должен был выступать в тот же вечер, но под вымышленным именем. Мадам Климова негодовала. Титул графа Dias-da-Cordova, по ее словам, выглядел бы шикарно на афише. "Имеют титул и не умеют им пользоваться,-- думала она со злобой,-- а кто умел бы, тому не дано". Расставание прошло дружески, во взаимных обещаниях "не забывать" и встречаться. Мадам Климова, хоть и не получив приглашения, обещала навещать и почаще. Матери не удалось оставить дом раньше .полудня. Она старалась ничем не выдать своего горя. Петя и она решили, что его уход должен оставаться строжайшим секретом, даже от Лиды и Димы. Дело шло о его жизни. Когда он уйдет, она скажет, что ему предложили работу в Шанхае, и он спешно уехал. Мать уже составила рассказ, взвешивая каждое слово, чтоб заучить и не оговориться неосторожно. -- Он уехал в Шанхай. Друзья по его футбольной команде нашли ему там работу. Много значит рекомендация. Конечно, надо было спешить. Тут она предполагала вопросы и восклицания слушателей: -- Почему так спешил? Письмо, что извещало его о работе, хоть и заказное, а сильно задержалось в дороге. Времени осталось в обрез. Прямо-таки мы боялись за каждый лишний час. Тут неизбежно, а может быть, и раньше, мадам Климова спросит коварно и нарочно громко: -- Как же это он уехал? А паспорт? Здесь она скажет приблизительно так, и скажет спокойно, если сможет, даже со снисходительной улыбкой по адресу Пети: -- Уж он так обрадовался, так торопился, что толком и не рассказал. Он получил какую-то бумагу от этих своих друзей-англичан. Там он был уже помечен как служащий и член футбольной команды (и в скобках: у них же скоро состязание с кем-то). Эта фирма дает протекцию в дороге всем своим служащим, значит, и Пете. Да, видела и бумагу. Своими глазами. Бумага с печатью. -- Но как же он вышел с концессии? -- конечно, будет настаивать Климова.-- Как прошел через японскую полицию? Он ведь "отмечен"? -- Да он и не выходил совсем,-- скажет Мать наивно.--Ему .написали, как ехать, и он мне рассказал. От берега британской концессии в моторной лодке английского консульства, до Таку-Бар, а там на английский пароход. И все позавидуют Пете. "Боже мой! -- думала она.-- Ведь все это могло бы быть правдой!" Наконец она оставила дом и отправилась на кладбище. Ничего нет на свете печальнее кладбища в ранние часы хмурого февральского вечера, времени угрюмых ветров. Ни былинки зеленой травы, ни листа, все бесцветно, безжизненно, серо. В этот час оно пустынно. В этот час меркнет свет, надвигаются сумерки, и кладбище лежит распростершись, как труп, символ смерти. Как страшна земля, когда она холодная, мокрая, голая. Ветер кажется последним вздохом умершей земли. Нигде никогда не издает он таких глухих стонов, как в грустный февральский вечер на кладбище. Мать быстро пошла к бабушкиной могиле, в далеком углу, где места подешевле. Там она стала на колени, руками обвила маленький холмик, склонила голову -- и на миг замерла. -- Ты слышишь меня, мама? -- прошептала она.-- Ты видишь, что я здесь? Ты знаешь, с чем я пришла? Ее слезы полились ручьями. -- В этом мире одно мне не изменило -- твоя любовь. Пусть твоя любовь будет сильней твоей смерти. Не оставляй меня. Научи, что мне делать. Может быть, я делаю ошибку -- и дети должны остаться со мною, как ты когда-то сказала: "Умрем все вместе". Или надо их отпустить -- пусть идут и ищут... Скажи мне слово, дай знак, что ты слышишь. Хочу видеть, что-то тронуть родное, к чему-то доброму, теплому прикоснуться... Она плакала горько, и ее слезы стекались в маленькие озерца, в углубления на неровной поверхности холмика, застывали на засохших рождественских хризантемах и маленьких камешках. Озерца постепенно сливались вместе, в одну лужицу. Но не было слышно другого звука, только под ветром где-то дребезжали металлические листья венков и царапающим вздохом отвечали им стеклянные цветы. -- Ты видишь меня, мама? Ты слышишь? -- повторяла она снова и снова, но уже не могла выговаривать слов, только слоги, заикаясь от дрожи, утомления, холода.-- Почему ты так навсегда бесповоротно ушла? Почему я не вижу тебя даже во сне? Я засыпаю с мыслью, обращенной к тебе, но ни разу, ни разу ты мне не явилась. Как ты можешь меня оставить одну в таком горе? Но ответа ей не было. Могила была безмолвна. Ей казалось, все в ней онемело, и она сама уже была душою так же мертва, как этот час, этот ветер и эта могила. Но пока она лежала так, застывая, что-то в душе се двинулось и уже подымалось", какая-то крепкая сила -- не радость, не тепла,-- нет, большая сила -- спокойная покорность. Это была покорность веры: как будто облака расходились, как будто видимый мир раздвигался -- и она созерцала тропинку, о какой Бабушка сказала когда-то: "Люби ее -- это твоя дорога в рай". -- Да будет воля Твоя,-- прошептала она, подымаясь, и вдруг увидела крест над собой. Она видела его много раз раньше, этот крест на бабушкиной могиле, но поняла только сейчас. В сумерках -- высокий и белый -- он возвышался на фоне темнеющего неба, угасающего света, печальной и голой земли -- один только чистый и белый -- одна дорога, одна ноша, один путь -- страдание за всех. Она почувствовала, что это и есть ответ на все ее печали. Жить как жила, идти, как шла, всех любя и все прощая, как Бабушка. Ее душа наполнилась спокойствием. Она поняла, что жизнь ее и пути разрешаются не ею самой, а выше. Она поклонилась кресту и пошла к выходу. У стены кладбища стоял одинокий рикша. Он поджидал ее на ветру, стуча зубами, чтоб заработать свой грош. Экипаж рикши не является его собственностью. Богатые фирмы получили монополию и сдают экипажи. Начав работать, рикша живет в Тянцзине около 8 лет, в Шанхае -- от 4 до 6 и умирает от чахотки. Мать подумала: "Если мир начинает распадаться только на две группы, все же лучше быть жертвой, чем палачом". Между тем в ее отсутствие в доме 11 имело место еще одно событие. Мисс Пинк нанесла второй визит Ирине Горловой. Мисс Пинк изменила свой апостольский день и час, теперь это было: пятница, от 2 до 4. Твердым шагом вошла она в дом и громко спросила: "Ирина Гордова?" -- Ирина услышала голос, и больше всего в жизни ей захотелось не видеть мисс Пинк. Она что-то сообразила и, постучав к Черновым, сказала, что леди-миссионер ожидает кого-то внизу. Профессор вмиг сбежал с лестницы. Он волновался. Он думал, что прибыл кто-то из его корреспондентов. Энергично схватил он руку мисс Пинк, сообщая, что чрезвычайно рад и благодарит за визит и внимание. -- Пора, пора начать действовать! Человечество идет быстрым шагом к самоистреблению. Зоология знает о подобных явлениях в мире низших животных...-- и он пригласил ее в пустую столовую, усадил на стул, запер дверь. Затем он сел напротив -- весь интерес и ожидание. Но мисс Пинк, несколько оглушенная его красноречием, не говорила ничего. Длилось странное молчание. Удивленный профессор произнес: -- Жду ваших слов, сударыня. -- Я пришла помочь павшей девушке. Профессор, никогда не думавший о женщинах в такой терминологии, не понял. -- Какая девушка? Откуда она упала? Почему она упала? Что с нею случилось дальше? Но, впрочем, это частный случай. Поговорим о спасении мира вообще. -- Я пришла видеть девушку -- блудницу. -- Но здесь вы не найдете ее. И затем я принципиально возразил бы против этого термина. Вы не думаете, что, произнося его, вы ставите себя в положение фарисея? -- Я пришла видеть Ирину Гордову. Профессор изумился. -- Но если вы думаете о ней в подобных выражениях, я полагаю, вам лучше бы не встречаться. Это может оскорбить ее. Одним из правил хорошего тона при посещении "трущоб" является терпение, если вдруг дурной запах, грязь или слово оскорбили посетителя. Мисс Пинк объяснила, что по программе ее общества эта часть города принадлежит -- в моральном отношении -- ей. Она должна поэтому видеть Ирину Гордову, и для блага этой последней. -- Простите, я не совсем понимаю,-- спросил профессор.--Вы ей конкретно предлагаете какое-то "благо"? Вы ей? Что же это? -- Моральное руководство к моральному совершенству. -- Вы -- ей? -- переспросил удивленный профессор. -- Да, и ей и всем, кто в этом нуждается. Это есть не только цель моеге визита сюда, это труд всей моей жизни. Профессор соскочил со стула в порыве энтузиазма: -- Я счастлив встретить вас наконец, мисс Пинк! Моральное руководство для всех! Всю мою жизнь я ждал вас и мечтал встретить. Буду горд стать вашим слугой. Я и сам пытался было предлагать человечеству моральное руководство -- но не имел успеха: чего-то недостает в моем методе. Никто не хочет за мной следовать. Научите меня. Как вы это делаете: ваш базис? -- Христианство,-- кратко бросила мисс Пинк. Профессор заволновался еще сильнее: -- Но идут ли за вами? Ведь не вы основали христианство и не сейчас. Все давно знают о нем. И Ирина Гордова знает, конечно. Так зачем вам беспокоить эту милую девушку? Поезжайте-ка лучше, например, в Москву! Ни для кого не секрет, что Политбюро несколько нуждается в моральном руководстве. Я им писал, но... -- Я требую сюда Ирину Гордову! -- Но позвольте, какое право вы на нее имеете? Возможно, она не желает вас видеть. -- Я уже была у нее. -- Не называли ли вы ее и тогда блудницей? Если да, уходите скорее, пока Гарри вас не увидел. Какое уж тут моральное руководство на христианском базисе, когда вы сами далеко не христианка. Вы вошли под ложным предлогом. У вас какие-то другие цели. -- Как вы.смеете! -- вскрикнула мисс Пинк. -- Но позвольте, позвольте,--старался объяснить профессор,---.в вас нет двух основных качеств христианства: любви к ближнему и смирения. Вам нужны доказательства? Отлично. Идя сюда, как много нищих вы встретили и прошли мимо? Почему, например, вы не отдали вашего мехового жакета дрожащим от холода? Вы обязаны отдать, если вы читали Евангелие. И не только жакет, но платье и даже рубашку. Настоящий христианин шел бы "БОС и НАГ" сегодня в Тянцзине. -- Что? -- сказала мисс Пинк, вставая. Идея наготы ее оскорбила.-- Какая дерзость! -- Это не дерзость. Это -- текст. 0на, уже не слушая, направлялась к двери. -- Позвольте, позвольте,-- почти кричал профессор, забегая вперед и загораживая ей дорогу.-- Вы не можете так уйти! Дайте же мне хоть ваше моральное руководство, если вы удерживаете для себя ваш меховой жакет... Она понимала его слова в прямом смысле: он покушался--пока косвенно -- на меховой жакет. Между столом, профессором и стеной было очень узкое пространство, она не могла пройти, не задев его. Ей казалось, как только она его заденет, он ее и схватит. Она -- сильнее, конечно, но кто знает, кто еще скрывается в этой трущобе. Она ясно видела, что погибла. --Это ваш долг--объясниться,--настаивал профессор, пытаясь взять ее за руку.-- Вы ведь дорожите своим честным именем, не правда ли? Вы входите в частный дом без приглашения, под ложным предлогом. Вы называете одну из обитательниц именем, которое заставляет думать, что вы приходите откуда-то, где не знают приличий. Вы выдаете себя за общественного деятеля, но убегаете при первом вопросе о характере вашей деятельности. Вы понимаете, какое это производит впечатление в кругу культурных людей? Вы не можете не понять, вы -- не молоды, мы приблизительно одних лет, христианское ли ваше поведение, не говоря уж об апостольском? Зачем вы шли сюда, и что вам нужно? Человеческое достоинство обязывает вас не лгать. Дайте прямой ответ! -- Дайте мне пройти,-- задыхаясь, шептала мисс Пинк. Она уже дрожала от страха. Вдруг-- и еще от большего страха -- задрожал и профессор. Его лицо исказилось. И тоже страшным шепотом он спросил: -- А... а... у вас ДВЕ руки? Мужество покинуло мисс Пинк, и она вдруг отчаянно закричала: -- Спасите! Этот крик отрезвил профессора. -- Вы боитесь меня, мадам? -- спросил он с удивлением и облегчением. Затем, открыв дверь и галантно отойдя в сторону, он поклонился: -- Пожалуйста, мадам! Я больше не задерживаю вас. Будьте здоровы! Благодарю за любезное посещение. Мисс Пинк ринулась в коридор и вон из дома. 14 Жильцы дома слышали, что в столовой шел громкий разговор. Раскаты голоса профессора отдавали гневом. Резкий крик мисс Пинк вспугнул всех, кто его слышал, но вмешиваться было поздно -- вое видели, как она выбежала ив дома. В столовой они нашли профессора уже спокойного и как ни в чем не бывало. Однако же Ирина чувствовала себя виновной в том, что подвергла профессора испытанию милосердием мисс Пинк. Чтобы загладить угрызения совести, она всех пригласила на чай с печеньем и угощала тут же в столовой. Мать, возвратившись домой, нашла всех вместе, мирно беседующими в столовой за чаем. -- Аврора! -- приветствовала ее Ирина, и ее голос был и очень печален и очень ласков.-- Вот и ваша чашечка чаю. Когда все разошлись, Ирина задержалась в столовой. "Она хочет что-то сказать мне,-- подумала Мать,-- и что-то печальное". -- Вот что,-- начала Ирина и отвернулась к окну, чтобы Мать не видела ее лица. Как бы внимательно рассматривая что-то во дворе, она сказала без всякого выражения в голосе: -- Американская армия оставляет Тянцзин четвертого марта. Через десять дней. И Мать, как когда-то Бабушка ответила Лиде, сказала: -- Десять дней -- это долгое время. Еще десять дней счастья. -- Не правда ли? -- Ирина быстро обернулась и засияла улыбкой.-- Как человек делается жаден! Когда-то, до встречи с Гарри, в китайском доме, где все было мне чуждо и тяжело и неприятно, я, бывало, мечтала об одном дне счастья. Теперь я плачу о том, что их осталось десять. Как хорошо вы это сказали! Улыбаясь, она подошла к Матери. -- Вы лягте и отдохните, Аврора,-- говорила она, заметив, как Мать утомлена, но не подавая вида, что заметила это.-- Я сделаю всю работу за вас, пожалуйста, пожалуйста. Вы лягте на диван и командуйте! -- и она уже укладывала Мать, снимала с нее тяжелые и мокрые ботинки, принесла ей для смены свои шерстяные чулки, помассировала холодные ступни ног -- и отправилась на кухню. Лиде она посоветовала оставить все и идти к Матери. -- Она что-то выглядит нехорошо. Не зная, чем помочь, Лида сказала: -- Знаешь, мама, в церкви пели сегодня "Покаяния отверзи ми двери", хочешь я сейчас для тебя спою? -- Спой. -- Я вот только Петю позову. Одним голосом спеть выйдет не то. Через минуту они стояли около Матери. Высоким, чистым, каким-то святым голосом Лида запела: -- "Покаяния отверзи ми двери, Жизнодавче",-- и Петя следовал за нею, исполняя партию мужской части хора. Пение в пансионе 11 было как бы сигналом для сбора. В доме все более или менее пели, и, заслышав первые ноты, каждый бросал, что делал, и шел на голос, как влекомый магнитом. -- "Утренюет бо дух мой",-- пела уже и Ирина, появляясь из кухни с полотенцем. И мадам Милица, явившись магически тут же, петь хотя и не пела, но подавала по временам два-три басовых звука, роль барабана в оркестре, и отбивала такт: "Весь осквернен, весь, весь, весь осквернен". И Дима свежим альтом пел кое-где, где знал слова и мелодию. -- "На спасения стези..." -- и слезы стояли у всех в глазах. Голос Лиды летел ввысь и взвивался, как ангел. -- Что это, Аня, как будто что-то знакомое поют? -- и профессор быстро направился в столовую. Ангельский голос встретил его словами: -- "...Но надеяся на милость..." -- И он спешил на зов: "но надеяся на милость..." Анна Петровна сошла вниз тихо и медленно и незаметно прикорнула в углу, где, бывало, сиживал мистер Сун. Миссис Парриш теперь уже определенно избегала принимать участие в подобных собраниях. Мадам Климова была готова бежать вниз, но вспомнила, что она -- в папильотках. Она быстро их раскручивала, подкалывая волосы перед зеркалом, но подоспела в столовую только к самому концу. -- Откуда эта ария? -- спросила она, не замечая, что ее вопрос вызвал всеобщее изумление. Надо сказать, что мадам Климова относилась к тому классу сторонников старой России, кто не часто ходит в церковь. Такие люди обычно придут в церковь после начала службы и уйдут до ее конца, успев все же перездороваться со всеми знакомыми и сообщить кой-какие новости. У нее была и общая для этой группы манера креститься, как бы не То смахивая пыль с лица и груди, не то обвеваясь веером. На колени она не опускалась никогда, от этого потом болели ноги. Однако она считала себя сугубо религиозной и в праве поучать других, объясняя значение церкви при случае. Учителя этого типа обычно не знают церковной службы, этим и объясняется ее вопрос, откуда была эта ария. Не получив ответа, она обернулась к Лиде: -- Жаль, что ты -- не моя дочь. Давно бы пела на сцене. Тут в кабаре "У Петрушки" хорошее дают жалованье. Аккомпанемент -- гитара гавайская и балалайка. Вдруг резкий повелительный звонок раздался у входной двери, еще один и опять и опять-- все громче и резче. -- Боже, кто это так звонит? -- воскликнула Лида. А звонок, очевидно, испортившись от грубого обращения, звонил уже не переставая, и казалось, стены дрожали от его звуков. -- Я открою,-- крикнул профессор, бывший ближе всех к двери. Озаренный светом электрической лампочки над входом стоял необыкновенный, невиданный доселе визитер. Казалось, это был самый настоящий Дон Кихот из Ламанчи, но только женского рода. На ней была его шляпа, его плащ. Правда, у нее не было копья, но был свернутый дождевой зонтик, и в отношении его она употребляла те же приемы, какие требовались в действии копьем. Высокая, тощая, с костлявым благородным лицом, она глянула на профессора горящими и мрачными глазами. И по возрасту она, очевидно, была ровесницей Дон Кихоту. Профессор растерялся, и, вместо приветствия, он вдруг начал цитировать: -- В одной из деревень Ламанчи... -- Дорогу! -- по-английски сказала пришедшая, и зонтиком сдвинула профессора со своего пути. Да, это была леди Доротея. 15 Те три дня, что леди Доротея властвовала в доме 11, превратились в воспоминаниях его обитателей в эпическую поэму о героях. Три дня, как буря, как ураган, с ветром, громом, градом и молнией, она бушевала и носилась по дому, не считаясь ни с кем, до конца не находя нужным помнить, где ее комната и где чужие, не признавая ни права собственности, ни неприкосновенности личности, сама не боясь ничего, неуязвимая ни для намеков, ни для насмешек или прямых обвинений, ни для мольбы. В доме пошла полная переоценка ценностей в отношении личностей его обитателей. Леди Доротея совсем не заметила Лиду, но привязалась к Ирине и приказывала ей всюду следовать за собою. Анну Петровну она просто отмахивала в сторону рукой, как муху, если та встречалась ей на дороге, и, казалось, прихлопнула бы, как комара, если бы она решилась Вдруг заговорить. Всякий раз, увидя мадам Климову, она принимала ее за прислугу, делала выговор за что-то и приказывала тут же почистить ей пальто, постирать носовые платки или сбегать на почту. Конечно, платки стирал Кан, он же бегал на почту, но пальто Пришлось почистить, так как Доротея с зонтиком стояла тут же. Напрасно в несколько неудачных приемов мадам Климова пыталась начать повествование о покойном герое, спасителе армий, Климове. На леди Доротею титулы покойного Климова не произвели решительно никакого впечатления. Если профессор пытался в присутствии леди Доротеи упомянуть об Абсолюте, она смотрела на него сверху вниз с презрительной жалостью. Она была высока, профессор же малого роста, и ее взгляд, казалось, весомый, просто вдавливал его в пол. За глаза она называла его "Сыном Абсолюта", в глаза же никак не называла, потому что никогда не обращалась к нему ни с чем. Возможно и то, что с высоты ее роста, взглядом, направленным горизонтально, она просто не замечала его, как не замечала и коврика у двери под ногами, о который постоянно спотыкалась. Профессор страдал, но не по личным чувствам: он понимал, что могла при желании сделать леди Доротея для Абсолюта. Она притопнула и на Диму и на Собаку, приказав обоим не попадаться ей на глава. Когда Доротее понадобился телефон, то Мать, спросив разрешения у миссис Парриш, введя к ней леди Доротею и представила их друг другу должным образом. Но леди не имела памяти на имена, и она называла миссис Парриш -- "женщина с телефоном". Кан трепетал под ее взглядом и отступал на шаг, как только она открывала рот. Петя стал "мальчишкой в доме". К Матери же она относилась со всей возможной для нее вежливостью и симпатией: часто хлопала ее по плечу тяжелой костлявой рукой и каждое утро спрашивала, не болят ли у нее зубы. Леди Доротея жила, собственно, в отеле, но, казалось, она владела тайной быть вездесущей. И по ночам, когда все определенно знали, что она отбыла в отель, в доме 11 все еще раздавались ее шаги, голос, падали вещи и хлопали двери. Возможно, что это было уже только эхо, но оно мешало спать, и все обитатели пансиона похудели и осунулись. Как было обещано, она разыскала всю потерянную было в Гонконге собственность Милицы. И сундук с мешком прибыли на такси. Оба выглядели пыльными; видно было, что обращались с ними бесцеремонно. Мадам Милица на много часов заперлась со своими вещами в своей комнате и когда наконец вышла оттуда, она выглядела уже, как в час своего первого появления перед читателем, то есть в ореоле необычайно обильной прически и с колодой карт в руках. Начались долгие сеансы гаданий. Леди Доротея монополизировала мадам Милицу, и молодежи не удалось узнать судьбу. Между сеансами она приказала Пете привести к ней "генерала с картами", чье имя -было записано в ее адресной книжке. Из комнаты миссис Парриш она разговаривала с английским консулом, и было непонятно, зачем ей телефон. Если б только она попросила консула стать у открытого окна, он мог бы ясно слышать ее голос, шедший волной над несколькими кварталами, отделявшими дом 11 от консульства. Расстояние было всего-то около полумили. Все в окрестностях узнали, что она требовала послать к ней немедленно кого-либо из вице-консулов и настаивала, чтоб человек этот "был с головой". Дело шло о бумагах для мадам Милицы. Поняв, что в дом вот-вот прибудет английский вице-консул, мадам Климова бросилась завиваться, один глаз ее был направлен в зеркало, другой за окно: она хотела лично открыть двери ожидаемому джентльмену. "Он, наверное, будет в цилиндре",-- волновалась она, и сердце ее трепетало и замирало сладко. Ей еще не приходилось иметь дело с джентльменом в цилиндре: она видела их или на картинке, или на очень большом расстоянии. В тот единственный момент, когда она не была на страже, надевая платье, а оно, сделавшись почему-то узким, не продернулось сразу, то есть когда она не смотрела в окно, профессор, вовсе и не искавший этой чести, удосужился открыть дверь английскому вице-консулу. И оказалось, что это был тот самый вице-консул, с которым профессор имел неприятный разговор по поводу письма. Он тут же вслух констатировал факт, что они уже встречались. Вице-консул промолчал. Узнал ли он профессора? Если нет, его можно и извинить. Он шел к леди, известной своими особенностями всем английским консулам на трех континентах, но которую нельзя было "осадить": она принадлежала к высшему английскому обществу и очень могла "осадить" в ответ. К тому же он получил кое-какие инструкции от консула и предвидел, что на некоторое время его жизненный путь не будет усыпан розами. Естественно, что к профессору он был так холоден, как может быть холоден только английский консульский чиновник в пасмурный и ветреный день февраля. Его прибытие в дом 11 сейчас же подняло престиж Кана среди прислуги соседних кварталов. Повара отодвинули кастрюли на плитах и ринулись в кухню, где работал Кан, за информацией. И он, конечно, дал волю своей творческой фантазии. "Генерал с картами" был встречен Доротеей сердечно и с большой признательностью. Он сообщил о факте величайшей важности: он видел поручика Булата здесь, в Тянцзине, три года тому назад. Да, своими собственными глазами. Да, живым, хотя и сильно похудевшим. Да, здесь, в Тянцзине. Они сообща открыли предприятие -- увы! -- приведшее их немедленно к банкротству. Они варили русский хлебный квас и продавали его у входа в парк, на другом берегу Хэй-Хо. Обанкротившись, они расстались. Генерал, географические карты которого составляли всю его собственность -- движимую и недвижимую, устроился в Тянцзине: утром от шести до восьми он разносил молоко с русской молочной фермы; в двенадцать он исполнял роль агента одного маленького отеля, встречая пассажирский поезд и зазывая в отель; от двух до трех он давал урок алгебры в школе; от четырех до шести выдавал книги в русской библиотеке; накануне праздников и в праздники он стоял за свечным ящиком в церкви; раз в год, вместе с казачьим хором, он выступал на сцене. Все это кое-как кормило его. Но поручик Булат, переписав для себя рецепт хлебного кваса, ушел пешком в Шанхай. По мнению генерала, поручика следовало искать в Шанхае везде, где есть надпись: "Здесь продается настоящий русский хлебный квас". Жил ли гусарский поручик Булат в полном одиночестве? На этот вопрос генерал не хотел бы отвечать, так как он был и хорошим другом и джентльменом. Но перед ним стояла леди Доротея, и, не имея опыта с подобным видом военной опасности, генерал растерялся. Он неохотно сообщил, что при поручике была "некая дама", известная кратко под именем Нюры. Она разливала квас в бутылки и помогала зазывать покупателей. Под честным словом генерал подтвердил, что все сказанное -- правда и что больше он ничего не знает. Установить подробности, особенно о "даме Нюре", было уже задачей Милицы. В наглухо запертой комнате она, леди Доротея и карты были заняты этим около часа. Наконец настал момент отъезда. То, что не упаковалось, было отдано Матери как подарок от леди Доротеи. Она получила шесть термосов, десять фунтов сухого и горького шоколада, большую кастрюлю со спиртовкой и шесть пар огромных меховых перчаток. Мадам Милица отдала свою новую сумку Лиде. Сама же, с прежним мешком и сундуком, оплакивала все же потерю шляпы, вместо которой леди Доротея купила ей шотландский берет. Кан был должным образом выруган за ряд мелких мошенничеств, а затем одарен десятидолларовой ассигнацией. Отъезд был шумен. Агент из отеля все добивался узнать, сколько мест багажа он должен взять из этого дома и где они, эти вещи, но спросить было не у кого: никто не знал, все суетились. К самой же леди агент не решался подойти, да и невозможно было, так как она с утра была вооружена и прекрасно фехтовала зонтиком. Собака первая сообразила, что безопаснее удалиться из дома, пока леди Доротея не выедет. Потом миссис Парриш пригласила Диму и Лиду с собой в кинематограф. Далее Анна Петровна увела профессора в парк. Когда дом несколько опустел, положение стало яснее: эти две дамы уезжают, те вещи принадлежат им. Петя -- главный носильщик по .назначению леди Доротеи -- заменял агента из отеля, выгнанного во двор за настойчивые вопросы. Она сама громко командовала теперь, как и при отъезде каравана в 60 человек, рано утром на верблюдах, и подымала такое же эхо, как среди пустынь и холмов далекой Монголии. Наконец прибыл и "человек с головой" в автомобиле английского консульства; тот же прежний, но похудевший вице-консул. Он еще раз не узнал профессора. Правда, все его внимание и сила были сосредоточены на том, чтобы удержать леди Доротею в автомобиле, но она до последней минуты командовала, высовывая голову в шлеме из дверей автомобиля. Мадам Милица долго пыталась взобраться с другой стороны в запертую дверь автомобиля, но и это ускользнуло от внимания вице-консула, и уже сам шофер из жалости открыл дверцу для нее. Наконец обе дамы отъехали с поклонами и криками. Молчал только бедный вице-консул, он выглядел Святым Севастьяном, притиснутый двумя дамами, вещами и почти пронзенный зонтиком. Автомобиль удалился; уже не слышно было криков, а провожавшие все еще стояли, каждый на том месте, где его видела в последний раз леди Доротея. У всех кружилась голова, и кто мог, опирался о стену или притолоку двери. Мать объявила всеобщий отдых., Уборку отложили до завтра. Вернувшаяся миссис Парриш предложила всем аспирин. Но потребовалось три дня, чтобы успокоились люди, перестали падать вещи и замолкло эхо голосов. Первой оправилась Собака. Глубже всех этот отъезд переживался мадам Климовой. Уж чего только она ни делала, чтобы "подружиться" с леди Доротеей. Вполне понимая рискованность своего поступка, она сообщила все же, что Климов был при царе министром иностранных дел. Это не произвело никакого впечатления, а выше фантазия Климовой не подымалась. Были у нее и другие заботы, например, что же, в конце концов, надо сделать, чтобы встречные принимали даму за аристократку? Она -- Климова -- и душилась, и пудрилась, и завивалась, прежде чем выйти из дома, а леди Доротея ходила в каких-то странных монгольских лохмотьях, но если поставить их рядом -- Климову и Доротею -- почему-то все догадываются, кто именно леди. И еще загадка: почему и графиня, и леди Доротея. и неаристократка миссис Парриш, как будто сговорившись, исключали Климову из сферы своего внимания. Но была для нее и положительная сторона в эпизоде приезда Доротеи: теперь Климова была фактически знакома с английской аристократией. Уже она прикидывала в уме, что можно из этого сделать. В голове созревал рассказ о мимолетной -- увы! -- но прекрасной дружбе с первого взгляда. И Климова вдумчиво составляла список, кого из знакомых посетить в целях распространения рассказа. По привычке она всех повышала в чине: вице-консул стал уже консулом, а леди Доротея -- кузиной и тайной любовницей -- чьей? Нет, угадайте сами. 16 Ирина вошла в комнату и медленно закрыла дверь за собой. Машинально она сняла шляпу, переоделась в халат, голубой с белыми летящими птицами, переменила обувь, умылась, почистила снятые вещи и спрятала их по местам. Все это она делала странно -- и как будто бы очень внимательно и совершенно рассеянно. Когда все было закончено и больше делать было нечего, она остановилась посреди комнаты, беспокойно глядя по сторонам, ища, чем бы тотчас же заняться, чтобы не думать, не дать себе окончательно углубиться в то главное, что ее мучило. Но ничего такого, чем бы заняться, она не нашла,-- и наступил наконец тот момент, которого она боялась и от которого старалась укрыться: она была одна со своими мыслями. Еще раз она беспомощно огляделась кругом. Ей показалось, что комната была залита горем. Тоска стояла в ней, как дым. Ничего не было видно. Нечем было дышать. Шатаясь, она подошла к окну, стала на колени и положила голову на холодный подоконник. -- У иных есть мать, у других -- сестра, родные, друзья. Кто меня поддержит? Гарри должен был уехать на днях. Конечно, он обещал писать, посылать деньги, выписать ее когда-то, и там, как станет возможно, на ней жениться. Верить ему или не верить? Надеяться -- или же сразу склонить голову под ударом? Она не имела причин сомневаться в том, что он ее любит. Но тех девушек, которых десятки ходят по улицам, тех тоже любили. По традиции русские девушки начинают всегда только с любви, но как они кончают? С первого дня этой любви на чужбине злая судьба уже ходит около, заглядывая в окна, стоит на пороге. Без родины нет счастья, нет защиты, есть случай, авантюра и гибель. Зачем Гарри будет верен ей? Он уедет, а письма не всегда доходят, даже если их писать. Он приедет на родину, в свою землю, свой город, в отцовский дом, в объятия матери, к улыбкам сестры, к шуткам братьев. К уюту, к смеху, к друзьям и тем девушкам, с которыми рос и учился в школе. Зачем тут Ирина? Причем она? Можно ли винить Гарри? Забыть ту, кого он любил в Китае? Да это так часто случается и повторяется, что, очевидно, за этим кроется какой-то жизненный закон, и Гарри не виноват ни в чем. Она так его любила, что ей хотелось его заранее оправдать во всем, чтоб сохранить если не его, то воспоминание о нем прекрасным и чистым. Ей было нужно самой, необходимо, как дышать, быть уверенной, что пережитое -- не авантюра, а любовь, и воспоминание хранить незапятнанным, что бы ни случилось. И вдруг она почувствовала страстное желание молиться. Оно являлось ей давно и издалека. Во все эти хмурые февральские дни с тусклым солнцем, с низким небом, с нищими, дрожащими на углах, с голодом, холодом, тревогой -- в ней подымалось и все росло это желание. Вдруг хотелось закричать и позвать на помощь Бога, скрытого в видимом мире, и так глубоко, что она не могла ни найти, ни различить Его присутствия в хаосе человеческих страданий. И сейчас это страстное желание молиться вызвало в ней большое духовное напряжение: она вся подобралась и затихла, вся -- внимание и молчание. Она как бы опустошалась от всего ненужного, неважного, мелкого, как будто сознание очищало ей дорогу и поле зрения. Она, склонившись, как бы глядела теперь в глубокий колодец, старалась там, в глубине, на дне, увидеть свой истинный образ. И она уже начинала себя различать, хотя еще не вполне ясно, потому что еще волновалась вода, и по ней еще колебались и расходились круги. Вдруг чистый лик надежды блеснул оттуда. Что-то близкое к счастью уже вставало в ее сердце, но она усомнилась. "В этот безрадостный день какое может случиться со мной чудо? -- И тут она испугалась: -- Это -- сомнение. Не надо его слушать". Неясно, но чувствовалось, что ей что-то уже обещано, но оно еще не здесь, не с нею, и надо молиться. -- Господи,-- сказала она вслух,-- я -- Твоя грешница. У меня нет никого, кроме Тебя, и Тебя я прошу о помощи. -- Декламация в пустое пространство! -- сказал другой голос уже внутри ее. И это был тоже ее голос, но иронический голос ее сомнения. -- Не буду слушать,-- шептала Ирина. И продолжала молиться: -- Не жалей меня, Господи, больше меры. Если надо страдать, я готова. Только не покидай меня в страдании. Не оставляй меня одну, пусть я знаю, что Ты близко, пусть я вижу, где Твоя воля, пусть я чувствую Твою ведущую руку. Но другой голос тоже говорил. Он спрашивал: -- К чему это? Чего ты хочешь? Что может случиться, какое чудо? Он уезжает. Ты остаешься. Ну и прими это мужественно, без истерики. Брось эту комедию-- молиться, да еще вслух. Смешно. Этот саркастический голос был и ее, и не ее. Она боялась ему уступить и встать с колен, перестать молиться. Она знала, что одна минута сомнения была ей чем-то очень опасной. -- Господи! -- крикнула она вслух.-- Не молчи! Посмотри на меня! Протяни руку. Вспомни Твои же Слова. Где Ты? И вне себя от страдания, отчаяния, слез она громко вскрикивала: -- Помоги мне! Помоги мне! Помоги мне! В эту минуту Гарри бежал вверх по лестнице к Ирине. Его лицо выражало сильное волнение. Когда он услышал крик Ирины, он не понял ее русских слов, но по голосу понял, что она в страхе, что с ней происходит несчастье. Он в ужасе ринулся вперед и рванул дверь. Она широко распахнулась. С искаженным от ужаса лицом он стоял на пороге. Ирина, увидя его, шатаясь, встала с колен -- и ее лицо было тоже искажено волнением и страхом. Она подошла к нему ближе и смотрела ему прямо в глаза, удивляясь. Он не мог быть настоящим, реальным. В этот час он всегда был занят службой. Так они стояли несколько мгновений молча, глядя один на другого и удивляясь необычайности встречи. Гарри пришел в себя первый. Он вдруг вспомнил, зачем бежал так поспешно к Ирине. Его лицо вспыхнуло радостью. -- Ирина,-- сказал он весело,-- женимся! Мы подавали прошение в Вашингтон и получили разрешение. Сейчас пришла телеграмма. Вместе поедем домой. -- Что? -- спросила она бесцветным, беззвучным голосом.--Что ты сказал? Скажи еще раз. -- Я получил разрешение. Мы можем венчаться, когда угодно, хоть сегодня, сейчас. -- Повтори еще раз,-- просила она тем же тоном. И вдруг она поняла. Она всплеснула руками, потом хотела протянуть руки к нему -- и вдруг со счастливым вздохом упала в обморок к его ногам. Эта телеграмма из Вашингтона сделалась предметом интереса и рассуждении во всем городе. Наибольший энтузиазм она вызвала в беднейших европейских кварталах, где жили русские: сорок невест там готовились к венцу. Уже устанавливалась очередь в консульстве и в церкви. А как им завидовали! Завидовали уже во всех кварталах города: только бы уехать из Тянцзина -- а там дальше будь, что будет!-- являлось каждому, как лучезарное счастье. Итак. сорок невест осушили свои слезы и начали спешно готовиться к венцу. Засуетились портные, сапожники, чистильщики и прачки, так как в Китае индивидуальная удача сейчас же принимает массовый характер. Весь этот люд тоже благословлял телеграмму из Вашингтона. Пансион 11 закипел в приготовлениях. Все, кто мог держать иглу или утюг, шили и гладили. Платье шили простое, чтоб было практично, на фату недоставало денег. Но обед устраивался обильный; меню составляли Лида и Дима, поэтому мороженого заказано было по две порции на каждого гостя. Свадьбу назначили на второе марта. Накануне вечером устроили нечто вроде девичника. Так как Ирина была сиротой, Лида пела ей грустные народные песни.. Мать знала мотивы, а профессор, перерыв все библиотеки, нашел сборник старинных обрядовых песен, так что были и слова. Все одарили невесту. Но только подарок миссис Парриш имел ценность: это была прекрасная вышитая скатерть. На ней и решили пировать после венчания. Второго марта, в четыре часа, свадебная процессия на рикшах отправилась из дома 11 в церковь. Впереди катил Дима -- шафер, в синем новом костюме, купленном ему миссис Парриш, с цветком в петличке. Он торжественно вез икону. Лида была в своем белом платье, и многие ее принимали за невесту. Остальные пытались принарядиться, но их возможности были скудны. Гарри ждал в церкви. Три друга-солдата стояли с ним. Были и графиня, и Леон. Позднее приехала на автомобиле и миссис Парриш. Анна Петровна настояла на том, чтоб остаться дома и встретить молодых после венца. Ее целью было удержать профессора дома. Он очень хотел ехать в церковь, но она нашлась что сказать: -- А кто встретит их и скажет речь на пороге дома? Профессор ходил по комнате, обдумывая речь. Вскоре он сбежал весело вниз помогать жене и Кану в столовой. -- Тема речи,-- сообщил он,-- сравнение с бедной свадьбой в Кане Галилейской. Помнишь, у них не хватило угощения. Уверен, что и у нас не хватит. Священник, величественный отец Петр, не зная английского языка, все же с помощью словаря Александрова объяснился с Гарри. Документы были в порядке. После Ирины больше всех волновался Дима. Он впервые видел обряд венчания: золотые короны, кольца, вино в серебряном блюдечке. А вдруг Гарри был король? Почему он скрывал это? Но разговаривать в церкви нельзя, он только таращил глазки и морщил носик. "Так вот как венчают! -- думал он.-- Понятно, что никто не хочет быть холостым!" Лида думала: "И я буду так же стоять рядом с Джимом, и нас так же будут венчать. Я надену это же платье, но надо накопить денег на фату". Отец Петр, любимый в городе церковный оратор, не потому, что действительно хорошо говорил, а, скорее, потому, что всегда сердцем подходил вплотную к моменту, после венчания обратился к молодым со "словом". Прием отца Петра был всегда один: начинал он с великой грусти и, проводя слушателя через гамму печальных мыслей и чувств, заканчивал вдруг самой радостной нотой. Его "слова" действовали на всех, как освежающий душ. -- Не здесь бы, на чужой стороне, и не с иностранным солдатом, хотел бы я повенчать тебя, последняя дочь угасшей русской благородной семьи,-- так начал он.-- Не вижу вокруг тебя ни родителей твоих, ни братьев, ни сестер, ни родных, ни друзей детства. Стоишь ты перед алтарем круглая сирота. А отсюда поедешь с мужем-иностранцем в чужие, далекие края и даже говорить забудешь по-русски. Как тебя встретят там? Кто выбежит обнять тебя при встрече? Кто назовет ласковым именем? Возможно, ты встретишь только вражду да насмешку. Не нашлось тебе места на родине! Мачехой тебе стала Россия, и ты -- сирота -- бежишь от нее к другой мачехе. Это ли счастье? Русские женщины вокруг Ирины уже все потихоньку плакали. Слезы стояли и в глазах Ирины, и плечи ее дрожали от усилий сдержать эти слезы. Гарри и его друзья недоумевали и, казалось, были даже слегка испуганы этим всеобщим выражением горя. -- Это ли счастье? -- еще раз горько спросил отец Петр, и вдруг сам себе громогласно ответил: -- Да, это и есть счастье! Ты выходишь замуж по любви, по свободному выбору. Это -- главное счастье для женщины. Ничего нет в семейной жизни, что могло бы заменить любовь. В городе, где только горе, нужда, страх, ты нашла любовь, мужа, защитника и друга -- и он, взяв твою руку, уводит тебя в страну, где нет войны, где на углах улиц не лежат трупы замерзших за ночь людей. У тебя есть теперь и отчизна, и свобода, и паспорт. С любовью -- везде дом, везде уют. И поезжай, и живи, и радуйся! Благословляю тебя и мужа твоего на долгую, долгую счастливую жизнь. Будь достойной дочерью твоей новой страны. Служи ей и чти ее, как ты чтила бы родную. И вы, друзья невесты, веселитесь и радуйтесь! Была среди вас сирота -- и что сталось с нею? Кто она теперь? Счастливая жена любящего мужа. Привет и от нас всех американцам и спасибо: в эти трудные дни они удочерили нашу сиротку! "Слово" закончилось. Все чувствовали себя радостно. Гарри не понял ничего, но был очень доволен счастливым видом невесты и гостей. Во время речи, всякий раз, когда отец Петр произносил "Америка", Гарри слегка кланялся, так как чувствовал, что каким-то образом представляет всю свою страну. Черновы встретили молодых на пороге и осыпали их хмелем. Уже забыв о Кане Галилейской, профессор говорил совсем другое: -- Уступим материалистам фабрики, ружья, машины, их торговлю, их промышленность, их деньги. Нашим пусть будет царство высоких мыслей и красоты. Молодые супруги! Стройте мир, где мужчина -- рыцарь, где женщина -- фея, где любовь вечна -- и жизнь ваша будет сладкой! При слове "сладкой" Дима вспомнил о двойной порции мороженого. Он крикнул "ура!" и кинулся в столовую. Его "ура" было подхвачено всеми, и это явилось прекрасным заключением речи профессора. 17 -- Аня,-- с упреком сказал профессор, останавливаясь позади ее стула и через ее плечо глядя на письмо, которое она для него переписывала,-- я положительно не понимаю, что с тобой. Где же твой прекрасный почерк? Почему ты стала вдруг так скверно писать? -- Я становлюсь старой,-- тихо ответила Анна Петровна,-- и руки дрожат от слабости. -- Глупости. Кому ты это говоришь? Я живу с тобою почти полстолетия и не вижу в тебе никакой перемены. Тут должна быть другая причина. Не такая ты старая, чтобы так скверно писать. В чем дело? -- Право, ни в чем, кроме тога, что я сказала. Иначе она и не могла ответить. Возможно ли было сказать, что его письма были всему причиной. Они пугали ее, и из глаз ее текли слезы, и руки начинали дрожать. Она переписывала еще раз это письмо к "брату Каину" от Авеля, еще живого, простирающего руки к жестокому брату с мольбой о примирении. Было ли, могло ли быть подобное письмо делом рук и мысли здорового человека? Не являлось ли оно продуктом больного воображения, невозвратно потрясенного ума и сердца? Могла ли она ему сказать, что уже не отправляет его писем, не втайне там же, на почте, разрывает их на кусочки. И, придя домой, она находит его углубленным в расчеты, когда -- при настоящей почтовой разрухе -- можно ожидать скорейшего ответа на отправленное ею письмо, и затем отмечающим в календаре: ответ из Вашингтона, ответ из Мадрида, ответ из Рима. В это утро Анна Петровна решилась наконец сделать то, о чем она долго думала, что откладывала, на что никак не могла отважиться: откровенно поговорить с доктором. Этот шаг казался ей почти преступлением, как будто она выдавала профессора врагу. Но идти было нужно. И она в уме "собирала весь материал", по выражению мужа, "для выяснения своей идеи": его подозрения, страхи, припадки беспричинного гнева, которые повторялись все чаще, странные речи, нелогичные поступки, внезапная веселость и все растущая рассеянность и забывчивость. Он как бы летел куда-то, и летел все быстрее, и не мог остановиться; пространство между ними все увеличивалось, они часто не понимали один другого. Если она здорова -- он болен. Или наоборот. Анна Петровна знала, что он не станет добровольно лечиться. Ей приходилось действовать по секрету: идти к доктору самой и просить совета. Конечно, не могло быть лучшего доктора в данном случае, чем доктор Айзик. Он принял ее немедленно и выслушал ее рассказ очень внимательно. -- Понимаю,-- сказал доктор.-- Я приду к вам сегодня вечером как гость. Приведите мужа в столовую немедленно, как я приду. Когда мы с ним разговоримся, оставьте нас наедине. Остальное предоставьте мне. Завтра утром придите сюда, и я сообщу вам мое мнение. -- Доктор,-- начала Анна Петровна сконфуженно и смиренно,-- я не знаю, когда и как мы сумеем вам заплатить. Возможно, что никогда не заплатим. -- Последнее будет самое лучшее,-- ответил доктор.-- Я себя чувствую должником профессора. Я читал его труды по геологии. Зная, как бескорыстно трудится ученый, я считаю, что общество -- его должник. Вернувшись от доктора, Анна Петровна сообщила Матери, что вечером придет доктор Айзик, и хорошо бы этому придать вид посещения гостя. -- Как это кстати,-- ответила Мать,-- сегодня последний вечер, что Ирина проводит с нами. Завтра она уезжает. Осталось и кое-что к чаю от свадьбы. Мы также сварим шоколад леди Доретеи. Выйдет званый вечер. Профессор ни о чем не догадается. С большим волнением и беспокойством ожидала Анна Петровна вечера. Вечер начался хорошо. Профессор был душою собрания: многоречив, галантен, весел. Особое внимание он уделял именно доктору, придерживаясь интересов его профессии. -- Вы не думаете, доктор, что мир идет к безумию? Понаблюдайте хотя бы этот город. Чья это земля? Китайцев. Кто управляет ею? Японцы. Кому принадлежит кусок земли, на котором мы сейчас сидим? Англии. Кто я? Русский, от которого отказалась и советская и эмигрантская Россия. Что я сделал преступного? Ничего. Чей я? Ничей. У меня нет на земле хозяина. И все же все вышеупомянутые страны гонят и преследуют меня, словно я поступил в исключительную собственность каждой. Более того, каждая из них издает законы, противоречащие один другому, но я каким-то образом должен все сразу их исполнять. Если я и захотел бы стать лояльным, в каком порядке я должен начать исполнять эти противоречивые законы? Кому первому поклониться? Вы знаете это, доктор? -- Не знаю. -- Пойдем далее. Не исполняя законов, я тем самым делаюсь преступником. Подумайте -- перед несколькими мировыми державами! Просто сидя здесь и распивая чай, я оскорбляю и нарушаю права и законы трех держав: Японии, Китая и России. Если я появлюсь в России -- меня посадят в советскую тюрьму; если я переступлю границу концессии -- меня посадят в японскую тюрьму. Мои несколько шагов по твердой земле поднимают против меня целые государства. Но я сижу здесь и даже этот факт каким-то таинственным образом оскорбляет Японию и несносен кое-кому из русских эмигрантов. Я еще жив только потому, что эта британская концессия защищает всех своих резидентов от внешних преследований, точнее, она защищает не человека, а свои суверенные права. Не из человеколюбия или жалости она дает мне свое покровительство, не потому, что я--стар или я -- ученый, труды которого по геологии Англия имеет во всех университетских библиотеках,-- нет, они защищают меня потому, что мне случилось нанять здесь комнату, на земле их концессии. Будь я темная личность, грубый и вредный человек, они поступали бы со мной точно так же. Они меня защищают на том же основании, как мы все защищали бы эту нашу собаку, потому что она живет в нашем доме. Кто же делает жизнь такой нестерпимой для среднего человека? Правительства? Но не является ли их задачей, для которой они, собственно, и придуманы, облегчать, именно облегчать жизнь и именно среднего человека. И еще: почему они все действуют по отношению ко мне одинаково, если они существуют на разных базисах и руководствуются противоположными доктринами? Вам не кажется, доктор, что правительства уже сошли с ума? -- На это трудно ответить. -- Продолжаю. Если какое-либо правительство -- с очевидностью для всех -- сошло с ума, почему его коллективно не запереть бы в дом умалишенных, как это делают со средним человеком. Это ваше дело, доктора психопатологии! Что говорит ваша наука? Какой ваш критерий, чтобы или отпустить человека гулять по свету, или запереть его на замок? Как вы узнаете, кто из сидящих перед вами уже опасен для общества? Как вы, доктор, знаете, что вы сами в этот момент вполне нормальны и имеете право произносить суждение о другом? Доктор ничего не ответил на это. -- Перейдем к вам лично, дорогой доктор. Я преклоняюсь пред вами,-- и профессор ему действительно поклонился,-- слыхал о ваших талантах, о замечательных хирургических операциях, о вашей доброте и любви к человечеству. И что же? Человек, скажем, Сталин, вздумает преследовать вас почему-то, и вы, человек вообще большого мужества, бежите к другому хозяину, скажем, к Гитлеру. Потом Гитлер вздумал вас преследовать, и вы -- с еще большим мужеством -- бежите сюда, где всякий японский полицейский, на минутку вообразивший себя Наполеоном или Чингисханом, может безнаказанно убить вас, если пришел такой момент вдохновения, и в его револьвере есть пуля. Вы -- нормальный человек, он -- сумасшедший, но это он убивает вас, а не наоборот. Вы держите его на воле, чтобы он убрал вас с земли. И все же вы считаете, что честно служите и науке и человечеству. Считаете? -- Мм...-- произнес наконец доктор. -- Допустим, вы начали догадываться, что местное правительство, войска, полиция и часть населения уже сошли с ума. Что делаете вы? Вы отсылаете жену в совершенно фантастическую страну, где публика бегает в припадке "амок" (беспричинная ярость с готовностью убить) между обедом и вечерним чаем, чтобы ваша жена поискала там уголок для мир ной и спокойной жизни. Если вы позволяете так обращаться с вами -- прекрасным, благородным, образованным и добрым человеком,-- с вами, а значит, и с частью человечества, подобной вам,-- и молчите и будете молчать до смерти, то есть пока вас все-таки убьют, то, скажите же мне, доктор, кто тут сумасшедший -- вы или ваши преследователи? -- Если вы так ставите вопрос,-- начал было доктор и опять замолчал. -- Ну вот,-- уже весело подхватил профессор,-- научно вы знаете все о человеческом мозге, а вот не ответили мне ни на один вопрос. Это и есть участь точных наук: точно они не приложимы к фактам жизни. Ну, поставьте все это на базис здравого смысла, как вы знаете, не оправдываемого научной философией. Что происходит? Вы самоотверженно живете для того, чтоб сохранять гибнущему миру его безумцев. Они же хотят вас уничтожить. Они не понимают. что вы -- специалист по нервным и мозговым болезням -- нужны им больше, чем хлеб и воздух. Видите, до какой степени они уже помешались? Можно, конечно, молиться, скажем, на Гитлера, но кто же захочет предоставить ему для трепанации свой собственный череп? И хотя Гитлера нетрудно найти, потенциально их много, и делается все больше, на Гитлера не учатся по десять лет и не сдают экзамена,-- такого же хирурга, как вы, надо ждать лет двадцать, пока он выучится и приобретет опыт. Вы, доктор, вы делаетесь необходимейшим человеком во всяком нынешнем обществе. Но вас гонят те, которых вы уже лечили или еще будете лечить. Доктор, доктор, хорошо ли вы поступаете в отношении здоровой и несчастной части человечества? Доктор Айзик чувствовал себя неловко -- Предположим,-- сказал он.-- мы не станем уделять так много внимания моей особе. Тут произошло событие, прервавшее разговор. Зная, как трудно иногда избавиться от присутствия мадам Климовой, и зная к тому же, что она не оставила своей мысли "подлечиться" у доктора Айзика от нервов, которые "расшалились" по причине материнского беспокойства об Алле, Анна Петровна и Мать решили скрыть от нее предполагавшийся "званый вечер". Она к тому же уходила на какое-то дамское заседание с чаем и печеньем. Вернувшись и узнав от Кана, что в столовой гости и пьют чай, она заподозрила, что "журфикс" был скрыт от нее, и ею "неглижировали". Однако же она решила "появиться невзначай". В таких случаях она входила, шутливо декламируя: "Она идет, легка, как греза". И тут она произнесла эту любимую фразу и весело заключила: "Всем здравия желаю!" Как только она вошла, миссис Парриш поднялась, чтобы уйти. Теперь всегда так и было: миссис Парриш немедленно покидала ту комнату, куда входила мадам Климова. Это поведение по отношению к себе, да еще и от кого? -- от бывшей запойной пьяницы -- было ударом кинжала в "деликатное" сердце мадам Климовой. Не зная по-английски, она не могла даже пустить вслед подходящей реплики. Пришлось заметить по-русски: -- Англия ретировалась. Никто ничего не сказал на это, и вдруг мадам Климова страшно рассердилась. Что они тут сидят :так весело? Подумаешь тоже, наслаждаются жизнью! И ей захотелось тут же сразу разрушить их уютный вечер, поставить их всех на место, чтоб вспомнили, кто они, что им надо трепетать от уважения и страха, а не так вот рассесться вокруг стола и радоваться чему-то. Подумаешь, миллионеры! Да она одна может всех их уничтожить! -- Где ваш новенький муженек? -- сладким голосом спросила она Ирину.-- Неужели уже не дорожит вашим обществом? -- И зная, что Ирина, пожалуй, ничего не ответит и будет неловко ей же, Климовой, она вдруг накинулась на Диму: -- Ну-ка подвинься! Ты уже большой мальчишка, мог бы учиться манерам. Беги отсюда, тебе, наверное, уже пора ехать в Англию. Облачко прошло по лицу Димы, носик сморщился. При слове "Англия" слеза блеснула в глазах Матери. Петя заговорил, чтобы переменить тему: Профессор, вы нарисовали нам интересную картину политического положения в мире... -- В мире! -- перебила мадам Климова.-- Вам всем тут надо бы подумать о положении в Тянцзине, именно о вашем собственном политическом положении. Хотите новость? Скоро Япония возьмет себе все иностранные концессии Тянцзина. Вы понимаете, что это значит для тех, кто бегает в советское консульство сотрудничать? Да и для тех англичанок, перед которыми тут пресмыкаются, которым безнаказанно позволяют оскорблять вдову покойного героя Климова, чье имя и не забылось и не забудется. -- Вы должны извинить миссис Парриш,-- мягко начала Мать.-- Она не имеет в виду оскорблять кого-либо. Она избегает незнакомого общества по английской манере... -- Манере? -- закричала мадам Климова.-- Ее надо бы научить и другим манерам. Не беспокойтесь, не долго ждать. Япония поставила Китай на колени, поставит и Англию. -- Позвольте, позвольте,-- вскричал профессор.-- Зачем же именно ставить всех на колени? Япония обещает братскую любовь и содружество. И вдруг самообладание покинуло Петю. -- Китай еще встанет с колен и поставит на колени Японию. И поделом ей за ее жестокость! -- Жестокость?! -- взвизгнула мадам Климова. Она сузила глаза и смотрела на Петю взглядом пантеры: куда вонзить, когти.-- Конечно, вам, как битому по физиономии японским офицером в присутствии сотни людей и молча проглотившему пощечину... Все ахнули. Никто, кроме Матери, не знал о пощечине. Мать поднялась и дрожащим голосом начала: -- Мадам Климова... я прошу вас... пожалуйста... По ее тону все поняли, что сказанное Климовой было правдой. Петю бил японец. -- Петя, Петя! -- закричал Дима.-- Они тебя били? Тебе было больно? -- И он зарыдал. Мать обняла Диму, стараясь его успокоить. Лида тоже поднялась с места и как-то странно взмахивала руками, как бы отгоняя что-то. Потом она кинулась к Пете, положила голову ему на плечо и заплакала. Анна Петровна в своем углу сжалась в комочек и прижимала руки ко рту, как бы удерживая себя от желания закричать. Петя поднял голову и смотрел на мадам Климову все более и более темнеющими глазами. -- Вы уже оскорбили всех находящихся в этой комнате. Может быть, вы согласитесь выйти отсюда? Вы все сказали, что намеревались? -- Все? -- захлебнулась мадам Климова от ярости.-- О, нет! Не все. Далеко не все! Я хочу добавить, что сейчас же съеду из дома, полного пороков и государственной измены. Что это вы выпучили глаза на меня? -- вдруг накинулась она на Ирину.-- Это на вас надо пучить глаза, содержанка американской армии! Хорошо пахнет доллар? Лети в Америку, освобождай место -- уже вторая кандидатка на доллар подрастает в доме. Так нет обручального кольца, Лида? А нежная всеобщая мамочка собирает и мальчика в Англию, отдает пьянице, лишь бы избавиться от племянничка. Тут и гадалка, тут и профессор -- да такой умный, что ему пора в дом сумасшедших. И еврейский доктор -- ничьей страны, но с шестью паспортами в кармане. Ну и публика! Ну и компания! Весело пить чай с тортом? Кто платил за торт? Советский консул? Чья кровь на этом торте? Вдруг Анна Петровна крикнула: -- Остановитесь! Ужасно вас слушать. Петя сорвался с места, распахнул дверь и сказал: -- Пошла вон! -- голос его был страшен в своем спокойствии. Мадам Климова поняла, что дальше оставаться опасно. Она поспешила к двери, прошипев в лицо Пети "ужасное" слово, значения которого она и сама не знала: -- Шизофреник! И дверь громко хлопнула. Один момент стояла тяжелая тишина. Вдруг, как молния разрезает тучу, раздался звонкий смех Ирины. И все они сделали то, чего именно не прощала мадам Климова,-- вместо того, чтобы щелкать зубами от страха, они стали смеяться. Ирина и Лида смеялись весело, громко, захлебываясь и задыхаясь, до слез. Басом засмеялся доктор, фальцетом -- профессор. Закачалась в углу Анна Петровна, и ее смех звучал и обрывался, как маленький разбитый колокольчик. Мать смеялась беззвучно, Дима визжал, Петя смеялся приступами, как будто кашлял. Кан, как луна, взошел над компанией и, раздвинув рот до ушей, смеялся тонким китайским смехом. Все смеялись до изнеможения. -- Представьте,-- воскликнул вдруг профессор,-- почти все, что она нам сказала о нас самих -- правда. -- Что? -- изумились все. -- Все, что она о нас сказала -- правда, то есть все основано на факте, но в ее интерпретации. Станем выше личных самолюбии и великодушно отдадим должное истине. Эта дама держалась фактов. И то, из чего мы создаем картину нашей жизни, как чего-то полного благородных стремлений и незаслуженных страданий, короче, из чего мы творим нашу поэзию, из этого же материала она создала нечто морально нетерпимое. Все замолкли и смущенно смотрели друг на друга. -- Друзья мои! -- воскликнул профессор.-- Не будем бояться слов. Мы -- жалкие обломки уже не существующего общества. Пусть каждый вспомнит, что сказала о нем эта дама, и честно поищет, какая в ее словах есть доля правды. -- Что касается меня,-- начал доктор,-- я, конечно, и еврей и доктор. Что же касается шести паспортов, то это-- неправда, у меня нет ни одного. Но профессор перебил его: -- Нет, какая женщина! Умеет наблюдать факты, классифицировать их. имеет жар и воображение. Из нее мог бы выйти ученый. -- Знаете,--вмешалась Ирина,--я думаю, на сегодня уже достаточно Климовой. Закончим наш вечер мирно, как мы его начали. -- Аня, Аня,-- вдруг в большой тревоге обратился профессор к жене.-- Ты слышала, что она обо мне сказала: "Готов для помещения в дом умалишенных".. Ты заметила что-нибудь? Разве я помешан? Странно, эта идея никогда не приходила мне в голову -- и это плохой признак. Был же у нее какой-то повод так сказать обо мне. Какой-нибудь именно факт. Аня, скажи: я помешан? Ты замечала что-либо странное во мне? -- Ты преувеличиваешь значение ее слов. Она просто бросала каждому в лицо первое попавшееся на язык злое слово. -- Нет, Аня, нет. Не то. Она не говорила наугад. Доктор! -- он обернулся к доктору.-- Скажите мне честно, есть ли во мне хотя бы малейшие признаки помешательства? Самые отдаленные, самые малюсенькие? -- О,-- отвечал доктор, смеясь,-- я не могу вам сказать этого так сразу. Очевидно, вы еще недостаточно сошли с ума, чтоб это было заметно сейчас же, даже и доктору. Но если вас этот вопрос интересует, зайдите ко мне как-нибудь. Исследуем ваш вопрос и дадим вам ответ научно. -- Благодарю вас,-- сказал профессор, видимо, очень довольный.-- Это будет интересно узнать. Но давайте начнем сейчас, не с научной, а с обывательской точки зрения. Почему я мог показаться сумасшедшим этой даме? Что странно во мне? Моя любовь к человечеству? Жалость к тем, кто страдает? Неужели это кажется странным в наше время? Это нынче неестественно, ненормально? Тот ли факт, что, видя жестокость, я возмущаюсь и готов бороться за справедливость -- это ли есть признак сумасшествия? Или же другой факт: поняв, что человечество идет к гибели, я бросил мою научную карьеру и посвятил жизнь исканию путей к спасению народов от столкновений? То, что я пишу книги против суеверий? Или то, что я призываю имеющих власть облегчить жизнь гибнущих от насилий? Это странно, неестественно, ненормально? Или же то, что я чувствую личную ответственность, не сложил рук и не отошел мирно в сторону, при виде происходящего в мире? Или же потому я сумасшедший, что, несмотря на все пережитое, я продолжаю любить жизнь и верить в лучшее будущее для всех? Что же делает меня готовым для дома умалишенных, скажите мне, доктор? -- Здоровый человек имеет определенную умеренность и границу во всем,-- осторожно ответил доктор. -- Что ж,-- возразил профессор,-- вы хотите сказать, что если бы я, с одной стороны, умеренно любил человечество, а с другой -- умеренно делал на его страданиях деньги, балансируя одно другим, если бы я проливал над ним слезы и получал за это жалованье,-- я был бы нормальным человеком? Почему же вы, дорогой доктор, не поступаете так сами? Почему и вас я вижу тоже бедным и тоже гонимым? Почему и вас не искушает личный покой и комфорт, приобретаемый равнодушием к чужим страданиям? Вы не находите, доктор, что вы и я -- доктор и пациент -- больны, и оба одной и той же болезнью? -- Петя,-- забормотал вдруг засыпающий Дима.-- Какое слово сказала тебе мадам Климова, когда уходила? Оно было ужасное, ужасное! Я его очень боюсь. 18 Ранним холодным утром четвертого марта американская армия покинула Тянцзин. Хотя ее так и называли всегда в городе "американская армия", это был всего-навсего один батальон. Но он тратил сто семьдесят пять тысяч китайских долларов в месяц, и это давало работу и хлеб огромному количеству -- действительно равному армии -- работников с их семьями, на это жили рикши, прачки, парикмахеры, портные, сапожники, прислуга, чернорабочие. Американцы платили всегда вовремя и всегда честно -- и все их любили за это. В них не было ни английского высокомерия, ни французского скряжничества, ни итальянской бедности, ни немецкой требовательности. Американцы жили весело и открыто, и около них веселее жилось и всем другим. К тому же они были со всеми приветливы. Работать на американца являлось большой удачей для китайца-бедняка. И вот эти американцы уходили, а с ними и то, на что жили многочисленные китайские семьи. Для многих из них это был конец: угроза безработицы и голодной смерти. Слезы полились во многих лачугах. Любители уличных зрелищ, китайцы никак не пропустят ни религиозной процессии, ни военного парада. К уходу американской армии готовился весь китайский Тянцзин. День и час были объявлены в газетах. "Армия" должна была покинуть свои бараки в семь утра и маршировать на вокзал железной дороги. С первыми лучами света уже стеной стояли китайцы от бараков до вокзала. Позднее стали подходить и некитайцы. Толпа состояла из лиц разных рас, племен, классов и профессий. Также были и толпы благодарных нищих, кто доселе жил американским подаянием, а теперь совсем не знал, как жить дальше. Так как не ожидалось ничего, кроме зрелища уходящих солдат и, возможно, музыки, толпа пришла бескорыстно, движимая сердцем, не расчетом. Конечно, японцы косо смотрели на эти сердечные отношения, и поэтому присутствие всего китайского населения рано утром в холодный день, ожидавшего только возможности увидеть уходящих и крикнуть им вслед добрые пожелания, было еще более показательным. День этот был знаменательным и в доме 11. Все были на ногах с Шести часов утра. Во время завтрака Кан торжественно явился с большим блюдом китайского кушанья -- его прощальный дар Ирине. Счастливая Ирина все же горько плакала при прощании с Семьей. Провожали ее с соблюдением всех старинных русских обычаев. Когда все было готово, все сели и в глубоком спокойном молчании обратили свои мысли к Ирине и ее отъезду. В душе пожелали ей и спокойной дороги, и радостного прибытия, и всех вообще земных благ. Затем Мать, как глава и старшая Семьи, медленно встала, подошла к иконе и начала молиться. За нею встала. Ирина, затем все остальные -- и все стояли в полной тишине и молились. Затем Мать взяла икону Святителя Николая, покровителя и сирот, и бездомных, и бедных невест, и плавающих и путешествующих, то есть всего, чем была и стала Ирина. Ирина опустилась на колени, и Мать трижды перекрестила ее, благословила и поцеловала, то есть они собственно не целовались, а по старинному обычаю "ликовались". Затем к Ирине стали подходить и все остальные, прощаясь и "ликуясь" с нею. Собака не была допущена к церемонии и даже в столовую -- тоже русский старинный обычай. Уходя, Ирина вышла первой, за нею -- Мать, затем и все остальные. Они предполагали все отправиться на вокзал и быть с Ириной до самой последней минуты, но толпа была так велика, что их остановили на первом же углу улицы, по которой должна была пройти "армия". Полиция проверила документы Ирины, и так как она одна только уезжала, то ее одну и пропустили на вокзал, остальные же остались на месте ожидать армию и крикнуть: "Прощай, Гарри!" Утро было холодное, но бодрое. Стоять в смешанной толпе белых и желтых было делом необычайным для обитателей британской концессии. Возможно, это именно и придавало настроению толпы что-то веселое и дружественное. За последнее время жители Тянцзина собирались лишь во враждебные толпы. В восемь часов, на том углу, где стояли обитатели дома 11, послышалась музыка и тяжелый военный шаг. Со своим знаменем прошел батальон -- шел молодецки. Солдаты -- здоровый народ -- были и сыты, и веселы. Толпа единодушно кричала им приветствия. -- Гарри! Гарри! -- кричал изо всех сил Дима.-- Привет тебе и всей твоей армии! И Гарри их заметил. Петя держал Диму высоко на руках, чтобы лучше было видно. Лида стояла, прижавшись к Матери. Профессор был тут же, он, видимо, говорил. Ясно было, что никто его не слушал, да и не мог бы слышать. Что же говорил профессор? -- Друзья! -- говорил он, обращаясь к миру вообще.-- Это -- проводы, но мы слышим только радостные крики, тогда как мы ведь искренне сожалеем об их отъезде. Почему же мы радуемся? Не привыкли ли мы провожать армии рыданиями и слезами? Сегодня мы видим армию, ведомую не убивать и не на то, чтоб ее убивали, и смотрите, как мы все радуемся! Не учит ли нас это зрелище кое-чему, друзья мои? Давайте никому не позволим уводить детей ни в какие крестовые походы! Но "армия" прошла, звуки музыки и приветствий затихли в отдалении, и настроение круто изменилось. И утро затуманилось, и в воздухе похолодело. Кто был плохо одет, расталкивая толпу, побежал домой. Лица приняли теперь обычное для всех настороженное выражение. Потекли грустные мысли: японцев приезжает все больше. Иностранцы выезжают. И китаец с грустью думал о своей грядущей судьбе-- или безгласного раба, или бесстрашного воина. 19 -- Письма! Мама, письма! -- кричала Лида. вбегая в столовую с пачкой писем. Теперь почтовые порядки уже явно нарушались японцами. Цензура задерживала все письма, идущие по одному какому-либо адресу, и цензор читал их все сразу, коллективно, чтобы иметь более полную картину корреспонденции этого дома. Затем письма доставлялись тоже все сразу, иные месяцы спустя после прибытия их в Тянцзин. Одно письмо было от Джима. Толстое письмо. Лида начала читать, и для нее перестал существовать остальной мир. Она прыгнула через Великий океан и очутилась в Берклее, в университете, где с Джимом пережила тяжелый экзамен. Потом они пошли смотреть игру в футбол. Выиграла та команда, за которую стоял Джим, и Лида праздновала с ним, сидя рядом в автомобиле. Он правил, и двигались медленно, так как это было парадное победное шествие. И Джим все это время думал о Лиде и любил ее. Мать просматривала остальные письма. Одно было от мадам Милицы, но с ним надо было ждать до возвращения профессора; он один легко читал загадочные письменные знаки Милицы. Открытка -- китайская поздравительная карточка, красная с золотом,-- поздравление с Новым годом, на адрес Матери. Обычно Тянцзин праздновал Новый год в четыре приема. Серия новогодних празднеств открывалась ранней осенью. Евреи праздновали свой Новый год. Это был шумный и нарядный праздник, но он не подымал на ноги всего города, так как евреи были немногочисленны в Тянцзине. Они ходили в гости большими группами, окликали знакомых и приветствовали их, крича через всю улицу, говорили оживленно и очень долго и очень много. Но все же их праздник Нового года оставался их личным делом. Следующим был Новый год первого января; приготовления и празднование занимали около недели, когда все оживало, покупая и продавая, угощая и угощаясь, танцуя и глазея на танцующих. Его праздновали все иностранные концессии и только официально-административная часть населения среди китайцев и японцев. Четырнадцатого января праздновался старый русский Новый год, ибо эмигранты, в большинстве, считали Новый год первого января революционным; к тому же он и падал на рождественский пост, а кое-кто и постничал, в общем, были причины для непризнания. Этот русский Новый год по старому стилю протекал больше в разговорах. Угощали не столько "вином и елеем", сколько прекрасными воспоминаниями, но и в них, как известно, есть своего рода опьянение. Наконец наступал китайский Новый год. Он, как известно, не имеет определенной даты. Только астрономы и знают, когда ему приходит время наступить. Население принимает эту все меняющуюся дату на веру. Этот Новый год начинается в один из дней в промежутке между концом нашего января и началом нашего марта. Рождается он от движения небесных светил и существует специально для агрикультурных целей. Астрономия, Весна, Религия, Традиция и Суеверие определяют, когда ему можно родиться на свет. Этот праздник, живописный, шумный, со множеством старинных обычаев, можно сказать, потрясает Китай ежегодно. Пирует китаец, обычно очень экономный, прилежный, на редкость трудолюбивый, как муравей. Для многих -- это единственный праздник в году. Празднуют его сразу все 450 000 000 китайцев, которым обычай предписывает производить возможно более шума в целях отогнания злых духов. Продолжительность празднования зависит от средств: бедняк празднует от одного до трех дней, богач же два-три месяца. И вот Мать держала в руках китайскую красную с золотом поздравительную новогоднюю карточку. Но празднества кончились, да и посылают такие карточки до Нового года, никак не после. В уголку было что-то написано, она сначала приняла это за виньетку рисунка. Нет, это была подпись -- и чья же? -- мистера Суна. Штемпель указывал провинцию Юнан, находившуюся вне сферы японской власти. Мать заулыбалась от радости: это мистер Сун давал понять, что он жив и в безопасности. Другое письмо имело странный адрес, написанный к тому же рукой, очевидно, не привыкшей писать и презиравшей каллиграфию: "Тинзин, улица длинная, номер одинцать. Англичанке". Тут же был адрес и по-английски, написанный детской рукой. "Странное письмо! -- подумала Мать.-- Очевидно, для миссис Парриш. Пишет кто-нибудь из торговцев или ремесленников, она заказывала много вещей". И она с Каном отослала письмо наверх миссис Парриш. Миссис Парриш была не менее удивлена, увидев письмо. Она вскрыла конверт. Письмо гласило по-английски: "Подлая кошка: что прячешься от меня? Если, воровка, гоняешься за Васяткой Булатом, скажи прямо. Выходи на бой, а то, может, сговоримся и без драки. Заходи, как будешь опять в Шанхае. Нюра Гусарова, Несчастная Русская Женщина". Миссис Парриш сидела, как пораженная горем. Она никогда не слыхала полной истории леди Доротеи, и имя Васятки Булата было совершенно ей незнакомо. Таким образом, она не могла догадаться, что письмо было адресовано другой "англичанке", имевшей отношение к дому 11. "Нюра Гусарова",-- шептала она в ужасе. Никакой образ не вставал за этими словами; "Васятка Булат" -- того меньше. "Боже, что это? воровка!" Но чего же боялась миссис Парриш? В те дни, о которых не хотелось ей вспоминать, она, возможно, встречалась и с Васяткой и с Нюрой, но могла ли она у них что-нибудь украсть? Пожалуй, могла, не понимая, что крадет. Предлагается драка или соглашение -- конечно, за деньги -- шантаж. Но что украл Васятка, если предполагается, что миссис Парриш "гоняется" за ним? "Как неприятно, Боже, как неприятно!" -- думала новая корректная миссис Парриш. Старалась успокоить себя: "Возьму адвоката". Но являлась неприятная мысль: "Придется сказать, что были дни, о которых я не помню... Ах, как неприятно!" Взглянув еще раз на письмо, она вдруг холодно улыбнулась и сразу успокоилась: "Без адвоката обойдется. Обращусь просто к полиции, и их успокоят". Она все же разорвала письмо на мелкие кусочки и сожгла в пепельнице. Вечером читали письмо Милицы. Оно, как всегда, было очень длинное, в торжественном тоне и, как всегда, сообщало самые неожиданные новости. Обе -- леди Доротея и она, Милица,-- прибыли в Шанхай первым классом и с полным комфортом. Теперь, когда имелись уже верные следы поручика Булата, леди Доротея подъезжала к Шанхаю в состоянии большого возбуждения. Карты указывали, что она близка к цели, и ей предстоит знаменательная встреча с королем в большом, но не казенном доме. Приехали в Шанхай вечером и поместились в том же отеле, в тех же трех комнатах, как и прежде. Пре- 327 красный ужин из многих блюд длился час, а потом пили кофе, на этот раз -- турецкий, так как отель приобрел специального турка -- беженца из Дамаска, чтобы готовить этот кофе, и, надо сказать, попробовав этого кофе, не захочешь другого, и как жаль, что дорогая Бабушка умерла, не попробовав. Пили его до полуночи, потом легли спать, каждая в своей пространной комнате в роскошной постели с несколькими одеялами на человека. Только леди Доротея не могла никак заснуть. Последняя раскладка карт уже настолько была определенной, что мадам Милица просила леди Доротею рассматривать поручика Булата, как найденного, а себя самое -- как уже обрученную с ним. В шесть утра выпили по чашечке кофе, и через час уже были готовы покинуть отель и идти по адресу, данному генералом с картами в самый последний момент, когда тянцзиньский поезд уже двинулся, и генерал, подбадриваемый криками леди Доротеи, высунувшейся из окна вагона, все же поезд догнал и адрес вручил. Итак, они вышли в семь часов утра, но идти пришлось недалеко: у парадного входа, на ступенях, ведущих на улицу, стоял поручик Булат с метлой и усердно подметал крыльцо. Леди Доротея узнала его тотчас же: узнала скорее сердцем, чем глазами, потому что, повинуясь общему закону, и поручик Булат сильно переменился за последние двадцать пять лет. Леди Доротея побежала к нему и обвила его руками. Его первым чувством был испуг. Подняв лицо вверх и узнав леди Доротею, он хотел было ей улыбнуться, но вместо этого разразился рыданиями, как дитя. В последний раз он плакал, когда у него была корь, и он, сидя на коленях у матери, оплакивал те дни своей жизни. Возможно, та картина материнского участия вновь встала перед ним: он положил голову на грудь Доротеи и рыдал, и рыдал, держа свою метлу, а она, уже уронив зонтик, сильными руками своими держала его, чтобы он не упал. Ничто не может удивить шанхайца, поэтому раздирающая сердце сцена свидания после двадцатипятилетней разлуки не только не собрала толпы, но даже и не остановила ни одного прохожего. Судьба избрала мадам Милицу как единственного зрителя этой драмы до самого ее заключения. Леди Доротея пришла в себя первая. Она вырвала метлу из рук поручика и швырнула ее в вестибюль отеля, в лицо клерку за конторкой, и объявила во всеуслышание всех бывших в отеле, чтоб не рассчитывали больше на труд поручика Булата и чтоб отныне владелец отеля сам мел свои лестницы. Взяв под руку поручика, она провела его в свои комнаты, приказав Милице следовать. Ему был дан утренний кофе с коньяком и предложено высказать все свои пожелания. Леди Доротея обещала все их исполнить. Он желал бифштекс, табаку и еще кофе. Когда он покончил с этим и ему был повторен тот же вопрос, он почти повторил ответ: бифштекс и кофе. Табак у него еще оставался. Но когда и с этим было покончено, начался "великий аргумент". Оправившись от слез, покурив и покушав, поручик Булат почувствовал, что не хочет жениться. Новых аргументов он не припас, не ожидая, очевидно, получить вновь это предложение. Старые же -- что он молод и игрок -- отпадали сами собой при одном взгляде на поручика. Долгов у него теперь тоже не было, потому что никто ничего не давал ему в долг. К тому же не было и Ивана, чтоб постоять за своего барина: Иван давно лежал под одним из тех холмиков с крестом из камешков в пустыне Монголии, мимо которых с караваном верблюдов проходила леди Доротея. Итак, силы были не равны. Всего понадобилось два часа убеждений -- и поручик сдался. Он поставил одно только условие: здесь же, в Шанхае, жила некая Нюра Гусарова, несчастная русская женщина, так для нее он выговорил от леди Доротеи ежегодную пенсию в 600 шанхайских долларов. Поручику Булату разрешено было удалиться с тем, чтоб он вернулся к обеду в приличном костюме. Ему было дано всего 7 часов и 500 долларов, чтоб покончить с прошлым, принять ванну, побриться, одеться во все новое и прийти уже "новым человеком" и женихом. Она осталась в состоянии большого возбуждения, и оно не утихало, а как будто бы даже все возрастало. Она налила себе стакан коньяку и выпила его сразу, что совершенно было не в ее характере. Но и коньяк ее не успокоил. Мадам Милица предложила попробовать кофе, но и это не помогло. Вдруг страшная дрожь охватила все тело леди Доротеи. Она не могла стоять на ногах и с помощью Милицы улеглась в постель. Там она лежала, дрожа, и не могла успокоиться. Все время она что-то записывала в свою книжку. Вдруг она бросила книжку в сторону и крикнула, чтобы скорее позвали доктора. Это был ужасный крик. В первый раз в жизни леди Доротея чувствовала себя принужденной подвергнуться испытаниям медицины. Но и на сей раз ей это не удалось: когда пришел доктор, леди Доротея была мертва. Мадам Милица осталась одна в трех комнатах роскошного отеля. Ее присутствие и полная осведомленность в делах леди Доротеи вызвали подозрения у английских чиновников. Ее объявили под домашним арестом и много допрашивали. Оказалось, что у леди Доротеи была масса родственников в Англии, и они наперерыв посылали телеграммы. Положение Милицы было несколько даже страшным, но честность и правда восторжествовали над всем: отель был оплачен за месяц вперед, родственники по телеграфу согласились, чтобы Милице было выдано следуемое ей жалованье. Ей разрешено дожить месяц в одной комнате отеля. Ничто из бумаг или вещей леди Доротеи не было потеряно. На вещи Милицы со стороны чиновников и родственников не было никаких покушений. Карты позволяют надеяться на новую клиентуру в Шанхае. И привет всей Семье. Профессор кончил читать при глубоком молчании. Он сложил письмо, вложил его обратно в конверт, снял очки, положил их в футляр -- и, посмотрев на всех строгим взглядом, произнес: -- Так погибла последняя дочь Сервантеса. Мир станет несравненно скучней без нее. 20 -- Мама,-- сказала Лида,-- ты заметила, как идет жизнь? Как будто кто-то повторяет ее для нас кругами, и у каждого круга -- новый центр. Одну неделю идут к нам письма, письма ото всех, для всех, отовсюду. Другую неделю заботы о паспорте -- и все кричат: твой паспорт! мой паспорт! наш паспорт! Потом вдруг приезжают неожиданные и незнакомые люди, и все все друг другу рассказывают о себе дни и ночи... "А если они начинают уезжать, то все уезжают,-- горестно думала Мать,-- а умирать, так умирают..." -- А я, как начал получать подарки, то все и получаю,-- воскликнул сияющий Дима. Он сидел за столом в новеньком клетчатом костюме, лицо его лоснилось от умывания, волосы были причесаны на проборчик; на руке у него были часы-браслет, в кармане маленький бумажник с полтинником и платок с его меткой. Все пили утренний чай. Черновы всегда принимали участие в завтраке и в обеде Семьи. Давно было брошено считать, кто кому должен и что -- чье. Был чай в чайнице, он заваривался; был сахар в сахарнице -- то и с сахаром -- и все пили чай. Не было чаю, пили шоколад леди Доротеи; если без сахара и молока, то он был горек на вкус -- все-таки пили. Бывали дни, что пили только горячую воду -- но все вместе. Лида была оживлена. По ее теории, начинался, и именно сегодня, новый круг каких-то новых событий. Ей бы хотелось, чтобы начался круг писем. Но это оказался круг посетителей. Первыми появились Диаз да Кордова -- и всей семьей. Граф был невысокого роста, темноволосый, молчаливый и очень сдержанный. Казалось, ничто не могло бы заставить этого человека бежать, волноваться или говорить скоро и громко. Хотя граф говорил по-русски, ко всеобщему изумлению, профессор приветствовал его и потом говорил с ним по-испански. Особенно удивлена была Анна Петровна. Давно, давно, так давно, что уже не верилось, что это когда-то было, профессор и она провели несколько месяцев после их свадьбы в Испании. С тех пор она не слыхала, чтобы муж говорил по-испански. Человек с такой памятью! Правда ли, что он болен? Может быть, есть еще надежда? Она решила рассказать этот эпизод доктору Айзику, и поскорее. Конечно, эти джентльмены говорили не о текущих делах и тревогах. Для людей с широким умственным горизонтом настоящее не имеет исключительного интереса. Драмы Лопе де Вега для них представляли не меньший интерес, чем оккупация Тянцзина японцами. Их ли только это вина? Оба были изгнаны из всех мест, где бы они могли принимать активное участие в политической жизни. Обе их родины, да и другие страны, давали им выбор: красный тиран или белый тиран. Эти же два джентльмена были против тирании вообще -- и им в политике не находилось места. Вскоре профессор уже один ораторствовал: -- Обратите внимание на этот знаменательный факт: в настоящее время честный человек -- рано или поздно -- попадает под преследование и изгоняется из своей страны. Но--заметьте--именно это и подает надежду... Остается только объединиться, и мы будем большой силой, не только численной, но и моральной: "Вольное Общество, Честных Людей". Без нас еще больше сгустится картина жестокости и злобы, и юношество, всегда понимающее хотя бы инстинктивно, где свет, побежит к нам и за нами. У них же не будет солдат, и они погибли. Жестокость не может существовать без полиции и армий. Что же касается человеческого гения, заметьте -- тираны не рождают гениальных детей. Назовите мне гения, рожденного тираном? Пастер? Павлов? Эйнштейн? Нет, граф, это мы с вами рождаем гениев, да. У них же рождаются умственные пигмеи. И вот пигмеи сейчас в правительствах, в университетах, они всюду вносят свою пигмейскую мораль и свой пигмейский расчет. Они рассчитывают не дольше, как на свою жизнь; пожить и обеспечить старость, как будто бы вселенная создана для того, чтобы повращаться с полчаса и перестать существовать. Гибнут леса, высыхают реки, истощены поля, разорваны самые недра земли --чтобы обставить квартиру, одеть жену или все проиграть в карты. На них, как мститель, движется пустыня.. Вы знаете, что снести верхний плодородный слой земли можно одной бомбой, а чтоб образовать этот слой, нужно тысячелетие. И эти плеши на земном шаре все увеличиваются. Если дело так и оставить -- человечество, если не будет все убито, то все умрет с голоду. Когда спохватятся, станут искать людей науки. Когда изгоняли нас, мы унесли университеты с собой, в наших мозгах, оставив им стены их зданий. Друг мой! -- И профессор, нагнувшись ближе к графу, заговорил страстным шепотом:-- Чувствуете ли вы всю простоту, все могущество, силу и великолепие свободной человеческой мысли? Ею создано все! И для нее стоит страдать, и жить, и умереть. Нужен ей паспорт? Виза? Даже и родина? Уважение соседей, жалованье? В то же время графиня говорила Матери: -- Мы решили жить на британской концессии, так как моя дочь будет учиться в английской школе. Я очень рада, что мы сможем видеться чаще. Я прихожу к вам с чувством, как будто иду домой. Продолжая "круг посетителей", пришла и "Ама с грешными мыслями". Мать и Лида были одни в столовой. Они сидели на полу и заканчивали одеяло для Димы, подарок к его отъезду. Ама вошла и, поклонившись, скромненько остановилась у притолоки двери: -- Пришла попрощаться. Покидаю Тянцзин. -- О, Ама! Здравствуйте! Садитесь и расскажите, куда же вы уезжаете. Ама подняла голову, и глаза ее засветились, как две маленькие электрические лампочки, зажженные изнутри ее головы. Она вынула из кармана своего голубого халата большой белый носовой платок, разложила его на коленях, сложила на нем руки и затем только ответила: --На небо,-- и добавила, чтоб сделать свою мысль яснее: -- В рай. -- Куда? -- спросили сразу Мать и Лида. -- Не прямо в рай,-- поторопилась объяснить Ама,-- сначала в провинцию Шанси. Наш монастырь посылает туда помощь: пищу, одежду, лекарства. Будут собирать сирот в приют и госпиталь. Я родилась в провинции Шанси. Меня посылают. Я еду. Для разговора. Нужна им. Дети могут испугаться монашек -- они черные, испугают кого угодно. Я еду в этом голубом халате, мать игуменья выдала. Покрой провинции Шанси. Я скажу детям, чтобы не боялись монашек, я с ними живу, и они мне дают рис и халаты. Покажу рис, дам попробовать. Меня научили, как действовать. Я буду первый человек в нашем караване,-- и Ама скромно опустила глаза. -- Но причем же здесь рай? -- удивилась Лида.-- То, что вам предстоит увидеть в Шанси, скорее будет похоже на ад. Как вы оттуда попадете в рай? -- Буду искать мученичества,-- сказала Ама, и голос ее, и глаза, и поза сделались воплощением хитрости, как бы заговорщик сообщил об очень коварной и тонкой интриге.-- Есть шансы, что добьюсь... японцы не любят вмешательства. Они хотят, чтоб побольше китайцев умерло и освободило место на нашей земле, чтобы самим сюда переехать. А я -- у них на глазах -- все хожу, всем помогаю, даю рис... я им немножко говорю неприятное... есть надежда, японец рассердится и убьет. Это и есть мученичество. За это берут прямо в рай. Написано в законе.-- И опять свет зажегся, сверкнул и погас в ее узких темных глазах. Она довольно вздохнула и опустила глаза. -- Ама,-- спросила Лида,-- а вы не боитесь? Разве нельзя отказаться? Пусть возьмут мужчину. Он будет осторожен. А вы найдете другую дорогу... -- Все дороги ведут к смерти,-- сказала Ама просто.-- Надо рассчитывать не на хорошую жизнь, а на хорошую смерть. Мученичество -- самый выгодный вид смерти, но к нему нечасто представляется случай. Умрешь дома -- ничего за это не получишь. Бесплатно. -- Ама,-- сказала Мать почти сурово,-- вы нехорошо говорите об этом. Вы не совсем поняли, чему вас учили. Вы говорите не по-христиански. Ама сидела несколько мгновений неподвижно с опущенными глазами. Потом вдруг быстро заговорила, и ее голос поразил Мать и Лиду необыкновенной, глубокой, последней человеческой простотой и искренностью, за которыми уже ничто не скрывалось. -- Я устала,-- сказала она.-- Одно я оставила, в другое я не принята. Чего я хочу -- грех, что говорю -- глупость. Не знаю, где положить сердце. Чересчур много одиночества для простой неученой женщины. У меня никогда не было друга. Мать быстро встала и подошла к ней. Она положила руку Аме на плечо и ласково сказала: -- Ама, не надо бы тебе так много суетиться с религией тут, на земле. Над нами -- Бог. Он любит всех и всех понимает. Он понимает тебя больше, чем люди. Как ты ни умрешь. Он возьмет тебя в рай, потому что ты этого очень хочешь. В то же время и Дима занимал посетителя на черном дворе. Это был китайский мальчик, сын прачки, в возрасте приблизительно Димином. Его отец принес белье миссис Парриш и с Каном пошел сдавать его. Мальчик тоже нес узел, а теперь отдыхал. Отец приказал ему ждать во дворе. Он стоял скромно, неподвижно, с опущенными глазами. Его одежда была стара и грязна. На руках были мозоли и ссадины -- доказательство, что он уже регулярно и тяжко работал. Дима был научен в Семье встречать одинаковой вежливостью всех, кто входил в дом, независимо от социального положения посетителя. Со времени знакомства с профессором и Дима полюбил разговоры о науке. -- Вы слыхали,-- вежливо спросил он мальчика,-- что земля кругла и вращается все время? Мальчик поднял глаза на уровень Диминых, шмыгнул носом и, улыбнувшись застенчивой, но вместе с тем и хитрой улыбкой, ответил: -- Какая земля? -- Он потопал ногой.-- Эта? -- Да,-- ответил Дима голосом и тоном профессора,-- эта. И она кругла и вращается. Мальчик еще раз топнул ногой, посмотрев на землю. Его лицо расплылось в широчайшую улыбку. -- Понимаю,-- сказал он.-- Шутка! Дима стоял, собирая в уме все известные ему китайские слова, чтобы объяснить свою идею и доказать ее реальность. Слов не хватало. Китайский мальчик был тоже хорошо воспитан. На рассказ хозяина надо было вежливо ответить рассказом на ту же тему. Он рылся в своей маленькой памяти и нашел. Лицо его изменилось -- ибо он сообщал древнюю мудрость,-- оно стало старым и бесстрастным, как лицо буддийского монаха. -- На Луне живут только два существа: старый человек и его белый заяц. Теперь Димина очередь была взглянуть вверх и, хоть Луны не было видно, все же задержаться там взглядом, прежде чем ответить: -- Это шутка! Но, будучи учеником профессора, он любил и объяснить и классифицировать явление. -- Суеверие и предрассудок,-- сказал он уже по-русски, не найдя китайского слова. Мальчики стояли теперь молча, глядя друг на друга. Затем Дима ввел новую тему, более простую и насущную для обоих: -- А что у вас сегодня на ужин? -- Я уже кушал сегодня,-- ответил с достоинством мальчик. Дима не совсем его понял. Он спросил: -- Сколько раз в день вы кушаете? -- Один раз,-- ответил мальчик. Но, увидев, что удивление и жалость к нему вспыхнули в глазах Димы, он добавил с достоинством: -- Мы кушаем один раз в день, но каждый день. И он самодовольно улыбнулся своей находчивости: он не "потерял лица" перед чужеземцем. Последний посетитель пришел поздно ночью. Тихий осторожный стук в окно разбудил Мать. Испуганная, она проснулась. Кто-то опять бросил горсть песку в окно. В доме зарычала Собака. Мать слышала, как Петя, успокоив Собаку, осторожно пробежал к выходу и открыл дверь. Затем дверь закрылась. Петя вошел и тихонько вызвал Мать в прихожую, чтобы разговором не разбудить Лиду. -- Тетя...-- сказал он шепотом, он остановился на миг и еще тише закончил: -- Я ухожу. -- Ты уходишь? Так поздно? Куда? Зачем? -- Я совсем ухожу. Человек пришел за мной. -- Что? Что? -- Она начала страшно дрожать. Слышно было, как стучали ее зубы. Он взял ее руки и нежно их поцеловал. -- Мы уже решили это, помните? Мне нельзя здесь оставаться. Мать сделала невероятное усилие. Она должна была действовать спокойно в эти последние несколько минут. -- Я скоренько соберу тебе узелок: пищу, белье. -- Ничего не надо, Тетя. Я не возьму с собой ничего. Надену пальто -- и уйду. Они стояли друг против друга, стараясь не встретиться взглядом, не выдать своего волнения. -- Вы постойте здесь. Тетя. Я пойду возьму пальто, деньги и попрощаюсь с детьми. Когда он целовал Диму, тот не слышал и даже не пошевельнулся. Лида же открыла глаза, светло улыбнулась и сказала: "Что такое? Почему ты в пальто, Петя?" -- И, не дожидаясь ответа, опять сладко заснула. Оставалось проститься с Матерью. Она, сжав до боли зубы, благословила его. Потом, положив руки ему на плечи, отступила на шаг: -- Дай посмотреть на тебя, Петя! Она смотрела на него прямым последним взглядом. -- Больше не увидимся в жизни! -- Тетя,-- прошептал Петя,-- пока есть жизнь, есть надежда. Не бойтесь за меня. Знайте, сам я ничего не боюсь. -- Бог да хранит тебя! -- И она еще раз перекрестила его широким крестом. -- Тетя,-- вдруг начал Петя смущенным тоном,-- все может случиться. Если б я встретил дядю, что сказать ему от вас и от имени Лиды? -- Ничего. Просто скажи: привет из Китая. Раздался осторожный стук в дверь. -- Пора, я задерживаю их,-- зашептал Петя. Они вышли на крыльцо. На его теневой стороне стоял одноглазый бродяга. Кто-то другой, большой и широкий, ждал, за решеткой калитки. Ночь была как-то особенно тиха и печальна. Луна сторожила над миром усталым безрадостным глазом. Легкий туман, дыхание спящей земли, подымался и плыл под луной. Он был темен внизу, у земли, но, подымаясь, делался редким, светлее и легче. Редея, он поглощал лунный свет и сам превращался в опаловое сияние. Он смягчал очертания зданий, все лишал цвета, стушевывал разницу между землею, деревом, камнем -- все сливалось, все делалось только собственной тенью. Ничто, казалось, не имело ни своей глубины, ни веса, все было призрак и тень. "Этого не может быть,-- думала Мать,-- это мне снится. Ночь никогда не бывала такой..." Она посмотрела вокруг. "Не эти совсем деревья,-- думала она. Обернулась, взглянула на дом. Без единого света в окнах он казался каким-то плоским, пустым внутри, давно брошенным, чужим домом.-- И дом не тот,-- думала Мать,-- все это снится". Мир был -- свет, поглощаемый тенью. Тишина. Печаль и безнадежность. Где-то начали бить часы. Звуки падали глухо, как будто бы их бросал кто-то сверху. "Полночь",-- подумала Мать и опять задрожала. -- Принес деньги? Давай! -- сказал бродяга свистящим шепотом. Петя дал ему деньги. Бродяга зажег спичку, чтобы проверить. -- Правильно. Теперь пошли. Прощайте, мадам! Будьте здоровеньки! И они ушли. Они ушли из сада. Хлопнула калитка. Шаги звучали уже по каменной мостовой переулка, звучали странно, трое шли не в ногу. Из сада -- в переулок, из переулка -- на широкую улицу -- Петя уходил все дальше и дальше -- из города, из Китая, из жизни Семьи. Мать бросилась за ним. Но она знала, что не надо этого делать. Она остановилась у калитки и стояла там, схватив железный болт руками, крепко-крепко. О, эта человеческая бедность, бессилие управлять своею судьбой! Дверь скрипнула, и Собака вышла из дома. Медленно, тяжелым шагом она сошла с крыльца и стала около Матери, низко повесив голову. Мать не замечала Собаки. Собака чуть поворчала. Мать не слыхала ее. Тогда Собака лизнула ее руку, как бы говоря: "Пойдем домой. Простудишься. Горевать можно и дома". В эту ночь Мать впервые видела во сне покойную Бабушку. Бабушка подошла к ее постели -- шла она по воздуху -- и склонилась над лежащей Таней. Она была одета странно, как в жизни никогда не одевалась. На ней было простое крестьянское платье, какое женщины носили когда-то в ее имении, и голова ее была повязана белоснежным платочком. Кончики были аккуратно расправлены и подвязаны под подбородком. В руке она держала небольшой узелок, завернутый тоже в белоснежный платочек, и, подавая этот узелок Тане, она сказала: -- Не печалься, Таня, не горюй. Вот и вся твоя теперь ноша. И узелок чистенький, небольшой, да и нести недолго. Потом все потемнело и исчезло. Виднелась дольше всего бабушкина рука и узелочек, потому что от них исходил свет. 21 Собака предчувствовала горе. Как бы понимая, что предстоит разлука, все последние дни перед отъездом Димы она была в состоянии большого нервного беспокойства: то вдруг повоет без видимой причины, то заскулит, обняв Димины старые ботинки, то лежит, как мертвая, у его постели и не слышит, если ее окрикнет кто другой, не Дима. Она начала лаять на каждый упакованный сундук и кидаться на людей, приносивших вещи для миссис Парриш. Дима же уделял Собаке все меньше и меньше внимания. Он покидал больше, чем только Собаку, и когда он думал об отъезде и разлуке, не на ней концентрировались его мысли. В эти тяжелые для всех дни профессор поддерживал духовное равновесие дома 11. Диме он объяснил, что такое сентиментализм, поскольку он презрен и не мужское дело. Познакомил его со специальной литературой: "Робинзон Крузо", "Морской Волк", "Остров Сокровищ"; ежедневно сообщал ему все новые и все более захватывающие дух сведения о путешествиях и путешественниках. Уже было жаль, что и Марко Поло и Христофор Колумб сделали свое дело. Хотелось и самому скорее уехать, так как профессор туманно намекал, что в мире есть еще неоткрытые земли, ожидающие своих открывателей. На худой конец, если и не открыть ничего, Дима увидит настоящих акул, которые глотают бросаемые им пассажирами банки от консервов (Дима уложил на случай две-три банки); на пароходе вдруг убавится один день (и Дима почти понимал почему), и не будут отрывать листочка от большого календаря там, в штурманской рубке; если монах появится, на палубе все матросы произнесут специальную ругань, и станут готовиться к буре. Именно бури и хотелось Диме. И чтобы потом его одного выбросило на неизвестный и необитаемый остров -- вот будет жизнь! Мать делала героические усилия, чтоб неосторожное слово, слеза или вздох не смутили настроения Димы. Даже за последним ужином вместе они сидели как обычно, оживленные, как всегда, только спать все пошли пораньше. В последнюю ночь Диму уложили спать в столовой, па Бабушкином диване. Мать разостлала для себя матрас у дивана и всю ночь притворялась, что спит. Вверху, в своей комнате, сидела всю ночь миссис Парриш, притворяясь, что вяжет. "Как это случается,-- размышляла она,-- что один человек проживет д