за это в обиде: вы - русский душою и телом, вы - сын доблестного защитника Севастополя, для вас интересы России так же дороги, как и для меня, - я имею в виду только германцев, которых наблюдал как раз перед самой войной в Киссингене. Вот это было зрелище! Вот это была демонстрация ненависти к России и больше того - какого сатанинского презрения к ней, если бы вы это видели! - Об этих эксцессах по отношению к русским, застрявшим тогда в Германии, писалось ведь в газетах, Алексей Алексеевич, - приходилось много читать, - сказал Дельвиг. - Видеть, видеть нужно было своими глазами, и видеть именно то, что мне с женой пришлось видеть! - оживленно отозвался на это Брусилов, нервно пригладил синеватые, но не совсем седые, стоявшие ежиком короткие волосы и продолжал: - Мы поехали в Киссинген в начале лета четырнадцатого года. Я был командиром двенадцатого корпуса. Корпус этот был большой: кроме двух пехотных дивизий, в нем было две кавалерийских, стрелковая бригада, саперные части и прочие, - целая суворовская армия... А штаб корпуса находился в Виннице... Корпус был разбросан по всей Подольской губернии, но лучшего города в этой губернии, чем Винница, не было... Лучшие воспоминания у меня об этом милом городе, но это между прочим... В Киссинген я поехал подлечиться водами просто потому, что был как-то в нем раньше. Это - курорт в весьма красивой долине, вблизи него горы. В городе много гостиниц, большой парк. Всегда там бывал большой съезд курортных, преимущественно из России... Не знаю, известно ли было вам в то время, что война с Германией у нас ожидалась в высших командных кругах, но ведь все сходились на том, что мы можем быть готовы к ней только в семнадцатом году, и никак не раньше; о Франции тоже на этот счет не было двух мнений: к семнадцатому году... Однако мы знали, что Германия очень сильно опередила в вооружениях и нас, и Францию, и вполне могла начать войну в пятнадцатом. Вот почему я и мог получить отпуск для лечения за границей, да еще и в Германии. И ведь разве я один? Многие в то лето воспользовались отпусками: кто для лечения, кто просто для отдыха... Живем с Надеждой Владимировной, с женою, в прекрасной гостинице; табльдот, прекрасный стол... Был у нас там и постоянный сосед, усатый мужчина военной выправки, - все на нас поглядывал, так что я уж шутя говорил жене: "Причаровала ты этого молодчину!.." Чтобы тут же его разъяснить, скажу, что это был, как потом оказалось, субъект из берлинской разведки, которой отлично было известно, что я - командир корпуса, стоящего на русско-австрийской границе... Итак, мы приехали в конце мая и дожили тут, в этом Киссингене, до двадцатых чисел июня, так что заканчивался уже наш курс лечения, начали мы готовиться к отъезду, и вдруг сюрприз приятный приготовили отцы города для нас, русских курортных: на центральной площади парка, среди цветников, появились декорации: московский Кремль с Успенским собором, с Иваном Великим, с башнями, с зубчатыми стенами, и несколько поодаль - Василий Блаженный! Отлично сделано, все очень похоже, - смотрите, мол, русские гости наши, как мы к вам внимательны, как мы ценим то, что вы у нас оставляете свои деньги!.. Афиши повсюду в городе: объявляется большое гулянье, фейерверк и прочее... В назначенный день парк, конечно, полон, - двигаться по аллеям можно только в сплошной стене гуляющих... Гремят оркестры, - несколько оркестров, и духовые, и струнные. И что же именно гремят они? Русский гимн "Боже, царя храни!.." Каков реверанс в сторону России, а?.. Только что отгремело это, - началось новое: "Коль славен..." Величественно, что и говорить! Все русские, и мы с женой тоже, чувствуем себя, как на своих именинах... То и дело взлетают разноцветные ракеты, грандиознейший фейерверк ослепителен... Но вот... вот тут вдруг начинается что-то совершенно непонятное, - точно пушечная пальба откуда-то с гор, и летят огни оттуда, - очень точно рассчитанная пальба, - вроде снарядов с дистанционными трубками, - прямо на Кремль, на Василия Блаженного. И вдруг все эти сооружения вспыхивают и начинают гореть, и вся публика ахает и пятится, дым, гарь, - рушатся кресты, и купола, и стены, а все оркестры гремят уже увертюру Чайковского "Двенадцатый год"... Я смотрю в недоумении на жену, она на меня, - готовы даже дернуть друг друга за руки, чтобы убедиться, что мы не спим, не сон видим, что это действительность... Однако какая же подлая действительность, господа!.. Только что отзвучала увертюра Чайковского, как заревели все оркестры и все немцы кругом - свой национальный гимн: "Дейчлянд, Дейчлянд юбер аллее!.." Как вам это нравится? - Очень нагло! - изумленно сказал Дельвиг, а Клембовский спросил, высоко подняв брови: - Это было, вероятно, уже после выстрелов в Сараеве? - В том-то и дело, что раньше! В этом-то и соль всей этой комедии, очень старательно подготовленной!.. Ведь, как хотите, это требовало мастеров своего дела, режиссеров; это требовало порядочных все-таки затрат; наконец, подобное издевательство над русскими святынями - над Кремлем, над Василием Блаженным, с явным намеком на пожар Москвы в двенадцатом году, как оно могло быть терпимо в любое другое время? Ведь это политический выпад очень большой заостренности, раскрытие всех карт, притом чрезвычайно самоуверенное, однако же киссингенские немцы решили, что стесняться уж нечего, и... ошеломили нас этим чрезвычайно!.. Однако даже после такого явного оскорбления, нам, русским, нанесенного, все курортные так же, как и мы с женой, все-таки заканчивали курс лечения: вот как велика была у нас вера в немецкую бальнеологию! Вдруг - полная неожиданность, но уже с мировым резонансом, - выстрелы в Сараеве, убийство четы - эрцгерцога Франца-Фердинанда с женой, - буквально, как громовой удар с пока еще ясного неба!.. Тут уж сомневаться в близости войны было никак нельзя, однако же до того чудовищной всем казалась война между культурными европейцами, которые только что за одним табльдотом обедали, что, уверяю вас, девяносто девять процентов русских, бывших тогда в Германии, все-таки не хотели верить, что война вот она, - растворяй ворота! Мы с Надеждой Владимировной тоже не верили, думали, что как-нибудь уладится дело, хотя уже ультиматум Франца-Иосифа Сербии был нам известен... Несколько дней было у нас таких, как говорится, между страхом и надеждой, наконец, когда я с точностью до пяти дней определил, что не позже двадцать пятого июля должно начаться, мы, разумеется, не медлили с отъездом ни одного часа... И все-таки в Берлине улицы были полны уж тогда народа, буквально бушевавшего, особенно возле нашего посольства... Вот где ругали Россию! Вот где требовали войны немедленно!.. Вот где окончательно и уж теперь на всю свою жизнь понял я, что заклятый враг наш Германия. Брусилов закончил взволнованно, так что Клембовский счел нужным, чтобы разрядить эту взволнованность, заметить: - До Москвы, однако, немцам далеко, как до звезды небесной! - Но замысел-то, замысел был, оказывается, каков у этих степенных колбасников с их увесистыми дражайшими половинами! - возбужденно подхватил Брусилов. - Откровеннейший замысел сжечь без остатка Москву, притом со ссылкой на двенадцатый год!.. Если б вы видели, как они хлопали в ладоши и как визжали обрадованно, эти Амалии и Берты, - откуда у них и темперамент взялся! - когда горел и валился Кремль! Но ведь раньше, чем сжечь Кремль, надо сжечь половину России, - и на это, значит, шли, как и надо, с пафосом, с визгом, с аплодисментами!.. Понаблюдали бы вы их, как они рассаживаются на зеленой лужайке в праздник для того, чтобы по фунту свиного сала съесть и по три бутылки пива выпить: они, эти Амалии белобрысые, без всякого стеснения, как по команде, все задирают верхние юбки, чтобы их не зазеленить травой, и усаживаются на нижние!.. Юбки свои они жалеют, значит, а миллионов русских детей, которые по милости их воинственных настроений осиротеют, а миллионов калек русских, миллионов нищих, которые лишатся всего, что имеют, - этого никого им, подлым тварям, не жалко! Я говорю об Амалиях, а не о Гансах, потому что откуда же к нам пришла эта так называемая "вечная женственность", как не из Германии, и казалось бы, Амалия должна была, как Андромаха Гектора, остановить чересчур зарвавшегося Ганса, но в том-то и дело, что этого не было, господа, этого мне видеть не удалось. К ужасу моей жены, господа, Амалия была вне себя от восторга, когда "жег Москву" ее Ганс! II От Бердичева до Ровно, где был штаб большой армии Каледина, прямая дорога вела через ту же старорусскую Волынь, из которой вышвырнула на своем участке врагов одиннадцатая армия и почти вышвырнула восьмая; оставались в руках австро-германцев только Владимир-Волынск и Ковель с частями своих уездов. Поезд Брусилова шел по живописным местам, вздыбленным, лесистым, богатым. Поля пшеницы, уже колосившейся, переливисто-волнистой, чередовались с плантациями кукурузы и сахарной свеклы, хотя уже много попадалось и пустополья, густо заросшего золотой сурепицей и другими буйными сорняками. Украинские хутора хотя и не везде блистали чинной и потому милой сердцу довоенной белизною хат, но по-прежнему красовались монументальными тополями, напоминавшими Брусилову Кавказ, где он родился и жил до конца отрочества, когда его отвезли в Петербург, в Пажеский корпус. Промелькнул, сверкнув здесь и там, извилистый крутобережный Тетерев, приток Днепра; должны были засинеть и другие большие волынские реки - Случь, Горынь, которые тоже пересекала эта линия железной дороги на пути к Ровно. У Брусилова была душа, податливая к красотам природы, притом южной, как наиболее пышной. Когда он вырывался в отпуск, начав свою службу с юных лет, он путешествовал по Италии, Греции, Турции; свои дни отдыха летом, будучи уж на больших служебных постах, он любил проводить за городом, в местах, подобных тем, по которым проезжал теперь, почти неотрывно глядя в окно. Теперь он тоже как бы вырвался из привычной, каждодневной обстановки своей штабной работы, яснее мог представить свою жену, Надежду Владимировну, высокую, не молодую уже, свыше сорока лет, но полную кипучей энергии женщину, с лучащимися голубыми глазами; мог подумать и о своем сыне от первой жены, молодом офицере, которому предстоял важный шаг в жизни - женитьба. От жены и сына он был оторван войною, точнее, той великой ответственностью, которую на него возложило его положение в армии. От его распоряжений, от его действий, от тех подписей, какие он ставил на тысячах бумаг, зависела судьба сотен тысяч людей на фронте и миллионов людей в тылу, и в этом великом многолюдстве тонули, не могли не тонуть два самых дорогих для него человека - жена и сын; впрочем, оба они жили своей жизнью. Жена выявила себя как общественный деятель еще в те годы, когда не была за ним замужем: во время русско-японской войны и позже она отдала себя делу помощи раненым и инвалидам и писала по этим вопросам статьи в журналах. Она не бросила этого и когда вышла за него замуж - года за четыре перед войной. Она отдалась этому снова во всю глубину своей деятельной натуры теперь, когда гремела война. Но если свою жену он знал еще тогда, когда была она девочкой и жила на Кавказе, если о ней он иначе и не думал, что она как бы предназначена была ему в жены, то совсем другое было с его сыном. Тут была просто ловля жениха с громким именем, причем невеста была взбалмошная мамашина дочка, а мамаша - состоятельная помещица, желавшая вращаться в высоком обществе. Атака на сына со стороны этих обеих женщин велась до того настойчиво, что за него, которому, конечно, он желал счастливой семейной жизни, было очень тревожно. Волынь входила в число тех двенадцати губерний, из которых состояли Киевский и Одесский военные округа, примыкавшие к Юго-западному фронту и бывшие в непосредственном подчинении Брусилова, так что на все, что он видел теперь в окно вагона, он должен был глядеть хозяйскими глазами. Это и было в нем, и, разумеется, этого ничто не могло вытравить; строгий к себе самому, он был известен строгостью и к своим подчиненным, а очень наметанный зоркий хозяйский глаз он приобрел еще в те далекие годы, когда стал командовать эскадроном в Тверском драгунском полку, и зоркость его росла с годами, чинами и повышением в должностях. Он отмечал и теперь, как и где обработаны поля, назначение которых прежде всего кормить фронт; какие грузы, необходимые фронту, везут товарные вагоны и платформы, обгоняемые его поездом по другой колее; в каком состоянии лошади, оставшиеся у жителей после многочисленных мобилизаций; каков рогатый скот, каковы, наконец, и сами эти жители, - как одеты, хмуры или довольны их лица... Летнее, щедрое на ласку и тепло солнце скрашивало, впрочем, все, что могло показаться неприглядным в любое другое время; Волынь казалась радостной, как бы ни был подозрителен к этой радости любой наистрожайший хозяйский глаз, и не показалось Брусилову ни в малейшей степени неестественным, когда подошла на одной станции к его вагону высокая красивая девушка с большим букетом скромных полевых цветов, шедшая впереди нескольких других сестер милосердия. Все сестры были из санитарного поезда, направлявшегося на фронт так же, как и поезд главнокомандующего, но поставленного пока на запасной путь. Этой задержкой и воспользовались сестры, чтобы набрать цветов. Конечно, и комендант станции, и парадно одетые жандармы стояли на перроне, - был полностью соблюден весь декорум встречи главнокомандующего, который, впрочем, не выходил из вагона, а стоял у окна, так как остановка здесь по расписанию должна была длиться три минуты, но большой свежий букет цветов в узкой, голой до локтя, слегка загорелой девичьей руке, лучистые голубые глаза и эти несколько слов, сказанных застенчиво, но вполне внятно: "Ваше высокопревосходительство, не откажитесь принять" - растрогали Брусилова. Он, так много на свободе думавший о сыне, собиравшемся ввести в их дом молодую жену, и о своей жене, высокой женщине с голубыми глазами, не только взял букет, но, удержав узкую загорелую руку девушки и перегнувшись к ней из окна, дотронулся до нее губами так же радостно-почтительно, как если бы перед ним стояла Надежда Владимировна. Он спросил девушку: - Как ваша фамилия? - Веригина, - ответила она. - А имя? - Наталья. - Благодарю вас, - кивнул головою и ей и другим сестрам Брусилов. Поезд тронулся, а он стоял в окне, глядел в их сторону, и улыбка, пробившись на его строгом лице, так и не сходила с него, пока он был виден Наталье Сергеевне. III Как-нибудь точно установить потери противника, конечно, не было возможности. Можно было только привести в известность количество пленных и взятых трофеев, и к середине июня пленных насчитывалось уже около двухсот тысяч человек, из которых свыше трех тысяч было офицеров, а трофейным оружием перевооружались целые дивизии, и это оказалось вполне удобным, потому что патронов к русским трехлинейкам насчитывалось на складах гораздо меньше, чем захваченных австрийских патронов. Из подсчета убитых и тяжело раненных солдат и офицеров австро-венгерцев, а также из опроса пленных определялось в штабе Брусилова общее число потерь противника не меньше, как в семьсот тысяч человек. Однако и число потерь в войсках Юго-западного фронта было тоже велико: с 22 мая по 16 июня, то есть меньше, чем за месяц, выбыло из строя четыре тысячи офицеров и двести восемьдесят пять тысяч солдат. Миллион бойцов с той и с другой стороны вырвал брусиловский прорыв всего только за двадцать три дня боевых действий, причем далеко не все дни и далеко не на всем фронте за это время велись бои. Конечно, легко и даже серьезно раненные, подлечившись, должны были со временем снова влиться в строй с обеих сторон, но одних только убитых и умерших от ран за эти три недели насчитывалось во всех четырех армиях Юго-западного фронта свыше сорока тысяч солдат и офицеров, - к подобным потерям не мог сразу приспособить себя даже и Брусилов, привыкший в эту войну командовать только одною армией, вся численность которой не превышала обычно полутораста тысяч штыков и сабель. Результаты подсчетов не выходили у него из памяти, пока он ехал в Ровно, и не один раз он спрашивал себя, не слишком ли щедро расходует он людей, не мотовство ли это, какое проявляют иногда неожиданно для себя сразу разбогатевшие люди. Соответствуют ли эти огромные потери достигнутым результатам? Очень трудно было ему ответить на такой прямой до жестокости вопрос, так как не было у него таких весов, на одну чашку которых можно было бы класть потери, а на другую - успехи и делать это уверенно, безошибочно и беспристрастно. Но теперь не один уже только его фронт, а также и соседний с ним, Западный, разрешил себе наконец трату людей, и Брусилов ловил себя на том, что думал не без оттенка соперничества: "Ну вот, пусть теперь нам, молодым главнокомандующим, покажет старый и опытный Эверт, как можно добиваться больших успехов малой кровью, а мы посмотрим, поучимся, - учиться никогда не поздно!.. Что же касается нас, грешных, то мы твердо знаем только один непреложный закон: с волками жить - по-волчьи и выть; и раз противник, нам объявивший войну, ведет ее большою кровью, для чего заготовил неисчислимое количество снарядов, ружейных патронов, мин, то как можем мы победить его, ахая и хватаясь за голову при подсчете наших потерь?" Все эти и подобные им мысли во всей осязательности их встали перед Брусиловым, когда он увидел встречавшего его обычным рапортом командующего восьмой армией Каледина. Он не видал его со времени совещания в Волочиске в начале апреля. Но если и там Каледин вызывал своим видом расспросы о его здоровье, то это было вполне объяснимо: он только что, незадолго перед тем, вернулся из госпиталя, где лечился от сквозной пулевой раны, считавшейся тяжелой. Тогда он был бледен, почти прозрачнолиц, с испариной, выступавшей на лбу, над переносьем от слабости, и Брусилов еще тогда спрашивал его, не лучше ли ему все-таки еще отдохнуть с месяц вдали от фронта. Однако самонадеянность ли излишняя это была, или что другое, только Каледин тогда очень решительно заявил, что совершенно поправился и не где-нибудь еще, а только на фронте будет чувствовать себя на своем месте и окончательно укрепит здоровье. Брусилов видел теперь, что он - апрельский Каледин - переоценил свои силы: перед главнокомандующим фронтом стоял, держа руку у козырька и суконным голосом произнося избитые слова рапорта, командующий основною армией, генерал с георгиевским оружием и двумя Георгиями за храбрость, худой, пожелтевший, скуластый, с померкшими, тусклыми рыбьими глазами. - Здравствуйте, Алексей Максимович! Вы не больны, а? - спросил Брусилов, подавая ему руку. - Никак нет, вполне здоров, - ответил Каледин как будто тоже какою-то заученной, избитой суконной фразой. Он был выше Брусилова ростом и старался держаться молодцевато, но из него как будто вынут был тот "аршин", который полагается "проглотить", чтобы получить настоящую военную выправку. Однако дело было уж не в этой внешней выправке, когда ему были вверены Брусиловым силы, действующие на ведущем участке фронта: важна была выправка внутренняя - армия в голове, и об этом был острый разговор по существу дела между двумя генералами-от-кавалерии, из которых один был старше другого на восемь лет, но смотрел на него с сожалением, недоумением и горечью, которую не только не мог, - даже и не хотел скрывать. Правда, и два предыдущих дня, и этот, в который приехал Брусилов, были днями ожесточеннейших контратак немцев по всему вообще фронту и, главным образом, на участке восьмой армии, однако такой прием немецких генералов не был новостью для Брусилова, и он не понимал, почему им так явно даже для невнимательного глаза удручен боевой командир Каледин. - Разведкой обнаружено, - тоном доклада, грудным приглушенным голосом, говорил он, стоя рядом с Брусиловым перед картой своего фронта, висящей на стене в его штабе, - обнаружено против меня большое количество новых дивизий. Здесь, - показывал он на карте, - сто восьмая германская дивизия... Вполне установлено, что она переброшена ко мне с Северного нашего фронта... Здесь - дивизия генерала Руше... Ведь она стояла против Западного фронта, - нашли возможным, значит, перекинуть ее сюда... Кроме того, позвольте обратить ваше внимание, Алексей Алексеевич, - здесь вот так, охватывающей подковой, расположились дивизии: девятнадцатая, двадцатая, сорок третья, седьмая и наконец одиннадцатая баварская, - эти успели добраться ко мне из Франции. Это еще не все: на владимир-волынском направлении появились: сводная ландверная дивизия и девятнадцатая бригада, тоже ландверная, из Италии, - все части свежие, вполне укомплектованные, хорошо снабженные... - Ведь для меня, Алексей Максимович, все это не новость, что вы докладываете, - я это знал и сидя у себя в Бердичеве, - нетерпеливо говорил на это Брусилов. - Новостью для меня является только то, что вы придаете этому слишком большое значение. Пусть восемь с половиной новых дивизий, но ведь и к вам частью подошли, частью подходят новые корпуса. Что могут вам сделать эти новые дивизии? Начали наступление? Но ведь ваши части отбивают пока эти попытки? - Отбивают, совершенно верно, однако... кое-где уже начинают пятиться, вгибать фронт... - мямлил Каледин, - именно мямлил: запущенные, лезшие в рот усы очень мешали ему говорить отчетливо, и это раздражало Брусилова. - Совершеннейшие пустяки, послушайте, Алексей Максимович, раз у них нет сильных резервов, - энергично говорил он, - а резервов нет и не будет! Откуда они их перебросят, если начались действия у Эверта, и на Сомме, и под Верденом, и даже итальянцы отважились уж переходить в контратаки, - откуда, а? Ведь началось оно наконец, то самое, чего мы ждали три недели, - началось, и не с пустыми руками! А ведь "лиха беда - начало", как говорится. Мы были застрельщиками и сделали свое дело хорошо, - отчего же вы как будто в чем-то не уверены, чего-то опасаетесь, имеете подавленный какой-то вид?.. Вы мне говорили об этом по Юзу, - я приехал выяснить на месте, что именно вас угнетает. Против ваших, имеющихся в наличности, двенадцати дивизий действуют, считая с новыми, всего-навсего двенадцать с половиной дивизий - только и всего. Что же это, - подавляющее превосходство в силах? Решительно никакого, и ваш план действий на ближайшие дни - переход во встречное наступление на Ковель! - Мы чтобы шли в наступление? - изумился Каледин. - Непременно, - тоном приказа ответил Брусилов. Но Каледин, вдруг насупясь, глядя не на него, а куда-то вбок, буркнул: - Наступать мы не можем. - Как так не можете? - почти выкрикнул Брусилов. - Стоит только мне начать выдвигать центр, как в правый фланг мой вцепятся немцы, - повысил уже голос и Каледин. - Правый ваш фланг? Но ведь его прикрывает армия генерала Леша! Сражается она или нет? - Там не может быть никакой удачи! - даже рукой безнадежно махнул и отвернулся Каледин. - Как так не может? Сколько времени готовились - и "не может"? - Не может... и не будет... Кроме того, наступление на Ковель - это очень неопределенно, - вызывающе уже поднял голову Каледин. - Ковель и есть Ковель, - что же может быть определеннее? - раздражаясь, спросил Брусилов, стараясь понять, что имеет в виду его командарм. - Прямо на Ковель ведет шоссе... Оно перекрестным огнем насквозь простреливается немцами... Обойти же его невозможно: там - долина Стохода и такая топь, что засосет всю мою армию... А все обходные пути чрезвычайно сильно укреплены немцами, - с усилием проговорил Каледин. - Многие участки даже минированы на большую глубину, не говоря о превосходстве в артиллерии у противника... Я не знаю, сколько еще могу выдержать их атаки, но идти в наступление на такую сильную крепость, как Ковель, это значит только бесполезно умножить мои потери... "Потери" - это слово и без того острым шипом торчало в мозгу Брусилова, и теперь этот упавший духом командарм как бы надавил на него, вызвав резкую боль. - Потери! - вскрикнул Брусилов. - Тогда - в Голландию!.. Тогда вам надо в Голландию!.. Там ловят и солят голландскую сельдь, доят голландских коров, делают голландский сыр, сажают голландские тюльпаны и не имеют никаких потерь, а одну только прибыль, потому что совсем не воюют!.. А раз нам объявлена война и враги на нас хлынули миллионами, мы обязаны защищаться, то есть воевать, и мы воюем, как умеем, но раз мы воюем, то и несем потери, а без потерь воевать нельзя, и победить, сидя на месте, тоже нельзя! Кто не идет вперед, тот боится, а кто боится, тот уже побежден!.. И что вы мне говорите о топях на Стоходе! Ваш же тридцать второй корпус перебрасывает свои полки через подобные топи у генерала Сахарова и не кричит о том, что это невозможно! Пусть там даже утонула целая рота в дивизии этого молодчины Гильчевского, о чем он и донес без утайки, но ведь река Пляшевка форсирована им под огнем противника, и противник опрокинут, выбит, наполовину уничтожен, наполовину бежал, вот это - пример, достойный подражания, а вы, значит, просто не в состоянии зажечь войска, вам вверенные, верой в успех, - тогда так и скажите! Тогда мне, значит, придется с вами расстаться, - вот что придется мне сделать!.. Я представлял вас к георгиевскому оружию и к обоим георгиевским крестам, как заведомо храброго лично человека и умеющего владеть людьми. Но что же получилось теперь? Вы, мною отмеченный как выдающийся начальник кавалерийской дивизии, теперь, выходит, теряетесь, когда вам вверен верховным главнокомандующим ответственнейший участок всего моего фронта... Я отношу это к вашей болезни, к тому, что вы не совсем оправились от раны и взялись за дело, превышающее ваши силы... Значит, вам надо продолжить ваше лечение, отдохнуть... Каледин выслушал все, что, волнуясь, говорил Брусилов, с виду спокойно. Они были один на один в комнате с закрытыми окнами и дверью. Их могли, конечно, слышать из соседней комнаты, если бы подслушивали у дверей, но этого нельзя было предположить. Из приехавших с главнокомандующим штабных генералов Дельвиг уехал дальше, непосредственно на фронт, как инспектор артиллерии, а Клембовский говорил с начальником штаба восьмой армии генерал-майором Сухомлиным, обсуждая с ним тот же вопрос о переходе во встречное наступление на Ковель. Брусилов, наблюдая своего собеседника, замечал, что худые пальцы его рук как-то странно дрожали, но лицо не менялось, и глаза были по-прежнему тусклы. - Я не думаю отрицать, что я несколько устал, - заговорил наконец Каледин. - Но не настолько все-таки, чтобы нуждаться в отдыхе... Нет, не отдых, а успех, только настоящий успех мог бы меня возродить, - прошу мне верить, Алексей Алексеевич! И вот сейчас я полагаю, что успех мог бы быть на одном направлении: если бы Туркестанским корпусом атаковать район Новоселки-Колки. Брусилов даже не взглянул на карту, к которой повернул голову Каледин: он и без того хорошо знал этот район. - Допускаю, вполне допускаю, что Туркестанский корпус имел бы здесь успех, но разъясните мне, какие же были бы результаты этого успеха? - спросил он откровенно ироническим тоном. - Противник был бы сломлен в этом районе и отброшен назад, - вот какие могли бы быть результаты, - сказал Каледин. - Отброшен куда же именно? В район Ковеля? Чтобы сгустить ряды врага там, где они и без того густы?.. Нет, этот план не годится! - Выходит, что командарм не имеет даже права действовать хотя бы где-нибудь по своему плану? - с заметным вызовом в голосе заметил Каледин. - У меня несколько армий, Алексей Максимович, и если каждый командарм будет изобретать свои планы, какие полегче для выполнения, то что же это будет такое, подумайте! Конечно, был бы полный разброд, совершенно в конце-то концов безвредный для противника и очень вредный для нашего дела... Брусилов хотел продолжать, усиливая экспрессию, но Каледин вдруг перебил его, снова повернув голову к карте: - Вполне согласен с вами, Алексей Алексеевич, что участок Колки-Новоселки удален от интенсивного нажима противника. Но вот соседний участок - Колки-Копыли, - он будет гораздо ближе к главным его силам и, кажется, более удобен для нанесения сильного удара. - Совсем другое дело! Колки-Копыли - это совсем другое дело, Алексей Максимович! - обрадованно подхватил Брусилов. - Против такого плана действий, если только он у вас вполне обдуман, не только ничего не имею, но разрешаю и благословляю! Отсюда вы зайдете при удаче действий, - а неудачу я всячески отрицаю, - во фланг немцам, и пусть-ка они потом попробуют вырвать эту занозу, когда вы нажмете на них главными силами со стороны ковельского шоссе! А вашему левому флангу для охвата их группы с правого фланга поможет правый фланг одиннадцатой армии, который тоже получил свежее подкрепление и готов к действиям... - Ежедневно жалуются мне командиры корпусов, что у них не хватает патронов, - снова упавшим тоном проговорил в ответ на это Каледин. - Что делать!.. Ежедневно весь Юго-западный фронт тратит в среднем три с половиной миллиона патронов, и ежедневно мне отпускают всего только три миллиона. Недостающее я покрывал из запасов на складах, теперь они приходят к концу... Выходит, что надо внушить, чтобы велся исключительно прицельный огонь: тогда все-таки меньше будут палить в белый свет, - сказал Брусилов и добавил: - Кстати вы сказали, что не может быть удачи у Леша, и очень уверенно сказали это. Почему вы так думаете? - Почему?.. Армии генерала Эверта привыкли к тому, чтобы терпеть одни только неудачи, - безнадежно кивнул головой Каледин. - Но раз теперь третья армия входит уже в мой фронт, то может быть... - Брусилов не договорил, так как очень удивленное вдруг стало лицо у Каледина: не договаривая, можно было понять, что он не то чтобы забыл, но, очевидно, как-то выпустил из виду, что произошла уже перемена в решении ставки, то есть Алексеева, и третья армия, о которой пришел было категорический приказ, что она, как была в распоряжении Эверта, так на его фронте и под его началом и остается, - дня через два после того передана была все-таки Брусилову. Кому, как не Каледину, соседу Леша, было лучше всего знать об этом, тем более что в его же штабе появились офицеры из третьей армии, и вдруг он, вследствие какого-то странного затмения памяти... Лицо Брусилова невольно сделалось таким же изумленным, как и лицо Каледина, и жалкой уверткой показались ему слова его командарма: - Я не сомневаюсь, что раз третья армия попала в ваши руки, то она и... переменит теперь свои привычки... "Переменить его, - думал о нем Брусилов, - в сущности, больше ничего не остается... Но кого назначить на его место?.. Ведь у него не дивизия, не корпус, а целая армия, притом армия в действии... кого назначить?.." - Я сейчас должен ехать обратно, - заговорил он сухо, но сдержанно. - У меня нет времени, к сожалению, на детальный разбор вашего плана наступления на Колки-Копыли, но я уверен, что вы, Алексей Максимович, проведете его с энергией, вам присущей. - Я приложу все усилия, - ответил Каледин, теперь уже не стараясь держаться по-строевому, а действительно отыскав в себе старую выправку. - Счастливо оставаться, и желаю вам успеха, Алексей Максимович! - Честь имею кланяться, Алексей Алексеевич!.. Постараюсь оправдать ваше доверие ко мне! Брусилов, поезд которого был готов к отправке в обратный путь, уехал вместе с Клембовским, поговорив еще перед отъездом с начальником штаба Каледина, генерал-майором Сухомлиным, которого знал еще до войны, который был еще и тогда у него лично начальником штаба 12-го корпуса, как после был при нем в восьмой армии. Это был человек ясного ума, крепкого здоровья и внушал Брусилову уверенность в том, что даже раздерганного Каледина он все-таки сумеет предохранить от опасных для дела шагов. ГЛАВА СЕДЬМАЯ В СТАВКЕ I Если Николай II не говорил торжественно, как Людовик XIV: "Государство - это я!", то потому только, что это подразумевалось само собою. Вступив на престол как самодержавный монарх, назвав "бессмысленными мечтаниями" жалкие посягательства на некоторые, очень маленькие, урезки власти, с которыми обратились было к нему представители правящих кругов в первое время его царствования, он вынужден был дать в октябре 1905 года, после потрясений, вызванных революцией, свою подпись на проект образования Государственной думы. Однако Дума эта - русский парламент - была такова, что вызвала ядовитое замечание одного из царских же министров: "У нас, слава богу, нет парламента". Несмотря на Думу, где обсуждались государственные мероприятия, Николай все-таки продолжал по-прежнему считать себя самодержцем, божьим помазанником, и теперь, когда шла война России с Германией, он воспринимал ее как войну свою личную с Вильгельмом II, императора с императором. Но Вильгельм был не просто император, он был "любящий кузен друг Вилли", как подписывался он чаще всего под своими к нему письмами. Вильгельм был старше Николая по возрасту и на шесть с лишком лет раньше его стал императором; этим и можно было на первый взгляд объяснить менторский тон писем и телеграмм Вильгельма, писавшихся исключительно по-английски. Но сам Николай знал, что дело было не только в этом: Вильгельм был неоднократно его гостем, ездил на длительные свидания с ним и он сам, - можно было поэтому им обоим в достаточной степени изучить друг друга. Свидания не изменили установившихся между ними отношений. Шли годы, оба они старели, но при всяких обстоятельствах выходило так, что одаряющим был Вильгельм, одаряемым - Николай, хотя империя первого могла бы утонуть в необъятных пространствах империи второго. Как младший на старшего, почтительно и вполне сознавая его над собой превосходство, смотрел Николай на Вильгельма. Когда они бывали вместе, всем их окружавшим бросалось в глаза, как шумно, как непререкаемо авторитетно вел себя император Германии, этот самоуверенный человек с лихо подкрученными кверху желтыми усами, и как стушевывался перед ним, точно робел и терялся, малорослый, не имевший ни в одном из военных мундиров подлинно военного вида русский царь. Не кого-либо другого, а именно Вильгельма пригласил Николай в крестные отцы для своего новорожденного сына, в почетные, так сказать, крестные отцы, - действительным был генерал-адъютант Иванов. Рождение сына после четырех кряду дочерей было исключительно радостным событием в семье последнего царя на русском троне, хотя в то время шла во всех отношениях несчастливая, даже просто позорная война с Японией. "Солнечный луч", как назвал в своем письме Вильгельму Николай новорожденного, был объявлен наследником престола, - династические вожделения наконец утолялись, колокола трезвонили во всех городах и селах России... Что ответил Николаю Вильгельм? "Милейший Ники! Как это мило с твоей стороны, что ты подумал о том, чтобы пригласить меня крестным отцом твоего мальчика! Ты можешь себе представить нашу радость, когда мы прочли твою телеграмму, сообщающую об его рождении! "Was lange wahrt, wird gut" (что долго длится, венчается успехом), - говорит старая германская пословица, пусть так и будет с этим дорогим крошкой. Да выйдет из него храбрый солдат и мудрый, могущественный государственный деятель... Прилагаю при этом для моего маленького крестника кубок, который он, я надеюсь, начнет употреблять, когда сообразит, что жажда мужчины не может быть утоляема одним только молоком! Может быть, он тогда придет к заключению, что поговорка "Ein gutes Glas Branntwein soll mitternachts nicht schadlich sein" (добрый стаканчик водки в полночь повредить не может) - не только всем известная ходячая истина, но что часто "im Wein ist Wahrheit nur allein" (в одном вине истина), как поет дворецкий в "Ундине". В заключение же приведу классическое изречение нашего великого реформатора, д-ра Мартина Лютера: "Wer nicht liebt Wein, Weib und Gesang, der bleibt ein Narr sein Leben lang" (кто не любит вина, женщин и песен, тот всю жизнь остается дураком) - таковы правила, в которых мне хотелось бы воспитать моего крестника. В них глубокий смысл, и против них ничего нельзя возразить". Однако воспитатель на другой же странице письма уступил место стратегу, поскольку тянулась война, в которую втравил Николая не кто другой, как тот же "любящий кузен и друг", иногда менявший эту подпись на другую: "Адмирал Атлантического океана", иногда объединявший обе. "Ход военных событий был очень тяжел для твоей армии и флота, - писал он дальше, - и я глубоко скорблю о потере стольких храбрых офицеров и солдат, павших и потонувших во имя долга, честно выполняя присягу, данную ими своему императору... По моим расчетам, у Куропаткина должно быть 180 тысяч человек действующей армии, в то время как японцы собрали 250-280 тысяч, - это все еще большое несоответствие сил, которое крайне затрудняет задачу твоего доблестного генерала... Старое изречение Наполеона I все еще остается в силе: "La victoire est avec les gros bataillons" (победа на стороне крупных сил)". И дальше (нужно сказать, что письмо это писалось в августе 1904 года): "Когда в феврале началась война, я выработал для себя план мобилизации, основываясь на численности японских первоочередных войск. Так как последние насчитывают 10-12 дивизий, то для безусловного перевеса над ними нужно 20 русских дивизий, то есть 10 армейских корпусов; принимая во внимание 4 сибирских корпуса, которые уже на месте и составляют маньчжурскую армию, остаются 6 корпусов, которые должны быть присланы из России. Из них должны быть сформированы 2 армии по 3 корпуса каждая, при них по кавалерийскому корпусу из 8 бригад с 4 батареями на каждую армию. Вот что, по моим соображениям, должно было быть послано и чего было бы достаточно для победы. Маньчжурскую же армию следовало оставить в качестве как бы передового заслона, прикрывающего подход корпусов из России к их базе, их формирование и развертывание..." Советы эти, правда, несколько запоздали, но "друг и кузен" не постеснялся все-таки изложить их, чтобы показать, как глубоко, как близко к сердцу принимал он интересы русского императора. Казалось бы, откуда, каким ветром могло нанести вдруг, через десяток лет всего, ожесточеннейшую войну между закадычными друзьями, из которых один так трогательно заботился о другом, а другой - подопечный - был так примерно почтителен? Бывало, однако, кое-что, что в империи Ники, "адмирала Тихого океана", не совсем нравилось Вилли, "адмиралу Атлантического океана", и в отношении чего ему непременно хотелось бы установить там свой порядок. Например, совершенно не нравилось Вилли, что Россия, как это случилось еще при отце Николая - Александре III, была в союзе с Францией; и во многих письмах своих во время русско-японской войны изобличал он французское правительство и французов, которые злорадствовали по поводу русских неудач и содействовали англичанам в их открытом будто бы пособничестве Японии. В то же время он старался сбывать свой уголь русской эскадре, отправленной из Балтики на Дальний Восток под командой Рождественского, и выставлял это как особую услугу Николаю, навлекающую на него, Вилли, недовольство не только в Англии, но и во Франции. Наконец, он предложил Николаю подписать составленный им договор о союзе на предмет обороны, если на одну из империй нападет какая-либо из европейских держав. Конечно, он имел в виду Англию. Его замыслы шли очень далеко. Быть может, никто в Европе не следил так прилежно за русско-японской войной, как Вильгельм. Точнее, он сам вел эту войну, сидя у себя за картами Дальнего Востока, хотя его стратегические планы так и оставались при нем, а царские генералы и адмиралы действовали по своим, возмутительно бездарным планам, почему и проигрывали так постыдно войну. Но Вилли пользовался и всеми их неудачами, чтобы указывать время от времени на "главного виновника" этих неудач - Англию - своему "кузену и другу" Ники. Он напомнил ему и о картине своей "Желтая опасность", написанной им маслом еще за несколько лет до японской войны: это должно было показать Николаю, какого тонкого, проницательного политика имеет он в лице своего "друга", это должно было склонить "милейшего Ники" верить ему непреложно во всем и следовать его советам. "Верь мне!" - часто взывал он к своему подопечному в письмах и телеграммах. Указывая на то, что англичане продали японцам два новых крейсера - "Ниссин" и "Кассуга", - причем и офицеры и экипажи на этих судах были будто бы британские, и что японский адмирал Того одерживал свои победы "благодаря тому, что его суда снабжались кардифским углем", Вилли вполне одобрял роковую затею царя послать балтийскую эскадру на Дальний Восток и брался снабжать ее своим германским (тоже победоносным) углем, а новые броненосцы для русского флота, по его мнению, нигде бы не могли построить лучше, чем на германских верфях: "Ибо последние стали бы работать, как для своей родины", - писал он. Широкой натуре Вилли было явно тесно в своей небольшой империи. Затаенный скрежет зубовный: "Эх, не умеешь ты царствовать в своей стране! Вот я бы, я бы навел там порядок! Вот я бы сделал из этого бесконечного пространства государство, способное покорить весь мир!.." - этот скрежет так и прорывался из-за строк писем и телеграмм "любящего кузена и друга", и иногда Ники его слышал. Так было, когда, подписав подсунутый ему при свидании в Бьорке текст договора о союзе, Ники все-таки не решился сообщить этого своей союзнице Франции, чтобы не расколоть этим союза с нею. Вилли не зря именовал себя "адмиралом Атлантического океана", а Ники предложил называться "адмиралом Тихого океана" для их секретной переписки: он всячески толкал его на Дальний Восток, чтобы отвлечь его от интересов на Ближнем Востоке. Предвидя (и сам идя навстречу им) столкновения в будущем с Англией на почве мировой торговли, он очень деятельно готовил к этому свой флот, но опереться при этом еще и на многомиллионные людские резервы России было венцом его желаний. Он и не скрывал даже иногда от своего друга, что надеется на его большую уплату, оказывая ему мелкие услуги. Он писал в одной из телеграмм: "Do, ut des (даю, чтобы ты дал)". Эта телеграмма была ответом на письмо Николая, в котором выражалось сомнение насчет Франции, чтобы она могла вступить в союз с Германией против Англии. "Обязательства России по отношению к Франции, - писал Вильгельм в ней, - могут иметь значение лишь постольку, поскольку она своим поведением заслуживает их выполнения. Твоя союзница явно оставила тебя без поддержки в продолжение всей войны, тогда как Германия помогала тебе всячески, насколько это было возможно без нарушения законов о нейтралитете. Это налагает на Россию нравственные обязательства также и по отношению к нам: "Do, ut des". Между тем нескромность Далькассе обнаружила перед всем миром, что Франция, хотя и состоит с тобою в союзе, вошла, однако, в соглашение с Англией..." Желая отколоть "друга и кузена" от Франции, Вилли неоднократно напоминал ему о "крымской комбинации", то есть о старинном союзе Франции и Англии, вызвавшем Крымскую войну, и если не своими словами, то ссылкой на Бисмарка давал ему понять, что по существу, по крови, Ники совсем не Романов, а Голштейн-Готторп, чистокровный немец на русском престоле, и должен дуть поэтому в немецкую дудку. Если о Николае I говорили: "Когда он сидел в кругу немецких владетельных особ, то казалось, что Германия уже объединилась под его, Николая I, главенством", - то и письма Вильгельма к Николаю II в период японской войны могли бы поразить тем назойливым вмешательством в русские дела, которое проявлял импульсивный император Германии, пользуясь инертностью "милейшего Ники". "Русское движение", как Вильгельм называет постепенно нараставшую революцию 1905 года, очень обеспокоило его; этому движению он посвятил длиннейшее из своих писем "кузену и другу". В связи с беспокойством изменился и обычный тон Вилли. "Ты согласишься сам, - писал он, - что подобный процесс в таком могучем народе, как твой, должен естественно вызывать живейший интерес в Европе и comme de raison (само собою разумеется), прежде всего в соседней стране". Это письмо полно не советов уже, а прямых поучений, как надо управлять государством, чтобы непопулярным в народе не быть, непопулярных войн, как русско-японская, не начинать и умных государей, как сам Вилли, слушать. Он внушает своему подопечному, что ему следует самому стать верховным главнокомандующим, а Куропаткина держать при себе только в качестве начальника штаба, но перед этим шагом обратиться к дворянам и общественным деятелям, собрав их в московском Кремле. "После этого царь, окруженный духовенством с хоругвями, крестами, кадилами и святыми иконами, должен выйти на балкон и прочитать только что сказанную им речь уже в качестве манифеста своим верноподданным, собравшимся внизу на дворе, окруженном сомкнутыми рядами войск..." Это писалось после "9 января", - понятно поэтому, что и Вильгельм не представлял себе беседы с русскими верноподданными иначе, как окружив их сомкнутыми рядами войск. Государственная дума (булыгинская) проектировалась благодаря внушениям того же Вилли, о чем он писал Ники несколько месяцев спустя после предыдущего письма: "Так как ты сказал мне, что соответственно идеям, которые я тебе высказывал, Булыгин уже выработал согласно с твоими указаниями законопроект, то, полагаю, необходимо обнародовать его немедленно, чтобы депутаты были избраны как можно скорее; это даст тебе возможность, когда тебе будут предложены условия мира, сообщить их представителям русского народа, на которых и ляжет ответственность за их отклонение или за одобрение. Это оградит тебя от общих нападок на твою политику, которые последуют со всех сторон, если ты сделаешь это единолично". Посланный царем в Портсмут для заключения мира с Японией, Витте на обратном пути заезжает по приказу царя в Берлин, и от него Вилли, раньше, чем Ники, выслушивает доклад о всех действиях и о всех терниях, сквозь которые пришлось ему пробраться для достижения не очень постыдного мира. А Вилли потом писал Ники: "К моему удовольствию, для меня выяснилось, что его (Витте) политические идеи и те взгляды, которыми мы обменивались в Бьорке, вполне совпадают в своей основе. Он усердно отстаивает мысль русско-германо-французского союза..." Вильгельм уже строил обширнейшее здание "Континентального Союза" из пяти крупнейших держав: Германии, Австро-Венгрии, Италии, России и Франции, надеясь играть в них главную роль и заручиться даже поддержкой Англии и Японии. А Витте был мил его сердцу еще и потому, что он подписал во время русско-японской войны очень выгодный для Германии и разорительный для России торговый договор. Как нетерпеливо желал этого договора Вилли, видно из его энергичных выражений в письме, писанном в марте 1904 года: "Из газет для меня постепенно выясняется, что наш торговый договор стоит на мертвой точке. Кажется, тайные советники и чиновники... впали в сладкий сон. Я бы дорого дал, чтобы посмотреть, каков был бы эффект, если бы ты внезапно ударил своим императорским кулаком по покрытому зеленым сукном столу, так, чтобы лентяи подпрыгнули!.. Я уверен, что обещание небольшой прогулки в Сибирь произвело бы чудо..." Впоследствии Витте говорил - и Николай отлично помнил это, - что отмена этого договора непременно приведет к войне с Германией. Однако уже аннексия Австрией Боснии и Герцоговины едва не привела к войне. "Тройственное согласие" - Россия, Франция, Англия - явилось противником "Тройственному союзу" - Германии, Австро-Венгрии, Италии. Но внешне Вилли как бы примирился с тем, что Ники уклонился от его опеки. Если в его письмах и появлялись иногда советы, то они касались то лифляндских и курляндских баронов, которые материально пострадали в революцию 1905 года и которым следовало бы, по мнению Вилли, подарить несколько миллионов на поправку их дел; то четырех армейских корпусов русских, которых не мешало бы "милейшему Ники" убрать с пограничной зоны; то железной дороги, которую весьма нужно было бы ему построить и подвести непосредственно к конечной станции одной германской железной дороги в Восточной Пруссии... Между тем Николаю было известно, какими бешеными темпами вооружалась Германия, как вырастал и становился грозной силой ее флот, пушки которого были повернуты в сторону Ламанша. Торговое соперничество во всем мире Германии с Англией не могло не привести к мировой войне. Заварилась "балканская каша", как назвал Вильгельм в письме Николаю весной 1913 года войну Болгарии, Греции, Сербии, Черногории против турок. Что она явится прологом к мировой войне, было уже ясно даже и для профанов в политике. II Всю первую половину июня в Государственной думе шли прения по крестьянскому вопросу, а когда он наконец был решен, то на обсуждение другого важного вопроса - о немецком засилье - не было уже времени: по приказу царя Дума была распущена до ноября. Вопрос о немецком засилье во всей широте своей решался на фронте от Риги до Черновиц, и решался силой оружия, а не слова. Но в заключительный день думских заседаний - 20 июня - выступил один из членов думской делегации, побывавшей в союзных странах, - Шингарев - с докладом, и в этом докладе, среди обычных парламентских комплиментов союзникам, представители которых сидели на своих скамьях, было и несколько слов, не совсем приятных для русского правительства, представители которого, с премьер-министром Штюрмером во главе, тоже в это время явились в Думу. - Мы должны стойко и терпеливо идти до конца, до победы, - говорил Шингарев, заканчивая свою речь. - Мы слышали там, за границей, какие-то толки о слабости России, о нашем желании будто бы пойти на мировую. Мы с негодованием должны отвергнуть все эти разговоры! Оратору бурно хлопали все, между прочим, конечно, и Штюрмер. - Нельзя мириться с попытками гегемонии железа и брони, нельзя мириться с порабощением человечества! Надо вырвать стальную щетину из рук врага. Мирное сожительство европейских народов должно быть закреплено победой... Победа есть долг и обязанность всех граждан страны, в том числе и нашего правительства! И снова бурные аплодисменты на всех без исключения скамьях вызвали эти колкие для Штюрмера слова. А как раз в это время в ставке, по успевшим уже просохнуть после утреннего дождя аллеям небольшого сада, верховный главнокомандующий всеми вооруженными силами России, император Николай II гулял рядом с необычайно толстым генералом и говорил ему об императоре Вильгельме: - Трудно приходится теперь бедному!.. Он обаятельный человек, и у него много достоинств, но он попал в положение Фридриха Второго в Семилетнюю войну. Фридриха спасло тогда только одно: сепаратный мир с Россией. Не вступи тогда на трон Петр Третий и не предложи он сепаратного мира, я даже не могу и представить, как мог бы выйти из тисков Фридрих. Толстому генералу трудно было ходить. Его слоновьи ноги должны были неминуемо вызывать на размышление каждого, кто его видел впервые. Правда, он был уже стар, лет шестидесяти, но иным старикам как-то бывает иногда даже к лицу их старость; этого же массивнолицего узкоглазого генерала старость не украсила ничем хоть сколько-нибудь привлекательным для глаз. По красному толстому носу и ярко-красным прожильям на щеках видно было, что много выпито за долгую жизнь этим генералом, вышедшим гулять без фуражки, чтобы ветерок мог обдувать его значительно лысую сановитую голову. Этот генерал был командующий двумя гвардейскими корпусами - 1-м и 2-м - Безобразов. В начале войны он командовал только одним корпусом, но при первом верховном главнокомандующем, великом князе Николае Николаевиче, был отставлен. Однако царь, занявший пост своего дяди осенью 1915 года, не только вернул Безобразову его бывший корпус, но еще прибавил другой. - Ваше величество! - испуганно пытался возражать тогда новый начальник штаба Алексеев. - Ведь генерал Безобразов признан неспособным к дальнейшему командованию гвардией! - Что вы, Михаил Васильевич, что вы? - сказал изумленный царь. - Он такой милый человек, - я его давно знаю... Такой веселый рассказчик и совершенно неистощим на анекдоты. Алексеев никогда не был придворным и не мог поэтому понять, какое отношение могло иметь знание анекдотов к такому серьезному делу, как командование гвардией во время войны. Но зато при дворе тем же Безобразовым пущен был анекдот об Алексееве, будто он, приглашенный к обеду царем, поднялся из-за стола раньше самого царя, не дождавшись кофе. Алексеев не знал, как этот рассказ, хотя он и был выдуман Безобразовым, смешил и царя, и весь двор. Неутолимая потребность в веселом разговоре развивалась в царе с годами, и в этом он не выходил из ряда обычных сереньких, но обеспеченных людей, которых одолевает отрыжка после чересчур сытных обедов, лень слабого мозга и беспросветная скука. И Куропаткин, и Сухомлинов, и Воейков сделали свою карьеру при нем только благодаря своей способности рассказывать анекдоты и тем заставлять хохотать владыку обширнейшей империи в мире. Алексееву, когда был уже назначен Безобразов командиром гвардейского отряда, пришлось не один раз убеждаться в том, что фамилия этого генерала приклеена к нему крепко. Впрочем, он уже хорошо узнал Безобразова и раньше, когда был главнокомандующим Северо-западным фронтом. Однажды без всякого на то разрешения этот весельчак бросил свой корпус, стоявший на фронте в районе крепости Осовец, и уехал ни с того ни с сего "отдыхать" в Киев. Теперь его отряд стоял в тылу армий Западного фронта, сам же он был вызван в ставку царем, так как Алексеев поднял перед главковерхом вопрос о переброске бесполезно проводившей время в тылу гвардии к Брусилову. Конечно, вместо того чтобы вызывать Безобразова, можно было бы послать ему приказ об этом, но царю было скучно, тем более, что семью свою он отправил в Царское Село, оставив при себе только наследника. Казалось бы, трудно было сказать что-нибудь веселое даже и Безобразову по поводу весьма трудного положения Вильгельма, но он сказал тем не менее хриповатым, однако ничуть не сомневающимся в себе голосом: - Да уж, для Вильгельма, как для одного нашего солдата в Маньчжурии в японскую войну, климат сделался совсем неподходящий. - В каком это смысле, Владимир Михайлович? - полюбопытствовал царь несколько недоуменно, но уже приготовясь услышать что-то для себя новое, и Безобразов проговорил от лица этого солдата нарочито самым свирепым тоном: - "Ну и клей-мат!.. Без винтовки до ветру не ходи!.. Це-лых один-цать копеек одна иголка стоит!.. Все как есть с косами, а любовь крутить не с кем!" И царь, едва дослушав, расхохотался. Назначение на фронт, где пришлось бы сразу принять участие в жестоких боях, все-таки очень не нравилось Безобразову, который не сомневался еще так недавно в том, что до гвардии дело не дойдет, что ее будут беречь на случай подавления внутренних "беспорядков", и он сказал: - Положение Германии скоро, кажется, будет австрийское, ваше величество. - Гм... да, быть может... Будем надеяться... Хотя, надо отдать справедливость германским полкам, сражаются они геройски. - Как львы! - очень живо подхватил Безобразов. - А почему? - вот вопрос. Потому, что въелась им в кровь дисциплина, потому что там нет шатания в мозгах и линия проведена прямая: бог, отечество, император! С колыбели и до могилы! На всю жизнь!.. Говорили, - приходилось мне слышать, - что там, в Германии, много пролетариев, рабочих, а про-ле-тарии, дескать, имеют солидарность с пролетариями всех стран, поэтому воевать друг с другом не будут. А что оказалось на самом-то деле? Че-пу-ха! Образцово воюют!.. - Тут Безобразов сделал небольшую паузу и закончил уже беспафосно: - А вот если потерпит поражение Германия, то будет нехорошо, пожалуй, и для России. - Нехорошо, вы думаете? - больше автоматически, чем удивленно, вполне понимая собеседника, спросил царь. - Позвольте мне быть искренним, ваше величество, я всегда был того мнения, что если есть в мире страна, которая могла бы служить оплотом самодержавной власти в России, то это - Германия! - с заметным трудом, извинительным для чрезмерно тучного старого человека, однако без запинок ответил Безобразов. - Гм... Да-а... Может быть, вы и правы, - отозвался на это царь таким тоном, будто уж несколько раз даже за последнее время приходилось ему это слышать, а Безобразов, приняв это за поощрение, продолжал убежденно: - Представить только, что совершенно побеждена, поставлена на колени Германия, - это что же будет в конечном итоге? Получится, что страна, в которой все от мала до велика поддерживали императора, своего верховного главнокомандующего, рухнула, а страны, где главковерхами были всевозможные Жоффры, одержали верх?.. Вот когда революционные партии наши взовьются до седьмого неба!.. - С одной стороны, конечно, тут есть доля истины... - сказал Николай, смотря в это время на яркую, вымытую дождем зелень деревьев, и вдруг добавил как будто даже несколько мечтательно: - В такую пору хороша была охота на оленей в Крыму... Вилли тоже любил охоту на оленей, он и говорил, и писал мне об этом неоднократно... Он прекрасно стрелял... Кстати, вам не приходилось бывать на острове Корфу, Владимир Михайлович? Вопрос этот был так неожиданно поставлен, что Безобразов как будто сразу потерял способность передвигать свои трехпудовые ноги, остановился и ответил теперь уж совсем по-строевому: - Никак нет, ваше величество, не приходилось. - Корфу - это самый большой из Ионийских островов, - тоже остановившись и продолжая смотреть на зелень деревьев, говорил точно сам с собою царь. - Вилли называл его раем земным: он там провел одно лето... А ведь все Ионийские острова при императоре Павле оказались под русской властью... То есть была, конечно, выработана какая-то автономия для тамошних греков, но, разумеется, призрачная... Потом от этих островов Павел Петрович отказался сам... А какая могла бы быть база в Средиземном море! - Разумеется, ваше величество, их можно было бы укрепить так же, как англичане укрепили, например, Мальту, - привыкший уже к неожиданностям в разговоре с царем, однако не понимавший, к чему клонила эта, нашел что сказать Безобразов. - Да, укрепить и сделать там стоянку Средиземноморского русского флота... Тогда не могло бы быть никакого вопроса о Дарданеллах, - закончил царь и повернул к своему дому, стоявшему отдельно от здания штаба, добавив: - А вы знаете, что здесь, в Могилеве, стоял одно время со своим войском Карл Двенадцатый? Безобразов не знал этого, но он понял, что вопрос об отправке гвардии на брусиловский фронт решен окончательно и перерешаться не будет, а время для откровенных разговоров с царем о возможностях сепаратного мира с Германией или упущено, или еще не пришло. III Бывают такие женские лица, которые как будто прячутся от всеразрушающего времени под совершенно прозрачной для глаз, однако же очень прочной вуалью. Это не сверкающие, притом чаще всего гордые тем общим вниманием, какое они возбуждают, лица красавиц; напротив, это - скромные лица. Однако они как-то непреходяще миловидны, они как будто излучают тепло и уют, неразлучные с ними, где бы они ни появились; им совершенно незнакомы искажения, будь то от восторга или от злости; у них данный им в дар от природы понимающе-прощающий кроткий взгляд, с которым от юности до старости проходят они по жизни. Дама неопределенных лет с таким именно лицом, по-летнему просто и легко одетая, с нетяжелым небольшим кожаным чемоданчиком и зонтиком, неторопливой, но легкой походкой подошла на одной станции к единственному в поезде, шедшем в Могилев, вагону второго класса, показала свой билет кондуктору, вошла в вагон и отворила дверь купе, в котором должно было быть ее место. В купе плавали очень густые синие волны табачного дыма, и сердитый мужской голос прорвал эти синие волны: - Сюда нельзя! Присмотревшись, дама разглядела генеральские погоны и над ними тяжелую на вид голову, встопорщенные седые брови, толстые белесые, торчащие в обе стороны усы. - Мне только до Могилева... У меня пересадочный билет, - кротко сказала дама. - У вас билет, а у меня доклад, - затворите дверь! - приказал генерал. Из волнистого дыма проступил тогда и другой бывший в купе военный средних лет, - по погонам полковник, - и объяснил несколько более пространно, но с неменьшей твердостью в голосе: - Здесь составляется секретный доклад, и входить сюда никто не имеет права! - Закройте же дверь! - снова приказал генерал. Дама не разглядела на столике перед закрытым окном в купе ничего, кроме горлышек двух бутылок, но дверь закрыла и осталась в проходе, битком набитом пассажирами, из которых большинство были офицеры, едущие на фронт. Час был еще довольно ранний, окна открыты, и дама, с потертым немного кожаным чемоданчиком и в простенькой шляпке с сиреневой узкой лентой, так и простояла около окна несколько станций до Могилева. Наконец, замедлив ход, поезд подходил уже к Могилевскому вокзалу, и двери всех купе отворились. Из таинственного купе, где составлялся важный секретный доклад, показались генерал-лейтенант и полковник, вполне приготовившиеся выйти, как только совершенно остановится поезд. Вдруг кто-то из офицеров от дверей крикнул изумленно громко: - Господа! На перроне сам наштаверх - генерал Алексеев. Генерал-лейтенант переглянулся с полковником и заметно для всех начал оглядывать себя спереди и что-то подтягивать и застегивать, и перещупывать свои ордена, проворно заработав негибкими руками, а дама, поглядев на него, слегка улыбнулась: ни папки, ни портфеля для бумаг, среди которых мог храниться таинственный секретный доклад, она не увидела ни у генерала, ни у полковника, но вид у обоих стал очень озабоченный, деловой. Впрочем, и все офицеры в вагоне заволновались, точно перед инспекторским смотром. Генерал даже пропустил ее вперед, когда все стали выходить из вагона, и она расслышала, как он вполголоса спрашивал у полковника: - Удобно ли будет мне представиться наштаверху здесь, на вокзале? - Мне кажется, это в зависимости от того, зачем собственно прибыл сюда наштаверх, - весьма неопределенно ответил полковник. И вот оба они увидели, как дама, которую они не впустили в купе, идет легкой, быстрой походкой к самому наштаверху, а главное, имеет возможность так идти в густой толпе, потому что толпа почтительно расступается перед наштаверхом, который, радостно улыбаясь, движется навстречу даме, держа руку у козырька фуражки, так как офицеры, высыпав из вагонов, застыли, становясь во фронт. При Алексееве был один только младший адъютант его, прапорщик Крупин, друг детства его сына корнета, а встречал он свою жену Анну Николаевну, мать этого бравого корнета, незадолго перед тем женившегося в Смоленске. Генерал-лейтенант, приехавший в ставку выпрашивать себе должность или, как принято было говорить об этом в ставке, "наниматься" и совсем было уже решивший представиться наштаверху тут же, на вокзале, как только увидел, что простенько одетая дама с зонтиком и чемоданчиком, выхваченным из ее рук молодым офицером - адъютантом, обнимается с Алексеевым, поспешно отступил и спрятался за спину полковника. Впрочем, он мог и не прятаться: Алексеев тут же под руку с женой повернул к задней площадке перед вокзалом, где стоял его штабной автомобиль, и на вокзале все сделалось более или менее обычным. Очень крепко сидело в хозяине ставки семейное начало: это уже третий раз приезжала в Могилев его жена. Ей удалось даже вырвать его на полтора дня в Смоленск на свадьбу сына, и ставка осталась вдруг без того, кто был ее основной движущей силой, ее душою, хотя в ней тогда и жил сам верховный главнокомандующий, по обыкновению скучавший и соображающий, куда бы ему тоже поехать на смотр новых дивизий. Конечно, Анна Николаевна уехала на другой же день, отняв очень немного времени у мужа, но она и в этот приезд слышала от него то же самое, что приходилось ей слышать и раньше: странные на ее взгляд, но горько и искренне звучавшие слова: "Полное безлюдье! Нет людей!" Людей были миллионы, сотни миллионов, но оказалось величайшим трудом найти даже несколько человек, способных работать в ставке, как того требовало суровое время великой войны. Но ставка была перед глазами, но в ставке за всех мог, имел еще силы работать он сам, - а фронт? А вся связь между ставкой и фронтом? А другая, гораздо более обширная связь между фронтом и тылом, между людскою стеной, защищающей Россию, и самой Россией? - Нет генералов! - говорил он ей, своей жене, видевшей за долгую совместную жизнь с ним такое множество генералов. - Как может выиграть Россия войну, если при таких прекрасных солдатах, каких она дает фронту, не в состоянии дать порядочных генералов? - Как же так, Миша, нет генералов? - кротко возражала Анна Николаевна. - Их так везде много, и они такие приверженные службе, что даже в вагоне не отдыхают, а пишут для тебя секретные доклады. - Нет генералов! - еще горестнее повторил Алексеев. - Два-три, и обчелся!.. Пусть десять, двадцать, пусть даже пятьдесят сколько-нибудь способных на всю армию. А ведь их нужно иметь тысячи таких, чтобы были они настоящими, не с подделкой! Не разжиревшими стариками с микроскопическим свиным мозгом, не подагриками, как эта ни на что не годная развалина Безобразов, которому вручена почему-то вся гвардия!.. Ты представь только: цвет русского войска, гвардия, заведомо отдается царем на разгром!.. Почему же, я спрашиваю?.. Потому ли, что царь не вышел еще и сам в генералы, не успел выйти, - так и остался полковником?.. Эх! Ну, ничего, - это я расчувствовался, тебя увидев... Будем, конечно, тянуть свою лямку, пока не надорвемся!.. Сказав это, он старался потом и улыбаться весело, и держаться браво. Таким он был всегда за долгую совместную жизнь с женой. Между служебным и семейным ставил он перегородку, чтобы одно не сливалось с другим. Разговоры между ним и женой шли потом о маленьком, интимном, важном только для них двоих, а сетованье на безлюдье прорвалось потому, что наболело, что за ним виделось уже стихийное бедствие, угрожавшее и России, и их маленькому гнезду. ГЛАВА ВОСЬМАЯ РЕКА СТЫРЬ I Как раз перед тем как бригада из дивизии Гильчевского должна была двинуться к реке Стыри, подброшено было в дивизию еще пополнение, и вместе с маршевой командой прибыло три прапорщика. Один из них был назначен в Усть-Медведицкий полк и попал в четвертый батальон, в котором офицерский состав был очень слаб. Когда этот новый прапорщик представлялся Ливенцеву, то смотрел на него очень пристально и сказал вдруг радостно: - Мне кажется, я вас где-то встречал уже, - простите! - Может быть, - отозвался Ливенцев, тоже внимательно вглядываясь в этого не молодого уже, на вид лет за сорок, человека, серые глаза которого приходились как раз вровень с его глазами. - Дивеев моя фамилия, - с особым ударением повторил свою фамилию вновь прибывший прапорщик, и Ливенцев сказал на это, чуть улыбнувшись: - Я ведь слышал, что Дивеев, но... что-то не помню вас. В то же время из каких-то дальних закоулков памяти выдвинулось было в нем подобное лицо, с белесовато-русой бородкой клинышком, с лысым белым высоким лбом, но тут же снова исчезло, - затерялось в метели человеческих лиц, виденных за военные годы. Свою бывшую тринадцатую роту не хотел Ливенцев давать совершенно новому в полку прапорщику во время маневренных военных действий, когда рота не знает его, он не знает роты, а младшим офицером к подпрапорщику Некипелову его тоже нельзя было ставить, и он сказал: - Вам придется пока в четырнадцатую роту, к прапорщику Тригуляеву: он - боевой, притом раненый, остался в строю, представлен к награде... У него вам не стыдно будет поучиться, как управлять ротой в бою. - Слушаю. Я буду рад... Я ведь добровольцем пошел, но только что из школы, и для меня такое руководство очень нужно, - торопливо согласился с батальонным новый прапорщик и не менее торопливо, точно боялся, что его не дослушают, добавил: - Я пошел добровольцем по убеждению. - Я в этом не сомневаюсь, - сказал Ливенцев, которому что-то напомнил этот теноровый голос прапорщика Дивеева, и его манера говорить торопливо, глядя при этом пристально в глаза, тоже как будто приклеилась к чему-то в памяти... Какой-то самовар, усердно раздуваемый денщиком-ополченцем на крыльце небольшого казенного дома, весна, синеет вдали бухта или море... А Дивеев продолжал, спеша высказаться: - Есть враг и есть Враг с большой буквы. Враг с маленькой касается только вас, меня, личности, а раз появился у всех нас Враг с большой буквы, то тот, кто сидит в это время дома и читает только газеты или, скажем, дома там какие-нибудь для разбогатевших на войне строит, тот - мерзавец и тоже враг! - Правильно, - сказал Ливенцев, - а почему вы вдруг о постройке домов? - Потому это, что я - архитектор, это моя профессия была до войны - дома строить. Убеждаясь уже, что действительно видел его где-то и даже слышал от него, что он архитектор, Ливенцев спросил все-таки: - Война идет уже два года; немножко поздно как будто пришли вы к этой мысли, а? - Совершенно верно, - так точно, - тут же согласился с ним Дивеев. - Но во мне долго сидела другая мысль, и та, другая, не пускала эту... А когда я вполне понял и та мысль ушла, я пошел в воинское присутствие, чтобы записали меня добровольцем... И был тогда жив полковник Добычин, - он это одобрил. - Полковника Добычина вы знавали? Вот как! - удивился Ливенцев и вдруг очень отчетливо представил около крыльца казенного дома, где жил в Севастополе Добычин, - начальник ополченской дружины, - этого самого Дивеева, который был тогда в штатском и показался ему очень странным, говорил сбивчиво и ни с того, ни с сего, очень доверительно говорил тогда ему, что стрелял в кого-то, но по суду оправдан. Воспоминание об этом вдруг стало таким ярким, что он не удержался, чтобы не спросить: - Позвольте-ка, это не вы ли говорили мне, что стреляли в кого-то... или я тут вас путаю с кем-то другим? - Нет, так точно, стрелял действительно... в любовника моей жены ныне покойной, в некоего Илью Лепетова, который - я наводил справки - сейчас служит в Земгоре... Но это во мне прошло, совершенно прошло! Крест, точка! - заспешил Дивеев и даже рукой прочертил перед собою крест, но тут же спросил сам: - Где же все-таки я вас видел, простите? - Это было давно, в начале, нет, уж весною прошлого года, в Севастополе, - охотно ответил Ливенцев. - Я тогда зачем-то заходил к полковнику Добычину, а вы как раз были там, сидели на скамеечке около дома... Потом я на одной станции услышал, что он был на фронте убит, и только... Поговорил бы с вами еще, да, прошу извинить, совершенно некогда... Направляйтесь, значит, к прапорщику Тригуляеву. Он - неунывающий россиянин, и вам у него хорошо будет. Действительно, было некогда: нужно было поднимать батальон в поход с одной реки на другую, где положение должно было неминуемо привести к серьезным боям в ближайшие же дни; иначе не вызывались бы полки ударной дивизии. II Была ли это оплошность Сахарова и его начальника штаба, генерал-лейтенанта Шишкевича, или получилось так случайно вследствие перетасовки сил для успешности наступления на более важных участках, только участок в пятнадцать верст длиною по реке Стыри, занятый 7-й кавалерийской дивизией, оказался самым слабым на всем фронте одиннадцатой армии. Спешенные гусары, драгуны, уланы сидели, правда, и здесь в окопах, но занимались они, во всяком случае, не своим делом. Подготовленные для стремительных наступательных рейдов, они стали оборонять позицию, плохо приспособленную к обороне и до них и нисколько не улучшенную ими. Их конский состав приходилось держать довольно далеко в тылу, чтобы не пострадал он совершенно зря при действии австрийских тяжелых орудий, в то время как 7-я дивизия имела только легкую артиллерию. В общем австрийцы, хотя и перебравшиеся здесь на левый берег Стыри, не уничтожили даже многочисленных мостов, чувствуя себя гораздо более сильными, чем русская конница. А когда по плану фельдмаршала Линзингена, задумавшего контрнаступление, стала подходить сюда еще и 22-я пехотная германская дивизия, обстановка сразу и резко переменилась. Немцы, частью выдвинув вперед австрийцев, частью сами заняв силою до двух полков участок на правом берегу, приходившийся против крутой излучины Стыри, очень быстро устроили тут предмостное укрепление на фронте по кривой в шесть-семь верст, в то время как вся линия фронта, оборонявшаяся русскими кавалеристами, не превышала пятнадцати. Получилась подкова, опиравшаяся на деревни Гумнище и Перемель левым флангом, имевшая против себя на правом фланге деревню Пляшево, расположенную при устье коварной речки Пляшевки, а в центре - деревню Вербень. Позиция эта была сильная от природы по обилию речек, кроме Пляшевки, впадавших тут в Стырь, и рощ, и садов, так как раньше это была густо заселенная местность с несколькими усадьбами мелких помещиков, имевших каменные постройки. Однако не оборонять эту позицию пришли немцы, а ударить отсюда в стык армий одиннадцатой и восьмой, и только что заканчивали приготовления к этому удару, когда появились тут один за другим сначала 403-й, потом 402-й полки. Стараясь подойти по возможности скрытно, они шли с большими интервалами не только полк от полка, но и в полках батальон от батальона. Впрочем, местность тут к востоку от Стыри была холмиста, лесиста, овражиста, так что вдали от фронта обнаружить переброску полков могли только разведочные самолеты противника. Полковник Добрынин ехал верхом впереди своего полка рядом с бригадным Алферовым. Иногда они останавливались, чтобы пропустить вперед полк, посмотреть, все ли в нем исправно, потом снова перегоняли его. За дорогу новый в дивизии командир полка со старым командиром бригады успели поговорить о многом, между прочим и о генерале Гильчевском. Взятый из отставки в ополчение, а на фронте просидевший втихомолку почти год в обставленных с возможной уютностью блиндажах, Алферов, как это заметил уже Добрынин, не сумел еще втянуться в настоящую боевую жизнь, хотя сам по себе был он старик ширококостный и не слабый здоровьем; покряхтывал и ворчал, соблюдая, впрочем, при этом осторожность. Годами он был старше Гильчевского, волосом седее, и как можно было ему не осудить своего непосредственного начальника за его пылкий нрав? - Горяч, - говорил он, - людей не жалеет, а люди, разве они не замечают? За каждым из нас замечают все, будьте покойны! - В каком смысле "людей не жалеет"? - спросил Добрынин. Крякнув потихоньку и скосив через погон назад глаза, не слышно ли будет, кому не нужно слышать, Алферов объяснил: - Перед тем, как к вам прибыть, дивизия что делала? Пополнялась людьми. А куда люди в ней девались, когда их еще двадцать второго мая полный был комплект, даже и с надбавкой в две тысячи? Вот то-то и есть, куда! А другие начальники дивизий все-таки так не транжирили людей, поэтому в тыл их не уводили, чтобы там пополняться... Кхе, да... А то, не угодно ли, был с ним и такой случай, - это раньше гораздо, - мы тогда против Черновиц стояли, и люди, конечно, совсем еще серые, - ополченцы, дружинники, а он их - в атаку... А там, у австрийцев, пулеметов, как у нас винтовок-трехлинеек, потому что больше были берданки. Куда же им против такого огня в атаку? Сунулись было и опять легли... Так что же, вы думаете, он, наш Константин Лукич? Наган выхватил и давай в своих же палить! Кричит и стреляет, кричит и стреляет! - Поднял все-таки? - с живейшим интересом спросил Добрынин. - Что же из того, что поднял? Пошли, конечно, а какой же толк вышел, вы это спросите. Только первую линию окопов взяли, а на другой день австрийцы их выбили. Да убитых, раненых сколько было, э-эх!.. - Однако рисковал ведь и сам, - сказал Добрынин. - Ведь под огнем противника это было или нет? - Еще бы не под огнем! Да ведь и свою пулю получить бы мог между лопаток, - разве случаев таких не бывает? Там после разбирай, кто стрелял, когда вкруговую пули летят. - Мне он показался человеком веселого склада, а таких солдаты наши любят, - сказал Добрынин. - Э-э, "любят"! Басни все это насчет того, чтобы солдат наш начальство свое любил! - решительно возразил Алферов. - Боится, это конечно, а уж любить, - кхе-кхе, - за что же именно, посудите сами! - А там, куда идем, мы ведь будем под командой начальника седьмой кавалерийской? - встревоженно уже спросил Добрынин. - Разумеется. Генерала Рерберга. - Что же он, как полагаете, будет жалеть наших солдат или на них выслуживаться? Алферову не пришлось ответить на этот вопрос Добрынина: галопом подскакал разъезд с офицером, и офицер, корнет, передал словесный приказ Рерберга поторопить полк, так как с часу на час ожидается контратака австро-германцев. - Хорошо "поторопить", - полк и так идет почти форсированным маршем... А скажите мне, корнет, мои полки как? - спросил Алферов. - Сегодня же с вечера должны будут занять наши позиции, ваше превосходительство, - ответил весьма отчетливо корнет, имевший стремительный вид, горячие двадцатилетние щеки и лихой залом выгоревшей от солнца фуражки, укрепленной ремешком под круглым подбородком. - Вот видите как: сегодня же, без всякого отдыха, и на позиции! - обратился к Добрынину Алферов. - Даже и осмотреться как следует не дают!.. Куда именно мы должны прибыть? - повернулся он к корнету. - Штаб нашей дивизии в деревне Копань, ваше превосходительство, отсюда будет верст семь, - беззаботным уже теперь тоном ответил корнет. - Ваша фамилия? - Корнет Кугушев, ваше превосходительство. - Вы видите, - идут? - показал Алферов на запыленных, потных солдат, отягощенных походной выкладкой. - Так точно, вижу, - идут. - Ну вот... А скакать они не могут, как вы... У нас обоз - полковой и бригадный, - сколько полагается из дивизионного... У нас артиллерия... Обывательские подводы тоже есть... Мы ведь не налегке... Кхе, вот. Так и доложите. - Слушаю, ваше превосходите... Козырнул, повернул коня и поскакал со своими людьми обратно, теперь уже рысью, корнет Кугушев, оставив Алферова в настроении весьма пониженном, хотя и суетливом. Подтянулся и Добрынин, но ему все-таки хотелось успокоить Алферова, и он сказал ему не спеша: - Раз кавалерия стоит тут уже порядочное время, то ей и книги в руки. Не уходят ведь их полки никуда, - остаются на месте, а мы им только в помощь... Ну что ж, и должны помочь, если в помощь. Наконец, у противника есть разведка: узнают, что прибыла целая бригада, - по-стес-ня-ются, пожалуй, переходить в контратаку! Зря, кажется, наш новый начальник горячку порет. Деревня Копань, до которой только к вечеру, когда уже село солнце, дошел первый батальон 402-го полка, оказалась верстах в пяти от второй линии окопов. Ранее пришедший 403-й полк пока еще отдыхал, расположившись биваком в роще за деревней. Перестрелка с обеих сторон реки велась вялая, так что даже лягушки где-то поблизости на воде принимались урчать безбоязненно. Сразу после захода солнца пала сильная роса, и стало прохладно. В Копани, как и в других деревнях вдоль реки, жителей не было: австрийцы перед отступлением погнали их вперед себя с подводами, скотом, какой у них оставался, и скарбом. Половина хат была растаскана на блиндажи; попадались и пепелища. Штаб дивизии помещался в лучшем на вид доме - каменном, с резьбою на крыльце, с розовыми высокими мальвами в палисадничке. Спешившись возле штаба, Алферов и Добрынин увидели двух генералов, спускавшихся к ним с крылечка. Оба были на вид одного возраста - между пятьюдесятью и шестьюдесятью годами, - рослые и добротные. Один из них, с усами светло-рыжими и с лицом продолговатым и важным, с академическим значком на тужурке, был Рерберг, другой - с усами красновато-рыжими, будто только что подкрашенными, и с лицом одутловатым, круглым - оказался его бригадный командир Ревашов, генерал-майор. Никакого беспокойства ни в одном из них не мог бы заметить самый наблюдательный глаз. Оба они казались людьми только что плотно пообедавшими и кое-что пропустившими перед обедом по случаю подкрепления их бригадой пехоты. Алферов не забыл суетливо отрапортовать Рербергу о прибытии двух полков в его распоряжение, и тот выслушал его с подобающе значительной миной, но, только поздоровавшись с ним, тут же с заметным интересом спросил Добрынина, за что и давно ли получен им Георгий: командир полка с Георгием явно казался ему надежнее, чем командир бригады без этого белого крестика. Потом, пригласив еще и Тернавцева в штаб на чашку чая, Рерберг сказал, когда все уселись за пару составленных ломберных столов, неизвестно откуда тут взявшихся и заставленных чайной посудой: - Итак, господа, мы здесь несколько дней провели под знаком возможного на нас наступления противника, который стал очень активен с прибытием немцев, но теперь, теперь уж, мне кажется так, обстоятельства весьма переменились, так что если завтра утром он предпримет что-нибудь такое, то, пожалуй, пожалуй, получит очень приличную сдачу, а? Это последнее "а?", ни к кому лично не обращенное, прозвучало неожиданно, короткое и звонкое, как выстрел из игрушечного детского пистолета. Для Добрынина, следившего за выражением его лица, не только за смыслом его слов, это "а?" как будто отворило в нем дверцу: он стал ему вдруг ясен, этот генерал-лейтенант с академическим значком. Он понял, что никогда раньше этому начальнику кавалерийской дивизии не приходилось иметь в своем подчинении пехотных частей и он своим "а?" как будто самого себя желает убедить в безусловной прочности позиции, ему вверенной. Однако вопрос был задан затем, чтобы на него ответили, - Алферов же молчал, - выходило неудобно, и, поймав на себе пытливый взгляд Рерберга, Добрынин ответил: - Наперед сказать трудно... Эту ночь, во всяком случае, спать не придется, если положение стало таким острым. - Еще бы не острым! Еще бы не острым, когда уж вот где у нас сидят! - и Рерберг похлопал себя по шее сзади. - Острее и быть не может... Итак, первый полк - ваш, полковник, - обратился он к Тернавцеву, - займет линию окопов от деревни Гумнище, - вот, смотрите, пожалуйста, на карту, - от Гумнища до Перемели, - как только стемнеет, а моих людей сменит. Инструкцию ротные командиры ваши получат там, на месте. Тернавцев поглядел на Алферова, но тот, придвинув к себе карту и доставая очки, шептал, точно боясь забыть: "Гумнище и Перемель... кхе... Перемель... Гумнище..." - и не поднял на него глаз. - Ваше превосходительство, - сказал Тернавцев Рербергу, - инструкцию должен получить прежде всего я, так как в случае чего я отвечаю за неудачу своего полка. - Неудачи ни-ка-кой не будет, я в этом уверен, и отвечать вам за нее не придется, - несколько капризным тоном и с заметной гримасой отозвался на это Рерберг, а молчавший до того Ревашов добавил: - Ведь вы будете сменять командира полка, он вас и посвятит. Денщики, у которых было подготовлено заранее, что надо, внесли: один - кипящий самовар, другой - поднос с ломтями белого хлеба и консервами, и это отвлекло Алферова от карты. Он решился сказать даже: - Смена как смена, - порядок для этого один, хотя бы и кавалерия сменялась пехотой. - В зависимости еще и от того, какая будет ночь, - темная или светлая, - вставил Добрынин. - Может и дождь хлынуть, тут за этим дело не станет, - тогда смена выйдет не как смена, а похуже. Но тут Рерберг, поморщившись, нетерпеливо постучал пальцем о стол, чтобы показать, что он не сказал самого важного, оглядел всех, даже и Ревашова, и проговорил тише, чем прежде: - Если же противник не решится в эту ночь или утром начать наступление против нас, то днем, после, разумеется, артиллерийской подготовки к этому, мы перейдем в наступление сами... Мы их атакуем завтра, господа, а? Он не сомневался, конечно, в том, что слова его поразят прибывших, и, казалось, даже любовался тем впечатлением, какое они произвели: у всех поднялись брови. - Атаковать, не разобравшись, вслепую, ваше превосходительство? - спросил за всех Добрынин. - Как же так "вслепую", когда я ведь ясно сказал: днем? - поморщился Рерберг. - Люди только что пришли, устали, - ночью спать будет некогда, а днем атака, - какой же работы от них можно ждать, ваше превосходительство? - сказал Тернавцев. - Да, это, конечно, это... кхе... - поддержал его Алферов. - Ну, люди - не лошади, люди могут взять себя в руки, - поддержал, в свою очередь, своего начальника Ревашов. - Одну ночь не поспать для человека ничего не значит. После этого переглянулись все командиры пехоты, попавшие в распоряжение кавалерийских генералов, и Алферов, поняв, что сказать что-то надо ему, а не Добрынину, не Тернавцеву, обхватил левой рукой стакан налитого ему чая, правой провел несколько раз по карте от Перемели до Гумнищ, кхекнул и пробубнил: - А какая необходимость так спешить нам с атакой, если приказа начальства на это нет? - Надобность, или, как вы выразились, необходимость, - тут же подхватил его замечание Рерберг, - состоит в том, чтобы пре-ду-предить, - вот в чем! Если мы не атакуем противника сами, то он непременно атакует завтра же нас! - Он, значит, готов к атаке, но ведь мы-то совсем не готовы, даже расположить своих сил не успеем, - сказал Добрынин, теперь уже так же обеспокоенный за участь своего полка, как и Тернавцев, полк которого должен был броситься в атаку почти, очевидно, только затем, чтобы ее отбили с большими потерями. Рерберг посмотрел на него длительным, весьма недовольным взглядом, но отозвался ему только одним словом: "Успеете!", давая этим понять, что больше ни о чем пока он говорить не желает, а Ревашов, сделав широкий жест над столами, сказал с напускным радушием в жирном голосе: - Подкрепляйтесь, господа, с дороги! Водки бы, конечно, да, к сожалению, вся как раз вышла! III Квакали лягушки, жалили комары, устанавливались батареи, одна за другой уходили роты 403-го полка в окопы, один за другим приходили смененные ими спешенные эскадроны, скрипели колеса повозок, вспыхивали в небе ракеты, раза три начинался, но не пошел дождь, - в этом прошла ночь с 18-го на 19 июня в деревне Копань и возле нее в редколесье, где разместился батальон Ливенцева. От Добрынина Ливенцев уже знал, что следующий день - 19-е число - будет днем атаки на предмостное укрепление австро-германцев в излучине Стыри. По тому, что Добрынин говорил об этом возмущенно, Ливенцев видел, что дело будет тяжелое, но он устал, очень хотелось спать; в одной из хат, где уже жили офицеры-драгуны, он уснул на широкой лавке. Самих офицеров - их помещалось тут трое, - правда, не было с вечера, они были в окопах, а в хате только денщики караулили их вещи, но к утру, когда всех сменили, явились эти офицеры, и спать больше уже не пришлось, так стало возбужденно и шумно. Вместе с рассветом - Ливенцев привык уже к этому - началась орудийная пальба. По приказу Рерберга она усиливалась постепенно, чтобы не сразу обнаружить замысел атаки, однако эта маленькая хитрость не обманула немцев. Они тоже усиливали огонь и даже пустили в дело тяжелые батареи. Часам к шести утра на этом небольшом клочке волынской земли все уже напряглось, все было в дыму, гари и грохоте. Деревня Копань лежала по правую сторону шоссе на Дубно и Ровно, и телеграфная линия могла связать Рерберга не только со штабом одиннадцатой армии, находившимся в Волочиске, но и восьмой, если бы ему этого захотелось, но он предпочел не беспокоить высшее начальство. Оплошность, которую он допустил, позволив австро-германцам переброситься на правый берег Стыри и закрепиться на нем, он хотел исправить при помощи всего одного только пехотного полка, надеясь на то, что два битых уже австрийских полка, хотя и подкрепленные немцами, все-таки уступают в числе штыков одному русскому. Алферов постарался отстранить себя от руководства боем, сославшись на незнание местности, да Рерберг и не настаивал на этом: напротив, распоряжался он сам при помощи Ревашова. Это было первое в его жизни сражение, в котором он командовал пехотной частью, причем ему было известно, что 101-я дивизия числилась в армии ударной, то есть полки ее могли сделать то, чего было бы трудно ждать от полков других дивизий. Что 101-я дивизия была уже наполовину новая от только что влившихся в нее пополнений; что полки ее были далеко не полного состава; что офицеров в них было очень мало, - почти во всех ротах только по одному, и в числе их много новых прапорщиков, еще ни разу не бывавших в боях, - все это и знал, и не хотел знать Рерберг, увлеченный одной только мыслью сбросить противника с правого берега Стыри на левый. Отодвинувшись в результате майского прорыва на несколько десятков верст на запад, линия фронта стала только очень капризно изогнутой, однако она оставалась по-прежнему сплошною, и к северу от участка 7-й кавалерийской дивизии стоял, растянувшись по той же Стыри до фронта восьмой армии, 45-й корпус, состоящий из молодых ополченских полков. В то время как Рерберг задавался мыслью сбросить австро-германцев с правого берега Стыри на левый на своем небольшом участке между двумя деревнями, начинал уже приводиться в исполнение гораздо более обдуманный, несравненно лучше подготовленный план фельдмаршала Линзингена прорвать русский фронт на стыке восьмой и одиннадцатой армий ударом по 45-му корпусу, и если скрытно удалось подойти пехотной бригаде на помощь 7-й кавалерийской дивизии, то не менее скрытно стянулась и 22-я немецкая дивизия на помощь к австро-венгерцам за Стырью, против деревень Гумнище и Перемель. Привыкшие к неуклонным требованиям Гильчевского, батареи 101-й дивизии стремились бить только по проволоке врага, но далеко не все позиции его были видны, мешали холмы, овраги, роща, - связные работали плохо; кроме того, один наблюдательный пост, устроенный на высоком дереве, был снесен немецким снарядом вскоре после начала перестрелки; потом одно за другим три орудия были подбиты, и эта удача немцев не могла не ослабить не только русского огня, но и выдержки Рерберга: он поторопился дать 403-му полку сигнал к атаке, когда она еще не была подготовлена. О том, что там, у реки, началась атака, Ливенцев догадался по тому, что артиллерия - и своя, и 7-й дивизии - вдруг замолкла. Он посмотрел на часы, - было без четверти семь. Он ждал минуту, две, - вот-вот заработают снова орудия, перенесут огонь глубже в расположение врага, но орудия молчали, продолжала бить только артиллерия противника. К изумлению Ливенцева, так тянулось минут шесть, пока Алферов, как потом выяснилось, не убедил Рерберга не лишать атакующих поддержки. Южнее, по Стыри же, стояли части 105-й дивизии, того же 32-го корпуса, но от командира корпуса, генерала Федотова, начальник ее не получил приказа действовать одновременно с частями Рерберга, который был ему подчинен, и в дивизии этой было спокойно. Впрочем, и самому Федотову только утром 19-го доложил Рерберг, что атакует противника, так велика была у него почему-то уверенность, что атака окончится блестящим успехом, и так, видимо, боялся он, что комкор может чем-нибудь и как-нибудь лишить его этого успеха. Даже распоряжение, которое получил от него Добрынин, о том, чтобы 402-й полк был готов идти на помощь 403-му, выражало не этот смысл, а другой: "Для расширения успеха 403-го полка". IV Успех и был, - 403-й полк не посрамил славы ударной дивизии, - но успех этот мог бы быть полным, если бы не поспешил с атакой Рерберг, если бы дождался он, когда артиллерия сделает свое дело, - пробьет проходы, сколько их было нужно. Передовые роты полка кинулись в атаку дружно, но только там, где проволока была разбита снарядами, они ворвались в первую, а местами и во вторую линию окопов врага. Это было против деревни Перемель, лежавшей на том берегу Стыри: тут местность была открытая, цели для наводчиков видны. Совсем не то оказалось против деревни Гумнище, где окопы были закрыты лесом. Там пулеметы прижали атакующих к земле, потому что проволока местами была совсем не тронута, местами же, хотя и изувечена, все-таки непроходима. И вот тогда-то, только что получив от полковника Тернавцева донесение о неудаче на своем правом фланге, Рерберг приказал 402-му полку "расширять успех". - Приказано вам начальником дивизии вести свой полк бегом! - энергично прокричал Добрынину Ревашов с наблюдательного пункта. - Бегом? - переспросил Добрынин. - Бегом, да, именно! Как можно скорее, - это значит бегом! - подтвердил Ревашов. - Отсюда, где стоит полк, до позиций пять верст!.. Вести полк придется лесом, - пытался уяснить приказ Добрынин. - Лесом? Почему лесом? - Во избежание больших потерь, а как же иначе? - удивился Добрынин. - Иначе я не доведу и двух рот из полка. - Хорошо, лесом, - только непременно бегом!.. И не теряя ни одной минуты! Когда Добрынин передавал приказ своим батальонным командирам, то не удержался, чтобы не добавить: - Вот что значит попасть под команду кавалерийских генералов! Самое важное для них - это аллюр, а что мы с вами не лошади, об этом они забывают. - А как же можно людям бежать в лесу и соблюсти при этом порядок? - спросил Ливенцев. - Ведь это все равно, что скачка с препятствиями! - И куда же будут годны люди, когда пробегут пять верст? - добавил поручик Воскобойников. - Об этом самом и речь!.. Ну, все равно, спорить с ними некогда. Бегом - так бегом... И Добрынин, откинув назад голову, скользнул глазами по первому взводу первой роты и скомандовал твердо: - Полк, вперед! Бегом, ма-арш! И первая рота, когда повторил команду ротный, с места ринулась бегом, как на ученье. Здесь, возле деревни Гумнище, откуда ни своих, ни вражеских позиций не было видно, это можно было сделать, хотя по лицам солдат никто бы не мог сказать, что понятно им, зачем они бегут в полной походной амуниции в жаркое летнее утро и долго ли придется бежать. Сам Добрынин ехал верхом на небольшой молодой еще гнеденькой ординарческой лошадке, а командиры батальонов шли рядом с ротными своих первых рот, так что Ливенцеву пришлось и теперь быть во главе своей прежней тринадцатой роты, а заботиться о направлении было не нужно: батальон двигался, как ему и полагалось, в хвосте полка. - Бежать на бой - это все-таки гораздо почетнее, чем бежать с боя, - говорил на бегу Ливенцев Некипелову, - однако... должно быть, труднее. - Ну еще бы, - отзывался Некипелов, - ведь тогда люди бегут - ног под собой не слышат, а мы теперь что же, - мы спрохвала бежим. - Спрохвала-то спрохвала... а все-таки пяти верст так не пробежим. - Да уж нам немного еще, - вот батареи обогнем, и лес будет... А в лесу разве бегать можно? Что мы, волки?.. В лесу, дай бог, обыкновенно иттить - не растеряться, а то бе-жать!.. Приказал кто-то с большого ума черт-те что!.. А спроси его, где был он раньше, этот генерал?.. - Раньше? - не понял Ливенцев. - Ну да, - почему раньше наш полк не приказал в лес завесть? И были бы мы тогда все-таки версты на две ближе к своим... А теперь, видали, вон вьется? Некипелов показал рукой вверх, и Ливенцев увидел немецкий аэроплан. - Разведчик!.. Не начнет ли бомбы в нас швырять? - А может, и корректировщик с тем вместе, - предположил Некипелов. - Зачем тогда ему трудиться, - нас и артиллерия немецкая взять под обстрел может. От залпов русских и вражеских батарей гремел, как огромнейшие железные листы, и рвался, как прочнейшая парусина, воздух кругом. От этого ни на одну минуту не выпадало из сознания Ливенцева, что там, куда их послали и куда они могут не поспеть вовремя, под залпы с обоих берегов Стыри, совершается, быть может, последний уже акт трагедии - боя одного русского полка с двумя австро-германскими, к которым через реку по четырем мостам гораздо скорее могут быть переброшены на помощь еще полтора-два полка... Залпы орудий как будто и не где-то здесь и за рекой гремели, а в голове, в горячем мозгу, и сердце шаг за шагом колотило в грудную клетку, как в барабан. Передние роты полка, скрывавшиеся уже в лесу, открыли из винтовок стрельбу по самолету, и он потянул обратно за Стырь, но никто не сомневался в том, что дело свое он успел сделать. Обежав наконец батареи, четвертый батальон вслед за третьим вошел в лес. И с первых же шагов всем стало ясно, что бежать взводами в таком непрореженном молодом и сильном дубняке, среди которого часты были невыкорчеванные пни, было невозможно. В нем стояла тень, прохлада. В нем можно было вытереть потные лица и шеи рукавами и подолами рубах. Но, главное, в нем нужно было строго соблюдать те самые правила движения рот в лесах, которым незадолго до того учил на отдыхе свою дивизию Гильчевский, тем более что лес этот раскинулся на холмах, перерезанных крутыми балками. Добрынин возмущался Ревашовым. - Что же это, издевательство надо мной? - говорил он своему помощнику подполковнику Печерскому. - Что же этот парадмейстер никогда сам и не заглядывал в этот лес, что мне приказывал такую нелепицу? Ведь их дивизия тут стояла неделю, если не больше, а они, два их превосходительства, даже и местности не разглядели! Вот так чистоплюи! И таким дали очень важный участок!.. Можно представить, что у них за окопы! А когда же нам их переделывать, когда с прихода - в бой? Долго возмущаться не пришлось Добрынину: шагах в пятидесяти или меньше, - трудно было определить в лесу, - шипуче свистя, ломая деревья, упал и взорвался тяжелый снаряд. Что снаряды тяжелых орудий залетали сюда и раньше, видно было по глубоким воронкам, какие уже попались на дороге полку, по вырванным с корнями, по изувеченным деревьям, но те снаряды были прежде, этот - теперь и по ним. Пытавшийся ехать и в лесу верхом, Добрынин слез со своего конька и передал его ординарцу. Это был первый момент почувствованной им строгой ответственности за полк, в который был назначен он командиром: до этого момента он только знал, что он - командир полка, теперь он мгновенно с ним сросся. - Полк, правое плечо вперед! - обернувшись лицом к передним рядам, прокричал он, увидев просветы, то есть опушку от себя влево. Он понял, что вслед за первым снарядом будут искать в лесу его полк и второй, и третий,