-то. Но все же он запомнил ее и узнает, если увидит еще раз. У ней одна только рука. Другая отрезана где-то выше локтя, и ветер развевал ее пустой рукав. Это к лучшему: он сумеет с ней справиться, если дело дойдет до схватки с ней, и ему придется защищаться. Будь у ней обе руки целы - исход был бы сомнителен. Этот странный рассказ встревожил Анну Петровну непомерно. С того дня она не имела покоя. Ей не с кем было поделиться, сама же она не знала ничего о нервных и психических болезнях. А болезнь, очевидно, развивалась. В другой раз, рано утром, профессор вдруг соскочил с постели: "Ты слышишь? Ты слышишь шорох?" Он на цыпочках побежал к окну, но не стал глядеть в него прямо, а, став в углу и завернувшись в штору, выглядывал оттуда на то, что происходило в его воображении во дворе. -- Аня, Аня,-- шептал он,-- осторожно подойди ко мне. Держись стенки, чтобы она тебя не увидела. Стань тут. Смотри вниз. Видишь? Они жили на втором этаже. Глядя вниз, Анна Петровна видела только двор, сад и два голых дерева. -- Там, там, смотри. Она прячется за дерево. Она ухватилась за ствол рукой и прильнула к дереву. Видишь? Он взял руку Анны Петровны и, скользя вдоль стены, увел ее в противоположный угол. -- Мы открыты,-- прошептал он с отчаянием.-- За нами следят. Они забыли о нас, но теперь вспомнили. Нам не уйти. О, Аня, Аня! Она обняла его и утешала, как ребенка: -- Мы живем среди друзей. Поверь, дорогой, поверь: ничего с нами не случится. И он уже начал храбриться: -- Ты права. Если пойдет на хитрость, где им сравниться со мной! За мной стоит молодежь всего мира. Я не боюсь. Я поведу всех уличить ее! Но он все еще дрожал, как испуганное дитя. Она не знала, что делать. Противоречить -- но она не привыкла противоречить мужу и уже упустила момент. Надо было это сделать при первом его рассказе. Соглашаться? Но не укрепит ли это его мании? Она старалась его прежде всего успокоить. -- Послушай, чего нам бояться? Мы же бежали из Советской России, мы убежали от японцев из Маньчжурии. Мы уехали из Пекина. Ну, уедем в Шанхай, если это тебя успокоит. Там уж никак пас не найдут. -- Правда! -- воскликнул профессор.-- Уедем! -- И он сразу повеселел и успокоился. -- Меня не поймают! Напишу президенту Рузвельту, и уедем в Америку. Еще лучше. Шпионам не дают виз в Америку. О, мы еще поживем спокойно. Аня! Я закончу мой труд, а потом мы заведем кур и будем жить на доходы. Я всегда любил слушать петуха на заре. Мы нашего петушка назовем Карузо. Правда, Аня? Ты согласна? Для болезни профессора были причины, как и для того, что преследователь в его воображении принимал образ женщины. Он, собственно, не совершил никакого преступления. Но против него всегда было то, что он говорил. Свободная мысль ставит человека с положение преступника при всяком режиме, и у профессора уже были тяжелые дни в прошлом. Всякий раз его обвинителем была женщина. В революцию на него донесла одна из его студенток, три другие женщины были его судьями. Пока он был в тюрьме и Анна Петровна изнемогала от голода, женщина-санитар унесла их единственного ребенка в детдом, где он и умер. Японцам на него донесла сотрудница по геологии, японка. Впрочем, она точно повторила тайной полиции слова профессора, но от этого ему было не легче. Все его преследовательницы слились наконец в образ той, которая пряталась за деревом. Теперь, ложась в постель, он просил Аню посмотреть под кровать и потрясти штору: -- Мы знаем, что это за публика! Заберутся! Но страхи были мимолетны, проходили и забывались. И профессор опять был тот же -- умный, веселый, живой, галантный. Но он начал как-то перебрасываться с предмета на предмет в своих речах -- и это казалось странным при его обычной логике. Он стал вдруг впадать в негодование и гнев по пустячному или даже несуществующему поводу. И хотя на короткие мгновения, приступы подозрения и негодования повторялись все чаще. Вот он стоял посреди комнаты взъерошенный, взволнованный и говорил: -- Аня, президент Рузвельт -- моя последняя надежда. Америка -- здоровая и благополучная страна. Движение юношества должно начаться оттуда. Но, Аня, Аня, он не отвечает на мои письма. Неужели я должен отказаться от надежды на него? Больше никого не осталось. Что ж? Предоставим вождей их ошибкам. Я отрясаю прах с моих ног. Отныне я буду обращаться только к самым, простым людям. Я выйду на площадь и там буду говорить. Это -- мой долг. Как я могу молчать? Как я могу быть спокойным свидетелем зрелища, как одна часть человечества пожирает другую? Сильные съедают слабых. Каин ежеминутно убивает Авеля. Я вижу и понимаю, что человечество гибнет - я ответственен. Я не должен молчать. Аня, Аня, простая человеческая доброта могла бы спасти мир. Как я могу спокойно видеть все эти приготовления к войнам, эти армии и пушки, когда выход только в том, чтобы каждый из пас был просто честным и добрым человеком. Он ходил по комнате в большом возбуждении. -- Я выйду на площадь. Я подойду к первому встречному, положу мою руку на его плечо и скажу: "Слушай, человек, брат мой..." И вдруг его осенила опять какая-то идея. Он кинулся к столу и начал писать сосредоточенно и быстро. Он написал: "Брат мой Каин! Я все еще жив, и прежде чем ты совсем покончишь со мною, выслушай меня. Ты отнял у меня все, на что я имел право: родину, дом, дитя, друзей, любимый труд. Ты осудил меня на изгнание. И когда я -- полный отчаяния -- покидал навеки мой дом, ты стал на пороге и проклял меня. Ты взял мою часть отцовского наследства. Я далеко теперь, но да дойдет до тебя мой голос. Брат Каин, помни, ты не будешь владеть миром после того, как покончишь со мной. Мир не будет принадлежать убийце. Родится и придет сместить тебя многоликий Сиф и возьмет наш отцовский дом для себя. Каин, ты трудился напрасно". Он закончил и вдруг заволновался ужасно: -- Аня, Аня, кому я пишу это письмо? -- Я не знаю,-- сказала она очень тихо. -- Как это так, ты не знаешь? Ты должна знать. Ты всегда должна знать, кому я пишу, кого я имею в виду. Он заходил по комнате, в отчаянии хватаясь за голову: -- Письмо готово. Но кому послать, кому? Сталину? Гитлеру? Японскому главнокомандующему? -- И вдруг успокоился: -- Знаешь, Аня, пошлем всем троим? -- Не надо никому посылать,-- сказала Аня, но так тихо, что он не слышал. И нагнув голову низко-низко над носком, она думала горько: "Как это случилось? Почему? У него был такой ясный, такой блестящий и логический ум!" -- и мелкие капли слез падали на носок и там сверкали, как роса. Увидев слезы, профессор подошел, взял ее руки и поцеловал их нежно-нежно: "Не плачь, милая Анечка, не плачь". 4 В конце января новая жилица появилась в пансионе 11 и принесла с собою свои радости и свои печали. Она пришла холодным хмурым утром, когда мало кому хотелось жить. Ее сопровождал американский солдат. У нее были такие голубые сияющие глаза, такие золотые сияющие волосы, что, казалось, они освещали путь перед нею. Ей нужна была комната, "самая маленькая и насколько возможно дешевле". Она ушла с Матерью наверх, а в столовой Дима остался стоять, как статуя в безмолвном восхищении: он впервые близко увидел настоящего солдата, большого, высокого, сильного, в прекрасной солдатской одежде. Все прежние идеалы Димы: Собака, профессор, генерал с картами -- потускнели перед этим веселым гигантом. Это был настоящий мужчина: он не боялся никого! Это чувствовалось, хотя и неясно, маленьким сердцем Димы. До сих пор он встречал только мужчин, перенесших страх, болезни, преследования. надломленных в своем мужском бесстрашии и человеческом достоинстве. А этот гигант был весел и, как дитя, уверен, что жить, в общем, забавно. Дима сделал несколько шагов к нему, очень робко. -- Hello, buddy! -- сказал, улыбаясь, гигант. О чудо! Он не был горд. Он был доступен. Он снизошел до дружеских рукопожатий. -- А у тебя есть ружье? -- спросил солдат. Это был настоящий разговор, мужской и военный. В одну минуту Димина амуниция была показана, и это высшее существо, чье имя было Гарри, выразило свое одобрение качеству материала. Но когда Дима показал, как он этим ружьем действует, выяснилось, что его приемы были нехороши. "Никто даже и не показал тебе!" -- сказал Гарри и тут же стал обучать Диму первым правилам военного искусства. Одновременно он сообщал Диме основные сведения о Соединенных Штатах. Короля у них нет, но есть президент. Каждый имеет право и выбирать президента и быть выбранным в президенты. Ковбои, которых Дима видел в кино, живут и Америке. Дети кушают мороженое каждый день. Порция стоит "дайм" (пишется "дайм", как "Диме"). Если б не Гарри сказал это, то как поверить! Дети ничего не боятся, потому что на них никто не посмеет бросать бомб. За этим и присматривает Гарри, находясь в армии. Между тем наверху осматривали комнату. Прежде чем снять ее, новая жилица заявила в смущении, что должна сообщить кое-что о своем общественном положении. Она была "временной женой" американского солдата, то есть Гарри. В Китае, полном чудес, встречалось и это явление--временный брак. Он заключался обычно по устному соглашению на два года. Иностранные солдаты и служащие магазинов и банков не имели права жениться в Китае. Но им не запрещалось любить. И вот иногда заключался такой временный брак и нередко превращался в законный брак при первой представившейся возможности. Эти временные жены были по большей части русские девушки. Выброшенные революционной волной из России, лишенные не только общественного положения, имущества и семьи, но часто и всего необходимого для существования, они шли во временные жены. Для иных это делалось профессией, с переменой мужа каждые два года. История Ирины Гордовой, новой жилицы, была печальна. Гарри был ее первый муж. В настоящее время они жили счастливо. Будущее оставалось неясным, угрожающим. Ходили слухи, что американская армия получила распоряжение вернуться в Соединенные Штаты. Это значило расстаться -- и возможно навсегда -- с Гарри. Говоря о жизни, о России, кто где родился, как попал в Китай, Мать вдруг всплеснула руками: Ирина оказалась дочерью ее прежней любимой подруги. Давно-давно, далеко в России, около Симбирска, были два прекрасных имения. Дома с колоннами, оранжереи, сады. Мать Ирины любила сирень. Около сорока разных ее видов цвели круглый год то в саду, то в теплицах. В воспоминании о ней -- высокой, тонкой, спокойной, красивой -- ее образ вставал в нежном облаке цветов и аромата сирени. О. эта сияющая белая персидская сирень, с цветами легкими, как пушинки! И эти тяжелые гроздья цветов, клонящихся низко, как бы под тяжестью своего аромата! И на летучее мгновение исчезла, растаяла "самая маленькая комната по самой дешевой цене", и убогость, и бедность, и "временный муж". Мать пошла медленно по дорожке сада, между двух стен цветущей сирени. Там, в конце аллеи, с букетом в руке, погрузив лицо в душистые гроздья цветов, неподвижно стояла Марина. И над всем этим -- опаловое русское небо. Картина эта, простояв мгновение, исчезла -и снова безрадостное утро хмурилось в убогой комнате. -- Ира! -- заговорила Мать, от волнения хриплым голосом.-- Где Марина, твоя мама? -- Вы знали маму? Вы знали ее? Где? Когда? -- Я была вашей соседкой по имению под Симбирском. Мы были очень дружны. -- Аврора? Так вы -- Аврора? Слово это поразило Мать, как удар в лицо. Она забыла! Да, это ее называли не по имени -- Таней, а Авророй. О юность, где ты? Таню называли Авророй за красоту. А в столице на балах, в тот блестящий сезон перед замужеством ее называли "Aurora Borealis", находя ее гордой, недоступной для легкой дружбы, далекой от всякой интимности, блистающей холодной красотой. Красотой! Боже, и все это было правдой. -- Да, меня называли тогда Авророй,-- сказала Мать вдруг как-то безжизненно.-- Но расскажите мне о Марине. -- Мама умерла в 1920 году. От голода. -- Ира, живите у нас. Оставайтесь с нами. Я постараюсь быть для вас матерью. И вдруг они обе заплакали. Ирина поселилась в пансионе 11 и была принята Семьей, как родная. Она полюбила всех, и псе се полюбили. В первый же вечер она праздновала новоселье, пригласив всех на чай в со комнате. И Черновы уже так слились с Семьей, что и они подразумевались под этим приглашением. Ира рассказала о своей жизни, как обычно делают эмигранты, встретясь далеко от России. История была проста и трагична в своей простоте. Из многочисленной когда-то семьи осталось двое: Ира и тетя Руфина. Они бежали от Советов и поселились в Харбине, в Маньчжурии. Ирина лишь очень смутно помнила родительский дом и прежнее благополучие. Она знала хорошо бедность, страх, беспокойство, преследование и опять страх, и снова бедность. Тетя Руфина давала уроки музыки, но насущный хлеб не был этим обеспечен. Тетя умерла, Ира осталась одна. У нее не было никакой профессии. Тетя -- ее единственный учитель, передала Ире, что знала сама: Ира бегло говорила на четырех языках, играла на рояле, пела французские романсы преимущественно XVIII века (тетя любила классическую старину) и вышивала "ришелье". Все это не имело интереса для китайцев, а русские беженцы все сами и пели, и говорили, и вышивали "ришелье". Все же сумма таких познаний делала Ирину компетентной для роли гувернантки в богатой семье. Надо было только разыскать эту богатую семью. Наконец ее взяли в какую-то коллективную китайскую семью с бесчисленным количеством детей и племянниц, двоюродных, троюродных и более отдаленных. За стол, комнату и мизерное жалованье она всех и всему учила. Было трудно. С этой семьей она переехала в Пекин. После двух лет полного уединения от всего, что было вне ограды китайского поместья, она решила пойти в кино -- и это изменило ее судьбу: она встретила Гарри. Но и это, как и все в судьбе Ирины, произошло в трагической обстановке. В экран была брошена зажигательная бомба. Вспыхнул пожар, началась давка. Чьи-то мощные руки схватили Ирину и, вырвав из толпы, вынесли наружу. Дрожа от пережитого испуга, она рыдала в объятиях незнакомца, крепко держа его за шею. Когда она пришла в себя и открыла глаза, то сейчас же стала на ноги и выпустила его шею. Она сказала: "Благодарю вас", но он засмеялся и ее сердце растаяло. Он предложил проводить ее домой. Был вечер и было темно. Ее дом был китайский дом, и это поразило Гарри. Под звездным небом между двух каменных львов у входа, под взглядом дракона, свисавшего с навеса над воротами, она рассказала Гарри о своей жизни. И вот они вместе и счастливы. Для нес, как и для Димы, очарование Гарри было неотразимым: всегда веселый, всегда здоровый, ко всем добрый, ничем не напуган, ничего не боится. Он заслонил собою все страхи прошлого, и она тоже стала верить, что жизнь может быть легка, здорова, приятна. И все же... все же это положение "временной жены"... унижение в общество... -- Почему вы должны чувствовать себя униженной и что такое общество? -- горячо начал профессор.-- Жизнь эмигранта, ничем не защищенного, зависит от случая. Приходится быть авантюристом. Каждый хватается за соломинку, за ту, что кажется покрепче. Предоставим фарисеям осуждать нас на досуге, а сами будем пить чай. Тихий вечер, спокойный час, мирная беседа! Только мы и умеем по-настоящему ценить прелесть этого. Поговорим о чем-нибудь высоком. Забудем личные заботы. Если тело пресмыкается по земле, пусть душа парит над землей, как орел. В это время распахнулась дверь, и мадам Климова появилась на пороге. -- Горю желанием познакомиться! Все мы -- одна семья: русская аристократия в изгнании. Боже, как печально это звучит! -- Вы сказали "аристократия"? -- спросила Ирина холодно.-- Здесь нет ни одного аристократа, но все же войдите, пожалуйста. 5 Мать проснулась рано утром, на заре. Она спала теперь на Бабушкином диване. Она легла вечером, обеспокоенная тревожными мыслями, но решила заснуть, отложить до утра и, проснувшись пораньше, продумать все, что лежало у ней на душе. "Что это было? Аврора, Аurora Borealis". Вечером она посмотрела внимательно в зеркало. Остались ли еще следы былой красоты? Можно ли поверить, что она была так красива? Можно ли? Что осталось? Цвет лица? О нет, нет! Черты лица? Может быть. Если посмотреть очень внимательно, если вглядеться в контуры и линии лица, то, возможно, выступит для глаз его основная форма. В ней можно узнать изящество линий. Все, проходя, оставляет следы, все, кроме женской красоты. Куда она уходит так бесследно? Почему? Но не это было главной причиной беспокойства Матери. Она думала: "Пусть ушли и молодость и красота! Зачем они мне теперь? Но что, если и духовно я так же обезображена? Может быть, и душа моя тоже потускнела, поблекла и сморщилась. Я входила в жизнь с возвышенными идеалами -- что я теперь? Мир казался прекрасным, а теперь он ужасает меня. Что изменилось: все в мире или все во мне? Что изменило меня? То, что я недоедала долгие годы, могло разрушить мое тело -- пусть! -- но неужели это же иссушило и мою душу? Я больше уже не смеюсь. Я не радуюсь. Я ни к чему не спешу, наоборот, мне хочется от всего спрятаться и заснуть. Я не вижу ни в чем той красоты, вид которой когда-то захватывал мое дыхание. Я не верю в лучшие дни. Я ни на что не надеюсь. И только теперь я увидела себя со стороны, и мне стало страшно. Как помочь? И можно ли этому помочь?" Рассветало. Утро проникало в столовую, и ее убогие стены выступали из мрака. Шесть связанных стульев, и на них, скрючившись, спит Лида. Старый неуклюжий буфет с треснувшей дверцей. Стол. Даже это убогое имущество, взятое в долг, еще не было выплачено и не вполне принадлежало Семье. И Матери казалось: если б хорошо отдохнуть, если бы полежать в постели неделю, и чтобы всю неделю была хорошая пища, не в долг, а оплаченная... Если б совсем не работать неделю: не крутиться по кухне, не бежать на базар, и главное, главное -- не думать о деньгах... Ей казалось, случись так, она бы исправилась. Ее душа, отдохнув, посветлела бы. Ум, рассеянный в заботах, собрался бы, сконцентрировался. "Я стала бы лучше,-- думала Мать.-- Я была б веселее с детьми. И им было бы больше радости". Лида задвигалась, и шесть связанных стульев заскрипели. В комнате стало еще светлее, и выступившие новые детали бедности делали ее еще печальней. Стол был сильно поцарапан. Стены были в пятнах. Потолок посерел от времени. Лида была укрыта рваным одеялом и заплатанным Бабушкиным пальто. На притолоке двери были следы грязных Диминых пальцев, и это последнее дало новый ход ее мыслям. Миссис Парриш, в ее новой манере говорить -- спокойной и вежливой, просила Мать уделить ей время, чтобы обсудить кое-что наедине. Она предложила усыновить Диму и увезти его в Англию. Первым движением чувств Матери была обида. Она была оскорблена. Что же он -- вещь? Взять, увезти... Она немедленно отклонила предложение в немногих холодных словах: -- Мы не отдаем никому наших детей. Да, даже если мы бедны. Страдаем все вместе. Благодарю вас. Она так была удивлена неуместностью предложения миссис Парриш, что как-то сразу забыла о нем, как о чем-то несуразном, о чем смешно было бы думать. Но сейчас она видела дело иначе: со смертью Бабушки Дима стал одинок. Большую часть дня он проводил то с Черновым, то с миссис Парриш, то с Собакой. И она думала: "Я не должна этого так оставить. Что делало счастливым Диму с Бабушкой? Она смеялась с ним, рассказывала ему что-то, интересовалась, чем и как он играет. Как найти мне время, чтоб делать то же?" В это время раздался шум на улице у калитки. Кто-то стучал в нее, и чьи-то голоса настойчиво звали Кана. "Не встану,-- решила Мать.-- Что бы там ни происходило, не встану. Я хочу наконец подумать толково и без помехи о моих делах". Но голоса все звали: Кан! Кан! Кан! -- и кто-то упорно стучал в калитку. -- Не встану, не встану,-- повторяла Мать.-- Стучите сколько хотите. Я -- человек. Это мое право думать иногда без помехи. Послышался сердитый голос Кана. Он побежал к калитке. Раздались возгласы удивления, вопросы. Разговор шел быстро и по-китайски. -- Не встану,-- шептала Мать.-- Один раз поставлю на своем. Вдруг раздался тонкий и резкий крик. Это был голос Кана. Крик выражал ужас и отчаяние. Вмиг Мать была на ногах и одета. -- Лида, Лида, -- будила она.-- Встань поскорее, оденься. Что-то случилось с Каном. Разбуди Петю. Лида сонно улыбнулась: "Что-то случилось с Каном?" -- Она сладко потянулась, еще не понимая слов: "Что-то случилось с Каном?" Но Мать уже выбегала из дома. На ступенях крыльца сидела старуха китаянка в ужасных лохмотьях. Ее седые космы не покрывали лысины на макушке. Красные воспаленные глазки плакали. На коленях она держала мальчика. Он был грязен, испуган и жалок. Это было все, что осталось от многочисленной семьи Кана. Деревня была разрушена японцами, и беженцы-земляки доставили Кану его единственного теперь предка и единственного потомка. Перед этой старухой Кан стоял в самой почтительной позе. Он кланялся и плакал. Она отрывисто рассказывала ему, кто и какой смертью погиб. Она говорила бесстрастно, как будто бы рассказываемое случилось давно-давно и уже потеряло значение и интерес. Узнав, в чем дело, Мать отшатнулась: -- Боже мой, будет ли этому конец? Я устала. Я не могу больше никого устраивать, не могу хлопотать. Покоя! покоя! Но она не сделала и шагу в сторону, как сердце ее смягчилось. -- Кан, проведи старую леди в кухню. Покорми ее, потом устрой в чулане. Сегодня ты не работай, оставайся с нею. Скажи, что будет нужно. Если найдется в доме, я дам. Ей стало легко на сердце: "Некогда думать -- и не надо. Займусь работой". И она уже соображала: "У мальчика больные глаза. Есть бесплатная глазная лечебница. Лида узнает адрес. Старуху надо вымыть и причесать. Нашей одежды она не наденет, но подушку я ей дам, она возьмет. Чью подушку отдать -- мою или Лидину? Отдам которая похуже". Через полчаса о несчастии Кана знало все китайское население в окрестностях. Началось нашествие его знакомых и друзей -- посочувствовать; земляков -- расспросить о своих родственниках -- живы ли. Шли повара, носильщики, рикши. Мало утешительного могла рассказать им старуха. Кратко: пришли японцы, сожгли деревню, убили людей. Кто остался в живых? Немногие. Оставили только очень старых и совсем малых, кто не мог ни мстить, ни сражаться. Потом японцы ушли. Разобрав на части, унесли с собою и железную дорогу. Из оставшихся в живых поселян кто мог уходил пешком. А кто не мог? Остался умирать от голода, так как японцы унесли всю пищу. Во дворе раздавались рыдания. Плакали женщины. Мужчины же, теперь работавшие на японцев, так как только у них можно было получить работу, стиснули челюсти и с непроницаемыми лицами ушли. Голод делал их рабами, и, затаив свои чувства, они пока молчали. Потом мать Кана устроили в чулане. Она лежала там без движения, как чурбанчик, а мальчик крутился около и жалобно скулил: у него болели глаза. Оказалось, в Тянцзине были два госпиталя, которые оказывали бесплатную помощь китайцам: Американский Красный Крест и Методистская клиника по глазным болезням. Китайская беднота города уже привыкла к иностранной медицинской помощи и с благодарностью пользовалась ею. Кан отправился с сыном в клинику, но старуха в гневе отказалась. Кан получил очередь только через три дня, но вернулся он затем очень довольным. Болезнь оказалась не опасной. Лечили без боли. Мальчик сразу получил облегчение от доктора и мешочек леденцов от сестры милосердия. Он успокоился и больше не плакал. Заснув с мешочком в руках, он проспал много часов подряд. Вечером Семья и Черновы пили чай. С облегчением обсуждали деятельность глазной клиники методистов. Китаец платил один копер, это доступно даже для беднейших. Он получает самое внимательное лечение по последнему слову науки. Да благословит Бог тех, кто... В это время раздался звонок. Это был Петя. Он выглядел подавленно и странно. У него никогда не было отдельной комнаты; он ютился в углах, всегда был у всех на виду. Возможно, это и развило в нем необщительность и сдержанность. На этот раз Мать почувствовала, что Петя удручен и должен остаться один. Она дала понять это всем в столовой, и они разошлись. Мать и Петя были одни. Она подошла к нему и спросила тихо: -- Петя, милый, что с тобой случилось? Он хотел бы молчать. Но, видя это изнуренное заботой лицо, склоненное к нему, полное любви и беспокойства, он решил рассказать. -- Я был на митинге в Бюро русских эмигрантов. К нам приставили двух японских офицеров, как бы для содружества, но фактически для контроля. Они предложили молодежи войти в японскую армию для борьбы с Китаем, обещая впоследствии направить войска и в Россию, чтобы восстановить старый режим. В первый раз в жизни я потерял самообладание. Я сказал, во-первых, что отказываюсь действовать против Китая, единственной в мире страны, куда русский эмигрант мог бежать без визы и паспорта, где никто из нас не преследовался ни за расу, ни за религию, ни за политические убеждения. Во-вторых... Но тут ко мне подошел японский офицер и ударил меня по лицу. -- О! -- вскрикнула Мать.-- Тебя? По лицу? Что ты сделал с ним? -- Ничего. -- Ничего?! -- Недоверие и негодование выразились на ее лице. Давным-давно забытая фамильная гордость и воинственность предков вдруг встали в ней во весь рост. -- Ты должен был убить его на месте! Ты принадлежишь к благородной семье. Твои предки герои. Наше имя в русской истории. Нас могут убивать, но не бить. -- , - : " , , ", - , -- , , , , , -- , ,-- ,-- , . -, , ? -- , ,-- ,-- . -- , -- -- ß , . . - , . - , , -- , - . -- , ,-- . - -, , , , -- -- , , , , , : " , , ,-- ,-- , , ". 6 , , - , - , , , , , : , , , , , - . " , 256 , , , - , : , - -- ", , : " , , -!" , - - , , , , , , , , , , - , , : , - , - , , -, - , , -, , , ß , , , " , ", , - -, . , , , -, , , . ", ! -- .- ß - , - !" . , , - , - , - , , , , - , . - - , - - . - -- - , , , , - легкие шаги направлялись к ней, к столовой. Открылась дверь-- и китаец, одетый, как бедный кули, сгибаясь под ношей, узлом, завернутым в грязный брезент, в каких носят мануфактуру уличные торговцы, скользнул в комнату. Не глядя по сторонам, совсем близко, почти касаясь, мимо Матери, он не прошел, а проскользнул через столовую в другую дверь, в коридор, на черный двор,-- и в переулок. Там он исчез. Было что-то нереальное и в его появлении и в его исчезновении. Мать не видела, чтобы кто-нибудь ходил таким легким шагом, под такой ношей и так совершенно не глядя по сторонам. Видел ли он ее? Она дрожала всем телом. Кто он был? Где он прятался? Что он унес? Как он вошел? Как он знал, что никого из жильцов нет дома? Как он выискал этот редчайший момент покоя в пансионе II? Странно. Но все же было что-то знакомое, ей известное в его таинственной фигуре. И вдруг она вся содрогнулась. Да ведь это был мистер Сун! Никогда раньше она его не видела в китайской одежде и без очков. Но почему он переоделся и так странно ушел? Всегда вежливый, он прошел мимо, не взглянув на нее. Догадка сверкнула в ее уме. Она вскочила и побежала в комнату мистера Суна. Комната была совершенно пуста. Комната, полная книг, карт, рукописей была так пуста, как будто мистер Сун в ней никогда не жил. Вдруг раздался поспешный, повелительный звонок у входной двери. Кто-то не звонил, а рвал звонок, и в то же время кто-то поспешно входил в дом с черного хода. Мать быстро закрыла дверь комнаты мистера Суна и кинулась отворять входную дверь. Едва она повернула ключ, как, сбивая ее с ног, ринулись в дом два японца, ее жильцы. Двое других, пришедших с черного хода, уже стояли сзади, и пятый, тоже когда-то бывший жильцом, но исчезнувший после боя за Тянцзин, теперь почти неузнаваемый из-за черной повязки на правом глазу, загораживал ей дорогу, схватив ее за руку. Затем двое первых ринулись в комнату мистера Суна. Они сейчас же выбежали оттуда. По дороге наверх они крикнули что-то, и другие два японца ринулись к черному ходу -- и в переулок. Первые два взобрались на чердак -- а Мать и не подозревала, что дверь на чердак открывалась, что вообще был чердак. Они что-то кричали оттуда, и японцы, бывшие в переулке, побежали куда-то дальше. Японец с повязкой выпустил ее руку. сел на стул и смотрел на нее одним глазом. Он не улыбался, не кланялся, не спрашивал о здоровье. Он сидел, она стояла в растерянности перед ним. Его пристальный взгляд не обещал ничего доброго. Затем он начал допрос. Но пансион 11 был на британской концессии, в сфере муниципальной английской полиции. Мать знала, что не обязана отвечать японцу. Она сказала только, что ему, как жившему здесь и имевшему здесь постоянно своих друзей, все должно быть хорошо известно и о доме и о жильцах, возможно, еще лучше известно, чем ей самой. Больше она не имеет ничего сказать. Для нее теперь было ясно: мистер Сун бежал, унеся какие-то важные документы. Японцы -- шпионы, они ищут его. И в душе она помолилась, чтобы мистеру Суну удалось скрыться. В эту минуту вернулся Кан. Казалось, что он был чрезвычайно рад встретить японца, бывшего жильцом в доме. Тот немедленно же начал допрос, засыпая Кана вопросами, а Кан так же быстро сыпал ответы, с полнейшей готовностью. Да, у него есть кое-какая информация о мистере Суне. Уехал? -- Да, мистер Сун уехал. Когда? -- Как раз сегодня. Куда? -- В Пекин. Его двоюродная кузина родила первого сына после трех дочерей, и главные родственники, как того требует обычай, должны лично явиться с поздравлениями. Надолго? -- Мистер Сун там же будет праздновать и Новый год, а, согласно обычаю, каждый празднует его по средствам: бедняк--три дня, богатый-- три месяца. Как много денег у мистера Суна? -- Кан не знает. Вернется ли мистер Сун? -- Конечно, вернется. Отпразднует рождение племянника, отпразднует Новый год -- и вернется. Адрес? -- Вот адрес,-- и с затаенной злобой он дал прежний адрес уже не существующих, убитых японцами родственников мистера Суна. Вещи? -- Да, Кан запаковал кое-что: немного пищи на дорогу, кое-какие сладости в подарок кузине, смену платья. Другие вещи? -- Отосланы. По тому же адресу. Где Кан сейчас был? -- Он был в лавке: он купил чай, хороший сорт. Деньги дал мистер Сун. Чай -- подарок от мистера Суна хозяйке пансиона к Новому году. Чаю -- фунт. Сдачи не осталось.-- И он показал фунт прекрасного чаю с поздравительной новогодней карточкой красного цвета. Японец повертел в руках чай, пощупал, понюхал и передал Матери. В тот же день все японские жильцы съехали, и в пансионе 11 стояли пустые комнаты. Весь вечер оставшиеся жильцы и Семья обсуждали случившееся. Они были в столовой все, кроме мадам Климовой, и говорили по-английски. Как ни странно, мадам Климова была на редкость неспособна к иностранным языкам и говорила и понимала только по-русски. Ее сторонились, потому что она высказывала свои категорически прояпонские симпатии. Мысль, что мистер Сун был тайным лидером партии свободы в Китае; что японцы, жившие в доме 11, и жили там только потому, чтобы следить за мистером Суном; что они были шпионы-специалисты, и только законы британской концессии удерживали их от того, чтоб убить свою жертву тут же по одному подозрению; что все это шло перед его .глазами, а он, профессор, такой дальновидный, догадливый, совершенно ни о чем не догадывался,-- эта мысль поразила профессора, как громом. Найдены были дыры" просверленные в полу чердака, откуда, очевидно, кто-то из китайцев следил за японцами. Найдены были также дыры, просверленные в полу японских комнат, откуда японцы следили за мистером Суном, Понятным сделалось странное расположение мебели в комнате мистера Суна и какой-то навесик из толстой зеленой бумаги над столом, где он писал, также и висящий посреди потолка, вместо лампы, горшок с каким-то вьющимся растением, нежно оплетавшим весь потолок. Профессор почти заболел от мысли, что он проглядел так много обстоятельств, которые бросились бы в глаза и неопытному наблюдателю. И все же, охватив мыслью хитросплетения японо-китайской ситуации в доме 11, он пришел в восторг. -- Если скрываться, то, конечно, на британской концессии, как наиболее защищенной законом, откуда японцы уже не могут выкрасть человека, и, ясно, в густонаселенном пансионе, где нападение было бы тотчас же замечено. Я проникся большим уважением к уму мистера Суна. Вспомните, японцы появлялись в столовой сразу же по его появлении, но дверь в коридор всегда стояла раскрытой, и он -- из того угла, где всегда сидел, увидел бы, если бы кто пытался войти в его комнату. Удивляюсь только, почему он не поделился со мною своими планами, как я делился с ним всем, о чем думал. -- Только бы он успел скрыться! -- воскликнула Лида. Вдруг мадам Климова впорхнула в столовую. Она только что вернулась и не подозревала о случившемся в доме. -- Успех! Боже, какой успех! -- кричала она, всплескивая в восторге руками, и еще более погряз-невшие ландыши прыгали у ней на груди.-- Все решено. Все подписано. Наконец! Япония восстановит в России монархию, мы отдаем ей за это Сибирь! -- До Байкала? -- спросил с иронией Петя. -- Нет, до Урала. -- Позвольте, позвольте,-- заволновался профессор.-- Кто решил все это? -- Дамы Эмигрантского общества под моим председательством. Мы внесем это предложение в Комитет. Ах, как я лично буду счастлива, когда это сбудется! -- Позвольте,-- с удивлением спросил профессор,-- чего вы лично ждете от восстановленного режима? Разве вам так не лучше, то есть жить в Смутное время? -- Что? Что? -- задохнулась побагровевшая вдруг мадам Климова. Она не могла даже говорить и в негодовании выбежала из столовой. -- Я еще посчитаюсь с вами! -- все же выкрикнула она на ходу. 7 На следующий день профессора ждало новое волнение. Он получил письмо из Европы, и оно пришло вскрытым японской цензурой. Хотя письмо не имело значения, но факт нарушения закона свободной переписки возмутил его. Это был вызов могуществу Британской империи. Профессор поспешил в английское консульство, чтобы обратить внимание власти на это нарушение закона. Его принял один из вице-консулов. Когда, полный негодования, с присущим ему красноречием профессор доложил о факте, чиновник весьма свысока ответил, что не верит ни одному слову, ибо японцы не посмели бы этого сделать, и что он лично не имеет времени на выслушивание всякого вздора. -- Сэр,--сказал профессор дрожащим от обиды голосом.-- Сэр,-- повторил он, вставая,-- к несчастью, я не захватил доказательств, то есть конверта. Привыкнув вращаться в обществе джентльменов, я полагал, что мне поверят на слово. Вы получите этот конверт и убедитесь сами. Но, сэр, слышать обвинение во лжи от официального лица в официальном месте, куда я шел, не уверенный, конечно, что найду защиту, но уверенный, что буду, по крайней мере, встречен вежливо -- и какой я нашел прием. Простите мне эти слова. По возрасту я мог бы быть вашим отцом, и это заставляет меня быть снисходительным к вам. Я извиняю вас. Но прежде чем я уйду, разрешите мне выразить вам одно пожелание: да не будете вы никогда в моем положении. Домой он вернулся сильно взволнованный. В столовой он рассказал о случившемся. -- Подумаешь,-- воскликнула мадам Климова,-- на что это вы так разобиделись. Он не назвал вас лгуном прямо в лицо. Он не вытолкал вас за дверь. Чего же вам еще? Чего вы еще ожидали? -- Было бы лучше, если бы он это сделал. Я бы подумал: вот дикарь в роли вице-консула. Но именно сдержанность в нем показывает, что он -- человек культурный. Чиновники консульств ведь все сдают экзамен на вежливость. Он глубоко оскорбил меня и сделал это самым вежливым тоном. Почему он осмелился? Потому что я -- русский, и со мной, что ни сделать, пройдет безнаказанно. Значит, ни культура, ни экзамены на вежливость не научают простой человечности. Если культура не делает человека лучше -- зачем она? -- Ну, вы тут уже и наворотили,-- рассердилась мадам Климова.-- А в чем дело? Какой на вас чин, чтоб так сразу на все обижаться? Как будто бы прямо-таки генерал! Раз вы -- профессор, ваше дело молчать. Не отвечая, профессор ушел к себе и начал писать. "Милостивый Государь,-- писал он вице-консулу,-- в заключение к аудиенции, которую вы любезно мне предоставили, является необходимым переслать вам этот конверт, несомненно, открытый японским цензором. Простите мою настойчивость в стремлении доказать мою правоту. Она объясняется тем, что многие из потерявших защиту их родины не хотят вдобавок потерять также и чувство собственного достоинства". Он подписался и запечатал письмо, позабыв вложить конверт, о котором шла речь. Затем он просил Анну Петровну самой отнести письмо, чтоб сэкономить на марке. Она пошла. На ступенях консульства она остановилась перевести дух. О, эти высокие лестницы чужих домов, куда идешь незваным, куда идешь просителем -- она много знала о них. Как неприветливы слуги, как холоден их ответ на приветствие! Колеблясь, она смотрела на письмо. Всю жизнь она ходит с какими-то письмами. И опять она посмотрела на письмо, а потом оглянулась кругом. Она чувствовала, что у ней недостает сил подняться по этим. каменным ступеням. Она устала взбираться по лестницам. Она устала открывать двери, спрашивать вежливо -- дома ли, можно ли видеть, принимают ли -- и улыбаться, и кланяться, и улыбаться. Что это за письмо? К чему оно? Чему оно может помочь? Она разорвала его на кусочки. Рвала медленно, разрывая вместе с ним и свою правдивость и честность в исполнении поручений мужа. Она высоко подняла руки и бросила кусочки. Ветер подхватил и погнал их по Виктория-Род. Она пошла домой, а они все летели, катились за ней, то отставая, то перегоняя. Она брела, размышляя о том, что она сделала. Зачем? Почему она возмутилась? Разве она не привыкла, чтоб ее толкали и ей грубили все, кто богаче, сильней, здоровее, моложе? Также те, кто счастлив, обеспечен, удачлив. Также русские, иностранцы, белые, желтые. Те, кто был чем-либо выше ее, и те, кто не был. И разве не отвечала она всем смиренно улыбкой. Этот визит -- только одно повторение прошлых. Что же она возмутилась? Слезы текли по ее лицу, слезы слабости, но она не удерживала их: лейтесь, лейтесь, сколько хотите. О, бездомная жизнь, о бесприютная старость! Но она не хотела появиться дома в слезах. Она вошла в парк и там сидела на скамейке и плакала. -- Не плачьте, пожалуйста! -- сказал нежный и смущенный маленький голос.-- Вас наказали? Перед нею стояла прелестная английская девочка. Ей было лет пять или шесть. Одетая во все голубое, она протягивала ручку в голубенькой рукавичке, чтоб утереть слезы Анны Петровны. Но уже бежала к ней гувернантка и, дернув за ручку, шлепнула ее по спине: -- Не разговаривай с чужими! Ты будешь наказана! И девочка тоже заплакала. Вернувшись домой, Анна Петровна не могла скрыть, что она плакала. Профессор заволновался. -- Аня, ты плачешь? Отчего? Разве мы с тобою не счастливы? От этих слов она заплакала еще больше. И чтоб ее успокоить, он стал читать ей Тютчева: Слезы людские! О слезы людские, Льетесь вы ранней и поздней порой... 8 Мисс Пинк посещала "трущобы" Тянцзина. Она была членом Общества "Моральная жизнь для низших классов", и вторники от 10 до 12 являлись временем ее действий. Мисс Пинк была активной христианкой. О спасении душ бедняков она беспокоилась куда больше, чем о своей собственной. Она была самым агрессивным членом самых агрессивных обществ по насаждению морали. Рожденная с большим запасом жизненной энергии, она не сумела истратить ее на себя: никогда не болела, никогда не нуждалась, не знала никаких страстей, ни глубоких чувств. Она как бы не имела вкуса к жизни; жить для нее значило не гореть душой, а лишь слабо дымиться. Духовной жажды в ней не было, а животную энергию здорового тела она тратила на защиту морали. Мисс Пинк была немолода. За долгие годы деятельности она выработала специальные методы. Скорее всего она походила на охотника на перепелок. Он сидит, скрытый в траве, спокойный, ко всему в природе благосклонный, и играет на тростниковой дудочке. Он знает, какая мелодия увлекает перепелок. Неподалеку, как и он, в траве, эти маленькие птички стараются найти себе завтрак. На них мало мяса, но оно вкусно, поэтому их любят. В маленькой птичьей душе заложена страстная любовь к музыке. Услышав тоненькие звуки дудочки, перепелка останавливается, слушает, забыв о пище. Постояв на одной маленькой, тоненькой ножке, в знак колебания, перепелка, презрев предчувствия опасности, направляется туда, откуда исходят звуки. Охотник заметил ее приближение, он играет все нежнее, все лучше. Она подходит. Она останавливается, опять на одной ножке, но уже от восторга. Она закрывает глазки, склонив головку набок. Кажется на мгновение, что и охотник и птичка слились духовно в это мгновение в одном гимне Творцу мира. Но мы ошиблись. Углом глаза он следил за птичкой -- и вот она поймана, в сетке. Довольный, он кладет дудочку в боковой карман пиджака и отправляется домой обедать перепелкой. Конечно, сравнение это далеко не точное. Мисс Пинк отнюдь не пожирала своих жертв. Но в остальном, пожалуй, очень похоже. Ее дудочкой была Библия. Ее мелодией было запугивание грешника и обещание ему неба, если он за нею последует. Ее пищей было сознание своей праведности здесь и высокой награды там, как "уловительницы" душ. Твердым шагом подошла она к пансиону 11 и позвонила. Шла она не как равная к равным. У нее не было намерения представиться или сообщить кое-что о себе самой. Поэтому нужно сообщить о ней, пока она еще не вошла в дом. Она была специалистом по безгрешному существованию, никогда не нарушившим ни одной заповеди. В ее жизни не было такого, чего нельзя рассказать детям вслух. Наоборот, ее жизнь состояла только из действий, достойных похвалы. Ее наружность убеждала в верности вышесказанного. Начнем с ботинок. Это в далеком прошлом проповедники приходили босиком, в лохмотьях,-- бездомные аскеты, покрытые потом и пылью пустынь. Мисс Пинк носила коричневые полуботинки. Это были наилучшие полуботинки, какие только грешникам удавалось увидеть. Английские, настоящие, из Лондона. Высшего качества в отношении кожи, с полнейшим комфортом для ноги. Они имели за собой историю, так как являлись последним достижением сапожной науки и искусства. Конечно, фабрикант продавал их не в убыток, и только смертный с капиталом мог их купить. Прежде всего их продают в магазинах, где приказчик видит насквозь покупателя. Приказчик похож и видом и манерами на посланника, не как-то наоборот. Если вы дама, вы имеете дело почти с герцогиней. И он и она, видя остальные части вашего туалета, вдруг примут необыкновенно утомленный вид и медленную речь: нет вашего размера,-- и мановением руки вы направлены к выходной двери. Но мисс Пинк, после беглого взгляда лишь на один ее жакет, будет встречена энергично и радостно, и найдутся все размеры, хотя женщины типа мисс Пинк обычно имеют громадную ногу. Все остальное в одежде мисс Пинк не противоречило, а усиливало впечатление, произведенное ботинками: и меховой жакет, и замшевые перчатки, и кожаный портфель, в котором лежала Библия. Какой-нибудь скептик, взглянув на мисс Пинк, сказал бы, что мисс Пинк вовсе не мисс Пинк, а тот евангельский юноша, который ушел раздавать имение нищим. Не слышно, чтоб он вернулся. Он все еще ходит,-- совершенный, исполнивший все заповеди, но -- увы! -- не эту. На ступеньках крыльца 11 мисс Пинк вынула записную книжку и сверила адрес. Потом она позвонила. Кану, склонившемуся почтительно перед ее богатыми одеждами, она сказала кратко: -- Мисс Ирина Гордова. Когда Ирина открыла дверь и пригласила мисс Пинк войти, та вошла осторожно, поздоровалась без поклона. Хозяйка пригласила ее сесть. Гостья долго глядела на стул, вызывая недоумение хозяйки. Дело в том, что мисс Пинк боялась грязи, всякой грязи и во всех ее смыслах. Этот стул был чист. Она села со вздохом облегчения. Другим приятным открытием был прекрасный английский язык Ирины. Мисс Пинк ненавидела недоразумения, а они случались, так как низшие классы Китая частенько не знают по-английски, сама же мисс Пинк говорила только на этом языке. Сев, она устремила на Ирину прямой, торжественный и суровый взгляд. Длилось молчание. Ирина никак не могла догадаться, кто была ее гостья, зачем она здесь и почему так сурова. Наконец мисс Пинк глубоко вздохнула и промолвила медленно, отчеканивая каждый слог: -- Мисс Гордова, вы живете во грехе., Не зная специфического смысла фразы и все же несколько обидясь на такое начало, Ирина ответила: -- Но мы все живем во грехе, не правда ли? Дрожь прошла по телу мисс Пинк. -- Мисс Гордова, вы живете во грехе. Вы губите душу. Я пришла спасти вас, вернуть на прямую дорогу. Она говорила, уличая Ирину, и открыв Библию, била Ирину текстами, как били камнями женщину в Евангелии за такой же грех. Ирина наконец поняла. Гостья -- миссионер, а она библейская блудница. Горькие чувства одно за другим потрясали ее сердце и душу. О стыд! Так это ее социальное положение! Горячая кровь, как горячий душ, обливала ее всю внутри. Она почему-то подумала о Семье, о Лиде. "Я должна оставить их". Она уже готова была плакать, упасть на колени, каяться. Но тут случайно ее взгляд упал на огромную ногу мисс Пинк, на великолепные полуботинки,-- и вдруг чувства Ирины совершенно изменились. Она направила свой жар и свою горечь уже не на себя, а на персону гостьи. "Вся в коричневом! Подобрала цвет. Идя проповедовать, одевалась не наспех". И мысль о сытой, защищенной, комфортабельной жизни такой проповедницы наполнила Ирину жгучей ненавистью: "Такой, конечно, остается только спасать других". Она готовилась ядовито задать ей ряд вопросов: "Где были вы, когда я осиротела? Была голодной? Умирала от тифа? Искала работу? В вашей Библии вы найдете: "голодного накорми" и все такое". Между тем мисс Пинк швыряла свои камни и метила ловко. Ирина решила ее прервать. -- Во всем, во всем, мисс Пинк, вы совершенно правы. Благодарю вас. Мне, знаете, самой как-то и в голову не приходило. Я очень хочу, чтобы вы меня спасли. Пожалуйста. И момент подходящий. Мой временный муж покидает меня. Мисс Пинк не имела воображения и не понимала юмора. Еще не была выдумана шутка, которая заставила бы ее засмеяться. Слова Ирины ее обрадовали. Она перелистнула Библию: -- Я прочитаю псалом. -- Минутку,-- сказала Ирина,-- минутку: готова вас слушать и даже пообещаю выучить Библию наизусть. Но сначала закончим со мной. Мой временный муж уезжает. Найдите мне приличную работу в приличном месте на приличное жалованье. Я стану тут же на колени и на Библии поклянусь, что у меня никогда не будет второго мужа. Идет? Материализм грешников всегда оскорблял мисс Пинк. К сожалению, они Все таковы: прежде всего хотят есть. Терпеливо она объяснила Ирине, что она спасает души, а не предлагает службы. Даже если бы и предлагала, то Ирина должна бы отказаться: порыв к небу зачтется, только если он бескорыстен. Ирине вдруг стало противно и скучно. Чтобы положить конец унизительной сцене, она встала, сказав, что сердечно благодарит за визит и обещает подумать о каждом слове, сказанном мисс Пинк. Мисс Пинк тоже встала и ушла. неуверенная, подбита ли ее перепелка. Оставшись одна. Ирина стояла посреди комнаты и смотрела вокруг. Какая бедность! Как все старо, жалко, бесцветно! О, убожество жизни! Но ведь она была счастлива этим,-- пусть скудный -- это был ее земной рай. Она не желала лучшего. Это были единственные счастливые дни ее жизни -- но вот приходит мисс Пинк и сердце отравлено. Внезапно, без всяких видимых признаков к этому, она горько и громко зарыдала. В отчаянии она билась головой об стенку и ломала руки. -- Куда мне деться? -- кричала она, но слова были понятны ей одной.-- Куда идти? Что делать? Привлеченная звуком рыданий мадам Климова ринулась в ее комнату. Она была большая любительница сцен, обмороков, истерик -- и у себя, и у других. Женщина плачет. По мнению Климовой, единственной причиной женских слез -- прямо ли, косвенно ли -- мог быть только мужчина. Мигом она смекнула, в чем было дело, и начала утешать Иру: -- Ангел мой, душка, что делать! Мужчины терпеть не могут жениться. Слезами у них не выплачешь. Говоря это, она уже держала Ирину за плечи и поила водой. -- Забудьте, успокойтесь -- и поболтаем. Знаю жизнь, могу дать совет. Она благоволила Ирине, видя в ее слезах, и вес же не могла удержаться от критики: "Нет, она -- не аристократка. Те не так плачут: две-три слезинки, и на платочек. А эта ревет, как деревенская девка на похоронах". -- Не плачьте, душка,-- продолжала она вслух.-- Чего добьетесь этим? Выпадут ресницы -- и только. Да и глаза от слез выцветают. А для женщины красота -- единственный козырь. Поверьте, я знаю, о чем говорю. Ну и пусть ваш солдат уходит! Другой солдат оценит вас лучше. Ах, дорогая, в любви опыт -- все. Первая любовь поэтому всегда несчастна. Она уложила Ирину на диван, укрыла чем-то, сняла ей туфли. Затем села около и продолжала: -- Есть хороший выход: уезжайте в Шанхай. Соберем на билет. Можно устроить лотерею. Этот город мал для настоящей карьеры. Но Шанхай! Нет лучшего города для интересной жизни. Чопорности никакой. Все спешат. Никто ничего ни о ком не знает. Скажете, что вы -- графиня, не поверят; скажете, что рабыня, тоже не поверят. В обоих случаях примут одинаково. Хотите замуж? Нигде не женятся так наспех, без оглядки, как в Шанхае. Истекает отпуск, думать некогда, да и нечего: все равно никогда не узнаете, с кем вступили в брак. А мужчин! Военные, путешественники, журналисты. Все -- на жалованье и никто ничего не делает. Ведь какое расписание дня: по ночам кутят, утром спят, после полудня -- жарко, невозможно работать, в полдень -- отдых, вечером -- все уже закрыто. Ах, Шанхай! Знаете что, давайте и я с вами поеду! Две головы -- лучше. А на худой конец, в Шанхае твердая такса: европеец платит своей душке от шестидесяти -- до ста долларов в месяц. Но не берите француза: подозрителен, ревнив, и все норовит не заплатить. Ирина между тем думала: "Прогнать ее? Ударить?" -- но она лежала без сил после своих рыданий. -- С другой стороны,-- упивалась мадам Климова темой,-- штатский француз, хотя и хуже, чем военный, но иногда женится. Да, даже и на китаянке. Так уж вам-то можно надеяться. Ирина бессильно думала: "Бросить бы ее на пол и топтать ногами!" -- Англичанин же сух непомерно. Обязательно заплатит, но других нежностей от него не жди. Просто не разговаривает. Американец и щедр, и весел, и любит приключения, но у них там в Штатах везде разные законы: то жениться совсем нельзя, то жениться можно, но ввезти жену в штат нельзя. Учтите хотя бы ваш собственный опыт. От ее голоса Ирина впадала как бы в забытье. Она слушала, уже не возмущаясь. -- С немцами прямо-таки что-то случилось. Были они веселые ребята. Теперь никак не хотят русскую в подруги, подозревают, что еврейка. Что касается японцев -- никогда' У них нет понимания, да и иена их -- смотрите-- стоит низко. Вы скажете, я забыла итальянцев. Не забыла. Красавцы, и поют, но ждите от них не денег в сумочку, а скорее кинжал в бок. Китайцы? Если и встретите баснословно богатого, и окончил он и Оксфорд и Харвард -- бегите от него в сторону. Он сам еще ничего, европеец лет до сорока, а там опять китаец -- и уж навеки. Но до этого вам не дожить! Только отпразднуете свадьбу и поселитесь в городском доме, как, по обычаю, надо навестить почтенных родителей в далекой деревне и еще поклониться могилам предков. Многие уехали, ни одна не вернулась. Климат, говорят. Умерла. А на деле? Отравлена почтенными родителями. Мадам Климова задрожала от ужаса перед нарисованной картиной. -- Нет, дорогая,-- продолжала она, отдохнув,-- мой совет: держитесь поближе к англичанам. Ну и пусть не разговаривает! Поговорить можно с кем-нибудь другим. Следите, как стоит их паунд? Даже американский доллар мельче. Вы видели золотой паунд? Я не видела, а очень хотела б увидеть. Говорят, есть в музее. Схожу. А как англичан уважают! Идете с английским солдатом -- ив ресторане, и в кафе, и в кабаре вас встречают, как герцогиню. Ирина думала: "Напрасно я сердилась. Она советует мне то, что, по ее мнению, всего лучше. По-своему она делает то же, что и мисс Пинк: старается о моем спасении". -- Вас удивляет, я еще не упомянула русских мужчин. Кто вас возьмет и кому вы нужны? И кто этот русский мужчина, что имеет средства содержать жену? Начнете со стихов, подекламируете немного, споете,-- а там он начнет пить, а вы -- плакать. Станет даже бить вас -- и оба вы будете без службы. Нет, мимо, мимо! Последнее слово: англо-саксонская раса. И чем она молчаливей, тем лучше. От тишины у вас появится чувство собственного достоинства. "Боже мой! -- уже жалела ее Ирина,-- неужто все это ее собственное наблюдение? Вот-была жизнь! Бедняжка!" И вдруг опять заплакала. Мадам Климова приняла это за радостные слезы в отношении англо-саксов. -- Ну, вот и успокоилась, умница! -- сказала она с чувством удовлетворения после хорошо исполненного долга. 9 Паспорта, которые выдаются всем свободно в благополучных и культурных странах, сделались одной из главных бед в жизни русских эмигрантов. В Китае паспорта выдавались на основании прежних русских документов, и их надо было возобновлять ежегодно. Когда японцы взяли Тянцзин, то эта государственная функция была передана ими в Бюро русских эмигрантов, чья деятельность теперь проходила под строгим контролем приставленных к нему японских чиновников. Паспортное дело приняло фантастические формы. Паспорт могли дать, но могли в нем и отказать. Плата за паспорт взималась тоже фантастическая. Принималось в соображение имущество заявителя, но цена иногда спрашивалась большая, чем все это имущество. Моральным критерием для выдачи паспорта русскому сделалась его лояльность японскому трону. В течение первых шести месяцев этого порядка десятки беспаспортных русских эмигрантов топтались на улицах концессий, французской и британской, где паспорта не спрашивались с резидентов. Если кто из них выходил за черту концессий, то немедленно арестовывался японской полицией. Что такое человек без паспорта? Он не может ни жить в стране, ни покинуть ее. Для него уготованы всего два места: или могила, или японская тюрьма, что тоже почти могила. Пете, после инцидента с японским офицером, было отказано в паспорте. Не имея никаких других документов, он сделался как бы несуществующим для закона, оставаясь, конечно, живым для беззакония. Ничей подданный, гражданин никакой страны. У него также не было ни работы, ни надежды найти ее. Часами он ходил по улицам концессии; возвращаясь, он искал угол потемнее и сидел там молча, один. Однажды утром он сказал Матери: -- Думаю пойти в советское консульство просить паспорт. Она посмотрела на него глазами не только удивления, но страха. -- Эмигранты мне отказали. Без паспорта я не найду работы. Я не могу выйти за пределы концессии. Я молод -- что же, так я и буду ходить по улицам лет тридцать -- сорок? Русский -- вернусь в Россию. Скажу, что не коммунист. Коммунистов там полтора миллиона, остальные не коммунисты. Буду жить с ними, как они живут. Посадят в тюрьму. Но и тут меня посадят в тюрьму; будут бить -- тут уже били. Убьют, но и здесь в конце концов убьют. Тут моя жизнь кончена. Попробую жить в другом месте. Она сидела долго-долго молча. Не было места для Пети на земле, не было для него нормальной жизни. А он был хороший и славный и ничего плохого не сделал. -- Петя,-- сказала она наконец,-- решай. Это твоя жизнь. Но помни: пока жива, буду горячо-горячо молиться о тебе. С большим трудом удалось Пете добиться свидания с советским консулом. Это. был человек ни хороший, ни плохой, ни умный, ни глупый, совсем не имевший ни понимания положения, ни способностей справиться с ним. Вдобавок он сильно страдал от болезни печени, которая давала о себе знать все сильнее, благодаря климату Китая. Он мрачно выслушал Петю, как будто бы тот повествовал о гнуснейшем преступлении. Боль в правом боку, где он держал руку, придавала momento mori его настроению. -- Поздно, гражданин, поздно,-- сказал он, когда Петя закончил повествование.-- Где вы гуляли двадцать лет? (Пете было всего девятнадцать.) -- Выслушайте меня, гражданин. Я говорю с вами не как эмигрант с коммунистом, а как русский с русским. Я жил здесь и остался бы жить, пассивный зритель чужих политик. Китай предоставил мне эту возможность. Пришли японцы. Сотрудничество и служба в их армии делается условием существования для тех русских, кто не может уехать. Я не могу уехать. У меня нет ни денег, ни паспорта. Я не хочу быть в японской армии, так как она нанесет удар не столько коммунизму, сколько самой России. Я мог стоять пассивно против моей родины, но я не могу активно вредить ей. Я честно вам заявляю, что коммунистом не буду. Но я молод и здоров. Я хочу работать. Поместите меня в агрикультуру, лесоводство, в медицинскую школу, пошлите на север на гражданское строительство -- я буду работать. Буду неугоден вам -- я в ваших руках. "Молодой и здоровый,-- думал консул; глядя на Петю и держа руку на ноющей печени.-- Наверно, еще и ученый, хорошо говорит, не женат -- и о чем горюет? -- нет у него паспорта! Вот уж привычка жить по закону! Весь мир ему открыт -- отчаливай, плыви! -- а ему нужно разрешение и на отъезд и на въезд!" -- И он опять схватился за печень. Ответ у него был готов, он имел директивы и им, конечно, слепо подчинялся. -- Вот что, гражданин! Вы знаете, сейчас мы не имеем прямого сообщения с Москвой. Даже пошли я ваше заявление, ответ -- если он будет -- придет через год. А паспорт вам нужен сегодня. До свидания. На крыльце стояли прежние друзья Пети по Бюро эмигрантов с фотографическими аппаратами. Снятый на пороге советского консульства, Петя был заклеймен как преступник и отмечен затем японской полицией как шпион. Теперь, переступи он границу концессии, его ждала смерть. Итак, получив отказ в паспорте и от белых и от красных, Петя, потомок старинной русской фамилии, уныло побрел домой. В сердце его кипела горечь. Как он будет жить? Кто будет его кормить? В девятнадцать лет он смотрел в непроглядную тьму будущего и думал, как бы закончить свою жизнь и уйти в могилу. Стоит ли жить в таком мире? Но он вспомнил о Семье; их осталось трое. Еще раз пойдут они на далекое русское кладбище? Когда он позвонил, ему не сразу открыли Дверь. В доме шел шумный разговор. Петя прислушался -- голоса веселые. Он позвонил еще раз. Дверь открыла мадам Климова. Она была в большом возбуждении и прямо-таки накинулась на Петю: -- Петр Сергеевич, спешите! Бегите сюда, в столовую. Там настоящий испанский граф и графиня. Идем, идем -- я вас сама представлю: "Графиня Dias-da-Gordova и молодой граф Леон!" -- Она упивалась и захлебывалась этими именами. Петя посмотрел на нее зло и насмешливо: -- Разве? Вы не ошиблись? Но это была правда. В доме были новые жильцы. Они пили с Семьей чай с лимоном. Присутствие лимона не оставляло сомнений в правоте слов Климовой. В наружности графини не было ничего замечательного. Она была небольшого роста, средних лет, просто и аккуратно одета и как-то необыкновенно спокойна. Возможно, это именно ее и отличало на общем фоне современных нервных людей, потому что, взглянув на нее раз, наблюдатель вновь и вновь возвращался к ней любопытствующим взглядом, не определив сразу, в чем же ее особенность. Между тем, за этим спокойствием скрывался опыт тяжелой жизни. По рождению графиня была русской аристократкой. В Петербурге она пережила все ужасы войны и революции. Она потеряла все и всех, принадлежавших ее семье. Там же она вышла замуж за графа, который служил при испанском посольстве. Они уехали в Испанию, и там снова прошли через все ужасы гражданской войны. Они покинули Испанию и поплыли в Китай и высадились в Шанхае накануне битвы в Чапее. В настоящее время граф с дочерью оставались в Шанхае, графиня же с сыном приехали в Тянцзин, ища, как устроиться. Денег у них не было. Бури жизни напрасно бушевали над головою графини: они ее не искалечили. Казалось, природа имела свои какие-то цели, бережно сохраняя тип спокойной женщины. Она всегда давала ей достаточно физических сил. Что же касается сил духовных, они являлись следствием воспитания. Графиня была спокойно-религиозна, стоик по характеру, аскет во всем, что явилось бы ее личным удовольствием. Беспристрастная в суждениях, она не была связана никакими политическими предрассудками, и в лазаретах одинаково внимательно перевязывала раненых бойцов всех партий. О политике она никогда не говорила, никого ни в чем не обвиняла и шла какой-то своей дорогой, конечно, тяжелой и трудной, но в то же время прямою и светлой. Она не была сентиментальной, не восклицала: "Безумно! Боже, какой ужас! Какая жалость!" В семейной жизни она была источником покоя и радости, всегда создавала уют, даже когда жили в углу, и всегда все на ней было чисто, даже в дни отсутствия мыла. Ее сын Леон был поразительно красив, очень сдержан, избегал эффектов в словах и манерах, всему предпочитал спокойное уединение. Итак, по выражению Климовой, дом 11 "кишмя кишел" аристократией, и она -- наконец, слава Богу! -- была в "своей атмосфере". Но, к ее удивлению, графиня просила называть ее не титулом, а Марией Федоровной. А граф Леон интересовался Петей больше, чем мадам Климовой, и не выразил желания видеть фотографию Аллы, о которой она ему уже рассказала. Далее графиня отказывалась поддерживать разговор о высшем обществе, и коронация в Англии, казалось, совсем ее не волновала. История любви, связанная с короной, оставляла ее незаинтересованной. -- Странно, странно! -- шептала про себя мадам Климова,-- Какое вырождение аристократии! Боже, куда мы идем? И к полному изумлению услышала, что графиня и Татьяна Алексеевна обсуждают именно "дрязги" существования. Поверить ли? Графиня спрашивала, что стоит открыть пансион, вроде 11, на французской концессии. -- Поначалу это ничего не стоит,--отвечала Мать.-- Самое большее -- рента за месяц. Все остальное вы берете в долг. Это почти обычай в Китае. Вы нанимаете и прислугу в долг, месяца на два-три. Жильцы всегда будут, так как теперь много народа укрывается на концессиях. Трудность в том, что почти невозможно найти свободный дом, а также в том, что жильцы обычно не платят. Так у нас исчезли, например, японцы. Китайцы часто исчезают, даже заплатив, и неизвестно куда. Русским же нечем платить. На другие нации трудно рассчитывать как на жильцов. Они имеют свои концессии. -- Но как вы живете? -- Я не знаю, как мы живем, и живем ли мы,-- призналась Мать.-- Это время движется, а не мы живем. И обе они засмеялись. 10 Жизнь в городе делалась все тяжелее. Промышленность, сельское хозяйство, искусства -- все было разрушено, все гибло, все останавливалось. Китайская обида была слишком глубока, чтобы о ней забыть, и сотрудничество, на которое рассчитывали японцы, не осуществлялось. Беженцы, нищие, японские солдаты, пушки, недостаток провизии, страх, высокие цены, холод и ветер -- тот страшный ветер, что приносит облака пыли из пустыни Гоби, делает день темным, как ночь -- все это и составляло пейзаж и атмосферу города, Давление японской воли усиливалось. Его начали испытывать и бояться не только китайцы и не пришедшие на поклон русские, но и другие нации, даже и граждане сильнейших европейских стран. Пошли "инциденты", пошли "конфликты" -- и все всегда заканчивалось в пользу Японии. Когда уже на самой британской концессии японский офицер ударил полицейского-англичанина хлыстом по лицу, а полицейский был на посту -- тут уж все поняли, что дело серьезно, что Япония не просто разбойник, а сильная держава. Этот ударенный по лицу англичанин для Европы значил больше, чем тысячи квадратных миль опустошенных китайских полей и полмиллиона убитых китайцев. И те, кто имели средства и возможность, заторопились в свои консульства, чтобы взять визы для возвращения на родину. "Уж если осмелились поднять руку на Англию -- то никто не защищен, всем грозит опасность". Тут выступили наружу национальные характеристики. Англичанки, большей частью из хороших фамилий, спокойно-бесстрашные в нужный момент, но избегающие инцидентов и зрелищ, сидели по домам, не показываясь почти совсем на улицах. Француженки, чьи бабушки и матери видывали зрелища революций, наоборот, выходили поглядеть, не будет ли какого события и на их концессии. Но когда японский солдат намеренно толкнул французскую даму, она с криком "Vive la France!" накинулась на него, как тигрица. Ее ногти были хорошо отточены, мускулы рук развиты теннисом,-- и она рвала его лицо, царапала и, возможно, задушила бы, если бы солдата от нее не вырвали. Окровавленный солдат и леди в синяках и в лохмотьях вместо былого платья были наконец разведены волонтерами из толпы. Но надо сказать, китайские зеваки не очень поторопились вмешаться. Им любо было поглядеть и позлорадствовать: не могло быть зрелища слаще для китайских очей, как избиваемый японский солдат, и, отрывая его от леди, они жали его и толкали куда больше, чем требовалось. Кто-то уже позвонил во французское консульство. Был также позван рикша, француженка бережно усажена в колясочку, и лоскутки ее одежд собраны до одного и положены ей на колени. И уже маршировал на место происшествия единственный в городе французский полковник с единственным на территории концессии взводом бравых французских солдат. Потомок Тартарена, полковник, несомненно, был тоже из Тараскона, об этом говорил весь его вид: и круглый животик и необычайно доблестный вид. С тех пор так и повелось. Чуть что или подозрение чего-то возникало на французской концессии, полковник наспех подкручивал усы и маршировал с таким видом, что престиж Франции все подымался в глазах населения, особенно мальчишек. Итальянцев опасно было затронуть. Интернациональный ли закон или никакого закона -- они подходили к делу не с этой стороны. Один из них вдруг выхватывал из-за голенища кинжал, всегда хорошо отточенный; другой бежал и звонил -- но не в свое консульство, а в бараки. Вмиг летели грузовики, не соблюдая правил уличного движения, к месту, где их друг-соотечественник был в опасности. Они пели, пока ехали. Во всем было больше звука, чем дела. Когда же доходило до судебного разбора, то никакой не было возможности добраться до истины. И создалось такое положение: на французской и итальянской концессиях инцидентов с японцами не происходило, и цены на квартиры повысились неимоверно. На других инциденты продолжались. Что бы ни произошло, дело оканчивалось пустыми извинениями японцев: они сожалеют, что все так вышло. Никаких конкретных компенсаций они никогда не выполняли. Начались жестокости в отношении слабейших. Первыми шли китайцы, вторыми -- русские. С мелочностью, свойственной японцу, выросшему на маленьких островах, в маленьких домиках, между карликовыми деревьями,-- они входили во все детали жизни ими покоренных. Начались бесконечные анкеты и допросы. Мать страдала за всю Семью. Семья распадалась. Уже невозможно было держаться вместе. Три разные дороги готовила судьба Пете, Лиде и Диме. Решено было, что Дима поедет в Англию с миссис Парриш. Он с легким сердцем выслушал это решение. Для него в этом было много интересного. Он сам, по телефону, научился вызывать такси для миссис Парриш, и они ездили за покупками. Дима, никогда прежде ничего не покупавший, наслаждался прелестью и могуществом наличных денег. Они ездили в английское консульство, и там для него готовили документы. И все же, вернувшись домой после всего этого счастья, он, вдруг охваченный беспокойством, бежал искать Мать. И только крепко обхватив ее руками, он чувствовал, что все хорошо, потому что все по-старому. Мать чувствовала, как встревоженно билось его маленькое сердце. Но ее темой для разговора с Димой было то будущее, когда он их всех "выпишет" в Англию и всех устроит. А Дима иногда поправлял: "Или я приеду к вам, но только уже богатый". У Лиды не было службы. Частые письма Джима поддерживали в ней бодрость. Но ее настоящее было пусто -- и эта бесполезная трата юности огорчала Мать. Уходило время, когда бы она могла учиться, иметь профессию. "Полуобразованная,-- с тоской думала мать.-- Пишет с ошибками". Но сама Лида не замечала именно этих недостатков и вполне довольствовалась тем, что уже знала. Молодая здоровая любознательность, не найдя пищи, постепенно угасала в ней. Но самой тяжелой и страшной казалась судьба Пети. Мать часто говорила с ним и подолгу, обычно поздно вечером, потихоньку, где-нибудь в уголку. Петины планы постепенно принимали определенную форму. -- Толпы китайских и русских нищих бродяжничают по стране. В Китае бродяжничество тоже профессия. Они проводят зимы на юге, вокруг Тянцзина и Шанхая, весной они двигаются на север, в Маньчжурию. Они по большей части -- бездомные и преступники, главным образом воры. Но есть между ними разные люди неизвестного происхождения и таинственной жизни. Есть также специалисты, которые проводят через границы, туда и сюда, из Китая в Советскую Россию и обратно. Весной я уйду с ними,-- говорил Петя. Мать слушала, и лицо ее из серого делалось синим. -- Ночью они меня доведут до места, где я смогу перебраться через границу. Утром я буду в России. Я пойду на первый пост и заявлю о себе. Меня арестуют и посадят в тюрьму. По всей вероятности, будут судить. Едва ли казнят, так как за мной, собственно, и нет ничего. Молод, старой России не помню, в новой не жил. Посадят на несколько лет в тюрьму, или, скорее, пошлют на каторжные работы. Отработаю -- и начну новую жизнь, если будет возможно. -- О Петя, Петя,-- шептала Мать,-- как все это страшно. -- Я постараюсь поддерживать в себе надежду. -- Боюсь, они тебя просто убьют. Примут за шпиона. -- Дорогая Тетя,-- и глубокая, глубокая горечь была в голосе Пети,-- и здесь меня убьют, и здесь меня считают за шпиона. Не странно ли -- куда я ни пойду, меня ищут убить. За что? Кому и чем я так страшен? Что я сделал? И уж если быть убитым, пусть в последний момент я буду стоять на родной земле и, умерев, смешаюсь с этой землей. -- О, Петя, мое сердце обливается кровью. Возможно, эти слова ее не были преувеличением: ее сердце разрывалось от боли. Она воспитала Петю-сироту, и вот какая судьба ожидала его. 11 Черновым также отказали в паспорте, но профессор отнесся к этому чрезвычайно легко. -- Не даете, ну и не надо. Держите их для себя, эти паспорта. Копите их! Что выйдет? Нас, беспаспортных будет много. Мы организуемся. "Иди к нам, интернациональный беспаспортный бродяга! Гражданин Планеты Земля!" При нынешних системах очень скоро мы будем в большинстве -- и вы потонете в нашем море, с вашей конторой и письменным столом. Вы не опасаетесь? А вдруг человек догадается и станет обходиться без паспорта, а следовательно, и без обязанностей: он -- не солдат, он не платит налогов. Где возьмете вы денег? Придется бежать за ним, умоляя, чтобы он взял ваш паспорт. Но он отвык. Он откажется. Паспорт станет анахронизмом, как амулет из змеиной кожи. Профессора попросили выйти. Он раскланялся и ушел. Придя домой, профессор со вкусом рассказывал этот эпизод, но женщины не разделяли его точки зрения и не смеялись, когда он смеялся. Начался оживленный разговор. С профессором были Анна Петровна, Мать и графиня. У входной двери раздался звонок, никто не слышал. С тех пор как Климова жила в доме, дверь в столовую была частенько плотно закрыта. У входной двери опять раздался звонок, но и этого звонка никто не слышал. Лицо, стоящее у входной двери, тихонько повернуло ручку, и незапертая входная дверь открылась. Лицо это прошло коридор и в изумлении остановилось перед закрытой дверью столовой. Казалось, факт, что дверь закрыта, чем-то поразил пришедшее лицо. Оно постучало, ответа не было. Горячий разговор шел в столовой. Лицо вздохнуло и открыло дверь. Все обернулись: на пороге стояла мадам Милица. Боже мой, как изменило ее путешествие! Пусть на ней была та же тальма, но где же шляпа с перьями якобы от страуса? И не только голова ее не была покрыта, но число ее завитков, косичек, челок и локонов настолько уменьшилось, что намеки даже на лысинку просвечивали между черных прядей волос. Куда девалось замечательное обилие волос? Выпало? Вырвали? Или, будучи искусственным, пришло в упадок и износилось? Странно, она от этого выиграла. Ее лоб, прежде под челкой как бы совсем не существовавший, был открыт теперь -- и это был лоб мыслителя. У профессора был просто "лобик" в сравнении с этим строением. В ее руках был новый мешок, без льва, без голубя, без ангела, без надписи, лишенный всякой таинственности. Такую вещь можно было бы купить в любом магазине. Со всем этим в Милице было и какое-то новое достоинство: спокойствие тех, кто получает жалованье. Первые моменты прошли в удивленном молчании. Она между тем открыла сумку, вынула небольшой пакет -- и запах кофе полился оттуда,-- сделала шаг вперед, поклонилась и сказала: -- Приветствую честную компанию! -- и, оборо-тясь к Матери, спросила: -- Где Бабушка? Этот кофе -- подарок ей! Только тут Мать спохватилась, что они не написали мадам Милице ни одного письма, и она ничего не знает о событиях в Семье. Она пыталась ответить и не могла. Слезы брызнули из ее глаз. -- Понимаю,-- сказала Милица, склоняя голову.-- Так выпьем этот кофе за упокой ее прекрасной души. Кофе распили всем домом. Ира и Гарри, Дима с Собакой и миссис Парриш, Лида, Леон, которого Милица пронзила пытливым взглядом самой Судьбы, мадам Климова, которую вид Милицы удивил и даже как будто чем-то оскорбил и которой Милица тут же отплатила своим взглядом,-- все перебывали в столовой и, кто мог, пили кофе. Выпила и Климова, даже. три чашки, но с видом большого снисхождения, которое для нее было просто мучительным. Однако историю свою Милица рассказала уже после, когда кое-кто ушел из столовой. Ее голос был слаб, почти беззвучен. Она начала заявлением, что прибыла в Тянцзин на шхуне, не ела ничего за последние сутки, и что новый мешок был всем ее достоянием. Затем она приступила к рассказу. В Шанхае, в самом разгаре спокойной жизни, леди Доротея получила известие, что в военной зоне, где-то около Ханькоу, в полку не то китайском, не то у японцев, сражаются несколько офицеров старой русской императорской армии. Поскольку число этих офицеров все уменьшалось, так как они умирали, шансы леди Доротеи найти Булата возрастали. По ее просьбе мадам Милица раскинула карты, и, как всегда, вышло, что он близко и встреча состоится в недалеком будущем. Не ожидая, что Булат направится в Шанхай, леди Доротея решила поехать в Ханькоу. Они упаковали вещи и покинули незабываемо прекрасный отель. Несколько дней подряд они продвигались вверх по Янцзы, под пулями японцев, китайских партизан, револьверов хунхузов и бомбами сверху с неизвестно чьих аэропланов. В час, когда они вошли в Ханькоу, была объявлена немедленная эвакуация оттуда всех европейских женщин. Леди Доротея потребовала английского консула для личного объяснения. Несмотря на все ее красноречие с указанием цели, приведшей ее в Ханькоу, консул велел ей выехать сейчас же. Ни ее титул, ни ее связи в дипломатических кругах не поколебали консула, наоборот, он все более настаивал на ее отъезде. Только две дороги были открыты: железнодорожный путь в Кантон и воздушный в Гонконг. Консул советовал воспользоваться последним. Это было первое знакомство мадам Милицы с аэропланом, и она не хотела бы входить в подробности. В Гонконге паспорта проверяли уже у самого выхода из аэроплана, а выход был один. Леди Доротею пропустили немедленно, и с низким поклоном, но мадам Милицу тут же задержали. Документ, который она обычно предъявляла как паспорт, был встречен презрительным взглядом. Ее спросили, нет ли документа получше. Другого документа не было. Милицу подвергли допросу, и оказалось, будто бы она не имела права существовать на свете: она не могла дать ответа на вопрос о подданстве. Точно сказать она не могла, но подозревала, что, пожалуй, подданства русского. Ее родители были рождены в Бессарабии, это значило, что они были русскими до мировой войны и румынами после нее. Ее покойный муж родился на Балканах, в Македонии. В то время как Сербия и Болгария сражались между собой за обладание Македонией, население этой воинственной страны объявило себя от всех независимым. После мировой войны Югославия получила эту независимую Македонию, но это не значило, что покойный муж Милицы, Данко Милон, сложил оружие. Не такой он был человек. Сама же докладчица родилась на лодке, плывшей вниз по Дунаю, и никакие расспросы впоследствии не могли точно установить места. Жила же она в Македонии, в России, в Маньчжурии, в Китае. Честно изложив факты, она просила чиновника решить самому, какого она подданства, предполагая в нем большие познания в этой области. Поданный же ему и забракованный им документ -- подарок мужа в день объявления независимости Македонии. Других документов нет, потому что, куда она за ними ни обращалась, ей отказывали наотрез: в Румынии, в Болгарии, в Сербии, в Югославии, в России, в Маньчжурии, в Китае. Хотя и чистосердечный, рассказ этот не вызвал ни сочувствия, ни интереса чиновника. Более того, он ему, очевидно, совершенно не понравился. Милице было приказано "очистить" Гонконг. Когда же узнали, что она уже была в Гонконге три месяца назад и также не получила разрешения остаться, ее взяли под арест. Не хотели выслушать, что попала она тогда в Гонконг не по своей воле, что ехала она в Шанхай, и виноват был капитан парохода. Все это время леди Доротея хлопотала об освобождении мадам Милицы. Ее голос гудел вдали, когда допрашивали Милицу на аэродроме; он же погневнее -- гремел, когда ее опрашивали в полицейском управлении, и он же был последним звуком, долетевшим к Милице из свободного мира, когда за нею захлопнулась дверь арестантской камеры. Голос звучал напрасно, даже в свидании было отказано. Все имущество было отобрано у Милицы, ее же темным вечером погрузили на аэроплан и после того прочли ей обвинение. Кончилось, чем началось: у нее не было паспорта, но добавилось подозрение в шпионстве. Аэроплан спустился в Циндао. Открыли дверь и сказали Милице, что она свободна и пусть идет, куда хочет. Но ходить она уже боялась, так как и в Циндао была полиция. Убедившись в этом факте, она кинулась к пристани, где стояли китайские рыбачьи лодки и шхуны. У ней было спрятанных (в волосах) 20 долларов. Она успела купить вот этот фунт кофе. Все остальное взял хозяин шхуны за перевоз до Тянцзина со столом. В дороге он жаловался на ежедневное поднятие цен на рынках, хотя они нигде не останавливались,-- и последние сутки не давал ей пищи. Рассказ был окончен. Мать встала, подошла к Милице и ласково сказала: -- Оставайтесь с нами. Мы рады вас видеть. Вы будете нашей гостьей и извините нашу бедность. Но профессор засыпал Милицу вопросами. Что же касается ее тревог, он высказался полным оптимистом: -- Ни Булат, ни вы не уйдете от леди Доротеи. 12 На следующее утро за чаем в столовой Милица досказала о своих несчастьях: она потеряла карты. Молодежь хотела гадать; все хотели: Ира, Гарри, Лида; тут же вертелась и мадам Климова с карточкой Аллы. Услышав о потере карт, Гарри предложил сбегать и купить. Он знал за углом лавочку. Невозможно описать взгляда, брошенного ему Милицей. Впервые в жизни Гарри струхнул, и порядком. -- Карты! Да разве игральными картами гадают? До чего доходит невежество цивилизации! Настоящих' гадальных карт невозможно купить. Эта колода рисуется знаменитым гадальщиком и переходит из поколения в поколение, как наследство. Иногда, раз лет в пятьдесят, делается копия, но делается она знающим человеком, не машинами. Но и без карт Судьба в этот день улыбнулась дому 11. Будучи, очевидно, дамой, для улыбки она выбрала молодого красавца графа Леона. Он нашел выгодную работу. Собственно, это была не работа, а игра. Есть такие кварталы в больших городах, где можно побриться, завиться, разгладить костюм, почистить ботинки, покушать хорошо, развлечься на разные лады, заняться спортом, сыграть в карты, кости, домино, лото--все это при наличии денег. Вечерком там же можно быть ограбленным, раненым, побитым и даже убитым, а если нет, то арестованным, увезенным в госпиталь и даже тайно похороненным -- все это уже бесплатно. В Тянцзине таким местом были кварталы около Арены на итальянской концессии. За последние два года главным спортом Арены был хай-алай. В него могли играть исключительно испанцы, Это был аристократический спорт, и Тянцзин не знал о нем до гражданской войны в Испании. Когда появились испанские беженцы в Тянцзине, то те, кто был молод, красив, иногда и фашист и из старой испанской фамилии, организовались и нашли в этом спорте выход в борьбе за существование. Все они держались особняком и высокомерно, что только подымало интерес к ним. Игра их действительно достигла совершенства -- и стадиум Арены был всегда полон. Они играли круглый год, и только на две недели стадиум закрывался для ремонта. Эти дни были днями тоски для богатых пожилых дам, составлявших главный кадр ежедневных посетителей. Испанцы же, со своей стороны, дам этих совсем не замечали и даже не улыбались в их сторону. Напряженная игра требовала запаса свежих игроков. Леон был принят. Он не был фашистом, но был графом. Его игру проверили и приняли как равного. Это была поразительная новость. Размер жалованья превосходил самые смелые мечты. Но Леон рассказывал обо всем совершенно спокойно. В заключение он поцеловал руку Матери и сказал: -- Теперь не думайте об открытии пансиона. Моего жалованья хватит на всех. И хотя здесь славные люди, мы переедем, так как папа, конечно, предпочтет, чтоб мы жили одни. А в столовой громче всех выражала восторги мадам Климова. Оставалось узнать, есть ли контрамарки в Арене. Она собиралась попросить для себя. Но что-то странное происходило с мадам Климовой. Она начинала заикаться всякий раз, когда приходилось говорить с Леоном, хотя их разговор был краток и -- с его стороны -- состоял из двух слов: доброе утро. Как-то она сказала Лиде: -- Лида, не зевай. Лови момент. Будешь графиней. Лида посмотрела на нее с изумлением: -- Но я обручена с Джимом. -- Обручена! А где кольцо? Этот вопрос, а особенно тон его заставили Лиду вспыхнуть: -- У меня нет кольца.-- Но, что-то вспомнив, она добавила с радостной улыбкой: -- Но у меня есть часы-браслет. -- Ерунда. Часы не служат доказательством обручения, если дело у вас дойдет до суда. По закону: нет кольца, нет обручения. Твой жених, как вижу, был себе на уме. В столовую вошла Милица. Она только что пришла с кладбища, ходила навестить бабушкину могилку. Глаза ее были красны. Что ж, если она и владеет искусством всеведения, это не мешает поплакать. Она заварила последнюю ложечку своего кофе, и на запах уже спешила мадам Климова. Мать не могла прийти сразу, а когда пришла, то кофе уже не осталось. Впрочем, ей не приходилось жалеть об этом, так как мадам Климова уверенно знала, что с таким слабым сердцем, какое было у Матери, пить кофе равнялось почти уголовному преступлению. Мадам же Ми-лице она посоветовала впредь покупать кофе только у г-на Каразана, на французской концессии. Дороговато, но зато чистый мокко, что для понимающих в кофе -- главное. Мадам Милица встретила это заявление молча, одарив собеседницу каким-то особенно мрачным взглядом. Молчание было прервано Розой, пришедшей с прощальным визитом и погадать. Узнав о потере карт, она непомерно огорчилась. Одарив и ее долгим взглядом, Милица сказала: -- Может, это и лучше! Но Роза была полна и страхов и надежд. Боясь, что японцы будут преследовать евреев, она спешила уехать -- но как и куда? Посоветоваться не с кем, так как доктор не принимает ее тревоги всерьез, называя это паникой. Кстати, уж если заговорили о докторе, она просит ее выслушать. Она обращалась теперь по преимуществу к Матери. Роза слышала, что их новая жилица (она подразумевала мадам Климову, которая высказывала часто вслух это желание) желает "лечиться даром" у доктора Айзика. Тут мадам Климова поднялась и, дернув стулом, чтоб "выразить чувства", вышла. Но Роза успела бросить ей вдогонку: -- Не понимаю, как юдофобы не боятся лечиться у докторов евреев, да еще и даром! -- Но вам я скажу вот что,-- обратилась она к Матери и уже другим тоном.-- Я не уеду спокойно, не предупредив вас, что Айзик -- ненормальный. Ну, что вы нашли в нем? Вспомните: болел ваш мальчишка, так Айзик привел другого доктора, специалиста. Запила англичанка, так он сказал: "Тут ли, в госпитале ли, только отберите у ней бутылку, и это все". Надо учиться в Гейдельберге и в Монпелье, чтоб это сказать? Болела эта старуха-монашка, и он сказал: "Нету лекарств, потому что она вправду сильно больна". Заболела Бабушка, так он прямо в лицо вас утешил: "У ней старость и пусть умрет". Скажите же мне честно, кого он вылечил, этот знаменитый доктор? Он знаменит только тем, что лечит даром. Но что меня пугает -- если он подружится с мужем той несчастной женщины, с вашим профессором -- то они погубят друг друга. Не оставляйте их одних, они вам дом подожгут, и, имейте в виду, без спичек, одним разговором. Облегчив совесть этим предупреждением, Роза начала повествовать и о своих делах. Пошли слухи, что евреев беспрепятственно пускают в Манилу. Туда она и направляла свой путь. Роза принципиально не верила слухам, особенно если они касались счастья евреев. Она ехала проверить. Пусть нога ее ступит на почву Манилы, и тогда она честно скажет: "Да, евреев пускают в Манилу". Почему не попробовать? Допустим, не пускают, но не убивают же их там при выходе на землю. Она вернется. А если пускают -- она вызовет мужа. И вдруг Роза неожиданно и горько заплакала. Это были слезы преследуемого, испуганного человека, и эти слезы всем в столовой теперь были понятны. -- Вот что,-- предложила Милица великодушно.-- Как только найдутся мои карты (а они найдутся!) я раскину на вас. Я вам телеграфирую одно слово "да" или "нет" -- на исполнение ваших желаний. Пусть доктор даст адрес и оплатит телеграмму. -- Только объясните ему хорошенько, а то он не поймет,-- заволновалась Роза.--- Он ужасно тупой, когда надо понять, в чем дело. Мать чувствовала себя очень усталой. Но только она легла спать с тем, чтобы встать пораньше и продумать свои тревоги, осторожный звонок звякнул у входной двери. Она удивилась странности этого звука. Кто-то и хотел, чтоб звонок услышали и, очевидно, боялся быть кем-то услышанным. Она побежала к двери. На фоне печального темного зимнего неба, у серой решетки калитки, стоял бродяга. Ступенькой ниже -- мальчик, еще ниже -- собака. Бродяга был слеп на левый глаз; собака была хромая. Мальчик был как будто здоров, но очень худ и грязен. Свет луны скупо, как бы с неудовольствием, освещал их сзади, и они все трое дрожали от холода. Бродяга спросил, можно ли видеть Петю. Мать просила его войти. Он отказался за всех троих: "Мы тут постоим". Мать позвала Петю. Чтобы оказать дрожащему в лохмотьях человеку какое-то человеческое внимание, она спросила: -- Это ваша собака? -- Моя,-- ответил бродяга. -- А вам не трудно ее кормить? -- Мадам, русский беженец в нищете не может быть без собаки: ему нужен верный друг. У него был ужасный голос. Этот голос являлся биографией человека. Он свидетельствовал о бесчисленных ночах, проведенных на голой земле во все времена года, о пьянстве, когда была водка, о табаке, о голодных днях, о болезнях, грызущих тело долгие годы. С таким голосом невозможно родиться, его нелегко приобрести. Он является знаком безвозвратно погубленной жизни. Когда Петя вышел и увидел бродягу, он тихо спросил: -- Где мы могли бы поговорить спокойно? -- Идите в столовую и заприте дверь на ключ,-- ответила Мать. Они ушли. Мать попросила и мальчика войти, но он отказался. И собака, повесив голову, стояла недвижно, как бы тоже отказываясь войти. Тогда Мать надела пальто и вернулась посидеть с мальчиком. Он стоял спокойно, его глаза были полузакрыты, и все же чувствовалось, что он был настороже, что глаза его видели ясно, уши прислушивались чутко -- и он готов вспрыгнуть и умчаться при первом знаке опасности. -- Как тебя зовут? -- спросила мать. -- Игорь. -- А фамилия? Мальчик помолчал, потом сказал: -- Не знаю. Нету у меня фамилии. -- Где твои родители? -- Не знаю. Померли. -- Где они жили? В каком городе? Мальчик уклончиво поглядел в сторону, стараясь избежать глаз Матери. Помолчал и сказал: -- Не знаю. Не помню. -- С кем ты живешь? -- С ними. -- С кем это "с ними"? -- Разный народ. Приятели. Она смотрела на него с материнскою теплою жалостью. Какой грязный! Руки его былд покрыты и сыпью и грязью, все вместе выглядело, как чешуя на рыбе. -- Сядь, посиди. Может быть, долго придется ждать приятеля.-- И она подвинула ему коврик. Мальчик сел. Собака, как бы оберегая его, подошла ближе и остановилась у его ног. Она двигалась на трех ногах; четвертая, очевидно, давно когда-то перебитая, бесполезно болталась. Мать вошла в дом. Она стояла в кухне в нерешимости. Потом взяла котлету, принадлежавшую миссис Парриш, разрезала ее вдоль, положила между двумя ломтями хлеба и завернула все в бумажную салфетку. Она вышла опять на крыльцо и отдала котлету Игорю. От запаха мяса по телу собаки прошла дрожь, и она тихонько заскулила. Игорь положил сверток за пазуху. -- Съешь сейчас,--сказала Мать. -- Я лучше съем потом. -- Когда? -- Потом. Собака, аристократ дома 11, появилась из двора и подошла к группе. По мере ее приближения хромая гостья становилась все меньше и меньше. Поза этой собачки выражала униженное смирение, мольбу о пощаде, как будто бы она понимала, что самый факт ее существования являлся оскорблением для высших собачьих пород. Аристократ же, бросив презрительный взгляд на пришельцев, издал один только звук, похожий на хрюкание,-- и ушел. Мать все смотрела на мальчика. Очевидно, он был один из миллиона "беспризорников" и обречен на гибель. Она старалась по его внешнему облику угадать, к какому классу прежнего русского общества принадлежала его семья. Ему было не больше 11 лет. Форма его головы, рук, легкость строения всего его маленького тела обличали породу. Из лохмотьев и грязи выступал образ изящного, стройного мальчика. Чей это сын? Был ли он только еще бродяга, или уже преступник, или начинающий наркоман? И Мать с горькой радостью подумала: "Хорошо, что Дима едет в Англию". Она все возвращалась к повторению этих слов, как бы желая убедить себя и оправдать. -- Они тебя не обижают? -- тихо спросила она Игоря. -- Кто? -- Те люди, с кем ты живешь. -- Нет, не обижают. -- Не наказывают? Не бьют? -- Кто не бьет? -- Люди, с кем ты живешь. Тут Игорь повернул голову и посмотрел -- в первый раз -- ей прямо в глаза. Несколько мгновений под этим взглядом она чувствовала какое-то смущение., Это был странный взгляд. Серые глаза глядели как-то необыкновенно спокойно, чуть насмешливо. Взгляд был светящийся, но не ласковый. Как' бы кто-то другой посмотрел на нее из этих глаз и произнес упрек и осуждение. -- Нет, не бьют. Они бродяги. Мы не обижаем никого. "И я виновата,-- подумала Мать.-- Кто даст Богу ответ за этих детей? Мы все виноваты". Вслух она спросила: -- Так тебе нравится с ними жить? Он долго молчал, прежде чем тихо ответить: -- Мне больше негде жить. -- Хочешь жить с нами? Мы тоже бедные. Мы тебя не будем обижать. Я обещаю. Мальчик опять осветил ее неласковым взглядом. -- Нет. -- Почему? Тебе станет легче жить, удобнее. -- Вы чужие. -- Нет, мы тебе не чужие: тоже русские и тоже бедные. -- Я уже привык там. Я сделался ихний. -- А ты подумай. И к нам привыкнешь, будешь наш. И у нас тоже есть мальчик. Есть и собака. Есть ванна, теплая вода. Кушаем, пьем чай. Будем тебя учить. Мы ходим в церковь, читаем книги, разговариваем долго по вечерам. Мы -- семья, ты понимаешь? Мальчик отвернул голову и молчал. -- Не будешь сильно голодным. Обстираем тебя, приоденем. Будешь ходить чистый, не будет грязи. -- Грязь -- что? -- вдруг быстро сказал мальчик: -- Грязь -- ничего. От нее не больно. Петя и взрослый бродяга вышли из дома. Они прощались, о чем-то шепчась. Мать сказала бродяге: -- Оставь-ка мальчика у нас. Я его возьму в нашу семью. Бродяга вздрогнул от неожиданности. Он осторожно и подозрительно скользнул своим глазом сначала по мальчику, потом по Матери и сказал: -- Ему тут неподходяще. Да и в нашем деле нужен мальчик. Хочешь остаться? -- внезапно сказал он тоном, который хлестнул, как бич. -- Не хочу. -- Ну, так пошли! И пришельцы удалились в том же порядке: сначала шел взрослый, за ним ребенок, за ним хромала жалкая собачка. Петя стоял молча, но, видимо, очень взволнованный. Он взял руку Матери, поцеловал ее, и они вместе вошли в дом. В столовой он закрыл дверь, огляделся и потом сказал тихо: -- Я скоро ухожу с ними в Россию. -- О Боже! -- сердце у ней как будто бы оторвалось и упало, она всплеснула руками: -- О Боже! О Петя! Уходишь с ним? -- Не только с ним. Всех их будет человек десять. -- Нет, я не могу... я не могу...--она начала страшно дрожать всем телом, повторяя: -- Не могу... это невозможно... не перенести... Он взял ее руки, крепко сжал их, как бы желая передать ей что-то из своей силы, чтоб она так не дрожала. -- Тетя, вы согласились. Помните наш разговор? Тетя, дорогая, представляется такой удобный случай... Эти слова "удобный случай" подняли горечь в ее сердце: "До чего дожили!--думала она.-- И это уже удобный случай для Пети!" -- Куда же ты пойдешь? В какой город? -- Этого нельзя решать отсюда. Иду в Россию. Бессильно она опустилась на диван, бывший когда-то бабушкиной постелью. -- Что тебе надо приготовить? -- Ничего нельзя брать с собою. Я здесь заплачу 25 долларов -- и это все. "Господи, Господи! -- в душе взывала Мать.-- Поддержи меня. Гибну! Мы все гибнем!" Ей мучительно хотелось остаться одной, уйти из пансиона 11, от жильцов, от родных даже. Опомниться, одуматься. Не быть ничьей ни мамой, ни тетей, ни хозяйкой. Освободить душу от всех уз и оглянуться на жизнь. Что-то было нужно понять в своей жизни -- и скорее, скорее, потому что протест поднимался и рос в ней. Горечь заливала ее душу, мутила сознание. Но куда уйти? Где укрыться? Где ей удастся побыть одной? И вдруг она нашла; "Все брошу завтра, и поеду на бабушкину могилу" 13 Утром съехали графиня с сыном. Они нашли маленькую квартирку в районе Арены, где Леон