цузского правительства вредной и бессмысленной. С русским послом еле разговаривал. Беззастенчиво уверял и соотечественников, и даже иностранцев, что этот старик выжил из ума и защищает не русские, а французские интересы "под влиянием парижских красавиц". Еще беззастенчивее отзывался о русском после в Англии, -- этот просто получает деньги от англичан. Витте сплетням верил охотно, а дурным сплетням верил почти всегда, особенно когда речь шла о политических деятелях. Их он ругал просто по долгой привычке, не слишком заботясь о правде, совершенно не стесняясь в выражениях, не боясь наживать себе врагов. Злой язык и природная грубоватость больше всего вредили его карьере. В Париже он немедленно побеседовал с журналистами. Тотчас повидал и богачей. Чужое богатство почитал еще больше, чем Вильгельм, -- вышел из небогатой среды. Но и большинство богатых людей он считал дураками, ничего в политике не понимавшими и тоже совавшимися в государственные дела. От разговоров 155 же с политическими деятелями, особенно о Танжере и о франко-германских отношениях, он пришел в ярость: играют с огнем, ведут свою страну к катастрофе, как вели к ней Россию разные Плеве, Алексеевы, Безобразовы. Витте и сам был карьеристом; личные цели и интересы в политике были совершенно естественным и неизбежным явлением. Но они становились преступлением, когда сочетались с недомыслием, а то и попросту с глупостью. Все эти Танжеры были не только ненужны, но чрезвычайно вредны и опасны. Он был рад уходу Делькассе: этот министр видимо подготовлял французский реванш, -- а потом начнут готовить немцы, у каждой державы есть за что реваншироваться, то есть отвечать одной бессмысленной и преступной войной на другую. Витте находил, что прежде всего необходимо прочное и полное примирение Франции и Германии. Рувье нравился ему больше. Этот министр, очень недурно устроивший свои личные денежные дела, знал толк и в государственных финансах (что Витте особенно ценил); но и Рувье, очевидно, не решался сказать, что надо навсегда прекратить и разговоры о каких бы то ни было войнах. Особенно же раздражали Витте разговоры о дипломатическом триумфе германского канцлера. Газеты об этом писали почти как об его собственном триумфе. "Только я заключил мир, а Бюлов получил княжеский титул за совершенно бессмысленное дело, грозящее общей катастрофой!" Впрочем, он сам хотел стать графом -- и тут, по его расчету, германский канцлер мог пригодиться. Его ждали в Париже приглашения: побывать на обратном пути в Россию у английского короля и у германского императора. Эти приглашения он принял бы охотно: был настоящим убежденным монархистом и ко всем монархам чувствовал природное расположение, хотя и думал, что ни один из них ничего в политике не понимает. Ответил, что должен запросить разрешение царя. Знал, что во всяком случае царь, очень в ту пору раздраженный против Англии, не разрешит ему повидать Эдуарда VII: -- "А жаль. Удалось бы повлиять 156 на англичан". Может быть, в Лондоне удалось бы повидать новое, новых людей. Верно, тоже незначительных. Повидать Вильгельма, впрочем, разрешат". Он читал в Париже русские газеты, которых давно не видел. Почти все писали о нем так лестно, как никогда не писали прежде. Пробегал вс?, что относилось к внутреннему положению России. Оно было очень тревожно. Значительная часть сановников стояла за решительную суровую борьбу с начавшимся революционным движением. Намечалась отправка в места, где происходили беспорядки, особо уполномоченных генералов, известных твердым характером. "Как бы ни были сильны эксцессы", -- читал он в либеральном издании, -- "мы никак не думаем, что целесообразна борьба с ними всеми средствами, per fas et nefas. К тому же надо твердо помнить, что эксцессы происходят с обеих сторон. Устроители "патриотических" расправ однако взысканиям не подвергаются. Благосклонно кое-кем приветствуются и бессмысленные сказки о японских миллионах, которыми, якобы, подкуплены либералы. Можно ли, после небывалого в нашей истории военного поражения, серьезно думать, что нужна революционная или иноземная пропаганда для возбуждения общего недовольства страны! В Цусимском бою четыре могучих броненосца, "Император Николай", "Орел", "Адмирал Сенявин", "Генерал-адмирал Апраксин", сданы неприятелю. Официально сообщается, что контр-адмирал Небогатов и командиры этих судов, по возвращении из плена, будут преданы суду по 279-ой статье военно-морского устава о наказаниях, карающей людей не исполнивших своих обязанностей по долгу присяги и согласно требованиям воинской чести. Но кто же назначил на важнейшие должности людей, очевидно, не обладающих элементарными военными и человеческими качествами? Кто отправил на гибель всю эскадру Рожественского? Теперь сама газета "Чего изволите", так настойчиво требовавшая отправления балтийской эскадры на Дальний Восток и так долго выражавшая полную уверенность в ее победе, с неслыханным цинизмом сообщает, что ей было хорошо известно, что эта эскадра победить не может. Оказывается, доблестно 157 погибший в Цусимском сражении командир броненосца "Александр III" Бухвостов откровенно и определенно говорил редактору этой почтенной газеты, что эскадра обречена на гибель и что ни малейших шансов на победу у нее нет! Столь же продумана и новая затея правительства. Нет, не очень помогут в борьбе с охватившим всю страну волнением missi dominici с карательными отрядами". Витте не очень верил в искренность пишущих людей, но либеральным публицистам верил несколько больше, чем реакционным, и признавал совершенно правильным многое в их утверждениях. Теперь ему вдобавок было по пути с умеренными либералами. Они явно возлагали на него большие надежды. "Главный деятель портсмутской конференции статс-секретарь С. Ю. Витте возвращается теперь в Россию триумфатором", -- читал он. -- "Нисколько не умаляя -- и не преувеличивая -- личных заслуг и дарований нашего знаменитого статс-секретаря, показавшего себя в Портсмуте и выдающимся дипломатом-психологом, мы однако думаем, что его сейчас на западе чествуют и восхваляют не столько за прошлую и настоящую его деятельность, сколько за его вероятную будущую роль, за его положение единственного серьезного кандидата на пост руководящего министра Российской империи". Слова "и не преувеличивая" его раздражили. "Еще хорошо, что сами пока не лезут в "руководящие министры"! Скоро, конечно, полезут. Они, правда, немного лучше, чем какие-то missi dominici, о каких они пишут на своем профессорском языке". Он понимал, что в одном во всяком случае газеты правы: на западе его в самом деле все считают будущим главой русского правительства. Так думал и он сам, но еще немного колебался, соглашаться ли. Не лучше ли отойти в сторону? В душе, однако<,> знал, что в сторону не отойдет. Занимать должность главы русского правительства в 1905 году было опасно, но он был смелым человеком. Видел, что в России неизбежен конец самодержавного правления, хотел себя связать с большим историческим делом, и понимал, что очень скоро восстановит против себя всех, и правых, и левых. 158 С либералами еще можно было поладить, хотя он их вождей во главе с Милюковым называл "свихнувшимися буржуазными революционерами". Но реакционеры с давних пор были с ним связаны злой взаимной ненавистью. "Скоро поднимут вой! Мир заключен, затеянная ими безумная война кончена, теперь можно будет во всем винить меня". Кроме приглашений к Вильгельму и к Эдуарду, он получил в Париже телеграмму от германского канцлера: Бюлов тоже изъявлял желание повидать его и приглашал в Баден, где временно находился на отдыхе. Эта телеграмма разозлила Витте. Бюлова он вс?-таки ценил несколько выше, чем других государственных людей: называл его человеком не очень умным, но даровитым, и, главное, образованным. Сам он свои познания заимствовал преимущественно из газет и разговоров с учеными людьми; но именно поэтому высоко ценил образование в других. С германским канцлером он часто беседовал, особенно прошлым летом в Нордернее. Бюлов в разговорах беспрестанно цитировал писателей, философов, поэтов (знал на память огромное количество стихов на разных языках). Это было в первые дни знакомства интересно; но скоро он потерял интерес к своему утомительно-блестящему собеседнику. Вдобавок, он цитатами отвечать не мог, а разговор надо было вести на более высоком уровне, чем обычно. Образованна была и графиня. В Нордернее расспрашивала его о декабристах и восторгалась Львом Толстым. О Толстом Витте ей сказал, что романист он действительно гениальный (может быть, в самом деле, "Войну и Мир" или "Анну Каренину" прочел), но философия его просто детская. А о декабристах разговора не поддержал, так как о них не знал почти ничего. Про себя считал их благородными дураками: "Это в России-то начала прошлого века затеяли либеральную революцию! Хороши были бы, если бы их восстание удалось! И финансы бы оказались замечательные!" Приглашение Бюлова показалось ему и непринужденным по форме. "Если б не Цусима, не стал бы меня вызывать к себе в Баден". Но канцлер мог выхлопотать для него у Вильгельма цепь Красного Орла, высший 159 германский орден. Это и само по себе было бы приятно, а главное, тогда государю пришлось бы пожаловать ему графское достоинство, -- нельзя наградить меньше, чем немцы. Впрочем, таковы были у него не определенные мысли, а нечто среднее между мыслями и инстинктом. Немного поколебавшись, он принял среднее решение: любезно ответил, что был бы очень рад повидать Бюлова в Берлине, а приехать в Баден, при всем желании, не может: спешит с докладом к царю. Канцлер действительно приехал в Берлин. Они вдвоем очень приятно пообедали в знаменитом ресторане Борхардта. Говорили друг с другом в шутливом тоне. Оказалось, что Вильгельм примет гостя в своем охотничьем замке Роминтен, недалеко от русской границы. Бюлов и Витте оба любили поговорить. Посплетничали обо всех, -- кого только оба не знали? Несколько более сдержанно, но и не слишком почтительно, высказались каждый о своем монархе. Витте вспомнил, что когда-то выхлопотал Вильгельму у царя чин адмирала русского флота. -- "Не скрою, это было не так легко. Ваш кайзер стороной дал мне понять, что был бы этому отличию очень рад. Он обожает разные мундиры, я просто никогда этого не мог понять. Другое дело ордена: они даются за настоящие заслуги, как, например, ваш Красный Орел". Больше ничего не сказал, но канцлер про себя подумал: "A bon entendeur salut. Отчего бы и нет?" Занес в память и об адмиральском мундире. Был верноподданически предан Вильгельму (вдобавок, и всем ему обязан), но подобные факты запоминал и впоследствии, без чрезмерной преданности, к слову сообщил в своих воспоминаниях. Действительно, приехав в Роминтен, Витте узнал, что император жалует ему цепь Красного Орла. Был очень доволен, этот орден жаловался обычно принцам крови. Собственно и графский титул был самому Витте не так уж нужен. Ему нужны были власть и -- в меньшей мере -- деньги. Но он знал, что жене будет очень приятно стать графиней. И, главное, придут в бешенство другие сановники, его враги и конкуренты. После великолепия русского двора Витте не могли поразить ни берлинский, ни потсдамский двор. Его удивила 160 скромность Роминтенского охотничьего замка и уклада жизни в нем. Замок был обыкновенный двухэтажный деревенский дом с очень просто убранными чистенькими комнатами. Так же прост был завтрак. Император и немногочисленные гости были в охотничьих костюмах, вели себя как приятели. До перехода в столовую Вильгельм сидел на ручке кресла Эйленбурга, -- Витте подумал, что это было бы невозможно при русском дворе; понимал, что на него хотят подействовать фамильярностью, простотой, даже скромностью, вообще Вильгельму никак не свойственной. За завтраком император рассказывал не очень смешные истории и анекдоты, обращался преимущественно к русскому гостю. Это тоже было приятно. Как у большинства людей, у Витте отношение к человеку почти всегда в значительной степени определялось тем, как этот человек относился к нему. Вильгельм был с ним чрезвычайно ласков и любезен. За это можно было забыть обо многих его политических делах, даже о поездке в Танжер. Вс? же он не мог упустить случая. Были важные государственные интересы; они шли впереди наград, вернее, тесно с ними переплетались; но ни за какие титулы, ордена, деньги Витте не стал бы вести политику, ставящую себе целью войну. Он решил поговорить с императором серьезно, без шуток и анекдотов, -- так, как собирался вскоре поговорить с царем: думал, что от этих двух людей теперь больше всего зависят судьбы мира. В Роминтене он был в ударе, как на особенно важных заседаниях при переговорах с японцами. Там была откровенная борьба, здесь борьба скрытая, но, быть может, в историческом плане еще гораздо более важная. И он за завтраком от общего ничтожного разговора чувствовал вс? росшее нетерпение. После завтрака Витте попросил у Вильгельма разрешения поговорить с ним наедине. Они беседовали больше двух часов. По словам Эйленбурга, голоса звучали "bald lebhafter, bald schwächer". Вероятно, слово "lebhafter" относилось преимущественно к русскому гостю. Записи беседы не осталось, но кое-что сохранилось 161 в воспоминаниях разных лиц, очевидно спрашивавших позднее императора. Для начала Вильгельм осторожно заговорил о внутреннем положении России. Витте крепко ругнул "анархистов". Социалистические теории интересовали его еще меньше, чем другие, он в них не разбирался, да и не хотел разбираться, и называл анархистами всех революционеров вообще. Ругнул он и "свихнувшихся либералов", -- серьезно думающих, что за ними есть какая-то сила в народе, тогда как народ к ним совершенно равнодушен и сметет их в случае революции в первые же дни. Говорил и тут, как почти всегда, искренне: "анархистов" терпеть не мог; их тоже считал в лучшем случае благородными дураками, а в худшем -- прохвостами. Вильгельм слушал с сочувственной улыбкой. Ему говорили о радикализме этого русского государственного деятеля, а он недолюбливал радикалов, даже иностранных. Затем Витте стал еще более злобно ругать русское правительство, и улыбка стерлась с лица императора: правительства, даже иностранные, ругать не следовало; как и его дед, он всегда в душе завидовал самодержавной власти царей. -- Затеяли, ваше величество, безобразную, никому не нужную, преступную войну. Правда, объявила ее Япония. В Токио, верно, тоже есть достаточно дураков и сумасшедших. Но главные виновники это наши жулики-концессионеры, разные аферисты и проходимцы, а также политика Плеве, господина Вячеслава Плеве (он иронически подчеркнул имя убитого министра). Ваше величество, верно, не знаете, что Плеве родом из немцев и в ранние годы назывался Вильгельмом, затем их семья ополячилась; и он стал Вацлавом, потом семья обрусела и он оказался Вячеславом, -- говорил Витте, беспорядочно перескакивая с одного предмета на другой; в увлечении не подумал даже, что в беседе с германским императором не следовало бы неодобрительно отзываться о немецком происхождении Плеве. -- Вы о нем спросите вашего канцлера, князь Бюлов биографию этого господина знает. Да я это только к слову 162 говорю, -- поправился он, -- дело, разумеется, никак не в его происхождении. Ну, хорошо, затеяли войну. Командующим армией назначен Куропаткин, это ничего, недурной генерал, хоть воли у него никогда не было. Он не хотел войны с Японией и вяло, как они все, говорил это Плеве, а тот ему в ответ: "Вы не знаете внутреннего положения России. Чтобы удержать революцию, нам нужна маленькая победоносная война". Хорошо, а? Вот и удержал! Император привык к тому, что сановники часто терпеть не могут друг друга; но они обычно это скрывали, по крайней мере от него. Этот же без стеснения говорил вещи поразительные. Бюлов изумленно рассказывал, что, случайно встретившись с ним в Тиргартене в день убийства Плеве, Витте еще издали ему радостно закричал: "Приятное известие! ("Une bonne nouvelle!"): только что убит Плеве!". -- Да, войну вели неудачно, -- осторожно сказал император. Он желал победы России, но ее поражение не очень его огорчало. -- Ваше командование оказалось не на должной высоте. -- Можно сказать, что не на должной высоте! Ну, хорошо, назначили Куропаткина, а над ним адмирал Алексеев! Этот уж совершенная находка: главнокомандующий и наместник Дальнего Востока. Так-с, значит, два командующих. Вы Алексеева знаете, ваше величество? Полное ничтожество! Он и на лошадь сесть не может! Я два года тому назад был в Порт-Артуре и, как шеф пограничной стражи, устроил ей смотр. Разумеется, сел на коня. Я, хоть и штатский человек, а верхом езжу недурно. Как же в мундире на смотру быть не на коне? Явился естественно и Алексеев, ведь главнокомандующий, правда? Только он пеший. Спрашиваю, в чем дело. Оказывается, он отроду не ездил верхом, приближенные так, с улыбочками, мне и объяснили: ездить не умеет, боится лошадей. Хорош главнокомандующий миллионной армией, а? Да и это еще бы куда ни шло! Только он и о военном деле не имел никакого понятия. Вот так, с двоевластием, и начали войну! Остальное вы знаете. Россия очень могущественная 163 страна, не дай Господи никому с нами воевать, -- на всякий случай добавил он, вспомнив, с кем говорит. -- А только эту войну мы позорно проиграли. Слава Богу, слава Богу, что мне удалось выпутать Россию, с потерей только половины Сахалина. Не очень он нам нужен этот каторжный Сахалин, слава Богу, земель у нас достаточно... -- Ваша заслуга велика, -- вставил слово Вильгельм, слушавший его с вс? увеличивавшимся любопытством. Но перебить Витте было нелегко даже императору. -- Я тоже думаю, что велика, это так. Я по ночам не спал, вс? боялся, что упрутся японцы. Вот и увидите, как меня в Петербурге отблагодарят, я наперед знаю. Так вот, что же теперь? Я, ваше величество, всю жизнь был сторонником самодержавия, не лежит у меня душа к конституциям. Да что же нам делать? Разве можно сохранить самодержавие без подходящего самодержца, при совершенно расшатанном государстве? Все страны перешли к конституционному правлению. По складу моей души, по моим семейным традициям, мне любо неограниченное самодержавие, да что в том, когда его больше в России никто не хочет, кроме горсти разных предводителей дворянства, придворных, полковников от котлет? Пусть это человеческое заблуждение, но надо понять, что таков ход истории. Верно, это исторический закон, что в настоящее время должны править представители народа, хоть они ничего в государственных делах не смыслят. Эту линию я и буду вести, если меня сразу не выгонят: "Заключил мир, ну, и ступай ко всем чертям!"... Потом выкинут вс? равно. Им еще, правда, нужен большой внешний заем, а кому, кроме меня, в Европе дадут деньги? Поведу, поведу эту линию, Бог мне судья, -- говорил Витте, точно убеждая себя самого. -- Только где взять людей для этой самой конституции? Придется звать либералов, других нет, не Трепова же брать? Он честный человек, но в душе полицеймейстер. Из старых только один человек есть, Дурново, он умница и знает 164 дело. Знает дело, знает дело, -- повторял он, задумавшись. Вильгельм заговорил о внешней политике, упомянул о свидании в Биоркэ с царем: там положено начало тесному сближению между Германией и Россией. Витте слушал его рассеянно. Давно прошло то время, когда его могло по существу интересовать мнение монархов, да собственно и громадного большинства людей вообще. -- Да, тесное сближение это очень хорошо, -- сказал он, не дослушав. -- Тесное сближение между всеми странами, а для начала между Россией, Германией и Францией. Главное это, чтобы никому ни с кем больше не воевать! Это самое главное, ваше величество! Иначе все династии погибнут. А следовательно надо прекратить и дурацкие вооружения. -- Вильгельм взглянул на него очень холодно. -- Именно они главным образом и мешают населению всех стран возможности безбедно жить, а это только на руку анархистам. От вооруженного мира народы страдают не менее, нежели от войны. Разве европейские страны могут себе позволить такие дикие, непроизводительные, бессмысленные расходы? Европа, это я еще лет восемь тому назад говорил вашему величеству, когда вы изволили беседовать со мной в Петербурге, Европа и вообще дряхлеющая старушка: подурнела, пожелтела, морщины, выпадают зубы, еле дрыгает ногами, бывшая красавица. Да и прежде красавицей она была сомнительной. Об ее величии со временем будут вспоминать, как мы вспоминаем о величии древнего Рима. С той разницей, что римляне хоть знали, чего хотят. Ерунды хотели, мирового владычества, но знали, чего хотят, а мы и этого не знаем. А тут еще колониальные авантюры с подрыгиванием, тоже решительно никому не нужные, кроме генералов и спекулянтов. Вот мне в Париже уши прожужжали о Марокко, на вас жаловались, ваше величество, уж вы не гневайтесь. Очень жаловались на Германию и, быть может, не без основания, хоть и они сами ничем не лучше, демократические господа французы. Им Марокко так же нужно, как вам, -- говорил он, не обращая 165 внимания на то, что лицо у Вильгельма стало ледяным. Несмотря на свою привычку ко двору, Витте совершенно не был придворным человеком и с королями, даже с императором Николаем, даже с Александром III разговаривал, не стесняясь в выраженьях. Он долго говорил, что необходимо прочное и вполне искреннее дружеское соглашение между мировыми державами. Но, взглянув на императора, подумал, что весь разговор был ни к чему: этот человек тоже в главном ничего не понимает. "Неврастеник!" Витте знал, что государственные деятели в большинстве неврастеники вследствие самых условий их жизни и работы. Вильгельм был одним из самых могущественных неврастеников в мире: "Может, очень может погубить себя, -- это бы еще ничего, -- но с собою и весь мир!" У него пропала охота к продолжению разговора. Голоса стали "schwächer". Еще немного поговорили о предметах незначительных. Концом разговора Вильгельм остался доволен. "Es war grossartig", -- говорил своим приближенным император. Перед обедом министр двора принес в комнату гостя цепь Красного Орла, да еще портрет Вильгельма в золотой рамке с собственноручной надписью: "Portsmouth -- Biorkö -- Rominten. -- Wilhelm Rex". Теперь графский титул был почти обеспечен. Слово "Биоркэ" в надписи немного удивило Витте. Он в Биоркэ не был и текста договора не знал. В Петербурге узнал от графа Ламсдорфа и рассвирепел: -- "Вот так штука! Мы до сих пор были обязаны защищать Францию от Германии, а теперь обязались защищать Германию от Франции! Хорошо, очень хорошо! Этот договор надо немедленно уничтожить! Я так прямо и скажу государю императору при следующем же свидании. Но первым свиданием на яхте "Штандарт" он был растроган. Государь в самых милостивых выражениях благодарил его за успешное выполнение в Портсмуте данного ему тяжелого поручения, сказал, что получил от германского императора письмо, в котором тот восторженно о нем отзывается. Сообщил, что возводит его 166 в графское достоинство. Витте растроганно благодарил и поцеловал царю руку. На следующий же день его в реакционных, кругах прозвали "графом Полу-Сахалинским". Он сам любил забавные шутки, но был очень зол. Немного его утешили очевидная ярость врагов и то, что, узнав о пожалованном ему титуле, Муравьев заболел черной меланхолией. IX Семь духов. Владыки гор, ветров, земли и бездн морских, Дух воздуха, дух тьмы и дух твоей судьбы, - Все притекли к тебе, как верные рабы, - Что повелишь ты им? Чего ты ждешь от них? Манфред. Забвения. Первый дух. Чего -- кого -- зачем? Манфред. Вы знаете. Того, что в сердце скрыто, - Прочтите в нем -- я сам сказать не в силах. Дух. Мы можем дать лишь то, что в нашей власти: Проси короны, подданных, господства Хотя над целым миром, -- пожелай Повелевать стихиями, в которых Мы безгранично царствуем, -- вс? будет Дано тебе. Манфред. Забвенья -- лишь забвенья. Вы мне сулите многое: ужели Не в силах дать лишь одного? Дух. Не в силах. Быть может смерть... Манфред. Но даст ли смерть забвенье? На вечерах у Ласточкиных обычно собиралось человек двадцать пять или тридцать. Хозяева одинаково были рады всем, не считались с известностью гостя, всем говорили приятное, всех кормили и поили на славу. Татьяна Михайловна говорила Люде, что меняет состав гостей, так как всех одновременно принимать не может. "Надо было бы звать сто человек, если не больше, стулья еще можно бы взять напрокат, но не оказалось бы места в зале и особенно в столовой". -- "А вы купили бы особняк где-нибудь на Поварской", -- сказала Люда. -- "Ни за что! Митя так любит нашу квартиру, и я люблю", -- ответила Татьяна Михайловна, 167 редко отвечавшая на колкости и совершенно не понимавшая, зачем люди их говорят. Она всегда в разговорах с Людой делала вид, будто колкостей не замечает. Мелодекламация не вошла в моду в Москве. Настоящие музыканты ее не признавали. На вечерах Ласточкиных она устраивалась в первый раз: известный драматический артист читал "Манфреда" под Шумановскую музыку. Среди гостей преобладали артисты, профессора, политические деятели. Писателей Татьяна Михайловна немного остерегалась: уж очень много пьют. -- "Ну, напиться может кто угодно, даже профессор", -- возражал Дмитрий Анатольевич. Впрочем, и он писателей, особенно поэтов, звал к себе менее охотно, чем других. На вечере у одной из Морозовых слышал чтение молодого Андрея Белого, ничего не понял, был немного испуган и к себе его не позвал. Не очень понравились Ласточкину и вполне понятные стихи, как революционные в политическом и художественном отношении, так и необычайно удалые, народные, "кондовые". Ему казалось, что эти литераторы выбрали свою поэзию как самый легкий путь к скорому успеху и затем приобрели к ней профессиональный интерес. По его наблюденьям, главное у них заключалось в желании непременно изобрести что-то новое, еще никем не использованное. Один из них хвастал, что свое стихотворение написал небывалым размером (дал сложное название), который нигде в литературе до него не встречался. Дмитрий Анатольевич говорил жене, что именно вследствие этой погони за новизной они очень похожи один на другого. "Идет игра в лотерею известности. Многие выигрывают -- очень ненадолго. Собственно они все должны были бы ненавидеть друг друга. Но, кажется, этого нет: отношения скорее благодушные, каждому из них было бы без других очень скучно... Может, я и вообще несправедлив к ним. Что-ж делать, я ни одному их чувству не верю, не верю искренности хотя бы одной их строчки... Ты наверное моих мыслей не одобряешь?" Татьяна Михайловна в самом деле не одобряла. "Всякому делу надо учиться, а ты, Митенька, этому не 168 учился. Если ты не знаешь, например, что такое пеон четвертый, то и судить о поэзии нельзя". -- "А, по моему, можно, хотя я не знал даже того, что они, проклятые, нумеруются!" -- "Ну, а уж насчет "искренности", то тут уж я просто не понимаю, как можно судить, искренен ли поэт или нет? Всякого человека надо считать искренним, пока не доказано обратное. А эти что читали на вечере уж во всяком случае поэты талантливые". -- "Способные да, даровитые, может быть, а очень талантливые не думаю. И, по моему, настоящую литературу губят именно книги -- "так себе", никак не хорошие, но и никак не плохие", -- нерешительно возражал Дмитрий Анатольевич. В Москве литературные салоны были в большей моде, чем музыкальные. Ласточкин у себя устроил музыкальный, понимая, что такой у него выйдет лучше. Музыку он любил всякую, но хоть умел отличать хорошую от плохой. Татьяна Михайловна вообще была против устройства "салона"; несмотря на свое общее расположение к людям, больших приемов не любила: почти всегда бывает скучновато, не то, что когда соберутся пять или шесть друзей. Однако все их знакомые что-то у себя устраивали, надо было платить приглашеньями за приглашенья; она подчинилась желанью мужа и старалась, чтобы приглашенные скучали возможно меньше, хорошо ели, хорошо, но в меру, пили. На их большие приемы, в дополнение к их собственному повару, приглашался еще клубный: Ласточкин находил, что если один повар готовит больше, чем на десять-двенадцать человек, то ужин не может быть хорошим. На этот раз клубный повар был новый, Татьяна Михайловна не была в нем уверена и немного беспокоилась, особенно за "бэф Строганов". С улыбкой вспоминала очень скромные ужины в Харькове у воспитывавшей ее небогатой, бережливой тетки. Родителей она потеряла в раннем детстве, тетка тоже давно умерла, и из родных у нее оставался только двоюродный брат, теперь петербургский помощник присяжного поверенного. Ее муж очень его не любил, и они, бывая в столице, не всегда даже заезжали к нему с визитом. Дмитрий Анатольевич волновался много больше, 169 чем жена, но по другой причине. Этот вечер несколько отличался от их обычных: после ужина Ласточкин предполагал экспромптом устроить обмен политическими мненьями и сказать краткое вводное слово (о чем не предупредил жену). Надеялся, что артисты, поужинав, уйдут: у каждого из них обыкновенно бывало по несколько приглашений в день, и везде, несмотря на тревожное время, пили шампанское. Артисты, конечно, для политических бесед не годились. -- "могут только нести чушь". Но профессора и политические деятели очень годились, хотя были второстепенные: первостепенные уехали в Петербург: "переговорить с графом Витте". Всеобщая забастовка кончилась, прогремел на весь мир манифест 17-го октября, Витте стал главой правительства. Радость была необычайная. Правда, за манифестом последовали в провинции погромы евреев и интеллигенции, вызвавшие общее негодование. Все сходились на том, что это последние действия черной сотни: на прощанье мстит за свое полное и окончательное крушенье. Поддался общему восторженному настроению и Дмитрий Анатольевич. -- Вот меня нередко попрекали чрезмерным оптимизмом, -- говорил он; при всей своей искренности, забыл, что его оптимизм ослабел в последние месяцы. -- А вот вышло вс?-таки по моему. Увидите, какой расцвет скоро настанет! После десяти лет свободного строя Россия станет первой страной в мире. Да, большой, очень большой человек Витте! Татьяна Михайловна совершенно с ним соглашалась. Люда спорила. Вернее, начала спорить приблизительно через неделю после манифеста: московская партийная организация получила письмо от Ленина. Он говорил, что революция только началась, что он возвращается в Россию для ее углубления, называл Витте черносотенцем. Люда стала говорить то же самое, но из снисходительного отношения к взглядам Дмитрия Анатольевича смягчала отзыв о председателе совета министров. -- ...Дался вам этот Витте! И он, конечно, скоро 170 уйдет или будет свергнут начавшейся революцией. Мавр сделал свое дело, мавр может уйти, -- говорила она, не зная, что эту популярную в истории русской публицистики шиллеровскую фразу повторял в Петербурге, приписывая ее Шекспиру, сам Витте в переговорах с либералами. Грозил им своей отставкой и предупреждал, что ему на смену очень скоро придут совершенно другие люди. Рейхель не обрадовался ни манифесту, ни приходу к власти графа Витте и почти одинаково ругал правых и левых. Дмитрий Анатольевич только разводил руками: "Спорить можно с консерватором, но нельзя спорить с человеком, совершенно равнодушным к политической жизни. В сущности, ты нигилист, Аркаша!" -- говорил он. -- "Уж я не знаю, кто я такой, только ничего хорошего не будет". -- "Почему не будет? На предельный пессимизм тоже отвечать нечего. Разумеется, мы все умрем, а может быть, через миллион лет кончится и наша планета, хотя нет никаких причин это утверждать. Но жить надо так, точно мы будем существовать вечно!" -- "Не вижу ни малейших оснований", -- говорил Аркадий Васильевич. Поэма Рейхелю не нравилась. "Говорят, "верх гениальности"! Вздор. Любой из наших доморощенных сочинит не хуже... Там, в первом ряду справа расселись толстосумы, всех перевешать. И морды какие самодовольные. Они готовы осчастливить Россию, но царь, по своей отсталости, не предлагает им портфелей. А за их пятипудовыми дочерьми увиваются идейные присяжные поверенные; идейность это хорошо, но идейность с миллионным приданым еще лучше. Люда с кем-то "высоко держит знамя". Разумеется, социал-демократическое, хотя она так же охотно и так же случайно могла стать социал-революционеркой... Нина делает вид<,> будто слушает Тонышева. Только вчера его сюда затащила Люда, и вот он уже у них на вечере!" Тонышев накануне обедал у Ласточкиных и всем, кроме Рейхеля, очень понравился. После его ухода Дмитрий Анатольевич расспрашивал о нем Люду, а вечером говорил о нем наедине с женой: 171 -- Очень милый человек. Кажется, он нравится Нине? Татьяна Михайловна засмеялась. -- Я, как Толстовский Алпатыч, на три аршина под тобой вижу. Да, и мне показалось, что он Нине понравился. В самом деле, он был бы для нее отличной партией. Дмитрий Анатольевич смущенно улыбнулся. Нина внимательно слушала. Стихи и музыка казались ей прекрасными. Она любила музыкальные вечера в доме брата. Политические же разговоры слушала плохо. Накануне за обедом Люда резко отозвалась о царе. Тонышев тотчас замолчал. -- Я с вами не согласна, -- сказала Нина. -- У царя прекрасные, истинно-человеческие глаза. Таких я у революционеров не видела. -- А где собственно вы революционеров видели, Нина? -- Видала. Они иногда к Мите заходят. -- Значит, вы судите о политике в зависимости от "глаз"? -- Да, сужу и в зависимости от глаз. Человек с такими глазами не может быть злым. А это и в политике главное. -- Я с вами согласен, Нина Анатольевна, -- с жаром сказал Тонышев. Люда рассмеялась. Татьяна Михайловна тотчас перевела разговор. Манфред. -- ...Но вс? равно, -- душа таить устала Свою тоску. От самых юных лет Ни в чем с людьми я сердцем не сходился И не смотрел на землю их очами, Их цели жизни я не разделял, Их жажды честолюбия не ведал, Мои печали, радости и страсти Им были непонятны... "Да, да, и это тоже обо мне сказано, быть может еще больше, чем монологи Росмера", -- думал Морозов. Он не читал "Манфреда" и еще не понимал смысла поэмы. "Или он скрывает какое-либо преступленье?.. Что же ему дает эту власть над людьми? Мне -- 172 Никольская мануфактура, а ему будто бы духи и наука? Какие духи? А о науке он и сам говорит, что это обмен одних незнаний на другие". Вс? равно, власть есть, но в самом деле "что пользы в том?" Манфред. Мы все -- игрушки времени и страха. Жизнь -- краткий миг, и вс? же мы живем, Клянем судьбу, но умереть боимся. Жизнь нас гнетет, как иго, как ярмо, Как бремя ненавистное, и сердце Под тяжестью его изнемогает. В прошедшем и грядущем (настоящим Мы не живем) безмерно мало дней, Когда оно не жаждет втайне смерти, И вс? же смерть ему внушает трепет, Как ледяной поток... "Да, вс? так, вс? так! Но какие же темные силы так грозно над ним тяготеют? Я не знаю и того, какие тяготеют надо мной. Разве Департамент полиции?" Ему в последнее время казалось, что полиция следит за ним вс? внимательнее. "Разумеется, я в точности не знаю, что с моими деньгами делают все эти Красины. Говорят, они готовят восстание?.. Связи связями, власть властью, а могут предать суду, засадить в тюрьму. Не вс? ли равно?" Нервы у него совершенно расшатались за последний год. Он теперь постоянно ждал больших несчастий. Боялся своих рабочих, боялся революции, разорения, большевиков, Департамента полиции. Никаких радостей больше не оставалось. Вино надоело, театр надоел, любовница ушла, другой искать не хотелось. -- "Манфред верно покончит с собой. Но никакой теории самоубийства я у него не вижу. Если человек кончает с собой по какой-либо определенной причине, то тут ничего удивительного нет. Другое дело, если он убивает себя без причины... Зачем еще появился в поэме этот аббат? Конечно, у аббатов есть на вс? ответ. Жаль, очень жаль, что у меня нет веры предков, но если нет, то и нет. Я не понимал никогда и теперь не понимаю, как вера есть у большинства людей, а когда-то была у всего человечества? Жизнь в ту пору была гораздо более 173 страшна, чем наша. Творились в мире неслыханные зверства, людей пытали, четвертовали, сажали на кол. Вспомнить только войны семнадцатого века, хотя бы у нас: что творили казаки, поляки, татары, великороссы, просто читать нельзя. Теперь нет всего этого и, конечно, больше не будет. Но стали ли мы счастливее? Вс? же в ту пору бывали и периоды мира или хотя бы затишья, и уж в эти периоды люди были неизмеримо счастливее нас. Была вера, твердая, непоколебимая вера, в которой не сомневался, не мог сомневаться никто, кроме разве отдельных смельчаков, отчаянных в природном самоволии людей... У всех других было вечное, твердое утешение. Быть может, оно мелькало даже в потухающем сознании тех, которые доживали последние минуты на колу: "еще час -- и кончится мука, начнется вечная, счастливая жизнь!" И может быть, человечество когда-нибудь проклянет людей, ставших полтораста лет тому назад эту веру расшатывать. Но они свое дело сделали, и для нас это кончено. Откуда я возьму веру предков? И что же меня попрекать ее отсутствием? Уж если попрекать, то каких-нибудь Вольтеров, Дидро или Шопенгауэров, да и тех бессмысленно. Они тоже искали того, что называли правдой, и даже какую-то правдишку предложили. А еще какой-нибудь другой правдишкой живет, например, Красин. Впрочем, у него она так, для больших оказий, для разговоров, когда не о чем другом говорить. Всерьез же он занят революционной карьерой и, еще больше, составлением собственного капитальца. И Горький занят тем же, его "творчеству" грош цена, как только я этого не видел прежде? Он сам мелодекламатор. Всю жизнь обманывал других, да немного, гораздо меньше, и самого себя... И я тоже достаточно мелодекламировал, больше не вмоготу, всего с меня достаточно, пора уходить... Как могут жить старики восьмидесяти-девяноста лет, зная, что каждый день считан и что впереди только предсмертные мучения? Мне тоже решительно нечего ждать. Надо, чтобы мысль о смерти стала привычной, ежедневной, автоматической. И для этого полезно всегда носить с собой револьвер, как я и сейчас ношу. Отвыкнуть от любви к жизни трудно, но я 174 отвыкаю, и чем больше ее бояться, тем лучше. Тогда легче умирать. Самое самоубийство может быть автоматическим действием, иначе труднее покончить с собой". Он оглянулся и встретился взглядом с Людой, оба тотчас отвели глаза. "Эта еще кто? Красива. Быть может, и она готова была бы отдаться мне? То есть, не мне, а Никольской мануфактуре. Совершенно бескорыстно мне никто не отдавался, все с оглядкой на Никольскую мануфактуру", -- думал он с вс? росшим отвращением от людей и от жизни. Аббат. -- Увы, ты страшен -- губы посинели -- Лицо покрыла мертвенная бледность -- В гортани хрип. -- Хоть мысленно покайся! Молись -- не умирай без покаянья! Манфред. Вс? кончено -- глаза застлал туман -- Земля плывет -- колышется. Дай руку -- Прости навек. Аббат. Как холодна рука! О, вымолви хоть слово покаянья! Манфред. Старик! Поверь, смерть вовсе не страшна. (Умирает). Аббат. Он отошел -- куда? -- страшусь подумать -- Но от земли он отошел навеки. "Да, замечательная поэма", -- думал Морозов. -- "Сегодня же дома прочту вс?. Кажется, Байрон в одном из шкафов должен быть... Можно бы собственно уехать и до ужина, да они не отпустят. Скажут: надо обменяться впечатлениями. На всех таких вечерах обмениваются впечатлениями, если за ужином не выпьют столько, что уж не до впечатлений". Он не видел в зале ни одного человека, с которым ему хотелось бы поговорить о "Манфреде". "Да, если смерть не будет страшна, то, конечно, уж в жизни ничто не может быть страшно". Он прежде не бывал у Ласточкиных и, собственно, не знал, почему принял приглашение на этот раз. Дмитрий Анатольевич пригласил его накануне, при случайной встрече. Его, как всех, поразил вид Саввы Тимофеевича. "Просто узнать нельзя! Глаза совершенно мертвые! Может, у нас немного развлечется?" 175 -- Не приедете ли, Савва Тимофеевич? У нас будет сеанс мелодекламации... Морозов вспомнил, что недавно отказал Ласточкину в пожертвовании на институт, и принял приглашенье. "Постараюсь уехать возможно раньше". Но как только началось чтение, поэма его захватила. "Не понимаю, просто не понимаю", -- с недоуменьем думал Ласточкин. -- "Почему это его тяготит жизнь, "как бремя ненавистное"? Он был еще бо'льшим баловнем судьбы, чем Морозов... И именно эти баловни судьбы ее клянут! Я, пожалуй, тоже баловень, но во всяком случае гораздо меньший, и я всегда обожал жизнь, и никогда у меня и мысль о самоубийстве не могла бы возникнуть... Не привирал ли вс?-таки и этот гениальный поэт? Откуда бы у молодого лорда, не очень давно выпущенного из английской школы, любившего выпить и поухаживать за дамами, могли быть такие демонические чувства?" Впрочем, Дмитрий Анатольевич слушал рассеянно: вс? больше волновался перед своим вступительным словом к беседе. Люда тоже не очень слушала. Вначале старалась заметить и запомнить какой-либо отдельный стих, который мог бы пригодиться. Потом ей надоело: она не любила долго слушать, даже когда читались важные политические доклады; прения уж были много интереснее, особенно если выступали язвительные ораторы. Устало от поэмы и большинство слушателей; почти все подумывали, что хорошо было бы перейти в столовую. Слава Богу, кажется, сейчас умрет Манфред", -- думал Аркадий Васильевич. "И совсем не так умирают люди. Никто в агонии не говорит: "Глаза застлал туман, земля плывет, колышется"... "Но от земли он отошел навеки"? Разумеется, если человек умирает, то отходит навеки, -- не очень оригинальную мысль высказал аббат... Кажется, Морозов поглядывает на дверь, едва ли Таня его отпустит... Вот теперь явно конец, и Митя поблагодарит за доставленное нам всем высокое наслаждение"... У Ласточкиных на больших обедах не раскладывали перед приборами карточек: Татьяна Михайловна 176 знала, что гостям приятнее садиться где угодно и что они обычно сами не садятся там, где им не полагалось бы. Вс? же артиста она пригласила сесть рядом с собой. "Ну, что-ж, это правильно: ведь могла бы посадить на почетное место толстосума", -- подумал Рейхель. Сам он сел с аккомпаниаторшей и еле поддерживал с ней разговор. Поглядывал на других гостей; познакомился в доме двоюродного брата почти со всеми. "Купчих немного: сестры Шмидт, да еще одна Саввовна и одна Саввишна, в их династиях это отчество различается, чтобы не спутать. А Люда села к обер-Савве. И уже болтает с ним так, точно они с детства знакомы! Кто еще? Тот, кажется, тенор? Брюнетка виолончелистка... Остальные -- "цвет интеллигенции", длинные седые бороды, лбы мыслителей, вс? как полагается. Воображаю, как мыслители весь вечер старались подавлять зевки. Ничего, теперь отдохнут, шампанское будет литься рекою, и "дружеская беседа затянется далеко за полночь". А кто те два молодых субъекта рядом с Шмидтихами? Довольно противные физиономии". От скуки и злости он мысленно подсчитал, сколько мог стоит Мите прием: "Верно, рублей триста, недурной микроскоп можно было бы купить". -- Да, отличная рыба, -- сказал он аккомпаниаторше. Она была недовольна угрюмым соседом и делала тщетные попытки заговорить. -- Пожалуйста, подлейте мне немного шабли. Превосходное вино. Но вас верно винами не удивишь: вы ведь, кажется, с женой долго жили во Франции? -- Мы там пили "ординер" в тридцать сантимов бутылка, -- мрачно ответил Аркадий Васильевич. Он опять подумал, что в Париже жил приятнее, чем в Москве. "И общество было интереснее". Его общество составляли во Франции молодые биологи: политических эмигрантов Люда к себе не звала, зная, что он был бы с ними нелюбезен и совершенно для их разговоров не подходил. Люда сидела рядом с Морозовым. Это вышло случайно, но она была довольна: "Никитич говорит, что он умница. Посмотрим". Язык у нее от водки быстро развязался. 177 -- Я знаю, кто вы такой, -- говорила она. -- Знаю, что вас зовут Саввой. А как ваше отчество? -- Тимофеевич, -- ответил Морозов, вероятно, впервые слышавший такой вопрос. -- Меня зовут Людмила Ивановна. Вы верно себя спрашиваете, кто я такая? Мой муж Рейхель двоюродный брат хозяина дома. Он сидит с той дамой в темно-зеленом платье, которая сегодня аккомпанировала... Впрочем, он не совсем мой муж, у нас гражданский брак. Это вас не слишком шокирует? -- Помилуйте-с, нисколько. -- Вы не удивляйтесь, я всегда всем это говорю при первом знакомстве. Мне о вас рассказывал ваш друг Красин. Ведь он ваш друг? -- Нет-с, но мы хорошо знакомы. Выдающийся человек, что и говорить-с, -- сказал он и подумал, что и эта верно сейчас попросит денег. Люда выпила еще рюмку. -- Я давно дала себе слово, что не буду в жизни считаться ни с чем условным, ни с какими предрассудками, особенно с буржуазными. Знаю, что и вы такой же... Вы читали Коллонтай? -- Не читал-с. Это, кажется, о свободной любви-с? -- Да, и о свободной любви-с, -- весело сказала Люда. -- Она замечательная женщина и очень красива. Хотя и не такая красавица, как о ней говорят... Вы, конечно, удивляетесь, что у Дмитрия Анатольевича и особенно у Татьяны Михайловны такая свойственница? Они ведь оба воплощение буржуазности, благовоспитанности и всего такого. Я и сама этому удивляюсь. -- А ваш муж тоже такой? -- Такой, как они, или такой, как я? Ни то, ни другое. Мой муж ни благовоспитанный, ни неблаговоспитанный, он просто вне этого. Рейхель, говорят, замечательный ученый. -- Вот как? Не биолог ли? -- Почему вы знаете? Ах, да я и забыла, ведь он вам подавал какую-то записку о биологическом институте. Вы денег не дали, но вы, верно, такие записки получаете каждый день. Знаю, что вы много жертвуете. Жертвуете и на революционные дела. Слышала. 178 "Сорока на хвосте принесла".... Это любимая поговорка Ильича. -- Какого Ильича-с? -- Ленина. Не делайте вида, будто о нем не знаете. Вы давали деньги нашей партии. "Так и есть, теперь попросит", -- подумал он. -- "Странная дама". -- Такого не помню-с. -- Не помню-с, -- передразнила его Люда. -- Не конспирируйте, я в Охранку не донесу, я сама социал-демократка. Помогать нашей партии обязанность каждого порядочного человека. Но вы не бойтесь, я у вас денег не попрошу. По крайней мере, здесь, а то с Татьяной Михайловной верно случился бы удар. Она расхохоталась так, что на нее с некоторой тревогой оглянулись и Рейхель и хозяева дома. "Впрочем мне совершенно вс? равно, что она ему говорит", -- подумал Аркадий Васильевич. -- Не давал-с, -- угрюмо повторил Морозов. Он стал нелюбезен и еле отвечал Люде. В последнее время вообще не только не старался нравиться людям, но старался не нравиться. "Покончить с собой хорошо уж и для того, чтобы не ходить на обеды и не разговаривать вот с такими вульгарными особами. Да и все тут хороши, начиная с меня". Он обвел взглядом комнату, и ему показалось, что за столом сидят скелеты, одни скелеты, плохо прикрытые одеждой. "Скоро ими и будем... Вс? же это начало галлюцинаций. Да, либо дом умалишенных, либо то"... -- Вам понравилась мелодекламация? -- спросила Нина своего соседа Тонышева. -- Сказать искренно? Байрон понравился меньше, чем Шуман. Я знал когда-то Байрона чуть не наизусть... Впрочем, это преувеличение: не наизусть, но знал хорошо. И мне всегда казалось, что он... Как сказать? Что он уж очень сгущает краски. -- Кого же из поэтов вы любите? -- Больше всего Шиллера. Это смешно? -- Почему смешно? -- Потому, что отдает пушкинским Ленским, а где 179 уж у меня "кудри черные до плеч"? Моя молодость прошла, Нина Анатольевна. Мне больше тридцати лет. Ведь вам это кажется старостью, правда? -- Нисколько, -- ответила Нина чуть смущенно и перевела разговор. -- Я тоже люблю Шиллера, но вс?-таки люди у него не живые. -- Разве это важно? Я отлично знаю, что маркиз Поза не живой человек. Однако, главное это задумать прекрасный образ, который остался бы навсегда в памяти людей, а как он выполнен, менее важно. Поэты по настоящему живых людей не создают. -- Некоторые создают. Пушкин, например. -- Вы правы! -- не сразу, точно вдумавшись, сказал Тонышев. -- Я солгал, говоря, будто больше всего люблю Шиллера. По настоящему, как русский человек, всем предпочитаю Пушкина. -- И я. -- Вы что у него предпочитаете, уж если мы заговорили о поэзии? По моему, говорить о ней это лучший способ понять человека, а мне так хочется вас понять... И мы ведь все пронизаны литературой, хотим ли мы этого или нет. -- Вс? у Пушкина прекрасно, но лучше всего, по моему, последняя песня "Евгения Онегина" и "Капитанская Дочка". -- Я так рад, что мы с вами и тут сходимся! ("А в чем еще?" -- подумала Нина). -- Я ответил бы то же самое! Но "Капитанскую дочку" я особенно люблю до Пугачевского бунта. Конечно, это, если хотите, примитив: "Слышь ты, Василиса Егоровна"... "Ты, дядюшка, вор и самозванец"... Толстой подал бы людей не так. Но какой изумительный, какой новый в русской литературе примитив! -- Да ведь примитивы итальянской живописи -- гениальные шедевры, -- сказала Нина. "Уж очень он литературно говорит. Но милый<">, -- подумала она. Ей впервые пришло в голову, что этот дипломат мог бы стать ее мужем. -- "Странно. Совсем не нашего круга. Пошла бы я? Надо было бы подумать. Впрочем, ерунда, он в мыслях меня не имеет". -- Разумеется. И "Капитанская дочка" тоже 180 шедевр. Но, начиная с бунта, в ней появляется авантюрный роман, вдобавок чуть слащавый и приспособленный к цензурным требованиям... А знаете, кого я еще из поэтов люблю? Алексея Толстого. Вы, верно, видите в этом признак плохого вкуса? -- Нисколько, хотя мне не очень нравятся его стихи. -- Он был, если хотите, самый находчивый, самый изобретательный из русских поэтов, перепробовал все жанры, все ритмы, все напевы. А главное, я уж очень люблю его как человека... Мне когда-то хотелось быть на него похожим! -- Да вы и в самом деле, кажется, на него похожи. Я помню его биографию. -- К сожалению, только во взглядах... Кое-чем впрочем и в жизни. Вы помните, что он был однолюб, всю жизнь любил только свою жену, -- быстро вставил Тонышев и тотчас вернулся к прежнему разговору. -- Может быть, мрачный тон Манфреда признак возвышенной души, но мне он вполне чужд. Я обо всем этаком, манфредовском никогда и не думаю. А вы? -- Я тоже нет. -- И слава Богу! Я уверен, что и сам Байрон в Миссолонги страстно мечтал выздороветь и зажить обыкновенной человеческой жизнью. В ней ведь так много радостей, и больших, и малых. -- Это всегда говорит мой брат. -- Правда? Какой милый ваш брат. И его жена тоже! Я так благодарен Людмиле Ивановне, что она ввела меня в ваш гостеприимный дом. Вы ведь очень близки с ней? -- С Людой? Да, мы в хороших отношениях. -- Она на вас непохожа. Я потому и позволил себе спросить. -- По моему, она слишком резка. Люда по существу добра, но у нее злой язык. -- Если вы это говорите, то и я позволю себе сказать то же самое... Конечно, вы и ваш брат совершенно правы: очень много радостей в жизни, и я за них всегда благодарю Бога. Разве не большая радость вот то, что мы здесь сидим с вами... В вашем милом 181 доме, в обществе умных, хороших людей. Я так рад нашему знакомству! -- говорил Тонышев, глядя на нее уже почти с восторгом. Нина ничего особенно умного и интересного не сказала, но с первого знакомства понравилась ему чрезвычайно. Ему давно хотелось жениться; он даже сам над собой иногда посмеивался: "При встрече с любой красивой барышней присматриваюсь как к возможной невесте!" При этом мало интересовался состоянием или родством барышни. Денег и связей у него у самого было достаточно. Были только полусознательные пределы, из которых он не мог бы выйти: на революционерке вроде Люды не мог жениться почти так, как не женился бы на горничной. Но Нина из его пределов не выходила: об этом свидетельствовали и разговоры, и уклад жизни в семье Ласточкиных. Он плохо знал ту среду, которая называлась "буржуазной". "Это во всяком случае приятные и культурные люди". -- Господа, кофе будем пить в гостиной, -- сказала, вставая, Татьяна Михайловна. Некоторые гости сочли возможным проститься тотчас после ужина. Все были очень довольны приемом. Простился и артист, он должен был выступать еще где-то, мог это делать и два, и три раза за ночь. -- Спасибо, от души вас благодарим, вы нам доставили такое большое удовольствие. Не решаюсь вас просить продлить его: в самом деле, что же еще можно читать после "Манфреда", -- ласково говорила хозяйка. "Теперь осталась только тяжелая артиллерия, ну, да это ничего", -- подумала она. Дмитрий Анатольевич проводил уезжавших, в передней пошутил сколько было нужно и вернулся в гостиную, еще больше волнуясь. "Главное, это начать. Сейчас ли? Жаль, что я не предупредил Таню. Она еще огорчится... А может, гостям теперь не до серьезных разговоров: удобно устроились, с чашками кофе, а тут "политическая беседа". Ну, да что ж делать?" В гостиной разговор шел о мелодекламации. -- ...Артист он, конечно, изрядный, но эта ваша мелодекламация есть вещь гибридная, -- сказал Никита 182 Федорович Травников, пожилой профессор истории права. Он был добрейший, любезнейший человек, всем оказывал услуги, но вечно кипятился, возмущался и непременно хотел считаться "злым языком". Называл себя "потомственным почетным москвичом", по аналогии с потомственными почетными гражданами, и в самом деле принадлежал к старому, хотя и не знатному, московскому дворянству. Он и говорил так, как говорили в старой дворянской Москве, без купеческого или народного аканья. Любил вставлять в свою речь старинные, даже церковно-славянские слова, а то французские или чаще латинские. По политическим взглядам, с той поры, как и в его кругу стало обязательно иметь политические взгляды, причислял себя к "либеральным консерваторам". Был душой обедов и банкетов, шутливые тосты произносил отлично, знал толк в винах, но ни разу в жизни не был пьян. Брил бороду в ту пору, когда ее все носили, и говорил, что ее брили его духовные предки, римляне, первый народ в мире, создавший науку права; но отпустил бороду, когда она вышла из моды: русскому человеку бриться не надо. Знал он решительно всех, почти со всеми был дружен; но уверял, что на ты был в жизни только с одним человеком, и тот оказался провокатором. Студенты его обожали, он их всех знал в лицо, на экзаменах никого не проваливал и никому не ставил высшей отметки, -- "пять поставил бы только Савиньи, и с досадой, потому немец". Ласточкины очень его любили, и он их очень любил, хотя Татьяну Михайловну благодушно корил еврейским происхождением, а Дмитрия Анатольевича называл перебежчиком: переметнулся от буржуазии к интеллигенции. -- Опера тоже гибридный жанр, -- возразила Люда. Ласточкин тревожно на нее взглянул. "Ох, она навеселе! Что ж, если начинать, то сейчас. Но не стучать же ложечкой по стакану!" -- Так оно и есть, барынька, -- сказал Травников. -- Но я в опере слов никогда и не слушаю. -- А в "Манфреде" слова чудесные. Это вам не Андрей Белый, -- сказал профессор-литературовед. 183 -- Почему кстати сей юный поэт Боря Бугаев именует себя Андреем, да еще Белым? Отчего не Голубым? -- Да, ведь разумеется, он сын нашего почтеннейшего математика Николая Васильевича? -- спросил Скоблин, один из первых хирургов Москвы, известный в частности своим необыкновенным хладнокровием. Он после обедов с водкой и винами уезжал в клинику и там очень искусно производил сложнейшие операции. -- Яблоко от яблони недалеко падает. Никита Федорович рассказал последний анекдот о профессоре Бугаеве, который будто бы изругал извозчика за то, что тот на козлах сидел к нему спиною. Все смеялись. -- Вс? же превосходство новых революционных поэтов над старыми не подлежит сомнению, -- сказала Люда еще громче. -- Я уверена, что они все проштудировали Маркса. -- Барынька, да какие же они революционеры! Я слышал, что за винным зельем они поругивают "жидов". -- Это неправда! Дмитрий Анатольевич воспользовался случаем: -- Не знаю, штудируют ли Маркса поэты, но в рабочих кругах его влияние вс? растет, и это... -- И это в высшей степени отрадно, -- перебила его Люда. Ласточкин бросил на нее умоляющий взгляд -- "помолчи хоть немного!" -- и заговорил. К некоторому удивлению Татьяны Михайловны и гостей, заговорил не в обычном тоне, а так, как люди начинают речь; это было видно по его интонации и по чуть поднятому голосу. Впрочем, он шутливо, попросил гостей не пугаться: -- Я не намерен занимать долго ваше внимание, а лишь хотел бы положить начало некоторому обмену мненьями с людьми, гораздо более компетентными в политических делах, чем я. Положение, как всем известно, достаточно серьезно. Что-ж, du choc des opinions jaillit la vérité, -- сказал Дмитрий Анатольевич. -- A, ну, ну, посмотрим, какая такая истина, -- заметил Рейхель саркастически. Все взглянули на него 184 с недоумением; он обычно не принимал участия в разговорах. Ласточкин повторил, что считает положение очень тревожным и не только в России, но и во всем мире. Недавняя вызывающая поездка Вильгельма II в Танжер показала, что мы были на волосок от европейской войны. Кайзер очевидно хотел использовать момент русской слабости. Об этом поговорили, а теперь забыли или забывают. Везде гораздо меньше интересуются общим мировым положением, чем небольшими текущими делами каждой данной страны. О внешней политике и вообще говорят больше разве только на парадных конгрессах. Японская война, сравнительно небольшая, привела Россию чуть не к революции и, во всяком случае, к 9-му января. Что же будет с Европой, если так же случайно, из-за каких-либо европейских Безобразовых, начнется всеобщая война? Дмитрий Анатольевич, на деловых собраниях говоривший очень гладко и хорошо, теперь, от непривычной темы, от удивленных взглядов гостей, запинался и не мог справиться с мыслями. Пытался было вернуться к шутливому тону, но и это не вышло. -- Один мой знакомый, -- сказал он, -- сообщил мне, что Витте в разговоре с Вильгельмом назвал Европу престарелой, увядающей красавицей, медленно идущей к гибели. Можно быть разного мнения о Витте, но нельзя ведь отрицать, что он очень умный человек. -- Это отрицать можно-с, -- перебил его сердито Морозов. Он недавно разговаривал с главой правительства, и этот разговор оставил у него очень неприятное впечатление: Витте "дружески" посоветовал ему заниматься промышленностью и бросить политику: -- "Вы в ней, Савва Тимофеевич, ничего не понимаете. Слышал, вы даете миллионы на революцию. Не советую, очень не советую", -- многозначительно сказал он. -- Я был с делегацией у Витте, -- сообщил старый земец. -- И он ничего об опасности европейской войны не говорил. -- Разумеется, -- подтвердил Скоблин. -- В самом деле на Витте ссылаться незачем, Дмитрий Анатольевич, -- сказал видный сотрудник 185 "Русских Ведомостей". -- Дело не в его уме, но он уже наглядно доказал, что у него очень ограниченный кругозор. Ведь он считает Александра III великим монархом и лучшей формой правления признает самодержавие с хорошим царем. В сущности, его политика, сдается мне, в значительной мере определяется его личной ненавистью к "ныне благополучно царствующему монарху" и еще... -- Это было бы не так плохо, -- вставила, смеясь, Люда. -- И еще личным честолюбием. "Точно ты личного честолюбия совершенно лишен. Или я", -- с недоумением подумал Тонышев, хотя ему хотелось находить прекрасным вс? в доме Ласточкиных. -- Вы говорите, барынька, о марксизме и поэзии, -- отечески, но неодобрительно сказал Травников. -- Наш почтенный коллега князь Трубецкой говорит однако о мещанах марксизма. Считает, что нет более мещанской интеллигенции, чем наша: у нас будто бы есть мещане марксизма, мещане позитивизма и даже мещане идеализма. -- Верно, ваш почтенный коллега выжил из ума. -- Разумеется, -- подтвердил хирург. Он постоянно пользовался этим словом, иногда совершенно некстати. Слушал не интересовавший его разговор очень рассеянно. Смотрел на бородавку на щеке у земца и думал, что было бы очень просто и легко ее удалить, заняло бы две минуты. -- Он умнейший человек, я его очень люблю и почитаю, -- обиженно возразил сотрудник "Русских Ведомостей", -- но о мещанстве нашей интеллигенции он говорит зря. Достаточно привести в пример его самого, а уж он интеллигент из интеллигентов. -- Это верно, хотя его июньское соло во дворце оставляло желать лучшего, -- сказал Травников. -- Но об европейской войне, Дмитрий Анатольевич, невозможно говорить. Если б Вильгельм хотел войны, то он объявил бы ее полгода тому назад, когда вся наша 186 армия завязла на Дальнем Востоке. Тогда он взял бы нас голыми руками. Старый земец с этим не согласился: -- Это бабушка на двое сказала. Не вся наша армия завязла, и у нас есть союзница Франция, и в случае войны с Германией наш народ встал бы как один человек! -- с силой сказал он. -- И взял бы власть в свои руки. -- Ну, еще как будет править наша богоспасаемая деревня: Дырявино, Знобишино, Горелово, Неелово, Неурожайка-тож, -- сказал земец. Он в юности был народником и даже, как Кравчинский, рыл в далеком глухом имении глубокое подземелье для устройства тайной типографии и печатанья поэмы "Стенька Разин". Но на старости лет немного разочаровался в народе и вспоминал о подземельи с грустным умилением. -- Отлично будет править. И, во всяком случае, мировой пролетариат никогда не допустит европейской войны, -- сказала Люда. -- По моему бабьему суждению, Вильгельм поскакал в Танжер больше для того, чтобы лишний раз увидеть свои портреты во всех журналах мира, -- сказала, смеясь, Татьяна Михайловна. Она видела, что неожиданное выступление мужа не удалось, была огорчена и хотела замять дело. -- Господа, кто хочет чаю. У нас "богдыханский", как уверяют в магазине. -- С удовольствием выпью чайку, барынька, -- сказал Травников. -- А насчет войны, Дмитрий Анатольевич, вы будьте совершенно спокойны. Симпатии к нам на западе вс? растут. Вот, Кнут Гамсун так обожает Россию и вс? русское, что у нас в Москве клал в щи икру. Все смеялись. -- Он ненавидит Соединенные Штаты еще больше, чем любит нас. -- Рад, что любит Россию, и жалею, что ненавидит Соединенные Штаты, -- сказал, улыбаясь, Ласточкин. Он тоже видел, что из обмена мнениями ничего не вышло, и потерял охоту к разговору: не мог отвечать 187 сразу и о Витте, о Трубецком, и о мировом пролетариате, и о Неелове-Неурожайке тож, и о щах с икрой Кнута Гамсуна. Сделал вид, что не очень хотел начинать политическую беседу и приятно улыбался, чтобы гости не подумали, будто он обиделся. -- Уж какая там европейская война, -- сказал Травников. -- А вот конституция у нас будет и очень скоро. Мы должны твердо сказать Витте "do ut des"! -- Да что же мы-то "do"? Налоги, что-ли? Немного. -- Ну, так "facio ut des". Авторитет в народе у нас, слава Богу, есть. И у государя нет другого выхода. Вот что мне вчера рассказывали... Разговор пошел обычный, о петербургских и петергофских новостях. "Прекрасные они все люди, цвет нашей интеллигенции, таких, быть может, на западе мало, но чего-то им не хватает", -- грустно думал Ласточкин. Татьяна Михайловна поглядывала на мужа ободрительно: не беда. -------- Часть третья I Не устроившись как следует в Москве, Рейхель решил попытать счастья в Петербурге. Люда всячески его в этом поддерживала. Революционное движение не только не прекратилось после манифеста 17-го октября, но еще усилилось. Шел глухой слух, будто в столице ожидается вооруженное восстание. "Во всяком случае, Москва -- провинция. Центром будет Питер", -- говорила Люда социал-демократам из московского комитета. Сама она в комитет не входила, была этим обижена и огорчена. Товарищи отвечали ей уклончиво. "Без Ильича я и вообще никуда не попаду!" -- думала Люда. Ленин же, по слухам, находился в Петербурге. Ей очень хотелось принять участие в восстании. Об опасности и не думала, как не думают о ней гимназисты, отправляющиеся добровольцами на войну. Жизнь в Москве ей надоела. Было у нее еще и другое 188 основание желать скорейшего отъезда, хотя о нем она старалась не вспоминать. Тонышев теперь чуть не ежедневно бывал у Ласточкиных и явно ухаживал за Ниной. С ней же при встречах был вежливо-холоден и называл ее по имени-отчеству. "Верно Нина сообщила ему, что я "гражданская". Стоило вводить его в их дом!" Она нисколько не была влюблена в Тонышева, любила Нину, но постоянно встречать их в доме Дмитрия Анатольевича было ей неприятно. "Пусть женятся, совет да любовь, мне совершенно вс? равно, а танцевать на их помолвке я не желаю. Очень влюбчив господин эстет". Рейхелю она, конечно, иначе представляла необходимость переезда: -- Посуди сам, Аркаша, -- говорила она миролюбивым, почти ласковым тоном. -- Здесь тебе только обещают в лучшем случае штатную доцентуру. Часового гонорара для жизни не хватит, придется и дальше брать деньги у Мити. Ведь надо же этому положить когда-нибудь конец! -- Конечно, надо. Мне это нестерпимо тяжело. Но именно для переезда придется у него взять денег, и какая же гарантия в том, что в Петербурге мне что-нибудь предложат? Разве у нас умеют ценить людей! "Других умеют", -- подумала Люда. Она считала его выдающимся ученым: "Хоть это же у него есть!" -- Но неудачи Рейхеля еще усилили в ней раздражение против него. Сама этого стыдилась: "При чем тут удачи и неудачи? Что они доказывают? Во всяком случае он настоящий ученый и труженик. Просто ему не везет. И Митя вс?-таки его несколько подвел. Он не виноват, что институт не создался, но зачем обещал золотые горы?" -- думала она. "В Петербурге, если место найдется, Аркадий будет совершенно счастлив. Ведь ему почти ничего не нужно. Ему нужно спокойно работать и непременно в своей лаборатории, чтобы быть совершенно независимым. По той же причине ему необходимо, чтобы у него не было никаких долгов. То, что он берет деньги у Мити, у него настоящий пункт умопомешательства. Роскоши, денег он даже не любит, он один из самых бескорыстных людей, каких я 189 когда-либо знала". -- Старалась думать о нем справедливо. -- "И еще ему нужна женщина, да и то не очень нужна"... -- Гарантии, конечно, нет, но там возможностей верно больше. -- Что ты об этом знаешь? -- Штатную доцентуру можно получить и там. Хуже в этом отношении, чем здесь, в Питере наверное не будет. Там и я найду, наконец, платную работу. -- Не знаю, почему ты ее найдешь именно там. У тебя нет никакой квалификации, -- угрюмо ответил Рейхель. Он и не хотел, чтобы Люда вносила свои деньги в хозяйство; сказал это больше потому, что теперь им обоим было трудно разговаривать без колкостей. Тотчас раздражилась и она. -- Пока и тебе не слишком помогла твоя "квалификация"... Хочешь, я сама поговорю с Митей? Татьяна Михайловна будет очень рада нашему отъезду, а он особенно спорить не будет. Предупреждаю, он потребует, чтобы ты взял много денег. Я возьму. -- Ни в каком случае! -- Тогда говори сам. Всем известно, что ты джентльмэн и что он джентльмэн, ты преимущественно снаружи, а он и внутри. Вообще, вся ваша порода состоит из джентльмэнов. Нина тоже воплощение благородства, хотя страстно хочет выйти замуж за Тонышева, он ведь богат и делает блестящую карьеру. -- Я, конечно, не такой замечательный психолог, как ты, и не берусь делать характеристику твоей сложной натуры. По моему, твоя трагедия в том, что ты считаешь себя чрезвычайно умной, тогда как на самом деле ты дура, -- сказал Рейхель, совершенно разозлившись из-за "ты преимущественно снаружи". Он сам тотчас почувствовал, что для "колкости" это уж несколько сильно. Таково впрочем было в последнее время его искреннее убеждение. Они поссорились. С Ласточкиным Аркадий Васильевич поговорил на следующий же день. -- ...Что-ж делать, я должен искать платной работы. Не могу без конца быть тебе в тягость, -- сказал он. 190 -- Ну, что-ж, попробуй, -- сказал Дмитрий Анатольевич. -- Мне так жаль, что... -- Надеюсь, я там найду работу, -- перебил его Рейхель. Он имел привычку недослушивать собеседников и даже не подозревал, что это может их раздражать. В поезде он с Людой почти не разговаривал. Как только они в Петербурге устроились в "Пале Рояле", Рейхель отдал ей половину денег, полученных от двоюродного брата. -- Митя заставил меня принять тысячу рублей, -- сердито сказал он. -- Но зачем ты мне даешь половину? -- Так вернее. Если я потеряю, останутся твои. Если потеряешь ты, останутся мои. -- Да ни ты, ни я никогда денег не теряли. Впрочем, как хочешь. Я спрячу четыреста в свой чемодан. -- И я спрячу четыреста в чемодан. -- Только твой не запирается на замок, -- сказала Люда с некоторым недоумением: "Тогда какое же "если потеряешь"?" Оба целый день бегали по Петербургу. Рейхель посещал профессоров. Оказалось то же, что в Москве: предлагали место в лаборатории и обещали должность штатного приват-доцента. Вс? же обещания были несколько определеннее, и одна из лабораторий оказалась хорошей. Он встречался с Людой лишь за обедом, да и то не всегда. На беду у него разболелись зубы. Надо было ходить ежедневно к дантисту, ждать долго очереди в приемной, проделывать мучительное лечение. Настроение у Аркадия Васильевича становилось вс? хуже. Люде было его жалко. "Вс? равно скоро конец<">, -- думала она. Рейхель думал то же самое. Полусознательно он именно для этого отдал ей половину денег. Она повеселела, оказавшись в родном городе. Тотчас побывала в партийном комитете, но адреса Ленина не узнала. Ей отвечали, что не знают сами: Ильич скрывается и постоянно меняет комнату, живет отдельно от жены и даже отдельно от нее приехал из-за границы. 191 -- Да, я понимаю, что шпики теперь ищут усиленно, -- сказала Люда многозначительно: давала понять, что ей известно о предстоящем восстании. -- Да ведь у нас теперь есть своя газета. В какие часы Ильич бывает в редакции? -- В самые неопределенные. Туда тоже могут нагрянуть. Он уже замечал, что за ним ходит гороховое пальто. -- Пойду в газету. Я с Лондона Ильича не видела, -- сказала Люда обиженно. -- Правда, ведь вы тогда были с ним на Съезде, -- сказал один из членов комитета, Дмитрий, грубовато-веселый и добродушный человек. -- Значит, своими глазами видели, как от мартовцев остались рожки да ножки? Ильич и теперь их по головке не гладит. Вот что, завтра в газете состоится редакционное собрание. Назначено на пять часов, значит начнется в шесть. Приходите пораньше, может его и поймаете. Приглашены все литераторы, с декадентами включительно. Ох, народ! -- Неужто Ильич пригласил и декадентов? -- С проклятьями, но пригласил. Как же теперь без них? Надо же, чтобы газету читали. Да и пенензы достала жена Горького, а она сама чуть ли не декадентка... Вы там Морозова не видели? -- Видела-с. Говорила-с, -- сказала она. Член Комитета засмеялся. -- Побольше бы таких, как он, болванов-буржуев. Так вот, повидайте Ильича и захаживайте к нам. Люди очень нужны, работаем с раннего утра до поздней ночи. -- Вся вложусь в дело! -- обрадовавшись, сказала Люда. II Она отправилась в редакцию в указанное ей время. Подходя к дому, с восторгом увидела, что через улицу, оглядываясь по сторонам, бежит Ленин, в пальто с поднятым каракулевым воротником. Они столкнулись у входа. Он еще раз оглянулся и, поспешно войдя в дверь, поздоровался с Людой приветливо, но так, точно видел ее накануне. На этот раз в ее отчестве не ошибся. 192 -- Ильич, сколько лет, сколько зим!.. Я так рада! Мне нужно о многом с вами поговорить. Где и когда можно? Он, поднимаясь по лестнице, только показал рукой на шею. -- Почтеннейшая, сейчас не могу. Разве после заседания, если у вас что-либо важное? "Почтеннейшая"<,> -- подумала Люда. -- Не знаю, как для вас, Ильич, а для меня очень важное. Разумеется, в партийном отношении. Ведь заседание очень затянется? Где же мне вас ждать? -- А вы пройдите в редакционную, послушаете. -- Вы меня в сотрудницы не звали. Он взглянул на нее изумленно. "Хороша ты была бы сотрудница!.. Впрочем, и другие не лучше", -- подумал он. -- Где же мне было вас искать? Милости просим. Это тут, прямо. Если вас спросят, скажите, что я вас пригласил, -- ответил он и, улыбнувшись, исчез за боковой дверью. Заседание еще не началось. Люда только заглянула в комнату. Там стояло много стульев, ни один не был занят. "Нет, что же сидеть одной?" -- Но и в передней стоять одной было неловко. "Вернусь минут через десять, когда соберется народ". Она вышла и увидела, что по лестнице, шагая через две ступеньки, поднимается Джамбул. Обрадовалась ему еще больше, чем Ильичу. Он тоже улыбнулся очень радостно, совсем не так, как Ленин. -- Люда, какими судьбами! -- Вы-то, Джамбул, какими судьбами? Вот и думать не думала, что вы в Петербурге! -- И я не думал, -- сказал он, отворяя перед ней дверь. В передней расстегнул шубу и оглянулся. Вешалки не было. Не было и зеркала. "Еще элегантней, чем был прежде!" -- подумала Люда. -- Как это, дорогая моя, вы здесь очутились? -- Пришла на редакционное совещание. Я ведь сотрудница. Вы тоже? -- Как же, как же. Буду писать баллады и 193 рождественские рассказы. Надеюсь, вы никуда сейчас не убегаете? -- Не убегаю. Я просто в восторге, что встретилась с вами! Всегда мы встречаемся в разных партийных учреждениях. Так было и в Брюсселе. Сколько воды с тех пор утекло! -- Да, немало. Где вы живете? -- В "Пале-Рояле". Я только пять дней тому назад приехала из Москвы. -- С мужем? -- С Рейхелем, но я вам давно говорила, что он не мой муж. А где и с какими гуриями живете вы? -- Так легкомысленно нельзя говорить у социал-демократов. Это "трефное". -- Да я ничего легкомысленного не хотела сказать, это у вас такое воображение. Давайте, сядем здесь в углу. Или вы хотите уже идти на заседание? -- Отнюдь не хочу. Верно, там уже собрались вице-Бебели, надо будет вести умные разговоры, а я не умею. Где вы сегодня ужинаете? Хотите, поужинаем вместе? -- С великой радостью. Но Ильич обещал поговорить со мной после заседания. -- Неужели вы верите его обещаниям? Мне он тоже обещал и давным давно забыл. -- Зачем же вы пришли? -- Послушать умных людей. -- Вс?-таки вы не настоящий большевик. -- Разумеется, не настоящий! Подделка самой грубой работы. -- Кто же вы? -- Я склоняюсь к мистическим анархистам. Они ваши "друзья слева", как кадеты называют вас. -- Вы не изменились, вечные шутки! Отрываясь от болтовни, Джамбул негромко называл ей проходивших людей. Некоторых она сама узнавала по фотографиям из "Нивы". Это были очень известные писатели. -- Видите, какие вдохновенные лица, -- говорил он вполголоса. -- У них мировая скорбь! 194 -- "Братья-писатели, в вашей судьбе -- Что-то лежит роковое"... -- Ничего, они и с "роковым" все доживут до восьмидесяти лет и умрут от простаты или от болезни печени. Сколько Савва Морозов платит за "роковое" построчно? -- Какой гадкий вздор! И очень хорошо, что доживут! -- Нет, не очень хорошо. Человек не должен умирать развалиной, и вообще не надо жить долго. -- Да, знаю, вы Полиоркет! Во всяком случае вы видите, что за Ильичем идет весь цвет русской литературы! -- Сейчас верно прискачет из Ясной Поляны и Лев Толстой. Надеюсь, ему послали приглашение срочной телеграммой? -- спросил Джамбул. -- Ну, пойдем вс?-таки слушать вице-Бебелей. На улице Джамбул расхохотался. -- Ох, ловкий человек Ленин... Дока!.. Кажется, так говорят: дока? -- сказал он. Когда редакционное заседание кончилось, они минут десять ждали в передней. Затем справились, им ответили, что товарищ Ленин давно ушел. -- Верно, Ильич забыл, что назначил мне свидание, -- смущенно сказала Люда. -- Разумеется, забыл! Просто забыл! -- весело говорил Джамбул. К приятному удивлению Люды, он назвал извозчичику очень дорогой ресторан. "Значит, отец прислал много денег", -- подумала она. По дороге он обнял ее за талию, что удивило ее еще больше. Болтал со смехом о заседании и очень хвалил Ленина. -- Ему министром быть бы! И как хорошо он председательствовал! Вы заметили, как он ловко говорил с этим поэтом, как его? Красавцу очень хотелось написать политическую статью, а Ленин "отсоветовал" так учтиво и почтительно: "Зачем вам разбрасываться? Арабскому коню воду возить! Вы пишете такие изумительные стихи!" Разумеется, он его и человеком не считает, а в его стихи отроду и не заглядывал: должно быть, никогда в жизни никаких стихов не читал. 195 -- Неправда! Ильич обожает Пушкина. Да он и сам пишет стихи, правда шуточные. -- Неужели? Может, и "станцы" пишет? Ужасно люблю слово "станцы", хотя не знаю, что оно собственно значит. Как надо говорить: станец или станца? По моему, станцем называется сарафан, но, вероятно, поэты лучше знают. У Пушкина есть станцы, по форме чудесные, а по содержанию довольно гадкие: "В надежде славы и добра"... Это он от Николая-то ожидал добра! -- У Пушкина "стансы", а не "станцы"! -- Это один чорт. Впрочем, мне вс? равно. Вы сегодня необыкновенно хороши собой! -- говорил он. Люда смотрела на него с некоторой тревогой, но ее радость от встречи с ними вс? увеличивалась. В передней ресторана он с минуту поправлял перед зеркалом шелковый галстух, который впрочем и до того был в полном порядке. Люда смотрела на него с насмешливой улыбкой. Он потребовал, чтобы им дали отдельный кабинет. -- Помилуйте, Джамбул, зачем нам отдельный кабинет? Это совершенно ненужно! -- Совершенно необходимо. В общей зале могут быть шпионы, -- ответил он шопотом, наклонившись над ней и глядя на нее блестящими глазами. -- Вас тотчас узнают, схватят и повесят, а я не хочу, чтобы вас вешали, у вас такая удивительная шейка. Просто как у Дианы! Кажется, это у Дианы была знаменитая шея? -- Это вас надо бы повесить, -- сказала Люда, еще больше озадаченная "шейкой". -- Для начала мы с вами выпьем водочки. Очень холодно, правда? -- Совсем не холодно, еще и не зима, -- ответила она, стараясь говорить сухо. -- Вы надели шубу, верно чтобы щегольнуть бобровым воротником. -- Я южанин, мне в Петербурге и в ноябре холодно... Вы любите шашлык? -- Нет. Не люблю лука. -- Тогда не буду есть и я. Обед он заказал так, точно всю жизнь обедал в 196 дорогих ресторанах. "Еще подучится и станет не хуже, чем Алексей Алексеевич", -- подумала Люда, вспоминая о Тонышеве уже без неприятного чувства. "Ну, и пусть женится на Нине, мне-то какое дело!" -- Какое шампанское вы больше любите? -- Вс? равно. Клико... Не слишком ли много вы пьете? -- спросила она, когда лакей отошел. -- Это не ваше дело. -- Вы грубиян... Но симпатичный грубиян. -- И, пожалуйста, не говорите хоть за обедом об Эрфуртской программе. -- Да я никогда о ней не говорю, что вы выдумываете! А об Ильиче говорить можно? -- Я видел его в Женеве и раз у него обедал. Надежда Константиновна была со мной очень любезна. Даже пива дала. Она милая женщина и неглупая. Именно такая жена и нужна Ленину, хотя она несколько злоупотребляет несомненным правом каждой женщины быть некрасивой. -- И даже очень злоупотребляет. Но меня Крупская не интересует. Расскажите об Ильиче подробнее. Вы имели с ним тот разговор? -- Нет, еще не имел. -- Ось лыхо! Да что же вы, наконец, хотели ему сказать? -- В двух словах не объяснишь. Впрочем, песню помните? -- спросил он и вполголоса пропел с тотчас усилившимся кавказским акцентом: "Нам не так бы, др-рузья, Пр-равадить н-наши дни! Вместо д-дела у н-нас Р-разга-воры адни!" -- Это у Ильича-то "р-разгаворы адни"!.. Хорошо, что-же он там делал? -- Пописывал, пописывал. Я был у него и в "Сосиете де лектюр", где он целый день работает. Есть же такие чудаки, которые целый день работают в библиотеках. Я отроду в них не был! В первый раз и побывал, когда за ним зашел. Он должен был меня познакомить за городом с Гапоном. 197 -- Не может быть! -- Разве вы не слышали, что Владимир Ильич связался с этим господином? Гапон вошел в большую моду на западе. "Ле поп руж" загребает деньги от поклонников и от газет. Верно, Ленин у него попользовался для партии. Они затеяли какое-то дело со шхуной "Графтон", которая должна была доставить оружие, кажется, в Кронштадт. Разумеется, села на мель. Дело в принципе глупым не было, во всяком случае получше, чем журнальчики. Но не вышло. Ох, эти теоретики! Я зашел в библиотеку, вижу, он ходит по комнате и что-то про себя бормочет, видно, обдумывал гениальную статью. Библиотекарь смотрел на него, как на сумасшедшего. А Гапон приехал на наше свидание верхом! Он в Женеве учился стрелять из револьвера и ездить верхом! Хорошо ездил! Джамбул расхохотался. -- Что же за человек Гапон? -- Разумеется, прохвост. -- Почему вы так думаете? -- Как почему? Во-первых, вокруг Владимира Ильича почти все прохвосты, он их обожает. А во-вторых, если священник связался с Лениным, то он прохвост уже наверное. -- Да вы сами, Джамбул, чуть ли не верующий! -- Но не мулла. Когда стану муллой, брошу революцию. Аллах революции не любит. Однако повторяю, я нынче не желаю говорить о политике. -- А о чем же вы хотите говорить? -- О любви. -- О-о! С песенками и стишками, Полиоркет? -- Нет, без стишков. Впрочем, отчего же без них или без поэтической прозы? Вы читали "Викторию"? -- Я аб-бажаю Кнута Гамсуна! Вы тоже? -- Да. Я пробовал перевести на наш язык "Лабиринт любви", он ведь, кажется, теперь во всех антологиях мира. Не перевел, но по-русски главное помню чуть не наизусть. А вы помните? Хотите, прочту? "Это, кажется, длинно", -- подумала Люда. Ей, после вина, хотелось, чтобы он ничего чужого не 198 говорил, чтобы он был лесным дикарем как Алан, а она как иомфру Эдварда. Но Джамбул любил декламировать: -- "Да, что такое любовь?" -- говорил он, глядя на Люду блестящими глазами.. -- "Ветерок, шелестящий в розах. Нет, золотая искра в крови. Любовь это музыка ада, от нее танцуют и сердца стариков. Она может поднять человека и может заклеймить его позором. Она непостоянна, она и вечна, может пылать неугасимо до самого смертного часа. Любовь это летняя ночь с звездным небом, с благоухающей землей. Но отчего же из-за нее юноша идет крадучись и одиноко страдает старик? Она превращает сердце в запущенный сад, где растут ядовитые грибы. Не из-за нее ли монах пробирается ночью, заглядывая в окна спален? Не из-за нее ли сходят с ума монахини, и король, валяясь на земле, шепчет бесстыдные слова? Вот что такое любовь. О, нет, она совершенно иное. Была на земле весенняя ночь, и юноша встретил два глаза. Два глаза!" -- читал Джамбул, придвигая к ее лицу свое. -- Да, удивительно! -- прошептала Люда. -- "Точно два света встретились в его сердце, солнце сверкнуло навстречу звезде. Любовь -- первое произнесенное Богом слово, первая осенившая Его мысль. Он произнес "Да будет свет!" -- и явилась любовь. И вс?, что сотворил Он, было так прекрасно, и ничего не пожелал Он переделать. И стала любовь владычицей мира. Но все пути ее покрыты цветами и кровью. Цветами и кровью. -- Удивительно! Он выпил еще бокал шампанского и тем же волнующим голосом, почти не изменив декламационной интонации, заговорил о своей любви к ней. Его лицо еще побледнело. Люда слушала его с упоением. "Что ему ответить?.. Да, у человека только одна жизнь... Я ведь и не жила!.. Я слишком много пью"... Еще слабо попыталась обратить вс? в шутку: -- Уточним, как на партийном съезде. Вы следовательно предлагаете мне "вечные нерушимые узы"? Проще говоря, предлагаете мне уйти к вам от Рейхеля? 199 -- Не предлагаю, а молю вас об этом! Вы никогда его не любили! -- Откуда вам сие известно? <--> "О вечных нерушимых узах" промолчал, -- подумала она. -- Бросьте шутить! -- сказал он с угрозой в голосе. -- Да это вы вечно шутите... -- Бросьте шутить, говорю вам! Вы не можете любить такого человека, как он! И я им не интересуюсь! -- Но я им интересуюсь... Что я ему сказала бы? -- Что хотите. Правду, -- ответил он и обнял ее. Они вышли из ресторана поздно ночью. У входа стоял лихач. -- Эх, хороша лошадь! Орловский великан! Гнедой, моя любимая масть! -- сказал с восхищением Джамбул. Люда взглянула на него с укором. "Кажется, сейчас опять заплачу"... К удивлению извозчика, они всю дорогу молчали. У "Палэ Рояля" Джамбул поцеловал ей руку. Люда страстно его обняла. -- Я завтра, милая, позвоню тебе по телефону. В котором часу его не будет дома? Она ничего не ответила. Рейхель еще не спал. Читал, лежа в кровати. Зубы болели вс? сильнее. Нерв в дупле умерщвлялся медленно. Злоба у него вс? росла. -- Здравствуй, Аркаша. Я тебя разбудила? Пожалуйста, извини меня, -- сказала она смущенно и подумала: "Теперь глупо называть его "Аркашей" и еще глупее просить извинения в том, что разбудила". Он что-то буркнул и отвернулся. На кровати Люды проснулась кошка и радостно соскочила. Люда умылась по возможности бесшумно и легла. Пусси, совершенно удовлетворенный, устроился у ее плеча. Рейхель продолжал молчать. Она хотела начать разговор и решила, что лучше отложить до утра. Хотела еще подумать, но чувствовала, что и думать не может. -- Потушить? -- робко спросила она. Он быстро приподнялся, приложив руку к щеке. 200 -- Где ты была? -- На редакционном заседании нашей газеты... Там встретила Джамбула... -- Какого Джамбула? -- Это тот революционер, с которым я тебя как-то познакомила на Лионском вокзале. -- Редакционное заседание кончилось в два часа ночи? -- Нет, оно кончилось раньше. Потом я с Джамбулом ужинала в ресторане. -- Вдвоем? -- Да, вдвоем. -- Если он посмеет опять тебя звать, то я вышвырну его вон! -- закричал Рейхель. Ей стало смешно, что он "вышвырнет" Джамбула. -- Поговорим спокойно, -- сказала она, стараясь осторожно отделаться от Пусси. -- Я давно хотела тебе сказать и то же самое верно ты хотел сказать мне. Нам обоим с некоторых пор ясно, что мы больше жить вместе не можем. Я предлагаю тебе сделать вывод. Пожили и будет. Расстанемся друзьями. Для чего тебе жить с дурой?.. А может быть, ты и прав, -- искренно сказала Люда, -- я, если и не дура, то сумасшедшая! Он хотел ответить грубостью, но не ответил. "Ведь в самом деле она предлагает то, чего я хотел, о чем только что думал". Ничего больше не сказал и потушил лампу. "Вот вс? и кончилось очень просто. Завтра же куда-нибудь перееду. К нему и перееду", -- думала она с восторгом. Вернувшись домой, Джамбул расстегнул воротник и сел в кресло. На столе стояла бутылка коньяку. Он выпил большой глоток прямо из горлышка. "Она прелестна, но попал я в переделку! И так скоропалительно. Еще сегодня утром думал о ней как о прошлогоднем снеге"... "Переделок", и обычно "скоропалительных", у него в жизни бывало много, и он драматически к ним не относился. "Верно, она поехала бы со мной и на Кавказ. 201 Никогда я не введу ее в такие опасные дела. И что у нее с Кавказом общего? Об этом и речи быть не может! Он бросил на столик рубль, загадав, выйдет ли вс? хорошо с Людой. Вышло, что вс? будет отлично. Счел остававшиеся у него деньги. Было всего пятьдесят семь рублей. "Не беда, пошлю отцу телеграмму. Будет старик ворчать, пусть ворчит", -- думал он. III В начале декабря в Москве началось восстание. Московская интеллигенция растерялась. Происходили если не бои, то что-то на бои очень похожее. На окраинах города трещали пулеметы, везде стреляли из револьверов. Улицы стали пустеть. По ним ходили, крадучись, странного вида люди, в большинстве в кожаных куртках, надолго ставших революционным мундиром. Лавки открывались на час или на два в день и ничего на дом не доставляли. Выходить из дому было опасно и вс?-таки выходить приходилось. Затем и в лавках товары почти исчезли: вс? было расхватано, подвозили из деревень очень мало. Несмотря на кровавые события, отсутствие еды было главным предметом телефонных разговоров, -- телефон действовал. Передавались страшные слухи. Говорили, что из Петербурга на Москву двинута гвардия и что восстание очень скоро будет потоплено в крови. Большинство москвичей в душе не знало, кому желать победы. Сочувствовать правительству люди за долгие десятилетия отвыкли, да хвалить его было не за что: из окон многие видели, как на улицах убивают людей и избивают их нагайками до полусмерти. Но и сочувствовать революционерам почти никто из интеллигенции не мог: все считали восстание бессмысленным, плохо понимали, кто собственно и по чьему решению его устроил, к чему оно должно привести и что делали бы революционеры, если б и справились с московскими властями. Ласточкин был совершенно угнетен. От его веры в графа Витте ничего не осталось. Прежде можно было думать, что главе правительства, по принятому выражению, "вставляют палки в колеса". Теперь ясно было, 202 что вс? делается по его приказу, хотя руководит подавлением восстания адмирал Дубасов. "Но что-же вс?-таки должен был делать Витте?" -- с тягостным недоумением спрашивал себя Дмитрий Анатольевич. Не могло быть и речи о том, чтобы на улицу выходила Татьяна Михайловна. Он сказал ей это так решительно, что она не спорила. В самом деле из знакомых дам ни одна на улицах не показывалась. -- Митя, но тогда и ты не выходи! Умоляю тебя! -- Посылать Федора мы имеем моральное право только в том случае, если буду выходить и я, -- ответил Ласточкин. В их районе, довольно далеком от центра, беспорядки были особенно сильны. Федор не очень желал выходить, но пример барина и очевидная необходимость на него подействовали. Они отправлялись утром вдвоем и покупали вс?, что можно было достать, преимущественно консервы, сухое печенье, и тотчас возвращались домой уже на весь остаток дня. Однажды издали видели, как неслись по улице казаки с поднятыми нагайками. В них откуда-то стреляли из револьверов. Дмитрий Анатольевич вернулся сам не свой. "Это неслыханно!.. Этому имени нет!" -- говорил он растерянно жене, которая тоже повторяла: "Неслыханно!" и думала, как устроить, чтобы Митя больше не выходил. Скоро загремела и артиллерийская пальба, которой Москва не слышала с 1812-го года. Началась паника. Затем пальба затихла, перестали трещать и пулеметы. Стало известно, что Пресню, главный очаг восстания, разгромил пришедший из Петербурга Семеновский полк. А еще немного позднее телефоны разнесли весть, что восстание подавлено, что революционеры частью истреблены, а в большинстве скрылись. Нормальная жизнь восстановилась с удивительной быстротой и на окраинах. В лавках появилась еда, точно подвозившие мужики отлично разбирались в событиях. На улицы выехали извозчики, даже лихачи. Москвичи не только стали выходить из дому, но проводили на людях чуть ли не весь день, -- так всем хотелось обменяться впечатленьями. 203 К Ласточкиным первый, в необычное время, еще утром, приехал профессор Травников. Татьяна Михайловна обрадовалась ему чрезвычайно. Хотела вс? узнать и надеялась, что Митя хоть немного развлечется. Гостя усадили в столовой и зажгли электрический кофейник. Федор с радостным видом принес первые, еще горячие булочки и свежее масло. -- Господи! С неделю этого не видел! Ну, дела! -- сказал профессор. Он поправел, хотя и не совсем уверенно. -- И мы до нынешнего утра не видели. Кушайте на здоровье, и, умоляем вас, рассказывайте поскорее вс?, что знаете! -- Убиты тысячи людей!.. Может быть, цифру и преувеличивают, но жертв великое множество. Вот что сделали эти господа! Я собственными глазами видел, как... Вопреки своему обычаю, Татьяна Михайловна его перебила: -- Какие господа? Ради Бога, объясните, кто они и чего они хотели? -- По имени, барынька, я их знать не могу. А чего они хотели, это я у вас хочу спросить. Говорят, какие-то большевики и еще эсэры. Один чорт их разберет! -- Но на что же они надеялись! На правительство Троцкого или Носаря? -- Господа вожди были, к счастью, вместе со всем Советом Рабочих Депутатов, арестованы чуть не накануне восстания. Кстати, этот Бронштейн, именующий себя Троцким, и они все дали себя арестовать как бараны, -- сказал Травников и спохватился, вспомнив, что Татьяна Михайловна еврейского происхождения. -- Догадался, наконец, ваш граф Витте! -- Он не "мой", -- мрачно ответил Ласточкин. -- Кто же руководит этими большевиками? -- Я слышал, какой-то Ленин. Он у них самый главный. Троцкий, тот, кажется, меньшевик. Большевики хотят, барынька, сцапать у нас вс?, а меньшевики, спасибо им, только половину... А как же, Дмитрий 204 Анатольевич, Витте не ваш? Вы его всегда зело одобряли. -- Теперь никак не могу. Действия наших властей были совершенно возмутительны! -- С этим я не спорю, но, во-первых, одно дело власти, а другое Витте. А во-вторых, что же властям было делать, когда в городе начался кровавый бунт? -- Во всяком случае не то, что они делали. -- Тьер и французские республиканцы подавили восстание коммунаров никак не с меньшей жестокостью. В 1871-ом году было убито и казнено, помнится, около тридцати тысяч человек. -- Очень французские богачи испугались тогда за свои капиталы! -- сердито сказал Дмитрий Анатольевич. -- Да, именно, -- подтвердила Татьяна Михайловна. -- Я нисколько их не защищаю, но ведь и вы, барынька, не так порадовались бы, если б у вас вс? это отобрали, -- сказал профессор, показывая взглядом на обстановку комнаты. -- Не порадовалась бы, но казней не требовала бы! -- Да я и не требую. Однако, и грабежей никак не одобряю. Помните, как сказано в "Дигестах": "Nemo ex suo delicto meliorem suam conditionem facere potest". -- Я не помню, как сказано в "Дигестах", и даже не знаю, что это такое. Профессор добродушно засмеялся. -- Не сердитесь, барынька. И Дубасова уж я никак не защищаю. Действительно, расправа была жестокая. Представьте, я видел своими глазами, как.... Почта опять стала работать правильно. В первый же день Ласточкины послали двоюродному брату успокоительную телеграмму: "Оба невредимы как и все друзья знакомые домашние точка ждем письма обнимаем таня митя". Ответ пришел: "рад обнимаю аркадий". -- Странная редакция. Почему в единственном числе? Аркаша мог бы подписать и Люду, -- сказала с недоумением Татьяна Михайловна. 205 -- Уж не арестована ли она! Завтра верно будет письмо, -- ответил так же Дмитрий Анатольевич. Письмо пришло не сразу и было краткое и тоже странное. Обычно Люда приписывала к письмам Аркадия Васильевича: "Сердечный привет и от меня", или, для разнообразия, "Я тоже шлю сердечный привет". Теперь приписки не было; привета от нее не передавал и Рейхель. Ласточкины не на шутку встревожились. Посоветовавшись, они написали осторожно: спрашивали о здоровье Люды, затем описывали московские события и свои переживания. Еще через несколько дней пришел ответ, совершенно их поразивший: "Я здоров и благополучен", -- писал Рейхель. -- "Много работаю и, как вы знаете, то место мне обещано твердо. Очень о вас беспокоился и искренно сочувствую, что вам пришлось столько пережить. Здесь вс? было тихо. С Людой я разошелся. Она от меня ушла к какому-то кавказскому разбойнику и, ни минуты не сомневаюсь, благоденствует. Больше меня, пожалуйста, о ней не спрашивайте, я ничего не знаю и, скажу откровенно, не интересуюсь. Она предпочла мне разбойника, и этим вс? сказано. Ее адрес, на случай, если б вы пожелали ей написать, мне неизвестен". Они только ахали, читая. Татьяна Михайловна негодовала. -- Такого я не ждала даже от нее! -- сказала она. В первый раз у нее прорвалась неприязнь к Люде, всегда ею скрывавшаяся. Дмитрий Анатольевич чрезвычайно расстроился. -- Мы вс?-таки слышали только одну сторону, и во всяком случае мы им не судьи. -- Говори: мы ей не судьи, и это, конечно, будет верно. Но Аркаша ни в чем, я уверена, не виноват, -- ответила Татьяна Михайловна, смягчившись. Она была привязана к Рейхелю, однако всегда дум