латы и итога. Опять ему вспомнился Семенов и равнодушие покойного студента к самым заветным мыслям и целям, так глубоко волновавшим его, Юрия, и миллионы ему подобных, вдруг глубоко оттенилось тем наивным и откровенным любованием жизнью, удовольствием, женщинами, луной и соловьиным свистом, которое так поразило и даже неприятно кольнуло его на другой день после скорбного разговора с Семеновым. Тогда ему было непонятно, как мог он, Семенов, придавать значение таким пустякам, как катанье на лодке, и красивым телам девушек, после того, как он сознательно оттолкнул самые глубокие мысли и высокие понятия; но теперь Юрий только понял, что иначе и быть не могло: все эти пустяки были жизнью настоящей, полной захватывающих переживаний и влекущих наслаждений жизнью, а все великие понятия были лишь пустыми, ничего не предрешающими в необъятной тайне жизни и смерти, комбинациями слов и мыслей. Как бы они ни казались важными и окончательными. После них будут и не могут не быть не менее значительные и последние слова и мысли. Этот вывод был так не свойствен Юрию и так неожиданно сплелся из его мыслей о добре и зле, что Юрий растерялся. Перед ним открылась какая-то пустота, и на одну секунду острое ощущение ясности - и свободы, похожее на то чувство, которое во сне подымает человека на воздух, чтобы он летел куда хочет, озарило его мозг. Но Юрий испугался. Страшным напряжением он собрал все распавшиеся привычные мысли и понятия о жизни, и пугающее слишком смелое ощущение исчезло. Стало вновь темно и сложно. Одну минуту Юрий готов был допустить, что смысл настоящей живой жизни в осуществлении своей свободы, что естественно, а следовательно, и хорошо жить только наслаждениями, что даже Рязанцев, со своей точки зрения единицы низшего разбора, цельнее и логичнее его, стремясь к возможно большим половым наслаждениям, как острейшим жизненным ощущениям. Но по этой мысли надо было допустить, что понятие о разврате и чистоте-сухие листья, покрывающие молодую свежую траву, и даже самые поэтические целомудренные девушки, даже Ляля и Карсавина, имеют право свободно окунуться в самый поток чувственных наслаждений. И Юрий испугался своей мысли, счел ее грязной и кощунственной, ужаснулся тому, что она возбуждает его, и вытеснил ее из головы и сердца привычными, тяжелыми и грозными словами. "Ну да, - думал он, в бездонное блестящее небо, запыленное звездами, - жизнь - ощущение, но люди не бессмысленные звери и должны направлять свои желания к добру и не давать им власти над собою..." "Что, если есть Бог над звездами!" - вспомнил Юрий, и жуткое чувство смутного благоговения придавило его к земле. Он не отрываясь смотрел на большую блестящую звезду в хвосте Большой Медведицы и бессознательно вспомнил, что мужик Кузьма, с бахчи, называл эти величавые звезды "возом". Почему-то, тоже бессознательно, это воспоминание показалось неуместным и даже как будто оскорбило его. Он стал смотреть в сад, после звездного неба казавшийся совсем черным, и опять начал думать: "Если лишить мир женской чистоты, так похожей на первые весенние, еще совсем робкие, но такие прекрасные и трогательные цветы, то что же святого останется в человеке?.." Тысячи молодых, прекрасных и чистых, как весенние цветы, девушек в солнечном свете, на весенней траве, под цветущими деревьями представились ему. Невысокие груди, круглые плечи, гибкие руки, стройные бедра, изгибаясь стыдливо и таинственно, мелькнули перед его глазами, и голова его сладко закружилась в сладострастном восторге. Юрий медленно провел рукой по лбу и вдруг опомнился. - У меня нервы расстроились... надо идти спать. Неудовлетворенный, расстроенный и еще томимый мгновенным сладострастным видением, Юрий с беспредметной злобой в душе, порывисто делая все движения, пошел в дом. И уже лежа в постели и тщетно стараясь заснуть, он вспомнил Рязанцева и Лялю. - Почему, собственно, так возмущает, что Рязанцев любит Лялю не одну и не первую... Мысль не дала ему ответа, но перед ним, возбуждая тихую нежность и невыразимо приятно лаская разгоряченный мозг, выплыл образ Зины Карсавиной, и как ни старался он затемнить свое чувство, стало понятно, зачем нужно ему, чтобы она была чистой и нетронутой. "А ведь я люблю ее!" - в первый раз подумал Юрий, и эта мысль вдруг вытеснила все остальные и вызвала на глаза влажность умиления своим новым чувством... Но в следующую минуту Юрий с озлобленной насмешкой уже спрашивал себя: "А почему я сам любил других женщин, прежде нее?.. Правда, я не знал еще о ее существовании, но ведь и Рязанцев не знал о Ляле. И в свое время мы оба думали, что та женщина, которою мы хотим обладать, в настоящий момент и есть "настоящая", самая нужная и подходящая нам. Мы ошибались, но, может быть, ошибаемся и теперь!.. Значит, или хранить вечное целомудрие, или дать полную свободу себе... и женщине, конечно, наслаждаться любовью и страстью... Впрочем, что ж я, - с облегчением перебил себя Юрий, - Рязанцев... не то скверно, что он любил, а то, что он и теперь продолжает пользоваться несколькими женщинами, а я нет..." Эта мысль наполнила Юрия чувством гордости и чистоты, но только на мгновение, а в следующую минуту он опять вспомнил о чувстве, охватившем его при видении тысяч пронизанных солнцем, гибких и чистых девушек, и смутился в полном бессилии овладеть собою и справиться с хаосом чувств и мыслей. Юрий почувствовал что ему неудобно лежать на правом боку и с неловким усилием повернулся "В сущности, - подумал он, - все женщины каких я только знал не могли бы меня удовлетворить на всю жизнь. Значит то что я называл настоящей любовью неосуществимо и мечтать о ней просто глупо!" Юрию стало неловко и на левом боку и, путаясь вспотевшим липким телом в сбившейся горячей простыне, он перевернулся опять. Было жарко и неудобно. Начинала болеть голова. "Целомудрие идеал, но человечество погибло бы при осуществлении этого идеала, - неожиданно пришло ему в голову, - значит это нелепость. A... тогда и вся жизнь - нелепость!" - с такой злобой стискивая зубы, что перед глазами завертелись золотые круги, почти вслух сказал Юрий И до самою утра лежа в тяжелой и неудобной позе, с тупым отчаянием в душе, Юрий ворочал похожие на камни тяжелые и противоречивые мысли Наконец, чтобы выпутаться из них, он стал уверять себя, что он сам дурной, излишне сладострастный и эгоистичный человек, и его сомнения просто скрытая похоть. Но это только еще тяжелее придавило душу, подняло в мозгу сумбур самых разнообразных представлений и мучительное состояние разрушилось наконец вопросом: - Да с какой стати я себя так мучаю, наконец? И с чувством отвращения к самому процессу какого бы то ни было мышления, в тупой нервной усталости Юрий заснул. XV  Ляля до тех пор плакала в своей комнате, уткнувшись лицом в подушку, пока не заснула Утром она встала с больной головой и напухшими глазами Первой ее мыслью было то, что не надо плакать потому что сегодня к обеду приедет Рязанцев, и ему будет неприятно что у нее заплаканное некрасивое лицо. Но сейчас же она вспомнила что все равно все кончено и нельзя больше любить, ощутила острое горе и жгучую любовь и опять заплакала. - Какая гадость, какая мерзость! - прошептала Ляля, чувствуя, что задыхается от горьких, еще не выплаканных слез. - За что? За что? - твердила она и в душе у нее была неисходная грусть о навеки ушедшем невозвратимом счастье. Ей было удивительно и жалко, что Рязанцев мог так легко и постоянно лгать ей. "И не он один, а значит, и все лгали, - с недоумением думала Ляля, - ведь все, решительно все радовались нашей свадьбе и говорили, что он хороший, честный человек! Нет, впрочем, они не лгали, а просто не считали это дурным. Какая гадость!" И Ляле стало противно смотреть на привычною обстановку, напоминавшую людей, теперь противных ей. Она прислонилась лицом к стеклу окна и стала сквозь слезы смотреть в сад. На дворе было пасмурно и шел редкий, но крупный дождь. Капли тяжело постукивали по стеклу и быстро сбегали вниз, а Ляле было трудно различить когда слезы, а когда дождевые капли застилали перед нею сад. В саду было сыро, и повисшие мокрые листья были бледны и печально вздрагивали. Стволы деревьев почернели от воды и мокрая трава забито прилила к грязной земле. И Ляле казалось, что вся ее жизнь несчастна, будущее безнадежно, прошедшее черно. Горничная приходила звать ее пить чай, но Ляля долго не понимала ее слов. Потом, в столовой, ей было стыдно, когда с ней заговаривал отец. Ей казалось, что говорит с нею с особенной жалостью, что уже все знают, что ее грязно и гадко обманул любимый человек. Во всяком слове ей слышалась эта оскорбительная жалость, и Ляля ушла к себе. Она опять села к окну и, глядя в плачущий серый сад, стала думать. "Зачем он лицемерил? Зачем так обидел?! Значит, он не любит меня! Нет, Толя меня любит и я его люблю! Так в чем же дело? Да, он обманул меня он еще раньше любил каких-то других, скверных женщин! И они любили его... Как я? - спросила себя Ляля с наивным и жгучим любопытством. - Вот вздор, какое мне теперь до этого дело! Ведь с ними он обманул меня и теперь все кончено! Какая я бедная, несчастная!.. Ну нет мне есть дело: он меня обманывал! Ну а если бы признался? Все равно! Это гадко... он уже ласкал других, как меня и даже больше... Это ужасно! Какая я несчастная..." "Вот лягушка по дорожке скачет, вытянувши ножки!" - мысленно пропела Ляля, глядя на маленький серый комочек, боязливо прыгавший через мокрую скользкую дорожку. "Да, я несчастна, и все кончено! - опять подумала она, когда лягушка ускакала в траву. - Для меня это было так чудно, так хорошо, а для него старая привычная вещь... Потому-то он всегда избегал говорить о прошлом! Оттого мне казалось, что все время у него лицо такое, будто он что-то думает... Он думал: все это я знаю, все знаю и что ты чувствуешь, знаю, и то, что сейчас сделаешь... А я-то!.. Как стыдно, как гадко... Никогда, никогда я уже не буду никого любить!" Ляля заплакала и положила голову щекой на холодный подоконник, сквозь слезы наблюдая, в какую сторону идут тучи. "А ведь Толя сегодня приедет обедать! - с испугом вдруг вспомнила она и вскочила с места. - Что же я ему скажу? Что надо говорить в таких случаях?" Ляля раскрыла рот и уставилась в стену испуганными недоумевающими глазами. "Надо спросить Юрия!" - вспомнила она и успокоилась. "Милый Юрий! Какой он честный и хороший", - с нежными слезами на глазах подумала Ляля и так же стремительно, не откладывая, как всегда делала, пошла к Юрию. Но там сидел Шафров и говорил о каких-то делах. Ляля с недоумением остановилась в дверях. - Здравствуйте, - сказала она задумчиво. - Здравствуйте, - поздоровался Шафров, - идите к нам, Людмила Николаевна, тут такое дело, что ваша помощь необходима. Ляля, все с таким же недоумевающим лицом, покорно села к столу и машинально стала перебирать пальцами зеленые и красные брошюрки, кучами наваленные повсюду. - Видите ли, в чем дело, - поворачиваясь к ней с таким видом, точно ему предстояло объяснить ей что-то страшно запутанное и длинное, заговорил Шафров, - курские товарищи находятся в крайне стесненном положении надо им непременно помочь. Вот я придумал дать концерт... а? При этой знакомой прибавке "а?" Ляля вспомнила, зачем она пришла, и взглянула на Юрия с доверием и надеждой. - Отчего же, это очень хорошо... - машинально ответила она, удивляясь, что Юрий совсем не смотрит на нее. После вчерашних Лялиных слез и собственных ночных дум Юрий чувствовал себя разбитым и не готовым отвечать Ляле. Он ожидал, что сестра придет за советами, и терялся в полном бессилии прийти к какому-нибудь удовлетворительному решению. Как он не мог отказаться от своих слов, разубедить Лялю и толкнуть ее обратно к Рязанцеву, так он не мог и нанести решительный удар ее наивному, птичьему счастью. - Вот мы решили так, - продолжал Шафров, еще больше придвигаясь к Ляле, точно дело все усложнялось и запутывалось, - пригласить петь Санину и Карсавину... сначала они споют соло, потом дуэтом... У одной контральто, у другой сопрано, это будет красиво... Потом я сыграю на скрипке. Потом споет Зарудин, а Танаров будет аккомпанировать... - Разве офицеры будут участвовать в таком концерте? - так же машинально, думая совсем о другом, спросила Ляля. - О, будут! - замахал руками Шафров. - Только бы согласилась Санина, а они от нее не отстанут. Притом Зарудин рад петь где угодно, лишь бы петь. А это привлечет к нам офицеров, и мы сбор сделаем на славу... - Карсавину пригласите, - посоветовала Ляля, с печальным недоумением глядя на брата. "Не может быть, чтобы он забыл, - думала она, - как же он может разговаривать об этом дурацком концерте, когда я..." - Да ведь я же и говорю! - удивился Шафров. - Ах да, - слабо улыбнулась Ляля. - Ну... а Лида Санина... да, впрочем, вы говорили... - Ну да, ну да, - кивал головой Шафров. - Но кого бы еще, а? Не знаю, растерянно сказала Ляля, - у меня голова болит что-то. Юрий быстро оглянулся на нее и со страданием отвернулся к книгам. С бледным личиком и большими потемневшими глазами она показалась ему удивительно слабенькой и печальной. "Ах, зачем, зачем я сказал ей это, - подумал он, - и для меня-то самого это так неясно, и для всех это проклятый вопрос, а для ее маленькой души... Зачем я сказал!" Он чуть не дернул себя за волосы. - Барышня, - позвала из дверей горничная, - Анатолий Павлович приехали... Юрий опять испуганно оглянулся на Лялю и, встретив ее остановившийся страдальческий взгляд, растерянно сказал Шафрову: - Вы читали Чарльза Брэдло?.. - Читал. Мы вместе с Дубовой и Карсавиной читали. Любопытная вещь. - Да... А разве они приехали? - Да. - Когда? - с тайным волнением спросил Юрий. - Еще позавчера. - Разве? - переспросил Юрий, прислушиваясь к тому, что делает Ляля. Ему было мучительно стыдно и страшно, точно он обманул Лялю. Ляля постояла, потрогала что-то на столе и нерешительно пошла к двери. "Что я наделал!" - с искренним чувством, прислушиваясь к ее необычным неровным шагам, подумал Юрий. Ляля прошла в зал, чувствуя, что внутри ее все застыло в напряженно-скорбном недоумении. Было похоже, точно она заблудилась в туманном лесу. По дороге она взглянула в зеркало и увидела там потемневшее больное лицо. "Ну и пусть... пусть видит!" подумала она. Посреди столовой стоял Рязанцев и говорил Николаю Егоровичу своим веселым барски самоуверенным голосом: - Явление это, конечно, странное, но оно совершенно безвредно. При звуках его голоса что-то вздрогнуло и оборвалось в груди Ляли. Увидев ее, Рязанцев круто оборвал речь, подошел к ней и так подал ей обе руки, точно хотел обнять, но чтобы это движение было заметно и понятно только ей одной. Ляля снизу взглянула ему в лицо, и губы у нее вздрогнули. Она молча и с усилием высвободила свою руку и, пройдя в зал, отворила стеклянную дверь на балкон. Рязанцев со спокойным удивлением посмотрел ей вслед. - Моя Людмила Николаевна изволят сердиться, - с шутливой нежностью сказал он Николаю Егоровичу. Николай Егорович захохотал. - Ну что ж, идите мириться! - Ничего не поделаешь! - комически вздохнул Рязанцев и вышел за Лялей на балкон. Дождь все шел, и его тонкий водяной звук непрестанно стоял в воздухе. Но тучи, светлея и редея, уже расплывались вверху. Прижавшись щекой к мокрому холодному дереву столба, Ляля выставила голову на дождь, и ее волосы сразу намокли. - Моя принцесса гневается... Лялечка! - сказал Рязанцев и потянул ее к себе, прижимаясь губами к мокрым пахучим волосам. И от этого прикосновения, такою знакомою и счастливого, все растаяло в груди Ляли и, прежде чем она успела сообразить что-нибудь, руки ее, почти против воли, обвились вокруг крепкой шеи Рязанцева и между долгими дурманящими поцелуями Ляля сказала: - Я на тебя страшно сердита... ты гадкий! И ей самой было странно, что ничего нет ни страшного, ни тяжелого, ни непоправимого, в конце концов, какое ей дело! Лишь бы любить и быть любимой этим большим, красивым, с такой широкой грудью человеком. Но за обедом ей было стыдно смотреть на Юрия, с недоумением поглядывавшею на сестру, и, улучив мгновение, Ляля умоляюще прошептала ему: - Я гадкая... Юрий криво улыбнулся. В глубине души он был рад, что все кончилось так благополучно, но старался развить в себе презрение к этой мещанской терпимости и мещанскому счастью. Он ушел к себе в комнату и почти до вечера просидел один, а когда к сумеркам посветлело и прояснилось небо, взял ружье и пошел на охоту, на то же место, где был вчера с Рязанцевым. О том, что произошло, Юрий старался не думать. После дождя все болото ожило. Послышалась масса новых разнообразных звуков, и то там, то тут трава шевелилась, как живая, от скрытой в ней таинственной жизни. Лягушки дружно изо всех сил заливались на все голоса, какая-то птица выводила несложные скрипучие ноты, похожие на тррр... тррр... утки бойко крякали где-то близко, в мокрой осоке, но на выстрел не летели. Юрию и не хотелось стрелять. Он вскинул ружье на плечо и пошел домой, прислушиваясь и приглядываясь к хрустальным звукам и глубоким, то темным, то ярким краскам вечера. "Хорошо, думал он, все хорошо, только человек безобразен". Издали он увидел огонек на бахче и освещенные фигуры Кузьмы и того же Санина, сидевших возле самого огня. "Что он, тут живет, что ли?" - с удивлением и любопытством подумал Юрий. Кузьма что-то говорил и смеялся, размахивая рукой. Смеялся и Санин. Огонек, еще розовый, а не красный, как ночью, горел, как свечка, вверху мирно и мягко вызвездило небо. Пахло свежей землей и обрызнутой влагой травой. Юрий почему-то боялся, чтобы его не заметили, и ему было грустно, что он не может пойти к ним, что между ними и им стоит что-то непонятное, как будто даже несуществующее, пустое, но совершенно неодолимое, как пространство, лишенное воздуха. Он почувствовал себя совершенно одиноким. Мир, с его вечерними красками, огоньками, звездами, людьми и звуками, воздушный и светлый, стал отдельно от Юрия, маленького и темного внутри, как темная комната, в которой что-то томится и плачет. И чувство одинокой тоски так охватило его, что, когда он проходил вдоль бахчи, сотни арбузов, белевших в сумерках, напоминали ему человеческие черепа, разбросанные по полю. XVI  Лето развернулось, переполняясь теплом и светом, и казалось, что между сверкающим голубым небом. И истомленной от зноя зземлей дрожит и струится золотая дымка. В горячем мареве, разомлев от жары и опустив неподвижные листья, сонно стояли деревья и короткие жидкие тени беспомощно лежали в пыльной нагретой траве. Но в комнатах было прохладно. Отсветы сада мягко зеленели на потолках, и, странно живые, когда все застыло в знойном покое, легко колыхались на окнах гардины. Распахнув белый китель. Зарудин медленно расхаживал из угла в угол, и с особой, тщательно им выработанной, ленивой небрежностью, показывая крупные белые зубы, дымил папиросой. А Танаров, весь взмокший от поту, в одной рубахе и рейтузах, лежал на диване и украдкой озабоченно следил за ним маленькими черными глазками. Ему до зарезу нужны были пятьдесят рублей, но он уже два раза просил их у Зарудина и, не решаясь просить в третий раз, тоскливо ждал, когда Зарудин сам вспомнит. Зарудин помнил, но в течение последнего месяца он проиграл семьсот рублей и ему было жаль денег. "За ним уже и так двести пятьдесят, - думал он, не глядя на Танарова и понемногу раздражаясь от жары и обиды, - странно, честное слово!.. Мы, конечно, в хороших отношениях, но как ему не стыдно все-таки... Хоть бы извинился, что много должен и тому подобное!.. Не дам!" - с жестокой радостью прибавил он мысленно. Вошел денщик, маленький и веснушчатый, вывалянный в пуху. Он криво и вяло остановился во фронт и, не глядя на Зарудина, сказал: - Вашбродь, дозвольте доложить, что как их благородие требовали пива, так пиво все вышедши. Зарудин со вспыхнувшим раздражением невольно взглянул на Танарова. "Ну вот! - подумал он, - черт его знает, это становится наконец невыносимо!.. Знает, что у меня свободного гроша нет, а выдувает еще пиво!.." - Водка опять же кончается, - прибавил солдат. - Да ну, пошел к черту... Там у тебя два рубля остались и купи, что нужно, - с возрастающей досадой отмахнулся Зарудин. - Никак нет. Ничего не осталось. - Как так, что ты врешь! - останавливаясь, возразил Зарудин. - Так что их благородие приказали прачке отдать, так я рубль семь гривен отдал, а тридцать копеек на стол в кабинете положил, вашбродь... - Ах да... - притворно небрежно, краснея и волнуясь, отозвался Танаров, - я вчера сказал... неловко, знаешь... Целую неделю баба ходит... Красные пятна появились на твердо выбритых щеках Зарудина и под их тонкой кожей недобро задвигались скулы. Он молча прошелся по комнате и вдруг остановился против Танарова. - Послушай, - странно задрожавшим, острооскорбительным голосом проговорил он, - я попросил бы тебя не распоряжаться моими деньгами... Танаров весь вспыхнул и пришел в движение. - Гм, странно... такие пустяки... - оскорбленно пробормотал он, пожимая плечами. - Дело не в пустяках, - с жестоким удовольствием, точно мстя ему за что-то, возразил Зарудин, - а в принципе... С какой стати, скажи, пожалуйста! - Я... - начал было Танаров. - Нет, уж я тебя попрошу! - настойчиво, тем же угнетающим тоном перебил Зарудин. - Наконец, ты мог бы мне сказать... А это крайне неудобно! Танаров беспомощно пошевелил губами и потупился, перебирая задрожавшими пальцами перламутровый мундштучок. Зарудин еще немного подождал ответа, потом круто повернулся и, звеня ключом, полез в стол. - На, купи, что нужно... - сердито, но уже спокойнее сказал он солдату, подавая сто рублей. - Слушаю, - ответил солдат и, повернувшись налево кругом, вышел. Зарудин медленно, с чувством щелкнул ключами шкатулки и задвинул ящик. Танаров мельком взглянул на эту шкатулку, где лежали нужные ему пятьдесят рублей, проводил их робкими грустными глазами и, вздохнув, скромно стал закуривать папиросу. Ему было страшно обидно, и в то же время он боялся выразить эту обиду, чтобы Зарудин не рассердился еще больше. "Ну что ему два рубля... - думал он, - ведь знает, как мне нужны деньги..." Зарудин ходил по комнате, и сердце еще дрожало у него от раздражения, но понемногу он стал успокаиваться, а когда денщик принес пиво, Зарудин сам с наслаждением выпил стакан ледяной пенистой влаги и, обсасывая кончики усов, заговорил, как будто ничего не случилось: - А вчера у меня опять Лидка была... интересная, брат, девка!.. Огонь!.. Танаров обиженно молчал. Зарудин, не замечая, медленно прошелся по комнате, и глаза у него оживленно смеялись каким-то воспоминаниям. Здоровое, сильное тело млело от жары, и горячие, возбуждающие мысли подмывали его. Вдруг он громко, точно коротко заржав, засмеялся и остановился. - Ты знаешь... вчера я хотел... - выговорил он специальное, грубое и страшно унизительное для женщины слово, - так она сначала на дыбы встала... знаешь, у нее такой гордый огонек в глазах иногда появляется... Танаров, чувствуя, как быстро и жадно напрягается его тело, невольно распустил лицо в липкую возбужденную улыбку. - А потом так... что меня самого чуть судороги не схватили! - вздрагивая от невыносимо острого воспоминания, докончил Зарудин. - Везет тебе, черт возьми! - завистливо вскрикнул Танаров. - Зарудин, дома? - закричал с улицы громогласный голос Иванова. - Можно к вам? Зарудин вздрогнул от неожиданности и, как всегда, испугался, не слышал ли кто-нибудь его рассказа о Лиде Саниной. Но Иванов кричал через забор из переулка и его даже не было видно. - Дома, дома! - крикнул Зарудин в окно. В передней послышались голоса и смех, точно туда ввалилась целая толпа народу. Пришли Иванов, Новиков, ротмистр Малиновский, еще два офицера и Санин. - Ур-ра! - оглушительно закричал Малиновский, косо переступая порог и блеснув багрово-красным лицом, с вздрагивающими налитыми щеками и пушистыми усами, похожими на два снопа ржи. Здорово, ребята!.. "Эх, черт... опять четвертной выскочит!" - с досадой, от которой у него мигнули глаза, подумал Зарудин. Но он больше всего на свете боялся, как бы кто-нибудь не подумал, что он не самый щедрый, компанейский и богатый человек, и потому, широко улыбаясь, крикнул: - Откуда вы такой компанией? Здорово!.. Эй, Черепанов!.. Тащи водки и еще там!.. Сбегай в клуб, скажи, чтобы прислали ящик пива... Пива хотите, господа?.. Жарко! Когда появились водка и пиво, шум усилился. Хохотали и гоготали, охваченные буйным весельем, пили и кричали все. Только Новиков был мрачен, и на его всегда мягком и ленивом лице вспыхивало что-то недоброе. Вчера он узнал то, что до сих пор оставалось для него неизвестным, хотя уже весь город говорил об этом, и чувство невыносимой обиды и острого ревнивого унижения в первую минуту ошеломило его. "Не может быть! Вздор, сплетни!" - подумал он сначала, и его мозг отказывался представить себе гордую, недоступно прекрасную Лиду, в которую он был так чисто, с таким благоговением влюблен, в безобразно грязной близости к Зарудину, которого он всегда считал бесконечно ниже и глупее себя. Но потом дикая животная ревность поднялась со дна души и заслонила все. Была минута горького отчаяния, а потом страшной, почти стихийной ненависти и к Лиде, и, главным образом, к Зарудину. Это чувство было так непривычно для его мягкой, вялой души, что оно оказалось непереносимым и требовало исхода. Всю ночь он пробыл на болезненной границе мучительной жалости к себе и темной мысли о самоубийстве, а к утру как-то застыл и странное, зловещее желание увидеть Зарудина одно осталось в нем. Теперь, под выкрики шумных и пьяных голосов, он сидел в стороне, машинально и много пил пиво и каждым атомом своего напряженного существа следил за всяким движением Зарудина, точно зверь, встретившийся в лесу с другим зверем, уже присевший для прыжка, но притворяющийся, что ничего не видит. Все, и улыбка с показыванием белых зубов, и красота, и смех, и голос Зарудина, било острыми толчками во что-то болезненное, что составляло, казалось, все существо Новикова. - Зарудин, - сказал длинный и худой офицер, с непомерно длинными, болтающимися перед корпусом руками, - я тебе книгу принес... И сквозь шум и гвалт Новиков сейчас же услышал имя Зарудина и его голос, точно все молчали, а он один говорил. - Какую? - Толстого "О женщинах", - с гордостью, но, как рапорт, отчетливо ответил длинный офицер, и по его бесцветному длинному лицу было видно, что он рад, что читает Толстого и говорит о нем. - А вы Толстого почитываете? -спросил Иванов, подметив это гордое и наивное выражение. - Фон Дейц - толстовец! - пояснил пьяный Малиновский и захохотал. Зарудин взял тонкую красную брошюрку, перевернул несколько страниц и спросил: - Интересно? - А вот увидишь! - захлебываясь от восторга, ответил фон Дейц, - это, я тебе доложу, голова!.. Кажется, что сам все знаешь... - А зачем... Виктору Сергеевичу читать Толстого, когда его собственные взгляды на женщин вполне определенны... - негромко проговорил Новиков, не подымая глаз от стакана. - Из чего вы это заключаете? - осторожно спросил Зарудин, инстинктивно почувствовав нападение, но еще не догадываясь о нем. Новиков помолчал. Все в нем рвалось закричать, ударить в лицо, в красивое, самодовольное лицо Зарудина, сбить его с ног и топтать в диком порыве жестокой, выпущенной на волю злобы. Но слова не шли у него с языка, и, сам чувствуя, что говорит не то что надо, и еще больше страдая и безумея от этого сознания, Новиков криво усмехнулся и сказал: - Достаточно на вас посмотреть, чтобы заключить! Странный зловещий звук его голоса прорезал общий шум и сразу все стихло, как перед убийством. Иванов догадался в чем дело. - Мне кажется... - слегка изменяясь в лице, но сразу овладевая собой, точно сев на знакомого коня, холодно начал Зарудин. - Ну, господа, господа... Что там еще? - закричал Иванов. - Оставь их, пускай подерутся! - улыбаясь, возразил Санин. - Мне не кажется, а это так и есть... - все не подымая головы от стакана и все тем же тоном, продолжал Новиков. Но живая стена криков, махания руками, неестественно широко смеющихся лиц и уговоров встала между ними. Зарудина оттеснили фон Дейц и Малиновский, Новикова - Иванов и другой офицер. Танаров начал наливать стаканы и что-то кричать, ни к кому не обращаясь. Поднялась фальшивая, притворно веселая суета, и вдруг Новиков почувствовал, что у него уже нет силы продолжать. Он нелепо кривил губы в улыбку, оглядывался на занимающих его разговорами Иванова и офицера и растерянно думал: "Что же это я... надо бить!.. Прямо подойти и ударить!.. Иначе я останусь в глупом положении, все уже догадались, что я искал ссоры... Но вместо того он с притворным интересом уже слушал, что говорили Иванов и фон Дейц. - Во взгляде на женщину я, знаете, с Толстым не совсем согласен... - самодовольно говорил офицер. - Женщина - самка, и это прежде всего! - отвечал Иванов. - Среди мужчин хоть одного на тысячу еще можно найти такого, который заслужил название человека, а женщины... ни одной между ними!.. Голые, розовые, жирные, безволосые обезьяны, вот и все! - Оригинально сказано! - с удовольствием заметил фон Дейц. "И правда!" - горько подумал Новиков. - Э, милый мой! - возразил Иванов, махнув рукой перед самым носом фон Дейца. - Скажите людям так: а я говорю вам, что всякая, которая посмотрит на мужчину с вожделением, уже прелюбодействует с ним в сердце своем... и весьма многие подумают, что слышат очень оригинальную вещь!.. Фон Дейц хрипло засмеялся, точно залаял легавый пес, и с завистью посмотрел на Иванова. Насмешки он не понял, и ему было только завидно, что не он сказал так красиво. Новиков неожиданно протянул ему руку. - Что? - удивленно спросил фон Дейц, с любопытством и ожиданием глядя в протянутую ладонь. Новиков не отвечал. - Куда? - спросил и Санин. Новиков опять промолчал. Он чувствовал, что еще минута и рыдания, стеснявшиеся в груди, хлынут через край. - Знаю я, что с тобой, плюнь! - сказал Санин. Новиков взглянул на него жалкими глазами, губы у него задрожали и, махнув рукой, он ушел не попрощавшись. В нем ныло чувство тягостного бессилия, как у человека, не поднявшего тяжести, и, чтобы успокоить себя, Новиков подумал: "Ну что ж... Что доказал бы я, побив морду этому мерзавцу? Вышла бы только мерзкая драка... Да и не стоило рук марать!" Но чувство неудовлетворенной ревности и противного бессилия не проходило, и в глубокой тоске Новиков пришел домой, лег лицом в подушку и так пролежал почти весь день, мучаясь тем, что ничего другого сделать не может... - Хотите в макао? - спрашивал Малиновский. - Вали! - согласился Иванов. Денщик расставил ломберный столик, и зеленое сукно весело засмеялись в глаза. Сосредоточенное оживление охватило всех, и Малиновский, твердо стукая короткими волосатыми пальцами, стал метать. Пестрые карты ловко, правильными кругами разлетались по зеленому с голику, серебряные рубли со звенящим стуком раскатывались с табло на табло и, как жадные пауки, заходили во все стороны пальцы, подбирающие деньги. Слышались только короткие слова и однообразные восклицания как бы заученной досады и удовольствия. Зарудину не повезло. Он упрямо ставил на круг по пятнадцати рублей и каждый раз били комплект. На его красивом лице выступили зловещие пятна беспредметного раздражения. В течение последнего месяца он проиграл уже семьсот рублей и теперь не хотел даже проверять своего проигрыша. Настроение его сообщилось и другим. Фон Дейц и Малиновский обменялись резкостями. - Я ставил на крылья, - раздраженно, но сдержанно говорил фон Дейц, искренно удивляясь, что пьяный и грубый Малиновский смеет спорить с ним, умным и порядочным фон Дейцем. - Что вы мне толкуете! - грубо крикнул Малиновский. - Кой черт!.. Когда я бью, говорят на крылья, а когда даю... - То есть, позвольте! - дурно выговаривая по-русски, как всегда, когда волновался, закипятился фон Дейц. - Ничего не позволю... Возьмите обратно... Да нет, возьмите!.. - А я вам говорю! - тоненьким голосом закричал фон Дейц. - Господа! Это черт знает что такое! вдруг вспыхнул Зарудин, швыряя карты. Но он сейчас же испугался и своего резкого крика, и пьяных растерзанных людей, и карт, и бутылок всей обстановки грубого армейского кутежа, потому что в дверях увидел новое лицо. Высокий, тонкий господин, в просторном белом костюме и очень высоких тугих воротничках с удивлением остановился на пороге, глазами отыскивая Зарудина. - Ах, Павел Львович!.. Какими судьбами! - весь красный, воскликнул Зарудин, поспешно вставая навстречу. Господин нерешительно вступил в комнату и прежде всего все невольно заметили его совершенно белые ботинки, шагнувшие в болото пивных луж, пробок и растоптанных окурков. И весь он был такой белый, чистенький и надушенный, что среди облаков табачного дыма и пьяных красных людей походил бы на лилию в болоте, если бы не был так беспомощно тонок, издерганно ловок и если бы у него не было маленького, с дурными зубками и тонкими усиками лица. - Откуда вы?.. Давно из Питера? - с излишней суетливостью и пугливо соображая, ничего ли, что он сказал "Питер", говорил Зарудин, крепко пожимая его руку. - Вчера только приехал, - ответил наконец белый господин, и голос у него был самоуверенный, но жидкий, как придушенный петуший крик. - Мои сослуживцы, - представил Зарудин, - фон Дейц, Малиновский, Танаров, Санин, Иванов... Господа, Павел Львович Волошин. Волошин слегка кланялся. - Будем знать, - к ужасу Зарудина, ответил пьяный Иванов. - Сюда, Павел Львович... Хотите вина или, может быть, пива? Волошин осторожно уселся в кресло и томно забелел на его клеенчатой грубой обивке. - Я на одну секунду... не беспокойтесь! - с брезгливым холодком ответил он, оглядывая компанию. - Нет, как же можно... Я велю подать белого... Вы, кажется, любите... Зарудин выскочил в переднюю. "Надо же было этой сволочи именно сегодня притесаться! - с досадой подумал он, приказывая денщику сходить за винцом. - Этот Волошин всем знакомым в Питере такого наговорит, что в порядочный дом не пустят потом! Между тем Волошин, не скрываясь, точно он чувствовал себя слишком неизмеримо выше всех, продолжал рассматривать компанию. Взгляд его стеклянно-серых глазок был откровенно любопытен, как будто ему показывали каких-то странных зверьков. Рост, явная сила костистых плеч и костюм Санина привлекли его внимание. "Интересный тип... сила, должно быть!" - с искренним расположением, которое все маленькие и слабые люди испытывают к большим и сильным, подумал он и хотел заговорить. Но Санин, опершись грудью на подоконник, смотрел в сад. Волошин поперхнулся начатым словом и жидкий оборванный звук собственного голоса оскорбил его. "Хулиганы какие-то!" - подумал он. В это время вернулся Зарудин. Он уселся рядом с Волошиным и стал расспрашивать его о Петербурге и заводе Волошина, чтобы дать понять окружающим, какой богатый и значительный человек этот гость. И на его красивом лице большого сильного животного отразилось выражение маленького странного самодовольства. - Все по-прежнему, как видите, - небрежно говорил Волошин. - А вы как?.. - Что ж я!.. Прозябаю! - сказал Зарудин и грустно вздохнул. Волошин молчал и презрительно смотрел на потолок, по которому неслышно ходили зеленые отсветы сада. - У нас тут одно развлечение всегда! - продолжал Зарудин, широким жестом ловко захватывая в одно и бутылки, и карты, и своих гостей. - Да-а... - неопределенно протянул Волошин, и в его тоне Зарудину послышалось: "Сам-то ты что!" - Ну, однако, мне пора... Я остановился здесь в гостинице на бульваре. Мы, конечно, еще увидимся? - заговорил Волошин, меняя тон и вставая. Как раз в эту минуту вошел денщик, вяло установился во фронт и сказал: - Вашбродь, барышня пришли... - Что? - вздрогнув, переспросил Зарудин. - Так точно. - Ах да... я знаю... - быстро и неловко бегая глазами, заговорил Зарудин, чувствуя, как мгновенное предчувствие чего-то дурного кольнуло его в сердце. "Неужели Лидка?" с изумлением подумал он. Глаза Волошина вспыхнули жадным и любопытным огоньком, и его тщедушное тело все задвигалось под белым просторным костюмом. - Да... Ну, до свиданья! - осклабляя рот, выразительно заговорил он. - А вы все тот же!.. Зарудин криво и самодовольно, и озабоченно улыбнулся. Провожаемый Зарудиным, Волошин быстро вышел вон, мелкая белыми ботинками и острым оком выглядывая вокруг. Зарудин вернулся. - Ну, господа... Как же карты?.. Танаров, закладывай за меня, а я сейчас... - торопливо и все мелькая глазами, заговорил он. - Вре!.. - отозвался уже совершенно пьяный, быкообразный Малиновский. - - Мы еще поглядим, какая там барышня! Но Танаров взял его за плечи и силой посадил за стол. Остальные поспешно рассаживались, почему-то стараясь не смотреть на Зарудина. Санин тоже сел, серьезно посмеиваясь. Он догадался, что к Зарудину пришла Лида, и смутное чувство ревнивой жалости к красивой и теперь уже, очевидно, несчастной сестре возникло в нем. XVII  На кровати Зарудина как-то боком сидела Лида Санина и растерянно дергала и мяла платок. Даже Зарудина поразила происшедшая в ней перемена: от гордой, изящной и сильной девушки не осталось и следа, перед ним сидела сутулая, растерянная и болезненно слабая женщина. Лицо ее осунулось, побледнело, и темные глаза тревожно бегали по сторонам. Когда вошел Зарудин, темные глаза быстро поднялись на него и опустились, и инстинктивно Зарудин почувствовал, что она боится его. Совершенно неожиданно злоба и раздражение до судорог поднялись в нем. Он крепко запер дверь и совсем не так, как прежде, грубо и прямо подошел к ней. - Ты удивительная особа, - едва владея собой и почему-то чувствуя жгучее желание ее ударить, заговорил он, - у меня полные комнаты народу... брат твой тут... Точно нельзя было выбрать другого времени... Это черт... Темные глаза поднялись со странным вспыхнувшим выражением, и, как всегда, Зарудин испугался своей резкости, угодливо показал белые зубы и, взяв Лиду за руку, сел рядом. - Ну да, впрочем, все равно, я ведь за тебя боюсь... я рад, я соскучился за тобой... Зарудин поднял и выше перчатки поцеловал ее слегка влажную и горячую руку с тонким и изящным заопахом. - Это правда? - с непонятным ему выражением произнесла Лида и опять подняла на него глаза, говорившие: правда ли, что ты любишь меня? Ты видишь, какая я теперь бедная, несчастная... совсем не такая, как прежде... я боюсь тебя и угадываю весь ужас своего унижения, но больше мне не на кого опереться... - А ты сомневаешься? - неуверенно возразил Зарудин, и легкая струйка холода, тяжелая для него самого, потянула от этих слов. Он опять поднял ее руку и поцеловал. Странная и сложная путаница чувств и мыслей была в нем. Еще два дня тому назад, на этой самой белой подушке были разметаны темные волосы Лиды, извивалось в припадке страсти ее гибкое, горячее и упругое тело, горели губы и обладали все его существо темным огнем невыносимого наслаждения. В то мгновение весь мир, тысячи женщин, все наслаждения и вся жизнь соединялись для него в том, чтобы сладострастнее, нежнее и грубее, бесстыднее и жесточе истязать именно это горящее и требовательное, и покорное тело, и вдруг теперь он почувствовал, что она ему противна, что ему хочется уйти, оттолкнуть ее, не видеть и не слышать. Желание это было так велико и непримиримо, что даже сидеть здесь стало пыткой. Но в то же время темный, извивающийся и туда и сюда страх перед нею лишал его воли и придавливал к месту. Всем существом своим он сознавал, что ничем не связан, что обладал ею по ее согласию, ничего не обещая, дав ей то же, что получил, но вместе с тем ему казалось, что он бессильно и глубоко влип в какую-то вязкую цепкую массу, против которой не может бороться. Он ждал, что Лида чего-то потребует от него и он должен будет или согласиться, или сделает нечто гадкое, трудное и грязное. Зарудин почувствовал себя совершенно бессильным, точно из рук и ног его вынули все кости, а во рту вместо языка привесили мокрую тряпку. Это было обидно и возмущало. Хотелось крикнуть и сказать раз и навсегда, что она не имеет права ничего от него требовать, но вместо того у Зарудина трусливо замерло сердце, и он сказал глупость, явную для него самого, неожиданную и вовсе не идущую к моменту: - О женщины, женщины, как сказал Шекспир... Лида с испугом взглянула на него. И вдруг ее голову озарил яркий беспощадный свет. В один момент она поняла, что пропала: то огромное, чистое и великое, что она могла дать, было отдано ею человеку, которого не существовало. Прекрасная жизнь, невозвратимая чистота и смелая гордость были брошены под ноги гаденькому и трусливому зверьку, не принявшему их с благодарностью за радость и наслаждение, а просто опакостившему их в актах темной тупой похоти. Был один миг, когда взрыв отчаяния едва не бросил ее на пол с бессильным рыданием и ломанием рук, но с болезненной быстротой отчаяние сменилось приливом мстительной острой злобы. - Неужели вы не понимаете, как вы глупы! - резко и тихо, сквозь сдавленные зубы, выговорила она, вся вытягиваясь к его лицу. Эти грубые слова и горящий злобный взгляд так были неожиданны в изящной и женственной Лиде, что Зарудин даже отодвинулся. Но он не понял всего значения этого взгляда и попытался свести все на шутку. - Что за выражения? - удивленно и оскорбленно сказал он, делая большие глаза и высоко поднимая плечи. - Мне не до выражений! - горько возразила Лида и беспомощно заломила руки. - Ну, зачем столько трагизма! - поморщившись, возразил Зарудин и с внезапно пробудившимся возбуждением бессознательно следил за выгибом ее круглых точеных рук и покатых плеч. Этот жест отчаяния и беспомощности опять поднял в нем уверенность собственного превосходства. Было похоже, как будто они стояли на весах, и когда опускался один, сейчас же поднимался другой. И Зарудин с острым удовольствием почувствовал, что эта девушка, которую он бессознательно считал выше себя и которую инстинктивно боялся даже в минуты сладострастных ласк, играет теперь, по его понятию, жалкую и позорную роль. Это чувство было ему приятно и смягчило его. Зарудин нежно взял ее за опущенные безвольные руки и чуть-чуть потянул к себе, уже возбуждаясь и начиная горячее дышать. - Ну, полно... ничего ужасного не случилось! - Вы думаете? - в иронии приобретая силу и глядя на него странно пристальным взглядом, спросила Лида. - Ну, конечно! - ответил Зарудин и попытался ее обнять особым, возбуждающе бесстыдным объятием, силу которого он знал. Но от нее повеяло холодом и руки его ослабели. - Ну, будет... чего разгневалась, моя кошечка! - с нежной укоризной проговорил он. - Отстаньте от меня... Тут я... Отстаньте же! Злым усилием Лида вывернулась из его рук. Зарудин физически обиделся за то, что порыв страсти его пропал даром. "Черт знает! - подумал он, - свяжись с ними!.." - Да что с тобой? - раздраженно спросил он. И красные пятна выступили у него на скулах. И как будто этот вопрос что-то уяснил Лиде, она вдруг закрыла лицо руками и совершенно неожиданно для Зарудина залилась слезами. Она плакала совсем так, как плачут деревенские бабы: закрываясь руками, наклонившись всем телом вперед и протяжно всхлипывая. Длинные космы волос повисли вдоль мокро! о лица, и стала она совсем некрасивой. Зарудин растерялся. Улыбаясь и боясь обидеть ее этой улыбкой, он попытался отнять ее руки от лица, но Лида упорно и упрямо удерживала их и все плакала. - Ах ты, Господи! вырвалось у Зарудина. Опять ему захотелось прикрикнуть на нее, дернуть за руку, сказать что-нибудь грубое. - Да чего ты, собственно, ревешь?.. Ну, сошлась со мной... ну? Вот горе! Да почему именно сейчас, что такое? Да перестань же! визгливо крикнул он и дернул за руку. Голова Лиды с мокрым лицом и распустившимися волосами дернулась от толчка, и она внезапно замолчала, опустив руки, сжавшись и с детским страхом глядя на него снизу вверх. Сумасшедшая мысль о том, что теперь всякий может ее бить, вдруг мелькнула у нее в голове. Но Зарудин снова ослабел и заговорил вкрадчиво и неуверенно: - Ну, Лидочка... будет! Ты сама виновата... К чему эти сцены... Ну, ты много потеряла, но зато и счастья было много... Никогда нам не забыть эти... Лида опять заплакала. - Да перестань же-е! - прокричал Зарудин. Он прошелся по комнате, подергивая усы над вздрагивающими губами. Было тихо, и за окном качались, должно быть, тронутые птицей тонкие зеленые ветки. Зарудин с трудом овладел собой, подошел к Лиде и осторожно обнял ее. Но она сейчас же вырвалась и, угловато выворачивая локоть, нечаянно так ударила его в подбородок, что зубы отчетливо ляскнули. - А, черт! - воскликнул Зарудин, обозлившись и от боли, и еще больше от того, что лясканье было очень неожиданно и смешно. Хотя Лида не заметила этого лясканья, но инстинктивно почувствовала Зарудина смешным и с женской жестокостью воспользовалась этим: - Что за выражения! - передразнила она. - Да ведь это хоть кого выведет из себя! - с трусливым негодованием возразил Зарудин. - Хоть бы, наконец, узнать в чем дело! - А вы не знаете? - с той же иронией протянула Лида. Наступило молчание. Лида упорно смотрела на него, и лицо ее горело. И вдруг Зарудин стал бледнеть быстро и ровно, точно серый налет извне покрывал его лицо. - Ну, что же вы?.. Что же вы молчите? Говорите что-нибудь, утешайте! - заговорила Лида, и голос ее перешел в истерический крик, испугавший ее самое. - Я... - проговорил Зарудин, и нижняя губа его задрожала. - Да, никто другой! К сожалению, вы! - почти прокричала Лида, задыхаясь от злых и отчаянных слез. И с него и с нее как бы сползал какой-то покров изящности, красоты и мягкости, и дикий растерзанный зверь все ярче выступал под ним. Ряд комбинаций с быстротой молнии замелькал в голове Зарудина, точно стая юрких мышей набежала туда. И первая была та, чтобы немедленно развязаться с Лидой, дать ей денег, чтобы она устроила выкидыш, и покончить историю. Но хотя он считал это лучшим для себя и необходимым, Зарудин не сказал этого Лиде. - Я, право, не ожидал... - пробормотал он. - Не ожидал, - дико выкрикнула Лида, - а как смели не ожидать этого? - Лида... я ведь ничего не... - проговорил Зарудин, боясь того, что хотел сказать, и чувствуя, что скажет. И без слов Лида поняла его. Ужас отчаяния исказил ее красивое лицо. Она беспомощно опустила руки и села на кровать. - Так что ж мне делать, - со странной задумчивостью проговорила она как бы сама себе. - Утопиться, что ли? - Н-ну... зачем же так... - А знаете, Виктор Сергеевич, - вдруг проникновенно и пристально глядя ему в глаза, медленно произнесла Лида, - ведь вы даже и очень не прочь, чтобы я утопилась! И в ее глазах и подергиваниях красивого рта было что-то такое печальное и страшное, что Зарудин невольно отвел глаза. Лида встала. Вдруг ей стало страшно и противно, что она могла думать о нем, как о спасителе, о том, чтобы жить с ним всегда. Ей захотелось почему-то потрясти рукой, высказать ему свое презрение, отомстить за унижение, но она почувствовала, что если заговорит, то заплачет и еще больше унизит себя. Последняя гордость, остаток красивой и сильной прежней Лиды, удержала ее, и вместо того она сдавленно, но ясно и выразительно, неожиданно и для себя и для Зарудина проговорила: Ско-тина! И бросилась к двери, зацепившись и разорвав кружево рукава о ручку замка. Вся кровь прилила в голову Зарудина. Если бы она крикнула "подлец, негодяй", он бы снес это совершенно спокойно, но слово "скотина" было так некрасиво и так противоречило тому представлению, которое создал о себе Зарудин, что он потерялся. Покраснели даже белки его красивых выпуклых глаз. Он растерянно улыбнулся, пожал плечами, застегнул и распахнул опять китель и почувствовал себя искренно несчастным. Но одновременно где-то внутри его тела начало расти чувство свободы и радости, что так или иначе - все кончилось. Трусливая мысль подсказала ему, что такая женщина, как Лида, больше никогда не придет. На секунду ему стало досадно, что потеряна такая красивая и вкусная любовница, но он махнул рукой. - А черт с ней... мало ли их! Он поправил китель, еще дрожащими губами закурил папиросу и, удачно вызвав на лице беззаботное выражение, вышел к гостям. XVIII  Из игроков никто, кроме пьяного Малиновского, не занялся игрой. Всем было остро любопытно, какая женщина и зачем пришла к Зарудину. Тем, которые догадывались, что это Лида Санина, бессознательно было завидно, и воображение их мешало играть, рисуя ее невиданную ими наготу и ее сближение с Зарудиным. Санин недолго посидел за картами, встал и сказал: Не хочу больше. До свиданья. - Постой, друг, куда ты? - спросил Иванов. - Пойду посмотрю, что там делается, - ответил Санин, ткнув пальцем в запертую дверь. Все засмеялись его словам, как шутке. - Будет паясничать! Садись выпьем! сказал Иванов. - Сам ты - паяц! - равнодушно возразил Санин и ушел. Выйдя в узенький переулок, где росла сочная и густая крапива, Санин сообразил, куда должны выходить окна квартиры Зарудина, осторожно придавливая крапиву ногами, добрался до забора и легко поднялся на него. Наверху он едва не забыл, зачем влезал, так приятно было ему с высокого забора смотреть вниз на зеленую траву и густой сад, и всеми напряженными от усилия мускулами ощущать свежий и мягкий ветерок, мягчивший жар и свободно продувавший насквозь его тонкую рубаху. Потом он спрыгнул вниз, попал в крапиву, с грустью почесал ужаленное место и пошел по саду. К окну он подошел в то время, когда Лида сказала: - А вы не знаете? И сейчас же по странному выражению ее голоса понял, в чем дело. Прислонившись плечом к стене, он смотрел в сад и с интересом слушал изменившиеся, расстроенные, возбужденные голоса. И ему было жаль красивую униженную Лиду, с прелестным обликом которой так не вязалось грубое, животное и тяжелое слово беременна. Но больше чем разговор, его занимал странный и нелепый контраст между дикими и злыми голосами людей в комнате и светлой тишиной в зеленом саду, данном природой этим самым людям. Белая бабочка, падая и взлетая, легко порхала над травой, купаясь в солнечном воздухе, и Санин так же внимательно следил за ее полетом, как и за тем, что слышал. Когда Лида крикнула: "Скотина!" - Санин весело засмеялся, оттолкнулся всем телом от стены и, уже не думая о том, что его могут увидеть из окон, медленно пошел по саду. Ящерица, торопливо перебежавшая ему дорогу, привлекла его внимание, и Санин долго следил за ее гибким травяным тельцем, ловко скользившим в зеленых бурьянах. XIX  Лида, пошла не домой, а в противоположную сторону. Улицы были пусты, и жаркое марево струилось в воздухе. Короткие тени лежали под самыми заборами и стенами, уничтоженные торжествующим зноем. Только по привычке закрывшись зонтиком и не замечая, жарко или холодно, светло или темно, Лида быстро шла вдоль заросших пыльной травой заборов, и,. опустив голову, сухими блестящими глазами смотрела под ноги. Изредка навстречу ей попадались равнодушные, пыхтящие, разваренные жаром люди, но их было мало, и летняя послеобеденная тишина стояла над городом. Какая-то белая собачонка, торопливо и осторожно принюхиваясь к ее юбке, увязалась за Лидой, озабоченно пробежала вперед, оглянулась и помахала хвое гиком, утверждая, что они идут вместе. На повороте стоял мальчик, маленький, уморительно толстый, в рубашонке, хвостиком высовывающейся сзади из панталон, и, напружив измазанные бузиной щеки, отчаянно пищал в стручок. Лида помахала рукой собачке, улыбнулась мальчугану, но все это скользило по поверхности сознания, а душа ее была замкнута. Темная сила, отрезавшая ее от всего мира, быстро несла ее, одинокую и мертвую, мимо зелени, солнца и радости жизни все дальше и дальше, к черной дыре, близость которой уже ощущала она в холодной и вялой тоске, залегшей у сердца. Мимо проехал знакомый офицер и, увидав Лиду, заставил прыгать и поджиматься свою рыжую, чуть вспотевшую лошадь, на гладкой шерсти которой солнце клало кованые золотые блики. - Лидия Петровна, - крикнул он веселым звонким голосом, - куда вы в такую жару? Лида бессознательно скользнула глазами по его маленькой фуражке, ухарски заломленной над потным, наполовину красным, наполовину белым лбом, и промолчала, только по привычке кокетливо улыбнувшись. И в этот момент с недоумением спросила себя: "Куда же теперь?" У нее не было ни злобы, ни думы о Зарудине. Когда, сама не зная зачем, она пошла к нему, ей казалось, что нельзя жить и невозможно разрешить своего горя без него, но теперь он просто исчез из ее жизни. Все это было и умерло, а то, что осталось, касается только ее и ею одной должно быть разрешено. Быстро и лихорадочно отчетливо заработала ее мысль. Самое ужасное было то, что гордая и прекрасная Лида исчезнет, а вместо нее останется маленькое, загнанное напаскудившее животное, над которым все будут издеваться и которое будет совершенно беспомощно перед сплетнями и плевками. Надо было сохранить свою гордость и красоту, уйти от грязи туда, куда бы уже не могла дохлестнуть ее липкая волна. И как только Лида уяснила это себе, сейчас же почувствовала, что вокруг пустота, что свет солнца, жизнь и люди уже не для нее, что она одинока среди них, что некуда идти и надо умереть, утопиться. Это представилось ей так законченно ясно, как будто каменный круг сомкнулся между нею и всем, что было и что могло быть. На мгновение исчезло даже то противное и ужасное, своей ненужностью и неотвратимостью, ощущение внутри себя чего-то еще непонятного, но уже разбившего ее жизнь, которое она не переставала чувствовать с того момента, как догадалась о своей беременности. Вокруг образовалась легкая бесцветная пустота, в которой воцарилась безразличность смерти. "Как это, в сущности, просто!.. И не надо больше ничего!" - подумала Лида, оглядываясь кругом и ничего не видя. Лида разом прибавила шагу, и ей все казалось нестерпимо медленно, хотя она уже не шла, а почти бежала, путаясь в широкой модной юбке. "Вот этот дом, а там еще один, с зелеными ставнями, а потом пустырь..." Реки, моста и того, что должно там произойти, Лида себе не представляла. Было какое-то туманное пустое пятно, в котором все кончится. Но такое состояние продолжалось только до тех пор, пока Лида не взошла на мост. А когда она остановилась у перил и внизу за ними увидела мутную зеленоватую воду, сразу исчезло ощущение легкости, и все существо ее переполнилось тяжелым страхом и цепким желанием жить. И сейчас же она снова услыхала звуки голосов, чириканье воробьев, увидела солнечный свет, белую ромашку в кудрявой зелени берега, беленькую собачонку, окончательно решившую, что Лида - ее законная госпожа. Эта собачонка уселась против Лиды, поджав переднюю лапку, и умильно вертела по земле белым хвостиком, оставляя на песке забавные иероглифы. Лида пристально посмотрела на нее и чуть не схватила ее в страстные отчаянные объятия. Крупные слезы выступили у нее на глазах. И чувство жалости к своей погибающей милой и красивой жизни было так велико, что у Лиды закружилась голова, и она судорожно облокотилась на горячие от солнца перила. При этом движении она уронила в воду перчатку и с непонятным немым ужасом следила за ней глазами. Перчатка, быстро кружась, полетела в воду и неслышно упала на ее ровную сонную поверхность. К берегам пошли быстрые расширяющиеся круги, и Лиде было видно, как потемнела, намокая, светло-желтая перчатка и медленно погрузилась в темную зеленоватую глубину. Странно, точно в тоскливой агонии, она повернулась раз и другой и стала погружаться медленными кругообразными движениями. Лида, напрягая зрение, старалась не потерять ее из виду, но желтое пятно все меньше и меньше виднелось в зеленоватой темноте воды, мелькнуло еще раз и другой и тихо, беззвучно исчезло. По-прежнему перед глазами Лиды была одна ровная, сонная и темная глубина. - Как же это вы, барышня! - сказал возле женский голос. Лида с испугом отшатнулась и взглянула в лицо толстой курносой бабы, смотревшей на нее с любопытством и сожалением. И хотя это сожаление относилось только к утонувшей перчатке, Лиде показалось, что толстая добродушная баба знает и жалеет ее, и на мгновение пришла в голову мысль, что если бы рассказать все, то стало бы легче и проще. Но как бы раздвоившись в эту минуту, Лида сознавала, что это невозможно. Она покраснела, заторопилась и пробормотала: - Ничего... - поспешно и неровно, как полупьяная, пошла с моста. "Здесь нельзя... вытащат..." - мелькнуло в холодно опустевшей голове Лиды. Она прошла вниз и повернула налево по берегу, по узкой дорожке, протоптанной в крапиве, ромашке, лопухах и горько пахнущей полыни, между рекой и заросшим плетнем какого-то сада. Здесь было тихо и мирно, как в деревенской церкви. Вербы, опустив тонкие ветки, задумчиво смотрели в воду; солнце пятнами и полосами пестрило зеленый крутой берег; широкие лопухи тихо стояли в высокой крапиве, а цепкие репяхи легко цеплялись за широкие кружева Лидиной юбки. Какая-то кудрявая высокая, как деревцо, трава осыпала ее мелкой, белой пыльцой. Теперь Лида уже заставляла себя идти туда, куда шла, вопреки могучей внутренней силе, боровшейся в ней. "Надо, надо, надо, надо...." - повторяла Лида в глубине души, и ноги ее, точно на каждом шагу разрывая какие-то тягучие путы, с трудом несли ее все дальше и дальше от моста, к тому месту, которое вдруг почему-то нарисовалось Лиде как конец пути. И когда она пришла туда и под тонкими спутанными прутьями лозняка увидела черную холодную воду, быстро огибавшую нависший берег, Лида поняла, как ей хочется жить, как страшно умирать и как все-таки она умрет, потому что ей нельзя жить. Она не глядя бросила оставшуюся перчатку и зонтик на траву и свернула с дорожки прямо по густым бурьянам. В одну эту минуту Лида вспомнила и перечувствовала необъятно много: на самом дне ее души, давно забытая и забитая новыми мыслями, детская игра с наивной мольбой и страхом повторяла: "Господи, спаси... Господи, помоги..." - откуда-то вынырнул мотив арии, который она недавно разучивала с роялем, и весь целиком промелькнул у нее в голове; вспомнила Зарудина, но не остановилась на нем; лицо матери, в это мгновение бесконечно ей дорогое и милое, мелькнуло перед нею и именно это лицо толкнуло ее к воде. Никогда прежде, ни после того Лида не понимала с такой ясностью и глубиной, что мать и другие люди, любившие Лиду, в сущности, любили не ее, такую, как она была, с ее пороками и желаниями, а то, что им хотелось видеть в ней. И теперь, когда она обнажилась и сошла с дороги, которая, по их мнению, была единственной для нее, именно эти люди, и больше всех мать, тем больше, чем сильнее любили прежде, должны были ее истязать. Потом все случилось, как в бреду: и страх, и желание жить, и сознание неизбежности, и недоверие, и уверенность в том, что все кончено, и надежда на что-то, и отчаяние, и мучительное для нее признание места, где она умирала, и человек, похожий на ее брата, быстро перелазивший к ней через плетень. - Ничего глупее придумать не могла! - крикнул Санин, запыхавшись. По неуловимому человеческим мозгом сцеплению мыслей и побуждений Лида пришла именно к тому месту, где кончался сад Зарудина и где на полуразвалившемся плетне, в неудобной позе, скрытая от лунного света черною тенью деревьев, она когда-то отдалась Зарудину. Санин еще издали увидел и узнал ее и догадался, что она хочет сделать. Первым движением его было уйти и не мешать ей поступить как знает, но ее порывистые движения, очевидно, непроизвольные и мучительные, заставили его сердце сжаться жалостью, и Санин бегом, прыгая через кусты и лавочки сада, кинулся к Лиде. На Лиду голос брата подействовал со страшной силой: донельзя напрягшиеся в борьбе с собой нервы сразу ослабели, голова закружилась, и все плавным кругом сдвинулось с места. Лида уже не могла сообразить, где она, в воде или на берегу. Санин успел перехватить ее у самого края, и собственная ловкость и сила очень понравились ему. - Вот так! - сказал он. Потом отвел Лиду к плетню, посадил на перелаз и с недоумением оглянулся. "Что ж мне теперь с нею делать?" - подумал он. Но Лида сейчас же пришла в себя и, бледная, растерянная и слабая, точно надломленная, горько и неудержимо заплакала. - Боже мой, Боже! - всхлипывая, как ребенок, проговорила она. - Глупая ты! - нежно и жалостливо возразил Санин. Лида не слыхала его, но когда Санин сделал движение, она судорожно и крепко ухватилась за его руку и зарыдала еще громче. "Что я делаю! - с ужасом подумала она, - нельзя плакать, надо обратить все в шутку... он догадается!" Ну, чего ты страдаешь! - мягко гладя ее по плечам, говорил Санин, и ему было приятно говорить так ласково и нежно. Лида робко, из-под края шляпы, совсем по-детски снизу вверх взглянула ему в лицо и притихла. - Я ведь все знаю, - говорил Санин, - давно знаю... всю эту историю... Хотя Лида знала, что многие догадываются о ее связи, но все-таки, как будто Санин ударил ее по лицу, дернулась от него всем своим гибким телом, и ее широко раскрытые, моментально высохшие глаза, с красивым ужасом прекрасного затравленного животного скосились на брата. - Ну, чего ты еще!.. Точно я тебе на хвост наступил! - добродушно усмехнулся Санин, с удовольствием взял ее за круглые мягкие плечи, пугливо дрожащие под его пальцами, и опять посадил на плетень, Лида покорно села в прежнюю надломленную позу. - Что тебя, собственно, так огорчило? - спросил Санин. - О, что я все знаю? Так неужели же ты, отдавшись Зарудину, была такого скверного мнения о своем поступке, что даже боишься признаться в нем?.. Вот не понимаю!.. А то, что Зарудин не женился на тебе, так это и слава Богу. Ты и сама знаешь теперь... да и раньше знала, что это человечек хотя и красивый, и для любви подходящий, но дрянной и подлый... Только и было в нем хорошего, что красота, но ею ты уже воспользовалась достаточно! "Он мною, а не я... или и я... да!.. Господи, Господи!" - проносилось в горячей голове Лиды. - Вот то, что ты беременна... Лида закрыла глаза и глубоко втянула голову в плечи. - Это, конечно, скверно, - продолжал Санин мягким и негромким голосом, - во-первых, потому, что рожать младенцев дело самое прескучное, грязное, мучительное и бессмысленное, а во-вторых, потому, и это главное, что люди тебя замучают... Лидочка, ты, моя Лидочка! с могучим приливом хорошего любовного чувства перебил сам себя Санин. - Никому ты зла не сделала, и если народишь хоть дюжину младенцев, то от этого никому, кроме тебя, беды не будет! Санин помолчал, задумчиво покусывая ус и скрестив на груди руки. - Я бы тебе сказал, что надо делать, но ты слишком слаба и глупа для этого... У тебя не хватит ни дерзости, ни смелости... Но и умирать не стоит. Посмотри, как хорошо... Вон как солнце светит, как вода течет... Вообрази, что после твоей смерти узнают, что ты умерла беременной; что тебе до того!.. Значит, ты умираешь не оттого, что беременна, а оттого, что боишься людей, боишься, что они не дадут тебе жить. Весь ужас твоего несчастия не в том, что оно-несчастие, а в том, что ты ставишь его между собой и жизнью и думаешь, что за ним уже нет ничего. А на самом деле жизнь остается такою, как и была... Ты не боишься тех людей, которые тебя не знают, а боишься, конечно, только тех, кто к тебе близок, и больше всего тех, которые тебя любят и для которых твое "падение" потому только, что оно произведено не на брачной кровати, а где-нибудь в лесу, на траве, что ли, будет ужасным ударом. Но они ведь не поступятся перед тем, чтобы наказать тебя за грех твой, так что ж и тебе в них?.. Они, значит, глупы, жестоки и плоски, что же ты мучаешься и хочешь умереть ради глупых, плоских и жестоких людей?.. Лида медленно подняла на него спрашивающие большие глаза, и в них Санин увидел искорку понимания. - Что же мне делать... что делать? - с тоской проговорила она. - У тебя два исхода: или избавиться от этого ребенка, никому на свете не нужного, рождение которого, кроме горя, ты сама видишь, никому в целом свете не приносит ничего... Темный испуг показался в глазах Лиды. - Убить существо, которое уже поняло радость жизни и ужас смерти жестоко, убить же зародыш, бессмысленный комочек крови и мяса... Странное чувство было в Лиде: сначала острый стыд, такой стыд, точно ее всю раздели донага и рылись грубыми пальцами в самых тайниках ее тела. Ей было страшно взглянуть на брата, чтобы они оба не умерли от стыда. Но серые глаза Санина не мигали, смотрели ясно и твердо, голос не дрожал и был спокоен, как будто произносил самые простые, ничем не отличающиеся от всяких других, слова. И под неуклонностью этих слов стыд расползался, потерял силу и как бы даже смысл. Лида увидела глубокое дно слов этих и почувствовала, что в ней самой нет уже ни стыда, ни страха. Тогда, испугавшись дерзкой мысли своей, она с отчаянием схватилась за виски, как крыльями испуганной птицы взмахнув легкими рукавами платья. - Не могу... не могу я! - перебила она. - Может быть, это и так, может быть... но я не могу... это ужасно! - Ну, не можешь, ну, что ж... - становясь перед нею на колени и тихо отрывая ее руки от лица, сказал Санин, тогда будем скрывать... Я сделаю так, что Зарудин уедет отсюда, а ты... выйдешь ты замуж за Новикова и будешь счастлива... Я ведь знаю, что если бы не явился этот красивый жеребец офицер, ты полюбила бы Новикова... к тому шло... При имени Новикова что-то светлое и милое ярким лучом промелькнуло в душе Лиды. Оттого, что Зарудин сделал ее такою несчастной, и оттого, что она чувствовала, что Новиков не сделал бы, Лиде на одну секунду показалось, будто все это было простой и поправимой ошибкой и в ней ничего нет ужасного: сейчас она встанет, пойдет, что-то скажет, улыбнется, и жизнь опять развернется перед нею всеми своими солнечными красками. Опять ей можно будет жить, опять любить, только гораздо лучше, крепче и чище. Но сейчас же она вспомнила, что это невозможно, что она уже грязна, измята недостойным, бессмысленным развратом. Необычайно грубое, мало ей известное и никогда не произносимое слово вынырнуло в ее памяти. Этим словом, как тяжкой пощечиной, она заклеймила себя с больным наслаждением, и сама испугалась. - Боже мой... Но разве это так, разве я такая?.. Ну да, ну да... такая, такая... Вот тебе!.. - Что ты говоришь! - с отчаянием прошептала она брату, мучительно стыдясь своего звучного и прекрасного, как всегда, голоса. - А что же? - спросил Санин, сверху глядя на ее красивые спутанные волосы над склоненной белой шеей, по которой двигался легкий золотой налет солнечного света, проскользнувшего между листьями. Ему вдруг просто стало страшно, что не удастся уговорить ее, и эта красивая, солнечная, молодая женщина, способная дать счастье многим людям, уйдет в бессмысленную пустоту. Лида беспомощно молчала. Она старалась подавить в себе желанную надежду, которая против воли овладевала всем дрожащим телом ее. Ей казалось, что после всего случившегося стыдно не только жить, но даже желать жизни. Но могучее, полное солнца молодое тело отталкивало эти уродливые слабые мысли, точно яд, не желая признать своими калеченых недоносков. - Что же ты молчишь? - спросил Санин. - Это невозможно... Это было бы подло, я... - Оставь ты, пожалуйста, этот вздор... - с неудовольствием возразил Санин. Лида опять скосила на него полные слез и тайных желаний красивые глаза. Санин помолчал, поднял какую-то веточку, перекусил ее и бросил. - Подло, подло... - проговорил он, - вон, тебя страшно поразило то, что я говорил... А почему? Ни ты, ни я на этот вопрос определенного ответа не дадим... А если и дадим, то это будет не ответ! Преступление? Что такое преступление! Когда во время родов матери грозит смерть, разрезать на части, четвертовать, раздавить голову стальными щипцами уже живому, готовому закричать ребенку - это не преступление!.. Это только несчастная необходимость!.. А прекратить бессознательный, физиологический процесс, нечто еще не существующее, какую-то химическую реакцию, - это преступление, ужас!.. Ужас, хотя бы от этого так же зависела жизнь матери, и даже больше чем жизнь - ее счастье!.. Почему так? - Никто не знает, но все кричат браво! - усмехнулся Санин. - Эх, люди, люди... создадут, вот так себе, призрак, условие, мираж и страдают. А кричат: "Человек - великолепно, важно, непостижимо! Человек - Царь!" Царь природы, которому никогда царствовать не приходится: все страдает и боится своей же собственной тени! Санин помолчал. - Да, впрочем, не в том дело. Ты говоришь - подло. Не знаю... может быть. Но только если сказать о твоем падении Новикову, он перенесет жестокую драму, может быть, застрелится, но любить тебя не перестанет. И он будет сам виноват, потому что будет бороться с теми же самыми предрассудками, в которые официально не верит. Если бы он был действительно умен, он не придал бы никакого значения тому, что ты с кем-то спала, извини за грубое выражение. Ни тело твое, ни душа твоя от этого хуже не стали... Боже мой, ведь женился бы он на вдове, например! Очевидно, дело тут не в факте, а в той путанице, которая происходит у него в голове. А ты... Если бы человеку было свойственно любить один только раз, то при попытке любить во второй ничего бы не вышло, было бы больно, гадко и неудобно. А то этого нет. Все одинаково приятно и счастливо. Полюбишь ты Новикова... А не полюбишь, так... уедем со мной, Лидочка! Жить можно везде!.. Лида вздохнула, стараясь вытолкнуть изнутри что-то тяжелое. "А может быть, и вправду все будет опять хорошо... Новиков... он милый, славный и... красивый тоже... Нет, да... не знаю..." - Ну, что было бы, если бы ты утопилась? Добро и зло не потерпело бы ни прибыли, ни убытка... Затянуло бы илом твой распухший, безобразный труп, потом тебя вытащили и похоронили... Только и всего! Перед глазами Лиды заколыхалась зеленая зловещая глубина, потянулись медленными змееобразными движениями какие-то осклизлые нити, полосы, пузыри, стало вдруг страшно и отвратительно. "Нет, нет, никогда... Пусть позор, Новиков, все что угодно, только не это!" - бледнея, подумала она. - Вон ты как обалдела от страху! - смеясь, сказал Санин. Лида улыбнулась сквозь слезы, и эта собственная случайная улыбка, точно показав, что еще можно смеяться, согрела ее. "Что бы там ни было, буду жить!" - со страстным и почти торжествующим порывом подумала она. - Ну вот, - радостно сказал Санин и встал порывисто и весело. - Ни от чего не может быть так тошно, как от мысли о смерти, но если и это плечи подымут и не перестанешь слышать и видеть жизнь, то и живи! Так?.. Ну, дай лапку! Лида протянула ему руку, и в ее робком, женственном движении была детская благодарность. - Ну вот так... Славная у тебя ручка! Лида улыбнулась и молчала. Не слова Санина подействовали на нее. В ней самой была огромная, упорная и смелая жизнь, и минута молчания и слабости только натянула ее, как струну. Еще одно движение и струна бы порвалась, но движения этого не было, и вся душа ее зазвучала еще стройнее и звучнее дерзостью, жаждой жизни и бесшабашной силой. С восторгом и удивлением, в незнакомой ей бодрости, Лида смотрела и слушала, каждым атомом своего существа улавливая ту же могучую радостную жизнь, которая шла вокруг, в свете солнца, в зеленой траве, в бегущей, пронизанной насквозь светом воде, в улыбающемся спокойном лице брата и в ней самой. Ей казалось, что она видит и чувствует в первый раз. - Жить! - оглушительно и радостно кричало в ней. - Ну вот и хорошо, - - говорил Санин, я помог тебе в борьбе в трудное время, а ты меня за это поцелуй, потому что ты красавица! Лида молча улыбнулась, и улыбка была загадочная, как у лесной девы. Санин взял ее за талию и, чувствуя, как в его мускулистых руках вздрагивает и тянется упругое теплое тело, крепко и дерзко прижал ее к себе. В душе Лиды делалось что-то странное, но невыразимо приятное: все в ней жило и жадно хотело еще большей жизни, не отдавая себе отчета, она медленно обвила шею брата обеими руками и, полузакрыв глаза, сжала губы для поцелуя. И чувствовала себя неудержимо счастливой, когда горячие губы Санина долго и больно ее целовали. В это мгновение ей не было дела до того, кто ее целует, как нет дела цветку, пригретому солнцем, кто его греет. "Что же это со мной, - думала она с радостным удивлением, - ах да... я хотела зачем-то утопиться... как глупо!.. Зачем?.. Ах, как хорошо... все равно кто... Только бы жить". - Ну вот... - сказал Санин, выпуская ее, - все, что хорошо, хорошо... и ничему больше не надо придавать значения! Лида медленно поправляла волосы, глядя на него со счастливой и бессмысленной улыбкой. Санин подал ей зонтик и перчатку; и Лида сначала удивилась отсутствию другой, а потом вспомнила и долго тихо смеялась, припоминая, каким громадным и зловещим казалось ей ровно ничего не значащее утопление перчатки. "Итак, все!" - думала она, идя с братом по берегу и подставляя выпуклую грудь горячему солнечному свету. XX  Новиков сам отворил дверь Санину и, увидев его, насупился. Ему было тяжело все, что напоминало Лиду и то непонятно прекрасное, что разбилось у него в душе, как тонкая ваза. Санин заметил это и вошел, примирительно и ласково улыбаясь. В комнате Новикова было грязно и разбросано, как будто вихрь прошел по ней, заметя пол бумажками, соломой и всяким хламом. Без всякого толку наваленные на кровати, стульях и выдвинутых ящиках комода пестрели книги, белье, инструменты и чемоданы. - Куда? - с недоумением спросил Санин. Новиков, стараясь не смотреть на него, молча передвигал на столе какие-то мелочи. - Еду, брат, на голод... бумагу получил... - неловко и сердясь на себя за это, ответил он. Санин посмотрел на него, потом на чемодан, потом опять на него и вдруг широко улыбнулся. Новиков промолчал, машинально пряча вместе со стеклянными трубками сапоги. Ему было больно, и чувствовал он полное тоскливое одиночество. - Если ты будешь так укладываться, заметил Санин, - то приедешь и без инструментов и без сапог. - А... произнес Новиков, мельком взглянув на Санина, и его глаза, полные слез, сказали: "Оставь меня... видишь, мне тяжело!" Санин понял и замолчал. В окно уже плыли задумчивые летние сумерки, и над легкой зеленью сада потухало ясное, чистое, как кристалл, небо. - А по-моему, - начал Санин, помолчав, - чем ехать тебе черт знает куда, лучше бы тебе на Лиде жениться! Новиков неестественно быстро повернулся к нему и вдруг весь затрясся. - Я тебя попрошу... оставить эти глупые шутки! - звенящим голосом прокричал он. Звук его голоса улетел в задумчивый прохладный сад и странно прозвенел под тихими деревьями. - Чего ты взъелся? - спросил Санин. - Послушай... - хрипло произнес Новиков, и глаза у него сделались круглые, а лицо стало совсем не похоже на то доброе и мягкое лицо, которое знал Санин. - А ты станешь спорить, что женитьба на Лиде не счастье? - весело смеясь одними уголками глаз, спросил Санин. - Перестань! - взвизгнул Новиков, шатаясь, как пьяный, бросился к Санину, схватил тот же нечищеный сапог и с неведомой силой взмахнул им над головой. - Тише ты, черт! - сердито сказал Санин, невольно отодвигаясь. Новиков с отвращением бросил сапог и остановился перед ним, тяжело дыша. - Это меня-то старым сапогом! - укоризненно покачал головой Санин. Ему было жаль Новикова и смешно все, что тот делал. - Сам виноват... - сразу слабея и конфузясь, возразил Новиков. И сейчас же почувствовал нежность и доверие к Санину. Тот был такой большой и спокойный, и Новикову, точно маленькому мальчику, захотелось приласкаться, пожаловаться на то, что его так измучило. Даже слезы выступили у него на глазах. - Если бы ты знал, как мне тяжело! - сказал он прерывисто, делая усилия горлом и ртом, чтобы не заплакать. - Да я, голубчик, все знаю, - ласково ответил Санин. - Нет, ты не можешь знать! - доверчиво возразил Новиков, машинально садясь рядом. Ему казалось, что его состояние так исключительно тяжело, что никто не в силах понять его. - Нет, знаю... - сказал Санин, - хочешь, побожусь?.. Если ты больше не будешь кидаться на меня со старым сапогом, так я тебе это докажу. Не будешь? - Да... Ну прости, Володя, - конфузливо пробормотал Новиков, называя Санина по имени, чего никогда не делал. Санину это понравилось, и оттого желание помочь и все уладить сделалось в нем еще сильнее. - Слушай, голубчик, будем мы говорить откровенно, - заговорил он, ласково положив руку на колено Новикова, - ведь ты и ехать собрался только потому, что Лида тебе отказала, а тогда, у Зарудина, тебе показалось, что это Лида пришла. Новиков понурился. Ему казалось, что Санин расковыривает в нем свежую, нестерпимо болезненную рану. Санин посмотрел на него и подумал: "Ах ты, добрая глупая животная!" - Я тебя не стану уверять, - продолжал он, - что Лида не была в связи с Зарудиным, я этого не знаю... не думаю... - поспешно прибавил он, заметив страдальческое выражение, промелькнувшее по лицу Новикова, точно тень пролетевшей тучки. Новиков поглядел на него со смутной надеждой. - Их отношения начались так недавно, - пояснил Санин, - что ничего серьезного быть не могло. Особенно если принять во внимание характер Лиды... Ты ведь знаешь Лиду. Перед глазами Новикова встала Лида, такая, какою он ее знал и любил: стройная гордая девушка, с большими, не то нежными, не то грозящими глазами в холоде чистоты, точно в ледяном ореоле. Он закрыл глаза и поверил Санину. - Да если между ними и был обыкновенный весенний флирт, то теперь все это, очевидно, кончено. Да и какое тебе дело до маленького увлечения девушки, еще свободной и ищущей своего счастья, когда сам ты, даже не роясь в памяти, конечно, вспомнишь десятки таких увлечений и даже гораздо хуже. Новиков повернулся к нему, и от доверия, переполнившего его душу, глаза его стали светлы и прозрачны. В душе его зашевелился живой росток, но такой слабый, каждую минуту готовый исчезнуть, что он сам боялся неосторожным словом или мыслью убить его. - Знаешь, если бы я... - Новиков не договорил, потому что сам не мог оформить того, что хотел сказать, но почувствовал, как к горлу подступают сладкие слезы умиления своим горем и своим чувством. - Что, если бы? - повышая голос и блестя глазами, торжественно заговорил Санин. - Я тебе только одно могу сказать, что между Лидой и Зарудиным ничего нет и не было! Новиков растерянно посмотрел на него. - Я думал... - с ужасом заговорил он, чувствуя, что не верит. Глупости ты думал, - с искренним раздражением возразил Санин, ты разве не понимаешь Лиду: раз она столько времени колебалась, какая же это любовь! Новиков схватил его за руку, восторженно глядя ему в рот. И вдруг страшная злоба и омерзение охватили Санина. Он несколько времени молча смотрел в лицо человека, ставшего блаженным при мысли, что женщина, с которой он хотел совокупиться, не совокуплялась раньше ни с кем. Голая животная ревность, плоская и жадная, как гад, глядела из добрых человеческих глаз, преображенных искренним горем и страданием. О-о! - зловеще протянул Санин и встал. Ну, так я тебе скажу вот что: Лида не только была влюблена в Зарудина, она была с ним в связи и теперь даже беременна от него! Звенящая тишина стала в комнате. Новиков, странно улыбаясь, глядел на Санина и потирал руки. Губы его вздрогнули, зашевелились, но только какой-то слабый писк вылетел и умер. Санин стоял над ним и смотрел в глаза, и на нижней челюсти и в уголках рта залегла у него жестокая и опасная складка. - Ну, что ж ты молчишь? спросил Санин. Новиков быстро поднял на него глаза и быстро опустил, так же молча и растерянно улыбаясь. - Лида пережила страшную драму, - тихо заговорил Санин, как бы разговаривая сам с собою, - если бы случай не натолкнул меня, то теперь ее уже не было на свете и то, что вчера было прекрасной, живой девушкой, сейчас лежало бы голое и безобразное, изъеденное раками, где-нибудь в береговой тине... Не в том дело, что она бы умерла... всякий человек умирает, но с нею умерла бы огромная радость, которую она вносила в жизнь окружающих людей... Лида... она не одна, конечно... но если бы погибла вся женская молодость, на свете стало бы, как в могиле. И я лично, когда бессмысленно затравят молодую красивую девушку, испытываю желание кого-нибудь убить!.. Слушай, мне все равно, женишься ли ты на Лиде или пойдешь к черту, но мне хочется сказать вот что: ты идиот! - если бы под твоим черепом ворошилась бы хоть одна здоровая чистая мысль, разве ты страдал бы так и делал несчастным себя и других оттого только, что женщина, свободная и молодая, выбирая самца, ошиблась и стала опять свободной уже после полового акта, а не прежде него... Я говорю тебе, но ты не один... вас, идиотов, сделавших жизнь невозможной тюрьмой, без солнца и радости, миллионы!.. Ну а ты сам: сколько раз ты сам лежал на брюхе какой-нибудь проститутки и извивался от похоти, пьяный и грязный, как собака!.. В падении Лиды была страсть, была поэзия смелости и силы, а ты? Какое же ты имеешь право отворачиваться от нее, ты, мнящий себя умным и интеллигентным человеком, между умом которого и жизнью якобы нет преград!.. Что тебе до ее прошлого? Она стала хуже, меньше доставит наслаждения? Тебе самому хотелось лишить ее невинности?.. Ну? - Ты сам знаешь, что это не так... дрожащими губами проговорил Новиков. - Нет - так! - крикнул Санин. - А если не так, так что же?.. Новиков молчал. В душе его было пусто и темно и только, как освещенное окно в темном поле, далеко-далеко засветилось тоскливое счастье прощения, жертвы и подвига. Санин смотрел на него и, казалось, ловил его мысли по всем изгибам изворотливого мозга. - Я вижу, - заговорил он опять тихим, но острым тоном, - что ты думаешь о самопожертвовании... У тебя уже явилась лазейка: я снизойду до нее, я прикрою ее от толпы и так далее... И ты уже растешь в своих глазах, как червяк на падали!.. Нет, врешь! Ни на одну минуту в тебе нет самоотречения: если бы Лиду действительно испортила оспа, ты, может быть, и понатужился бы до подвига, но через два дня испортил бы ей жизнь, сослался бы на рок и или сбежал бы, или заел бы ее, и шел бы на подвиг с отчаянием в душе. А теперь ты на себя, как на икону, взираешь!.. Еще бы: ты светел лицом, и всякий скажет, что ты святой, а потерять ты ровно ничего не потерял: у Лиды остались те же руки, те же ноги, та же грудь, та же страсть и жизнь!.. Приятно наслаждаться, сознавая, что делаешь святое дело!.. Еще бы! И под этими словами в душе Новикова трусливо сжалось в комочек и умерло, как раздавленный червяк, то трогательное самолюбие, которое начинало расцветать там, и мягкая душа его дала новое чувство, проще и искреннее первого. - Ты хуже думаешь обо мне, чем я есть! - с печальной укоризной сказал он. - Я вовсе не так туп, как ты говоришь... Может быть... не стану спорить, во мне и сильны предрассудки, но Лидию Петровну я люблю... и если бы я знал, что она меня любит, разве я стал бы задумываться над тем... Последнее слово он проговорил с трудом, и эта трудность сказать то, во что веришь, уже доставляла ему самому острое страдание. Санин вдруг остыл. Он задумался, прошелся по комнате, остановился у окна в сумеречный сад и тихо ответил: - Она теперь несчастна, ей не до любви... Любит она тебя или не любит, кто ее знает. Я только думаю, что если ты пойдешь к ней и будешь вторым человеком в мире, который не казнит ее за ее минутное, случайное счастье, то... кто ж ее знает!.. Новиков задумчиво смотрел перед собою. В нем была и печаль и радость; и печальная радость, и радостная печаль создавали в душе его светлое, как умирающий летний вечер, трогательное счастье. - Пойдем к ней, - сказал Санин, - что бы там ни было, а ей будет легче увидеть человеческое лицо среди масок, под которыми звериные морды... Ты, друг мой, достаточно глуп, это правда, но есть у тебя, в самой твоей глупости, нечто такое, чего нет у других... Что ж, на этой глупости мир долго строил свое счастье и свои упования... Пойдем. Новиков робко ему улыбнулся. - Я пойду... но только ей самой приятно ли это будет? - Ты не думай об этом, - положил ему на плечи обе руки Санин, - если ты считаешь, что делаешь хорошо - делай, а там будет видно... - Ну, пойдем! - решительно сказал Новиков. В дверях он остановился и, глядя прямо в глаза Санину, с неведомой в нем силой сказал: - И, знаешь, если это возможно, я сделаю ее счастливой... Эта фраза банальна, но я не могу иначе выразить то, что чувствую... - Ничего, друг, ласково ответил Санин, - я понимаю и так!.. XXI  Знойное лето стояло над городом. По ночам высоко в небе ходила круглая светлая луна, воздух был тепел и густ и вместе с запахом садов и цветов возбуждал истомные властные чувства. Днем люди работали, занимались политикой, искусством, проведением в жизнь разнообразных идей, едой, питьем, купаньем и разговорами,, но как только спадала жара, укладывалась успокоенная отяжелевшая пыль и на темном горизонте, из-за дальней рощи или ближней крыши показывался край круглого светло-загадочного диска, заливающего сады холодным таинственным светом, все останавливалось, точно скидывало с себя какие-то пестрые одежды, и легкое и свободное начинало жить настоящей жизнью. И чем моложе были люди, тем полнее и свободнее была эта жизнь. Сады стонали от соловьиного свиста, травы, задетые легким женским платьем, таинственно качали своими головками, тени углублялись, в воздухе душно вставала любовная истома, глаза то загорались, то туманились, щеки розовели, голоса становились загадочны и призывны. И новые поколения людей стихийно зарождались под холодным лунным светом, в тени молчаливых деревьев, дышащих прохладой, на примятой сочной траве. И Юрий Сварожич, вместе с Шафровым занимаясь политикой, кружками саморазвития и чтением новейших книг, воображал, что именно в этом его настоящая жизнь, и в этом разрешение и успокоение всех его тревог и сомнений. Но сколько он ни читал, сколько ни устраивал, ему все было скучно и тяжко, и в жизни не было огня. Зажигался он только в те минуты, когда Юрий чувствовал себя здоровым и сильным и был влюблен в женщину. Сначала все женщины, молодые и красивые, казались ему одинаково интересными и одинаково волновали его, но вот среди них начала выступать одна и мало-помалу она взяла себе все краски и все прелести их и стала перед ним отдельно, прекрасная и милая, как березка на опушке леса весной. Она была очень красива, высокого роста, полная и сильная, ходила на каждом шагу подаваясь вперед высокой и красивой грудью, голову носила приподнятой на сильной и белой шее, звонко смеялась, красиво пела, и хотя много читала, любила умные мысли и свои стихи, но все ее существо ощущало полное удовлетворение только тогда, когда ей приходилось делать усилия, напирать на что-нибудь упругой грудью, обхватывать изо всей силы руками, упираться ногами, смеяться, петь и смотреть на сильных и красивых мужчин. Иногда, когда, могуче сжигая все темное, светило солнце или блестела на темном небе луна, ей хотелось раздеться и голой бежать по зеленой траве, броситься в темную колыхающуюся воду, кого-то ждать и искать, призывая певучим криком. Ее присутствие волновало Юрия, вызывая в нем неведомые еще не использованные силы. При ней ярче говорил его язык, сильнее становились мускулы, крепче сердце и гибче ум. Весь день он думал о ней и вечером шел искать ее, скрывая это даже от самого себя. Но в душе его было что-то разъеденное, нудное, становящееся поперек силы, идущей на волю изнутри. Каждое чувство, возникающее в нем, он останавливал и опрашивал, и чувство меркло, вяло и теряло лепестки, как цветок под морозом. Когда он спрашивал себя, что влечет его к Карсавиной, то отвечал: половое влечение, и только, - и хотя не знал сам почему, но это прямоугольное слово вызывало в нем небрежное и тяжелое для него самого презрение. А между тем между ними безмолвно устанавливалась таинственная связь, и как в зеркале, каждое его движение отражалось в ней, а ее в нем. Карсавина не думала, что в ней происходит, но чувству своему радовалась, боялась его, желала и старалась скрыть от других, чтобы оно было полно и всецело принадлежало ей одной. Ее мучило, что она не может понять всего, что происходит в душе и теле этого красивого, милого ей человека. По временам ей казалось, что между ними ничего нет, и тогда она страдала, плакала и томилась, точно потеряв какое-то богатство. Но все-таки внимание других мужчин, которые подходили к ней и смотрели на нее странными и понятными и непонятными глазами, не могло не тешить и не волновать ее. И потому, особенно тогда, когда она была уверена в том, что любима Юрием и вся расцветала, как невеста, Карсавина волновала других и сама волновалась тайной жадных желаний. И особенно странную волнующую струю чувствовала она в себе, когда к ней приближался Санин, с его широкими плечами, спокойными глазами и уверенно сильными движениями. Ловя себя на этом тайном волнении, Карсавина пугалась, считала себя дурной и развратной и все-таки с любопытством смотрела на Санина. Вечером, в тот день, когда Лида пережила свою тяжелую драму, Юрий и Карсавина встретились в библиотеке. Они просто поздоровались и занялись каждый своим делом: Карсавина выбирала книги, а Юрий просматривал петербургские газеты. Но вышло как-то так, что они вместе и пошли по уже пустым, ярко освещенным луной улицам. В воздухе было необыкновенно тихо, и слышались только смягченные расстоянием звуки трещотки ночного сторожа и лай маленькой собаки где-то на задворках. На бульваре они наткнулись на какую-то компанию, сидевшую в тени деревьев. Там слышались оживленные голоса, виднелись вспыхивающие и на мгновение освещавшие чьи-то усы и бороды огоньки папирос. И когда они уже проходили мимо, чистый и веселый мужской голос пропел: Сердце красавицы Как ветерок полей!.. Не доходя до квартиры Карсавиной, они сели на лавочку у чужих ворот, в глубокой тени, откуда виднелась широкая, ровно освещенная луной улица, а в конце ее белая ограда церкви и темные липы, над которыми холодно, как звезда, блестел в небе крест. - Посмотрите, как хорошо! - певуче сказала Карсавина, показывая рукой. Юрий мельком и с наслаждением взглянул на ее белое полное плечо, кругло блестевшее сквозь широкий ворот малороссийского костюма, и почувствовал неудержимое желание сжать ее, поцеловать в пухлые сочные губы, раскрытые от его губ так близко. Он вдруг почувствовал, что это надо сделать, что и, она сама ждет этого, и боится, и желает. Но вместо того, как-то упустив момент и обессилев, он скривил губы и насмешливо хмыкнул. - О чем вы? - спросила Карсавина. - Так, ни о чем... - сдерживая страстную дрожь в ногах, ответил Юрий, - чересчур уж хорошо. Они помолчали, чутко прислушиваясь к отдаленным звукам, звенящим за темными садами и блестящими от луны крышами. - Были вы когда-нибудь влюблены? - спросила вдруг Карсавина. - Был... - медленно ответил Юрий. "А что, если я скажу?" - с замиранием подумал он и сказал: - Я и сейчас влюблен. - В кого? - вздрогнувшим голосом спросила Карсавина, полная уверенности и страха. - Да в вас! - стараясь говорить шутя, но срываясь с тона, ответил Юрий, наклоняясь и заглядывая ей в глаза, странно блестящие в тени. Она быстро и испуганно взглянула на него, и ее испуганное блаженное лицо было полно ожидания. Юрий хотел ее обнять. Он уже чувствовал под своими руками мягкие холодноватые плечи и упругую грудь, но испугался, опять упустил момент и, не имея силы, не думая сделать то, чего хотел, смущенно и притворно зевнул. "Шутит!" - с болью подумала Карсавина, и вдруг все в ней похолодело от горя и обиды. Она почувствовала, что сейчас заплачет, и с судорожным усилием удержать слезы стиснула зубы. - Глупости! - поспешно вставая, изменившимся голосом пробормотала она. - Я серьезно говорю! - сказал Юрий уже против воли неестественным голосом, - я вас люблю, и вы можете мне поверить очень страстно! Карсавина, не отвечая, собрала свои книги. "Зачем так... за что?" - с тоской думала она и вдруг с ужасом подумала, что выдала себя, и он презирает ее. Юрий подал ей упавшую книгу. - Пора домой... - тихо сказала она. Юрию было мучительно жаль, что она уйдет, и в то же время ему показалось, что выходит оригинально и красиво, далеко от всякой пошлости. И он загадочно ответил: - До свиданья! Но когда Карсавина подала ему руку, Юрий против воли нагнулся и поцеловал ее в мягкую теплую ладонь, от которой пахнуло ему в лицо милым нежным запахом. Карсавина сейчас же с легким вскриком отдернула руку. - Что вы! Но мимолетное ощущение прикосновения к губам мягкого, девственно холодноватого тела было так сильно, что у Юрия закружилась голова, и он мог только блаженно и бессмысленно улыбаться, прислушиваясь к быстрому шороху ее удаляющихся шагов. Скоро скрипнула калитка, и Юрий, все так же улыбаясь, пошел домой, изо всех сил вдыхая чистый воздух и чувствуя себя сильным и счастливым. XXII  Но в своей комнате, после простора и прохлады лунной ночи, душной и узкой, как тюрьма, Юрий опять стал думать, что все-таки жить скучно и все это мелко и пошло. - Сорвал поцелуй! Какое счастье, какой подвиг, подумаешь! Как это достойно и поэтично: луна, герой соблазняет девицу пламенными речами и поцелуями... Тьфу, пошлость! В этом проклятом захолустье незаметно мельчаешь! И как, живя в большом городе, Юрий полагал, что с тип ему только уехать в деревню, окунуться в простую, черноземную жизнь, с ее работой, настоящей невыдуманной работой, с ее полями, солнцем и мужиками, чтобы жизнь приобрела, наконец, истинный смысл, так теперь ему подумалось, что если бы не эта глушь, если бы перенестись в столицу, то жизнь закипела бы на настоящем пути. - В столице шум, шумят витии! - с задумчивым лицом и бессознательным пафосом продекламировал Юрий. Но мгновенно изловив себя на мальчишеском восторге, махнул рукой. А впрочем, что из того... все равно!.. Политика, наука... все это громадно только издали, в идеале, в общем, а в жизни одного человека такое же ремесло, как и всякое другое! Борьба, титанические усилия... да... Но в современной жизни это невозможно. Ну что ж: я искренно страдаю, борюсь, преодолеваю... а потом? В конце концов? Конечная точка борьбы лежит вне моей жизни. Прометей хотел дать людям огонь и дал - это победа. А мы? - мы можем только подбрасывать щепочки в огонь, не нами зажженный, не нами потушенный. И вдруг у него выскочила мысль, что это потому, что он, Юрий, не Прометей. Мысль эта была неприятна ему, но он все-таки с болезненным самобичеванием подхватил се: Какой я Прометей! У меня все сейчас же на личную почву, я, я, я!.. Для меня, для меня!.. Я так же слаб и ничтожен, как и все эти людишки, которых я искренно презираю! Эта параллель была так мучительна для него, что Юрий спутался и несколько времени тупо смотрел перед собою, подыскивая себе оправдание. "Нет, я не то что другие! с облегчением подумал он, уже по одному, что я это думаю... Рязанцев, Новиковы, Санины не могут думать об этом. Они далеки от трагического самобичевания, они удовлетворены, как торжествующие свиньи Заратустры! У них вся жизнь в их собственном микроскопическом я, и они-то заражают и меня своей пошлостью... С волками живя, по-волчьи и выть начинаешь! Это естественно!" Юрий стал ходить по комнате, и, как это часто бывает, с переменой положения и мысли его переменились. "Ну хороню... Эго так, а все-таки надо обдумать многое: какие у меня отношения с Карсавиной? Люблю я се или нет, все равно, что может выйти из этого? Если бы я женился на ней или просто связался на некоторое время, было ли бы для меня это счастьем? Обмануть ее - было бы преступлением, а если я ее люблю, то... ну хорошо: у нее пойдут дети, почему-то краснея, торопливо подумал Юрий, - в этом, конечно, нет ничего дурного, но все-таки это свяжет меня и лишит свободы навсегда! Семейное счастье мещанская радость! Нет, это не для меня!" "Раз, два, три... - думал Юрий, машинально стараясь ступать так, чтобы с каждым шагом попадать через две доски пола в третью. - Если бы наверное знать, что детей не будет... Или если бы я мог полюбить своих детей так, чтобы отдать им жизнь... Нет, это тоже пошло... Ведь и Рязанцев будет любить своих чад, чем же мы будем отличаться друг от друга? - Жить и жертвовать! Вот настоящая жизнь!.. Да... Но кому жертвовать? Как?.. На какую бы я дорогу ни бросился и какую бы цель я себе ни поставил, где тот чистый и несомненный идеал, за который не жаль было бы умереть?.. Да, не я слаб, а жизнь не стоит жертв и любви. А если так, то не стоит и жить!" И этот вывод никогда еще так ясно не укладывался в мозгу Юрия. На столе у него всегда лежал револьвер, и теперь он, блестя своими полированными частями, попадался на глаза Юрию каждый раз, когда тот доходил до стола и поворачивался обратно. Юрий взял его и внимательно осмотрел. Револьвер был заряжен. Юрий взвел курок и приставил револьвер к виску. "Так вот... - подумал он, - раз и кончено? Глупо или умно стреляться? Самоубийство-малодушие... Ну что же, значит, я малодушен!" Осторожное прикосновение холодного железа к горячему виску было приятно и жутко. "А Карсавина? - бессознательно пронеслось в голове Юрия. - Так я и не буду обладать ею и оставлю это возможное для меня наслаждение другому?" И при мысли о Карсавиной в нем сладострастно и нежно все замерло. Но усилием воли Юрий заставил себя подумать, что это все пустяки, ничто в сравнении с теми важными и глубокими мыслями, которые, как ему казалось, наполняли его голову. Но это было насилием и насилуемое чувство отомстило ему неудовлетворенной тоской