не могли простить того, что это тот самый Сурков, который пользовался благодеяниями общества, который избил Дюдю, которому было это прощено и который платит теперь за все черной неблагодарностью. Начались просто страшные вещи. Однажды ночью группа людей в шинелях и кожанках нагрянула в дом Гиммеров. Все были подняты на ноги. Полуодетые девушки дрожали в гостиной, пока перерывались их столики и кровати. Старого Гиммера арестовали, но вскоре выпустили. Вернулся он, заросший щетиной, и долго мылся в ванне, урча и фыркая на весь дом. К обеду у него собрались самые именитые люди города. Было съедено много хорошей еды и еще больше выпито хорошего вина. Гиммер призывал именитых людей города не давать новой власти "ни гроша, ни зерна", и старик Скутарев, золотопромышленник, первый раз бывший у Гиммеров, под общий восторженный рев и рукоплескания расцеловался со старым Гиммером. В этот же вечер Гиммер вызвал главного управляющего мукомольными предприятиями и просидел с ним в кабинете до глубокой ночи. Старый Гиммер был так озлоблен против новой власти, что забыл сообщить именитым людям города о том, что, сидя под арестом, он договорился с новой властью о хлебных поставках. В конце концов дело было превыше всего. К весне в город стали прибывать чешские эшелоны; говорили, что они сосредоточиваются для отправки на родину. По улицам, которые теперь совсем заполонила простая публика, маршировали дисциплинированные, хорошо подтянутые и подобранные чешские солдаты, похожие на старых русских солдат. На рейде загремел якорными цепями японский крейсер. С балкона Гиммеров он походил на игрушечный: чистенький, аккуратный, он весело дымил всеми тремя своими трубами. Маленькие тяжелые японские солдаты в зеленых обмотках, совсем не похожие на тех бесплотных и созерцательных человечков, которые изображались на гравюрах и картинах, задефилировали по улицам. Старый Гиммер, совсем было утративший способность давиться рыбьей костью, стал чуть ли не ежедневно давать балы на весь город. С невероятной помпой отпраздновали свадьбу Шуры Солодовникова и Лизы Гиммер. В ночь, когда праздновалась свадьба у Солодовниковых, приехали домой Вениамин, Дюдя и Всеволод Ланговой. Они были в штатском и вошли в квартиру с черного хода. Лена встретилась с ними за завтраком. Молодые люди ели яйца всмятку, оживленно разговаривали и смеялись. Адочка кинулась целовать братьев. Ланговой похудел и еще больше отвердел и возмужал. Когда вошла Лена, он вскинул свои длинные серые ресницы, и глаза его на мгновение восхищенно блеснули. Он встал и учтиво поцеловал Лене руку. Лена увидела его ровный пробор и волосы, серые, как у волка. Во все время завтрака Лена ни разу не взглянула на Лангового, хотя чувствовала, что он смотрит на нее. Через два дня Вениамин и Дюдя, не выходившие из дому, уехали неизвестно куда, а Ланговой остался у Гиммеров, и Лене и Аде было сообщено, что они должны всем говорить, что Ланговой - племянник Гиммера, томский студент, приехавший на каникулы. XXIX Ланговой часто исчезал, домой возвращался поздно. Каждый день к нему заходили новые и новые молодые люди, иногда знакомые Лене гимназисты, но она никогда не замечала, чтобы кто-либо из тех, кто раз заходил, появлялся вновь. Где бы Лена ни была, она все время чувствовала и помнила, что Ланговой живет в их доме: должно быть, она чувствовала его в себе. Но именно поэтому она избегала встречаться с ним с глазу на глаз, хотя видела, что он ищет этого и что все окружающие тоже ждут этого. Они встретились через несколько дней в гостиной. Они остановились друг против друга. Ланговой, в шедших к его стройной фигуре лаковых сапогах и в шелковой косоворотке, подпоясанной шнурком с кистями, был серьезен и грустен. Лена видела перед собой его длинные ресницы. Между ними произошел следующий разговор: - Лена, почему вы избегаете меня? - Вы много берете на себя, если думаете, что я избегаю вас... - Вы говорите неправду. Зачем?.. Вы забыли меня?.. Да, вы перестали писать мне, вы не выполнили своего обещания. - Неужели вы можете говорить серьезно о таких вещах? - Я могу говорить только серьезно о таких вещах. Я не забыл того, что обещал вам, и ждал вас, несмотря ни на что... Лена, вы так похорошели!.. Они помолчали. - Может быть, оттого, что вы нашли меня похорошевшей, вам кажется, что вы все время помнили меня? - Не думаю... Я не умею лгать в таких вещах. - А в каких вещах вы умеете лгать? - Лена, я узнаю вас, - все те же вопросы. Правильнее было бы сказать, что я не умею лгать перед самим собой. Но, разумеется, многие вещи неличного свойства требуют лжи. - Какие, например? - Об этом я не имею права сказать вам, но скоро вы узнаете об этом сами. - Вы хотите прогнать большевиков, да? - Лена, вы очень догадливы... - А вы очень верите, что то, что вы делаете, правильно? - Я никогда не делаю ничего, если не убежден в правильности того, что делаю. - Никогда? Этого не может быть, таких людей нет. Люди всю жизнь делают много такого, правильность чего они не могут знать... Откуда вы можете знать, что их действительно нужно прогнать? - Видите ли, Лена, если я буду говорить вам об обязанности перед моей и вашей родиной, вы скажете - это общие места, как уже говорили однажды. Но ведь я оставил свою кровь за это на полях Галиции!.. И я только потому не жалею, что не истек кровью до конца, что знаю - моя жизнь нужнее сейчас, чем когда бы то ни было. И еще потому, что я снова могу видеть вас и говорить с вами... Вы скажете - по чем вы можете проверить, что вы проливали свою кровь не зря? Я этого не могу проверить ничем, кроме как опытом, традициями поколений моих отцов, кроме как своими желаниями и стремлениями. А если ошибались отцы и если мои стремления ложны, то - пусть... В этом и состоит жизнь, иначе бы она прекратилась... - Да, вы убеждены... Вы... такой, я это знаю... - Но вы сочувствуете мне? - Я никогда и ни за что не проливала своей крови... Но я думаю, что я сочувствую всякому, кто искренне убежден в том, что он делает... если цели его не низменны. Только я мало встречала таких людей... - Значит, у меня есть еще шансы? - А что вы, собственно, хотите? Вам хочется меня целовать? Или что? - Лена, вы очень смешная... - Вы можете меня целовать иногда. Вас это удовлетворит? - Зачем вы говорите так? А вас это удовлетворит? - Мне все равно... - Вам не может быть все равно - таких людей нет... - Что же вы тогда хотите? - Я хочу, чтобы вы любили меня. За это я могу дать вам всего себя, - это не так мало, уверяю вас... - Но ведь вы проливали кровь на полях Галиции - и у вас есть долг! - Любовь к вам не противоречит моему долгу, потому что это и ваш долг. - Но откуда вы знаете, что вы способны на такую любовь? В чем это состоит, что вы испытываете? - Боже мой, с вами трудно говорить... Но я еще больше люблю вас за это... Разве можно все объяснить словами? Если вы не чувствуете этого, значит, этого в вас нет, и это очень печально для меня... - Нет, вы очень нравитесь мне, особенно когда я не вижу вас. - Когда не видите меня?! - Да... Очевидно, это потому, что я вижу тогда только то в вас, что нравится мне, и я испытываю тогда большое доверие к вам, и мне хочется сделать что-нибудь очень хорошее для вас... Да, это так... - Лена, вы всегда точно тормозите свои чувства. Я думаю - вам от этого трудно жить. - Это самозащита. Люди корыстны и злы, а я - слаба... - Я не знаю, что бы я дал, чтобы вы поверили мне! Вам было бы легче со мной среди людей... - Но ведь вам со мной было бы не легче, а тяжелее? Что же тогда движет вами? - Нет, мне тоже стало бы легче, потому что я очень одинок, особенно сейчас... Как серый волк! Хотите, я завою?.. И Ланговой вдруг вскинул голову и, скосив на Лену смеющиеся глаза, завыл протяжным волчьим воем, раздувая тонкие ноздри и мерцая серыми ресницами. Лена почувствовала, что ей хочется прижаться к его по-волчьи вытянувшемуся стройному, сильному телу. - Да, вы иногда похожи на волка... Вы помните у Толстого, когда собака дядюшки "Чистое дело марш!", когда его собака загнала волка и его связали и вставили палку в зубы и приторочили к седлу, люди очень горячились, а волк "дико и в то же время просто смотрел на людей...". Мне очень нравится это место... - Будем надеяться, что меня не приторочат к седлу!.. - Да, я хотела бы, чтобы вы действительно могли быть совсем-совсем свободным волком... Но, к сожалению, я знаю, это невозможно... - Лена, я поцелую вас!.. - Я поцелую вас. Она обхватила его шею своими тонкими руками и крепко-крепко поцеловала его в губы. XXX Увязавшись за своим приятелем, типографским учеником, Сережа попал на ночное дежурство у исполкома советов. Всю ночь слушал он грохот сгружавшейся у вокзала чешской артиллерии. Утром, усталый и почерневший от бессонницы, он, торопясь в гимназию, обгонял цветные, окутанные желтой пылью колонны интервентных войск; грузный топот их шагов, крики мороженщиков, доносящиеся с бухты стенания сирен казались ему фантастическим продолжением ночи, которая никогда не кончится. Однако, распахнув пахнущую казенной краской классную дверь, он убедился, что здесь все обстояло по-старому. Ожидался урок начертательной геометрии. С удивлением Сережа наблюдал за тем, как его белобрысый и аккуратный сосед по парте, выпятив пухлые губы, прикалывал к доске лист белого бристоля. "Неужели я должен делать это?" - вяло думал Сережа. И он было взял кнопку, но его отвлекли внезапно появившиеся в окне зеленые марширующие ноги, - Сережа снова вспомнил отдаленный грохот сгружавшейся у вокзала чешской артиллерии и вспомнил тараканов на кухне исполкома, куда вместе со своим приятелем ходил ночью пить воду. Но больше всего угнетал его протяжный, скрипучий голос преподавателя Редлиха. Сережа иногда, морщась, поглядывал на его сизую верхнюю губу. (Редлих педелю назад женился и, как говорили, по настоянию жены отращивал усы.) Редлих стоял перед гимназистом Еремеевым и, брезгливо, двумя пальцами, поворачивая его руки вверх ладонями, протяжно скрипел: - Хе-е... Что, у вас дома мы-ла не-ет?.. Еремеев, большой, неопрятный парень с одутловатым лицом и вздыбленными волосами, - от него почему-то всегда пахло печным чугунком, - смущенно и жалко улыбался: он был самым безропотным учеником в классе. Сережа вдруг вспомнил, что Еремеев - сын багажного весовщика и увлекается Ницше и что мыла у них дома действительно могло не быть. В то же мгновение Сережа встал и громко сказал на весь класс: - Слушайте, господин Редлих, ведь это же издевательство!.. Все головы повернулись к Сереже. - Как? - испугался Редлих. - То есть еще раз повторить? - глупо спросил Сережа. Редлих, вдруг весь побагровев, закричал: - Как вы смеете?.. Распусти-ились, мерза-вцы!.. - Что?! Бешеная кровь хлынула Сереже в голову, он сорвался с места и побежал к Редлиху. Сережа знал, что сейчас ударит Редлиха, но Редлих выбежал из класса, хлопнув дверью так, что посыпалась штукатурка. Все повставали, поднялся невообразимый шум. Тут же состоялось летучее собрание, на котором постановили требовать от Редлиха извинения, а в случае отказа объявить забастовку. Пока шло собрание, сын корейского купца Пашка Ким, лучший в классе карикатурист, мелом изобразил на доске манифестацию учащихся с плакатом: "Долой тиранию педагогов и варваров-родителей!" Через полчаса Сережа во главе делегации стоял в кабинете директора. Грохот сгружавшейся ночью чешской артиллерии и здесь преследовал его. Сережа видел перед собой пористый нос директора, похожий на крупную клубничину, излагал директору требования учащихся, выслушивал его отказы и в то же время почти физически ощущал уютную теплоту своей постели и то, как он наконец уснет, накрывшись с головой одеялом. Одно мгновение он подумал: "А папа не осудит?" Но, вспомнив выпяченные пухлые губы соседа по парте и скрипучий голос Редлиха, решил, что "папа не осудит". 22 мая было назначено собрание учащихся старших классов всех учебных заведений. Сережа получил через совет рабочих депутатов зал общества "Спорт", сказав в забастовочном комитете, что договорился с правлением самого общества. Кроме учащихся, на собрании присутствовали почти все преподаватели и родительский комитет. Неожиданно пришел комиссар по делам просвещения и стал поддерживать учеников против преподавателей, - это погубило все дело. Комиссар был давно не брит, в пиджаке без галстука и в сапогах, говорил вместо "предмет" - "предмет", букву "г" выговаривал по-украински, учащихся называл "товарищи гимназисты и гимназистки". Постепенно выяснилось, что отец Сережи работает в Сучанском совете, - какой-то гимназист случайно видел, как Сережа с красногвардейцами шел на дежурство в совет, а представитель общества "Спорт" заявил, что помещение под собрание тоже заставил уступить совет. Все собрание вместе с преподавателями и родительским комитетом повернулось против комиссара и Сережи, - с ними осталась группка не более шести-семи человек. Собрание почти единогласно проголосовало за прекращение забастовки и исключение Сережи из гимназии. Сережа видел, что за его исключение голосовал и Еремеев. - Что - сынки, что - папаши!.. - раздувая ноздри, говорил комиссар, вместе с которым Сережа шел с собрания. - И - к лучшему: по крайности - ясность. Ишь как поделились! - говорил он как будто даже с восхищением. Сережа, сунув руки в карманы, шагал рядом, полный бессильной злобы к товарищам, с которыми прожил и проучился около семи лет. У здания совета они распрощались. - А ты не унывай, товарищ молодой, - сказал комиссар, пожимая Сереже руку, - найдешь себе дружков покрепче, а это тебе будет вроде закалки. - Их стрелять надо, - глухо сказал Сережа. - Кой-кого следовало б и пострелять, - охотно согласился комиссар, - да всех не перестреляешь... Ты заходи к нам почаще. И тех ребяток, шесть человек, ты разыщи и тоже скажи, чтоб заходили. Ребятки, правда, не больно храбрые, да ведь можно сделать. - А я их не запомнил, - растерянно сказал Сережа. Комиссар некоторое время с удивлением смотрел на него: - И зелен же ты!.. - сказал он с веселой укоризной. И, к величайшему удивлению Сережи, комиссар достал из кармана пиджака блокнот и заставил Сережу переписать всех из своего блокнота, в котором были не только имена и фамилии этих товарищей, но и кто где учится. Наконец пришло письмо от отца: "Мой юный друг! Известие твое не явилось для меня неожиданностью. Конечно, дело здесь совсем не в Еремееве. Созревший плод падает с дерева не потому, что подул ветер, но сильный ветер срывает с дерева и незрелые плоды. Ты знаешь, что я никогда не фетишировал так называемого образования. Самое главное для меня, чтобы человек был честен. Но если уж говорить совершенно искренне, то я все-таки не думал, что это случится так скоро, и немножко взгрустнул: вот ты уже и большой, а я старый..." Дальше отец подробно, как равному, писал ему о своей работе в Сучанском совете, чем очень польстил Сереже. Письмо кончалось просьбой приехать повидаться, так как "время теперь тревожное, и неизвестно, в какие стороны развеет нас судьба", и постскриптумом, на самом краешке почтового листа, - чтобы Сережа купил полфунта "барского" табаку, которого здесь, на Сучане, "нельзя достать ни за какие деньги". Наутро Сережа сложил вещи и пошел к Гиммерам прощаться с сестрой. Лена только что собралась с Ланговым на утренний концерт знаменитого виолончелиста, остановившегося в городе проездом в Японию. - Я уезжаю в деревню, - сказал Сережа, - вот письмо от папы... Лена почувствовала, как все в ней упало. - Вот как... Значит, ты уезжаешь?.. Надо было сказать что-то очень важное, но Ланговой в белом костюме стоял возле, и Лена стеснялась его. - Папе передать что-нибудь от тебя? Сережа был в залатанных штатских брюках и френчике; в больших руках он мял гимназическую фуражку, уже без герба. И в том, как он стоял, смущенный и вспотевший, среди золоченых кресел и бархата, было что-то невыносимо жалкое. - Да, как же... передай привет... поцелуй папу... - Ну, до свидания... Комок подкатил к горлу Лены, и она кинулась вслед за Сережей. Когда она с Ланговым шла на концерт, у нее было такое ощущение, точно она лишилась самого дорогого на свете, и к Ланговому она испытывала неосознанную враждебность. Неуловимая тревога была разлита по улицам. Прошла рота чешских солдат, потом взвод красногвардейцев, пестро одетых, - они шли вразброд, неся ружья как попало. - Тоже - армия... - сквозь зубы процедил Ланговой. - Вы знаете, вчера прибыл американский крейсер, вон он стоит... Он указал в сторону Русского острова... На рейде застыло несколько японских военных судов, а немного подальше, выделяясь на синем фоне острова, стоял американский крейсер, пылающий на солнце, как храм. Музыка размягчила Лену, и враждебное чувство ее к Ланговому прошло. После концерта они долго молча бродили по саду. Ланговой держал Лену под руку, и Лена прижималась к нему с чувством доверия и утраты. Домой они вернулись с сумерками. Дома никого не было. Лена прошла в комнату Лангового и осталась там. Ланговой закрыл дверь на ключ. От Лангового Лена узнала, что весь район Гродекова, возле маньчжурской границы, занят войсками казачьего есаула Калмыкова, что Вениамин и Дюдя находятся уже там, а Ланговой работает по связи есаула с городом - переправляет туда пополнение и формирует дружины. К этому Лена отнеслась как к чему-то второстепенному. XXXI - Леночка, нам нужно расстаться на несколько дней... Ланговой, весь подобранный и посерьезневший, крепко сжал руки Лены и потряс их. - Вениамин и Евгений уже в городе, - шепотом сказал он, склонившись к Лене, - скоро это начнется... Миссия моя кончена, и я должен выполнять свой долг в рядах... Скажите мне что-нибудь... Лена несколько мгновений смотрела на него потемневшими глазами. - Вы останетесь живой, правда? Несмотря на то, что произошло между ними, они по-прежнему были на "вы". - Вот еще что... Вы хорошо продумали?.. Лена запнулась, по Ланговой понял ее. - Я это продумал раньше, - с улыбкой сказал он, - сейчас уже поздно думать. - Прощайте, Ланговой, желаю вам... Ланговой обнял Лену, у нее занялось дыхание. Она не пошла провожать его и долго еще слышала его удаляющиеся шаги по комнатам. В ночь под 29 июля Лена проснулась от странных лопающихся звуков. Ада в полосе лунного света, пробивавшегося из-за шторы, с испуганным лицом сидела на кровати, опершись на руки. - Слышишь?.. Что это?.. - спросила она. Частые лопающиеся звуки и еще похожие на то, как будто раздирают коленкор, доносились с пристани за садом. Такие же, более отдаленные звуки слышались где-то возле военного порта и дальше - в Гнилом углу, и в противоположной стороне - возможно, возле вокзала. "Ланговой..." - подумала Лена. Вдруг что-то оглушительно ударило в стекла, качнулись шторы, стекла зазвенели, и с потолка посыпалась штукатурка. Ада, взвизгнув, в одной рубашке выбежала из комнаты. Лена, вздрагивая от лопающихся звуков, повернула выключатель, надела ночной халатик и туфли на босу ногу, поправила волосы у зеркала и тоже вышла из спальни. В одной из комнат, не обращенных к улице, сидел Таточка в мохнатом халате, застегнутом не на те пуговицы, в одной туфле. Он весь ушел в кресло своим полным телом. После каждого удара, потрясавшего дом, глаза Таточки вращались как оловянные. Лена только теперь обратила внимание на то, что Таточка начисто облысел. Ада, в ночной рубашке, с босыми ногами, дрожала на диванчике. Прислуга с тазиками и пузырьками бегала в спальню Софьи Михайловны и обратно; в комнатах пахло валерьянкой. Горничная принесла Аде капот Софьи Михайловны и туфли. Изредка, грузно ступая, заходил старый Гиммер с небритым, обрюзгшим лицом, в надетом прямо на нижнюю сорочку пиджаке с поднятым воротником. Он проходил в спальню к жене, оттуда доносился его брюзжащий голос; потом снова проходил в свой кабинет: в кабинете надрывались телефонные звонки. Лена молча, с широко открытыми глазами, или сидела на кресле в полутемном углу, или бродила по комнатам. На пристани, за садом, раздавались теперь только одинокие выстрелы, но в Гнилом углу и возле вокзала стрельба ожесточилась. Ближе к рассвету прекратились тяжелые, потрясавшие дом удары; смолкло в Гнилом углу, а возле вокзала стрельба участилась и усилилась, точно там собрались люди со всего города и дерут коленкор. Таточка похрапывал в кресле; Ада спала, свернувшись на диванчике, - кто-то подложил ей под голову подушку и накрыл одеялом. Лена вернулась в спальню; не снимая халата, легла под одеяло и долго лежала на спине, глядя в потолок, прислушиваясь ко все более ожесточавшейся стрельбе у вокзала. Лена слышала удаляющиеся шаги Лангового по комнатам, - у нее ныло под ложечкой. Незаметно она уснула. Когда она проснулась, из-за штор пробивался дневной свет; у вокзала все еще ожесточенно драли коленкор. Рыжая Ада, выставив из-под одеяла горбатый нос, спала на своей кровати. Дверь в спальню была открыта, и из дальних комнат доносился оживленный голос Вениамина; старый Гиммер давился рыбьей костью. Лена начала одеваться, но голоса направились сюда, и Лена снова юркнула под одеяло. Вошли Софья Михайловна, Вениамин и старый Гиммер. - Напугались, бедные девочки? Вениамин весело поглядывал то на Лену, то на проснувшуюся и ничего не понимавшую Аду. - Света, света побольше!.. Вениамин быстро поднимал шторы. Лена увидела, что он в офицерской форме с погонами и аксельбантами, такой же чистенький и аккуратный, как всегда, только возле глаз - темные круги и в лице - воспаленность. - Ого, до чего бесстрашный народ! - говорил он, глядя в окно. - Смотрите, сколько раскрепощенных граждан на улице!.. Они братаются с чешскими патрулями... - Где Ланговой? - спросила Лена. - Вот и попалась!.. Софья Михайловна, севшая на кровать к Аде и перебиравшая маленькой ручкой ее рыжие волосы, прищурившись, посмотрела на Леву. Старый Гиммер тоже посмотрел на Лену с хитрой улыбкой. - Жив твой мужественный Ланговой! - патетически воскликнул Вениамин. - Он осаждает штаб крепости... Там заперся та-ва-рищ Сурков со своим воинством, по у них, надо думать, скоро кончатся патроны, и твой мужественный Ланговой украсится лаврами и миртами!.. Так-то, красавица моя!.. Вениамин выделал пируэт по комнате, - куда девалась его обычная сдержанность!.. - Чертовски приятно сознавать, что кончилась вся эта белиберда и можно заняться настоящим делом, - сказал старый Гиммер. - Но ты правду говоришь, Веня, что Дюде не угрожает никакая опасность? - спрашивала Софья Михайловна, выражая глазами и губами, что она сознает свою слабость, но слабость в ее положении извинительна. - Я же тебе говорю, что он в закрытом помещении командует хорошенькими телефонистками и уже пьян... - Все-таки уйдемте отсюда, ужасно неприятно, когда стреляют, - поеживаясь, сказала Софья Михайловна. - Да уйдите же, мужчины! Дайте девочкам одеться... Вся семья завтракала, когда в передней послышались басистые, срывающиеся на визг рулады Дюдиного голоса. - Штаб крепости пал! - закричал он во все горло, вбегая в столовую в сбившейся на затылок офицерской фуражке с кокардой. - Сурков захвачен в плен, с ним еще двести краснозадых... пардон, Леночка и Адочка!.. Сейчас их поведут, - все на балкон, если не хотите пропустить!.. Все бросили еду и бегом - даже старый Гиммер побежал - выкатились в гостиную. Дюдя распахнул дверь, сорвав замазку, - двери на балкон в этом сезоне еще не открывались. Лена вышла на балкон вместе со всеми. XXXII На всем видном с балкона протяжении главной улицы стояли вдоль тротуаров две извивающиеся шпалеры чешских солдат с ружьями к ноге. Главная улица и вливающаяся в нее прямо перед домом Гиммеров улочка с пристани были щедро залиты солнцем и совершенно пустынны, только на тротуарах и за решетками сада Невельского, с шевелившейся листвой, толкалась чисто одетая публика. После утренней ожесточенной стрельбы у вокзала поражали мертвая тишина, стоявшая на пристани и в военном порту, и отсутствие движения на подернутой рябью бухте. От стоявшего ближе на рейде японского крейсера, чуть дымившегося одной трубой, отделился катер, переполненный светло-зелеными солдатами; на солнце посверкивали штыки. Все балконы домов, смежных с домом Гиммера, куда хватал глаз, были забиты мужчинами в пиджаках и галстуках, в панамах, в котелках и без котелков, военными в погонах, дамами и девушками в шляпах и без шляп, в накинутых на плечи шалях. И все новые и новые выходили на балконы; люди стояли битком, не будучи в состоянии повернуться; балконы точно выдавливали их из себя. Странный, не осознанный в первое мгновение рев донесся со стороны военного порта; все головы повернулись туда. Лена видела, как сначала вырвался вверх белый, сверкающий на солнце опрокинутый конус пара, потом послышался этот рев. Взвился другой белый сверкающий конус, и второй протяжный гудок слился с первым. Белые стремительные конусы вздымались один за другим на всем протяжении порта до Гнилого угла. Издалека - должно быть, из железнодорожных мастерских на Второй речке - тоже откликнулись низкие басистые гуды. Топкие, сиплые, свистящие, пронзительные гудки возникали на горах за домом Гиммеров - гудки фанерных, канатных, конфетных фабрик, мельниц, - им отвечали другие в разных концах города, и вот они уже слились все и, но умолкая, мощно и слитно стояли над городом, и все выше вздымались сверкающие на солнце белые, стремительные, опрокинутые конусы пара. По пристани забегали люди. Первые кучки показались на улочке, вливающейся в главную. Кучки возрастали, как катящиеся комья; вскоре вся улочка была заполнена бегущими людьми. Серые толпы катились по аллеям сада Невельского через клумбы и газоны и растекались по тротуарам главной улицы. Должно быть, с гор, со слободок тоже бежали люди: тротуар под балконом быстро заполнялся серыми, черными, белыми, синими блузами, кепками, ситцевыми платками, совсем вытеснившими чистую публику. По шпалерам чешских солдат прошло волнение, послышались звуки команды. Шпалеры повернулись лицом к тротуарам, солдаты стали примыкать влево. Теперь они стояли плечом к плечу. Но люди, все более густо заполнявшие тротуары, не проявляли никакой враждебности. Они были невооружены, виднелось много подростков, девушек, женщин с детьми на руках, не слышно было ни криков, ни возгласов, и хотя накатывались все новые и новые толпы, люди не напирали на солдат: те, что не размещались на тротуарах, заполняли сад Невельского, взбирались на решетки и деревья сада. Многие прибежали, только что бросив работу, - Лена видела мужчин и женщин с засученными рукавами, с руками, вымазанными углем, мазутом, иные обтирали на ходу руки грязными тряпками. Гудки один за другим смолкли. Люди молча, с серьезными лицами стояли на тротуарах и, приподнимаясь на цыпочках, смотрели в сторону вокзала. Ветер, налетавший с бухты, загибал кепки и платки. Лена заметила, что никто из Гиммеров никак не отозвался на появление этих толп, только на всех лицах обозначилось некоторое беспокойство. Беспокойство это усилилось, когда со стороны вокзала послышались отдельные, все более сливающиеся крики. Они росли, катились сюда, и вдруг из-за поворота улицы показалось несколько русских и чешских офицеров, - за ними тянулась черно-серая колонна, окаймленная солдатами. - А, ведут голубчиков!.. - неуверенно сказал старый Гиммер. Десятки биноклей с балконов направились на черно-серую колонну. Когда она вся вышла из-за поворота, видно стало, что за ней медленно ползет легковой автомобиль, - кто-то сидел в нем, - за автомобилем шел взвод юнкеров. Колонна шла медленно, как на похоронах, движение ее сопровождалось нарастающими криками толпы, но здесь, ближе к балкону, еще не кричали, - толпа навалилась на сдерживающих ее чешских солдат и из-за них, вытягиваясь, смотрела на колонну. Колонна еще не поравнялась с балконом, когда крики докатились сюда; теперь толпа, как прибой, бушевала под балконом Гиммеров. Лена с окаменевшим лицом оглянулась на стоящих с ней на балконе и увидела на всех лицах, от Адочки до Гиммера, одно выражение - любопытство и страх. Когда голова колонны поравнялась с балконом, рев толпы уже покрывал собою все; в воздух полетели сотни шапок - одни падали, другие взвивались, - женщины срывали платки и махали ими. Лица людей на тротуарах преобразились. Лена видела глаза, сверкавшие гневом, жалостью, ненавистью, видела растрепанные волосы, заплаканные, в суровых морщинах бородатые лица, бледные лица детей, состоящие из одних сверкающих глаз и раскрытых ртов. Ветер с бухты разносил рев толпы, задирал полы пиджаков и платья женщин на балконах; мужчины в котелках и без котелков, военные в погонах, дамы с трепещущими кружевными панталонами, забыв все, в упор, в бинокли и без биноклей, смотрели на черно-серую колонну, ползущую мимо дома Гиммеров. Люди в колонне едва волочили ноги, некоторые хромали, некоторые несли руки на грязных окровавленных перевязях. Лица всех людей были черны от порохового дыма. Иные шли, опустив головы, иные отвечали на приветствия толпы взмахами рук или шапок, иные шли, молча глядя перед собой. И тут только Лена рассмотрела, кого везут в автомобиле за черно-серой колонной. Автомобиль двигался медленно, тоже как на похоронах. Управлял им русский офицер. В заднем сиденье, со связанными за спиной руками, в солдатской шинели, без шапки сидел Петр Сурков. Его охраняли с боков - чешский офицер со светлыми закрученными усами и Всеволод Ланговой, оба держали в руках револьверы. Много лет отделяло того подростка, которого Лена видела на примерке у китайца-портного, от военного комиссара Суркова, которого везли сейчас со связанными руками на автомобиле, но Лена сразу узнала его. Сурков отяжелел, шире раздались его квадратные плечи, но то же мальчишеское твердое и злое выражение было на его усталом, почерневшем от дыма лице, и так же, как тогда, он смотрел прямо перед собой из-под бугристых бровей, никого не видя, плотно сжав полные губы. Теперь, увидев его, Лена различала в сплошном людском реве голоса: - Сурков!.. Сурков!.. Сурков!.. Сурков!.. Военный комиссар рабочих был пленен и связан, и двести человек в черно-серой колонне шли, окованные сталью штыков, зачумленные пороховым дымом, едва волоча ноги. Юноши, пожилые, совсем уже старики - они шли, плененные грузчики, металлисты, каменщики, швейники, резчики по дереву. Их руками были сделаны мостовая, по которой они шли, дома с балконами, мимо которых они шли, ружья, крейсера и пушки, направленные на них, одежда, погоны и серьги на людях, смотревших на них в бинокли. Дыхание любви десятков тысяч таких же грузчиков, каменщиков, швейников - людей с золотыми руками, отцов и матерей, жен, детей, - их мощное теплое дыхание окутывало и согревало пленных и устилало им шаг. Ланговой!.. Если бы на лице его было выражение жестокости, Лена могла бы хоть объяснить это, если не простить. Но на лице Лангового отражались одновременно и внутреннее смятение перед мощным ревом толпы, и желание соблюсти позу перед людьми, смотревшими на него с балконов. Неестественная улыбка застыла на ею холеном лице. Колонна еще не миновала балкона, когда сквозь шпалеру чешских солдат прошмыгнула маленькая сухонькая старушка в черном с красными цветочками платке, с узелком в руках, и проскользнула в колонну. Колонна замешалась, но старушка уже вошла в ряд и засеменила возле красногвардейца с покатой спиной и большими седыми усами. Старушка припрыгивала боком и одной своей маленькой ручкой быстро-быстро гладила красногвардейца по руке, а другой совала ему узелок, который тот наконец взял. Унтер-офицер из конвоя вмешался в ряды и хотел было схватить старушку, но старушка с необыкновенной энергией начала колотить его сухонькими кулачками, седые волосы ее выбились из-под платка. Рослый парень с окровавленной повязкой на голове, шедший рядом с красногвардейцем с седыми усами, бережно подхватил старушку под локотки, поднял ее и вынес на мостовую, а сам вернулся в ряды. Колонна и автомобиль с Сурковым уже прошли, а маленькая старушка в сбившемся платке одна стояла на мостовой и смотрела вслед, пока кто-то из юнкеров не прогнал ее прикладом. Лена, впившись руками в перила, не замечала, что все лицо ее в слезах. XXXIII Некоторое время она просидела в спальне, потом надела жакет, шляпу, перчатки и вышла из дому. Было уже около четырех пополудни. На улицах не осталось и следа от того, что было утром. Ходили трамваи, сновали автомобили и мотоциклы с военными и нарядно одетыми дамами. Оживленная, разряженная толпа, с вкрапленными в нее мундирами русских, японских, американских офицеров, катилась по тротуарам. Лена прошла в сад Невельского. Садовники поправляли клумбы и газоны, примятые и разрушенные толпой; аллеи полны гуляющей публики, играл духовой оркестр. Впервые за этот сезон открылась "Чашка чая"; залитые солнцем мраморные столики заняты веселыми дамами и офицерами, слышался разноязыкий говор и смех. Лена опустилась на скамью на пригорке, перед теннисной площадкой внизу. Две пары - по мужчине и женщине с каждой стороны (судя по говору, мужчины - иностранцы, а дамы - русские) - перебрасывались мячами, смеясь и шаркая белыми туфлями по корту. Скамьи внизу заняты морскими офицерами-американцами. "Что должна чувствовать сейчас его мать?" - думала Лена, вспоминая, как мальчик Сурков, с громадными, подпиравшими шею Меркуриями на воротнике, сидел со своей матерью, одетой в цветастое платье и нитяные чулки, в передней у Гиммеров, уткнув лицо в ладони. Ревущая, бросающая вверх шапки толпа, бледные лица детей со сверкающими глазами и раскрытыми ртами, медленно идущая черно-серая колонна, ползущий за ней, как на похоронах, автомобиль со связанным Сурковым и двулично улыбающимся Ланговым, старушка в сбившемся платке на мостовой - вновь и вновь вставали перед Леной, и снова спазмы сжимали ей горло. Может быть, сегодня там, на Сучане, так же вели и ее отца. Лена видела его таким, каким он был последний раз в гостиной Гиммеров, - нескладный, беспокойный, в необыкновенно ярком галстуке. Он поцеловал ее тогда в переносицу и вышел, нахлобучив шляпу. Как давно она не отвечала на его письма!.. Может быть, так же вели и Сережу: ведь среди этих людей, обожженных порохом, едва волочивших ноги, были и подростки Сережиного возраста... И снова она видела автомобиль с Сурковым и улыбающимся Ланговым. Невозможно было забыть это, невозможно простить тем, кто сделал это!.. Под чувством тоски и отчаяния в Лене все больше вызревали гнев и гордость за отца, за Сережу, за людей, которых вели по улице. Совсем свечерело; на теннисной площадке сменилось много пар, солнце уже не достигало туда, зажглось электричество. Оркестр играл в саду; сад шуршал и гудел от праздничной толпы; из "Чашки чая" доносились взрывы хохота, выкрики русских и иностранных тостов. Ежась от сырости, Лена сквозь праздничную толпу пробралась на улицу. Зажигались огни иллюминаций. За спиной Лены в саду Невельского стреляли ракеты, они шипели и рвались в вышине. Ракеты взвивались и над садом Завойко, и над Жариковской площадкой. Лена бесцельно бродила по улицам среди разряженной толпы. Все рестораны и кафе открыты, сияют огнями. Трамваи, хрипя и звеня, мчались по улице, воздух рвался от автомобильных гудков, взрывов ракет и меди оркестров. На ночном столике в длинной вазе стоял букет цветов с одуряющим запахом, возле лежала записка от Ады. "Куда ты пропала? Приходил Всеволод, жалел, что не застал. Вечером он занят. Я у Солодовниковых. Приходи, будет ужасно весело..." Лена не спала всю ночь, слышала, как уже совсем поздно вернулась Ада и раздевалась, не зажигая света, распространяя запах острых духов; Лена притворилась спящей. Она услышала, как горничная в соседней комнате шаркает щеткой и переставляет кресла. - Маруся!.. Откройте балкон... Где наши? - Молодые господа не ночевали, барин уехал рано, а барыня с барышней позавтракали и тоже уехали, будто в магазин Чурина, - рассказывала горничная, отдирая замазку. Снопы света и свежий, пахнущий водорослями ветер ворвались с улицы. Лена приняла ванну и позавтракала в комнате, не подымая штор на окнах, только балкон был открыт. Сначала она не обращала внимания на то, что на улице тихо, - изредка доносилось только цоканье копыт и шарканье ног, точно проходили воинские части, - но когда долетели издалека звуки пения, исполняемого громадным хором, Лена почувствовала эту тишину и, оставив еду, вышла на балкон. Ее поразило то, что вновь стояли шпалерами чешские солдаты и скакали конные. Улицы и тротуары пусты, точно выметены. Двери на всех балконах закрыты, - Лена одна стояла на балконе. Пение приближалось со стороны Гнилого угла, но за поворотом улицы никого не было видно: солдаты смотрели в ту сторону. Снова на пристани и в военном порту стояла мертвая тишина, но бухта, заставленная судами, оживилась: сновали катера, китайские шампуньки. Пение настолько приблизилось, что можно было различить - сотни голосов поют похоронный марш. Из-за поворота показалось шествие с гробами. Те же люди, что толпились вчера на тротуарах, когда вели арестованных, несли теперь в два ряда гробы - десятки новых, блестящих свежим тесом гробов, украшенных цветами и венками из хвои. Головные уже приближались к балкону, а из-за поворота показывались все новые и новые гробы. Лене показалось на мгновение, что это тех самых людей, которых проводили вчера вместе с Сурковым, убили и теперь хоронят. Сердце ее затрепетало. Но она сообразила, что трупы этих людей не могли бы попасть в руки рабочих; наверное, хоронили убитых в ночь переворота. Передние гробы поравнялись с балконом; теперь Лена видела, что их несут не в два ряда, а в одном ряду несут открытые гробы, а в другом крышки. Людей, положенных в гробы, не успели обмыть и переодеть, они лежали в тех же одеждах слесарей, матросов, грузчиков, в каких застала их смерть. У многих лица и сложенные на груди руки в засохшей, запекшейся крови. Гробы текли мимо балкона, а вслед за гробами - с мрачным торжественным пением - шли густые колонны рабочих без шапок, с колыхающимися знаменами. Лена, вспомнив, что на столике у нее стоит букет цветов, быстро вбежала в комнату, вынула букет из вазы и, вернувшись на балкон, бросила букет на улицу. Букет, несколько раз перевернувшись, упал к ногам людей, несших гробы. Человек в рубахе и штанах из грубого мешка, одной рукой поддерживая гроб, другой быстро хотел поднять букет, но, вдруг покосившись наверх и увидев, что букет бросили с балкона дома Гиммеров, изо всех сил отшвырнул его пыльным сапогом; букет отлетел к ногам стоящих шпалерой солдат. Гроб качнулся и чуть не упал, но другие поддержали его; человек в рубахе из мешка снова подставил плечо и зашагал, стараясь попасть в ногу. "Так тебе и надо..." - с каменным лицом повторяла про себя Лена, впившись руками в перила, полная презрения и ненависти к самой себе. Она знала, что то выражение злобы, которое было в лице и в жесте грузчика, отбросившего букет, относилось не к букету Лангового, о чем грузчик не знал, а к ней, Лене, нарядно одетой барышне, бросившей букет с балкона дома Гиммеров на гроб человека, убитого сыновьями Гиммера. И, зная это, Лена хотела вынести унижение до конца и стояла на балконе все время, пока текли мимо гробы, потом колонны рабочих со знаменами. Рабочие шли по своим союзам, и по одежде и надписям на знаменах можно было видеть, кто идет: булочники, чистильщики сапог, железнодорожники, швейники, мукомолы, деревообделочники, работники торгового флота - мужчины, женщины, подростки. Их было не меньше, чем вчера на тротуарах и в саду, но в колоннах, поющие, они производили еще более мощное впечатление. Отдельные мужчины и женщины, с траурными повязками на рукавах, шли по бокам и направляли движение колонн. В одной из девушек с траурной повязкой, Лене показалось, она узнала Хлопушкину, но в этом было что-то невероятное, и Лена подумала, что ошиблась. Гробы уже скрылись за поворотом в противоположном конце улицы, а поющие колонны, колыхая знаменами, все текли и текли мимо балкона. Когда прошла последняя, некоторое время улица оставалась пустынной; потом показались пешеходы, медленно двигавшийся трамвай, набитый людьми, висевшими на подножках, коляски, извозчичьи пролетки. Солдаты строились по четыре и уходили вслед за рабочими колоннами. Двое всадников подскакали к подъезду дома Гиммеров - Ланговой и казак в серой папахе, с желтыми лампасами. Ланговой соскочил с лошади; казак подхватил поводья. Ланговой исчез в подъезде. "Сейчас он придет сюда..." Лена не тронулась. Но когда шаги Лангового зазвучали в комнате, Лена быстро повернулась и пошла навстречу - и остановилась, переступив порог. Перед нею, в снопах света с балкона, сияя новыми погонами и мужественно улыбаясь, стоял Всеволод Ланговой. - Смотрели этот маскарад? - сказал он. - Боже, я насилу вырвался к вам!.. Вы знаете, я назначен комендантом крепости... - Вы... вас назначили... - начала было Лена. И вдруг бешеная кровь старика Костенецкого заклокотала в ней, и изо всех сил, что были в ее слабом теле, она ударила Всеволода Лангового по лицу. XXXIV Рабочая демонстрация, пройдя с гробами по главным улицам города, подошла к зданию тюрьмы и потребовала разрешения арестованным комиссарам участвовать в похоронах. Несколько часов под палящим солнцем десятки тысяч людей молча стояли в колоннах, оцепленных чешскими войсками, перед стенами тюрьмы, и ветер колыхал красные знамена над трупами. Войска не решились пустить в ход оружие. Четырнадцать комиссаров под "честное слово" были выпущены из тюрьмы. До самого кладбища их несли на руках под сенью знамен. Комиссары произносили речи и пели похоронный марш, когда гробы опускали в братскую могилу. Поздним вечером комиссары вернулись в тюрьму. В течение трех дней город был скован всеобщей забастовкой. Перестали работать трамваи, электричество. Ни одна газета не выходила. Тихо стало в доме Гиммеров. Вениамин и Дюдя уехали на уссурийский фронт. Фронт быстро продвигался на север. С юга красных теснили японские и добровольческие части, от маньчжурской границы, со стороны Гродекова, наступали войска есаула Калмыкова; со дня на день ожидалось падение города Никольск-Уссурийска. Ланговой не показывался. Софья Михайловна почти не разговаривала с Леной. Разрыв с Ланговым противоречил семейным планам. Лена ловила на себе вопросительные взгляды Адочки. Один старый Гиммер не изменил своего любовно-насмешливого отношения к Лене. Припадки тоски и уныния сменялись в Лене приступами бессильной злобы. Иногда Лене попадались на улицах приказы, подписанные Ланговым; она ловила себя на том, что думает о нем, и презирала себя. В последние дни она испытывала необыкновенную физическую слабость, - трудно было сомневаться в причинах этого. И все же, как ни ужасным казалось Лене все, что произошло и должно было произойти, она впервые в жизни ощущала в себе силу сопротивления. С жадным интересом прислушивалась она к разговорам вокруг себя, следила за газетами, сопоставляя написанное и услышанное с тем, что видела и чувствовала. В городе начала выходить газета центрального бюро профессиональных союзов. Лена доставала ее через прислугу. Из-за цензурных вымарок газета выходила вся в белых квадратах, иногда с чистыми полосами. Другие газеты в городе травили ее как тайный орган большевиков; газету закрывали, но она появлялась под новыми и новыми названиями. Лена знала уже, что под ударами белочешских войск советы пали по всей Сибири; кое-где еще сохранились маленькие советские островки, но они быстро таяли. Власть в городе перешла к старой думе. Дума подчинялась "приморскому правительству" какого-то Тибера и какого-то Дербера. Фамилии эти так примелькались Лене, что иногда, часами глядя в окно на заставленную военными судами бухту, сдерживая приступы тошноты, она бессмысленно повторяла про себя: "Тибер - Дербер, Тибер - Дербер..." Большинство в думе и в правительстве было у партий правых эсеров и меньшевиков; торгово-промышленные круги, к которым принадлежал Гиммер, находились в думе в меньшинстве. Лена замечала, что газеты, поддерживающие правительство и думу, в каждом номере превозносят благородных чехов, а газета Гиммера и Солодовникова "Дальний Восток" прославляет заслуги доблестного есаула Калмыкова и какого-то Хорвата и заигрывает с японцами. В думе сохранилась еще кучка людей, обвинявшаяся в сочувствии большевикам и раздражавшая и правительство и Гиммера. Газета "Дальний Восток", в точности отражавшая все, что говорилось в доме Гиммеров, обвиняла правительство в попустительстве большевикам и требовала твердой власти. - Почему их не арестуют? - спросила однажды Лена. - Кого? Старый Гиммер остановился посреди комнаты и удивленно посмотрел на Лену. - А большевиков в думе, - спокойно сказала Лена. В течение нескольких секунд Гиммер давился рыбьей костью, раскачиваясь и багровея лицом и лысиной. - Вот и я спрашиваю - почему? - закричал он, весело отфыркиваясь, изучая Лену смеющимися карими глазками. - А потому, видите ли, что предстоят выборы в новую думу и играют, видите ли, в демократизм, в депутатскую неприкосновенность, чтобы рабочих задобрить... Пошлый маскарад не ко времени, - вот почему не арестуют!.. Да ты уж не собираешься ли политикой заняться? Этого еще недоставало! - Значит, рабочих победили, а боятся? - протяжно спросила Лена. - Сами себя боятся... Ты скажи лучше, что у вас со Всеволодом произошло? Что-то он не заходит к нам. Я, конечно, не сватаю... Гиммер лукаво сощурился. - А выборы в думу это как, - это можно всем видеть? - Не хочешь ли выдвинуть свою кандидатуру? - Нет, я хочу знать, как это делается. - А делается это очень скучно... Скучные партии выдвигают длинные скучные списки, город разбивают на участки, скучные молодые люди и девицы сидят возле ящиков за сургучными печатями, а скучающее население бросает в ящики записки, иногда не совсем приличного содержания... Очень неинтересное зрелище для красивой девушки из зажиточной семьи!.. Другое дело, когда перед тобой мужественный офицер, поэт, комендант крепости... - А я не могла бы занять место скучающей девицы за ящиком? Гиммер снова некоторое время с удивлением смотрел на Лену. - Да ты что? Разве это тебе игрушки, в самом деле? - Нет, я знаю, что это ваши игрушки, но я хотела бы знать, как вы играете в свои игрушки, - с усмешкой сказала Лена. Брови старого Гиммера вылезли на лоб. - Ты серьезно, что ли? - Вполне серьезно... - И что только делается в этом доме! - сказал старый Гиммер, растерянно потирая лысину. И вдруг заболтал руками и закричал: - Ничего не знаю, у тетки проси, у тетки проси!.. И, отмахиваясь обеими руками и фыркая, он быстро прошел в свой кабинет. XXXV Центральное бюро профессиональных союзов выдвинуло к выборам свой список. Первыми в списке шли сорок семь арестованных комиссаров. В числе их - на третьем месте - шел Сурков. Избирательная комиссия, в которую не входил старый Гиммер, - он сам баллотировался в думу, - после двухдневных дебатов признала список законным. - Они с ума сходят! - неистовствовал старый Гиммер. - Что они, хотят превратить думу в совет собачьих депутатов?.. Типографские рабочие размножили список и воззвание центрального бюро в таком количестве, что списком и воззванием был заклеен и засыпан весь город, от Гнилого угла до Второй речки. В одну ночь, должно быть из озорства, списком был оклеен фасад здания городской думы, и целая толпа смотрела, как усатые милиционеры отдирали список скребницами, похожими на те, какими чистят лошадей. Накануне самого дня выборов Лена была в думе, - инструктировали уполномоченных. В длинном полутемном коридоре, где, ожидая, когда освободится член избирательной комиссии, уныло слонялись незнакомые друг другу и не изъявлявшие желания знакомиться уполномоченные, Лена неожиданно столкнулась с Хлопушкиной и узнала в ней девушку с траурной повязкой, руководившую колонной в день похорон. - Ты как сюда попала?.. Я так рада!.. Лена рванулась к ней и, почему-то смутившись, не подала руки. - Как все... - уклончиво ответила Хлопушкина, тоже не подавая руки. За те два с лишним года, которые Лена не видела ее, Хлопушкина словно бы распрямилась вся и похорошела лицом, а в глазах ее с прежними белыми негустыми ресничками появилось новое, твердое, суховатое выражение. Они помолчали... - Я видела тебя, когда хоронили... Лена запнулась, не зная, как назвать тех, кого хоронили. - Вот что!.. - настороженно протянула Хлопушкина. - Как ты жила это время? - тихо спросила Лена. - Так, работала... Хлопушкина отвела глаза в сторону. Они снова помолчали. Хлопушкина, видимо, не интересовалась тем, как жила Лена и как попала сюда. - Я очень рада, - серьезно сказала Лена. - Когда будут распределять по участкам, я хотела бы попасть с тобой, а то я, боюсь, все напутаю... - Лена виновато улыбнулась. - Все равно... Из кабинета вышел маленький, кривенький старичок в сбившемся галстучке и пригласил уполномоченных в комнату заседаний. Отправляясь в думу, Лена наметила себе после инструктажа ехать отыскивать какого-нибудь незнакомого доктора, чтобы проворить то, что было уже ясно для нее. Мысль эта, от которой ей становилось страшно и от которой ее отвлекла было встреча с Хлопушкиной, снова стала преследовать Лену. В раскрытое окно врывался шум с улицы. Маленький кривенький старичок однообразно покачивался за кафедрой в полосе бившего в окно пыльного солнечного света, прижмуриваясь и закрываясь папкой с инструкциями. - ...Но впускайте по очереди и ни в коем случае не больше одного избирателя... - выпевал он тоненьким голоском. "Боже, как стыдно!.. - думала Лена. - Как я смогу объяснить все?.." - ...Выслушав имя, отчество, фамилию и адрес избирателя и справившись со списком, вы даете возможность избирателю... "Могу ли я выдать себя за замужнюю?.. А что, если все рассказать Хлопушкиной, спросить совета?.. Нет, это невозможно, невозможно, невозможно..." - повторяла Лена, чувствуя, как у нее стучит в висках. - ...Если же окажется, что в списке нет данного гражданина, вы, предупредив его, что он не выполнил своего гражданского долга, то есть не справился с заблаговременно вывешенными списками избирателей, не допускаете его к баллотировке и регистрируете его по форме С... - выпевал кривенький старичок. Лена, не слышавшая ничего из того, что говорил кривенький старичок, очнулась только, когда задвигали стульями: началось распределение по участкам. - Так вместе? Пожалуйста... Лена умоляюще посмотрела на Хлопушкину. - Все равно... Им достался район Второй речки. - Это где-то далеко... Там, кажется, временные мастерские? - робко спросила Лена. - Да... И мукомольные предприятия Гиммера, - сказала Хлопушкина, моргнув своими белыми ресничками, чтобы скрыть усмешку. Купив в киоске газету, Лена с полквартала шла пешком, просматривая фамилии и адреса врачей: "Вейнберг С.И. - это глазник... Овсянников Г.Г. - венерические и мочеполовые... В.А.Сумшик - женские, Алеутская, 56... Иванов-Молоствов - женские, Косой п., 13..." На углу, оглядевшись по сторонам, она взяла извозчика. - Подымите верх, пожалуйста... - А куда ехать? - Куда?.. Некоторое время Лена серьезно смотрела в тронутый ячменем голубой глаз извозчика. - Ну, куда же... Ну, хотя бы на Алеутскую, - упавшим голосом сказала она. XXXVI Утренний воскресный поезд, набитый дачниками, молочницами и зеленщиками, вез Лену мимо грязных строений, шлагбаумов, виадуков, нефтеналивных баков. Голубые пятна залива мелькали в простенках домов; плыли белые, чистые облака. Затиснутая между господином в панаме, с тортом на коленях, и молочницей с пустыми бидонами, Лена чувствовала на себе любопытные, ощупывающие взгляды, и ей казалось, что все, все уже знают об ее унижении. Она старалась думать о предстоящих выборах, но снова и снова возникало перед ней склоненное, налившееся кровью лицо доктора, и это унизительное кресло, и то, как она, путаясь в кружевах, торопливо надевала панталоны. А завтра ей предстоит еще более унизительное и страшное, и ничем, ничем нельзя уже предотвратить этого. "Как это, должно быть, больно..." - думала она. Ее мучили трудности, сопряженные с тем, как скрыть это от домашних. Сможет ли она сама добраться домой? Что, если она будет чувствовать себя настолько слабой, что не сможет встать с постели? Вызовут домашнего врача, и все обнаружится... - Вторая речка!.. Лена вздрогнула и заторопилась к выходу. Она стояла на перроне, растерянно держа в руках записку с адресом избирательного участка. Из заднего вагона поезда один за другим прыгали милиционеры при кобурах и шашках. Поезд тронулся; милиционеры построились и пошли по мостовой вдоль полотна по направлению к серым корпусам временных мастерских. Лена машинально пошла за ними. В мастерских было тихо, безлюдно, пахло железным ломом и шлаком; шаги милиционеров гулко отдавались от корпусных стен. Лена с безотчетным страхом и уважением смотрела на огромные безмолвные корпуса с задымленными окнами, на черные трубы, вздымавшиеся в высоту. В таком же вот корпусе в военном порту сгорел отец Суркова... Лене стало жутко. Пройдя меж двух бесконечных корпусов, милиционеры свернули в улицу, ведущую в слободу. Лену поразила та же, что и в мастерских, тишина и безлюдье в поселке. Не видно ни играющих ребят, ни женщин на скамейках возле серых домиков с закрытыми ставнями. Только на углах улиц возле корзин с семечками и бобовыми орехами сидели одинокие китайцы, провожавшие милиционеров любопытствующими взглядами. На каждом перекрестке милиционеры ставили посты. Лена начинала смутно догадываться, что и тишина в поселке, и появление милиционеров связаны с выборами. Из дальнего переулка выскакали два конных милиционера, огляделись по сторонам и во весь опор помчались навстречу колонне. Перегибаясь с лошадей и козыряя, они переговорили со старшим колонны и ускакали обратно. Колонна раздвоилась, половина свернула направо; Лена пошла за той половиной, которая двигалась в прежнем направлении. На углу переулка, куда ускакали конные и куда свернула теперь остальная колонна, Лену задержал постовой: - Вы куда идете? - Разве здесь нельзя ходить? - Куда идете, я спрашиваю? - грубо повторил постовой; он был весь в поту. - Я иду выбирать в думу, - окаменев лицом, без запинки сказала Лена. - Вам известно, что сегодня выбирают в думу? - Так разве нельзя стороной пройти? - Стороной чего?.. Некоторое время милиционер с удивлением смотрел на нее, потом набрал воздуха, собираясь закричать, но не закричал и с шумом выдохнул воздух. - Слушайте, гражданка, - сказал он усталым голосом, отирая рукавом пот, - вам нужно в ремесленное училище... Пройдите вон той улицей. Стали попадаться отдельные кучки рабочих с женами и детьми, группировавшиеся возле скамей и по обочинам тротуаров. Лена, ловя на себе испытующие взгляды и думая, что, может быть, она недостаточно просто одета, шла не оглядываясь. Она прислушивалась - не говорят ли что о выборах. Но в одном месте говорили о голубях, в другом - о футбольном состязании, в третьем смотрели, как два дюжих парня тянутся на поясах. - Вы только духу не пущайте! - посмеивался какой-то ядовитый старичок. Ребятишки играли в паровоз посреди улицы. - А ты как следоват пыхти! Паровоз эдак-то не пыхтит, - надрывался семилеток с ежастыми бровями. - ...Как же, милая, пробовала и с горчицей - не отстирывается, - сетовал грудной женский голос. Лена вошла в улицу, где кучки рабочих уже подряд сидели и стояли вдоль тротуаров. Улица упиралась в площадь, сплошь забитую народом. Над людской чернотой выступали белые головы лошадей и зеленые рубахи и фуражки милиционеров. Лена подошла к самой площади и, оробев, остановилась на углу. Перед Леной и вокруг нее колыхалась и гудела толпа - не менее двух тысяч. Стоял впервые ощущаемый Леной неистребимый запах опоки и металла. Босоногие мальчишки сновали в толпе, ныряя под ногами, хватаясь за юбки и пиджаки. - Пятнашка, пятнашка! - Кто пятнашка? - Беги, беги-и!.. От площади отходило еще две улицы; одну нельзя было рассмотреть оттого, что у ее устья, отгороженного зелеными милицейскими околышами, особенно сгустилась толпа, - должно быть, там помещался избирательный участок, - другая же, полого подымавшаяся в гору, была вся видна - на ней чернели кучки рабочих. Из-за горы выступали на фоне дальних синих отрогов облитые солнцем красные трубы мельниц. Веселые белые облака плыли над синими отрогами. Лена, не разбирая лиц, смотрела на кишевшую перед ней толпу. "Неужели это те самые люди?.." - думала она, вспоминая медленно ползущую черно-серую колонну и толпу, ревущую под балконом Гиммеров. - Успеют ли пропустить-то всех? Еще мукомолы не пришли. - Да, раньше вечера не отделаемся... - Ты что толкаешься? Вот стянем за ноги с лошади!.. - Как, Андреич, жинку-то уговорил? - И жинку уговорил, и старшая дочка пришла, и младшая пришла бы, да годами не вышла... - ...А потому не управляется, что ростом он мал, тиски ему по грудь: как напильником работать, руки устают... - ...Спрашиваю сегодня у лавочника, что на углу Никольской: "Ну как? Пойдешь?.." - "А ну вас, говорит, с вашими выборами!.." А я ему говорю: "Это, говорю, ваши выборы, а не наши..." - Он бы, брат, пошел, да боится, что морду набьем. И главное, не ошибся... - Хорошо бы Скутарева или Гиммера сюда - побеседовали бы!.. - Им сюда ни к чему, у них участок свой... Подъедут это в колясочке, бросят квиточки за самих себя - и дело с концом... - Им пешком нельзя: брюхо поотростили... Присматриваясь к толпе, Лена замечала, как в том или ином месте вспыхивали летучие митинги, - доносился голос оратора, - но когда милиционер направлял туда свою лошадь, митинг быстро рассеивался, и нельзя было определить, кто говорил. Лена вспомнила пункт инструкции, запрещающий предвыборную агитацию перед избирательным участком. - Идут, идут!.. Мукомолы идут!.. - загудели в толпе. Из-за гребня улицы на горе показалась голова колонны, ветер раздувал юбки и фартуки. Головы людей на площади повернулись в ту сторону. Колонна - человек в двести - перевалила через гребень и быстро спускалась к площади. - Что-то маловато их... - Разве их вытащишь, хлебосеев! У них каждый за себя, а один за всех... - Кто там заправляет ими? - Об этом, брат, вслух не говорят по нонешним временам... Лена краем площади пробралась к улице, где маячили милицейские околыши. - В очередь, в очередь, барышня!.. Лена предъявила удостоверение. XXXVII - Я, кажется, опоздала? - Ничего... Хлопушкина в серой вязаной кофточке, с гладко зачесанными светлыми негустыми волосами сидела за столиком перед урной. Лена прошла за невысокий, пахнущим смолою барьер и сняла жакетку. Окна выходили во двор; они были открыты; виднелся похожий на виселицу снаряд для гимнастических упражнений; с площади доносился гул толпы. Баллотировка уже началась. Сутулый бритый старик в кепке и потертом пиджаке, из растопыренных карманов которого торчали клещи и еще какие-то инструменты, опустил записку и вышел, волоча ноги. На его месте стоял худощавый рабочий с кривой шеей, - одно плечо у него было выше другого. - Отчество? - спрашивала Хлопушкина. Лицо его мучительно искривилось. - Анем... п... подистович, - сказал он, сильно заикаясь. Лена вдруг вспомнила, что так же заикался безногий отец Хлопушкиной, и испуганно посмотрела на нее, но аккуратное и миловидное лицо Хлопушкиной было сухо и строго. - Пройдите к тому столу, там напишете... - Давай, я буду проверять по спискам и отмечать, а ты опрашивать, - сказала Лена. - Все равно... Рабочего с кривой шеей сменила молодая работница, работницу - русый паренек в футбольных бутсах. Лена пытливо присматривалась к каждому голосующему, стараясь по лицам определить, за кого они могут голосовать. Но лица одних были сурово замкнуты, у других - несколько сконфуженные. - Наболдин Иван Яковлев... Выемочная, восемнадцать... Перед Хлопушкиной стоял широкоплечий, с лицом, заросшим угольными волосами, пожилой рабочий, выложив на перила громадные черные руки, зажав под мышкой фуражку. Лена провела пальцем по списку. - Странно... Все совпадает, а в адресе путаница... двадцать восемь, а не восемнадцать? - Как же двадцать восемь, барышня, когда восемнадцать, - глухо, как из бочки, возразил рабочий. - Почему же вы заблаговременно не справились со списком избирателей? - укоризненно сказала Хлопушкина. - А когда же нам время на списки глядеть? Я в денной смене работаю, нам в списки ваши глядеть некогда... Да мы тут одни Наболдины на всю слободу, спросите, кого хотите. Кузнец Наболдин... Иван Яковлевич, - мрачно бубнил он. - Хорошо, получите бланк... - По лицу Хлопушкиной чуть пробежала улыбка. - Проставлять только помер, вы знаете? - Да уж не спутаю, будьте спокойны, барышня... - Я не барышня, - покраснев, сказала Хлопушкина. - Ну, гражданка... Кузнец отошел к столу, внимательно осмотрел перо, почистил его о свои угольные волосы, снова осмотрел, потом, покосившись на Хлопушкину и Лену, отгородился от них могучей спиной и проставил цифру. - Ну, дай бог на счастье... - Кузнец громадными черными пальцами старательно запихнул сложенную вчетверо записку в ящик и одним глазом заглянул в щелку. - Не видать, - сказал он с широкой улыбкой, надевая фуражку. - До свиданьица!.. - Интересно, какой он номер проставил, правда? - шепнула Лена. - Да... В двери показалась маленькая толстенькая старушка в стоптанных башмаках, в черном платке и ватной черной телогрейке. - Здесь, что ли, выбирают-то? - спросила она с виноватой улыбкой, оглядываясь по сторонам. - Здесь, здесь, бабушка, сюда подойдите... Вас как зовут? - Наболдина Евдоксия. - А по отчеству? - А по отчеству - Сергевна. - Это сын ваш был, что ли? - Сын, сын... - обрадовалась старушка. - Как же вы такого большого родили? - не выдержала Хлопушкина. - Уж правда что... уж больше его в слободе нет, - конфузливо засмеялась старушка, прикрывая рот уголком черного платка. - У вас там адрес перепутан... - Вот, вот, и он нам говорит... И до чего ж удивительно, когда мы тут, Наболдины, уж сорок лет живем в этой слободе, у кого ни спроси, все укажут. Просто удивительно... Тут ведь все пришлые, а мой-то покойник еще до мастерских в кузне тут работал, - словоохотливо поясняла старушка. - Лена, ты отметила?.. Получите бланк. Вы грамотная? - Какая там грамота! Уж я и отнекивалась, так он меня цельную неделю учил, как эти самые "четыре" проставить. "Ты говорит, смотри, не спутай..." Просто смех! - Этого вы не имеете права оглашать, голосование тайное, - сказала Хлопушкина, закусив губу, чтобы не рассмеяться. - Пройдите к тому столу и напишите... Старушка долго копошилась у стола. - Куды ее теперь? - спросила она, протягивая Хлопушкиной несложенную записку и перо. - Ручку положите обратно, а записку сложите, и вот сюда в щелочку... - А чернила-то не размажутся? - беспокойно спросила старушка. - А вы промокните... - Вот она и выдала всех!.. - засмеялась Лена, когда старушка вышла. (Под номером 4 шел список профессиональных союзов.) - Всю семью выдала! Ты знаешь, ведь их там еще семь Наболдиных!.. Хлопушкина, сдерживая улыбку, отвернулась. Они пропустили жену Наболдина, потом пошло все младшее поколение Наболдиных. Красивый чернявый паренек в начищенных до блеска сапогах, в заломленной фуражке с красной гвоздикой размашисто подошел к урне. - Наболдин Иван Иванович, - развязно сказал он, косясь на Лену играющими черными глазами. - Выемочная, восемнадцать, только адрес наш у вас напутан... Пожалуйте бланок... - Наболдин Федор Иванович... За адрес уже все известно... Бросать сюда, что ли?.. И второй Наболдин-сын, такой же чернявый, только постарше, так же покосившись на Лену, выполнил свой "гражданский долг". - Тут моя жинка сейчас придет, - сказал он со смущенной улыбкой, задержавшись у дверей, - вы уж ей разъясните, что и как, а то она у меня беда какая пужливая... Но, видно, с жинками Наболдиных произошла путаница, потому что в комнату, как ветер, внеслась ярко-рыжая костлявая работница с зелеными злыми глазами. - Здесь, что ли, бланок получить?.. Мильтонов понаставили, насилу пробьешься к вам!.. Наболдина Катерина... Вы только поскорей, пожалуйста, а то у меня опара уйдет, - заговорила она резким, крикливым голосом. - Тоже - выборы называются: муки, сахару не достанешь, а выборы устраивают!.. Мильтонов понаставили... Сердито запихнув записку в ящик, она вышла так же стремительно, как и вошла, распустив по комнате вихрь своих, по крайней мере, четырех юбок. - Наболдин Н.И., слесарь... или это неважно? Покорно благодарим-с, - сказал третий Наболдин-сын, принимая бланк. - Обязательно чернилами или можно собственным химическим карандашом?.. - Наболдина Фекла... Да, Андревна... Толстушка тяжело дышала, обливалась потом, комкала в руках носовичок. - Вы уж поясните, а то я просто так волнуюсь, ну, так просто волнуюсь!.. Семью Наболдиных завершила худенькая черноглазая девушка с большими руками, в сбившемся на затылок платочке. - Наболдина Аня... то есть Анна Иванна, - поправилась она тоненьким голоском, заливаясь краской. После семьи Наболдиных приходили и еще семьи, по таких больших уже не было. Как видно, те, что прошли первыми, осведомляли последующих о порядке выборов: баллотировка пошла живее. Лена втянулась в работу и перестала следить за лицами. Однажды внимание ее отвлек пьяный. Ему долго приходилось изображать трезвого, чтобы попасть сюда; по инерции он, твердо ступая и сохраняя достоинство, прошагал к урне. В высоких, с раструбами сапогах, в просаленной и продымленной войлочной шляпе, смахивавшей на каску, со своими пышными прямыми рыжими усами и могучей эспаньолкой он походил на солдата из "Лагеря Валленштейна". Увидев двух девушек, он изумленно огляделся по сторонам и, не обнаружив милиционеров, очень рассердился. - Так, - сказал он, багровея, - так!.. - И ударил кулаком по перилам. - Они думают, мы свово слова не скажем?.. Не-ет, господа хорошие, не-ет... - Он погрозил пальцем. - Мы с вас еще спу-устим шкурку... Мы! - выкрикнул он и ударил себя кулаком в грудь. - Литейщики!.. - Он совершенно пьян, - шепнула Лена. - Стоит ли его?.. - Уверена, что он не ошибется в списке, - сухо сказала Хлопушкина. - Гражданин, если вы не хотите подвести своих товарищей, - голос Хлопушкиной слегка дрогнул, - перестаньте кричать и назовите свою фамилию и адрес... Вы поняли меня? - Понял я вас, вполне я вас понял... Товарищей, правильно... - он одобрительно покачал головой, - это оч-чень правильно. Мы их с тюрьмы ослобоним... Он назвал себя и, получив бланк, некоторое время рассматривал его. - Извиняюсь... Здесь? - смущенно сказал он, тыча в середину бланка. - Совершенно верно. Проставив цифру и затолкнув листок в ящик, он снял свою каску, молча поклонился Хлопушкиной до земли и, нахлобучив каску, вышел, твердо стуча сапогами. "Не очень-то она соблюдает инструкцию", - подумала Лена. Иногда Лена замечала, что среди голосующих попадаются и лично знающие Хлопушкину. Они весело или почтительно здоровались с ней, а опуская записку, улыбались или подмигивали Хлопушкиной: "Смотри, дескать, как идет дело!" Молодой рабочий в гимнастерке, со шрамом через всю щеку, попытался заговорить с ней, но она сделала строгое лицо и предупреждающе подняла руку. - Очень нужно, Соня, - сказал он, покосившись на Лену. Хлопушкина, тоже покосившись на Лену, отошла с ним в сторонку, и они пошептались. - ...Проходы все удалось заложить, хотя милиция и разгоняет... - доносилось до Лены. - ...Хуже всего у вас, на Голубинке... - Да ведь там сплошной обыватель, - отвечала Хлопушкина. - Как на железной дороге? - Замечательно... Там Чуркин твой все дело организовал... Хлопушкина покраснела. - А ты не красней, он парень хороший... - Так до завтра... - До завтра... "Какие проходы?.." Лена чувствовала, что вокруг нее совершается много такого, чего она не знает и не понимает. Зачем, например, все рабочие с утра собрались вокруг избирательного участка, когда они могли бы спокойно дожидаться своей очереди дома? Она вдруг вспомнила услышанный ею на площади разговор рабочих о лавочнике. Уже давно прошел час обеда, избирательные списки были уже наполовину испещрены крестами и замусолены пальцами Лены, а с площади все еще доносился гул толпы, избиратели все проходили и проходили перед урной. - Соня, ты замечаешь, что в числе избирателей не было еще ни одного лавочника или конторщика, все рабочие и рабочие? - спросила Лена. Хлопушкина быстро повернула к ней лицо и несколько мгновений пытливо смотрела на нее. - Нет, я не замечала, - сказала она, моргнув своими белыми ресничками, и отвернулась. - Да и не наше это дело, - добавила она сухо. "Уж ты-то, наверно, знаешь об этом больше других..." Лена с оскорбленным чувством отметила, что Хлопушкина не доверяет ей. "Что она пережила и что познала, что так изменило ее и придало ей эту твердость? - думала Лена. - Да, была беззащитна и унижена, и вот - нашла себя, хотя все в мире противостояло ей, а я..." Лена вспомнила все, что предстояло ей, и от ощущения собственного несчастья его овладело чувство зависти к Хлопушкиной. XXXVIII Около пяти часов участок посетили два члена избирательной комиссии. Они приехали на автомобиле и долго гудели рожком, пока пробирались сквозь толпу. - Черт знает, что тут делается у вас! Митинговщина какая-то! - кричал один из них, в то время как другой проверял пломбы, печати и списки. - Вы даете повод для кассации! Вы знаете это? - Вам должно быть известно, что милицейские обязанности не входят в круг наших обязанностей, - отвечала Хлопушкина, дрожащей рукой приглаживая свои светлые волосы. - И вообще я не считаю возможным разговаривать с вами в таком тоне... - В каком тоне? Боже мой, при чем тут тон, какой может быть тон!.. На лбу члена избирательной комиссии собрались мучительные складки; он снял котелок и носовым платком стал обтирать потную лысину. - Вас кто рекомендовал? Хлопушкина смешалась. - Меня рекомендовал Гиммер, - неожиданно сказала она. - Вот как! Член избирательной комиссии перестал обтирать лысину. - А это кто с вами? - осторожно спросил он, платком указывая на Лену. - Это Елена Гиммер, - отчетливо сказала Хлопушкина, опуская свои белые реснички. - Вот как! Дочка Семена Яковлевича?.. Член избирательной комиссии переглянулся с другим членом избирательной комиссии, и на лицах обоих членов избирательной комиссии изобразилась улыбка, полная уважительного умиления. - Очень рад познакомиться с дочерью уважаемого Семена Яковлевича, - весь расплываясь в улыбке, сказал первый член избирательной комиссии и перенес свой пыльный котелок на изгиб локтя. - Тем более приятно видеть ее при исполнении гражданских обязанностей... Весьма лестно... Хе-хе... Лена молча, не кланяясь, смотрела на него. - Хе-хе... Ну, чудесно... Вы кончили, Сергей Сергеич? - Все в образцовом порядке, Сергей Петрович! - В этом можно было не сомневаться... Чудесно, чудесно. Еще раз свидетельствую... Очень, очень рад... И оба члена избирательной комиссии, улыбаясь, кланяясь и пятясь задом, покинули участок. Лена не смотрела на Хлопушкину, ожидая, пока она сама объяснит все, но Хлопушкина с тем же суховатым, строгим выражением продолжала опрашивать избирателей и, видно, не собиралась ничего объяснять Лене. От долгого сидения у Лены затекли ноги, болела поясница, руки стали совсем грязными; она чувствовала, что у нее растрепались волосы, но стеснялась посмотреться в зеркальце. А избиратели-рабочие все шли и шли, и в окно, в которое уже потянуло вечерней свежестью, по-прежнему доносился глухой, неутихающий гул толпы. "Да, ей нет никакого дела до меня, я не нужна ей", - думала Лена. Все люди, которые проходили перед урной, были точно соединены непонятной Лене суровой, теплой связью, и Хлопушкина была тоже включена в эту связь, и только Лена не могла проникнуть в эту связь и не видела никаких путей, чтобы хоть когда-нибудь проникнуть в нее. - А, Игнатьевна!.. - Лицо Хлопушкиной озарилось детской улыбкой. - Я уж думала, ты заболела. - Насилу очереди дождалась... Ширококостая толстая женщина лет сорока пяти, ступая, как тумбами, опухшими расставленными ногами, подошла к урне. В отечном, чуть тронутом морщинами лице женщины и во всей ее грузной фигуре было что-то неуловимо знакомое Лене. - Я тебе покушать принесла, - сказала она низким, хриплым голосом, протягивая Хлопушкиной узелок... - Хотела с кем раньше передать, да никак пробиться не могла... - Спасибо, Игнатьевна, - Хлопушкина, с нежной улыбкой взглянув на женщину, взяла узелок. - Вот тебе бланк... Лена, отметь Суркову Марию Игнатьевну... Лена низко склонила голову над списками. Краска стыда, как в детстве, залила ей все лицо и шею. Лена чувствовала, что мать Суркова смотрит на нее. - Ваш адрес? - чуть слышно спросила Лена. - Приовражная, сорок... Нашего адреса уж кто только не знает, - со вздохом сказала Суркова. - Это кто с тобой дежурит-то? - спросила она Хлопушкину. Лена склонилась еще ниже, вобрав голову в плечи. - Лена Костенецкая, - вместе в гимназии учились, - спокойно сказала Хлопушкина. Лена слышала, как Суркова тяжело отошла к столу, повозилась там и вернулась к урне. - У меня новость, - хрипло сказала она, вталкивая записку в ящик, - прихожу утром на мельницу, - у нас там сбор был, - вижу, вывесили список на увольнение, человек пятнадцать. На первом месте - я... - Это ведь мельница Гиммера? - резким голосом спросила Хлопушкина. - Его... - Как же ты теперь? - Не пропаду... стирать буду. Прощай пока. Заходи... Суркова, тяжело ступая опухшими ногами, ушла. - Лена, держи свою порцию... Хлопушкина протянула Лене два бутерброда. - Ваша фамилия? - Мюрисеп Иван Эрнестович, - отвечал кто-то с сильным эстонским акцентом... Лена, краснея от унижения, с трудом прожевывая жилистую колбасу, склонилась над списком и возле Ивана Эрнестовича Мюрисепа поставила крестик. XXXIX Поздним вечером за урной приехал член избирательной комиссии. Закрытый "локомобиль", провожаемый ребятишками и собаками, вез урну по темным кривым слободским улицам. Рабочие с пением расходились с площади. У ворот и на углах улиц чернели группы людей, вспыхивали огоньки папирос. Член избирательной комиссии дремал, уткнувшись в воротник. Хлопушкина сидела, прямая и строгая, положив руки на колени. Впереди моталась голова милиционера. Лену мучили усталость, тошнота, голод, одиночество. Желтые огни хатенок лепились по горам, рассеивались по падям, низвергались в овраги и исчезали в их темных глубинах. Вершины и гребни гор, фабричные трубы, крыши строений выступали на темно-синем небе. Брезжил последний слабый отсвет заката. Неяркая звезда подрожала в автомобильном окне и скрылась за черным силуэтом здания. Лена вдруг вспомнила Лангового - такого, каким он стоял когда-то перед ней в гостиной, серьезный и грустный, в шелковой косоворотке, полный мужественной силы и любви к Лене. Ей хотелось удержать его в себе таким и думать и плакать о нем, но она знала, что это - слабость и ложь. Снова она видела его двулично улыбающееся лицо в автомобиле рядом с Сурковым, слышала его пошлую фразу, когда он вошел к ней. Она содрогнулась от злобы и унижения, представив себе, какими, должно быть, собачьими, преданными глазами она смотрела на него, когда отдавалась ему. Чувство невыразимой грусти, грусти по какому-то возможному и несбывшемуся счастью овладело Леной. Измученными глазами и руками она ловила это последнее теплое дуновение счастья, а счастье, как вечерняя неяркая звезда в окне, все уходило и уходило от нее, - должно быть, это тоже было слабость и ложь. Перед иллюминованным зданием городской думы кишела оживленная толпа, ожидавшая результата выборов. Вагон трамвая в голубоватом свете иллюминации, беспрерывно звеня, медленно двигался сквозь толпу. У освещенного вестибюля стояли машины, коляски, извозчичьи пролетки с дремлющими или рассматривающими публику шоферами и кучерами. Лена узнала стоящий у самого подъезда новый "паккард" Гиммера. Две шеренги милиционеров охраняли свободный от толпы проход с улицы в вестибюль. В залитых электричеством комнатах и коридорах думы тоже стояло необычное оживление. Группы мужчин в пиджаках и галстуках курили, жужжали и жестикулировали на площадках лестницы и в коридорах. В раскрытые двери зала заседаний виднелись ряды белых воротничков, проборов и лысин. Сутулый человек в чиновничьем мундире с перхотью на бархатном воротничке, держа под мышкой портфель, а в другой руке счеты, быстро прошел по коридору, обогнав Лену и Хлопушкину. - Позвольте, позвольте, господа! - повторял он, лавируя между людьми. Лена рассеянно отвечала на вежливые улыбки и поклоны знакомых членов думы, которых она привыкла видеть за сервированными столами или в гостиных. В приемной избирательной комиссии было шумно и зелено от табачного дыма. Возбужденные, усталые уполномоченные, репортеры газет с записными книжками в руках сидели на столах, на сдвинутых в беспорядке креслах, стояли у стен или просто толкались по приемной, наполняя ее говором и клубами табачного дыма. У входа в кабинет председателя стоял покрытый черным фотографический аппарат, возле него в кресле дремал фотограф в белой панаме. Лена и Хлопушкина сели у выхода в коридор на стулья, которые уступили им двое молодых людей. Из коридора в приемную то и дело входили люди и вновь уходили, хлопая дверьми. Лену качало от усталости, - стул, казалось, уплывал под ней. - ...Нет, вы послушайте, что творилось у военного порта! - доносилось до Лены. - Были забиты все улицы и переулки, в одном месте дошло до свалки. Говорят, ранили милиционера, и есть жертвы среди избирателей... - Уж и избиратели, нечего сказать! Это повод для кассации!.. - ...Я участвовал в выборах еще в семнадцатом году - никакого сравнения: активность необычайная... - У нас, в Рабочей слободке, не меньше девяноста процентов. И все говорят, у них не меньше... - На Второй речке только что кончилось. Вы видели, как принесли урну? Хотя бы одним глазком заглянуть!.. - ...Нет, вы - счастливец... Подумать только: центр Светланской, вся знать!.. - ...О, с этими неграмотными много комических эпизодов. Например, у нас на Матросской: "Пиши, - говорит: - за трудовой народ, за большевическую партию и за Советскую Россию..." Хохот ужасный!.. - Неужто так и сказал? Ха-ха-ха!.. Так прямо и сказал?.. Ха-ха-ха!.. Изредка открывалась дверь в кабинет председателя, вырывались стрекот машинок, бряканье счетов, и кто-нибудь выходил оттуда; фотограф в белой панаме испуганно подымал голову и вновь задремывал. Вышедшего окружали уполномоченные и репортеры, но он сердито или шутливо отмахивался: - Ничего не знаю, не знаю, господа!.. Или: - Ничего еще не известно, господа!.. Однажды в дверь высунулось сердитое лоснящееся лицо в пенсне: - Уполномоченных с Алеутской просят пожаловать в комиссию!.. Лена вздрогнула: на Алеутской живет доктор, у которого она была вчера и к которому должна идти завтра... Странно было думать, что этот доктор - тоже избиратель. Лена прикрыла глаза рукой и тотчас же отняла руку и замученно и жалко посмотрела на Хлопушкину. Хлопушкина сидела, неподвижно глядя перед собой, точно выжидая чего-то. "Завтра... завтра... Боже мой!" - подумала Лена. Через некоторое время уполномоченные по Алеутской - молодой человек семинарского вида и девушка в черной шляпке - вернулись из кабинета; их тотчас же окружили: - Что случилось?.. Вы узнали что-нибудь?.. Что? Что?.. - Нелепость какая-то... Говорят, количество записок превышает число фактических избирателей! Что, я их сам писал, что ли? - возмущенно говорил молодой человек, дрожащей рукой поправляя длинные семинарские волосы. - И намного превышает? - спрашивал репортер, быстро записывая что-то в книжечку. - Всего на две записки... - Может быть, вы от усталости забыли отметить кого-либо в списках? - догадывался кто-то. - Господи!.. Я отмечала самым внимательным образом! - взволнованно поясняла девушка в черной шляпке. - Какая неприятность, дело подсудное!.. - Господи, неужели подсудное? Девушка в черной шляпке заплакала и полезла в сумочку за платком. - Повод для кассации... В третий раз уже слышала Лена эти слова: "Повод для кассации", - точно выборы нужны были для того, чтобы обнаружить повод для их кассации. Дверь из кабинета распахнулась, и показался председатель избирательной комиссии, за ним - кривенький старичок с синей папкой в руке, за ним виднелись еще какие-то вытянувшиеся и растерянные лица. Фотограф в белой панаме кинулся к председателю. - Где прикажете?.. - начал было он. Но вокруг заклубились репортеры и уполномоченные, оттолкнули фотографа, и спутанный клубок людей, неся с собой председателя и рассерженно отбивающегося кривенького старичка с синей папкой, выкатился в коридор. Фотограф, подняв над головой аппарат, ринулся вслед, потерял панаму, подхватил ее на лету и исчез в коридоре. Из кабинета один за другим молча выходили люди с угрюмыми и сконфуженными лицами. Человек в потрепанном клетчатом пиджаке и черных брюках гармоникой, увидев Хлопушкину, радостно просиял ей крупными глазами и зубами. - Ну что? Как? - спросила она, замигав своими белыми ресничками, вставая навстречу ему. - Полная победа, Сонечка! Но, конечно, кассируют, - сказал он вполголоса, склонившись к ней. - Пошли, пошли!.. И он, схватив ее за руку, увлек в коридор. Лена поднялась, не зная, идти ли за ними или еще подождать здесь, но в это время из кабинета показался грузный старый Гиммер с налившимися кровью глазами, за ним еще более грузный и старый Солодовников и еще кто-то. Гиммер был в пальто, с котелком в руке. - Доигрались!.. - говорил Гиммер, злобно фыркая. Он увидел Лену: - А, ты здесь? Поедем домой... Он взял Лену под руку и, сопя, повлек ее по коридору, не отвечая на поклоны расступавшихся перед ним уполномоченных. Машина, подрагивая и ревя, выбралась из толпы и рванулась по лоснящемуся асфальту; теплый ветер дунул Лене в лицо. - Доигрались... - снова сказал старый Гиммер, надвигая котелок и подымая воротник. - А что? Рабочий список получил больше других? - протяжно спросила Лена. - Больше других?.. - Гиммер фыркнул и в упор посмотрел на Лену. - Он получил абсолютное большинство в думе, вот что он получил!.. И Гиммер грузно откинулся на сиденье. Лена вдруг вспомнила фотографа в белой панаме, и на губах ее заиграла веселая и злая усмешка. - И что же будет теперь? - Что же будет?.. Придется всем этим пошлякам, говорунам, чистоплюям отереть плевок, который они получили прямо в рожу, и, придравшись к какому-нибудь пустяку, кассировать выборы. Вот что будет!.. Хотя люди ума и дела предупреждали их, что выборы сейчас - это глупость, маниловщина, преступление! Они, видите ли, кривлялись, что говорят от имени народа, а народ, который признает только силу, дал им коленкой под зад, харкнул им прямо в р-рожу, прямо в р-рожу!.. Гиммер почти кричал. Лена брезгливо смотрела на него. XL - Вы хорошо отдохнули? Извозчик уже здесь, но если вы чувствуете себя слабой, можете еще полежать, он подождет. - Благодарю вас... Я поеду. Сиделка помогла Лене одеться. - Странно, что ваш муж или... простите... не приехал за вами... Уж эти мужчины! Даже самые любящие из них не представляют, насколько это тяжело. - Он - военный, не мог освободиться... - Не оправдывайте его, все они таковы!.. Когда это впервые случилось со мной, - мне казалось, я его на глаза не допущу, а не прошло и трех месяцев, как случилось то же самое. Мы, женщины, за ласку все готовы отдать, а мужчины - безжалостные. Позвольте, я вас проведу... Лена, поддерживаемая под руку сиделкой, вышла на сверкающую солнцем улицу. - Вам куда ехать? - с тайным любопытством спросила сиделка, подсаживая Лену в пролетку. - Мне - к Светланской, - неопределенно сказала Лена, - благодарю вас. - Желаю вам не так скоро снова попасть к нам. Счастливого пути!.. Лене казалось, она осязает каждый раскаленный булыжник мостовой. Отвратительное ощущение присутствия в теле чего-то постороннего, разворачивающего тело изнутри, не покидало ее, и чувство униженной злобы и боли мешалось в ней со щемящим до слез чувством утраты. Она ехала мимо разросшихся яркой и темной листвой садов, в которых она играла еще маленькой девочкой, когда какой-нибудь яркий листочек, веточка, песчаная тропинка, солнечное пятно в аллее полны были теплого биения жизни и обещали ей что-то. Теперь там играли другие дети, - она слышала их звонкие крики и мягкий топот ног по аллее, - а она, взрослая, умная, полная зрелых сил и возможностей, глотая пыль и морщась от боли, тряслась мимо на грязной извозчичьей пролетке - одинокая, униженная и окровавленная, как сука. XLI Весь этот период, с момента разрыва Лены с Ланговым и до ее отъезда в деревню к отцу, навсегда запечатлелся в памяти Лены как самый тяжелый и страшный период ее жизни - по силе осознания ею бессмысленности ее существования, по мучительным поискам выхода и полной безвыходности, по предельному беспощадному одиночеству ее в мире. Окончательный разрыв не только с Ланговым, но и со всей окружавшей ее средой ощущался Леной не только внутренне: и внешне она оказалась выключенной теперь из той повседневной праздной суеты, которая раньше создавала видимость жизни. Вся семья перебралась на дачу, Лена оставалась в городе. Ее никуда не приглашали, никто ее не посещал. Софья Михайловна чувствовала себя оскорбленной в лучших надеждах и чувствах и, когда приезжала в город, держалась так, словно в лице Лены господь послал ей тяжелый крест, который она готова нести до конца. Ада собиралась выйти замуж и просто забыла о существовании Лены. Старый Гиммер, который из-за вечной занятости и чувства самосохранения старался не видеть и не понимать того, что происходит в семье, изредка шутил и заговаривал с Леной, но его обрюзгшее, опустившееся лицо внушало ей отвращение, и она избегала его. Книги валились из рук. Лена боялась подходить к роялю, чувствуя, что, если дотронется до клавишей, в ней прорвется такой поток страданий, что она не в состоянии будет осилить его. Иногда она замечала, что неделями не произносит ни слова. Участие в выборах показало ей полную невозможность для нее проникнуть в тот мир, к которому принадлежали Сурков, Хлопушкина и, как она предполагала, отец и Сережа. Выборы правительство кассировало под предлогом того, что к баллотировке был допущен список кандидатов, стоящих вне закона, и того, что большевистские элементы думы развили во время выборов преступную деятельность. Как пример преступной деятельности газеты приводили злосчастный эпизод с лишними записками в избирательном участке на Алеутской. Лена даже усмехнулась, вспомнив молодого человека с длинными семинарскими полосами и девушку в черной шляпке, говорившую: "Господи, господи!" Перевыборы были отложены на неопределенный срок, а большевистские элементы думы, олицетворявшиеся теперь для Лены в виде человека в брюках гармоникой, вышедшего к Хлопушкиной после подсчета голосов, были арестованы. Каждые две недели Лена посылала письма Сереже, отцу, ответа не было и не было. Иногда она внезапно просыпалась ночью и мучилась сознанием того, что она не проявила достаточной решительности, чтобы пробить стену между собой и Хлопушкиной. Надо было объяснить все, рассказать об отце и Сереже, добиться доверия, просить помощи! Она решила во что бы то ни стало отыскать Хлопушкину, но никак не могла вспомнить улицу и дом, где они жили. В адресном столе был известен только один Хлопушкин - присяжный поверенный. И все-таки Лена пошла в Голубиную падь и разыскала домик, в котором была когда-то в детстве. Ей отворил дверь незнакомый старичок со спущенными подтяжками. - Хлопушкина?! На лице старичка изобразился испуг, немедленно перешедший в гнев. - Какая Хлопушкина!.. Они давно здесь не живут... У нас с ними никакой связи нет и быть не может! - распалился старичок, краснея луковичным носом с прожилками. Каждое утро Лена со смутной надеждой разворачивала испещренный белыми квадратами листок профессиональных союзов, но там не было ничего, что могло бы практически указать ей выход. Однажды она дошла до такого отчаяния, что решила явиться прямо в центральное бюро, рассказать все и предложить свою - пусть слабую - помощь. Она разыскала по газетке адрес, лихорадочно оделась и пошла пешком через весь город; центральное бюро помещалось в подвале на одной из окраинных улиц. Но чем дальше она шла, тем яснее вырисовывалась ей наивность и необдуманность ее поступка. Если она не нашла в себе сил и слов, чтобы получить доверие Хлопушкиной, то что сможет объяснить она этим суровым, со всех сторон окруженным врагами людям? Кто поверит ей - чужой, хорошо одетой девушке, племяннице Гиммера? Долго ходила она мимо темных и пыльных, выглядывающих из-под земли окон, за которыми проступала суровая и недоступная ей жизнь, - чувствуя на себе шильца подозрительных взглядов каких-то субъектов в демисезонах, - и медленно побрела домой. Потом настал день, когда она уже не могла добыть и листок профессиональных союзов. Она прождала несколько дней, думая, что он, как обычно, выйдет под новым названием, но листок больше не появлялся. А когда она с бьющимся сердцем снова подошла к зданию, где помещалось центральное бюро, темные, выглядывающие из-под земли окна были уже чисто вымыты, и над пахнущей свежей масляной краской дверкой в подвал висела вывеска: "Магазин подержанной мебели". Мир, к которому она так стремилась и который не впускал ее в себя, был уже окончательно непоправимо отрезан от нее. И все же Лена еще раз почувствовала его, когда - уже зимой - проходили новые выборы в думу. Всего несколько месяцев отделяло их от первых выборов, но как изменилось все вокруг! Давно уже пал последний оплот Советской власти в крае. Давно уже рухнуло правительство Тибера - Дербера, монотонную болтовню которого, похожую на болтовню зеленого попугая или тихопомешанного, последнее время никто не слушал. Рухнуло и сибирское временное правительство, уступив свое место "верховному правителю России", адмиралу Колчаку. Газеты трубили об успехах сибирских армий на Волге и за Уралом, о полном разгроме красных частей, предсказывали скорое падение Москвы. Власть в крае сосредоточилась сначала в руках Хорвата, пышная скобелевская борода которого была распечатана во всех газетах, потом - в руках еще какого-то генерала с надутым лицом и сивыми усами. В Хабаровске укрепился есаул Калмыков, произведенный Колчаком в генерал-лейтенанты и посаженный атаманом уссурийского казачьего войска. Залитый огнями бронепоезд атамана, как бешенный, носился по уссурийской ветке, искореняя последние остатки крамолы. В бронепоезде атамана служил Дюдя. Изредка он навещал семью, с визгом врывался в квартиру - в сверкающем мундире с вензелем "К" на рукаве, всегда пьяный, с опухшими веками и выражением жестокой пустоты в глазах. Вениамин представительствовал интересы атамана при "верховном правителе" в Омске. Днем и ночью по улицам мчались, ревя, автомобили и мотоциклы с военными, шли, хрустя сапогами, бряцая оружием, гремя барабанами, стеная валторнами, волынками, кларнетами, разноцветные густые колонны интервентных войск - японцев, американцев, французов, англичан, канадцев, китайцев, сипаев, итальянцев, малайцев, шотландских стрелков. На рейде, отливая синей сталью, стыли их плавучие крепости с запневшими трубами и реями. Площади и улицы ломились от парадов, от криков разноплеменных команд и меди оркестров. У воинских присутствий толпились оцепленные войсками сумрачные группы уссурийских рекрутов. Газеты печатали петитом извещения о расстреле большевистских комиссаров при "попытке к побегу" или по военно-полевому суду и крупно - фамилии и портреты Гиммера, Герца, Скутарева, Солодовникова, с шумом жертвовавших гроши на сибирскую армию. На горах, в Гнилом углу и на Чуркином мысу днем и ночью горели костры, оттаивавшие землю, - отстраивались новые дома, бараки и казармы для войск, госпиталей и пленных. Днем и ночью ледоколы, скрежеща, ломали лед на бухте, облака черного, оранжевого, розового дыма и пара стояли над бухтой. Пристани и вокзалы грохотали от сгружаемого и нагружаемого военного снаряжения. Мощные иностранные суда отчаливали, заваленные сибирской рудой, лесом, рыбой, и сухой, пронзительный морозный ветер из Верхоянска слал им вслед ржавые тучи песка и щебня с гор. В такой обстановке проходили новые выборы в думу. И если первые выборы были сорваны поголовным участием в них рабочих, то вторые - грозным и нерушимым бойкотом. Дума шиберов и спекулянтов собралась, избранная едва тридцатью процентами населения. В город все чаще стали прибывать эшелоны раненых, обмороженных, больных "испанкой" и тифом. Чтобы делать хоть что-нибудь, Лена поступила на курсы сестер милосердия и пошла работать в солдатский госпиталь на Эгершельде. Теперь она ходила в белой косынке и фартуке с красным крестом на груди, стройная и беспомощная, с детскими плечами и материнскими бедрами, с большими темными глазами, горящими сухим отраженным огнем страданий. Разбитая и измученная возвращалась она вечером или ранним утром домой, унося с собой в памяти воспаленные глаза и лица, гноящиеся раны, отнятые руки и ноги, кровавые шматки человечьего мяса, отвисающие, как конские губы. Она уставала от приставаний врачей, офицеров, фельдшеров и постоянной необходимости притворяться перед собой и ими. Ведь она была теперь просто одной из многочисленных сестер в белой косынке с красным крестом на груди, и в лице ее и в походке появилось новое выражение, которое уже не могло говорить о ее недоступности. Ее мучило ощущение боязливой вражды или лицемерного заискивания со стороны раненых солдат перед ней как одной из представительниц того мира врачей, сестер, офицеров, "господ", который распоряжался их миром, миром солдат, "простого народа". Из случайно оброненных фраз, взглядов, бредовых разговоров в ночи она могла видеть, что люди подставляли свои тела под снаряды и шашки не по своей охоте, не за свое дело. Все, что она видела в госпитале, только подчеркивало жестокость и бессмысленность жизни и полную ее, Лены, беззащитность перед этими беспощадными слепыми силами. XLII Первые вести о восстаниях в области, задолго до того, как о них стали писать газеты, Лена услышала за обеденным столом от Гиммера. Гиммер сетовал на то, что восстание лишило его железных рудников в районе города Ольги и что многим промышленникам грозит та же участь: восстали Тетюхинские рудники, крестьяне в районе Спасск-Приморска и в районе Сучанских угольных копей. Он хотел добавить еще что-то, но, посмотрев на Лену, запнулся и потом на расспросы домашних отводил разговор в сторону. Итак, местность, в которой жил ее отец, в которой умерла ее мать, в которой Лена рвала пионы и лилии и была влюблена в простоголового пастушка, охвачена восстанием... Лена начинала догадываться теперь, почему нет ответа на ее письма. Вскоре тревожный слушок о восстании загулял по всему городу. Появились люди, выехавшие ранее из тех мест и уже не могшие вернуться туда, пассажиры поездов, подвергшихся обстрелу. Говорили о разгроме богатых имений, заимок и конских заводов на побережье Уссурийского залива. Был расклеен приказ коменданта города о том, что лица, желающие ехать дальше станции Угольной по Сучанской ветке и дальше города Никольска по Уссурийской ветке, должны запасаться пропусками от коменданта. Приказ не объяснял причин этого мероприятия. К весне первые официальные сведения о партизанах стали проскальзывать и в газетах. Составлены они были по одному трафарету: "В районе такого-то села (или посада) появилась банда красных в столько-то штыков (обычно не больше тридцати - сорока). Банда рассеяна (или уничтожена) милицией (или правительственными войсками), руководитель убит (или захвачен в плен)". Однажды Лена прочла, что "банда красных", оперировавшая в районе города Ольги, разгромлена, "руководитель банды" Гладких убит, а его сподвижник Кудрявый захвачен в плен. А со слов Гиммера Лена знала, что "банда" эта не только не разгромлена, а захватила почти все северо-восточное побережье и угрожает городу Ольге. Наезжавший изредка Дюдя, захлебываясь и хвастая, рассказывал о перестрелках бронепоезда с красными и о вылазках, в которых участвовал. В рассказах Дюди неизменно фигурировал какой-то неуловимый партизан Бредюк, появлявшийся почти одновременно возле Шкотова по Сучанской ветке и возле Спасск-Приморска по Уссурийской. Партизан этот поклялся, что рано или поздно взорвет бронепоезд атамана, но бронепоезд был неуловим. Дюдя с такой легкостью рассказывал о взорванных партизанами мостах и водокачках, о спущенных под откос эшелонах, что видно было, что сам он участвует хотя и в более тихих и скрытных, но более страшных вещах: о подвигах атамана ходили такие слухи, что даже в среде Гиммеров к ним относились с опаской и неодобрением. Уезжая, Дюдя подмигнул Лене, и на лице его появилась пустая и жестокая улыбка: - А папаша твой тоже... отличается на Сучане!.. У Лены потемнело в глазах.