поскольку замки немецких баронов повсеместно украшали ландшафт Прибалтики. Мирное завоевание окраин России - это одно, но война с Россией - это совсем другое. 22 июня Вильгельм пригласил к себе в Потсдам рейхсканцлера Бетман-Гольвега, военного министра Фалькенгайна, товарища министра иностранных дел Циммермана и других, чтобы обсудить с ними положение дел, так как именно в этот день утром австрийский посол в Берлине передал ему личное письмо от Франца-Иосифа. "Убитый горем старик" сообщал, что в убийстве виноват Белград и что австрийское правительство намерено предъявить Сербии ряд решительных требований и в случае, если Сербия откажется их принять, двинуть туда войска. Письмо престарелого императора, подкрепленное меморандумом, составленным еще до убийства, было слишком важным документом, чтобы его не обсудить всесторонне при участии Бетмана, первого после кайзера лица в государстве. Бетман-Гольвег был пятым канцлером за долгое, четвертьвековое царствование Вильгельма. Это был человек безукоризненной логики, всегда лучше других умевший обосновать то, в чем он был убежден. Он склонен был поучать всех около себя, даже и самого кайзера. Эту привычку он усвоил еще в детстве, почему товарищи его по классу называли его "Гувернанткой". Он был убедителен не только потому, что занимал высокий пост: его доклады были снабжены ссылками на все, что обычно признается незыблемым в сфере политики. Он умел доказать основательность своих взглядов на вещи даже тогда, когда противникам его они представлялись с первых же слов грубейшей ошибкой. Генерал Фалькенгайн, как военный министр, показал на совещании в Потсдаме, что он отчетливо знает, что должна делать германская армия, начиная с первого дня войны, рассчитанной на молниеносность. Он твердо усвоил план Шлиффена, по которому сначала нужно было, заходя правым крылом армии через Бельгию, наголову разбить Францию, а после того бросить все силы против России, чтобы с нею покончить в кратчайший срок. Всем было известно, что таково же было мнение и начальника главного штаба Мольтке. О действиях флота не поднималось вопроса, так как русский флот не считался серьезным соперником германскому, а выступление английского решительно отметалось, как лишенное всякой вероятности. В заключение совещания Бетман обратился к кайзеру с почтительнейшей просьбой не озабочивать себя никакими государственными делами теперь, летом, когда организм нуждается в движении, в перемене места, в путешествиях. Зная, что Вильгельм хотел совершить поездку в фиорды Норвегии, которые изумительно живописны летом, он настойчиво советовал ему не откладывать ни на один день поездки, которая, конечно, необходима ему со всех точек зрения. Еще раньше он убедил взять отпуск для отдыха всех наиболее самостоятельных из государственных людей Германии: и морского министра Тирпица, и министра иностранных дел Ягова, и начальника главного штаба Мольтке. Ему казалось, что никто лучше его не в состоянии разобраться в той задаче, которая была задана европейским дипломатам выстрелами в Сараеве; что все остальные из виднейших членов правительства будут только мешать ему; и что больше всех, конечно, способен испортить дело кайзер Вильгельм, горячность и несдержанность которого достаточно всем известна. Вильгельм действительно отправился в Норвегию, не без того, разумеется, чтобы не иметь при этом кое-каких мыслей, способных принести Германии пользу. Что же касается Бетмана, то одним из его доводов был такой: чем скорее уедет кайзер из пределов своей страны, тем доказательнее будет для противников Германии, что она совсем и не думает готовиться к войне, а это, в свою очередь, охладит военный пыл и у них. Как всякий добросовестный ученик готов воспользоваться каждой минутой, чтобы еще и еще раз заглянуть в учебник и подзубрить урок, так и Бетман, несмотря на утверждения высших генералов, что такой армии, какая имеется у Германии, нет и не может быть у ее возможных противников и что блестящий успех в столкновении с ними вполне обеспечен, все-таки хотел и надеялся отсрочить несколько начало войны, как бы ни казалась она неизбежной и желанной. Конечно, никому из людей не дано знать будущего, но в то же время, если бы человек не представлял себе будущее так же ясно, как настоящее, он не был бы человеком. Тем-то и трудна была роль канцлера, что он должен был читать будущее, как открытую книгу. По общему признанию всех немцев, это удавалось делать Бисмарку, творцу германской империи, первому рейсхканцлеру Германии. Но если ни до Паганини, ни после Паганини не нашлось виртуоза, который мог бы так же владеть скрипкой, как он, то то же самое, - Вильгельм это видел, - можно было сказать о Бисмарке: он оказался в Германии единственным и неповторимым. Теперь все было в Германии новым: и мировая торговля, в интересах которой непомерно развилась промышленность, и могучий флот, и обширные колонии в Африке... К мировому господству оставалось сделать последний решительный шаг. Этот шаг подготовлена была сделать армия, что было известно и Вильгельму, и Бетману, и любому лавочнику в Германии, однако настал ли уже теперь, именно теперь, летом 1914 года, настоящий момент для этого шага? Точно ли подготовило его время, течение мировой жизни? Нет ли просчета, нет ли ошибок в решении этой - что и говорить - труднейшей задачи? Ведь решать приходилось не только за Германию, но и за Австрию, и за Италию - как союзников, за Францию, Россию, Англию - как противников; до последнего человека, до последней марки надо было знать силы свои и союзников, однако то же знание необходимо было канцлеру иметь и о всем стане врагов как действительных, так и возможных. А поведение во время войны так называемых нейтральных стран, которые по существу никогда не бывают, да и не могут быть чопорно нейтральны? А окружение, которое неминуемо начнется с первых же дней войны, если в нее вступит Англия с ее чудовищно огромным флотом? А сможет ли выполнить транспорт (30 тысяч паровозов и 700 тысяч товарных вагонов) ту колоссальную работу, которая потребуется от него при ведении войны одновременно на западе и на востоке? А достаточны ли будут запасы нефти?.. Бетману, имевшему природную склонность к самому детальному всестороннему анализу, было над чем подумать, держа в руках меморандум и копию письма Франца-Иосифа Вильгельму о выступлении Австрии в Сербии, которое было решено на совете министров в Вене. "Гувернантка" не зря позаботилась о том, чтобы ни Тирпиц, ни Мольтке, ни Ягов, ни сам кайзер не мешали ему думать: наступил момент доказать, что в Германии есть второй Бисмарк! III Едва успел уехать из Берлина в Норвегию Вильгельм, как назрела неотложная необходимость президенту Франции Пуанкаре ехать в Россию, а затем тоже в Норвегию, в Швецию и Данию, то есть в скандинавские страны, которые должны были оставаться нейтральными в случае, если по вине Германии начнется европейская война. Конечно, поездка Пуанкаре требовала довольно значительных средств, и вот в палату депутатов был срочно внесен законопроект об отпуске в распоряжение президента суммы в четыреста тысяч франков на предвиденные и непредвиденные расходы. Для богатого государства, каким была Франция того времени, деньги небольшие, но перед депутатами встал вопрос не столько о них, сколько о целях этой поездки президента. Против кредита президенту высказался от лица своей партии вождь французских социалистов Жорес. "Социалисты, - говорил он, - относясь с симпатией ко всем демонстрациям, сближающим народы и гарантирующим мир, а также признавая историческое значение франко-русского союза, считают, однако, что за последнее время подобного рода передвижениями начали усиленно злоупотреблять. Кроме того, - и это самое важное, - социалисты не могут допустить, чтобы во время подобных поездок принимались за счет Франции какие-либо обязательства, способные отразиться на внутренней и внешней политике республики. Социалисты противятся секретным договорам и считают, что теперешняя русская Государственная дума не представляет для них гарантий..." Поддерживая законопроект, премьер-министр Вивиани, напротив, обращался к палате с горячим призывом принять его единогласно. Опасения Жореса, что во время поездки Пуанкаре примет какие-либо обязательства, секретные и нежелательные для Франции, Вивиани решительно отвергал, выдвигая при этом необходимость обмена мнений между представителями обеих союзных стран. Он заявил далее: "История Европы доказала, что франко-русский союз, дополненный дружбой с Англией, с одной стороны, отвечает чувствам и интересам обеих наций, а с другой, служит средством поддержания общего мира". Во имя этих-то результатов франко-русского союза Вивиани и предлагал доказать голосованием неизменную привязанность к спасительному союзу всех патриотов Франции. Законопроект был принят подавляющим большинством голосов, а на другой день в русских газетах был уже опубликован порядок встречи Пуанкаре в Кронштадте, так как он предполагал прибыть на одном из крупнейших военных судов французского флота. Но гораздо раньше Кронштадт и Петербург должны были принимать принца Генриха Нидерландского, который уже отправился сюда из Копенгагена на броненосце "Zeeland". В это же время президент Швейцарской республики принимал в Берне бельгийского короля Альберта. Парадный завтрак в честь высокого гостя украшен был речами президента и короля. Благодаря за посещение, президент отметил общие интересы, которыми связаны нейтрализованные государства, король же указал на "высшую задачу, выпавшую на долю обоих государств, отдавать свои духовные силы служению делу солидарности интересов народов". В конце мая (по старому стилю) состоялось "сердечное, совершенно неофициальное", как писали газеты, свидание в Конопиштах Вильгельма II с убитым всего через две недели после того эрцгерцогом Францем-Фердинандом. Среди лиц свиты германского императора был и морской министр Тирпиц, что указывало на большой интерес Вильгельма к состоянию австрийского флота. Тогда же, в конце мая, газета "Daily Telegraph" сообщила, что английский король Георг предполагает по случаю своего восшествия на престол посетить Берлин и Петербург. Эти визиты, правда, не состоялись, но зато император Николай счел нужным сделать визит румынскому королю Карлу, для чего вместе со своей семьей отправился через Одессу в Констанцу 1 июня на яхте "Штандарт". Суда Черноморского флота - крейсер "Кагул" и четыре миноносца - сопровождали яхту. Русский царь был в Румынии в первый раз за все свое царствование. Констанца приукрасилась, как успела, для встречи царя, даже "Боже, царя храни!" - совсем, как в России - зачервонело на арке в порту Констанцы; другая же подобная арка сооружена была на площади Независимости, на пути от порта к дворцу короля. Все, чем была богата Румыния, выставила она в Констанце для встречи Николая: весь свой маленький флот, всех своих министров, представителей всех парламентских партий, президента Академии Наук, ректоров своих университетов, всю высшую военную и гражданскую власть, мэра Констанцы, почетный караул с командиром армейского корпуса генералом Сторжеску на правом фланге... И сам король Карл и наследник престола Фердинанд были в летней форме 18-го Вологодского пехотного полка, шефом которого числился король. Всюду вились рядом с румынскими русские трехцветные флаги; знаменитые румынские оркестры объединенными силами исполняли русский гимн... Почти в одно время отбыли в свои столицы и Вильгельм из Конопишты, и Николай из Констанцы, унося в себе, должно быть, одинаковую уверенность в том, что дела их в общем идут хорошо. Однако нельзя было не заметить общего беспокойства коронованных владык, когда предчувствие, с одной стороны, и знание общеевропейской обстановки, с другой, - говорили им, что троны их стали непрочны. За долгие годы мира между крупнейшими державами Европы накопилось много такого, что угрожало внезапным взрывом. Этим сильно пахло еще до убийства в Сараеве, нечего и говорить о том, как упал барометр в кабинетах не только премьер-министров всех европейских стран, но и всех тех, кто хоть сколько-нибудь интересовался политикой. IV Как бы ни было велико воображение любого великого человека, представить со всей ясностью и полнотой действия миллионных масс, получивших приказы к войне, он не может. Воображение, казалось бы, вполне безошибочно нарисует ему одно - действительность подсунет другое. Воображение наше часто находится в плену у бывшего, у того, что занесено на страницы истории, но страницы истории, - правдивы ли они, или ложны, безразлично, - стоят на месте, а действительность ежедневно, ежечасно растет. Этот рост становится совершенно необычайным во время войны, когда обычный год в 365 дней равен целой эпохе. Учесть все без исключения возможности такого стремительного роста, предусмотреть огромнейший подъем человеческой энергии в начале войны; сделать скидку на усталость, как неизбежную реакцию во второй этап войны; не забыть, однако, и о том, что велика приспособляемость людей ко всяким вообще условиям жизни, как бы тяжелы они ни оказались; держать всегда в известности число машин войны на фронте и машин труда в тылу, неуклонно следя за кривой машин, как врач следит за кривой температуры больного; питание фронта людьми и машинами, питание людей и машин провиантом и боеприпасами; уголь, железо, нефть, медь, свинец, олово и десятки других металлов; вагоны, автомобили, корабли, как средства быстрейшей переброски людей; фронты, растянувшиеся от северных морей Европы до южных, и земля, как единственное убежище от всеразрушающих снарядов тяжелых орудий, - вот то общее, что рисовалось воображению виднейших генералов и политических деятелей Европы. Никто из них не вспоминал о Наполеоне, бывшем сто лет назад богом войны: слишком изменилось за эти сто лет самое понятие "европейская война", тем более что эта война грозила по мере своего развития перерасти в мировую. Усиленно делались подсчеты: сколько может выставить солдат то или иное государство в случае европейской войны? Этот подсчет сделал граф Шлиффен, крупнейший военный деятель Германии при Вильгельме. В одной своей статье, писавшейся тут же после того, как Австрия прикарманила Боснию и Герцеговину и когда вопрос о европейской войне был поставлен в порядок дня, он решительно отбросил все привычные до того рамки возможной войны. Он писал: "Германия со своими 62 миллионами населения может призвать в случае войны 4750 тысяч человек, а Франция даже 5500 тысяч". При этом он делал подсчет только тех, которые прошли в полках обучение военной службе, значит, совершенно не говорил об ополчении. Непричастная к высшему генералитету Европа ахнула, встретившись в статье Шлиффена с такими чудовищными цифрами, а он продолжал хладнокровно: "Не было ни одного полководца, который бы жаловался на чрезмерную численность врученной ему армии, но все без исключения сетовали на ее недостаточность". Это была правда, конечно, однако не меньшая правда была вложена Шлиффеном и в такое утверждение: "Оружейные и артиллерийские заводы создали больше приветливых физиономий и больше готовности к услугам, чем все мирные конгрессы". Проповедь культа силы взяла в статьях Шлиффена, а вслед за ним и других германских генералов небывало до того высокую ноту. Их откровенность граничила с цинизмом. Однако о гаагских мирных конференциях все перестали думать и усиленно принялись отливать пушки, готовить снаряды, шить сапоги и шинели сразу на миллионы солдат. Конечно, грандиозных приготовлений этих к готовой в любой момент вспыхнуть мировой войне нельзя было никому сохранить в секрете, как бы кто ни старался сделать из этого военную тайну. Наконец, жуткие масштабы возможной войны начали пугать даже и неробких вначале государственных людей великих держав, и Шлиффен не замедлил отметить это в таких словах: "Все ощущают колебания в предвидении огромных расходов, неизбежных больших потерь и того красного призрака, который встанет в их тылу. Всеобщая воинская повинность, превращающая в равноценное пушечное мясо как знатных, так и простых, как богатых, так и бедных, сократила жажду войны". И в этом была правда, однако колесо, пущенное по гладкой дороге с пологой горы, продолжало катиться, все набирая и набирая скорость. Над военными заказами, размещенными по фабрикам и заводам, работало множество людей. От всего того, что уже сработано было в целях близкой войны, ломились склады. Заводчики и фабриканты были довольны: они расширяли производство в основательной надежде, что для войны всего будет в конце концов мало, и склады опустошатся быстро, и заказы будут сыпаться щедрой рукой. Если одна только подготовка к войне внесла такое оживление в промышленность, то что же будет, раз начнется война! Немецкий полководец Гельмут фон Мольтке писал о войне: "Вечный мир - это сон, война же - самим богом созданный мировой порядок. В ней получают развитие высшие добродетели человека: мужество и самоотверженность, чувство долга, самопожертвование. Не будь войны, человечество погрязло бы в тине материализма". Разгромивший Австрию и Францию Мольтке писал это в 1880 году, а в 1912 году германский генерал Бернгарди опубликовал книгу "Deutschland und der nachste Krieg" ("Германия и будущая война"). Он проповедовал наступательную войну, утверждая, что военные захваты ценнее мирных завоеваний. Он называл "ядом" движение в пользу всеобщего мира и всячески стремился доказать, что "историческая задача германского народа может быть разрешена только мечом". Даже самая попытка уничтожить войны представлялась им как "дело безнравственное и недостойное человечества". Что можно было делать этому "безнравственному" человечеству, когда оно видело в своей среде такого насыщенного и силой и убежденностью, что только сила - право кулачного бойца, уже засучившего рукава, уже сжавшего пудовые кулаки и только размышляющего о том, кому первому из его окружающих выгоднее для него раздробить челюсть? Есть битвы и битвы. Когда-то, после битвы при Вальми, Гете сказал сидящему у бивачного огня: "Вы участвовали в битве, с которой начинается новая эпоха в истории". Великая битва предстояла Европе, и новая, революционная эпоха в истории уже стояла на пороге этой битвы и ждала своего дня, чтобы родиться. V Убитый в Сараеве эрцгерцог был упрямый, резкий в обращении человек, и при дворе Франца-Иосифа его терпели, конечно, как будущего монарха, но не любили. Его не любили венгры, его не любили чехи, его не любили сербы, но зато его очень ценил Вильгельм, и, конечно, этим двум весьма деловым людям было о чем говорить во время свидания в Конопиштах. Николаю и Карлу также было о чем беседовать в Констанце. Между Австрией и Румынией давно уже существовала военная конвенция, в силу которой голова Румынии была повернута на восток, в сторону Бессарабии. Задачей русской дипломатии было повернуть голову Румынии на запад, где в Трансильвании страдали под австрийским игом и ожидали освобождения миллионы румын. Италия хотя и входила в Тройственный союз, но союзницей была ненадежной: миллионы итальянцев страдали под австрийским игом на берегах Адриатики - в Триенте, Триесте, Далмации, и Австрия не выражала ни малейшего желания отдать эти области Италии в уплату за ее помощь в войне против Антанты (Entente cordiale). Но вместо Румынии и Италии Германия и Австро-Венгрия надеялись завербовать Болгарию и Турцию. Турция давно уже обрабатывалась Германией, не скупившейся на займы и посулы, чтобы добиться ее согласия на проведение через Малую Азию железной дороги Берлин - Багдад, в чем она и успела, а германские офицеры приводили в порядок турецкую армию. Великий двигатель прогресса - каменный уголь потеряла Франция в Эльзасе, проиграв в 1871 году войну с Германией. Французская промышленность попала в положение ящерицы с откушенным хвостом, - и куда бы ни глядели другие государства, Франция приковала свой взор к потерянным своим провинциям: Эльзасу и Лотарингии. У Англии никто не отнимал ее давних провинций или колоний, но... могли отнять. Вся политика ее в XIX и XX веках была построена только на этом: подозревать и пресекать, не дожидаясь, когда начнутся активные действия возможных противников. Германия была пока еще только соперником, но соперником мощным. Она наводняла своими товарами даже европейские страны, вытесняя из них Англию. Она стала колониальной империей, обосновавшись в Центральной Африке, и помешать этому было нельзя: пришлось уступить ей в этом, чтобы она не проникла в Марокко, в близкое соседство к Египту. Железная дорога Берлин - Багдад выводила ее к Индийскому океану: оттуда она могла угрожать драгоценнейшей из английских колоний - Индии. Но она успела проникнуть и на берега Тихого океана, ваяв у Китая Циндао и создав там первоклассный порт с огромным торговым оборотом. Для Германии же достаточно было запустить хоть один коготь, чтобы там очутилась и целая лапа ее черного орла. Скачок, который у всех на глазах делал германский империализм, был до того громаден, что не один государственный деятель Англии, страны старого капитализма, мог бы припомнить слова Суворова, сказанные им в ссылке, в селе Кончанском, когда он читал в газетах о Наполеоне: "Молодой человек этот слишком широко шагает, пора бы его унять..." В конце концов для Англии возникала в лице Германии самая серьезная опасность со времен низложения Наполеона, тем более что никто из писателей немецких, подобных генералу Бернгарди, не скрывал стремлений немцев к мировому господству. Еще тогда появились и развивались на все лады теории о немцах, как о расе господ, которой дано в недалеком будущем судьбою объединить сначала все народы Европы, а потом и мира под своею властью, облагодетельствовать весь мир "высокой немецкой культурой". Пусть это не говорилось еще самим Вильгельмом, когда он посещал Англию, явившись, например, в Лондон на похороны короля Эдуарда VII, сына Виктории, незадолго до события в Сараеве, но книги в Германии выпускались затем, чтобы их читали всюду, между прочим и в Англии, и нельзя было не задуматься над этим. Уже 25 июня отчасти благодаря министру иностранных дел Австро-Венгрии, графу Берхтольду, который не хотел делать из этого тайны, стали известны требования ноты, которую австрийское правительство намерено было отправить Сербии. В ней содержалось несколько пунктов, из которых довольно привести три: "1. Король Петр должен обратиться к своему народу с прокламацией, призывающей воздерживаться от великосербской пропаганды. 2. Один из высших австрийских чиновников должен быть допущен к участию в расследовании преступления. 3. Должны быть отставлены и примерно наказаны все офицеры и чиновники, участие которых в покушении будет доказано". Правда, пока это стало известно только правительствам нескольких великих держав; это не опубликовывалось в газетах, это был как бы пробный шар, пущенный советом австрийских министров с намерением выждать, как к этому отнесутся союзники и враги. В министерствах иностранных дел каждого из государств Европы сидели, разумеется, знатоки международного права, и для каждого из них достаточно было, конечно, только взглянуть на эти требования Австрии к такому же, как она, суверенному государству, чтобы сказать решительным тоном: "Это противоречит международному праву. Это - явное вмешательство одного государства в дела другого. Это неприкрытое оскорбление, способное вызвать только войну. Таких нот посылать не принято, если этой войны не желают". Но другие, не меньшие знатоки международного права, сидевшие в кабинетах министров Австрии и Германии, имели наготове негодующий вопрос: "Значит, из одной страны могут явиться в другую убийцы, сознательно направленные для совершения террористического акта над наследником престола этой последней страны и преступное правительство может остаться вполне безнаказанным?" Однако "преступное правительство" Сербии на негодующий вопрос этот отвечало не менее негодующе: "Смешно и глупо подозревать сербское правительство в подготовке и проведении подлого убийства в Сараеве! Арестованные убийцы - Принцип и Габринович - только они одни и ответственны за совершенное ими злодеяние. Хотя и сербы по рождению, сербскими подданными они не являются. Они - австрийцы и на австрийской территории убили своего австрийского эрцгерцога из побуждений, им одним известных. При чем же тут сербское правительство?" Принцип и Габринович на всех допросах отвечали одно, а именно: "Мы - анархисты. Мы не признаем и ненавидим власть. Нам давно хотелось убить какое-нибудь высокопоставленное лицо. Когда представился случай убить эрцгерцога, мы это сделали и ни малейшего раскаяния не ощущаем". Австрийское правительство говорило, что нити преступления ведут в Белград; сербское называло эти нити сработанными на австрийских фабриках и явно гнилыми. Положение стало неразрешимо сложным, едва только попытались представить его простым и понятным, но при всей своей сложности оно настойчиво стучалось во все двери министров иностранных дел крупнейших европейских держав, создавая сумятицу за этими высокими прочными дверями. Министерства иностранных дел помещались в прекрасных зданиях, где было много воздуха и света, где толстые пухлые ковры ловили и прятали звуки шагов, чтобы государственным людям ничто не мешало думать над вопросами первейшей государственной важности, недоступными обыкновенным смертным. Сигары высших марок, как известно, способствующие накоплению и обороту мыслей, окутывали священнодействующих кадильным дымом. Выискивались и подбирались все доводы за то, чтобы Сербия могла принять австрийскую ноту уже по одному тому, что она тоже является монархическим государством, а убийство в Сараеве сильно колеблет монархическое начало... Но совершенно другой оборот принимало дело, стоило только хоть на одну четверть часа перенестись в Белград. Высшие и прочие чиновники, а также и военные чины Австрии, производящие следствие в соседней суверенной стране, - позвольте-с! разве это не то же самое, что обыск в частном доме при существующем законе о неприкосновенности жилища? Но для обыска в частном доме требуется письменное распоряжение властей, основанное на прямом обвинении владельца дома или квартиры в преступлении уголовном или политическом. Значит, в данном случае обвинение уже вынесено, обвинительный акт составлен. Кто же посмел составить его в отношении суверенного государства? Так могут поступать только победители с побежденными, но разве была война Австрии с Сербией, и Австрия в этой войне победила? И кто именно, младенец или слабоумный, может поверить тому, что следствие этими высшими и прочими австрийскими чиновниками, - допустим, что им позволило это сделать сербское правительство, - будет вестись действительно беспристрастно, а не с предвзятым желанием непременно доказать, что обвинение правильно? И кто смеет оскорблять сербских офицеров и чиновников, бросая им предвзятое обвинение в сообщничестве с сараевскими убийцами, и требовать заранее отставки и наказания их? Эти сербские офицеры вели себя героями в двух только что закончившихся балканских войнах и создали славу Сербии, а чиновники клали все свои силы на то, чтобы поддержать сербскую армию своей примерной работой в тылу. И кто и как решится заставить старого короля Петра выступить с прокламацией, которую напишут для него австрийские перья? И что он должен будет сказать своему народу? Не это ли: "Сербы, не будьте сербами!"? Тот, кто не желает уступить в споре, обыкновенно бывает непобедим. Особенно же часто случается это тогда, когда он может подтвердить свое право силой. Силы Сербии были хорошо известны в министерствах иностранных дел. Они, конечно, не могли идти в сравнение с силами Австро-Венгрии, но за спиной Сербии, - все знали это, - стояла Россия, которая имела под ружьем в мирное время 1400000 человек, а в случае войны могла выставить военнообученных около восьми миллионов. Это была логика, которая заставляла задуматься. И в обширных, строго, но прекрасно обставленных кабинетах министров нескольких весьма заинтересованных стран в Европе усиленно обдумывали проект австрийской ноты. VI Лето - прекрасное время года, радушное, любвеобильное, открытое, гостеприимное... Щедрость солнечных лучей обогащает даже заведомо бедных, преображает в довольных судьбою даже привычных нытиков и золотушных... Шубы пересыпаны нафталином и спрятаны; тело свободно дышит под невероятно легкомысленной тканью, и неудержимо тянет всех на так называемое лоно природы. Проходят самые заядлые горожане мимо крестьян в дачной местности, поливающих свою редиску, и как они им завидуют знойно! В них просыпается давно, казалось бы, забытая детская безмятежность. Зеленое и голубое вытесняет в их душе все эти блеклые, искусственно созданные городские краски. Городской человек становится наивным в летние дни. Он начинает даже верить в разную несбыточность, - мечтать, как мечтают дети. И, что всего изумительней, этому впадению в детство бывают подвержены даже лица почтенных лет, высокого ранга, строгого образа мыслей. Даже они почему-то начинают улыбаться, приглядываться к тому, как садится солнце за дальним сосновым лесом, и восклицают: "Какой закат! Это просто картина художника - замечательная картина!" Всегда были интернациональны курорты Европы. Немцы ездили в Италию и Францию, к чарующей голубизне Средиземного моря, французы и итальянцы во множестве встречались на благоустроенных курортах Германии и Австрии; сыны туманного Альбиона и русских равнин считали своим долгом и поплавать по Средиземному морю, и посмотреть на развалины Колизея, и побывать в Ницце, и выпить положенное количество какой-нибудь, черт ее знает насколько целебной, тухлой противной воды на том или ином из прославленных немецких курортов. И в это предгрозовое лето курорты были так же переполнены, как всегда; неукоснительно совершались прописанные немецкими врачами процедуры, на славу работали гостиницы и рестораны. На одном из немецких курортов наслаждался благами культуры член Государственного совета граф Витте, на другом - министр народного просвещения в России Кассо, на третьем - командир корпуса, расположенного на Волыни, генерал Брусилов. Они и другие русские тайные и действительные тайные советники, генерал-лейтенанты и полные генералы читали, разумеется, в немецких газетах, что какие-то сербы убили в каком-то Сараеве австрийского эрцгерцога, но значения этому не придавали: высшие русские чиновники были обстрелянные люди. Если бы даже их начали уверять, что выстрелы в Сараеве могут привести к мировому катаклизму, они бы только пожали снисходительно плечами или даже расхохотались вполне искренне, подчиняясь чудодейственным чарам лета, усыпляющим мозг картинами заката солнца за сосновым лесом на живописных высотах, откуда вытекали прославленные на весь мир целебные воды. Но за гибкими спинами весьма вежливых и исполнительных метрдотелей с пышными усами, чрезвычайно внимательных к богатым пациентам врачей, всего вообще громадного и тщательно подобранного штата лиц, обслуживающих щедрых на чаевые курортных, за всеми благами показной культуры иные русские высшие чиновники и военные не разглядели другой Германии, - Германии, уже припавшей к земле, чтобы сделать смертоносный прыжок в сторону Франции и спустя самое короткое время повторить подобный же прыжок, но уже в сторону России. Как паук, невидный, но видящий, что ему надо видеть, нервно, по-охотничьи выжидающий, запутаются или нет в его хитро развешанной паутине мухи, - Вильгельм скрылся в норвежских фиордах только после того, как одобрил текст австрийской ноты. В Германии, с чрезвычайной любезностью принимавшей на многочисленных курортах русских, французов, англичан, шла лихорадочная подготовка к такому военному столкновению с их странами, какого еще не знала история. Это была пока война на бумаге, война, как она рисовалась воображению. И военный министр Германии Фалькенгайн и начальник главного штаба Мольтке, племянник фельдмаршала Мольтке, отлично разбирались в плане действий, который был начерчен Шлиффеном, умершим незадолго до того, как этот план, всесильной волею обстоятельств, должен был осуществиться. - Только крепите правое крыло! Как можно сильнее крепите правое крыло! - говорил Шлиффен, переселяясь в мир, где нет ни болезней, ни печалей, ни воздыханий. Главное, чего можно было достичь, выполняя план Шлиффена, была чисто цезаревская быстрота победы: "Veni, vidi, vici!"*. ______________ * Пришел, увидел, победил! (лат.) Шлиффен подражал Аннибалу, уничтожившему войско римлян в сражении при Каннах при помощи охвата их правым крылом своего войска. Правое крыло немецкой армии должно было по плану Шлиффена обойти армию французов, двигаясь через Бельгию, в то время как левое крыло должно было приковать к себе главные силы французов на линии их крепостей: Бельфор, Эпиналь, Туль, Нанси, вдоль границы с Эльзас-Лотарингией. Поскольку в дело вводились миллионные массы, этот маневр Аннибала должен был, по замыслу Шлиффена, дать победу Германии в несколько недель: попавшая в гигантские клещи армия французов должна была капитулировать, как армия маршала Базена под Седаном. После того, не теряя ни одного дня, необходимо было перебросить победоносную, значит достигшую высшей моральной крепости, убежденную в своей непобедимости армию против русских, которые не успеют еще отмобилизоваться, и гнать их до Урала, так как никакой стойкости от этой бесформенной массы людей в серых шинелях ожидать нельзя. Пока германские армии всей своей неодолимой силой обрушивались бы на Францию, австро-венгерцы должны были начать наступление на русские войска на всем своем фронте, а для защиты Восточной Пруссии признавалась достаточной расквартированная там армия, по счету восьмая. Была, правда, как бывает при составлении всех великих планов, кое-какая заминка, когда начинали в Берлине подсчитывать возможные силы двуединой монархии. Их выходило всего только два с четвертью миллиона против сербов и русских. Но тут все надежды возлагались на быстроту, с какой австро-венгерцы должны были справиться с сербами, прежде чем появятся на фронте русские корпуса. Аннибаловский маневр, питавший пафос Шлиффена, - охват, клещи, "Канны", - австрийский генеральный штаб разработал и в отношении Сербии. По этому плану столица Сербии, отделенная от Австрии всего только пограничной рекою Савой, обходилась двумя армиями: одною - из Боснии в направлении на Вальево, другою - из Сирмии, через Саву, туда же, так, чтобы вся сербская армия оказалась в котле и положила оружие. Так как это, по замыслу австрийского штаба, отняло бы не больше двух недель, то против русских успела бы скопиться часть австро-венгерских сил, вполне способная если не разбить, то сдержать их, пока подоспели бы германские армии. Что Белград превращен сербами в сильнейшую крепость, которую атаковать в лоб было бы слишком трудной задачей, это тоже учитывалось австрийским штабом: такой крепкий орех мог быть раздавлен только двойными клещами. Австро-Венгрия имела пятьдесят миллионов населения, уступая в этом Германии не так уж много, чтобы довольствоваться армией вдвое меньшей, чем немецкая! В Берлине были, конечно, известны причины этого: вечные трения между Венгрией и Австрией; слишком большая зависимость военных министров и начальников штабов от прижимистых на военные расходы парламентов; слишком короткий срок действительной службы в войсках... Но так как в Берлине решено было взять руководство австро-венгерской армией в свои руки, то ни сравнительная слабость этой армии, ни ее малочисленность никого не смущали. VII Главный и самый сильный враг германского могущества был по ту сторону Ламанша, но его пока деятельно отбрасывала военная клика Берлина. Это был враг не первого, а второго плана; он был силен только на морях; он не имел сухопутной армии; он сначала объявлял войну, а потом начинал готовиться к ней; он имел привычку не спешить, а выжидать успехов своих союзников, чтобы присоединиться к ним в конце кампании; его генералы и солдаты учились воевать во время войны. Мериться силами крупных единиц германского флота с объединенным англо-французским флотом было невозможно, конечно, как бы хороши сами по себе ни были новопостроенные дредноуты и тяжелые и легкие крейсера. Но в плане войны против Англии стояла работа подводных лодок, которым придавалось ничтожное значение во всех странах, имевших флоты, кроме Германии. Правда, количество субмарин в Германии было все-таки меньше, чем в Англии, но зато дерзания немцев в области подводной войны далеко оставляли за собой дерзания англичан. Все планы германского генерального штаба строились на том, что война будет молниеносной. Подавляющие силы обрушатся сначала на Западный фронт, потом на Восточный и окончат войну раньше, чем раскачается Англия. К этому вела вся долговременная подготовка к войне. Силы Франции и России рассматривались как сухопутные силы союзников и вот - они разбиты. Что вы предпримете теперь, господа англичане? Была еще карта, на которую ставили Мольтке-младший, Фалькенгайн и другие: отсутствие общего фронта у французов и русских, отсутствие единой воли во время ведения войны. Нажим со стороны французов в соединении с одновременным нажимом со стороны русских сил - это двойной нажим; одновременный удар тех и других - двойной удар. Но разве в состоянии поспеть за действиями французов русские с их сетью железных дорог? Они неминуемо запоздают. С другой стороны, если русские очертя голову кинутся, как говорится, напролом, надеясь на свое численное превосходство, непременно окажутся не готовыми поддержать их французы, так как будут поставлены в необходимость беречь людей и семь раз станут отмеривать, прежде чем отрежут... Как можно было не ставить на такую карту? В этом отношении Германия и Австрия были гораздо счастливей: дирижерская палочка Берлина отлично была видна из Вены. Все это было подготовлено к началу войны в главном штабе Германии. Не упущена была, конечно, и такая возможность наносить неожиданные удары врагу вслед за разведкой, как воздушный флот. Как бы мало ни было в германской армии самолетов, все-таки по числу их она занимала первое место в мире. Ее тяжелая артиллерия была вне сравнений с кем-либо из ее противников: русская армия имела очень ограниченное число тяжелых батарей, у французов их вовсе не было! Убийство в Сараеве совершенно неожиданно свалилось на Австрию, как и на Германию, однако этот повод к войне как нельзя более отвечал и замыслам и настроениям германской военщины. Если бы его не было, его нужно было бы заказать. Но в то же время, как ни были самонадеянны и Вильгельм, и Мольтке, и адмирал Тирпиц, и Фалькенгайн, и Клук, и многие другие немецкие генералы, все-таки война на два фронта казалась им совершенно излишним осложнением дела: они предпочитали воевать сначала только на западе, потом только на востоке или наоборот, если вдруг представится такая возможность. Предъявить ультиматум - значит, конечно, бросить вызов, значит, стать нападающей стороной и в первую очередь потерять Румынию как возможного союзника в борьбе с Антантой. По военной конвенции между нею и Австрией она обязалась выступить на стороне Австрии только в том случае, если на нее нападут, а не она сама объявит войну. Как бы ни ценились низко вооруженные силы Румынии, все-таки ее гораздо выгоднее было бы иметь в стане союзников, а не врагов. Над этим приходилось тоже думать имперскому канцлеру Бетману, как и над тем, что Бельгия, сколько бы ни собрала она сил для противодействия немецким армиям, заходящим правым крылом, все-таки выставит их, а нарушение нейтралитета Бельгии с первых же дней войны вызовет разрыв отношений с Англией, которая в Бельгии привыкла видеть свой форпост. Бетман был человек штатский. Он проходил службу, поднимаясь очень быстро со ступени на ступень, исключительно по гражданской части. Личное знакомство Вильгельма с его отцом, прусским помещиком, притом знакомство давнее, когда Вильгельм был еще только лейтенант гвардии, не могло не содействовать карьере Бетмана, который был и обер-президентом Бранденбурга и имперским статс-секретарем по внутренним делам. Теперь в его письменном столе лежала злополучная бумажка - проект ультиматума, составленный в Вене, и надо было решить - воздержаться от решительного шага в Белграде и попытаться сохранить на несколько лет еще мир или обрушить залпы тяжелой артиллерии на европейскую культуру. Задача была не легкая, но, смолоду склонный быть "гувернанткой", Бетман вполне добросовестно трудился над ее решением. Шли дни. Бетман вынимал из своего стола готовый уже ультиматум, перечитывал его в сотый, в двухсотый раз и снова прятал. ГЛАВА ШЕСТАЯ ЗАТМЕНИЕ I Ожидалось затмение солнца в августе 8 числа. Вычислено было, что полное затмение можно будет наблюдать в России, причем лучше на юге России, - именно в городе Феодосии, в Крыму, где солнечных дней летом, в августе, больше, чем где-либо еще. Имя этого города запестрело во всех газетах мира. В несколько дней приобрел этот небольшой город огромную популярность. Сотни миллионов людей в разных концах земли узнали, что на его долю выпало завидное счастье: в такой-то день и в такой-то час в нем среди белого дня вдруг станет зловеще темно, почти как ночью, испуганно закудахтают куры, обеспокоенно замычат флегматичные коровы, завоют собаки, а люди сквозь закопченные стекла будут наблюдать протуберанцы. Конечно, кроме обывателей с закопченными стеклами, полное затмение солнца должны были наблюдать астрономы, для чего в Феодосии начали уже готовиться к установке необходимых аппаратов, а городская дума уже вынесла постановление об ассигновании трехсот рублей для приема гостей из разных стран, наплыв которых обещал быть немалым: ожидалось до полутораста ученых и до тысячи туристов. Писали, что "от русской императорской Академии Наук приедет камергер двора его величества г.Донич", из Франции - граф де Бомплюринель, из Италии - Рико, от Кембриджской обсерватории - профессор Ньюдоль. Аргентина посылала большую экспедицию Лигской обсерватории. Кроме того, ожидались астрономы из Германии, Испании, Португалии и целый ряд частных экспедиций: везде были астрономы-любители, большей частью состоятельные люди. Главная Николаевская обсерватория командировала в Феодосию несколько профессоров; Харьков - экспедицию от университета с ректором Нетушилом во главе... Каждый день получались в Феодосии новые и новые письма с русскими и иностранными марками, и в каждом письме была, разумеется, просьба отвести номер в гостинице и место за табльдотом. Гостиницы в Феодосии не были так обширны, чтобы вместить всех, задумавших непременно увидеть полное затмение, тем более что летом не было недостатка в приезжих, как это повелось ежегодно. Хотя Феодосия стояла на Киммерийском, а не на Южном берегу Крыма, все-таки и там в августе поспевал столовый виноград и было прекрасное купанье. Много больших и богатых дач, выстроенных с целью улавливать этих ежегодных приезжих, были вполне подготовлены к тому, чтобы разместить тысячу-полторы "затменных", и отцам города не нужно было много беспокоиться об этом. Но Россия оказалась в центре внимания не одних только астрономов. Откуда-то из Сибири, из Тюменского уезда, Тобольской губернии, вдруг полетели телеграммы о том, что некая Гусева серьезно ранила ножом в живот известного уже всему миру "старца" Григория Распутина. Отношений "святого старца" к царю Николаю и ко всей вообще царской семье никто за границей не понимал, как, впрочем, не понимал их никто и в самой России. Но все привыкли к тому, что это - очень высокопоставленное лицо в России, что перед ним заискивают министры, что от него зависит решение тех или иных дел общегосударственного значения, что он, значит, способен влиять и на мировую политику. И вот вдруг он, Распутин, оказался в очень сложный и трудный политический момент почему-то не в Петербурге, около царя и царицы Александры, которая благоговейно выслушивает все его мнения, а в Сибири, куда в России ссылают преступников. Пусть даже он воспользовался летней теплой погодой, чтобы посетить свою родину, село Покровское, но откуда явилась там какая-то Феония Гусева, с провалившимся носом и с ножом под шалью? И куда же смотрела полиция, которая, конечно, должна была охранять царского друга? И нет ли в этом покушении на убийство руки врагов России, действовавших через Феонию Гусеву, как через наемного агента? Тем более загадочно было это, что совпало с бегством из пределов России другого "святого", неистового царицынского иеромонаха Илиодора, причем проникло в печать, что он вывез в своем багаже рукопись, разоблачающую Распутина, и намерен продать ее тому заграничному издательству, которое больше за нее даст. Будто бы кто-то видел его в Ростове-на-Дону, где он, как полагали, сел на иностранный пароход и теперь находится уже вне пределов досягаемости русских властей. В это же самое время - в начале июля по старому стилю - в Париже начался громкий процесс по обвинению жены бывшего премьер-министра и министра финансов Франции Кайо, Генриетты Кайо, в убийстве Кальметта, редактора газеты "Фигаро". Если это был и не политический процесс, то во всяком случае великосветский; кроме того, и Кайо и убитый Кальметт были миллионеры. Поводом к убийству послужило то, что Кальметт хотел опубликовать в своей газете интимные письма Генриетты к Кайо, написанные еще в то время, когда Кайо не был ее мужем. Эти письма украдены были у Кайо его первой женой, с которой он развелся, чтобы жениться на Генриетте. Помещением в газете этих писем Кальметт хотел подорвать репутацию Кайо, который, если и не был уже в то время министром, мог быть приглашен в новый кабинет министров. Весь Париж, вся Франция, весь мир жадно начали следить за этим процессом, не пропуская ни одного слова. Всех, как самое кровное дело, занимал вопрос: может ли женщина, защищая свое честное имя, убить того, кто хотел ворваться в ее интимную личную жизнь и опозорить через читаемую всеми газету и ее и мужа? Героиня она или преступница? Будет ли оправдана она, или осуждена? Она была уже довольно долго в предварительном заключении, пока тянулось следствие, и из тюрьмы была привезена во Дворец Правосудия. Парижанам много говорило и то, что в тюрьме Консьержери ей была отведена камера рядом с той, которую занимала перед казнью королева Мария Антуанетта. Не та же самая, правда, только рядом с нею, но и это уже создавало какой-то ореол около Генриетты Кайо. Как раз в то время, когда начался этот процесс в Париже, президент Пуанкаре приближался к Петербургу: громадный дредноут "La France", на борту которого был президент, сопровождаемый другим однотипным дредноутом "Jean Bart", бороздил уже последние линии вод Финского залива. Но к моменту ожидаемого приезда президента союзного государства, как бы к этому приезду ни относились царь и правительство, в столице России произошла забастовка рабочих, размеры которой превзошли все раньше бывшие забастовки. Трудно бывает объяснить иное стечение обстоятельств, и, тем не менее, оно почему-то кажется закономерным. Столица третьего члена Антанты - Лондон - была обеспокоена в той своей части, которая называется Сити, тем же самым вопросом, какой беспокоил и петербургские власти. На собрании магнатов капитала, лондонских банкиров квартала Сити, окончившемся, конечно, банкетом, представитель правительства Ллойд-Джордж должен был сказать речь, посвященную новой силе, назревшей в жизни Англии, - рабочим, сплоченным в союзы. Это был отчет ставленника подлинных хозяев могущественной страны перед теми, кто требовал этого отчета. Одно дело давать объяснения в парламенте и совсем другое, когда министр приглашен на собрание капиталистов, у которых свои интересы и свой язык. Магнаты капитала были обеспокоены, - их надобно было успокоить. Они требовали объяснения таким странным явлениям, как кризисы в промышленности и тучи, которые, по словам газет, сгущаются на Ближнем Востоке. Речь Ллойд-Джорджа была длинна и обстоятельна: он говорил с деловыми людьми. Он не смог объяснить, впрочем, откуда берутся кризисы, он сказал, что они необъяснимы, зато нарисовал, в цифрах конечно, утешительную картину роста оборотов внешней торговли Англии за последние двадцать лет с 680 миллионов до 1400 миллионов фунтов стерлингов, причем особенно большой прирост выпал на последние годы. Выходило, что кризисы остаются кризисами, а доходы доходами, что кризисы так же неизбежны, как и рост предприятий. Однако Ллойд-Джордж должен был признать, что существует большая опасность благополучию квартала банкиров. Она надвигалась с двух сторон: как извне, так и изнутри страны. - В прошлом году, - говорил он, - война на Ближнем Востоке создала затруднения и угрозу европейскому миру; в настоящий момент там неспокойно снова. Но мы надеемся, однако, что здравый смысл поможет преодолеть затруднения. Очень, очень прискорбно, что народы тратят такую огромную часть своего достояния на войны! В течение последних десяти лет на войны и на приготовления к ним истрачено свыше четырех с половиной миллиардов фунтов стерлингов! Финансисты могут положить конец этому росту вооружений, который грозит катастрофой! Финансисты Сити переглянулись. Эти слова не могли быть продиктованы наивностью, - ведь говорил министр, притом едва ли не самый выдающийся из министров, однако почему же они сказаны? А Ллойд-Джордж продолжал: - Нам угрожает волна гигантских забастовок, перед которыми все бывшие до сего времени покажутся сущими пустяками. Рабочие создали колоссальную организацию. Железнодорожные и транспортные рабочие, а также углекопы объединились в одну Федерацию, численностью в два с третью миллиона членов. Они уже предъявляют теперь свои требования, а в ближайшем будущем намерены пустить в ход всю силу своей организации. Это было существенно. Это в головах финансистов присчитывалось как веское слагаемое к тому, что они только в этот день могли узнать из немецких газет. Тон статей влиятельнейших газет, как "Berliner Tageblatt", "Vossische Zeitung", "Kolnische Zeitung", был весьма вызывающ. "Между желанием России заручиться английской морской поддержкой на случай войны и согласием на это Англии - дистанция огромного размера, - писала одна из этих газет. - Это право Англии - решать вопросы внешней политики по своему усмотрению. Мы, однако, должны сказать, что морская конвенция между Англией и Россией воскресила прежнее недоверие между Англией и Германией". Несравненно резче был тон, взятый в отношении России. "Мы достаточно сильны, - кричали две другие газеты, - чтобы отнестись равнодушно к русскому хвастовству своими колоссальными вооружениями. Если Франция верит в страшную силу России, то пусть она верит, - нам незачем ее разубеждать. 1870 год дает нам право верить в непобедимость Германии... Франция напоминает детей в лесу, которые, желая скрыть свой страх, распевают песни о силе своих старших братьев". II То, от чего предостерегал английских финансистов Ллойд-Джордж, - движение рабочих масс, "волна гигантских забастовок", - происходило уже в Петербурге. Начавшись как поддержка бастовавших рабочих в Баку, условия жизни которых были ужасны, они потом не затухали. Испытанные приемы "усмирения" - стрельба и аресты, приводившие к жестоким избиениям арестованных, не прекращали, а, напротив, расширяли движение, поднятое рабочими в защиту своих прав. О тяжелом положении рабочих Петербурга, особенно на таких казенных военных заводах, как Путиловский, Обуховский, "Новый Лесснер", разумеется, не раз подымался вопрос в Государственной думе депутатами фракции большевиков, но, по выражению одного их них, "как бессмысленно прививать оспу телеграфным столбам, так же бессмысленно говорить о положении рабочих в черносотенной помещичьей думе"; между тем по одной из статей закона, изданного в 1905 году, за стачки рабочие не могли привлекаться к ответственности. Действительность показала обратное, и вот заводы, имевшие по несколько тысяч рабочих, опустели, улицы же Петербурга стали весьма многолюдны. Дошло до того, что полиция, как ни стреляла, вынуждена была бежать, осыпаемая градом камней, бастующие останавливали уличное движение, снимали кондукторов вагонов трамвая, не пропускали автомобилей. Магазины и лавки закрывались сами, и приказчики присоединялись к бастующим, а казенные винные лавки и трактиры закрывались рабочими. Почти все фабрики и заводы стали. В день приезда Пуанкаре, 7 июля, число бастовавших рабочих в Петербурге дошло до 130 тысяч. Полиция уже не в состоянии была рассеять их; она получила от начальства задачу более скромную: не пропускать рабочие массы на Невский проспект - парадную улицу Петербурга. Как раз на воскресенье пришлось 6 июля, и кстати было украсить по-праздничному и Петербург и Кронштадт; всюду на домах заколыхались русские и французские флаги, щиты, гирлянды, особенно же щедро расцвечена была набережная Невы, тоже деятельно охранявшаяся от рабочих масс и полицией и нарядами из частей гарнизона. Так вышло в понедельник 7 июля, что одна половина Петербурга, значительно меньшая, но сановная и чиновная, а также депутации от французской колонии и корреспонденты газет стремились с утра к набережной, откуда на небольших пароходах отправлялись в Кронштадт. На одном из пароходов были исключительно только корреспонденты газет: русских, французских, английских, германских, австрийских, итальянских. Как раз в этот день в Белграде все еще переживали похороны русского посланника Гартвига, умершего на своем посту, защищая интересы Сербии от натиска Австрии. Человек тучный и темпераментный, он беседовал по поводу сараевского убийства с австрийским посланником, но тема беседы была такова, что трудно было соблюсти присущее дипломатам спокойствие. Гартвиг умер от разрыва сердца, и эта смерть отозвалась во всех сербских сердцах так, что Белград не видел еще более пышных похорон. Когда в Петербурге готовились встречать Пуанкаре, в Белграде хоронили русского посланника так, будто хоронили половину сербских надежд. Дежурный петербургский дождик стремился занавесить даль, но, точно убедясь, что все равно, хоть и попортит парадные костюмы, не испортит парадности встречи, перестал, и пароходы подошли к Кронштадту при вполне сносной погоде. На малом кронштадтском рейде, украшенные флагами, праздничные, стояли крейсеры: "Богатырь", "Громобой", "Паллада", "Баян", "Адмирал Макаров", а с запада по заливу - уже видно было - шли самым медленным ходом, чтобы не прийти раньше времени, громадные, в двадцать семь тысяч тонн, дредноуты "La France" и "Jean Bart" в сопровождении эсминцев. Встреча была расписана по часам. Дредноуты должны подойти ровно в два часа по петербургскому времени, но двух еще нет, поэтому они еще движутся... Но обменяться салютом с крепостью они уже могут, и вот взлетают там, на головном дредноуте, круглые белые дымки и раздается мощный залп. С одного из фортов крепости, ближайшего к дружественным судам, отвечают подобным же залпом: первое "здравствуйте" сказано с обеих сторон. На батареях форта выстроились солдаты. На одной из мачт форта высоко поднят флаг с блестящими золотыми буквами "RF" ("Republique Francaise"), на другой мачте - андреевский флаг. Совсем уже близко подошли суда-гости, и новый салют перекатами потряс воздух: это салютовала русская эскадра. Сотни биноклей направлены были на палубу дредноута "La France", чтобы разглядеть президента и Вивиани, который его сопровождал. Дредноут двигался еле заметно (все еще не было двух часов). Салюту русской эскадры ответил другой великан - "Jean Bart". Но надо же было начать выражения восторга, рвущегося неудержимо и из людских сердец, не только из жерл огромных орудий. Закричали "ура" и русские и французские матросы. Грянули оркестры с французских судов: "Боже, царя храни!" Им в ответ белые шеренги моряков на палубах русских кораблей во всю силу, какую только могли взять эти отборные бравые люди, кричали: "Вив ля Франс!" В бинокли отлично было видно и Пуанкаре и Вивиани. Оба невысокого роста, оба во фраках и цилиндрах, они отличались друг от друга тем, что у первого была небольшая бородка, подстриженная а ля Буланже, и орден Почетного легиона слева, а у второго бритый подбородок и полное отсутствие орденов. Вивиани казался даже и при таком горячем приеме несколько погруженным в государственные мысли: он по-наполеоновски сложил руки на груди и глядел на все кругом невнимательными глазами. Зато курносый Пуанкаре оживленно раскланивался, приподняв цилиндр, с публикой пароходов, теснившихся к борту дредноута. Однако стрелки часов подходили к двум, и новый салют громадных пушек "Жана Барта" отметил подход императорской яхты "Александрия", шедшей из Петергофа. Катер, спущенный с яхты, небольшой, но все же вместительный и прекрасной отделки, пошел за высоким гостем. В катере сидели морской министр адмирал Григорович и лица, назначенные "состоять при особе" президента: генерал-лейтенант Пантелеев и флигель-адъютант Скалон. Конечно, их визит Пуанкаре не был долгим, - президента ждал император, - и не больше как через десять минут президент, Вивиани и другие французы, составлявшие свиту президента, спускались уже по трапу, чтобы сесть на катер, а Николай, одетый в морскую форму и тоже окруженный своею свитой, ожидал его на борту "Александрии". В его свите были: старый министр двора граф Фредерике, министр иностранных дел Сазонов, русский посол в Париже Извольский и французский посол в Петербурге Палеолог. III Что могли сказать на банкете вечером в тот же день, в Петергофе, главы двух союзных держав, когда поднимали бокалы? Думая о войне, они говорили, конечно, о мире. - Господин президент! - так начал свой тост Николай. - Позвольте мне вам сказать, как я рад обратиться к вам здесь со словами: "Добро пожаловать!.." Издавна объединенные взаимной симпатией их народов и общностью интересов, Франция и Россия уже скоро четверть века поддерживают тесную связь для успешнейшего достижения одной и той же цели, заключающейся в том, чтобы охранять свои интересы, содействуя вместе с тем сохранению равновесия и мира в Европе. Я не сомневаюсь, что, оставаясь верными своему мирному идеалу и опираясь на испытанный союз, наши две страны будут продолжать пользоваться благами мира, обеспеченного полнотой их сил, и еще более укреплять тесные узы, которые их связывают. С этим искренним пожеланием я поднимаю свой бокал за ваше здоровье, господин президент, равно как за благоденствие и славу Франции! Придворный оркестр грянул французский гимн, после чего поднялся для ответной речи Пуанкаре. Начав с благодарности за оказанный ему прием, Пуанкаре говорил о том же самом, о чем только что сказал царь: этого требовало древнее искусство дипломатии, этого требовали и обстановка и серьезность политического момента. - Около двадцати пяти лет прошло с тех пор, как оба наши государства, в ясном предвидении своих судеб, объединили деятельность своей дипломатии. Счастливые результаты этого постоянного сотрудничества каждый день дают себя чувствовать в мировом равновесии. Основанный на общности интересов, освященный мирными стремлениями обоих правительств, опирающийся на армии и флоты, укрепленный продолжительным опытом и дополненный ценными дружбами, союз наш, инициатива которого принадлежит славному императору Александру Третьему и президенту Карно, постоянно с тех пор давал доказательства своего благотворного влияния и непоколебимой крепости. Ваше величество может быть уверено, что Франция, как до сих пор, так и впредь, в тесном сотрудничестве со своей союзницей будет трудиться над делом мира и цивилизации, на благо которых оба правительства и оба народа не переставали работать... Когда Пуанкаре кончил перечислять, за кого он пьет, раздался русский гимн - "Боже, царя храни!". Этикет был соблюден. Банкет в Петергофском дворце в этот знаменательный день был исключительно пышен и многолюден. Все великое множество великих князей, княгинь и княжен было на банкете. Конечно, это вышло не преднамеренно, но стороннему наблюдателю могло показаться, что бесчисленные представители дома Романовых явились сюда, чтобы убедиться в прочности своего положения: над Европой, и в частности над Россией, нависла черная грозовая туча. Тут среди них особенно выделялся великий князь Николай Николаевич, командующий гвардией и войсками Петербургского военного округа. Он был наиболее внушительным, имея при громадном росте безупречно воинственную осанку. Кроме Сазонова и Извольского, за столом сидели и председатель совета министров Горемыкин, и граф Коковцов, и все министры, и все придворные дамы... "Головка" России! Однако тут же были и все три дочери князя Николая Черногорского: Анастасия, Милица и Вера, успевшие породниться с домом Романовых, так что если не Сербия, то Черногория имела в их лице своих представительниц на банкете. Тут только разве малолетнему наследнику российского престола не была известна нота, которую намерено было предъявить правительство Австрии правительству Сербии, а также и то, что Сербия подобной ноты принять не может, что для нее это равносильно не бесчестию даже, а почти самоубийству. В то же время тут почти все знали о массовых забастовках в столице и, помня 1905 год, не решались отнестись к ним с легкомыслием. Тут была русская знать, но где знатность, там и богатство, а где богатство, там имеется очень тесная связь с биржей, чутким политическим барометром всех стран. Между тем как раз утром в этот день получены были телеграммы, что на берлинской бирже началась паника в связи с боевым тоном официозных берлинских газет, взятым в отношении как Сербии, так и России и Франции. Газетные статьи вызывали падение ценных бумаг, а падение бумаг давало пищу для новых вызывающих статей, цель которых была запугать и правительство Сербии и тех, кто думает ему помогать с оружием в руках. Писали даже и так в одном органе немецких финансистов: "Стоило бы обнажить меч, чтобы упредить тот момент, когда Франция и Россия достигнут расцвета своей силы. Впрочем, германское правительство и народ обладают достаточно крепкими нервами, чтобы не пугаться картин будущего. Конечно, если Сербия, опираясь на поддержку России, откажется выполнить волю Австрии, то пушки заговорят сами собою. В этом нет и не может быть сомнений". Понятно поэтому, что на банкете в Петергофе 7 июля было больше искусственного подъема, чем прочной уверенности в том, что этот многолюдный банкет не будет последним перед вплотную надвигавшейся войной и что пушки не "заговорят сами собою", быть может, через какую-нибудь неделю. В предчувствии этого разговора пушек разговор в громадном Петровском зале дворца не мог не вращаться около острых тем, выдвинутых в последние дни. Даже для многочисленных титулованных дам за с голом было ясно, что обычные великосветские интересы теперь должны уступить место гораздо более серьезным интересам политики. Когда одна из царских дочерей - Анастасия - начала было довольно живо передавать своей соседке слева, великой княгине Марии Павловне, как она была испугана сверхъестественно длинным шлейфом платья королевы румынской Елизаветы, известной в литературе под псевдонимом Кармен-Сильва, то сидевшая рядом с нею мать, императрица Александра Федоровна, сделала такие большие глаза и так выразительно пожала покатыми плечами, что рассказчица оборвала на полуслове. За столами, составленными в виде буквы "П", сидело не менее пятисот человек, и среди них большая половина таких, которые ведали важнейшими отраслями государственной жизни, но в то же время были светски воспитанными людьми, то есть умели не затрагивать, будучи в обществе, вопросов служебного характера. Однако вопросы эти, помимо их воли, успели уже вырваться из тиши их кабинетов, да, наконец, и представителям одного ведомства хотелось приватно узнать, что творится в недрах другого ведомства, чтобы нарисовать для себя сколько-нибудь правдивую картину России, какова она есть теперь, когда, по всем вероятиям, наступают для нее труднейшие дни, а присутствие на обеде французов заставляло, конечно, сопоставить силы и возможности двух союзных стран, не забывая при этом и третьей "почти союзной" страны - Англии. Как раз в эти дни Ирландия очень сильно зашевелилась, отстаивая свои права на промышленный округ Ульстер, причем вопрос этот был выдвинут ирландскими националистами в связи с вопросом об ирландской автономии - гомруле. Ввиду неустойчивости английских консерваторов начались опасения гражданской войны, и в дело вмешался сам король Георг V, хотя такое вмешательство противоречило законам английской конституции. В Албании, служившей яблоком раздора для трех соседних с нею держав - Австрии, Сербии и Италии, все шире развертывалась гражданская война, и ставленник Австрии и Германии, кузен Вильгельма, принц Вид, готовился уже бежать из своей столицы Дураццо в Австрию. А проект самостоятельности Албании был создан немецкими странами в тех целях, чтобы лишить Сербию выхода к Адриатическому морю, поэтому к тому, что делалось в Албании, не могли равнодушно относиться и сербы, и русское правительство, и высокие гости из Франции. Разговоры об этом, как и о многом другом, неотбойно серьезном, вроде забастовок на военных заводах в Петербурге, начатых как раз когда встал во всей своей мрачности вопрос о войне, и об очень плохом урожае в России, в связи с засухами, сусликами, жуками-кузьками, саранчой и другими вредителями полей, не могли не возникать здесь и там за обширным столом, несмотря на изобилие придворных и великосветских дам, назначение которых было разряжать густоту атмосферы. Прекраснейшей темой для них был процесс Генриетты Кайо. Неужели французский суд пошлет на гильотину ту, которая своим судом расправилась с этим интриганом Кальметтом? Этого не хотели допустить русские высокопоставленные дамы. Из уст французских гостей непосредственно они добивались услышать, что адвокат Генриетты, знаменитый Лабори, победит адвоката наследников Кальметта Шеню, что судьи Франции докажут, что они - неподкупно честные люди, и Генриетта будет оправдана. Говорили за столом и о призе для авиаторов, объявленном князем Абамелек-Лазаревым за перелет из Петербурга в Севастополь или Одессу, который должен быть совершен за одни сутки. А в связи с этим призом вспоминали и другой, международный, для авиатора любой страны, который за девяносто шесть суток сможет совершить полет вокруг земного шара. Этот приз был в двести тысяч долларов и назначался правительством Соединенных Штатов. Но так как соискателей этого приза ни в одной стране не нашлось, то как раз в один из дней, ближайших к 7 июля, проникло в печать сообщение, что срок этого величественного и, разумеется, крайне рискованного перелета увеличен до ста двадцати дней, а приз - в десять раз, то есть - два миллиона долларов. Приз, конечно, большой, но попробуй-ка заработай его, когда авиаторство - такое опасное ремесло, что почти повсюду ежедневно аварии не только в воздухе, но и на земле при спуске, даже при подъеме аэропланов, и только и читаешь в газетах что о смерти и похоронах авиаторов как штатских, так и военных. Вспоминалась в разговорах и женщина-авиатор, которая была француженка - кто же еще!.. Из своего аппарата, в котором испортился мотор, она выбросилась с парашютом в руках, но парашют не раскрылся, и вот, в виду массы публики, падала она, как камень, и разбилась... Паника на берлинской бирже, где бумаги летели вниз на шесть, на восемь, даже иные на десять процентов, явилась общей темой разговоров. Что началось в Берлине, непременно должно было перекинуться и в Париж, и в Лондон, и в Петербург: законы биржи для всех одни, и этого не мог опровергнуть новый русский министр финансов Барк, человек глубоко штатский, но имевший в непосредственном подчинении корпус пограничной стражи в пятьдесят тысяч человек. В то время как иным дамам казалось, что министр, облеченный такою властью, мог запретить играть на понижение на петербургской бирже, сам он утверждал категорически, что запретить этого нельзя... Обед, начавшийся в половине восьмого, затянулся до десяти, но солнечный свет не слабел: был разгар белых ночей. Знаменитые петергофские фонтаны около дворца и дальше, в парке, изумляли прихотливой игрой нежных красок. Колоссальный бронзовый Сампсон привлек внимание Вивиани, вице-адмирала Ле Бри и других французов, сопровождавших президента, уже бывшего раньше в Петергофе. Гостям, с которыми после недолгой отдельной беседы простился царь, отвели комнаты во дворце, отделанные под старую слоновую кость и предназначенные исключительно для представителей дружественных царствующих домов в случае их приезда. IV Бывший министр иностранных дел и премьер-министр Пуанкаре покинул свою страну в очень ответственный момент и не для того, чтобы попусту терять время. Со дня на день можно было ожидать предъявления Австрией ультиматума Сербии, а этот шаг мог предоставить, разумеется, как России, так и Франции не много времени для обсуждения австрийских требований, а точнее, для стягивания войск к своим угрожаемым границам. Между тем Пуанкаре должен был еще успеть побывать в столице Норвегии, которую, несомненно, склонял на свою сторону Вильгельм, - иначе зачем ему было туда и ехать. Яснее, чем кому-либо другому, именно Пуанкаре видно было, что в сущности мельница, на которую льют воду европейские страны, мельница грядущей войны работает безостановочно, что следствие по делу убийства, которое ведет правительство Австрии, только предлог для того, чтобы привести в известность все пружины войны и расставить их по своим местам. План Шлиффена о захождении правым крылом против Франции через Бельгию был, конечно, изучен Пуанкаре, и ему важно было убедиться в том, что русские стратеги все поставят на карту, чтобы только сорвать этот взлелеянный Берлином план, двинув громадные силы в Восточную Пруссию. Согласованность действий - вот чем обеспокоен был Пуанкаре, хотя о том же самом беспокоился уже приезжавший в Россию за год перед тем маршал Жоффр и план войны с центральными державами подробно обсуждался уже тогда: нужно было держаться наготове, имея такого предприимчивого и чересчур полнокровного противника, как Германия. Лето - время маневров. Близ Красного Села широко раскинулся лагерь гвардейских частей, имевших строгого командира в лице Николая Николаевича, старавшегося быть хранителем традиций своего деда Николая I. У такого командира гвардейский корпус, разумеется, был образцовым по строю, и высочайший объезд войск Красносельского лагеря, на котором присутствовали Пуанкаре и Вивиани, не мог не пройти блестяще. Что люди, что кони - тут все было отборное, цвет русского войска, как бы предназначенный к тому, чтобы радовать даже самый придирчивый и взыскательный военный глаз, а президент и премьер-министр Франции были к тому же штатские люди. Но у этих штатских людей успело уже создаться представление о будущей войне, как войне преимущественно артиллерийской, поэтому блестящие кавалерийские полки гвардии казались им несколько устаревшим уже родом войск, больше декоративным, чем деловым, хотя они и не скупились на слова одобрения. Декоративным представлялся и Николай Николаевич, точно вынутый из музея старины, когда предводители войск должны были прежде всего иметь внешность, поражающую воображение. О том, что в случае войны этот великий князь может получить высокий и ответственный пост верховного главнокомандующего, им было, конечно, известно, и они видели, что он превосходит ростом и строгостью даже маршала Жоффра, богатыря видом, но им хотелось бы получше узнать его как стратега. Он был уже в почтенных летах, с живописной сединой на висках и в бороде, и это можно было принять за ручательство того, что он не сделает опрометчивых шагов, но он казался все-таки слишком горячим для стратега, а главное, прямолинейным. В то же время и Пуанкаре и Вивиани соглашались с тем, что они слышали от французского посла в России Палеолога, что лучшего главнокомандующего среди русских генералов найти нельзя по той причине, что он - великий князь и все-таки из всех вообще великих князей, которых очень много, наиболее сведущий в военном деле. Что же касается холодного и обширного ума, то им, разумеется, должен обладать тот, кто при подобном главнокомандующем назначен будет состоять начальником штаба, а им мог быть только начальник главного штаба генерал Янушкевич. Янушкевич был, конечно, тоже в Красном Селе, - представительный, еще не старый, красивый, полный энергии человек, светских манер, прекрасно говоривший по-французски. Между прочим, Палеолог не утаил от президента и премьер-министра, что в свое время, когда нужно было выбрать из двух кандидатов на пост начальника главного штаба, Янушкевич был предпочтен другому генералу - Алексееву - только потому, что гораздо более бегло изъяснялся по-французски. Военный министр Сухомлинов так и говорил царю об Алексееве: "Помилуйте, ваше величество! Ведь начальник нашего главного штаба должен будет непосредственно сноситься с начальником французского главного штаба, - поедет в Париж присутствовать на маневрах, и как же он будет там себя чувствовать, плохо говоря по-французски? Совсем другое дело генерал Янушкевич: этот говорит на французском языке, как на родном". Сам Сухомлинов тоже хорошо говорил по-французски, в чем имел случай еще раньше этого приезда убедиться Пуанкаре: он видел, что этот еще очень подвижной для своих довольно преклонных лет бородатый генерал держит себя как ловкий придворный, но ему были мало известны чисто военные достоинства как ставленника Сухомлинова - Янушкевича, так и самого Сухомлинова, тем более что он знал, как легко для иных в последнее время стало получить в России министерский портфель. Во время объезда войск над лагерным сбором летали внушительный по размерам "Илья Муромец" и отряд из нескольких аэропланов. Царский шатер был раскинут на военном поле, и перед ним к окончанию объезда полков собралось до тысячи человек музыкантов всех оркестров гвардейской части. Из шатра Пуанкаре и его свита могли оценить концерт, исполненный с присущим гвардейским оркестрам большим искусством. Наконец, в шесть часов вечера, состоялась "заря с церемонией", которая тоже должна была произвести впечатление на высокого гостя из союзной страны и его свиту. В Красном Селе был дворец Николая Николаевича, и, пока президента угощали музыкой и "зарей с церемонией", в этом дворце люди сбивались с ног, чтобы приготовить все, что нужно, для обеда весьма многочисленных чинов свиты царя и свиты президента, министров, лиц высшего командного состава, - всех, кто был вместе с царем на военном поле, и, разумеется, самого царя с семьею. Это был не такой торжественный, конечно, обед, как в Петровском зале Петергофского дворца, не пятьсот, а не более ста человек разместились тут за составленными столами, но все же это был значительный шаг вперед в деле сближения двух союзных стран и взаимного понимания их интересов в тревожный для обеих момент. Если Пуанкаре и Вивиани наблюдали каждый про себя возможного в близком будущем верховного главнокомандующего вооруженными русскими силами, то и сам Николай Николаевич стремился получше разглядеть их, а через них уяснить себе, так ли единодушна будет Франция во время нападения на нее мощной соседки, как этого потребует дело обороны. Он как бы пользовался тем, что был хозяином здесь, в своем дворце, а царь, его племянник, был только гость, - поэтому иногда, как бы забываясь, вел себя несколько бравурно, по-хозяйски, причем раза два, точно в свое оправдание, сказал: - Я - солдат, а не политик, прошу меня извинить... Так, ему вдруг в середине обеда захотелось узнать о Жоресе в предводимой им партии. - Я обратил внимание на то, - говорил он, обращаясь к Вивиани, сидевшему рядом с ним, справа, в то время как Пуанкаре сидел слева от него, рядом с царем, - на то, как вел себя Жорес, когда в парламенте возбужден был вопрос о кредите на поездку вашу в Россию, мсье Вивиани. Должен признаться, мне это не понравилось. - Но ведь Жорес и его партия не могли высказаться как-нибудь иначе, ваше высочество, - с оттенком недоумения на твердом горбоносом лице ответил Вивиани. - Было бы даже неожиданно и очень странно, если бы Жорес вдруг вздумал вотировать за кредиты. - Очень хорошо, мсье Вивиани, но я хотел бы знать: как могут себя вести подобные Жоресу в случае, если начнется война? - с живейшим интересом спросил Николай Николаевич. - Как добрые французские граждане, ваше высочество, - тут же ответил Вивиани, несколько будто бы даже задетый этим вопросом. Через некоторое время Вивиани услышал от него новый недоуменный вопрос, только теперь уже не о Жоресе, а о Кальметте и его миллионах. - А что этот Кальметт, а? Он ведь, между нами говоря, был, кажется, порядочный негодяй, этот Кальметт, а, мсье Вивиани? - Он был известный журналист, главный редактор "Фигаро", - уклончиво ответил Вивиани. - Да, да, это мне, конечно, известно, да... Но что мне гораздо менее известно, так это вопрос о том, откуда он мог взять свои двадцать пять миллионов франков? - несколько излишне громко, как показалось Вивиани, спросил великий князь. - Нажил литературным трудом, ваше высочество. - Ну, полноте, - "литературным трудом", мсье Вивиани! - готовясь как будто даже расхохотаться, воскликнул Николай Николаевич, заметно побагровевший от вин. - Двадцать пять миллионов нажить честным литературным трудом ведь нельзя, согласитесь сами! - Трудно, конечно, - снова уклончиво ответил Вивиани, - но при известном таланте Кальметта... Он не докончил, разведя вместо слов руками и улыбнувшись, а великий князь продолжал безжалостно: - Талантливыми журналистами богата прекрасная Франция, это бесспорно, однако я, прошу извинить мне мое невежество, не знаю другого такого Кальметта из числа французских журналистов. Он, несомненно, помогал кое-кому кое в чем, а? - за что и получил кое-что, а, мсье Вивиани? - Кайо ведь тоже владеет миллионным состоянием, ваше высочество, - напомнил, уклоняясь от ответа, Вивиани. - Да-да, но у него это состояние от отца, оно просто получено по наследству, а что касается Кальметта, мне говорили, например, что он получал большие деньги из Венгрии, а также из Германии, от Дрезденского банка, - то есть из стана врагов Франции, а? За что же именно? И, сказав это и неотрывно глядя на собеседника, Николай Николаевич принял поднесенный ему на подносе стакан его любимого бордо. Однако Вивиани остался верен себе и тут. Он только слегка пожал плечом и ответил снова весьма уклончиво: - Несомненно, это будет выяснено на суде, ваше высочество, если только суд найдет нужным копаться в прошлом человека, уже расстрелянного, хотя и частным лицом. Он постарался, конечно, улыбнуться после того, что сказал этот Вивиани, но вице-адмирал Ле Бри, сидевший напротив, счел нужным пойти навстречу хозяину чудесного дворца и изысканного обеда и, как только взглянул на него Николай Николаевич, сказал почтительно: - Что касается меня, ваше высочество, то я вполне уверен, что суд именно этому вопросу уделит достаточное внимание. Вообще этот процесс очень хороший урок для журналистов. - Я думаю, я думаю, что очень хороший, мсье Ле Бри, но он несколько запоздал, этот урок! - весьма выразительно подчеркнул Николай Николаевич, а так как сам он тоже несколько запоздал осушить свои стакан, который держал в руке, то, сказав вместо тоста: "За правосудие!", он буквально влил в себя вино так, что нельзя было заметить, чтобы он делал при этом глотки. Это был свойственный только ему одному способ пить вино; в этом он был вполне оригинален и даже непревзойден. Оригинален был по сравнению с обедом в Петергофском дворце и весь вообще обед в Красносельском дворце великого князя, хотя на нем, как и там, в Петергофе, присутствовал царь с семьей. Этот обед был кое в чем обдуман заранее, заметно отступая от обычного. Точно продолжался тот воинственный пыл, которым должны были пропитаться насквозь все участники обеда на только что покинутом ими лагерном поле, военный оркестр на хорах играл один за другим французские марши, чередуя их так, что чаще других исполнялся марш Самбры и Мезы и особенно Лотарингский марш. На обеде были все великие князья, отличавшиеся своей воинственностью, однако не менее воинственными оказались, как это увидел Пуанкаре, и жены двух великих князей братьев Николая и Петра Николаевичей - Анастасия и Милица, дочери князя Николая Черногорского. Одна из этих смуглых красавиц, хозяйка дворца, Стана (Анастасия), не утаила от президента Франции только что полученную ею от отца шифрованную депешу, в которой было несколько знаменательных фраз: "Война начнется еще до конца этого месяца... От Австрии ничего не останется... Франция отвоюет обратно Эльзас и Лотарингию... Наши войска встретятся в Берлине..." Другая, Милица, торжественно поставила перед Пуанкаре роскошную вазу с чертополохом, причем сказала вдохновенным тоном: - Это символ, господин президент! Этот чертополох я привезла из Лотарингии... Он начал расти там, на чудесной французской земле, с семьдесят первого года... Мы здесь всем сердцем верим, что Франция, руководимая вами, господин президент, вырвет вон с корнем этот колючий немецкий сорняк в этом же году! Горячо сказанные слова прозвучали как тост, который Пуанкаре выслушал, поднявшись с места. Вслед за тем раздался Лотарингский марш. Тост произвел впечатление и был сердечно запит, а ваза с чертополохом так и осталась на столе перед президентом до конца обеда, хотя царь и Александра Федоровна обменялись по этому поводу красноречивыми взглядами и пожиманием плеч, затрудняясь все же определить, в какой степени этот заранее обдуманный "черногорскими пауками", как звали они в интимных разговорах обеих сестер, экстравагантный выпад нарушает придворный этикет. Однако предстояли шаги огромнейшей важности, хотели или не хотели их сделать здесь, в Петербурге и его живописных окрестностях - они все равно уже делались другими. Шаги эти были уже слышны, тяжелые шаги всеевропейской войны. Однако не все же одни только полковые оркестры, хотя бы и в тысячу труб и барабанов, - нужно было показать главе союзной страны, на какой высоте стоят веселящие слух и глаз вокальное и хореографическое искусство России, и вот после обеда в Красносельском театре состоялся спектакль. Столичный оперный театр блеснул тут Смирновым и Липковской, выступавшими в одном из действий старой добротной оперы "Лакмэ", и столпами своей балетной труппы - Кшесинской и Преображенской. Заслуженная артистка Кшесинская выступила в балете "Фея роз", другая заслуженная - Преображенская - в дивертисменте. Конечно, из всех выступавших наибольший успех выпал на долю Кшесинской, потому что и высокий французский гость и вся его свита успели уже узнать, что она - обладательница гораздо большего капитала, чем казненный частным образом Кальметт, что она имеет и дворец в Петербурге, выстроенный для нее на средства одного из великих князей, Сергея Михайловича, состоящего инспектором артиллерии, а до Сергея Михайловича (который был, разумеется, тоже и на обеде у своего кузена и в театре) на эту звезду русского балета широко тратились другие великие князья. Какому же государству не лестно было иметь такого союзника, который мог выставить в поле в первые же месяцы войны восемь миллионов обученных военному искусству солдат и мог затратить несколько десятков миллионов золотых рублей на содержание всего одной только балерины Кшесинской?! V А в то время, как в Красном Селе выяснялись возможности строгой согласованности военных действий, в случае если войны предотвратить будет никак нельзя, в Петербурге рабочие наглядно показывали всем, какая сила могла бы раз и навсегда предотвратить войны во всем мире: ведь в огромном большинстве это были рабочие заводов, занятых выполнением военных заказов, притом заводов очень крупных: Путиловский, например, имел двенадцать тысяч рабочих. Нечего и говорить, что царь и министры, стремившиеся показать президенту союзной страны товар лицом, были чрезвычайно сконфужены выступлением рабочих, имевшим, несомненно для всякого, политический характер. Поэтому еще в день приезда Пуанкаре вечером министр внутренних дел Маклаков совещался с петербургским градоначальником, какие нужно принять меры. Были напечатаны и расклеены всюду воззвания, что меры будут приняты очень крутые, однако воззвания не помогли, и число бастующих дошло до полутораста тысяч. Появились даже и баррикады на улицах, особенно на Выборгской стороне: остановленные вагоны трамвая, бочки, столбы, - все, что нашлось под рукой, загромоздило поперек улицы, ограждая митинги здесь и там от наскоков конной полиции. Но волна забастовок прокатилась и по многим крупным промышленным городам России. В Риге начали бастовать такие большие и важные в военном отношении заводы, как "Проводник", "Унион", "Феникс"; забастовали также и портовые рабочие, а всего бастовавших было до пятидесяти тысяч. В Ревеле бросило работы на трех судостроительных заводах около десяти тысяч человек. В Николаеве забастовали рабочие судостроительного завода. Бастовали в Одессе, в Тифлисе, в Самаре, в Киеве... Этот вопрос - не разовьется ли забастовочное движение в грозную силу, которая может сорвать мобилизацию России, задавали русским министрам и Пуанкаре и Вивиани, но в ответ услышали, что подобные опасения совершенно напрасны, что забастовки носят чисто экономический характер и прекратить их зависит только от действий министра торговли и промышленности Тимашева. Зато гостям из Франции предоставлено было присутствовать на высочайшем смотру войскам Красносельского лагерного сбора, а это ли была не величественная картина? Нечего и говорить, что Красное Село было украшено как полагалось: гирлянды из флагов и арки, увитые зеленью. Праздничный вид имели и войска, построенные на военном поле в каре, в середине которого поднимался небольшой вал, называемый "Царским". Вал этот, конечно, был достаточной площади, чтобы на нем могли разместиться все приглашенные царем на смотр войск. И теперь на нем, кроме царя с его семьей, находились и все гости - французы, и послы, и министры с Горемыкиным во главе, и многие придворные. В десять часов утра все были готовы начать смотр, и царь верхом, а Пуанкаре в экипаже рядом с Александрой Федоровной и всеми четырьмя ее дочерьми начали объезд фронта. Погода была прекрасная, и это позволило гвардейским полкам оставить у Пуанкаре, Вивиани, вице-адмирала Ле Бри и других французов впечатление большой, красивой, упругой силы, поэтому за завтраком, после смотра, гости не скупились на комплименты хозяину. Но близился час отъезда сначала в Петергоф, потом на суда "Jean Bart" и "La France". На той же яхте "Александрия" гости были отвезены на свои суда, и царь, в морской форме, сопровождал их. Прощальный банкет был дан теперь уже гостями на дредноуте "La France", и на этом банкете, конечно, произнесены были прощальные тосты. Десятки журналистов наперебой записывали эти тосты Пуанкаре и царя, надеясь проникнуть в тайный смысл слов, которыми обменивались главы двух союзных держав. - В знаках внимания, мне оказанного, - говорил Пуанкаре, - моя страна увидит новый залог тех чувств, которые ваше величество всегда обнаруживали по отношению к нам, и блистательное подтверждение неразрывного союза, соединяющего Россию и Францию. Относительно всех вопросов постоянно устанавливалось согласие и будет устанавливаться и впредь, тем более что обе страны неоднократно испытывали выгоды, достигаемые каждой из них этим постоянным сотрудничеством, и что у них обеих один и тот же идеал мира в силе, чести и достоинстве... На это царь отвечал очень похожими словами: - Согласованная деятельность наших двух дипломатических ведомств и братство наших сухопутных и морских сил облегчит задачу обоих наших правительств, призванных блюсти интересы союзных народов, вдохновляясь идеалом мира, который ставят себе две наши страны в сознании своей силы... После банкета царь и его семья простились с президентом, и при пушечном громе с французских судов яхта "Александрия" пошла обратно в Петергоф по сверкающим под лучами вечернего солнца тихим водам залива. Казалось бы, все совершилось именно так, как было заранее расписано при дворе лицами, ведающими областью церемоний и придворного этикета, и можно было, наконец, отдохнуть от напряжения. Между тем именно в этот самый час, вечером 10 июля, ультиматум был передан правительству Сербии посланником Австрии Гизлем. Венский полуофициоз "Neues Wiener Journal" по случаю передачи ноты Сербии писал на другой день торжествующим тоном: "Приблизился один из тех исторических моментов, которые не повторяются. Теперь Австрия может завершить то, что она подготовляла в течение десятилетий". Вполне естественно было Берлину поддержать Вену, и газета "Berliner Local Anzeiger" в статье от 11 июля, несомненно продиктованной из высших сфер, поведала миру: "Сейчас вопрос идет о сведении счетов с Сербией. Австрия долго колебалась, теперь она поняла наконец, что ее престиж на Балканах требует, чтобы она рано или поздно сосчиталась со своим зловредным соседом. В Белграде австрийскую ноту встретят, конечно, как пощечину. Сербия стоит перед альтернативой: или преклониться перед унижающей и подрывающей ее достоинство нотой, или готовиться навстречу пулям австрийских ружей, которые заговорят очень скоро. Напрасно было бы искать помощи в Петербурге, Париже или Афинах, - Сербии никто уже не поможет. Со вздохом облегчения германский народ поздравляет Австрию с достойным ее решением и обещает ей верность и поддержку в грядущие трудные дни". Тут было сказано все. Общий смысл статей других берлинских газет сводился к нескольким словам: "Сербия должна покориться или погибнуть". Берлин кипел так, точно дело Австрии и Сербии было его кровным делом. В редакциях газет и на бирже, в банках и в кафе - всюду говорили только об австрийском ультиматуме, а также гадали о том, что сможет теперь предпринять Россия. Теперь, когда все уже знали, какой величины камень был брошен Веной в огород Белграда, Берлин напряженно вглядывался в сторону Петербурга: как там отнесутся к этому подарку? Ответом послужило несколько строк, напечатанных в "Правительственном вестнике" 11 июля: "Правительство весьма озабочено наступающими событиями и посылкой Австро-Венгрией ультиматума Сербии. Правительство зорко следит за развитием сербско-австрийского столкновения, к которому Россия не может оставаться равнодушной". В то же время английские газеты давали Сербии почти единодушный совет "удовлетворить все требования Австро-Венгрии", из чего в Берлине и Вене не могли сделать никакого другого вывода, кроме одного: Англия вмешиваться не желает. Было бы неправильно ожидать того же самого от Франции, и действительно - вся пресса Парижа отзывалась об ультиматуме возмущенно и предостерегающе отнеслась к австрийскому правительству. В "Journal de Debats", например, писали: "Покушение, подготовляемое на Сербию, недопустимо. Сербия должна согласиться только на требования, совместимые с ее независимостью, произвести расследование и указать виновных, но если от нее требуют большего, то она вправе отказаться, а если против нее употребят силу, то Сербия не тщетно будет взывать к общественному мнению Европы и к поддержке великих держав, поставивших себе задачей сохранение равновесия". Три державы - Германия, Россия и Франция - сказали свое слово по поводу ноты. Однако, чуть только известны стали в Берлине отклики России и Франции, германское министерство иностранных дел заявило совершенно официально: "Решение вопроса: война или мир? - находится в руках Франции и России. Германия прилагает все усилия, чтобы локализовать австро-сербский конфликт. В случае, однако, если кто-либо придет на помощь Сербии, Германия, согласно договору с Австрией, а также для поддержания собственного престижа, вмешается в конфликт". К подобному заявлению ничего уж не нужно было добавлять больше. Как могла отнестись к этому парижская биржа? Конечно, все бумаги начали стремительно падать, а русские упали так, что котировка их сделалась невозможной: их только всячески старались сбыть с рук, однако покупателей на них не оказалось. Как бы случайно, а на самом деле умышленно, конечно, вручение Сербии ультиматума совпало с путешествием Пуанкаре, приближавшегося вечером 10 июля к Стокгольму. В Петербурге же, в министерстве иностранных дел, полное содержание ультиматума стало известно почему-то на семнадцать часов позже, чем в Белграде. Таким образом, Вена, предоставив Белграду думать над нотой в течение сорока восьми часов, очень значительно сократила этот срок для Петербурга. Так или иначе - совершилось, что ожидалось долго. Жребий был брошен, на весы судьбы положены были благополучие, счастье, участь сотен миллионов людей. Европа после этого рокового шага Австрии бурно покатилась навстречу небывалой в истории истребительной, страшной войне. VI А в Красном Селе, где, по случаю маневров, находился двор, во дворце под председательством самого царя назначено было на утро 12 июля заседание совета министров для обсуждения австрийской ноты. Министры совещались уже накануне, и теперь, при царе, чтобы не затруднять его, им оставалось только доложить каждому по своему ведомству о том, насколько Россия готова к войне с двумя немецкими странами. Предполагалось даже, что эти доклады, если они будут и не очень многословны, все-таки способны будут утомить царя, поэтому премьер-министр Горемыкин приготовил краткое подведение итогов по состоянию финансов, промышленности и торговли, земледелия, путей сообщения, предупредив Сухомлинова, Маклакова и Сазонова, что им придется выступить самостоятельно, так как в связи с их докладами будут приняты важные решения. Горемыкин был уже стар, но из всех министров, собравшихся в Красносельском дворце, он имел наибольший опыт администратора: несколько раз в прошлом и подолгу занимал он министерские посты. Говорится у картежников: "Не с чего ходить - так с бубен"; говорилось при дворе: "Некого назначить, так давай сюда Горемыкина". И Горемыкин, незадолго перед тем получивший "всемилостивейший рескрипт" и сданный в архив Государственного совета, назначался снова и говорил: "Ну вот, опять меня вытащили из нафталина". О нем ходили чьи-то всем известные стихи: ...Граф Валуев горе мыкал, Мыкал горе Маков-цвет, Но недолго он намыкал И увял во цвете лет... Друг, не верь пустой надежде, Говорю тебе, не верь: Горемыки были прежде, Горемыкин и теперь. Последние две строчки читались иногда и так: Горе мыкали мы прежде, Будем мыкать и теперь. Что и говорить: фамилия премьер-министра огромной страны могла, разумеется, всякого навести на печальные размышления и в стихах и в прозе, но сам он, украшенный серебристыми баками средней длины и не обладавший уже твердой походкой по причине подагры, оставался еще вылощенным царедворцем. Сазонов, министр иностранных дел, выдвинутый на этот крупный пост бывшим премьер-министром Столыпиным, женатым на его дочери, именовался в семье царя "Длинным носом". Действительно, в смысле носа он не был обижен природой, но всем, кто имел с ним дело, бросалось в глаза, что этот пожилой, довольно высокий и внешне собранный человек не имел выдержки, необходимой дипломату, легко терял равновесие и быстро переходил от одного настроения к другому. В умении владеть собою значительно превосходил его министр внутренних дел, гофмейстер Николай Маклаков, ставленник императрицы и Распутина, довольно еще молодой и представительный. Министром он сделался недавно, но вошел в эту роль так, как будто именно для него-то она и была создана. Очень быстро усвоил он привычку говорить тоном, не допускающим возражений, и смотреть на собеседника, если только он не выше его по положению, снисходительно оттопырив несколько излишне полную нижнюю губу. Сухомлинов пользовался неизменным расположением царя, как человек, начиненный анекдотами и умевший рассказывать их с большим мастерством. Царь был в летней форме полковника Преображенского полка, батальонным командиром которого числился он в день смерти своего отца, Александра III. Бронзовый памятник этому царю, сумевшему процарствовать четырнадцать лет без войны, был поставлен на площади перед Николаевским вокзалом в Петербурге, причем скульптор Паоло Трубецкой изваял огромного тучного бородатого всадника на огромном тучном куцехвостом коне, обнаружив такое приближение к правде, что при всей некартинности этого памятника его все-таки не решились забраковать и открыли торжественно. При этом царе Вильгельм II, бывший тогда еще принцем, держал себя как завзятый русофил: до того ему нравилась гороподобная консервативная фигура, рявкающая, как медведь, и весьма приверженная к спиртному. Когда Вильгельму I, деду Вильгельма II, и его бессменному рейхсканцлеру Бисмарку вздумалось загладить весьма неприятное впечатление, оставшееся в России после Берлинского конгресса, который лишил русскую армию возможности войти в Константинополь после кровавой войны 77-78 годов, принц Вильгельм был послан к Александру III с предложением ни больше ни меньше как вожделенного Константинополя за кое-какие уступки в пользу Германии. Не любивший разговоров о политике, Александр III ответил принцу, что если ему будет нужен Константинопол