписями и должным образом приложенной печатью. М-да, чего не сделает перец... Совершенно обычный, земной; это единственное, что можно по инструкции пускать здесь в ход. Поскольку перец есть и на планете. Он дорог. Раньше цены тоже кусались, но все же в пределах разумного: привозили его издалека, из-за южных песков. Но уже десятка полтора лет, как в тех местах хозяйничает некто Джаахааджа, местный Чингиз-хан; сейчас там и трава не растет, не то, что перец. И следовательно, имеешь перец - имеешь все. Очень удобно для агентурной работы, поскольку дело делаешь с людьми, а люди не ангелы, а синтезаторы по сей день остаются голубой мечтой лентяя. Вопреки старым фантастам, золото из дерьма мы получать так и не научились. Жаль, между прочим, потому что с чем с чем, а с дерьмом тут полный порядок. Под ногами ойкнуло. Господи, ребенок! Замурзанный, шелудивый, зато при цепочке. Мать рядом, кланяется. Плохо кланяется, не умеет еще; знавала, несомненно, лучшие времена, причем совсем недавно. Что? Говори яснее, любезная дама! Я слушаю сбивчивый лепет. Понятно, беженцы. С Запада. Где муж, не знает, где старшие, тоже не знает. В столице впервые, без слуг впервые. Усадьба сгорела. Не будет ли милостивый господин горожанин так великодушен?.. поверьте, я не привыкла просить, но у вас такое доброе лицо... а сын не ел два дня... Я высыпаю в трясущуюся ладонь все медяки, полученные от наемников. И зря: от всех не откупишься, а звон мелочи слышат остальные, вповалку лежащие вдоль стен. Глаза женщины испуганы. Но что я могу поделать?.. я ухожу, не оглядываясь, а за спиной начинается возня, и плачет мальчишка, и кричит женщина. Будем надеяться, отнимут не все. На перекрестке - толпа окружила глашатая. Он раздувает грудь, красуется новенькой желто-черной курткой с брыжжами. Приказ императора: всем наемникам вернуться в казармы. Ага, значит, что-то уже прояснилось. Нужно торопиться. Я поворачиваю в сторону Центральной Площади - мимо рынка, сейчас почти пустого, мимо шорных рядов, тоже пустых - вся сбруя раскуплена, мимо гулких оружейных с длинными, чихающими от дыма очередями у дверей. Скорее, скорее! Бумаги господину Арбиху нужно отдать немедленно. И Олла заждалась, она волнуется, если меня нет Долго. Но об Олле я запрещаю себе думать. Нельзя. Не время. Сначала - закончить дела. И обязательно отдохнуть. В четыре пополудни у меня важная встреча. Задание следует исполнять. Соберись, парень, твержу я себе. В конце концов, ты - исполнитель. ДОКУМЕНТАЦИЯ-V. АРХИВ ОСО (копия) "Каффар хитер. Не доверяй каффару. Каффар подл. Бойся каффара. Каффар ничтожен. Презирай каффара. Если же у тебя беда - иди к каффару". Из "Наставлений отца подросшему сыну". Источник: Сборник "Пословицы и поговорки цивилизаций третьего уровня" Издание Галактического Института Социальных Исследований. Земля - Валькирия - Тхимпха-два. Том 2. Часть 7. Страница 1989. Первое, что увидел я, миновав ворота Каффарской Деревни, была дохлая крыса. Она погибла совсем недавно и, очевидно, в честном бою: весь бок ее, подставленный солнцу, был разодран. Животное, похожее на кота, но длинноухое и с вытянутой по-собачьи пастью, кружило около падали, выгибая спину и шипя. Гудели мухи. Редкие прохожие приветствовали победителя особым жестом оттопыренных пальцев и, не глядя на серый трупик, проходили мимо. Каффарам запрещено даже и смотреть на крысу долее мгновения: нарушивший, хотя бы и случайно, отлучается от общины на год, на два, на три, либо платит солидный штраф. Крыса будет лежать, пока не придет специально нанятый мусорщик, не подберет ее совком и не выкинет на свалку, за пределы Каффарской Деревни. Если быть точным, то это вовсе не деревня. Это столичный квартал, уступающий красотой древней застройки разве что Священному Холму. Просто так уж повелось - издавна здесь селятся каффары, здесь они живут, торгуют, трудятся, умирают, и тогда, завернув в белые с каймой полотнища, их хоронят под ритмичные вопли родни, здесь же, в пределах квартала, на тихом, очень ухоженном, любовно прибранном кладбище. Храмы здесь тоже свои, большой и три малых. Я шел по узеньким, чисто подметенным улочкам и наслаждался настоящей, неподдельной тишиной. Стены домов здесь слепые, окна выходят во внутренние дворики. От этого вид улиц, конечно, мрачен и неприветлив, но что поделаешь? - когда толпа горожан время от времени приходит бить каффаров, такие стены на какое-то время сдерживают нападающих. Иногда даже до прибытия императорских солдат. Хотя те, как правило, не торопятся. И вовсе не зря над тротуарами нависают, словно языки крыш, небольшие балконы. Там днем и ночью стоят котлы с маслом и водой. Чуть что, под котлами загорается огонь. Издавна каффарам дозволено защищаться. Всем, чем угодно, но без пролития крови. Изредка я спрашивал встречных, куда сворачивать. Красивые смуглые мужчины отвечали учтиво, подробно, стараясь, однако, отворачиваться: кто его знает, а вдруг я ем крыс или, чего доброго, натираюсь тхе? Я не раз сталкивался с каффарами, добираясь в Новую Столицу. Любопытные люди, хотя и непонятные. Живут особняком, чужих к себе не очень-то допускают. Их, правда, тоже недолюбливают. Возможно за то, что не верят в Вечного. Вернее, верят, но как-то не так, неортодоксально. Называют его Предвечным, молятся на воду, в силе огня сомневаются. Четырех Светлых, между прочим, вообще не признают: возможно, за это я подвергаются... Хотя, с другой стороны, не исключены варианты. Очень уж каффары досаждают местным своим умением устроить все. Буквально все, только закажи. Правда, и цену назначают такую, что поневоле возненавидишь. Ну, а в общем, народец это деловой, толковый, достаточно безвредный. И очень многочисленный. Не те, что в прежние времена, когда хозяйство было понатуральнее нынешнего и каффаров били гораздо чаще... Пришлось изрядно попетлять, прежде чем я обнаружил нужный дом. Всего в трех кварталах от ворот, он, однако, так спрятался в сплетении улочек, переулков и тупичков, так зарылся в свежую зелень, что я прошел почти всю Каффарскую Деревню до самого кладбища, прежде чем, совершенно неожиданно, уткнулся носом в известную по описаниям дверь с медными нашлепками и причудливо изогнутой ручкой, увенчанной конской головой. Посреди двери красовался глазок, вернее, небольшое окошко, запертое изнутри и забранное крупной решеткой. На цепи, укрепленной в медном же кольце, покачивался небольшой, но увесистый молоток. Удар. Удар. Удар. И - быстро, подряд - еще два. Отсчитал до восьми. Еще удар. Теперь подождать. Нет. За дверью тихо щелкнуло, окошко прозрело. Хотя и не совсем: я виден, а тот, в полумраке, сквозь решетку неразличим. Хитро придумано, что говорить. - Кого Предвечный послал? - слышу я негромкий голос. - Мечтаю о чести увидеть достопочтенного Нуффира У-Яфнафа! - так же, негромко и внятно, шепчу в ответ. Меня предупреждали: хозяин дому туг на ухо, но не любит, когда это замечают. - А его нет. В отъезде хозяин! - сообщают из-за решетки. Меня предупреждали и об этом. И я, прильнув к прутьям решетки, шепчу имена рекомендателей. Хорошие имена, солидные. Обошлись мне в пакетик перца за каждое. Десятники столичной стражи спят и видят обладателей этих имен. Те, что поглупее, - ради денег, обещанных за их головы. Умные - ради хорошего и плодотворного знакомства. Мечтатели... Даже мне удалось лишь заручиться рекомендациями. До личной встречи столь уважаемые люди не снизошли. В окошке молчание. Потом - короткая серия щелчков, приятное позвякивание. Дверь бесшумно приоткрывается. На пороге - старичок. Хозяин держит огромную собаку на поводке, - пес скалит зубы, но молчит. Высший класс сторожевика: подкрадывается без шума, кидается молча, убивает беспощадно. Старичок смотрит в упор, затем жестом манит меня в дом, проводит в достаточно светлый, небедно убранный кабинет и занимает место в высоком мягком кресле. Такое же кресло, но жесткое, без подушки, предложено мне. Теперь я вижу, что хозяин не такой уж старичок. Несколько старит его улыбка, которой Нуффир У-Яфнаф, старшина Каффарской Деревни, даже не старается придать искренность. И глаза у него не улыбаются; они холодны и спокойны. Хозяин отпускает пса в угол и обращается ко мне, прося извинить неприветливость. Простите, сударь, тысячу раз простите, но вы же просили Нуффира У-Яфнафа, а кто ж меня так звать станет-то, это ж, я извиняюсь, просто подозрительно, это ж даже смешно, какой же я Нуффир?.. я - Нуфка, Нуфкой родился, Нуфкой и помру, так и зовите, не стесняйтесь, бедный каффар не обидится, что вы, юноша... вот покойный папа - тот действительно был Яфнаф, с большой буквы был человек, а таки прожил всю жизнь Яфкой, так вот и я - Нуфка У-Яфка, не больше, однако, смею надеяться, и не меньше... ну и какое же ко мне дело у такого молодого менестреля с такими очень хорошими рекомендациями?.. он внимательно слушает, он готов помочь прямо сейчас... Я излагаю. Коротко, но ясно. Еще не дослушав, каффар убирает улыбку и перебивает. Он удивлен, нет, он возмущен, что к нему приходят с такими предложениями, к нему никто и никогда не подходил вот так, потому что Нуфка честный человек... и он будет выяснять у моих рекомендателей, почему к нему в дом послали проходимца... идите, юноша, идите, и забудьте дорогу сюда, так вам будет гораздо лучше, Гуггра, пошли проводим гостя, это нехороший человек, запомни его... Пес рычит. Шерсть на загривке топорщится, мелькают изогнутые клыки, перерубающие хребет единорогу. И тогда я достаю пачку перца. Еще одну. Кидаю на стол. Это только начало, - говорю я. - Будет больше. Нуфка замолкает и начинает нюхать пакетик. Когда он отрывается от этого занятия, на лице его вполне искреннее почтение, хотя глаза по-прежнему холодны. Гуггра отходит в угол и там виляет хвостом, поглядывая снизу вверх, похоже, что он понимает хозяина и без команды. Теперь Нуфка сладок, как мед. О, надеюсь, юноша простит мне вспышку, все норовят подшутить над бедным каффаром, а вы ж говорите такие страшные вещи, ой, какие страшные, даже слушать, и то очень опасно, но если и вправду ваш интерес именно такой, то вы-таки пришли туда, где вас поймут. Нуфка всего лишь слабый каффар, но у Нуфки есть друзья, есть, и вы знаете? - это очень солидные люди, их нельзя беспокоить просто так, но тут же не пустяки, я же вижу... и ежели молодой господин изволит погулять по нашей прекрасной столице до седьмого удара, то Нуфка, возможно, что-то и узнает, нет-нет, никаких гарантий, но если даже не выгорит, то вы потеряете лишь жалкий пакетик перца, а остальное - таки заберете, чтоб никто не сказал, что сын Яфки взял деньги за несделанную работу... я не говорю "прощайте", юноша, я говорю "до встречи", вы поняли меня? - в семь я жду... Я прощаюсь и выхожу. Тоскливо. И противно. То, что задумано, мой последний шанс и, судя по всему, я его не упущу, но потом будет стыдно. Еще хуже, чем сейчас, хотя, в сущности, чего стыдиться? Я играю против кибера, против взбесившейся машины, в игре с которой дозволено все... Итак, у меня в запасе почти три часа. Я выхожу из ворот Каффарской Деревни. Крысу уже убрали, котособака тоже убежала, насладившись триумфом. Идти особо некуда и можно просто пройтись по Новой Столице, поглазеть на старые здания. Город красив, он напоминает причудливую смесь Таллинна со Старой Бухарой, смесь нереальную, непредставимую и в непредставимости своей несравненную. Очень много зеленого камня; сейчас его уже не добывают, карьеры были на юге, за песками, а там хозяйничает Джаахааджа, объявивший лютую войну каменным домам вообще и их обитателям в частности. Удивительный камень: под солнцем он не блестит, а словно бы наливается глубоким внутренним пламенем, это пламя играет всеми оттенками зелени, словно летняя степь на закате. На улицах людей гораздо меньше, чем в полдень: наемники уже разошлись по казармам, девки попрятались в заведения, только изредка городская стража, ругаясь, волочит куда-то совсем уж захмелевшего солдатика. Около Священного Холма, где высится окольцованный тройной цепью постов дворец императора, дышит нежной прохладой сад, фонтаны подбрасывают в воздух тугие струи искрящейся воды. Все это очень интересно. Но еще интереснее то, что меня, оказывается, пасут. Следят, проще говоря. Весьма старательно и не очень умело. Высокий парень с полускрытым цветным шарфом лицом. Глаза его мне, кажется, знакомы, но, впрочем, уверенности нет, он держится поодаль. Идет по противоположной стороне улицы, изредка чуть отстает, видимо, полагая себя в таких делах докой. Это его ошибка: он дилетант, и сия деталь видна с первого взгляда. Некоторое время я помогаю ему ознакомиться с достопримечательностями столицы, а когда прогулка в паре начинает надоедать, перехожу мостовую и иду навстречу. В глазах провожатого - сложная гамма чувств: я его понимаю: самому приходилось вести наружное наблюдение и, можете не сомневаться - если вас расшифровывают в такой момент, последствия бывают самые неприятные. Видимо, и мой ангел-хранитель полагает, что сейчас его будут бить... Но я удивляю его еще больше. Ибо исчезаю. Просто и бесследно, что называется, с концами. Люблю этот фокус, он называется "прыжок в туман" и раздобыт дотошным Серегой в каком-то старом руководстве по ниндзюцу. Парень крутит головой, он напуган и озадачен, а я некоторое время любуюсь из-за угла его метаниями, после чего отправляюсь гулять дальше, но уже в приятном одиночестве. А с седьмым ударом колокола на большой башне опять стучусь в обитую медью дверь. На этот раз она распахивается сразу. Никаких вопросов. И никаких волкодавов. Меня встречают так, словно я родной сын Нуфки, но Нуфка узнал об этом только час назад. Он, по-моему, даже приоделся: вместо застиранного серенького халата на сыне Яфнафа ладно подтянут пояском такой же ветхий, но некогда пурпурный, с намеками на остатки серебряного шитья. Радостно всплеснув руками, Нуфка запирает дверь и ведет меня в кабинет. Он еще, и еще, и еще раз приносит извинения за давешнюю недостойность. Он, разумеется, не посмел бы вести себя так, если бы знал, от чьего лица выступает милый юноша - нет, нет, ни слова! - он, Нуфка, все понимает и никаких имен, но если бы он только знал, с кем имеет дело, ой, это же какая честь, какой почет... Я прерываю его излияния. Мне любопытно узнать, любезный Нуффир, чему обязан столь пристальным вниманием? И все ли ваши партнеры обеспечиваются особым надзором? У-Яфнаф возводит очи: ой, какой вы странный, господин менестрель, ну зачем вам спрашивать такие пустяки, мы же не маленькие дети, у нас же серьезные дела, важные дела, такие дела требуют серьезного обеспечения, так что давайте не будем говорить о такой мелочи, как тихий провожатый на громкой улице, все для вашей же безопасности, господин менестрель, случись с вами что, он бы помог тут же, а так вы взяли и куда-то ушли, и знаете? - мальчику таки было очень неудобно, он просто ужасно огорчен, но хватит об этом, потому что у Нуфки есть-таки интересные новости... Он замолкает. И, хотя заговорив, не оставляет своего ернического, утрированно-каффарского говорка, я понимаю, что не так уж прост этот Нуфка. Не люблю людей с такими спокойными глазами. - Знаете, что я вам скажу? Ваш перец уже у меня в сундуке и вы дадите мне еще десять раз по столько, потому что старый Нуфка хорошо поработал, пока вы себе туда-сюда гуляли. И не советую уже темнить, господин, потому что очень большой человек имеет сильный интерес встретиться с вами и тихо поговорить. И если он не поможет, значит, уже никто не поможет. Но думаю, он поможет, он давно ищет встречи с кем-то, от чьего имени вы, юноша, тут стоите... И знаете, еще что? Как раз Нуфка имеет полномочия обговорить с вами, как и что... Короткий жест, и за спиной Нуфки, словно отлипнув от стены, возникает громоздкая фигура; перед собой она катит дребезжащий столик. У-Яфнаф указывает на кувшины и кувшинчики. Не откажетесь? Отчего же, с удовольствием. Нуфка лично разливает по бокалам пряно пахнущий напиток, отпивает первым, закатывает глаза. Ого! Северное вино! Господи, да за кого ж он меня принимает?! Молчаливый слуга подходит поближе, ловко нарезает фрукты. О, приятель, привет! Ну, как тебе шутка на улице? Мой давешний провожатый бросает пламенный взгляд исподлобья. Сгореть можно. Потом смотрит на хозяина и кивает. - Да чего ж ему за пустяки сердиться? - хихикает Нуфка. - Наш Текко и так ваш старый должник. Да вы присмотритесь, господин менестрель, присмотритесь, представьте, что мальчик с бородой... а ты, детка, нагнись пониже, не сломаешься, ну давай, давай, сынок... Мы смотрим друг на друга. И я вспоминаю: "Тихий приют", треск двери, щеколда летит со скобы, сдавленные матюги, "мельница" и это лицо - не румяное, как сейчас, а блекло-серое, обрамленное черной бородкой; зрачки закачены. Он лежал третьим в аккуратном рядке. Вот как? Я, не скрывая, разминаю пальцы. Что дальше? - Как что? - изумляется Нуфка. - Дальше мы таки-да будем говорить об наших делах. Я ж вам сказал, что человек есть! Только не надо перца, там своего больше, чем всем нам когда-нибудь вообще приснится, там надо другое... И вдруг голос Нуфки становится совсем иным, ясным и твердым. - Впрочем, полагаю, что ерничество можно оставить. О ценах следует говорить серьезно. Вы согласны со мною, сеньор дан-Гоххо? Теперь я знаю, почему каффаров не любят в Империи. Нельзя любить тех, с кем невозможно торговаться. Я говорил с Нуфкой долго, и предложил цену, и удвоил ее, и удвоил удвоенную, а потом услышал его цену, деланно возмутился и чуть не врезал каффару по морде; но он только пожал плечами и сказал, что это, собственно, но его условия, а того лица, которое он представляет. И что, в конце концов, не эту ли цену предполагал предложить тот, кто послал меня? Он указал пальцем на потолок, и я понял, на кого он намекает, как понял и то, что для меня этот вариант - наилучший. И для задания тоже. Тогда я попросил уточнений. Получил их. А, получив, согласился на все условия, потому что другого выхода не было, а за ценой стоять уже не приходилось. Я вышел и побрел в ближайшую корчму, низкопробную, как и все первое попавшееся. Я заказал огнянку, полный кувшин; мерзейший местный первач обжег горло, в висках чуть загудело, но не больше. Сеньору плохо? Пшел! Закуски? К черту... огнянки. Живо! Итак, я мразь. Вот уж не думал. Мразь. Подонок. Госссподи... Стоп. Пре-кра-тить. К черту слюни и сопли. Есть задание. И гори все синим огнем, потому что есть благо и Благо. Я работаю во имя него. Куда идти? К Арбиху теперь нельзя. Засвечен. Эй, хозяин! Найдется ли комната? Звенит о стол серебряный. Хозяин кланяется, словно марионетка. Комната есть. Хорошо... Я падаю на влажный тюфяк. Пронзительно звенят комары. Нет сил даже думать. Спать. Спать. Спать: ДОКУМЕНТАЦИЯ - VI. АРХИВ ОСО (копия) Из "Временной хроники вечнолюбивого и светлопрославленного Братства рыцарей Вечного Лика" В лето 248 от основания Братства. Выступили братья-рыцари на юг, дабы вразумить мятежных тассаев. И одолели. В лето 251 от основания Братства. Выступили братья-рыцари на запад, дабы отразить набег эррауров. И одолели. В лето 257 от основания Братства. Приняли братья-рыцари вызов прегордого дан-Ррахвы. Выступили в поход. И одолели. В лето 259 от основания Братства. Оклеветанные гнусными наветчиками, отказали братья-рыцари в покорности владыке до тех пор, пока не будут признаны их законные права. Когда же двинул владыка дружины на южные рубежи, скорбя, оказали сопротивление. И одолели. В лето 263 от основания Братства. Встав на границе южных песков, заслонили братья-рыцари Империю от орд зломерзостного Джаахааджа. Схватились с ним. И одолели. ...И одолели. ...И одолели. ...И одолели. Источник: Сборник "Цивилизации третьего уровня: проблемы аналогий. Документы и материалы". Издание Галактического Института Социальных Исследований. Земля - Валькирия - Тхимпха-два. Том 22. Раздел IX. Страницы 699, 701, 713. 10 Ни отцу, ни деду императора не доводилось выставлять в поле подобного войска. Только прадед, еще державший сеньоров в руках, собирал под черно-золотым стягом столько кованой рати, да и то, если верить летописям, лишь единожды, в час наистрашнейший, когда с юго-запада хлынули через пески орды синелицых. Тяжелым, слегка сужающимся на челе клином выстроилось рыцарство Империи - все двадцать с лишним тысяч всадников, чьи имена значились в Шелковых Книгах семи провинций. Все гербы и все цвета перемешались в шеренгах. А за конницей плотным квадратом сбилась пехота: сеньорские дружинники с гладкими треугольными щитами, и пестро наряженные наемники императора, и орденские полубратья в фиолетовых военных рясах. Невиданная сила. Невероятная. Всесокрушающая. Но и вилланская рать, стоящая по колено в медленно испаряющемся тумане, густилась, словно серая туча, ощетинившаяся ровными рядами склоненных пик. Сто дней боев научили вчерашних хвостокрутов стоять намертво, по-солдатски. А с левого фланга, вытягиваясь серпом, все быстрее и быстрее выдвигаясь вперед, мчалась наперерез железногрудому клину мятежная конница. Впереди, под синим флажком с колосьями, на громадном караковом жеребце несся Вудри, ни с кем не поделившийся честью начать этот бой. - За мнооой! Ах, как стелется небо! Плещется лоснящаяся грива Баго: стоном, гудом отзывается земля. Воют за спиной всадники, гордость и надежда Багряного Владыки, несчитанные, яростные. Изготовив к удару мечи, плотно охватив древки копий, раскручивая кольца арканов, распластались конники над мечущимися гривами; травяная подстилка, припущенная недорассеявшимся туманом, мягко отдается в стременах. Мощно идет лава, Вудри, не глядя, чувствует ее слитный полет; легко катится, набрав разгон на невысоком холме. Легкость испытывает и сам Вудри, но не только телом, словно бы парящим над гудящим полем, а и душой: ясно видно - уже не исправить господам свою оплошность, не успеют они, не приостановятся, не развернутся, а и развернувшись, не сумеют набрать нужный бег; и уже ноет плечо, предвкушая мгновение первого удара... Но господа недаром господа. Они рвутся вперед сквозь дождь стрел, они сминают заслоны лучников, не оглядываясь на пронзенных собратьев; они замечают угрозу! - и вот, отколовшись от ударного клина, целящегося в лоб мятежной пехоте, навстречу всадникам Вудри рассыпаются закованные в сплошную броню истуканы на переливающихся разноцветным шелком копях. Хлещет в глаза алым и черным. Каданга! Впереди, под двухвостой хоругвью, высокий рыцарь; от остальных не отличается ничем, однако - вожак: подсказала уверенно поднятая рука, направляющая ход заслона. Привет тебе, эрр! Вперед - и наперерез! Дурея от шпор, криков и гуда земли, рвется из-под седла Баго: нет, шалишь, брат, держись! Светло-серый иноходец под ало-черной попоной нарастает стремительно. Оторвался от плотной стены своих корпусов на десять; за ним, у хвоста, прижавшись тесно, еще двое, на гнедом и на белом. Оруженосцы, личная стража. Эти не отстают. А светло-серый уже близко: под взвихряющейся попоной мелькают мохнатые коричневые бабки. Поверх гривы забрало, спокойные зрачки в прорези забрала. Не бережется, что ж, противник достойный, от поединка не уклонится. Все-таки эрр! Так даже лучше. В этом бою сеньоры должны оценить, кто таков Вудри! Невольно подобравшись, ощутил прилив азартной злости, меч опустил к стремени. Размах клинка пойдет в полный круг, чтобы наверняка! Уже ясно видя ту точку на еще непримятой траве, где выпадет сойтись, Вудри вдруг ощутил тяжелый удар в сердце, такой, что даже пальцы, охватившие рукоять, дрогнули. Не глазом, чутьем уловил: опасность! Что такое? Вот он, уже почти рядом, светло-серый под черным и алым; рыцарь, оскалившись, заносит меч; бугром вздувается черный плащ. Ах, вот как... Двое, на гнедом и на белом, не отстали, успели подтянуться, словно бы даже сбились кучнее, прикрыли эрра; ясно: выдвигаются в ряд, прикрывают, сейчас зажмут. Трое на одного... Влип, Вудри! С левого бока окатило плотной гудящей волной воздуха. Вудри вскинулся в седле, занося меч. Ох, молодцы, ох, черти! Тоббо успел подобраться, даже немного опередил и берет на себя левого кадангца. Хор-р-рошо, теперь увидим, как вы нас и кто кого... краем глаза засек, как сползает с коня, пробитый, почитай, насквозь, тот, что шел на гнедом... древко пики прыгает вверх и конь рвет в сторону, отвалив от черно-алого, чуть обнажая бок эрра. А-ах! Вудри клином вбивает бесящегося Баго в прореху меж конскими боками. И с выдохом, колесом, во всю руку. Неудачно! - угодил клинком по клинку, не зацепил шею: от толчка свело руку. Разворот! И снова! И еще! Еще! Получи, эрр! Ааааааааа! Мясо!! Черно-алый исчез. Нет его. Вообще нет. Красное, паркое липнет на лезвии. Вопят кадангцы. Бряцая, лоб в лоб, сталкиваются подоспевшие лавы. Вой, скрежет, ржание... Фланговый удар конницы не остановил, но ослабил напор броненосного клина, а ослабив, спас мятежную пехоту: она не рассыпалась надвое, как предполагал магистр, она только подалась чуть назад, прогнулась и вязким серым комом облепила сверкающие бока тысячеконного монстра, вспоровшего и перекромсавшего первые ряды. Пики и копья, алебарды и булавы на длинных древках взметнулись и обрушились на полированную сталь шлемов; взвились багры и арканы, сдирая рыцарей с седел, сбрасывая под ноги пехотинцев. Только что всесокрушающая, неостановимая в разбеге, конница застряла, а застряв, превратилась в стреноженного быка, чья дикая мощь бессильна перед медленно подходящим мясником. На выручку гибнущим сеньорам, повинуясь знаку магистра, двинулась, опустив копья в проемы меж сдвинутыми щитами, скорая и умелая имперская пехота. И сошлись! И закопошились, размазывая красное по зеленому! Сминая ряды, покатились вперед, и назад, и снова вперед, неповоротливо колыхаясь, растаптывая упавших, перетирая мягкое с мягким в единую жижу, глухо чавкающую под оскальзывающимися ногами. Железом - в лицо; ножом - под щит; кто упал, пока еще не растоптали, - зубами за ногу, визжа, хрипя, давясь черной жильной кровью. Серое - на разноцветное, разноцветное - на серое, а вскоре уже и не различить, кто есть кто. Битва закончилась. Началась резня. Масса давила массу и победить могло уже не тонкое искусство, не умение, не храбрость даже, а презренная численность, тупое бесстрашие и угрюмое лапотное упрямство. И хотя наемники умели многое, хотя дружинники сеньоров, спешенные для битвы, стояли накрепко, хотя приоры сурово подгоняли полубратьев, все яснее становилось, что серая лавина сомнет, раздавит, изгложет остатки разноцветных отрядов. А совершив это, устремится к воротам Новой Столицы, и ворота распахнутся под натиском давящих друг друга, рычащих, утративших людское обличье, перемазанных бурой жижей вилланов. Все поняли это. Горожане и беженцы, сгрудившиеся на стенах, - с содроганием; император у бойниц наблюдательной башни - с тоской. Понял и магистр, стоящий и окружении последней фиолетовой хоругви. Уже утративший нить управления боем, он покачал головой и поправил на боку короткий тоненький стилет, обещавший избавить от глумления и позора. А ранее всех осознал неизбежное Вудри... Подбоченясь, сидел он на свежею коне поблизости от холма, на котором в кольце стражи багряной статуей возвышался король; конь, сменивший взмыленного Баго, косил глазом, прядал ушами и пытался рвануть, возбуждаемый криками и терпким запахом битвы. Но, осаживая его жилистой рукой, Вудри улыбался. Со всех сторон к командиру подтягивалась конница. Разгром заслона завершился, кадангцев измотали и вырубили почти вчистую. Не без потерь - так что ж? Теперь можно было отдохнуть. Всадники сделали свое дело. У них будет еще одна работа: сомкнуться в клин и ударить в спину разноцветной пехоте, уже обреченной, замкнуть кольцо, высечь - и тогда уже, не раньше, рассыпаться по долине частой сетью, настигая тех сеньоров, что уцелеют в схватке и попытаются уйти под защиту своих замков. Это задумано Вудри. Он, не кто-то иной, вынянчил план последней битвы. Он шлифовал его долгими бессонными ночами, прикидывал, взвешивал, отбрасывал невозможное. И никто не возразил, когда Степняк доложил свой план Совету. А король, как обычно, молча наклонил голову. П-хе! Хороший король, удачливый. А главное - молчаливый. Командиров слушает, не самовольничает... Вудри доволен королем. Вернее, был доволен, пока не появился этот Ллан. Черная ворона! Просквозил уши своим Царством Солнца, задурил голову Багряному. Равенство... Выходит, он, Вудри, даже после победы будет равен какому-нибудь Тоббо? Он, Вудри! - без которого не было бы великой победы, что вершится сейчас в минуте конского хода отсюда... Ну нет! Большую игру играет сегодня Вудри, очень большую, больше некуда. Проиграет - на кону голова. Но не должен проиграть. Все обдумано. Все просчитано. И об этом, рассчитанном, не сообщил Степняк Совету. Господам известны дела Вудри. Есть у Степняка золото, но никаким золотом не откупиться, не вымолить прощения. Но как смешно! - в Царстве Солнца золото тоже ни к чему, там все равны. Равны! Ха! Кто с кем? Все со всеми, говорит Ллан. Дуррак. Вудри оглянулся. Все больше и больше всадников вокруг. Они пересмеиваются и смотрят на командира с обожанием. Отчего бы и нет? Вудри заботится о коннице, не дает своих в обиду. И не даст. Ближе других - сотня конных в запыленных лазоревых плащах, в шлемах с одинаковыми гребнистыми навершиями. Это - близкие, особо доверенные. Их Вудри держит при стремени. Их нужно беречь; это - то, что дороже золота. Большинство - еще из степных, из тех, с кем Вудри начинал. Они не продадут, не усомнятся. Прикажи - и пойдут, куда угодно. Будь их пару тысяч, разговор с Лланом был бы коротким. А так - приходится таиться. Но сегодня прятки закончились. Конница Вудри, никто больше, прищучила сеньоров. И есть еще в запасе у Вудри козырь, который не бьется. Одна на колоду бывает такая карта, да и не во всякой колоде попадется. Там, в стороне от боя, в кибитке. Недешево далась, да ведь и стоит той цены. Вудри осклабился и сплюнул. Там, на стенах, и там, на башне, и там, в поле, под фиолетовым знаменем магистра, небось недоумевают: что ж это медлит Степняк? А Степняк не медлит. Степняк ждет, чтобы вы, господа, получше осознали, какова цена такому выигрышу, какой ждет вас сегодня. - Слушай меня! Повысив голос, чтобы перешуметь лязг битвы, Вудри оглядел подравнивающиеся ряды грив и распаленных ураганной скачкой потных лиц. - Тоббо! Окатывая конские бока краями грязной лазоревой накидки, Тоббо подлетел к верховному. В глазах застыла вера и готовность повиноваться. - Я остаюсь здесь, с лазоревыми. Ты поведешь конницу! И вытянул руку. Но не в направлении шевелящегося клубка дерущихся, а в иную сторону, туда, где черными точками виднелись удаляющиеся спины сбитого кадангского заслона. - Командуй преследование, Тоббо! В глазах бывшего пастуха недоумение. Коннице место здесь! Разве не видишь, командир? - магистр двинул в бой последнюю хоругвь. Их мало, но это братья-рыцари и у них свежие кони. А магистру нечего терять. Если они сейчас ударят по пехоте, по нашей пехоте, то разорвут ее и выпустят на волю застрявший, но еще огрызающийся клин. Не гнаться за трусами нужно, командир! Сбить свежих и окольцевать усталых! Если это ясно мне, то что же ты, Вудри?! - Ты слышал приказ, Тоббо! В прыгающих глазах Степняка мелькнуло нечто, похожее на страх. Прыгнули зрачки, прищурились гаденько веки. И Тоббо внезапно понял, в чем дело. Понял, но не посмел поверить догадке, и это погубило его, и не только его, потому что вдруг полыхнуло иссиня-белым, темень упала на сознание, и он, ловя воздух руками, завалился назад, замер, полулежа на крупе коня, и рухнул в траву, чудом минуя ловушки стремени. Вудри выпустил шестопер, и тот закачался на ремешке. О Вечный... сохрани! Неужто даже среди лазоревых есть собаки, грызущие хозяина? Уголки рта дергались. Черная ллановская дурь... кто еще? Кто? Но всадники смотрели с тем же обожанием. Они не слышали разговора, а гласное - они не видели, как метались зрачки командира. Зато они слышали, что Тоббо пререкался. С верховным! На поле боя! Поделом! Сцепив зубы, Вудри окликнул первого попавшегося лазоревого. Махнул рукой - в степь, в степь! вдогон! - и пусть ни один не уйдет. Всадник кивнул, перехватил брошенный в руку шестопер и помчался в степную даль, уводя за собой: гикающие лавы мятежной конницы. Кончено... Вудри несколько раз глубоко, со свистом, вздохнул, скомандовал лазоревым: "За мной!", мельком оглядел Тоббо, валяющегося на траве, разметав руки, и повернул коня в сторону ставки Багряного. В руке его болтался изготовленный к броску аркан... 11 - Ведут! Ведут! - понеслись голоса. Люди, плотно прижатые друг к другу, толкались, вытягивали шеи, привставали, пытаясь заглянуть поверх голов кольчужников, плотным рядом отгородивших человеческое скопище от мостовой. - Ведуууут! Площадь, переполненная людьми, гудела. В середине ее, напротив Священного Холма, возвышался деревянный помост, сочащийся каплями светлой искристой смолы. Вокруг помоста тянулись такие же белые, тщательно обструганные столбы, соединенные перекладинами, и веревочные петли, привязанные к крюкам, слегка покручивались, словно разминаясь перед работой. Над городом, заглушая ропот и причитания напирающих друг на друга людей, катился колокольный звон. Несмотря на ранний час, дома были убраны цветными полотнищами: хозяева, подчиняясь приказу градоначальника, трудились всю ночь не покладая рук. Солнечные лучи играли на кольчугах, прыгали по лезвиям копий наемников, выстроившихся вдоль улиц от тюрьмы до самого помоста. - Ведут! Но никто не показывался. Солнце поднялось выше. Женщины, отталкивая бесстыдно прижимающихся, утирали лица платками. Мужчины, кто сумел, распахнули куртки. Только каффары, согласно обычаю, потели в плотных темных пелеринах. Да еще рядом с помостом, на почетных скамьях, вознесенных на высокие столбы, имперская знать не шевелилась, сохраняя достоинство, - а это, свидетель Вечный, было не так уж легко в шитых золотой нитью тяжелых одеяниях. Наконец вдали послышался рев, перекрывший на миг гудение колоколов; люди вновь зашевелились, толпа дрогнула, напирая на оцепление и сдавливая стоящих в гуще; несколько всадников, гикая, проскакали по улице к спешились у края лестницы, ведущей на помост. Осужденные показались неожиданно; стиснутые со всех сторон стражей, они медленно продвигались вперед. Звон цепей звучал в такт колокольному перезвону. Охрана первого и второго была столь многочисленной, что разглядеть их было бы можно лишь с большим трудом, подпрыгнув и заглянув за железный круг шлемов. Затем вели рядовых мятежников; здесь цепочка охраны была не так плотна, смертников можно было разглядеть - но кого интересовали эти? Стража двигалась медленно. И первого из ведомых, исполина, закованного в багряные доспехи, крепко связанного, с лицом, скрытым глухим шлемом под короной с колосьями, встречало и провожало почтительное, испуганное молчание. Все знали, кто это. В мерной медленной походке ощущалось какое-то нечеловеческое спокойное величие. Из уст в уста бежала молва: ЕГО не пытали; ЕГО не развязывали; с НЕГО даже не посмели снять доспехи. Особо осведомленные добавляли: палач бросил на стол бляху и отказался принимать участие в ЕГО казни. Ооо, мастера можно понять; его оштрафовали, но места не лишили. Он сделает полработы. А вместе с ним на помост выйдет убийца, спасающийся от колеса. Да-да, убийца! - тот самый, что поднял руку на доброго Арбиха дан-Лалла. Как, сударь, его изловили? Да, да, да... Но исполин проходил, связанный цепью, опутанный сетью, и исчезая за поворотом улицы, и все чувства толпы выплескивались на следующего - худого, шатающегося, с кровавыми колтунами волос, из-под которых слегка пробивалась седина. - Глядите, Ллан! - О Вечный, какие глаза!.. - Сдохни, изверг! - Отец, прощай!!! - Кто это сказал? Держите его! - Аааааааааааааа... Ллан, звеня цепями, продолжал идти вслед за мерно качающейся багряной фигурой. Ничто не привлекало его внимания, он почти не чувствовал боли в истерзанном ночными пытками теле. Слуг Вечного не пытают прилюдно; сеньоры сорвали злость втихомолку, во мраке. Глупые палачи выбились из сил, но не услышали стона: они не ведали, что Ллан давно научился отгонять боль. Глаза его, сияющие более, чем обычно, были устремлены в прошлое, ибо в будущее он уже не верил, а в настоящем ему не оставалось ничего, кроме короткого пути до свежесрубленного дощатого помоста. Лишь обрывки выкриков доносились до слуха и опадали, бесплодные и бессильные. - ...в ад, кровопийца! - ...за маму мою... за маму! - ...скотский поп! - ...прощай, отец!!! - ...ааааааааааааа! Ллан шел вперед, словно кричали не ему. Меж ног стражников, обутых в добротные сапоги, едва виднелись грязные обожженные ступни. Он заметно припадал на левую ногу. Позади осужденного, вне кольца стражи, брели бритоголовые служители Вечного. Они распевали проклятия и окуривали воздух тлеющими метелками священных трав, дабы очистить и обезопасить улицу, по которой прошел богоотступник. А Ллан не слышал их протяжных песнопений. Он смотрел в недавнее. ...Вот тот страшный день, корда все кончилось. Клонится высокое знамя с колосом, и на холме исчезает багряная фигура; падает с коня, рушится, словно подсеченная. Там что-то происходит, суетятся люди, сверкают крохотные искорки мечей над лазоревой суматохой. Никто из дерущихся не может понять, что творится там, далеко за спинами, в глубоком тылу. Но уже вырывается на волю рыцарский клин; в гуще боя рождается и крепнет стонущий вопль, леденя руки, заставляя выронить оружие: "Убит! Братья, Багряный убит!". И, бросив копье, уже почти вошедшее в кольчужника, поворачивается и бежит, обхватив голову, первый из вилланов. А за ним - еще, и еще, и десяток, и сотня. А фиолетовые всадники, темные и безмолвные, как духи ночи, мчатся и рубят бегущих, рубят вдогон, по спинам. И шепот: "Отец Ллан, одень это..."; и чужое рванье на плечах... О Светлые, почему столько злобы вокруг? Ведь большинство стоящих одеты в серую домотканину. Не ради них ли?.. Так что же они? Хотя бы один ласковый, сожалеющий взгляд. Ллан вдруг увидел толпу - всю сразу, злобно скалящуюся, и копья стражи, и смолистые слезы досок. Блуждающими глазами обводил он вопящих людей, поднимаясь на помост по скрипучей прогибающейся лестнице. Ступеньки лишь чуть-чуть, совсем негромко скрипели под его нетяжелым телом, но это тонкое покряхтывание подобно погребальному гимну вплеталось в звон цепей и ликующую перекличку колоколов. "Ну что, Ллан, - выпевают ступеньки, - вот и конец твоей дороги... Где же равенство, и где Царство Солнца, что посулил ты несчастным? Стоять тебе ныне перед Вечным и держать ответ за все: за доброе и за злое. А много ли доброго сделал ты? Взгляни, кто плюет тебе в лицо. Взгляни на тех, кто верил: сейчас твоих беззаветных станут вешать... Где же твоя Истина, Ллан?" Смертник вздрогнул. Впервые ему стало страшно. Где же Истина? Мысль снова поставила перед взором то, что прошло. Вот он в Восточной Столице. Город пуст, словно вымер. Сеньоры не стали разрушать дома, но выкуп оказался чудовищным. Все вольности и привилегии, все древние хартии с печатями и алыми заглавными буквицами, выданные еще Старыми Королями и подтвержденные в недавние времена, сгорели в пламени; магистрат распущен навечно и город поделен на кварталы, принадлежащие окрестным сеньорам. С купцов и мастеров сорваны ленты - и черные, и белые; отныне и навсегда все они - вилланы, отпущенные на оброк, вилланы-торговцы и вилланы-рукодельники. Но они живы. А вдоль улиц, на бревнах, торчащих из узких окошек, висят удавленные "худые", те, что держали город из последних сил, пока однажды ночью ворота не распахнулись во приказу ратуши. Они висят близко-близко, вешать просторнее не хватило бы бревен, а внизу, у окоченевших ног казненных, сидят с протянутыми руками их дети. Но в городе голод, лишнего нет ни у кого, не до милосердия; сиротам не подают, и они ложатся прямо на плиты, ложатся и умирают, не имея сил даже смежить синеватые веки... ...Скрипят, все скрипят дощатые ступени под босыми ногами. Прогнулась, наконец, и освобожденно вздохнула последняя. Вот он, помост. Подальше, почти у края - столб. Цепями прикручен к нему Багряный, прикручен и обложен просмоленным хворостом. А чтобы не занялись доски, под хворост уложены плоские железные щиты, закрывающие половину помоста. Пылает факел в руке у палача, - не главного мастера, а другого, с закрытым лицом. И нагреваются в плоской треногой жаровне длинные стальные иглы. Но это не для тебя, Ллан. Прямо перед тобой, в двух шагах - неструганая колода с торчащим, наискось врубленным в дерево топором. Он любовно вычищен, лишь на обушке - несколько темных вмятин-оспинок. Что еще ты должен вспомнить, пока не упал этот топор? Да, конечно... ...Однажды на главной площади закричал глашатай. Голос его был радостен, и на веселые крики сошлись все, кто мог еще в задавленном страхом городе. Впервые за последние недели глашатай возвещал не казнь, а прощение. Милость и прощение, коих удостоился виллан Вудри, известный многим под разбойным прозвищем Степняка; он, образумившись, споспешествовал властям в захвате богопротивного вожака бунтарей, и тем обелил себя, уберег от кары и удостоился дворянского звания. Но, - ликующе возвысил голос глашатай, - оный Вудри, проявив истинное благородство, свершил и большее. Неисповедимыми путями он уберег, и спас, и сохранил, и представил ко двору императора дщерь дан-Баэлей, единственный росток достойного рода. И посему, как верный и высоконравный, заносится помянутый Вудри со всеми потомками своими в матрикулы сеньоров по Шелковой Книге Баэля, получая землю и герб! И да будет сие назиданием каждому и памятью о том, что воздается смертному по делам его! Но последние слова глашатая заглушил крик седовласого простолюдина. Он потрясал кулаками и выкрикивал бессильные проклятия. Вокруг него опустело, люди расступились, и внезапно кто-то сдавленно ахнул: "Глядите, Ллан", и сразу же сквозь покорную толпу, раскидывая людей, как валежник, бросились стражники... Потом его везли - как зверя, закованным, запертым в крытой повозке. Вместе с ветром в щели несло трупным смрадом; даже не видя, можно было понять по вони и хриплому карканью, что вдоль дороги стоят виселицы и что виселиц этих много. Совсем одного увозили его из Восточной Столицы: всех остальных, видать, уже перебили, а кого не убили еще - выловили. И впрямь, здесь, в Новой Столице, в каменных мешках гнили сотни пленных, прибереженных специально для этого дня. А Ллана не убили на месте, чтобы не портить сочную приправу к празднику сеньоров: зрелище гибели отца мятежей, ненавистного едва ли не больше, нежели сам Багряный. Ведь тот - непостижим. Ллан же понятен. И ненависть к нему тоже понятна и проста; тем сладостнее станет его казнь... Уже погладил рукоять топора палач. Уже поставили вод перекладины первые десятки мятежников, накинув на шеи приспущенные петли, и за концы веревок ухватились кольчужники. Резко оборвавшись, затих колокольный стон. Ллан спокойно подошел к плахе, снова обвел глазами затихшую и жадно подобравшуюся толпу и вздрогнул: прямо против него, на высокой скамье, близ императора, восседал Вудри в золоченой накидке с гербом - драконом на лазоревом поле. Сидел и небрежно обнимал левой рукой худенькую светловолосую девушку, вернее, еще девочку - подростка. Глаза их встретились, и Вудри, скривив губу, пожал плечами - слегка, почти незаметно; пожал плечами и улыбнулся, отвечая на пристальный взгляд осужденного. Вудрин дан-Баэль, граф и сеньор Баальский - по праву императорской милости и через брачное таинство, провожал мятежника без ненависти; имей он в душе больше веры - попросил бы Вечного о милости к дураку. Ллан преклонил колени и, щекой к шершавому дереву, положил голову на плаху. Мыслей нет - все ушло. Лишь одно, подобно раскаленным щипцам палача, жгло, болью сводило скулы: - Почему?! Где же Истина?.. Тень от топора мелькнула над склоненной головой: солнечный зайчик подпрыгнул и заиграл перед глазами. И Ллан понял. А поняв, застонал от мучительного желания повернуть голову и в последний раз взглянуть на высоко поднявшееся солнце, которое пригревало его спину и обнаженную шею. Какое оно, солнце? Ведь он, звавший людей к Солнечному Царству, в последние годы ни разу не вскинул голову, чтобы посмотреть на ясное предвечное светило... 12 ...А потом палач прислонил топор к колоде, и поклонился императору, и помахал квадратной ладонью толпе, и пошел вниз по ступеням с видом человека, хорошо и полезно поработавшего, а тот, второй, в колпаке, отошел от жаровни к столбу - и толпа затихла, будто уже и не помнила о только что спрыгнувшей в корзину голове. Люди замерли, почти все развернулись к почетной трибуне; кому же не интересно поглядеть, как радуется император? Только немногие не сделали этого, и в их числе - я: мне плевать хотелось на императора и на его радости, но главное, я боялся встретиться взглядом с девочкой в голубом, с юной супругой свежеизготовленного графа Вудрина; я боялся, что, увидев, она спрыгнет со своей скамьи и побежит ко мне, боялся, хотя отлично понимал: меня не разглядеть в море голов, я очень далеко от трибуны, и, в конце концов, она навряд ли может хоть что-то видеть сейчас. Олла, сестренка... Таолла-Фэй Шианна дан-Баэль. Имя твое оказалось гораздо больше тебя самой, девочка, если уравновесило великий мятеж. Ты сидишь, и смотришь пустыми глазами, и ждешь меня, а я... я продал тебя. Продал, и хуже того - струсил; назвал улицу, дом, и за тобой пошли, но без меня: я боялся смотреть тебе в глаза... Но я не мог поступить иначе! Они назвали мне твое имя, и потребовали тебя, это была окончательная цена... Они знали, что ты жива, и искали, а мне нужно было купить кого-то в стане Багряного, чтобы бунт закончился так, как всегда кончаются бунты... И я прав, потому что машину нужно было остановить любой ценой! И даже у сожженного дома Арбиха дан-Лаллы я не пожалел ни о чем. Я не говорил с Нуфкой об этом, но ясно было, что и его судьба тоже входит в цену, хотя и довеском; надеюсь, что он, верный слову, отдал тебя не просто так и дорого продал свою жизнь; его убили из-за меня, но уцелеть он не мог, потому что солидные люди, делая свои дела, обходятся без ненужных свидетелей, а Нуффир - солидный человек... Но я не мог поступить иначе! Спасти Арбиха было невозможно, ибо он дал клятву беречь тебя, сестричка, и ничто не заставило бы его эту клятву нарушить... А ты уже была продана, продана очень дорого - и что значила для тех, кто тебя купил, еще одна старая жизнь... Но я нрав даже в этом, потому что здесь уже не до чистоты рук, если машину нужно было остановить любой ценой! Что подумал обо мне Нуфка? Это его дело, я не сказал каффару о своем интересе впрямую; надо думать, они решили, что я - из людей императора, а вся одиссея моя - лишь преамбула к торговле и предложению столь безусловной гарантии, как дочь почти напрочь выбитых дан-Баэлей... Но я не мог поступить иначе! Арбих... О нем я буду помнить до конца дней своих... но он, в конце концов, был стар, ему уже недолго оставалось... да и не знал же я наверняка, что люди Нуфки займутся им! А Олла, что ж... она родилась графиней и останется ею, ей жить здесь... И я, в сущности, ничего не изменил, я вошел в ее жизнь и исчез из нее, это было неизбежно... А я очутился здесь лишь потому только, что машину нужно было остановить любой ценой! Я уговаривал себя, я делал это истово - и почти преуспел, так что даже сумел не сорваться, когда увидел ее, а рядом с ней - Вудри, который ее купил. Я ненавидел его, его мясистые губы, его довольную ухмылку - но понимал в то же время, что не имею права на ненависть, что ненависть эта есть лишь потому, что он ее купил... но он-то всего лишь купил, а продал я! Но черт с ним! - зато взбесившийся кибер уже не начнет строить на людских костях свое холодное царство логической справедливости... кости все равно лягут, но так уж повелось, что крестьянские бунты кончаются колесами и кольями, тут я ничего не могу поделать... А что я вообще могу? Я могу вернуться, и получить снова удостоверение штатного сотрудника, и отпуск; Серега хлопнет меня по плечу, а я смогу выставить ему ящик "Наполеона"; а еще я могу съездить на Фрязино-IV и поцеловать Аришку, а потом рвануть чуть дальше и дать по морде кому следует... все это я могу, но это мои дела, земные дела... И пока я уговаривал себя, отводя глаза, палач ушел с помоста, а помощник его вынул из жаровни длинные иглы и подошел к киберу, и воткнул в щели забрала рдеющие стальные острия... И все мои доводы стали шпиком, потому что в небо над площадью ввинтился жуткий, невероятный, выматывающий душу _Ч_е_л_о_в_е_ч_е_с_к_и_й_ вопль. Визг! Крик!! Вой!!! Кричал кибер. Господи, как же он кричал! - дергаясь и вырываясь из цепей, из просмоленных канатов, а из-под забрала двумя струйками сочилась кровь. Человеческая кровь, едва заметная, но все-таки более темная, чем багряные латы, он выл и бился у столба, а пламя уже подбиралось к нему, и лизнуло, и охватило полностью... доспехи вздулись, багряный суперпласт почернел и растекся бесформенной массой, из которой внезапно пополз, мешаясь с тяжелым вонючим дымом, душистый аромат жарящегося мяса. А кибер кричал, кричал, и наконец умолк. Обвис на цепях, бесформенный, вкусно пахнущий и безмолвный. ...Когда я очнулся, небо посерело и сквозь пока еще светлые облака проглядывали легким намеком рога полумесяца. Площадь опустела, трибуна знати была оголена, ковры и ленты сняты, зеваки разбрелись и только несколько десятков слабонервных, вроде меня, лежали то там, то здесь... Иногда кто-то, пришедший в себя, приподнимался, дико осматривался по сторонам и торопливо исчезал под добродушную ругань стражников, оцепивших помост. Мне и остальным повезло: толпа расходилась довольная, отчего и не стала топтать лежащих; через нас, видимо, просто переступали. Лишь несколько человек были странно плоски и взлохмачены, словно бы размазаны по плитам. Но около них уже копошились уборщики, скидывая мусор в ящики железными скребками. Я показал стражнику монету, и кряжистый дядька с торчащими рыжими усами перестал угрожать древком алебарды; после второго золотого он стал почти любезен, а получив на себя и напарника еще три, позволил мне подняться на помост. Там тоже успели прибрать. Только кровь не стали вытирать с плахи и крупные сине-зеленые мухи ползали по красному, начинающему уже подергиваться по краям ржавчиной; их крылышки слегка вибрировали, усики шевелились, лапки вязли в липком, и они с заметным трудом взлетали, басовито гудя, описывали один-два круга и вновь пикировали на загустевающие пятна. Меня передернуло, мягко подломились ноги; я заставил себя не смотреть и прошел к краю помоста, к расцвеченным окалиной щитам и столбу, с которого свисало черно-бесформенное. Не хотелось этого делать, но нужно было убедиться, увидеть вблизи, иначе я не выдержал бы и заставил себя поверить, что все виденное и слышанное было бредом, что горела машина, а все остальное - лишь фантасмагория, порожденная перенакаленными нервами. Я подошел к самому столбу, вплотную, и увидел черный огрызок горелого суперпласта, стекшийся в громадную грушу, а сверху, в узкой ее части, где огонь выплавил дыру, скалились в бугристой гари белые-пребелые зубы. И меня вывернуло прямо на помост, что обошлось еще в три золотых. Этого хватило вполне. В тот же вечер я покинул Новую Столицу, пристав к каравану, уходящему на Восток. Повозки были набиты битком: беженцы возвращались домой, они торопились отстраивать пепелища и это был неплохой барыш! - купцы охотно принимались за извоз. Они были веселы и необычайно щедры, радовались спокойствию на дорогах, благословляли магистра, славили императора и на каждом привале пели во здравие графа Вудрина, который "...даром, что разбойник, а, вишь ты, как свою выгоду понимает..." и с которым "...любой честный человек теперь не откажется иметь дело". Я отнекивался от угощений, меня поначалу беззлобно стыдили, потом уговаривали, потом кое-кто из беженцев начал поглядывать искоса и шептать о "проклятом мужиколюбе". Но отстали, когда я безвозмездно излечил геморрой и два остеохондроза и объявил, что обдумываю трактат, отчего и дал обет воздержания. А возле дороги убивали, и я видел все это. Бунтовщиков вели на казнь в родные места, под стражей; они умирали достойно, по-человечески, без пижонства, но и без постыдного визга - не все, конечно, но большинство; они подходили под петлю и не просили ни о чем, словно и не рождались скотиной, обреченной на пожизненное пресмыкание. Это сердило господ, сеньоры зверели, судьи изощрялись в выдумках, так что даже палачи седели на рабочих местах, но что с того? Мужики принимали смерть, как награду, крича в последний миг, что Багряный живи еще ве