рит, сижу вчера около него, а у него по воротнику насекомое ползет..." - "Сударыня! Да ведь это случай! Может, как-нибудь нечаянно с кровати заползло", - и слышать не хочет глупая баба! "У него, говорит, и шея грязная". Тоже, подумаешь, несчастье, катастрофа! Вот, говорю, уговорю его сходить в баню, помыться, и все будет в порядке! "Нет, говорит! И за сто рублей его не поцелую". За сто не поцелуешь, а за двести небось поцелуешь. Все они хороши, женщины ваши. - Макс... Все-таки это неприятно, то, что вы говорите... - Почему? А по-моему, у Мастакова ярко выраженная индивидуальность... Протест какой-то красивый. Не хочу чистить ногти, не хочу быть как все. Анархист. В этом есть какой-то благородный протест. - А я не замечала, чтобы у него были ногти грязные... - Обкусывает. Все великие люди обкусывали ногти. Наполеон там, Спиноза, что ли. Я в календаре читал. Макс, взволнованный, помолчал. - Нет, Мастакова я люблю и глотку за него всякому готов перервать. Вы знаете, такого мужества, такого терпеливого перенесения страданий я не встречал. Настоящий Муций Сцевола, который руку на сковороде изжарил. - Страдание? Разве Мастаков страдает?! - Да. Мозоли. Я ему несколько раз говорил: почему не срежешь? "Бог с ними, не хочу возиться". Чудесная детская хрустальная душа... III Дверь скрипнула. Евдокия Сергеевна заглянула в комнату и сказала с затаенным вздохом: - Мастаков твой звонит. Тебя к телефону просит... - Почему это мой? - нервно повернулась в кресле Лидочка. - Почему вы все мне его навязываете?! Скажите, что не могу подойти... Что газету читаю. Пусть позвонит послезавтра... или в среду - не суть важно. - Лидочка, - укоризненно сказал Двуутробников, - не будьте так с ним жестоки. Зачем обижать этого чудесного человека, эту большую, ароматную душу! - Отстаньте вы все от меня! - закричала Лидочка, падая лицом на диванную подушку. - Никого мне, ничего мне не нужно!!! Двуутробников укоризненно и сокрушенно покачал головой. Вышел вслед за Евдокией Сергеевной и, деликатно взяв ее под руку, шепнул: - Видал-миндал? - Послушайте... Да ведь вы чудо сделали!! Да ведь я теперь век за вас молиться буду. - Мамаша! Сокровище мое. Я самый обыкновенный земной человек. Мне небесного не нужно. Зачем молиться? Завтра срок моему векселю на полтораста рублей. А у меня всего восемьдесят в кармане. Если вы... - Да Господи! Да хоть все полтораста!.. И, подумав с минуту, сказал Двуутробников снисходитeльно: - Ну ладно, что уж с вами делать. Полтораста так полтораста. Давайте! Резная работа Недавно один петроградский профессор - забыл после операции в прямой кишке больного В. трубку (дренаж) в пол-аршина длиной. В операционной кипит работа. - Зашивайте, - командует профессор. - А где ланцет? Только сейчас тут был. - Не знаю. Нет ли под столом? - Нет. Послушайте, не остался ли он там?.. - Где? - Да там же. Где всегда. - Ну где же?!! - Да в полости желудка. - Здравствуйте! Больного уже зашили, так он тогда только вспомнил. О чем вы раньше думали?! - Придется расшить. - Только нам и дела, что зашивать да расшивать. Впереди еще шесть операций. Несите его. - А ланцет-то? - Бог с ним, новый купим. Он недорогой. - Я не к тому. Я к тому, что в желудке остался. - Рассосется. Следующего! Первый раз оперируетесь, больная? - Нет, господин профессор, я раньше у Дубинина оперировалась. - Aгa!.. Ложитесь. Накладывайте ей маску. Считайте! Ну? Держите тут, растягивайте. Что за странность! Прощупайте-ка, коллега... Странное затвердение. А ну-ка... Ну вот! Так я и думал... Пенсне! Оригинал этот Дубинин. Отошлите ему, скажите - нашлось. - А жаль, что не ланцет. Мы бы им вместо пропавшего воспользовались... Зашивайте! - А где марля? Я катушки что-то не вижу. Куда она закатилась? - Куда, куда! Старая история. И что это у вас за мания - оставлять у больных внутри всякую дрянь. - Хорошая дрянь! Марля, батенька, денег стоит. - Расшивать? - Ну, из-за катушки... стоит ли? - А к тому, что марля... в животе... - Рассосется. Я один раз губку в желудок зашил, и то ничего. - Рассосалась? - Нет, но оперированный горчайшим пьяницей сделался. - Да что вы! - Натурально! Выпивал он потом, представьте, целую бутылку водки - и ничего. Все губка впитывала. Но как только живот поясом потуже стянет - так сразу как сапожник пьян. - Чудеса! - Чудесного ничего. Научный факт. В гостях, где выпивка была бесплатная, он выпивал невероятное количество водки и вина и уходил домой совершенно трезвый. Потом, дома уже - потрет руки, скажет: "Ну-ка, рюмочку выпить, что ли!" И даванет себя кулаком в живот. Рюмку из губки выдавит, закусит огурцом, походит - опять: "Ну-ка, говорит, давнем еще рюмочку!.." Через час - лыка не вяжет. Так пил по мере надобности... Совсем как верблюд в пустыне. - Любопытная исто... Что вы делаете? Что вы только делаете, поглядите!!!.. Ведь ему гланды нужно вырезать, а вы живот разрезали!! - Гм... да... Заговорился. Ну все равно, раз разрезал - поглядим: нет ли там чего?.. - Нет? - Ничего нет. Странно. - Рассосалось. - Зашивайте. Ффу! Устал. Закурить, что ли... Где мой портсигар? - Да тут он был; недавно только держали. Куда он закатился? - Неужто портсигар зашили? - Оказия. Что же теперь делать? - Что, что! Курить смерть как хочется. И потом, вещь серебряная. Расшивайте скорей, пока не рассосался! - Есть? - Нет. Пусто, как в кармане банкрота. - Значит, у кого-нибудь другого зашили. Все оперированные здесь? - Неужели всех и распарывать? - Много ли их там - шесть человек! Порите. - Всех перепороли? - Всех. - Странно. А вот тот молодой человек, что в двери выглядывает? Этого, кажется, пропустили. Эй, вы - как вас? - ложитесь! - Да я... - Нечего там - не "да я"... Ложитесь. Маску ему. Считайте. - Да я... - Нажимайте маску крепче. Так. Где нож? Спасибо. - Ну? Есть? - Нет. Ума не приложу, куда портсигар закатился. Ну, очнулись, молодой человек? - Да я... - Что "вы", что "вы"?! Говорите скорей, некогда... - Да я не за операцией пришел, а от вашей супруги... Со счетом из башмачного магазина. - Что же вы лезете сюда? Только время отнимаете! Где же счет? Ложитесь, мы его сейчас извлечем. - Что вы! Он у меня в кармане... - Разрезывайте карман! Накладывайте на брюки маску... - Господин профессор, опомнитесь!.. У меня счет и так вынимается из кармана. Вот, извольте. - Ага! Извлекли? Зашивайте ему карман. - Да я... - Следующий! - бодро кричит профессор. - Очистите стол. Это что тут такое валяется? - Где? - Да вот тут, на столе. - Гм! Чей-то сальник. Откуда он? - Не знаю. - Сергей Викторович, не ваш? - Да почему же мой?! - огрызается ассистент. - Не меня же вы оперировали. Наверное, того больного, у которого камни извлекали. - Ах ты ж, господи, - вот наказание! Верните его, скажите, пусть захватит. - Молодой человек! Сальничек обронили... - Это разве мой? - Больше ничей, как ваш. - Так что же я с ним буду делать? Не в руках же его носить... Вы вставьте его обратно! - Эх, вот возня с этим народом! Ну, ложитесь. Вы уже поролись? - Нет, я только зашивался. - Я у вас не забыл своего портсигара? - Ей-богу, в глаза не видал... Зачем мне... - Ну, что-то у вас глаза подозрительно бегают. Ложитесь! Маску! Считайте! Нажимайте! Растягивайте! - Есть? - Что-то такое нащупывается... Какое-то инородное тело. Дайте нож! - Ну? - Постойте... Что это? Нет, это не портсигар. - Бумажка какая-то... Странно... Э, черт! Видите? - Ломбардная квитанция! - Ну конечно: "Подержанный серебряный портсигар с золотыми инициалами М. К." Мой! Вот он куда закатился! Вот тебе и закатился... - Хе-хе, вот тебе и рассосался. - Оборотистый молодой человек! - Одессит, не иначе. - Вставьте ему его паршивый сальник и гоните вон. Больных больше нет? - Нет. - Сюртук мне! Ж-живо! Подайте сюртук. - Ваш подать? - А то чей же? - Тут нет никакого сюртука. - Чепуха! Тут же был. - Нет!.. Неужели?.. - Черт возьми, какой неудачный день! Опять сызнова всех больных пороть придется. Скорее, пока не рассосался! Где фельдшерица? - Нет ее... - Только что была тут! - Не зашили ли давеча ее в одессита?! - Неужели рассосалась?.. - Ну и денек!.. Автобиография Еще за пятнадцать минут до моего рождения я не знал, что появлюсь на белый свет. Это само по себе пустячное указание я делаю лишь потому, что желаю опередить на четверть часа всех других замечательных людей, жизнь которых с утомительным однообразием описывалась непременно с момента рождения. Ну вот. Когда акушерка преподнесла меня отцу, он с видом знатока осмотрел то, что я из себя представлял, и воскликнул: - Держу пари на золотой, что это мальчишка! "Старая лисица! - подумал я, внутренне усмехнувшись, - ты играешь наверняка". С этого разговора и началось наше знакомство, а потом и дружба. Из скромности я остерегусь указать на тот факт, что в день моего рождения звонили в колокола и было всеобщее народное ликование. Злые языки связывали это ликование с каким-то большим праздником, совпавшим с днем моего появления на свет, но я до сих пор не понимаю, при чем здесь еще какой-то праздник? Приглядевшись к окружающему, я решил, что мне нужно первым долгом вырасти. Я исполнял это с таким тщанием, что к восьми годам увидел однажды отца берущим меня за руку. Конечно, и до этого отец неоднократно брал меня за указанную конечность, но предыдущие попытки являлись не более как реальными симптомами отеческой ласки. В настоящем же случае он, кроме того, нахлобучил на головы себе и мне по шляпе - и мы вышли на улицу. - Куда это нас черти несут? - спросил я с прямизной, всегда меня отличавшей. - Тебе надо учиться. - Очень нужно! Не хочу учиться. - Почему? Чтобы отвязаться, я сказал первое, что пришло в голову: - Я болен. - Что у тебя болит? Я перебрал на память все свои органы и выбрал самый важный: - Глаза. - Гм... Пойдем к доктору. Когда мы явились к доктору, я наткнулся на него, на его пациента и свалил маленький столик. - Ты, мальчик, ничего решительно не видишь? - Ничего, - ответил я, утаив хвост фразы, который докончил в уме: "...хорошего в ученье". Так я и не занимался науками. Легенда о том, что я мальчик больной, хилый, который не может учиться, росла и укреплялась, и больше всего заботился об этом я сам. Отец мой, будучи по профессии купцом, не обращал на меня никакого внимания, так как по горло был занят хлопотами и планами: каким бы образом поскорее разориться? Это было мечтой его жизни, и нужно отдать ему полную справедливость - добрый старик достиг своих стремлений самым безукоризненным образом. Он это сделал при соучастии целой плеяды воров, которые обворовывали его магазин, покупателей, которые брали исключительно и планомерно в долг, и - пожаров, испепеливших те из отцовских товаров, которые не были растащены ворами и покупателями. Воры, пожары и покупатели долгое время стояли стеной между мной и школой, и я так и остался бы неграмотным, если бы старшим сестрам не пришла в голову забавная, сулившая им массу новых ощущений мысль: заняться моим образованием. Очевидно, я представлял из себя лакомый кусочек, так как из-за весьма сомнительного удовольствия осветить мой ленивый мозг светом знания сестры не только спорили, но однажды даже вступили врукопашную, и результат схватки - вывихнутый палец - нисколько не охладил преподавательского пыла старшей сестры Любы. Так - на фоне родственной заботливости, любви, пожаров, воров и покупателей - совершался мой рост и развивалось сознательное отношение к окружающему. Когда мне исполнилось пятнадцать лет, отец, с сожалением распростившийся с ворами, покупателями и пожарами, однажды сказал мне: - Надо тебе служить. - Да я не умею, - возразил я, по своему обыкновению выбирая такую позицию, которая могла гарантировать мне полный и безмятежный покой. - Вздор! - возразил отец. - Сережа Зельцер не старше тебя, а он уже служит! Этот Сережа был самым большим кошмаром моей юности. Чистенький, аккуратный немчик, наш сосед по дому, Сережа с самого раннего возраста ставился мне в пример как образец выдержанности, трудолюбия и аккуратности. - Посмотри на Сережу, - говорила печально мать. - Мальчик служит, заслуживает любовь начальства, умеет поговорить, в обществе держится свободно, на гитаре играет, поет... А ты? Обескураженный этими упреками, я немедленно подходил к гитаре, висевшей на стене, дергал струну, начинал визжать пронзительным голосом какую-то неведомую песню, старался "держаться свободнее", шаркая ногами по стенам, но все это было слабо, все было второго сорта. Сережа оставался недосягаем! - Сережа служит, а ты еще не служишь... - упрекнул меня отец. - Сережа, может быть, дома лягушек ест, - возразил я, подумав. - Так и мне прикажете? - Прикажу, если понадобится! - гаркнул отец, стуча кулаком по столу. - Черрт возьми! Я сделаю из тебя шелкового! Как человек со вкусом, отец из всех материй предпочитал шелк, и другой материал для меня казался ему неподходящим. Помню первый день моей службы, которую я должен был начать в какой-то сонной транспортной конторе по перевозке кладей. Я забрался туда чуть ли не в восемь часов утра и застал только одного человека в жилете без пиджака, очень приветливого и скромного. "Это, наверное, и есть главный агент", - подумал я. - Здравствуйте! - сказал я, крепко пожимая ему руку. - Как делишки? - Ничего себе. Садитесь, поболтаем! Мы дружески закурили папиросы, и я завел дипломатичный разговор о своей будущей карьере, рассказав о себе всю подноготную. Неожиданно сзади нас раздался резкий голос: - Ты что же, болван, до сих пор даже пыли не стер?! Тот, в ком я подозревал главного агента, с криком испуга вскочил и схватился за пыльную тряпку. Начальнический голос вновь пришедшего молодого человека убедил меня, что я имею дело с самим главным агентом. - Здравствуйте, - сказал я. - Как живете-можете? (Общительность и светскость по Сереже Зельцеру.) - Ничего, - сказал молодой господин. - Вы наш новый служащий? Ого! Очень рад! Мы дружески разговорились и даже не заметили, как в контору вошел человек средних лет, схвативший молодого господина за плечо и резко крикнувший во все горло: - Так-то вы, дьявольский дармоед, заготовляете реестра? Выгоню я вас, если будете лодырничать! Господин, принятый мною за главного агента, побледнел, опустил печально голову и побрел за свой стол. А главный агент опустился в кресло, откинулся на спинку и стал преважно расспрашивать меня о моих талантах и способностях. "Дурак я, - думал я про себя. - Как я мог не разобрать раньше, что за птицы мои предыдущие собеседники. Вот этот начальник - так начальник! Сразу уж видно!" В это время в передней послышалась возня. - Посмотрите, кто там? - попросил меня главный агент. Я выглянул в переднюю и успокоительно сообщил: - Какой-то плюгавый старикашка стягивает пальто. Плюгавый старикашка вошел и закричал: - Десятый час, а никто из вас ни черта не делает!! Будет ли когда-нибудь этому конец?! Предыдущий важный начальник подскочил в кресле как мяч, а молодой господин, названный им до того "лодырем", предупредительно сообщил мне на ухо: - Главный агент притащился. Так я начал свою службу. Прослужил я год, все время самым постыдным образом плетясь в хвосте Сережи Зельцера. Этот юноша получал 25 рублей в месяц, когда я получал 15, а когда и я дослужился до 25 рублей, ему дали 40. Ненавидел я его, как какого-то отвратительного, вымытого душистым мылом паука... Шестнадцати лет я расстался со своей сонной транспортной конторой и уехал из Севастополя (забыл сказать - это моя родина) на какие-то каменноугольные рудники. Это место было наименее для меня подходящим, и потому, вероятно, я и очутился там по совету своего опытного в житейских передрягах отца... Это был самый грязный и глухой рудник в свете. Между осенью и другими временами года разница заключалась лишь в том, что осенью грязь была там выше колен, а в другое время - ниже. И все обитатели этого места пили как сапожники, и я пил не хуже других. Население было такое небольшое, что одно лицо имело целую уйму должностей и занятий. Повар Кузьма был в то же время и подрядчиком, и попечителем рудничной школы, фельдшер был акушеркой, а когда я впервые пришел к известнейшему в тех краях парикмахеру, жена его просила меня немного обождать, так как супруг ее пошел вставлять кому-то стекла, выбитые шахтерами в прошлую ночь. Эти шахтеры (углекопы) казались мне тоже престранным народом: будучи большей частью беглыми с каторги, паспортов они не имели и отсутствие этой непременной принадлежности российского гражданина заливали с горестным видом и отчаянием в душе - целым морем водки. Вся их жизнь имела такой вид, что рождались они для водки, работали и губили свое здоровье непосильной работой - ради водки и отправлялись на тот свет при ближайшем участии и помощи той же водки. Однажды ехал я перед Рождеством с рудника в ближайшее село и видел ряд черных тел, лежавших без движения на всем протяжении моего пути; попадались по двое, по трое через каждые 20 шагов. - Что это такое? - изумился я... - А шахтеры, - улыбнулся сочувственно возница. - Горилку куповалы у селе. Для Божьего праздничку. - Ну? - Тай не донесли. На мисти высмоктали. Ось как! Так мы и ехали мимо целых залежей мертвецки пьяных людей, которые обладали, очевидно, настолько слабой волей, что не успевали даже добежать до дому, сдаваясь охватившей их глотки палящей жажде там, где эта жажда их застигала. И лежали они в снегу, с черными бессмысленными лицами, и если бы я не знал дороги до села, то нашел бы ее по этим гигантским черным камням, разбросанным гигантским мальчиком с пальчиком на всем пути. Народ это был, однако, по большей части крепкий, закаленный, и самые чудовищные эксперименты над своим телом обходились ему сравнительно дешево. Проламывали друг другу головы, уничтожали начисто носы и уши, а один смельчак даже взялся однажды на заманчивое пари (без сомнения - бутылка водки) съесть динамитный патрон. Проделав это, он в течение двух-трех дней, несмотря на сильную рвоту, пользовался самым бережливым и заботливым вниманием со стороны товарищей, которые все боялись, что он взорвется. По миновании же этого странного карантина - был он жестоко избит. Служащие конторы отличались от рабочих тем, что меньше дрались и больше пили. Все это были люди, по большей части отвергнутые всем остальным светом за бездарность и неспособность к жизни, и, таким образом, на нашем маленьком, окруженном неизмеримыми степями островке собралась самая чудовищная компания глупых, грязных и бездарных алкоголиков, отбросов и обгрызков брезгливого белого света. Занесенные сюда гигантской метлой Божьего произволения, все они махнули рукой на внешний мир и стали жить как бог на душу положит. Пили, играли в карты, ругались прежестокими отчаянными словами и во хмелю пели что-то настойчивое тягучее и танцевали угрюмо-сосредоточенно, ломая каблуками полы и извергая из ослабевших уст целые потоки хулы на человечество. В этом и состояла веселая сторона рудничной жизни. Темные ее стороны заключались в каторжной работе, шагании по глубочайшей грязи из конторы в колонию и обратно, а также в отсиживании в кордегардии по целому ряду диковинных протоколов, составленных пьяным урядником. Когда правление рудников было переведено в Харьков, туда же забрали и меня, и я ожил душой и окреп телом... По целым дням бродил я по городу, сдвинув шляпу набекрень и независимо насвистывая самые залихватские мотивы, подслушанные мною в летних шантанах - месте, которое восхищало меня сначала до глубины души. Работал я в конторе преотвратительно и до сих пор недоумеваю: за что держали меня там шесть лет, ленивого, смотревшего на работу с отвращением и по каждому поводу вступавшего не только с бухгалтером, но и с директором в длинные, ожесточенные споры и полемику. Вероятно, потому, что был я превеселым, радостно глядящим на широкий Божий мир человеком, с готовностью откладывающим работу для смеха, шуток и ряда замысловатых анекдотов, что освежало окружающих, погрязших в работе, скучных счетах и дрязгах. Литературная моя деятельность была начата в 19041 году, и была она, как мне казалось, сплошным триумфом. Во-первых, я написал рассказ... Во-вторых, я отнес его в "Южный край". И в-третьих (до сих пор я того мнения, что в рассказе это самое главное), в-третьих, он был напечатан! Гонорар я за него почему-то не получил, и это тем более несправедливо, что едва он вышел в свет, как подписка и розница газеты сейчас же удвоилась... Те же самые завистливые, злые языки, которые пытались связать день моего рождения с каким-то еще другим праздником, связали и факт поднятия розницы с началом русско-японской войны. Ну, да мы-то, читатель, знаем с вами, где истина... Написав за два года четыре рассказа, я решил, что поработал достаточно на пользу родной литературы, и решил основательно отдохнуть, но подкатился 1905 год и подхватив меня, закрутил меня, как щепку. Я стал редактировать журнал "Штык", имевший в Харькове большой успех, и совершенно за-бросил службу... Лихорадочно писал я, рисовал карикатуры, редактировал и корректировал и на девятом номере дорисовался до того, что генерал-губернатор Пешков оштрафовал меня на 500 рублей, мечтая, что немедленно заплачу их из карманных денег... Я отказался по многим причинам, главные из которых были: отсутствие денег и нежелание потворствовать капризам легкомысленного администратора. Увидев мою непоколебимость (штраф был без замены тюремным заключением), Пешков спустил цену до 100 рублей. Я отказался. Мы торговались, как маклаки, и я являлся к нему чуть не десять раз. Денег ему так и не удалось выжать из меня! Тогда он, обидевшись, сказал: - Один из нас должен уехать из Харькова! - Ваше превосходительство! - возразил я. - Давайте предложим харьковцам: кого они выберут? Так как в городе меня любили и даже до меня доходили смутные слухи о желании граждан увековечить мой образ постановкой памятника, то г. Пешков не захотел рисковать своей популярностью. И я уехал, успев все-таки до отъезда выпустить три номера журнала "Меч", который был так популярен, что экземпляры его можно найти даже в Публичной библиотеке. В Петроград я приехал как раз на Новый год. Опять была иллюминация, улицы были украшены флагами, транспарантами и фонариками. Но я уж ничего не скажу. Помолчу! И так меня иногда упрекают, что я думаю о своих заслугах больше, чем это требуется обычной скромностью. А я, - могу дать честное слово, - увидев всю эту иллюминацию и радость, сделал вид, что совершенно не замечаю невинной хитрости и сентиментальных, простодушных попыток муниципалитета скрасить мой первый приезд в большой незнакомый город... Скромно, инкогнито, сел на извозчика и инкогнито поехал на место своей новой жизни. И вот - начал я ее. Первые мои шаги были связаны с основанным нами журналом "Сатирикон", и до сих пор я люблю, как собственное дитя, этот прекрасный, веселый журнал (в год 8 руб., на полгода 4 руб.). Успех его был наполовину моим успехом, и я с гордостью могу сказать теперь, что редкий культурный человек не знает нашего "Сатирикона" (на год 8 руб., на полгода 4 руб.). В этом месте я подхожу уже к последней, ближайшей эре моей жизни, и я не скажу, но всякий поймет, почему я в этом месте умолкаю. Из чуткой, нежной, до болезненности нежной скромности, я умолкаю. Не буду перечислять имена тех лиц, которые в последнее время мною заинтересовались и желали со мной познакомиться. Но если читатель вдумается в истинные причины приезда славянской депутации, испанского инфанта и президента Фальера, то, может быть, моя скромная личность, упорно державшаяся в тени, получит совершенно другое освещение... Тайна I Он уверял меня, что с детства у него были поэтические наклонности. - Понимаешь - я люблю все красивое! - Неужели? С чего же это ты так? - спросил я, улыбаясь. - Не знаю. У меня, вероятно, такая душа: тянуться ко всему красивому... - В таком случае я подарю тебе книжку моих стихов!! Он не испугался, а сказал просто: - Спасибо. Я спросил как можно более задушевно: - Ты любишь ручеек в лесу? Когда он журчит? Или овечку, пасущуюся на травке? Или розовое облачко высоко-высоко... Так, саженей в шестьдесят высоты? Глядя задумчивыми, широко раскрытыми глазами куда-то вдаль, он прошептал: - Люблю до боли в сердце. - Вот видишь, какой ты молодец. А еще что ты любишь? - Я люблю закат на реке, когда издали доносится тихое пение... Цветы, окропленные первой чистой слезой холодной росы... Люблю красивых, поэтичных женщин и люблю тайну, которая всегда красива. - Любишь тайну? Почему же ты мне не сказал этого раньше? Я бы сообщил тебе парочку-другую тайн... Знаешь ли ты, например, что между женой нашего швейцара и приказчиком молочной лавки что-то есть? Я сам вчера слышал, как он делал ей заманчивые предложения... Он болезненно поморщился. - Друг! Ты меня не понял. Это слишком вульгарная, грубая тайна. Я люблю тайну тонкую, нежную, неуловимую. Ты знаешь, что я сделал сегодня? - Ты сделал что-нибудь красивое, поэтичное, - уверенно сказал я. - Вот именно. Сейчас мы едем к Лидии Платоновне. И знаешь, что я сделал? - Что-нибудь красивое, поэтичное? - Да! Я купил букет роскошных белых роз и отослал его Лидии Платоновне инкогнито, без записки и карточки. Это маленькая грациозная тайна. Я люблю все грациозное. Цветы, окропленные первой чистой слезой холодной росы... И неизвестно от кого... это тайна. - Так вот почему ты продал свой турецкий диван и синие брюки! - Друг, - страдальчески сказал он. - Не будем говорить об этом. Цветы... Из нездешнего мира... Откуда они? Из чистого горного воздуха? Кто их прислал? Бог? Дьявол? Его глаза, устремленные к небу, сияли как звезды. - Да ведь ты не вытерпишь, проболтаешься? - едко сказал я. - Друг! Клянусь, что я буду равнодушен и молчалив... Ты понимаешь - она никогда не узнает, от кого эти цветы... Это маленькое и ужасное слово - никогда. Never-more!. Когда мы сходили с извозчика, я подумал, что если бы этот человек писал стихи, они могли бы быть не более глупы, чем мои. II Мы вошли в гостиную, и хозяйка дома встретила нас такой бурной радостью и водопадом благодарностей, что я сначала даже отступил за Васю Мимозова. - Василий Валентиныч! - воскликнула прелестная хозяйка. - Признавайтесь... Это вы прислали эту прелесть? Вася Мимозов изумленно отступил и сказал, широко открыв глаза: - Прелесть? Какую? Я вас не понимаю. - Полноте, полноте! Кто же другой мог придумать эту очаровательную вещь. - О чем вы говорите? - Не притворяйтесь. Я говорю об этом роскошном букете! Взгляд его обратился по направлению руки хозяйки, и он закричал так, как будто первый раз в жизни видел букет цветов: - Какая роскошь! Кто это вам преподнес? Хозяйка удивилась: - Неужели это не вы? Без всякого колебания Вася Мимозов повернул к ней свое грустное лицо и твердо сказал: - Конечно, не я. Даю вам честное слово. Тут только она заметила меня и радушно приветствовала: - Здравствуйте! Это уж не вы ли сделали мне такой царский подарок? Я отвернулся и с деланным смущением возразил: - Что вы, что вы! Она подозрительно взглянула на меня. - А почему же ваши глазки не смотрят прямо? Признавайтесь, шалун! Я глупо захохотал. - Да почему же вы думаете, что именно я? - Вы сразу смутились, когда я спросила. Вася Мимозов стоял за спиной хозяйки и делал мне умоляющие знаки. Я тихонько хихикал, смущенно крутя пуговицу на жилете: - Ах, оставьте. - Ну конечно же вы! Зачем вы, право, так тратитесь?! Избегая взгляда Мимозова, я махнул рукой и беззаботно ответил: - Стоит ли об этом говорить! Она схватила меня за руку. - Значит, вы? Вася Мимозов с искаженным страхом лицом приблизился и хрипло воскликнул: - Это не он! Хозяйка недоумевающе посмотрела на нас. - Так, значит, это вы? Лицо моего приятеля сделалось ареной борьбы самых разнообразных страстей: от низких до красивых и возвышенных. Возвышенные страсти победили. - Нет, не я, - сказал он, отступая. - Больше никто не мог мне прислать. Если не вы - значит, он. Зачем вы тратите такую уйму денег? Я поболтал рукой и застенчиво сказал: - Оставьте! Стоит ли говорить о такой прозе. Деньги, деньги... Что такое, в сущности, деньги? Они хороши постольку, поскольку на них можно купить цветов, окропленных первой чистой слезой холодной росы. Не правда ли, Вася? - Как вы красиво говорите, - прошептала хозяйка, смотря на меня затуманенными глазами. - Этих цветов я никогда не забуду. Спасибо, спасибо вам! - Пустяки! - сказал я. - Вы прелестнее всяких цветов. - Merci. Все-таки рублей двадцать заплатили? - Шестнадцать, - сказал я наобум. Из дальнего угла гостиной, где сидел мрачный Мимозов, донесся тихий стон: - Восемнадцать с полтиной! - Что? - обернулась к нему хозяйка. - Он просит разрешения закурить, - сказал я. - Кури, Вася, Лидия Платоновна переносит дым. Мысли хозяйки все время обращались к букету. - Я долго добивалась от принесшего его: от кого этот букет? Но он молчал. - Мальчишка, очевидно, дрессированный, - одобрительно сказал я. - Мальчишка! Но он старик! - Неужели? Лицо у него было такое моложавое. - Он весь в морщинах! - Несчастный! Жизнь его, очевидно, не красна. Ненормальное положение приказчиков, десятичасовой труд... Об этом еще писали. Впрочем, сегодняшний заработок поправит его делишки. Мимозов вскочил и приблизился к нам. Я думал, что он ударит меня, но он сурово сказал: - Едем! Нам пора. При прощании хозяйка удержала мою руку в своей и прошептала: - Ведь вы навестите меня? Я буду так рада! Merci за букет. Приезжайте одни. Мимозов это слышал. III Возвращаясь домой, мы долго молчали. Потом я спросил задушевным тоном: - А любишь ты детскую елку, когда колокола звонят радостным благовестом и румяные детские личики резвятся около дерева тихой радости и умиления? Вероятно, тебе дорога летняя лужайка, освещенная золотым солнцем, которое ласково греет травку и птичек... Или первый поцелуй теплых губок любимой женщи... Падая с пролетки и уже лежа на мостовой, я успел ему крикнуть: - Да здравствует тайна! Дружба Посвящается Марусе Р. Уезжая, Кошкин сказал жене: - Я, Мурочка, вернусь завтра. Так как ты сегодня собралась в театр, то сопровождать тебя будет вместо меня мой друг Бултырин. Он, правда, недалек и человек по характеру тяжелый, но привязан ко мне и к тебе будет внимателен. Когда вернетесь домой, ты можешь положить его в моем кабинете, чтобы тебе не было страшно. - Да мне и так не будет страшно, - возразила жена. - Ну, все-таки! Мужчина в доме. А когда приехал Бултырин, Кошкин отвел его в угол и сказал: - Друг Бултырин! Оставляю жену на тебя. Ты уж, пожалуйста, присмотри за ней. Сказать тебе откровенно, мне не больно нравятся разные молодые негодяи, которые, как только отвернешься, сейчас же вырастают подле нее. С тобой же я могу быть уверен, что они не рискнут нашептывать ей разные идиотские слова. - Кошкин! - сказал сурово, с непреклонным видом Бултырин. - Положись на меня. Как ты знаешь, моя семейная жизнь сложилась несчастливо: жена моя таки удрала с каким-то презренным молокососом! Поэтому я уже научен горьким опытом и ни на какую удочку не поддамся. Он бросил мрачный взгляд на сидевшую у рояля Мурочку и молча многообещающе пожал руку Кошкина. Кошкин уехал. Одевшись, Мурочка стояла у трюмо, прикалывала шляпу и спрашивала следившего за ней беспокойным взглядом Бултырина: - О чем вы шептались с Жоржем? - Так, вообще. Он поручил мне быть все время около вас. - Зачем? - удивилась Мурочка. Бултырин рассеянно засунул в рот нож для разрезания книг и, призадумавшись, ответил: - Я полагаю, он боится, нет ли у вас любовника? - Послушайте! - вспыхнула Мурочка. - Если вы не можете быть элементарно вежливым, я вас сейчас же прогоню от себя и в театр поеду одна. "Да! - подумал Бултырин. - Хитра ты больно... Меня прогонишь, а сама к любовнику побежишь. Знаем мы вас". А вслух сказал: - Это же он говорил, а не я. Я не знаю, может быть, у вас и любовника-то никакого нет. Этими словами он хотел польстить Мурочкиной добродетели, но она надулась и на извозчика села злая, молчаливая. Бултырин был совершеннейший медведь: в экипаж вскочил первый, занявши три четверти места, а когда по дороге им встретился Мурочкин знакомый, приветливо с нею раскланявшись, исполнительный Бултырин потихоньку обернулся ему вслед и погрозил кулаком. Изумленный господин увидел это и долго стоял на месте, недоумевающе следя за странной парой. Когда они вошли в вестибюль театра, Бултырин снял с Мурочки сак, огляделся вокруг и мрачно сказал, ухвативши ее за руку: - Ну, идем, что ли! - Постойте... куда вы меня тащите? Оставьте мою руку. Кто же хватает за кисть руки?! - А как надо? - Возьмите вот так... под руку... И пожалуйста, оставьте свои нелепые выходки. А то я сейчас же уйду от вас. Бултырин отчаянным жестом уцепился за Мурочкину руку и подумал: "Врешь! Не сбежишь, подлая. А ругаться ты можешь, сколько тебе угодно". Когда они сели на места, Мурочка взяла бинокль и стала рассматривать сидящих в ложах. Хитрый Бултырин попросил у нее на минутку бинокль и, сделав вид, что рассматривает занавес, потихоньку отвинтил какой-то винтик в передней части бинокля, после чего хладнокровно передал его Мурочке. "Посмотри-ка теперь!" - сурово усмехнулся он про себя. Мурочка долго вертела бинокль, сдвигала его, раздвигала и потом, огорченная, сказала: - Не понимаю! Только сейчас было хорошо, а теперь ни туда ни сюда. - Разве теперь мастера пошли? Жулики! - отвечал Бултырин. - Им бы только деньги брать. Возьмут да вместо бинокля кофейную мельницу подсунут! Ей-богу! В антракте Бултырину захотелось покурить. "Оставить ее тут рискованно, - размышлял Бултырин, с ненавистью поглядывая на склоненную Мурочкину голову. - В курилку за собой тащить неудобно... Хорошо бы запереть ее в какую-нибудь пустую ложу, а самому пойти выкурить папиросу... Да не пойдет. Навязалась ты на мою шею! Разве усадить ее в фойе на виду, а самому в уголку покурить, чтоб никто не видел?" Он встал. - Пойдем! - Куда? Я здесь посижу. - Нельзя, нельзя! Надо идти. - Да отстаньте вы от меня! Идите себе, куда хотите. - Нет-с, я без вас не пойду... - Пойдете! - злорадно сказала Мурочка. - Вот возьму и не сдвинусь с места! Бултырин задумался. - Сдвинетесь! А то скандал сделаю! Думаете, не сделаю? Ей-богу! Возьму да закричу, что поймал вашу руку в то время, когда вы за моим бумажником в карман полезли, или скажу, что вы моя беглая жена! Ага! Пока разберут, - вы скандалу не оберетесь. Мурочка с исковерканным от злости лицом встала. - Какой же вы... негодяй! А этому идиоту Жоржу я завтра глаза выцарапаю. Пойдемте! "Ты там себе ругайся, милая, сколько хочешь... - подумал торжествующий Бултырин. - Я ведь знаю, как обращаться с женщинами". Но моментально веселое выражение сбежало с лица его. К ним направлялся молодой человек в смокинге и, весело махая программой, приветливо улыбался Мурочке. - А! Марья Констант... - Виноват, молодой человек! - заслонил Мурочку Бултырин. - Вы бы стыдились в таком виде подходить к замужней даме. Человек еле на ногах стоит, а позволяет себе... - Слушайте! Вы с ума сошли?! - Проходи, проходи! Много вас тут... Смотрите на него, лыка не вяжет. - Прежде всего - вы нахал! Я вас не знаю и хотел только поздороваться с госпожой Кошкиной... Недоумевающая публика стала останавливаться около них. Заметив это, Мурочка сделала молодому человеку умоляющий жест и прошептала: - Ради Бога! До завтра... Заезжайте к мужу. Он объяснит; не подымайте сейчас истории. Лицо Мурочки было красно, и на глазах блестели слезы. Пораженный молодой человек, пожав плечами, поклонился ей и отступил, а Мурочка послала по направлению публики чарующую улыбку, взяла Бултырина под руку и ласково сказала: - Проводите меня до уборной. - Зачем? - Какое тебе дело, подлец, - глядя на публику с ласковой улыбкой, прошептала Мурочка. - С каким бы удовольствием выщипала я по волоску твою бороду... Толстое животное! - Ладно, ругайтесь! Пожалуй, пойдем в уборную... Только я видел взгляды, которыми вы обменялись с молодым человеком. Понимаем-с! В уборную я вас одну не пущу. - Вы форменный идиот, - простонала тихонько Мурочка, - ведь уборная женская! - Да... там, может, другой ход есть... - Да сак-то мой и шляпа внизу, гнусный вы кретин?! "Удерет она без сака или нет? - подумал Бултырин. - Пожалуй, не удерет". - Ну, идите! Я все равно у дверей сторожить буду. Когда Мурочка вышла из уборной, она наткнулась на Бултырина, который подозрительно заглядывал в двери и о чем-то шептался с горничной. - Едем домой! - решительно сказала Мурочка. "Ага! Не выгорело с любовником", - злорадно усмехнулся про себя Бултырин. - Пожалуй, едем! Он уцепился за Мурочкину руку, свел Мурочку вниз, одел и, показав язык какому-то господину, смотревшему, не сводя глаз, на красивую Мурочку, сел с нею на извозчика. - Жаль, что пьесы не досмотрели, - любезно обратился он к ней, когда они поехали, - забавная, кажется, пьеска... Мурочка с ненавистью взглянула на его простодушное лицо и сказала: - Подлец, подлец! Дурак проклятый! Тупица! - Чего вы ругаетесь? - удивился Бултырин. - Вот же тебе, кретин: когда лягу спать, нарочно отворю окно в спальне и впущу любовника... ха-ха-ха! - Нет, вы этого не сделаете, - хладнокровно сказал Бултырин. - Почему это, позвольте спросить? - А я возьму кресло, сяду в спальне и буду сторожить... - Вы с ума сошли! Вы так глупы, что даже не понимаете шуток! - Ладно, ладно. Так и сделаю. А что?! Проговорились, да теперь на попятный? Ей-богу, сяду в спальне. Даром я, что ли, дал слово?! - Посмейте! Я позову дворников, они вас в участок отправят. - А я скандал сделаю! Скажу, что я ваш любовник и вы меня приревновали к вашей горничной. - Подлец! - Пусть. Свеча догорала, слабо освещая спальню... На кровати спала в верхней юбке и чулках Мурочка, покрытая простыней. Очевидно, она много плакала, так как тихонько во сне всхлипывала и глаза ее были красны. В углу, в мягком большом кресле сидел полусонный Бултырин и, грызя машинально вынутый из кармана винтик от бинокля, рассеянно поглядывал на спящую. Яд ИРИНА СЕРГЕЕВНА РЯЗАНЦЕВА Я сидел в уборной моей знакомой Рязанцевой и смотрел, как она гримировалась. Ее белые гибкие руки быстро хватали неизвестные мне щеточки, кисточки, лапки, карандаши, прикасались ими к черным прищуренным глазам, от лица порхали к прическе, поправляли какую-то ленточку на груди, серьгу в ухе, и мне казалось, что эти руки преданы самому странному и удивительному проклятию: всегда быть в движении. "Милые руки, - с умилением подумал я. - Милые, дорогие мне глаза!" И неожиданно я сказал вслух: - Ирина Сергеевна, а ведь я вас люблю! Она издала слабый крик, всплеснула руками, обернулась ко мне, и через секунду я держал ее в своих крепких объятиях. - Наконец-то! - сказала она, слабо смеясь. - Ведь я измучилась вся, ожидая этих слов. Зачем ты меня мучил? - Молчи! - сказал я. Усадил ее на колени и нежно шепнул ей на ухо: - Ты мне сейчас напомнила, дорогая, ту нежную, хрупкую девушку из пьесы Горданова "Хризантемы", которая - помнишь? - тоже так, со слабо сорвавшимся криком "наконец-то" бросается в объятия помещика Лаэртова. Ты такая же нежная, хрупкая и так же крикнула своим милым сорвавшимся голоском... О, как я люблю тебя. На другой день Ирина переехала ко мне, и мы, презирая светскую условность, стали жить вместе. Жизнь наша была красива и безоблачна. Случались небольшие ссоры, но они возникали по пустяковым поводам и скоро гасли за отсутствием горючего материала. Первая ссора произошла из-за того, что однажды, когда я целовал Ирину, мое внимание привлекло то обстоятельство, что Ирина смотрела в это время в зеркало. Я отодвинул ее от себя и, обижаясь, спросил: - Зачем ты смотрела в зеркало? Разве в такую минуту об этом думают? - Видишь ли, - сконфуженно объяснила она, - ты немного неудачно обнял меня. Ты сейчас обвил руками не талию, а шею. А мужчины должны обнимать за талию. - Как... должен? - изумился я. - Разве есть где-нибудь такое узаконенное правило, чтобы женщин обнимать только за талию? Странно! Если бы мне подвернулась талия, я обнял бы талию, а раз подвернулась шея, согласись сама... - Да, такого правила, конечно, нет... но как-то странно, когда обвивают женскую шею. Я обиделся и не разговаривал с Ириной часа два. Она первая пошла на примирение. Подошла ко мне, обвила своими прекрасными руками мою шею (мужская шея - узаконенный способ) и сказала, целуя меня в усы: - Не дуйся, глупый! Я хочу сделать из тебя интересного, умного человека... И потом... (она застенчиво поежилась) я хотела бы, чтобы ты под моим благотворным влиянием завоевал бы себе самое высокое положение на поприще славы. Я хотела бы быть твоей вдохновительницей, больше того - хотела бы сама завоевать для тебя славу. Она скоро ушла в театр, а я призадумался: каким образом она могла бы завоевать для меня славу? Разве что сама бы вместо меня писала рассказы, при условии, чтобы они у нее выходили лучше, чем у меня. Или что она понимала под словом "вдохновительница"? Должен ли я был всех героев своих произведений списывать с нее, или она должна была бы изредка просить меня: "Владимир, напиши-ка рассказ о собаке, которая укусила за ногу нашу кухарку. Володечка, не хочешь ли взять темой нашего комика, который совсем спился, и антрепренер прогоняет его". И вдруг я неожиданно вспомнил. Недавно мне случилось видеть в театре пьесу "Без просвета", где героиня целует героя в усы и вдохновенно говорит: "Я хочу, чтобы ты под моим влиянием завоевал себе самое высокое положение на поприще славы. Я хочу быть твоей вдохновительницей". - Странно, - сказал я сам себе. А во рту у меня было такое ощущение, будто бы я раскусил пустой орех. С этих пор я стал наблюдать Ирину. И чем больше наблюдал, тем больший ужас меня охватывал. Ирины около меня не было. Изредка я видел страдающую Верочку из пьесы Лимонова "Туманные дали", изредка около меня болезненно, с безумным надрывом веселился трагический тип решившей отравиться куртизанки из драмы "Лучше поздно, чем никогда"... А Ирину я и не чувствовал. Дарил я браслет Ирине, а меня за него ласкала гранд-кокет, обвивавшая мою шею узаконенным гранд-кокетским способом. Возвращаясь поздно домой, я, полный раскаяния за опоздание, думал встретить плачущую, обиженную моим равнодушием Ирину, но в спальне находил, к своему изумлению, какую-то трагическую героиню, которая, заломив руки изящным движением (зеркало-то - ха-ха! - висело напротив), говорила тихо, дрожащим, предсмертным голосом: - Я тебя не обвиняю... Никогда я не связывала, не насиловала свободы любимого мною человека... Но я вижу далеко, далеко... - Она устремила отуманенный взор в зеркало и вдруг неожиданно громким шепотом заявила: - Нет! Ближе... совсем близко я вижу выход: сладкую, рвущую все цепи, благодетельницу смерть... - Замолчи! - нервно говорил я. - Кашалотов, "Погребенные заживо", второй акт, сцена Базаровского с Ольгой Петровной. Верно? Еще ты играла Ольгу Петровну, а Рафаэлов - Базаровского... Верно? Она болезненно улыбалась. - Ты хочешь меня обидеть? Хорошо. Мучай меня, унижай, унижай сейчас, но об одном только молю тебя: когда я уйду с тем, кто позовет меня по-настоящему, - сохрани обо мне светлую, весеннюю память. - Не светлую, - хладнокровно поправил я, стаскивая с ноги ботинок и расстегивая жилет, - а "лучезарную". Неужели ты забыла четвертый акт "Птиц небесных", седьмое явление? Она молча, широко открытыми глазами смотрела на меня, что-то шептала страдальчески губами и, неожиданно со стоном обрушиваясь на постель, за-крывала подушкой голову. А из-под подушки виднелся блестящий, красивый глаз, и он был обращен к зеркалу, а рука инстинктивно обдергивала конец одеяла. Однажды, когда я после какой-то размолвки, напившись утреннего чаю, встал и взялся за пальто, предполагая прогуляться, она обратила на меня глаза, полные слез, и сказала только одно тихое слово: - Уходишь? Сердце мое сжалось, и я хотел вернуться, чтоб упасть к ее ногам и примириться (все-таки я любил ее), но тотчас же спохватился и выругал себя беспамятным идиотом и разиней. - Слушай! - сказал я, укоризненно глядя на нее. - Прекратится ли когда-нибудь это безобразие?.. Вот ты сказала одно лишь слово - всего лишь одно маленькое словечко, и это не твое слово, и не ты его говоришь. - А кто же его говорит? - испуганно прошептала она, инстинктивно оглядываясь. - Это слово говорит графиня Добровольская ("Гнилой век", пьеса Абрашкина из великосветской жизни, в четырех актах, между вторым и третьим проходит полтора года). Та самая Добровольская, которую бросает негодяй князь Обдорский и которая бросает ему вслед одно только щемящее слово: "Уходишь?" Вот кто это говорит! - Неужели? - прошептала сбитая с толку Ирина, смотря на меня во все глаза. - Да конечно же! Ты же сама еще и играешь графиню. Ну, милая! Ну, не сердись... Будем говорить откровенно... На сцене, - пойми ты это, - такая штука, может быть, и хороша, но зачем же такие штуки в нашей жизни? Милая, будем лучше сами собой. Ведь я люблю тебя. Но я хочу любить Ирину, а не какую-то выдуманную Абрашкиным графиню или слезливую Верочку, плод досугов какого-то Лимонова! Я говорю серьезно: будем сами собой! На глазах ее стояли слезы. Она бросилась мне на шею и, плача, крикнула: - Я люблю тебя! Ты опять вернулся! Так как она в неожиданном порыве обняла меня под мышками (способ непринятый), я многое простил ей за это. Даже подозрительные слова: "Ты опять вернулся", - пропустил я мимо ушей. Когда примирение состоялось, я с облегченным сердцем уехал по делам и вернулся только к обеду. Ирина была неузнаваема. Театральность ее пропала. Заслышав мои шаги в передней, она с пронзительным криком: "Володька пришел!" - выскочила ко мне, упала передо мной на колени, расхохоталась, а когда я, смеясь, нагнулся, чтобы поднять ее, то она поцеловала меня в темя и дернула за ухо (способы ласки диковинные и на сцене мною не замеченные). А когда я за обедом спросил ее, не сердится ли она на меня за утренний разговор, она бросила в меня салфеткой, сделала мне своими очаровательными руками пребольшой нос и, подмигнув, сказала: "Молчи, старый, толстый дурачок!" Хотя я не был ни старым, ни толстым, но мне это нравилось больше прежнего: "О свет моей жизни! О солнце, освещающее мой путь!" Вечером она уехала в театр, а я сел за рассказ. Не писалось. Тянуло к ней, к этому большому, изломанному, но хорошему в душевных порывах ребенку. Я оделся и поехал в театр. Шла новая комедия, которой я еще не видел. Называлась она "Воробушек". Когда я сел в кресло, шел уже второй акт. На сцене сидела Ирина и что-то шила, а когда зазвенел за кулисами звонок и вошел толстый, красивый блондин, она вскочила, засмеялась, шаловливым движением бросилась перед ним на колени, потом поцеловала его в темя, дернула за ухо и радостно приветствовала: - Здравствуй, старый, толстый дурачок! Зрители смеялись. Все смеялись, кроме меня. Теперь я счастливый человек. Недавно, сидя в столовой, я услышал из кухни голос Ирины. Она с кем-то разговаривала. Сначала я лениво прислушивался, потом прислушивался внимательно, потом встал и прильнул к полуоткрытой двери. И по щекам моим текли слезы, а на лице было написано блаженство, потому что я видел ее, настоящую Ирину, потому что я слышал голос подлинной, без надоевших театральных вывертов и штучек Ирины. Она говорила кому-то, очевидно прачке: - Это, по-вашему, панталоны? Дрянь это, а не панталоны. Разве так стирают? А чулки? Откуда взялись, я вас спрашиваю, дырки на пятках? Что? Не умеете - не беритесь стирать. Я за кружево на сорочках платила по рубль двадцать за аршин, а вы мне ее попортили. Я слушал эти слова, и они казались мне какой-то райской музыкой. - Ирина, - шептал я, - настоящая Ирина. А впрочем... Господа! Кто из вас хорошо знает драматическую литературу? Нет ли в какой-нибудь пьесе разговора барыни с прачкой?.. Сухая Масленица I Знаменитый писатель Иван Перезвонов задумал изменить своей жене. Жена его была хорошей доброй женщиной, очень любила своего знаменитого мужа, но это-то, в конце концов, ему и надоело. Целый день Перезвонов был на глазах жены и репортеров... Репортеры подстерегали, когда жена куда-нибудь уходила, приходили к Перезвонову и начинали бесконечные расспросы. А жена улучала минуту, когда не было репортеров, целовала писателя в нос, уши и волосы и, замирая от любви, говорила: - Ты не бережешь себя... Если ты не думаешь о себе и обо мне, то подумай о России, об искусстве и отечественной литературе. Иван Перезвонов, вздыхая, садился в уголку и делал вид, что думает об отечественной литературе и о России. И было ему смертельно скучно. В конце концов писатель сделался нервным, язвительным. - Ты что-то бледный сегодня? - спрашивала жена, целуя мужа где-нибудь за ухом или в грудо-брюшную преграду. - Да, - отстраняясь, говорил муж. - У меня индейская чума в легкой форме. И сотрясение мозга! И воспаление почек!! - Милый! Ты шутишь, а мне больно... Не надо так... - умоляюще просила жена и целовала знаменитого писателя в ключицу или любовно прикладывалась к сонной артерии... Иногда жена, широко раскрывая глаза, тихо говорила: - Если ты мне когда-либо изменишь - я умру. - Почему? - лениво спрашивал муж. - Лучше живи. Чего там. - Нет, - шептала жена, смотря вдаль остановившимися глазами. - Умру. - Господи! - мучился писатель Перезвонов. - Хотя бы она меня стулом по голове треснула или завела интригу с репортером каким- нибудь... Все-таки веселее! Но стул никогда не поднимался над головой Перезвонова, а репортеры боялись жены и старались не попадаться ей на глаза. II Однажды была Масленица. Всюду веселились, повесничали на легкомысленных маскарадах, пили много вина и пускались в разные шумные авантюры... А знаменитый писатель Иван Перезвонов сидел дома, ел домашние блины и слушал разговор жены, беседовавшей с солидными, положительными гостями. - Ване нельзя много пить. Одну рюмочку, не больше. Мы теперь пишем большую повесть. Мерзавец этот Солунский! - Почему? - спрашивали гости. - Как же. Писал он рецензию о новой Ваниной книге и сказал, что он слишком схематизирует взаимоотношения героев. Ни стыда у людей, ни совести. Когда гости ушли, писатель лежал на диване и читал газету. Не зная, чем выразить свое чувство к нему, жена подошла к дивану, стала на колени и, поцеловав писателя в предплечье, спросила: - Что с тобой? Ты, кажется, хромаешь? - Ничего, благодарю вас, - вздохнул писатель. - У меня только разжижение мозга и цереброспинальный менингит. Я пойду пройдусь... - Как, - испугалась жена. - Ты хочешь пройтись? Но на тебя может наехать автомобиль или обидят злые люди. - Не может этого быть, - возразил Перезвонов, - до сих пор меня обижали только добрые люди. И, твердо отклонив предложение жены проводить его, писатель Перезвонов вышел из дому. Сладко вздохнул усталой от комнатного воздуха грудью и подумал: "Жена невыносима. Я молод и жажду впечатлений. Я изменю жене". III На углу двух улиц стоял писатель и жадными глазами глядел на оживленный людской муравейник. Мимо Перезвонова прошла молодая, красивая дама, внимательно оглядела его и слегка улыбнулась одними глазами. "Ой-ой, - подумал Перезвонов. - Этого так нельзя оставить... Не нужно забывать, что нынче Масленица - многое дозволено". Он повернул за дамой и, идя сзади, любовался ее вздрагивающими плечами и тонкой талией. - Послушайте... - после некоторого молчания сказал он, изо всех сил стараясь взять тон залихватского ловеласа и уличного покорителя сердец. - Вам не страшно идти одной? - Мне? - приостановилась дама, улыбаясь. - Нисколько. Вы, вероятно, хотите меня проводить? - Да, - сказал писатель, придумывая фразу попошлее. - Надо, пока мы молоды, пользоваться жизнью. - Как? Как вы сказали? - восторженно вскричала дама. - Пока молоды... пользоваться жизнью. О, какие это слова! Пойдемте ко мне! - А что мы у вас будем делать? - напуская на лицо циничную улыбку, спросил знаменитый писатель. - О, что мы будем делать!.. Я так счастлива. Я дам вам альбом - вы запишете те прекрасные слова, которыми вы обмолвились. Потом вы прочтете что-нибудь из своих произведений. У меня есть все ваши книги! - Вы меня принимаете за кого-то другого, - делаясь угрюмым, сказал Перезвонов. - Боже мой, милый Иван Алексеевич... Я прекрасно изучила на вечерах, где вы выступали на эстраде, ваше лицо, и знакомство с вами мне так приятно... - Просто я маляр Авксентьев, - резко перебил ее Перезвонов. - Прощайте, милая бабенка. Меня в трактире ждут благоприятели. Дербалызнем там. Эх вы!! IV - Прах их побери, так называемых порядочных женщин. Я думаю, если бы она привела меня к себе, то усадила бы в покойное кресло и спросила - отчего я такой бледный, не заработался ли? Благоговейно поцеловала бы меня в височную кость, а завтра весь город узнал бы, что Перезвонов был у Перепетуи Ивановны... Черррт! Нет, Перезвонов... Ищи женщину не здесь, а где-нибудь в шантане, где публика совершенно беззаботна насчет литературы. Он поехал в шантан. Разделся, как самый обыкновенный человек, сел за столик, как самый обыкновенный человек, и ему, как обыкновенному человеку, подали вина и закусок. Мимо него проходила какая-то венгерка. - Садитесь со мной, - сказал писатель. - Выпьем хорошенько и повеселимся. - Хорошо, - согласилась венгерка. - Познакомимся, интересный мужчина. Я хочу рябчиков. Через минуту ее отозвал распорядитель. Когда она вернулась, писатель недовольно спросил: - Какой это дурак отзывал вас? - Это здесь компания сидит в углу. Они расспрашивали, зачем вы сюда приехали и о чем со мной говорили. Я сказала, что вы предложили мне "выпить и повеселиться". А они смеялись и потом говорят: "Эта Илька всегда напутает. Перезвонов не мог сказать так!" - Черррт! - прошипел писатель. - Вот что Илька... Вы сидите - кушайте и пейте, а я расплачусь и уеду. Мне нужно. - Да расплачиваться не надо, - сказала Илька. - За вас уже заплачено. - Что за глупости?! Кто мог заплатить? - Вон тот толстый еврей-банкир. Подзывал сейчас распорядителя и говорит: "За все, что потребует тот господин, - плачу я! Перезвонов не должен расплачиваться". Мне дал пятьдесят рублей, чтобы я ехала с вами. Просил ничего с вас не брать. Она с суеверным ужасом посмотрела на Перезвонова и спросила: - Вы, вероятно... переодетый пристав?.. Перезвонов вскочил, бросил на стол несколько трехрублевок и направился к выходу. Сидящие за столиками посетители встали, обернулись к нему, и - гром аплодисментов прокатился по зале... Так публика выражала восторг и преклонение перед своим любимцем, знаменитым писателем. Бывшие в зале репортеры выхватили из карманов книжки и со слезами умиления стали заносить туда свои впечатления. А когда Перезвонов вышел в переднюю, он наткнулся на лакея, который служил ему. Около лакея толпилась публика, и он продавал по полтиннику за штуку окурки папирос, выкуренных Перезвоновым за столом. Торговля шла бойко. V Оставив позади себя восторженно гудящую публику и стремительных репортеров, Перезвонов слетел с лестницы, вскочил на извозчика и велел ему ехать в лавчонку, которая отдавала на прокат немудрые маскарадные костюмы... Через полчаса на шумном маскарадном балу в паре с испанкой танцевал веселый турок, украшенный громадными наклеенными усами и горбатым носом. Турок веселился вовсю - кричал, хлопал в ладоши, визжал, подпрыгивал и напропалую ухаживал за своей испанкой. - Ходы сюда! - кричал он, выделывая ногами выкрутасы. - Целуй менэ, барышна, на морда. - Ах, какой вы веселый кавалер, - говорила восхищенная испанка. - Я поеду с вами ужинать!.. - Очин прекрасно, - хохотал турок, семеня возле дамы. - Одын ужин - и никаких Перезвонов! Было два часа ночи. Усталый, но довольный Перезвонов сидел в уютном ресторанном кабинете, на диване рядом с хохотушкой-испанкой и взасос целовался с ней. Усы его и нос лежали тут же на столе, и испанка, шутя, пыталась надеть ему турецкий нос на голову и на подбородок. Перезвонов хлопал себя по широким шароварам и пел, притоптывая: Ой, не плачь, Маруся, - ты будешь моя! Кончу мореходку, женюсь я на тебя... Испанка потянулась к нему молодым теплым телом. - Позвони человеку, милый, чтобы он дал кофе и больше не входил... Хорошо? Перезвонов потребовал кофе, отослал лакея и стал возиться с какими-то крючками на лифе испанки... VI В дверь осторожно постучались. - Ну? - нетерпеливо крикнул Перезвонов. - Нельзя! Дверь распахнулась, и из нее показалась странная процессия... Впереди всех шел маленький белый поваренок, неся на громадном блюде сдобный хлеб и серебряную солонку с солью. За поваренком следовал хозяин гостиницы, с бумажкой в руках, а сзади буфетчица, кассир и какие-то престарелые официанты. Хозяин выступил вперед и, утирая слезы, сказал, читая по бумажке: - "Мы счастливы выразить свой восторг и благодарность гордости нашей литературы, дорогому Ивану Алексеичу, за то, что он почтил наше скромное коммерческое учреждение своим драгоценным посещением, и просим его от души принять по старорусскому обычаю хлеб-соль, как память, что под нашим кровом он вкусил женскую любовь, это украшение нашего бытия"... В дверях показались репортеры. VII Вернувшись домой, Перезвонов застал жену в слезах. - Чего ты?! - Милый... Я так беспокоилась... Отчего ты такой бледный?.. Я думала - ушел... Там женщины разные!.. Масленица... Думаю, изменит мне... - Где там! - махнув рукой, печально вздохнул знаменитый писатель. - Где там! Сухая Масленица I Знаменитый писатель Иван Перезвонов задумал изменить своей жене. Жена его была хорошей доброй женщиной, очень любила своего знаменитого мужа, но это-то, в конце концов, ему и надоело. Целый день Перезвонов был на глазах жены и репортеров... Репортеры подстерегали, когда жена куда-нибудь уходила, приходили к Перезвонову и начинали бесконечные расспросы. А жена улучала минуту, когда не было репортеров, целовала писателя в нос, уши и волосы и, замирая от любви, говорила: - Ты не бережешь себя... Если ты не думаешь о себе и обо мне, то подумай о России, об искусстве и отечественной литературе. Иван Перезвонов, вздыхая, садился в уголку и делал вид, что думает об отечественной литературе и о России. И было ему смертельно скучно. В конце концов писатель сделался нервным, язвительным. - Ты что-то бледный сегодня? - спрашивала жена, целуя мужа где-нибудь за ухом или в грудо-брюшную преграду. - Да, - отстраняясь, говорил муж. - У меня индейская чума в легкой форме. И сотрясение мозга! И воспаление почек!! - Милый! Ты шутишь, а мне больно... Не надо так... - умоляюще просила жена и целовала знаменитого писателя в ключицу или любовно прикладывалась к сонной артерии... Иногда жена, широко раскрывая глаза, тихо говорила: - Если ты мне когда-либо изменишь - я умру. - Почему? - лениво спрашивал муж. - Лучше живи. Чего там. - Нет, - шептала жена, смотря вдаль остановившимися глазами. - Умру. - Господи! - мучился писатель Перезвонов. - Хотя бы она меня стулом по голове треснула или завела интригу с репортером каким- нибудь... Все-таки веселее! Но стул никогда не поднимался над головой Перезвонова, а репортеры боялись жены и старались не попадаться ей на глаза. II Однажды была Масленица. Всюду веселились, повесничали на легкомысленных маскарадах, пили много вина и пускались в разные шумные авантюры... А знаменитый писатель Иван Перезвонов сидел дома, ел домашние блины и слушал разговор жены, беседовавшей с солидными, положительными гостями. - Ване нельзя много пить. Одну рюмочку, не больше. Мы теперь пишем большую повесть. Мерзавец этот Солунский! - Почему? - спрашивали гости. - Как же. Писал он рецензию о новой Ваниной книге и сказал, что он слишком схематизирует взаимоотношения героев. Ни стыда у людей, ни совести. Когда гости ушли, писатель лежал на диване и читал газету. Не зная, чем выразить свое чувство к нему, жена подошла к дивану, стала на колени и, поцеловав писателя в предплечье, спросила: - Что с тобой? Ты, кажется, хромаешь? - Ничего, благодарю вас, - вздохнул писатель. - У меня только разжижение мозга и цереброспинальный менингит. Я пойду пройдусь... - Как, - испугалась жена. - Ты хочешь пройтись? Но на тебя может наехать автомобиль или обидят злые люди. - Не может этого быть, - возразил Перезвонов, - до сих пор меня обижали только добрые люди. И, твердо отклонив предложение жены проводить его, писатель Перезвонов вышел из дому. Сладко вздохнул усталой от комнатного воздуха грудью и подумал: "Жена невыносима. Я молод и жажду впечатлений. Я изменю жене". III На углу двух улиц стоял писатель и жадными глазами глядел на оживленный людской муравейник. Мимо Перезвонова прошла молодая, красивая дама, внимательно оглядела его и слегка улыбнулась одними глазами. "Ой-ой, - подумал Перезвонов. - Этого так нельзя оставить... Не нужно забывать, что нынче Масленица - многое дозволено". Он повернул за дамой и, идя сзади, любовался ее вздрагивающими плечами и тонкой талией. - Послушайте... - после некоторого молчания сказал он, изо всех сил стараясь взять тон залихватского ловеласа и уличного покорителя сердец. - Вам не страшно идти одной? - Мне? - приостановилась дама, улыбаясь. - Нисколько. Вы, вероятно, хотите меня проводить? - Да, - сказал писатель, придумывая фразу попошлее. - Надо, пока мы молоды, пользоваться жизнью. - Как? Как вы сказали? - восторженно вскричала дама. - Пока молоды... пользоваться жизнью. О, какие это слова! Пойдемте ко мне! - А что мы у вас будем делать? - напуская на лицо циничную улыбку, спросил знаменитый писатель. - О, что мы будем делать!.. Я так счастлива. Я дам вам альбом - вы запишете те прекрасные слова, которыми вы обмолвились. Потом вы прочтете что-нибудь из своих произведений. У меня есть все ваши книги! - Вы меня принимаете за кого-то другого, - делаясь угрюмым, сказал Перезвонов. - Боже мой, милый Иван Алексеевич... Я прекрасно изучила на вечерах, где вы выступали на эстраде, ваше лицо, и знакомство с вами мне так приятно... - Просто я маляр Авксентьев, - резко перебил ее Перезвонов. - Прощайте, милая бабенка. Меня в трактире ждут благоприятели. Дербалызнем там. Эх вы!! IV - Прах их побери, так называемых порядочных женщин. Я думаю, если бы она привела меня к себе, то усадила бы в покойное кресло и спросила - отчего я такой бледный, не заработался ли? Благоговейно поцеловала бы меня в височную кость, а завтра весь город узнал бы, что Перезвонов был у Перепетуи Ивановны... Черррт! Нет, Перезвонов... Ищи женщину не здесь, а где-нибудь в шантане, где публика совершенно беззаботна насчет литературы. Он поехал в шантан. Разделся, как самый обыкновенный человек, сел за столик, как самый обыкновенный человек, и ему, как обыкновенному человеку, подали вина и закусок. Мимо него проходила какая-то венгерка. - Садитесь со мной, - сказал писатель. - Выпьем хорошенько и повеселимся. - Хорошо, - согласилась венгерка. - Познакомимся, интересный мужчина. Я хочу рябчиков. Через минуту ее отозвал распорядитель. Когда она вернулась, писатель недовольно спросил: - Какой это дурак отзывал вас? - Это здесь компания сидит в углу. Они расспрашивали, зачем вы сюда приехали и о чем со мной говорили. Я сказала, что вы предложили мне "выпить и повеселиться". А они смеялись и потом говорят: "Эта Илька всегда напутает. Перезвонов не мог сказать так!" - Черррт! - прошипел писатель. - Вот что Илька... Вы сидите - кушайте и пейте, а я расплачусь и уеду. Мне нужно. - Да расплачиваться не надо, - сказала Илька. - За вас уже заплачено. - Что за глупости?! Кто мог заплатить? - Вон тот толстый еврей-банкир. Подзывал сейчас распорядителя и говорит: "За все, что потребует тот господин, - плачу я! Перезвонов не должен расплачиваться". Мне дал пятьдесят рублей, чтобы я ехала с вами. Просил ничего с вас не брать. Она с суеверным ужасом посмотрела на Перезвонова и спросила: - Вы, вероятно... переодетый пристав?.. Перезвонов вскочил, бросил на стол несколько трехрублевок и направился к выходу. Сидящие за столиками посетители встали, обернулись к нему, и - гром аплодисментов прокатился по зале... Так публика выражала восторг и преклонение перед своим любимцем, знаменитым писателем. Бывшие в зале репортеры выхватили из карманов книжки и со слезами умиления стали заносить туда свои впечатления. А когда Перезвонов вышел в переднюю, он наткнулся на лакея, который служил ему. Около лакея толпилась публика, и он продавал по полтиннику за штуку окурки папирос, выкуренных Перезвоновым за столом. Торговля шла бойко. V Оставив позади себя восторженно гудящую публику и стремительных репортеров, Перезвонов слетел с лестницы, вскочил на извозчика и велел ему ехать в лавчонку, которая отдавала на прокат немудрые маскарадные костюмы... Через полчаса на шумном маскарадном балу в паре с испанкой танцевал веселый турок, украшенный громадными наклеенными усами и горбатым носом. Турок веселился вовсю - кричал, хлопал в ладоши, визжал, подпрыгивал и напропалую ухаживал за своей испанкой. - Ходы сюда! - кричал он, выделывая ногами выкрутасы. - Целуй менэ, барышна, на морда. - Ах, какой вы веселый кавалер, - говорила восхищенная испанка. - Я поеду с вами ужинать!.. - Очин прекрасно, - хохотал турок, семеня возле дамы. - Одын ужин - и никаких Перезвонов! Было два часа ночи. Усталый, но довольный Перезвонов сидел в уютном ресторанном кабинете, на диване рядом с хохотушкой-испанкой и взасос целовался с ней. Усы его и нос лежали тут же на столе, и испанка, шутя, пыталась надеть ему турецкий нос на голову и на подбородок. Перезвонов хлопал себя по широким шароварам и пел, притоптывая: Ой, не плачь, Маруся, - ты будешь моя! Кончу мореходку, женюсь я на тебя... Испанка потянулась к нему молодым теплым телом. - Позвони человеку, милый, чтобы он дал кофе и больше не входил... Хорошо? Перезвонов потребовал кофе, отослал лакея и стал возиться с какими-то крючками на лифе испанки... VI В дверь осторожно постучались. - Ну? - нетерпеливо крикнул Перезвонов. - Нельзя! Дверь распахнулась, и из нее показалась странная процессия... Впереди всех шел маленький белый поваренок, неся на громадном блюде сдобный хлеб и серебряную солонку с солью. За поваренком следовал хозяин гостиницы, с бумажкой в руках, а сзади буфетчица, кассир и какие-то престарелые официанты. Хозяин выступил вперед и, утирая слезы, сказал, читая по бумажке: - "Мы счастливы выразить свой восторг и благодарность гордости нашей литературы, дорогому Ивану Алексеичу, за то, что он почтил наше скромное коммерческое учреждение своим драгоценным посещением, и просим его от души принять по старорусскому обычаю хлеб-соль, как память, что под нашим кровом он вкусил женскую любовь, это украшение нашего бытия"... В дверях показались репортеры. VII Вернувшись домой, Перезвонов застал жену в слезах. - Чего ты?! - Милый... Я так беспокоилась... Отчего ты такой бледный?.. Я думала - ушел... Там женщины разные!.. Масленица... Думаю, изменит мне... - Где там! - махнув рукой, печально вздохнул знаменитый писатель. - Где там! Магнит I Первый раз в жизни я имел свой собственный телефон. Это радовало меня, как ребенка. Уходя утром из дому, я с напускной небрежностью сказал жене: - Если мне будут звонить, - спроси кто и запиши номер. Я прекрасно знал, что ни одна душа в мире, кроме монтера и телефонной станции, не имела представления о том, что я уже восемь часов имею свой собственный телефон, но бес гордости и хвастовства захватил меня в свои цепкие лапы, и я, одеваясь в передней, кроме жены, предупредил горничную и восьмилетнюю Китти, выбежавшую проводить меня: - Если мне будут звонить, - спросите кто и запишите номер. - Слушаю-с, барин! - Хорошо, папа! И я вышел с сознанием собственного достоинства и солидности, шагал по улицам так важно, что нисколько бы не удивился, услышав сзади себя разговор прохожих: - Смотрите, какой он важный! - Да, у него такой дурацкий вид, как будто он только что обзавелся собственным телефоном. II Вернувшись домой, я был несказанно удивлен поведением горничной: она открыла дверь, отскочила от меня, убежала за вешалку и, выпучив глаза, стала оттуда манить меня пальцем. - Что такое? - Барин, барин, - шептала она, давясь от смеха. - Подите-ка, что я вам скажу! Как бы только барыня не услыхала... Первой мыслью моей было, что она пьяна; второй - что я вскружил ей голову своей наружностью и она предлагает вступить с ней в преступную связь. Я подошел ближе, строго спросив: - Чего ты хочешь? - Тш... барин. Сегодня к Вере Павловне не приезжайте ночью, потому ихний муж не едет в Москву. Я растерянно посмотрел на загадочное, улыбающееся лицо горничной и тут же решил, что она по-прежнему равнодушна ко мне, но спиртные напитки лишили ее душевного равновесия и она говорит первое, что взбрело ей на ум. Из детской вылетела Китти, с размаху бросилась ко мне на шею и заплакала. - Что случилось? - обеспокоился я. - Бедный папочка! Мне жалко, что ты будешь слепой... Папочка, лучше ты брось эту драную кошку, Бельскую. - Какую... Бельс-ку-ю? - ахнул я, смотря ей прямо в заплаканные глаза. - Да твою любовницу. Которая играет в театре. Клеманс сказала, что она драная кошка. Клеманс сказала, что, если ты ее не бросишь, она выжжет тебе оба глаза кислотой, а потом она просила, чтобы ты сегодня обязательно приехал к ней в шантан. Я мамочке не говорила, чтобы ее не расстраивать, о глазах-то. Вне себя я оттолкнул Китти и бросился к жене. Жена сидела в моем рабочем кабинете и держала в руках телефонную трубку. Истерическим, дрожащим от слез голосом она говорила: - И это передать... Хорошо-с... Можно и это передать. И поцелуи... Что?.. Тысячу поцелуев. Передам и это. Все равно уж заодно. Она повесила телефонную трубку, обернулась и, смотря мне прямо в глаза, сказала странную фразу: - В вашем гнездышке на Бассейной бывать уже опасно. Муж, кажется, проследил. - Это дом сумасшедших! - вскричал я. - Ничего не понимаю. Жена подошла ко мне и, приблизив свое лицо к моему, без всякого колебания сказала: - Ты... мерзавец! - Первый раз об этом слышу. Это, вероятно, самые свежие вечерние новости. - Ты смеешься? Будешь ли ты смеяться, взглянув на это? Она взяла со стола испещренную надписями бумажку и прочла: - Номер 349 - 27 - "Мечтаю тебя увидеть хоть одним глазком сегодня в театре и послать хоть издали поцелуй". Номер 259 - 09 - "Куда ты, котик, девал то бриллиантовое кольцо, которое я тебе подарила? Неужели заложил подарок любящей тебя Дуси Петровой?" Номер 317 - 01 - "Я на тебя сердита... Клялся, что я для тебя единственная, а на самом деле тебя видели на Невском с полной брюнеткой. Не шути с огнем!" Номер 102 - 12 - "Ты - негодяй! Надеюсь, понимаешь". Номер 9 - 17 - "Мерзавец - и больше ничего!" Номер 177 - 02 - "Позвони, как только придешь, моя радость! А то явится муж, и нам не удастся уговориться о вечере. Любишь ли ты по-прежнему свою Надю?" Жена скомкала листок и с отвращением бросила его мне в лицо. - Что же ты стоишь? Чего же ты не звонишь своей Наде? - с дрожью в голосе спросила она. - Я понимаю теперь, почему ты с таким нетерпением ждал телефона. Позвони же ей - Номер 177 - 02, а то придет муж, и вам не удастся условиться о вечере. Подлец! Я пожал плечами. Если это была какая-нибудь шутка, то эти шутки не доставили мне радости, покоя и скромного веселья. Я поднял бумажку, внимательно прочитал ее и подошел к телефону. - Центральная, номер 177 - 02? Спасибо. Номер 177 - 02? Мужской голос ответил мне: - Да, кто говорит? - Номер 300 - 05. Позовите к телефону Надю. - Ах, вы номер 300 - 05. Я на нем ее однажды поймал. И вы ее называете Надей? Знайте, молодой человек, что при встрече я надаю вам пощечин... Я знаю, кто вы такой! - Спасибо! Кланяйтесь от меня вашей Наде и скажите ей, что она сумасшедшая. - Я ее и не виню, бедняжку. Подобные вам негодяи хоть кому вскружат голову. Ха-ха-ха! Профессиональные обольстители. Знайте, номер 300 - 05, что я поколочу вас не позже завтрашнего дня. Этот разговор не успокоил меня, не освежил моей воспаленной головы, а, наоборот, еще больше сбил меня с толку. III Обед прошел в тяжелом молчании. Жена за супом плакала в салфетку, оросила слезами жаркое и сладкое, а дочь Китти не отрываясь смотрела в мои глаза, представляя их выжженными, и, когда жена отворачивалась, дружески шептала мне: - Папа, так ты бросишь эту драную кошку - Бельскую? Смотри же! Брось ее! Горничная, убирая тарелки, делала мне таинственные знаки, грозила в мою сторону пальцем и фыркала в соусник. По ее лицу было видно, что она считает себя уже навеки связанной со мной ложью, тайной и преступлением. Зазвонил телефон. Я вскочил и помчался в кабинет. - Кто звонит? - Это номер 300 - 05? - Да, что нужно? Послышался женский смех. - Это говорю я, Дуся. Неужели у тебя уже нет подаренного мною кольца? Куда ты его девал? - Кольца у меня нет, - отвечал я. - И не звони ты мне больше никогда, чтоб тебя дьявол забрал! И повесил трубку. После обеда, отверженный всей семьей, я угрюмо занимался в кабинете и несколько раз говорил по телефону. Один раз мне сказали, что если я не дам на воспитание ребенка, то он будет подброшен под мои двери с соответствующей запиской, а потом кто-то подтвердил свое обещание выжечь мне глаза серной кислотой, если я не брошу "эту драную кошку" - Бельскую. Я обещал ребенка усыновить, а Бельскую бросить раз и навсегда. IV На другой день утром к нам явился неизвестный молодой человек с бритым лицом и, отрекомендовавшись актером Радугиным, сказал мне: - Если вам все равно, поменяемся номерами телефонов. - А зачем? - удивился я. - Видите ли, ваш номер 300 - 05 был раньше моим, и знакомые все уже к нему привыкли. - Да, они уж очень к нему привыкли, - согласился я. - И потому, так как мой новый номер мало кому известен, происходит путаница. - Совершенно верно, - согласился я. - Происходит путаница. Надеюсь, с вами вчера ничего дурного не случилось? Потому что муж Веры Павловны не поехал ночью в Москву, как предполагал. - Да? - обрадовался молодой человек. - Хорошо, что я вчера запутался с Клеманс и не попал к ней. - А Клеманс-то собирается за Бельскую выжечь вам глаза, - сообщил я, подмигивая. - Вы думаете? Хвастает. Никогда из-за нее не брошу Бельскую. - Как хотите, а я обещал, что бросите. Потом тут вам ребенка вашего хотел подкинуть номер 77 - 92. Я обещал усыновить. - Вы думаете, он мой? - задумчиво спросил бритый господин. - Я уже, признаться, совершенно спутался: где мои - где не мои. Его простодушный вид возмутил меня. - А тут еще один какой-то муж Нади обещался вас поколотить палкой. Поколотил? Он улыбнулся и добродушно махнул рукой: - Ну уж и палка. Простая тросточка. Да и темно. Вчера. Вечером. Так как же, поменяемся номерами? - Ладно. Сейчас скажу на станцию. V Я вызвал к нему в гостиную жену, а сам пошел к телефону. Разговаривая, я слышал доносившиеся из гостиной голоса. - Так вы артист? Я очень люблю театр. - О, сударыня. Я это предчувствовал с первого взгляда. В ваших глазах есть что-то такое магнетическое. Почему вы не играете? Вы так интересны! Вы так прекрасны! В вас чувствуется что-то такое, что манит и сулит небывалое счастье, о чем можно грезить только в сне, которое... которое... Послышался слабый протестующий голос жены, легкий шум, все это покрылось звуком поцелуя. Жена I Когда долго живешь с человеком, то не замечаешь главного и существенного в его отношении к тебе. Заметны только детали, из которых состоит это существенное. Так, нельзя рассматривать величественный храм, касаясь кончиком носа одного из его кирпичей. В таком положении чрезвычайно затруднительно схватить общее этого храма. В лучшем случае можно увидеть, кроме этого кирпича, еще пару других соседних - и только. Поэтому мне стоило многих трудов и лет кропотливого наблюдения, чтобы вынести общее заключение, что жена очень меня любит. С деталями ее отношения ко мне приходилось сталкиваться и раньше, но я все никак не мог собрать их в одно стройное целое. А некоторые детали, надо сознаться, были глубоко трогательны. Однажды жена лежала на диване и читала книгу, а я возился в это время с крахмальной сорочкой, ворот которой с ослиным упрямством отказался сойтись на моей шее. "Сойдись, проклятое белье, - бормотал я просящим голосом. - Ну, что тебе стоит сойтись, чтоб ты пропало!" Сорочка, очевидно, не привыкла к брани и попрекам, потому что обиделась, сдавила мое горло, а когда я, задыхаясь, дернул ворот, петля для запонки лопнула. "Чтоб ты лопнула! - разозлился я. - Впрочем, ты уже сделала это. Теперь, чтобы досадить тебе, придется снова зашить петлю". Я подошел к жене. - Катя! Зашей мне эту петлю. Жена, не поднимая от книги головы, ласково пробормотала: - Нет, я этого не сделаю. - Как не сделаешь? - Да так. Зашей сам. - Милая! Но ведь я не могу, а ты можешь. - Да, - сказала она грустно. - Вот именно, поэтому ты и должен сам сделать это. Конечно, я могла бы зашить эту петлю. Но ведь я не долговечна! Вдруг я умру, ты останешься одинок - и что же! Ничего не умеющий, избалованный, беспомощный перед какой-то лопнувшей петлей - будешь ты плакать и говорить: "Зачем, зачем я не привыкал раньше к этому?.." Вот почему я и хочу, чтобы ты сам делал это. Я залился слезами и упал перед женой на колени. - О, как ты добра! Ты даже заглядываешь за пределы того ужасного, неслыханного случая, когда ты покинешь этот мир! Чем отблагодарю я тебя за эту любовь и заботливость?! Жена вздохнула, снова взялась за книгу, а я сел в уголку и, достав иголку, стал тихонько зашивать сорочку. К вечеру все было исправлено. Не забуду я и другого случая, который еще с большей ясностью характеризует это кроткое, любящее, до смешного заботливое существо. Я получил от одного из своих друзей подарок ко дню рождения: бриллиантовую булавку для галстука. Когда я показал булавку жене, она испуганно вы-хватила ее из моих рук и воскликнула: - Нет! Ты не будешь ее носить, ни за что не будешь! Я побледнел. - Господи! Что случилось?! Почему я не буду ее носить? - Нет, нет! Ни за что. Твоей жизни будет грозить вечная опасность! Эта булавка на твоей груди - слишком большой соблазн для уличных разбойников. Они подсмотрят, подстерегут тебя вечером на улице и отнимут булавку, а тебя убьют. - А что же мне... с ней делать? - прошептал я обескураженно. - Я уже придумала! - радостно и мелодично засмеялась жена. - Я отдам ее переделать в брошку. Это к моему синему платью так пойдет! Я задрожал от ужаса. - Милая! Но ведь... они могут убить тебя! Лицо ее засияло решительностью. - Пусть! Лишь бы ты был жив, мой единственный, мой любимый. А я - что уж... Мое здоровье и так слабое... я кашляю... Я залился слезами и бросился к ней в объятия. "Не прошли еще времена христианских мучениц", - подумал я. Я видел ее заботливость о себе повсюду. Она сквозила во всякой мелочи. Всякий пустяк был пронизан трогательной памятью обо мне, во всем и везде первое было - ее мысль о том, чтобы доставить мне какое-нибудь невинное удовольствие и радость. Однажды я зашел к ней в спальню, и первое, что бросилось мне в глаза, - был мужской цилиндр. - Смотри-ка, - удивился я. - Чей это цилиндр? Она протянула мне обе руки. - Твой это цилиндр, мой милый! - Что ты говоришь! Я же всегда ношу мягкие шляпы... - А теперь - я хотела сделать тебе сюрприз и купила цилиндр. Ты ведь будешь его носить, как подарок маленькой жены, не правда ли? - Спасибо, милая... Только постой! Ведь он, кажется, подержанный! Ну конечно же подержанный. Она положила голову на мое плечо и застенчиво прошептала: - Прости меня... Но мне, с одной стороны, хотелось сделать тебе подарок, а с другой стороны, новые цилиндры так дороги! Я и купила по случаю. Я взглянул на подкладку. - Почему здесь инициалы Б. Я., когда мои инициалы - А. А.? - Неужели ты не догадался?.. Это я поставила инициалы двух слов: "люблю тебя". Я сжал ее в своих объятиях и залился слезами. II - Нет, ты не будешь пить это вино! - Почему же, дорогая Катя? Один стаканчик... - Ни за что... Тебе это вредно. Вино сокращает жизнь. А я вовсе не хочу остаться одинокой вдовой на белом свете. Пересядь на это место! - Зачем? - Там окно открыто. Тебя может продуть. - О, я считаю сквозняк предрассудком! - Не говори так... Я смертельно боюсь за тебя. - Спасибо, мое счастье. Передай-ка мне еще кусочек пирога... - Ни-ни... И не воображай. Мучное ведет к ожирению, к тучности, а это страшно отражается на здоровье. Что я буду без тебя делать? Я вынимал папиросу. - Брось папиросу! Сейчас же брось. Разве ты забыл, что у тебя легкие плохие? - Да одна папир... - Ни крошки! Ты куда? Гулять? Нет, милостивый государь! Извольте надевать осеннее пальто. В летнем и не думайте. Я заливался слезами и осыпал ее руки поцелуями. - Ты - Монблан доброты! Она застенчиво смеялась. - Глупенький... Уж и Монблан... Вечно преувеличит! Часто задавал я себе вопрос: "Чем и когда я отблагодарю ее? Чем докажу я, что в моей груди помещается сердце, действительно понимающее толк в доброте и человечности и способное откликнуться на все светлое, хорошее". Однажды, во время прогулки, я подумал: "Отчего у нас никогда не случится пожар или не нападут разбойники? Пусть бы она увидела, как я, спасший ее, сам, с улыбкой любви на устах, сгорел бы дотла или с перерезанным горлом корчился бы у ее ног, шепча дорогое имя". Но другая мысль, здравая и практическая, налетела на свою пылкую безрассудную подругу, смяла ее под себя, повергла в прах и, победив, разлилась по утомленному непосильной работой мозгу. "Ты дурак и эгоист, - сказала мне победительница. - Кому нужно твое перерезанное горло и языки пламени. Ты умрешь, и хорошо... Но после тебя останется бедная, бесприютная вдова, нуждающаяся, обремененная копеечными заботами..." - Нашел! - громко сказал я сам себе. - Я за-страхую свою жизнь в ее пользу! И в тот же день все было сделано. Страховое общество выдало мне полис, который я, с радостным, восторженным лицом, преподнес жене... Через три дня я убедился, что полис этот и вся моя жизнь - жалкая песчинка по сравнению с тем океаном любви и заботливости, в котором я начал плавать. Раньше ее отношение и хлопоты о моих удовольствиях были мне по пояс, потом они повысились и достигали груди, а теперь это был сплошной бушующий океан доброты, иногда с головой покрывавший меня своими теплыми волнами, иногда исступленный. Это была какая-то вакханалия заботливости, бурный и мощный взрыв судорожного стремления украсить мою жизнь, сделать ее сплошным праздником. - Радость моя! - ласково говорила она, смотря мне в глаза. - Ну, чего ты хочешь? Скажи... Может быть, вина хочешь? - Да я уже пил сегодня, - нерешительно возражал я. - Ты мало выпил... Что значит какие-то полторы бутылки? Если тебе это нравится - нелепо отказываться... Да, совсем забыла, - ведь я приготовила тебе сюрприз: купила ящик сигар - крепких-прекрепких!.. Я чувствую себя в раю. Я объедаюсь тяжелыми пирогами, часами просиживаю у открытых окон, и сквозной ветер ласково обдувает меня... Малейшая моя привычка и желание раздувается в целую гору. Я люблю теплую ванну - мне готовят такую, что я из нее выскакиваю красный, как индеец. Я раньше всегда отказывался от теплого пальто, предпочитая гулять в осеннем. Теперь со мной не только не спорят, но даже иногда снабжают летним. - Какова нынче погода? - спрашиваю я у жены. - Тепло, милый. Если хочешь - можно без пальто. - Спасибо. А что это такое - беленькое с неба падает? Неужели снег? - Ну уж и снег! Он совсем теплый. Однажды я выпил стакан вина и закашлялся. - Грудь болит, - сказал я. - Попробуй покурить сигару, - ласково гладя меня по плечу, сказала жена. - Может, пройдет. Я залился слезами благодарности и бросился в ее объятия. Как тепло на любящей груди... Женитесь, господа, женитесь. Альбом I Они лежат на столе, покрытом плюшевой скатертью, в каждой гостиной - пухлые, с золоченым обрезом и металлическими застежками, битком набитые бородатыми, безбородыми, молодыми и старыми лицами. Мнение, что альбом фотографических карточек - семейная реликвия, сокровище воспоминаний и дружбы, совершенно ошибочно. Альбомы выдуманы для удобства хозяев дома. Когда к ним является в гости какой-нибудь унылый, обворованный жизнью дурак, когда этот дурак садится боком в кресло и спрашивает, внимательно рассматривая узоры на ковре: "Ну, что новенького?", - тогда единственный выход для хозяев - придвинуть ему альбом и сказать: "Вот альбом. Не желаете ли посмотреть?" И дальше все идет как по маслу. - Кто этот старик? - спрашивает гость. - Этот? Один наш знакомый. Он теперь живет в Москве. - Какая странная борода. А это кто? - Это наш Ваня, когда был маленький. - Неужели?! Вот бы не сказал! Ни малейшего сходства. - Да... Ему тогда было семь месяцев, а теперь двадцать девять лет. - Гм... Как вырос! А это? - Подруга жены. Она уже умерла. В Саратове. - Как фамилия? - Павлова. - Павлова? У нее не было брата в Петербурге? В коммерческом банке. - Не было. - Я знал одного Павлова в Петербурге. А это кто, военный? - Черножученко. Вы его не знаете. На даче в прошлом году познакомились. - В этом году на даче нехорошо. Дожди. В этом месте уже можно отложить альбом в сторону: беседа наладилась. Для застенчивого гостя альбом фотографических карточек - спасательный круг, за который лихорадочно хватается бедный гость и потом долго и цепко держится за него. Предыдущий гость, хотя и дурак, обиженный судьбой, но он человек не застенчивый, и альбом ему нужен только для разбега. Разбежавшись с альбомом в руках, он отрывается от земли на каком-нибудь "дождливом лете" и потом уже плавно летит дальше, выпустив из рук альбом-балласт. Застенчивому человеку без альбома - гибель. Мне пришлось быть в обществе одного юноши, который, придя в гости, наступил на собачку, попытался поцеловать хозяину руку и объяснил все это адской жарой (дело было в ноябре). Он чувствовал, что партия его проиграна, но случайно взгляд его упал на стол с толстым альбомом, и бедняга чуть не заплакал от радости. Он судорожно вцепился в альбом, раскрыл его и, почуяв под ногами землю, спросил: - А это кто? - Это первый лист. Тут карточки нет... Переверните. - А это кто? - Это моя покойная тетя, Глафира Николаевна. - Ну?! А это? Он перелистал альбом до конца и - беспомощно и бесцельно повис в воздухе. "Спасите! - хотел крикнуть он. - Утопаю!" Но вместо этого снова положил альбом на колени и спросил: - Отчего же она умерла? - Кто?.. Тетя? От сердечных припадков. "Почему ты, подлец, - подумал молодой гость, - отвечаешь так односложно? Рассказал бы ты мне подробно, как болела тетка и кто ее пользовал... Вот бы времечко-то и прошло". - От припадков? Да уж, знаете, наши доктора... А это кто? - Лизин крестный отец. Вы уже спрашивали раз. Он просмотрел альбом до конца, отложил его и взялся за пепельницу. - Странные теперь пепельницы делают... - Да. Взоры его обратились снова на альбом. Он протянул к нему руку, но - альбома не было. Альбом исчез. Хозяин положил его на этажерку. - А где альбом? - спросил гость. - Я хотел спросить вас насчет одной фотографии. Там еще две барышни сняты. Нашли альбом, отыскали барышень. Молодой гость, пользуясь случаем, еще раз перелистал альбом, "чтобы составить общее впечатление". Присутствуя при этом, я носился в вихре веселья и чувствовал себя прекрасно. И вздумалось мне подшутить над гостем. Когда он зазевался, я стащил со стола альбом и сунул его под диван. Гость привычным жестом протянул руку за альбомом и, не найдя его, чуть не крикнул: "Ограбили!" Искоса оглядел этажерку, ковер под столом и, побледнев, поднялся с места: - Ну... мне пора. II С некоторых пор у меня стали бывать гости. Ясно было, что без альбома мне не обойтись. К сожалению, человек я не домовитый, родственники почему-то карточек мне не дарили, а если кто-нибудь и присылал свой портрет с трогательной надписью, то портрет этот попадал в руки горничной, тщеславной, избалованной женщины. Гости стали приходить ко мне все чаще и чаще. Без альбома дело не клеилось. Я перерыл все ящики своего письменного стола. Были обнаружены три карточки: "самая толстая девочка в мире Алиса 9 пуд. 18 фун.", "вид гавани в Ревеле" и "знаменитый шимпанзе Франц катается на велосипеде". Даже при самом снисходительном отношении к этим трем карточкам, они не могли быть признаны за мою "семейную реликвию". Оставалось единственное средство: пошарить на стороне. И мне повезло!.. После двух дней прилежных поисков я обнаружил на полке у одного торговца разной рухлядью громадный кожаный альбом, битком набитый самыми разнообразными карточками - как раз то, что мне было нужно. В альбоме было до двухсот портретов - все моих будущих родных, друзей и знакомых! Эта вещь могла занять моих гостей часа на два, что давало мне возможность свободно вздохнуть, и я поэтому радовался, как ребенок. Дома я внимательно пересмотрел альбом, и - никому в мире до меня не посчастливилось сделать этого - сам выбрал себе отца, мать, тетю, дядю и двух красивых братьев. Любимых девушек было три, и я долго колебался между ними, пока не отдал сердце первой по порядку, брюнетке с красивыми чувственными глазами. В альбоме был один недостаток: случайно не попалось ни одного крошечного ребенка, который бы сумел быть мной в детстве. А дети 13 - 14 лет, к сожалению, совершенно не были на меня похожи. Пришлось ограничиться тем, что сделал все приятные симпатичные лица родственниками, а безобразные, некрасивые, отталкивающие (таких - увы - было немало) - простыми знакомыми... В тот же вечер ко мне пришли гости, народ все тоскливый и молчаливый. Меня, впрочем, это не смутило. - Не желаете ли взглянуть на семейный альбомчик? - предложил я. - Очень интересно. Все оживились, обрадовались, ухватились за альбом. - Кто это? - Это моя бедная любимая матушка... Она умерла от сердечных припадков... Земля ей пухом! Гости притихли и, благоговейно покачав головами, перевернули страницу. - А это кто? - Мой папа. Мы с ним большие друзья и частенько переписываемся. Это брат. Он теперь имеет хорошее дело и зарабатывает большие деньги. Не правда ли, красивый? Это просто знакомые. А вот, господа, эта девушка... Как она вам нравится? - Хорошенькая. - Вы говорите - хорошенькая... Красавица! Моя первая любовь. - Да? А она вас любила? - Она?! Я для нее был солнцем, воздухом, без которого она не могла дышать... Эту карточку она подарила мне, когда уезжала за границу. Когда она делала на карточке надпись, то так плакала, что с ней сделалась истерика!.. Такой любви я больше не видел. И... ее я больше не видел... Лицо мое было печально... На ресницах повисли две непрошеные предательские слезинки. - Давно это было? - тихо спросил один гость, с тайным сочувствием пожимая мне руку. - Давно ли? Семь лет тому назад... Но мне кажется, что прошла вечность. - И с тех пор, вы говорите, ее не видели? - Не видел. Куда она исчезла - неизвестно. Это странная, загадочная история. - Что же она вам написала на обороте карточки? - Не помню, - осторожно отвечал я. - Это было так давно... - Разрешите взглянуть? Я думаю, раз девушка исчезла, мы не делаем ничего дурного. - Не помню - на этой ли карточке она сделала надпись или на другой... - Все-таки разрешите взглянуть, - попросил один господин с романтической натурой, сентиментально улыбаясь, - первый любовный лепет невинной девической души - что прекраснее этого? - Что прекраснее этого? - как эхо, повторил другой гость и вынул карточку из альбома. Он обернул карточку другой стороной, всмотрелся в нее и вдруг вскрикнул: - Что за черт? - Не смейте касаться того, что для меня "святая святых", - испуганно закричал я. - Зачем вы вынимаете карточку? - Странно... - не обращая на меня внимания, прошептал гость. - Очень странно. - Что такое?!! - Вот что здесь написано: "Пелагея Косых, по прозвищу Татарка. Родилась в 1880 году. В 1898 году за воровство присуждена к месяцу тюрьмы. В 1899 году занялась хипесничеством. Рост средний, глаза синие, за правым ухом - родинка". - Что такое - хипесничество? - спросила какая-то гостья. - Хипесничество? - промямлил я. - Это такое... вроде телефонистки. - Нет, - сказал один старик. - Это заманивание мужчины женщиной в свою квартиру и ограбление его с помощью своего любовника-сутенера. - Хорошая первая любовь! - иронически заметила дама. - Это недоразумение, - засмеялся я. - Позвольте карточку... Ну, конечно! Вы не ту вынули. Нужно эту - видите, полная блондинка. Первая моя благоуханная любовь. "Благоуханную любовь" извлекли из альбома, и сентиментальный господин прочел: - "Катерина Арсеньева (прозв. Беленькая) род. в 1882 году. 1899 - 1903 занималась проституц., с 1903 г. - магазинная воровка (мануфактурн. товар)". III Гости пожимали плечами, а некоторые (самые нахальные) осмелились даже хихикать. - Интересно, - сказал старик, - что написано на обороте карточки вашего отца? - Воображаю, - отозвалась дама. - Не смейте оскорблять этого святого человека! - крикнул я. - Он выше всяких подозрений. Это светлая, сияющая добротой и любовью душа! Я вынул отца из альбома и благоговейно поднес карточку к губам. Целуя ее в припадке сыновней любви, я потихоньку взглянул на обратную сторону и прочел: - "Иван Долбин. Род. 1862 г. 1880 - мелкие кражи, 1882 - кража со взломом (1 г. тюрьмы), 1885 - убийство семьи Петровых - каторга (12 л.), 1890 - побег. Разыскивается. Особые приметы: густой голос, на правую ногу прихрамывает. Указательный палец левой руки искалечен в драке". За столом, где лежал альбом, послышался смех и потом восклицания - насмешливые, негодующие. Я отшвырнул портрет отца и бросился к альбому... Несколько карточек уже было вынуто, и я, смущенный, растерянный, без труда узнал, что моя бедная матушка сидела в тюрьме за вытравление плода у нескольких девушек, а любимые братья, эти изящные красавцы, судились в 1901 году за шулерство и подделку банковских переводов. Дядя был самый нравственный член нашей семьи: он занимался только поджогами с целью получения премии, да и то поджигал собственные дома. Он мог бы быть нашей семейной гордостью! - Эй, вы! Хозяин! - крикнул мне гость, старик. - Говорите правду: где вы взяли альбом? Я утверждаю, что этот старый альбом принадлежал когда-то сыскному отделению по розыску преступников. Я подбоченился и сказал с грубым смехом: - Да-с! Купил я его сегодня за два рубля у букиниста. Купил для вас же, для вашего развлечения, проклятые вы, нудные человечишки, глупые мучные черви, таскающиеся по знакомым, вместо того чтобы сидеть дома и делать какую-нибудь работу. Для вас я купил этот альбом: нате, ешьте, рассматривайте эти глупые портреты, если вы нe можете связно выражать человеческие мысли и поддерживать умный разговор. Ты там чего хихикаешь, старая развалина?! Тебе смешно, что на обороте карточек моих родителей, родственников и друзей написано: вор, шулер, проститутка, поджигатель?! Да, написано! Но ведь это, уверяю вас, честнее и откровеннее. Я утверждаю, что у каждого из вас есть такой же альбом, с карточками таких же точно лиц, да только та разница, что на обороте карточек не изложены их нравственные качества и поступки. Мой альбом - честный откровенный альбом, а ваши - это тайное сборище тайных преступников, развратников и распутных женщин... Пошли вон! Оттого ли, что было уже поздно, или оттого, что альбом был просмотрен и впереди предстояла скука, - но гости после моих слов немедленно разошлись. Я остался один, открыл форточки, напустил свежего воздуха и стал дышать. Было весело и уютно. Если бы у моего альбома выросла рука - я пожал бы ее. Такой это был хороший, пухлый, симпатичный альбом. Специалист Я бы не назвал его бездарным человеком... Но у него было во всякую минуту столько странного, дикого вдохновения, что это удручало и приводило в ужас всех окружающих... Кроме того, он был добр, и это было скверно. Услужлив, внимателен - и это наполовину сокращало долголетие его ближних. До тех пор, пока я не прибегал к его услугам, у меня было чувство благоговейного почтения к этому ч