хитектуре и обстановке, так что, посетив снова то место, вы видите его иначе. Что же сказать о гигантском здании Ганувера, где я, разрываемый непривычкой и изумлением, метался как стрекоза среди огней ламп, -- в сложных и роскошных пространствах? Естественно, что я смутно запомнил те части здания, где была нужда самостоятельно вникать в них, там же, где я шел за другими, я запомнил лишь, что была путаница лестниц и стен. Когда мы спустились по последним ступеням, Дюрок взял от Попа длинный ключ и вставил его в замок узорной железной двери; она открылась на полутемный канал с каменным сводом, У площадки, среди других лодок, стоял парусный бот, и мы влезли в него. Дюрок торопился; я, правильно заключив, что предстоит спешное дело, сразу взял весла и развязал парус. Поп передал мне револьвер; спрятав его, я раздулся от гордости, как гриб после дождя. Затем мои начальники махнули друг другу руками. Поп ушел, и мы вышли на веслах в тесноте сырых стен на чистую воду, пройдя под конец каменную арку, заросшую кустами. Я поднял парус. Когда бот отошел от берега, я догадался, отчего выплыли мы из этой крысиной гавани, а не от пристани против дворца: здесь нас никто не мог видеть. VIII В это жаркое утро воздух был прозрачен, поэтому против нас ясно виднелась линия строений Сигнального Пустыря. Бот взял с небольшим ветром приличный ход. Эстамп правил на точку, которую ему указал Дюрок; затем все мы закурили, и Дюрок сказал мне, чтобы я крепко молчал не только обо всем том, что может произойти в Пустыре, но чтобы молчал даже и о самой поездке. -- Выворачивайся как знаешь, если кто-нибудь пристанет с расспросами, но лучше всего скажи, что был отдельно, гулял, а про нас ничего не знаешь. -- Солгу, будьте спокойны, -- ответил я, -- и вообще положитесь на меня окончательно. Я вас не подведу. К моему удивлению, Эстамп меня более не дразнил. Он с самым спокойным видом взял спички, которые я ему вернул, даже не подмигнул, как делал при всяком удобном случае; вообще он был так серьезен, как только возможно для его характера. Однако ему скоро надоело молчать, и он стал скороговоркой читать стихи, но, заметив, что никто не смеется, вздохнул, о чем-то задумался. В то время Дюрок расспрашивал меня о Сигнальном Пустыре. Как я скоро понял, его интересовало знать, чем занимаются жители Пустыря и верно ли, что об этом месте отзываются неодобрительно. -- Отъявленные головорезы, -- с жаром сказал я, -- мошенники, не приведи бог! Опасное население, что и говорить. -- Если я сократил эту характеристику в сторону устрашительности, то она была все же на три четверти правдой, так как в тюрьмах Лисса восемьдесят процентов арестантов родились на Пустыре. Большинство гулящих девок являлось в кабаки и кофейные оттуда же. Вообще, как я уже говорил, Сигнальный Пустырь был территорией жестоких традиций и странной ревности, в силу которой всякий нежитель Пустыря являлся подразумеваемым и естественным врагом. Как это произошло и откуда повело начало, трудно сказать, но ненависть к городу, горожанам в сердцах жителей Пустыря пустила столь глубокие корни, что редко кто, переехав из города в Сигнальный Пустырь, мог там ужиться. Я там три раза дрался с местной молодежью без всяких причин только потому, что я был из города и парни "задирали" меня. Все это с небольшим умением и без особой грации я изложил Дюроку, недоумевая, какое значение могут иметь для него сведения о совершенно другом мире, чем тот, в котором он жил. Наконец он остановил меня, начав говорить с Эстампом. Было бесполезно прислушиваться, так как я понимал слова, но не мог осветить их никаким достоверным смыслом. "Запутанное положение", -- сказал Эстамп. -- "Которое мы распутаем", -- возразил Дюрок. -- "На что вы надеетесь?" -- "На то же, на что надеялся он". -- "Но там могут быть причины серьезнее, чем вы думаете". -- "Все узнаем!" -- "Однако, Дигэ..." -- Я не расслышал конца фразы. -- "Эх, молоды же вы!" -- "Нет, правда, -- настаивал на чем-то Эстамп, -- правда то, что нельзя подумать". -- "Я судил не по ней, -- сказал Дюрок, -- я, может быть, ошибся бы сам, но психический аромат Томсона и Галуэя довольно ясен". В таком роде размышлений вслух о чем-то хорошо им известном разговор этот продолжался до берега Сигнального Пустыря. Однако я не разыскал в разговоре никаких объяснений происходящего. Пока что об этом некогда было думать теперь, так как мы приехали и вышли, оставив Эстампа стеречь лодку. Я не заметил у него большой охоты к бездействию. Они условились так: Дюрок должен прислать меня, как только выяснится дальнейшее положение неизвестного дела, с запиской, прочтя которую Эстамп будет знать, оставаться ли ему сидеть в лодке или присоединиться к нам. -- Однако почему вы берете не меня, а этого мальчика? -- сухо спросил Эстамп. -- Я говорю серьезно. Может произойти сдвиг в сторону рукопашной, и вы должны признать, что на весах действия я кое-что значу. -- По многим соображениям, -- ответил Дюрок. -- В силу этих соображений, пока что я должен иметь послушного живого подручного, но не равноправного, как вы. -- Может быть, -- сказал Эстамп. -- Санди, будь послушен. Будь жив. Смотри у меня! Я понял, что он в досаде, но пренебрег, так как сам чувствовал бы себя тускло на его месте. -- Ну, идем, -- сказал мне Дюрок, и мы пошли, но должны были на минуту остановиться. Берег в этом месте представлял каменистый спуск, с домами и зеленью наверху. У воды стояли опрокинутые лодки, сушились сети. Здесь же бродило несколько человек, босиком, в соломенных шляпах. Стоило взглянуть на их бледные заросшие лица, чтобы немедленно замкнуться в себе. Оставив свои занятия, они стали на некотором от нас расстоянии, наблюдая, что мы такое и что делаем, и тихо говоря между собой. Их пустые, прищуренные глаза выражали явную неприязнь. Эстамп, отплыв немного, стал на якорь и смотрел на нас, свесив руки между колен. От группы людей на берегу отделился долговязый человек с узким лицом; он, помахав рукой, крикнул: -- Откуда, приятель? Дюрок миролюбиво улыбнулся, продолжая молча идти, рядом с ним шагал я. Вдруг другой парень, с придурковатым, наглым лицом, стремительно побежал на нас, но, не добежав шагов пяти, замер как вкопанный, хладнокровно сплюнул и поскакал обратно на одной ноге, держа другую за пятку. Тогда мы остановились. Дюрок повернул к группе оборванцев и, положив руки в карманы, стал молча смотреть. Казалось, его взгляд разогнал сборище. Похохотав между собой, люди эти вернулись к своим сетям и лодкам, делая вид, что более нас не замечают. Мы поднялись и вошли в пустую узкую улицу. Она тянулась меж садов и одноэтажных домов из желтого и белого камня, нагретого солнцем. Бродили петухи, куры с дворов, из-за низких песчаниковых оград слышались голоса -- смех, брань, надоедливый, протяжный зов. Лаяли собаки, петухи пели. Наконец стали попадаться прохожие: крючковатая старуха, подростки, пьяный человек, шедший, опустив голову, женщины с корзинами, мужчины на подводах. Встречные взглядывали на нас слегка расширенными глазами, проходя мимо, как всякие другие прохожие, но, миновав некоторое расстояние, останавливались; обернувшись, я видел их неподвижные фигуры, смотрящие вслед нам сосредоточенно и угрюмо. Свернув в несколько переулков, где иногда переходили по мостикам над оврагами, мы остановились у тяжелой калитки. Дом был внутри двора; спереди же, на каменной ограде, через которую я мог заглянуть внутрь, висели тряпки и циновки, сушившиеся под солнцем. -- Вот здесь, -- сказал Дюрок, смотря на черепичную крышу, -- это тот дом. Я узнал его по большому дереву во дворе, как мне рассказывали. -- Очень хорошо, -- сказал я, не видя причины говорить что-нибудь другое. -- Ну, идем, -- сказал Дюрок, -- и я ступил следом за ним во двор. В качестве войска я держался на некотором расстоянии от Дюрока, а он прошел к середине двора и остановился, оглядываясь. На камне у одного порога сидел человек, чиня бочонок; женщина развешивала белье. У помойной ямы тужился, кряхтя, мальчик лет шести, -- увидев нас, он встал и мрачно натянул штаны. Но лишь мы явились, любопытство обнаружилось моментально. В окнах показались забавные головы; женщины, раскрыв рот, выскочили на порог и стали смотреть так настойчиво, как смотрят на почтальона. Дюрок, осмотревшись, направился к одноэтажному флигелю в глубине двора. Мы вошли под тень навеса, к трем окнам с белыми занавесками. Огромная рука приподняла занавеску, и я увидел толстый, как у быка, глаз, расширивший сонные веки свои при виде двух чужих. -- Сюда, приятель? -- сказал глаз. -- Ко мне, что ли? -- Вы -- Варрен? -- спросил Дюрок. -- Я -- Варрен; что хотите? -- Ничего особенного, -- сказал Дюрок самым спокойным голосом. -- Если здесь живет девушка, которую зовут Молли Варрен, и если она дома, я хочу ее видеть. Так и есть! Так я и знал, что дело идет о женщине, -- пусть она девушка, все едино! Ну, скажите, отчего это у меня было совершенно непоколебимое предчувствие, что, как только уедем, явится женщина? Недаром слова Эстампа "упрямая гусеница" заставили меня что-то подозревать в этом роде. Только теперь я понял, что угадал то, чего ждал. Глаз сверкнул, изумился и потеснился дать место второму глазу, оба глаза не предвещали, судя по выражению их, радостной встречи. Рука отпустила занавеску, кивнув пальцем. -- Зайдите-ка, -- сказал этот человек сдавленным ненатуральным голосом, тем более неприятным, что он был адски спокоен. -- Зайдите, приятель! Мы прошли в небольшой коридор и стукнули в дверь налево. -- Войдите, -- повторил нежно тот же спокойный голос, и мы очутились в комнате. Между окном и столом стоял человек в нижней рубашке и полосатых брюках, -- человек так себе, среднего роста, не слабый, по-видимому, с темными гладкими волосами, толстой шеей и перебитым носом, конец которого торчал как сучок. Ему было лет тридцать. Он заводил карманные часы, а теперь приложил их к уху. -- Молли? -- сказал он. Дюрок повторил, что хочет видеть Молли. Варрен вышел из-за стола и стал смотреть в упор на Дюрока. -- Бросьте вашу мысль, -- сказал он. -- Оставьте вашу затею. Она вам не пройдет даром. -- Затей у меня нет никаких, но есть только поручение для вашей сестры. Дюрок говорил очень вежливо и был совершенно спокоен. Я рассматривал Варрена. Его сестра представилась мне похожей на него, и я стал угрюм. -- Что это за поручение? -- сказал Варрен, снова беря часы и бесцельно прикладывая их к уху. -- Я должен посмотреть, в чем дело. -- Не проще ли, -- возразил Дюрок, -- пригласить девушку? -- А в таком случае не проще ли вам выйти вон и прихлопнуть дверь за собой! -- проговорил Варрен, начиная тяжело дышать. В то же время он подступил ближе к Дюроку, бегая взглядом по его фигуре. -- Что это за маскарад? Вы думаете, я не различу кочегара или матроса от спесивого идиота, как вы? Зачем вы пришли? Что вам надо от Молли? Видя, как страшно побледнел Дюрок, я подумал, что тут и конец всей истории и наступит время палить из револьвера, а потому приготовился. Но Дюрок только вздохнул. На один момент его лицо осунулось от усилия, которое сделал он над собой, и я услышал тот же ровный, глубокий голос: -- Я мог бы ответить вам на все или почти на все ваши вопросы, но теперь не скажу ничего. Я вас спрашиваю только: дома Молли Варрен? Он сказал последние слова так громко, что они были бы слышны через полураскрытую в следующую комнату дверь, -- если бы там был кто-нибудь. На лбу Варрена появился рисунок жил. -- Можете не говорить! -- закричал он. -- Вы подосланы, и я знаю кем -- этим выскочкой, миллионером из ямы! Однако проваливайте! Молли нет. Она уехала. Попробуйте только производить розыски, и, клянусь черепом дьявола, мы вам переломаем все кости. Потрясая рукой, он вытянул ее свирепым движением. Дюрок быстро взял руку Варрена выше кисти, нагнул вниз, и... и я неожиданно увидел, что хозяин квартиры с яростью и мучением в лице брякнулся на одно колено, хватаясь другой рукой за руку Дюрока. Дюрок взял эту другую руку Варрена и тряхнул его -- вниз, а потом -- назад. Варрен упал на локоть, сморщившись, закрыв глаза и прикрывая лицо. Дюрок потер ладонь о ладонь, затем взглянул на продолжавшего лежать Варрена. -- Это было необходимо, -- сказал он, -- в другой раз вы будете осторожнее. Санди, идем! Я выбежал за ним с обожанием, с восторгом зрителя, получившего высокое наслаждение. Много я слышал о силачах, но первый раз видел сильного человека, казавшегося не сильным, -- не таким сильным. Я весь горел, ликовал, ног под собой не слышал от возбуждения. Если таково начало нашего похода, то что же предстоит впереди? -- Боюсь, не сломал ли я ему руку, -- сказал Дюрок, когда мы вышли на улицу. -- Она срастется! -- вскричал я, не желая портить впечатления никакими соображениями. -- Мы ищем Молли? Момент был таков, что сблизил нас общим возбуждением, и я чувствовал, что имею теперь право кое-что знать. То же, должно быть, признавал и Дюрок, потому что просто сказал мне как равному: -- Происходит запутанное дело: Молли и Ганувер давно знают друг друга, он очень ее любит, но с ней что-то произошло. По крайней мере на завтрашнем празднике она должна была быть, однако от нее нет ни слуха ни духа уже два месяца, а перед тем она написала, что отказывается быть женой Ганувера и уезжает. Она ничего не объяснила при этом. Он так законченно выразился, что я понял его нежелание приводить подробности. Но его слова вдруг согрели меня внутри и переполнили благодарностью. -- Я вам очень благодарен, -- сказал я как можно тише. Он повернулся и рассмеялся: -- За что? О, какой ты дурачок, Санди! Сколько тебе лет? -- Шестнадцать, -- сказал я, -- но скоро будет уже семнадцать. -- Сразу видно, что ты настоящий мужчина, -- заметил он, и, как ни груба была лесть, я крякнул, осчастливленный свыше меры. Теперь Дюрок мог, не опасаясь непослушания, приказать мне обойти на четвереньках вокруг залива. "Едва мы подошли к углу, как Дюрок посмотрел назад и остановился. Я стал тоже смотреть. Скоро из ворот вышел Варрен. Мы спрятались за утлом, так что он нас не видел, а сам был виден нам через ограду, сквозь ветви. Варрен посмотрел в обе стороны и быстро направился через мостик поперек оврага к поднимающемуся на той стороне переулку. Едва он скрылся, как из этих же ворот выбежала босоногая девушка с завязанной платком щекой и спешно направилась в нашу сторону. Ее хитрое лицо отражало разочарование, но, добежав до угла и увидев нас, она застыла на месте, раскрыв рот, потом метнула искоса взглядом, прошла лениво вперед и тотчас вернулась. -- Вы ищете Молли? -- сказала она таинственно. -- Вы угадали, -- ответил Дюрок, и я тотчас сообразил, что нам подвернулся шанс. -- Я не угадала, я слышала, -- сказала эта скуластая барышня (уже я был готов взреветь от тоски, что она скажет: "Это -- я, к вашим услугам"), двигая перед собой руками, как будто ловила паутину, -- так вот, что я вам скажу: ее здесь действительно нет, а она теперь в бордингаузе, у своей сестры. Идите, -- девица махнула рукой, -- туда по берегу. Всего вам одну милю пройти. Вы увидите синюю крышу и флаг на мачте. Варрен только что убежал и уж наверно готовит пакость, поэтому торопитесь. -- Благодарю, добрая душа, -- сказал Дюрок. -- Еще, значит, не все против нас. -- Я не против, -- возразила особа, -- а даже наоборот. Они девушкой вертят, как хотят; очень жаль девочку, потому что, если не вступиться, ее слопают. -- Слопают? -- спросил Дюрок. -- А вы не знаете Лемарена? -- вопрос прозвучал громовым упреком. -- Нет, не знаем. -- Ну, тогда долго рассказывать. Она сама расскажет. Я уйду, если меня увидят с вами... Девица всколыхнулась и исчезла за угол, а мы, немедленно следуя ее указанию, и так скоро, как только позволяло дыхание, кинулись на ближайший спуск к берегу, где, как увидели, нам предстоит обогнуть небольшой мыс -- в правой стороне от Сигнального Пустыря. Могли бы мы, конечно, расспросив о дороге, направиться ближайшим путем, по твердой земле, а не по скользкому гравию, но, как правильно указал Дюрок, в данном положении было невыгодно, чтобы нас видели на дорогах. Справа по обрыву стоял лес, слева блестело утреннее красивое море, а ветер дул на счастье в затылок. Я был рад, что иду берегом. На гравии бежали, шумя, полосы зеленой воды, отливаясь затем назад шепчущей о тишине пеной. Обогнув мыс, мы увидели вдали, на изгибе лиловых холмов берега, синюю крышу с узким дымком флага, и только тут я вспомнил, что Эстамп ждет известий. То же самое, должно быть, думал Дюрок, так как сказал: -- Эстамп потерпит: то, что впереди нас, -- важнее его. -- Однако, как вы увидите впоследствии, с Эстампом вышло иначе. IX За мысом ветер стих, и я услышал слабо долетающую игру на рояле, -- беглый мотив. Он был ясен и незатейлив, как полевой ветер. Дюрок внезапно остановился, затем пошел тише, с закрытыми глазами, опустив голову. Я подумал, что у него сделались в глазах темные круги от слепого блеска белой гальки; он медленно улыбнулся, не открывая глаз, потом остановился вторично с немного приподнятой рукой. Я не знал, что он думает. Его глаза внезапно открылись, он увидел меня, но продолжал смотреть очень рассеянно, как бы издалека; наконец, заметив, что я удивлен, Дюрок повернулся и, ничего не сказав, направился далее. Обливаясь потом, достигли мы тени здания. Со стороны моря фасад был обведен двухэтажной террасой с парусиновыми навесами; узкая густая стена с слуховым окном была обращена к нам, а входы были, надо полагать, со стороны леса. Теперь нам предстояло узнать, что это за бордингауз и кто там живет. Музыкант кончил играть свой кроткий мотив и качал переливать звуки от заостренной трели к глухому бормотанию басом, потом обратно, все очень быстро. Наконец он несколько раз кряду крепко ударил в прелестную тишину морского утра однотонным аккордом и как бы исчез. -- Замечательное дело! -- послышался с верхней террасы хриплый, обеспокоенный голос. -- Я оставил водки в бутылке выше ярлыка на палец, а теперь она ниже ярлыка. Это вы выпили, Билль? -- Стану я пить чужую водку, -- мрачно и благородно ответил Билль. -- Я только подумал, не уксус ли это, так как страдаю мигренью, и смочил немного платок. -- Лучше бы вы не страдали мигренью, -- а научились" Затем, так как мы уже поднялись по тропинке к задней стороне дома, спор слышался неясным единоборством голосов, а перед нами открылся вход с лестницей. Ближе к углу была вторая дверь. Среди редких, очень высоких и тенистых деревьев, росших здесь вокруг дома, переходя далее в густой лес, мы не были сразу замечены единственным человеком, которого тут увидели. Это была девушка или девочка? -- я не смог бы сказать сразу, но склонялся к тому, что девочка. Она ходила босиком по траве, склонив голову и заложив руки назад, взад и вперед с таким видом, как ходят из угла в угол по комнате. Под деревом был на вкопанном столбе круглый стол, покрытый скатертью, на нем лежали разграфленная бумага, карандаш, утюг, молоток и горка орехов. На девушке не было ничего, кроме коричневой юбки и легкого белого платка с синей каймой, накинутого поверх плеч. В ее очень густых кое-как замотанных волосах торчали длинные шпильки. Походив, она нехотя уселась к столу, записала что-то в разграфленную бумагу, затем сунула утюг между колен и стала разбивать на нем молотком орехи. -- Здравствуйте, -- сказал Дюрок, подходя к ней. -- Мне указали, что здесь живет Молли Варрен! Она повернулась так живо, что все ореховое производство свалилось в траву; выпрямилась, встала и, несколько побледнев, оторопело приподняла руку. По ее очень выразительному, тонкому, слегка сумрачному лицу прошло несколько беглых, странных движений. Тотчас она подошла к нам, не быстро, но словно подлетела с дуновением ветра. -- Молли Варрен! -- сказала девушка, будто что-то обдумывая, и вдруг убийственно покраснела. -- Пожалуйте, пройдите за мной, я ей скажу. Она понеслась, щелкая пальцами, а мы, следуя за ней, прошли в небольшую комнату, где было тесно от сундуков и плохой, но чистой мебели. Девочка исчезла, не обратив больше на нас никакого внимания, в другую дверь и с треском захлопнула ее. Мы стояли, сложив руки, с естественным напряжением. За скрывшей эту особу дверью послышалось падение стула или похожего на стул, звон, какой слышен при битье посуды, яростное "черт побери эти крючки", и, после некоторого резкого громыхания, внезапно вошла очень стройная девушка, с встревоженным улыбающимся лицом, обильной прической и блистающими заботой, нетерпеливыми, ясными черными глазами, одетая в тонкое шелковое платье прекрасного сиреневого оттенка, туфли и бледно-зеленые чулки. Это была все та же босая девочка с утюгом, но я должен был теперь признать, что она девушка. -- Молли -- это я, -- сказала она недоверчиво, но неудержимо улыбаясь, -- скажите все сразу, потому что я очень волнуюсь, хотя по моему лицу этого никогда не заметят. Я смутился, так как в таком виде она мне очень понравилась. -- Так вы догадались, -- сказал Дюрок, садясь, как сели мы все. -- Я -- Джон Дюрок, могу считать себя действительным другом человека, которого назовем сразу: Ганувер. Со мной мальчик... то есть просто один хороший Санди, которому я доверяю. Она молчала, смотря прямо в глаза Дюрока и неспокойно двигаясь. Ее лицо дергалось. Подождав, Дюрок продолжал: -- Ваш роман, Молли, должен иметь хороший конец. Но происходят тяжелые и непонятные вещи. Я знаю о золотой цепи... -- Лучше бы ее не было, -- вскричала Молли. -- Вот уж, именно, тяжесть; я уверена, что от нее -- все! -- Санди, -- сказал Дюрок, -- сходи взглянуть, не плывет ли лодка Эстампа. Я встал, задев ногой стул, с тяжелым сердцем, так как слова Дюрока намекали очень ясно, что я мешаю. Выходя, я столкнулся с молодой женщиной встревоженного вида, которая, едва взглянув на меня, уставилась на Дюрока. Уходя, я слышал, как Молли сказала "Моя сестра Арколь". Итак, я вышел на середине недопетой песни, начинавшей действовать обаятельно, как все, связанное с тоской и любовью, да еще в лице такой прелестной стрелы, как та девушка, Молли. Мне стало жалко себя, лишенного участия в этой истории, где я был у всех под рукой, как перочинный ножик -- его сложили и спрятали. И я, имея оправдание, что не преследовал никаких дурных целей, степенно обошел дом, увидел со стороны моря раскрытое окно, признал узор занавески и сел под ним спиной к стене, слыша почти все, что говорилось в комнате. Разумеется, я пропустил много, пока шел, но был вознагражден тем, что услышал дальше. Говорила, очень нервно и горячо, Молли: -- Да, как он приехал? Но что за свидания?! Всего-то и виделись мы семь раз, фф-у-у! Надо было привезти меня немедленно к себе. Что за отсрочки?! Из-за этого меня проследили и окончательно все стало известно. Знаете, эти мысли, то есть критика, приходит, когда задумаешься обо всем. Теперь еще у него живет красавица, -- ну и пусть живет и не сметь меня звать! Дюрок засмеялся, но невесело. -- Он сильно пьет, Молли, -- сказал Дюрок, -- и пьет потому, что получил ваше окончательное письмо. Должно быть, оно не оставляло ему надежды. Красавица, о которой вы говорите, -- гостья. Она, как мы думаем, просто скучающая молодая женщина. Она приехала из Индии с братом и приятелем брата; один -- журналист, другой, кажется, археолог. Вы знаете, что представляет дворец Ганувера. О нем пошел далеко слух, и эти люди явились взглянуть на чудо архитектуры. Но он оставил их жить, так как не может быть один -- совсем один. Молли, сегодня... в двенадцать часов... вы дали слово три месяца назад. -- Да, и я его забрала обратно. -- Слушайте, -- сказала Арколь, -- я сама часто не знаю, чему верить. Наши братцы работают ради этого подлеца Лемарена. Вообще мы в семье распались. Я жила долго в Риоле, где у меня было другое общество, да, получше компании Лемарена. Что же, служила и все такое, была еще помощницей садовника. Я ушла, навсегда ушла душой от Пустыря. Этого не вернешь. А Молли -- Молли, бог тебя знает, Молли, как ты выросла на дороге и не затоптали тебя! Ну, я поберегла, как могла, девочку.. Братцы работают, -- два брата; который хуже, трудно сказать. Уж, наверно, не одно письмо было скрадено. И они вбили девушке в голову, что Ганувер с ней не так чтобы очень хорошо. Что у него есть любовницы, что его видели там и там в распутных местах. Надо знать мрачность, в которую она впадает, когда слышит такие вещи! -- Лемарен? -- сказал Дюрок. -- Молли, кто такой Лемарен? -- Негодяй! Я ненавижу его! -- Верьте мне, хоть стыдно в этом признаться, -- продолжала Арколь, -- что у Лемарена общие дела с нашими братцами. Лемарен -- хулиган, гроза Пустыря. Ему приглянулась моя сестра, и он с ума сходит, больше от самолюбия и жадности. Будьте уверены, Лемарен явится сегодня сюда, раз вы были у брата. Все сложилось скверно, как нельзя хуже. Вот наша семья. отец в тюрьме за хорошие дела, один брат тоже в тюрьме, а другой ждет, когда его посадят. Ганувер четыре года назад оставил деньги, -- я знала только, кроме нее, у кого они; это ведь ее доля, которую она согласилась взять, -- но, чтобы хоть как-нибудь пользоваться ими, приходилось все время выдумывать предлоги -- поездки в Риоль, -- то к тетке, то к моим подругам и так далее. На глазах нельзя было нам обнаружить ничего: заколотят и отберут. Теперь. Ганувер приехал и его видели с Молли, стали за ней следить, перехватили письмо. Она вспыльчива. На одно слово, что ей было сказано тогда, она ответила, как это она умеет. "Люблю, да, и подите к черту!" Вот тут перед ними и мелькнула нажива. Брат сдуру открыл мне свои намерения, надеясь меня привлечь отдать девушку Лемарену, чтобы он запугал ее, подчинил себе, а потом -- Гануверу, и тянуть деньги, много денег, как от рабыни. Жена должна была обирать мужа ради любовника. Я все рассказала Молли. Ее согнуть нелегко, но добыча была заманчива. Лемарен прямо объявил, что убьет Ганувера в случае брака. Тут началась грязь -- сплетни, и угрозы, и издевательства, и упреки, и я должна была с боем взять Молли к себе, когда получила место в этом бордингаузе, место смотрительницы. Будьте уверены, Лемарен явится сегодня сюда, раз вы были у брата. Одним словом -- кумир дур. Приятели его подражают ему в манерах и одежде. Общие дела с братцами. Плохие эти дела! Мы даже не знаем точно, какие дела... только если Лемарен сядет в тюрьму, то и семейство наше уменьшится на оставшегося братца. Молли, не плачь! Мне так стыдно, так тяжело говорить вам все это! Дай мне платок. Пустяки, не обращайте внимания. Это сейчас пройдет. -- Но это очень грустно, -- все, что вы говорите, -- сказал Дюрок. -- Однако я без вас не вернусь, Молли, потому, что за этим я и приехал. Медленно, очень медленно, но верно Ганувер умирает. Он окружил свой конец пьяным туманом, ночной жизнью. Заметьте, что не уверенными, уже дрожащими шагами дошел он к сегодняшнему дню, как и назначил -- дню торжества. И он все сделал для вас, как было то в ваших мечтах, на берегу. Все это я знаю и очень всем расстроен, потому что люблю этого человека. -- А я -- я не люблю его?! -- пылко сказала девушка. -- Скажите "Ганувер" и приложите руку мне к сердцу! Там -- любовь! Одна любовь! Приложите! Ну -- слышите? Там говорит -- "да", всегда "да"! Но я говорю "нет"! При мысли, что Дюрок прикладывает руку к ее груди, у меня самого сильно забилось сердце. Вся история, отдельные черты которой постепенно я узнавал, как бы складывалась на моих глазах из утреннего блеска и ночных тревог, без конца и начала, одной смутной сценой. Впоследствии я узнал женщин и уразумел, что девушка семнадцати лет так же хорошо разбирается в обстоятельствах, поступках людей, как лошадь в арифметике. Теперь же я думал, что если она так сильно противится и огорчена, то, вероятно, права. Дюрок сказал что-то, чего я не разобрал. Но слова Молли все были ясно слышны, как будто она выбрасывала их в окно и они падали рядом со мной. -- ... вот как все сложилось несчастно. Я его, как он уехал, два года не любила, а только вспоминала очень тепло. Потом я опять начала любить, когда получила письмо, потом много писем. Какие же это были хорошие письма! Затем -- подарок, который надо, знаете, хранить так, чтобы не увидели, -- такие жемчужины... Я встал, надеясь заглянуть внутрь и увидеть, что она там показывает, как был поражен неожиданным шествием ко мне Эстампа. Он брел от берегов выступа, разгоряченный, утирая платком пот, и, увидев меня, еще издали покачал головой, внутренне осев; я подошел к нему, не очень довольный, так как потерял, -- о, сколько я потерял и волнующих слов и подарков! -- прекратилось мое невидимое участие в истории Молли. -- Вы подлецы! -- сказал Эстамп. -- Вы меня оставили удить рыбу. Где Дюрок? -- Как вы нашли нас? -- спросил я. -- Не твое дело. Где Дюрок? -- Он -- там! -- Я проглотил обиду, так я был обезоружен его гневным лицом. -- Там они, трое: он, Молли и ее сестра. -- Веди! -- Послушайте, -- возразил я скрепя сердце, -- можете вызвать меня на дуэль, если мои слова будут вам обидны, но, знаете, сейчас там самый разгар. Молли плачет, и Дюрок ее уговаривает. -- Так, -- сказал он, смотря на меня с проступающей понемногу улыбкой. -- Уже подслушал! Ты думаешь, я не вижу, что ямы твоих сапогов идут прямехонько от окна? Эх, Санди, капитан Санди, тебя нужно бы прозвать не "Я все знаю", а "Я все слышу!". Сознавая, что он прав, - я мог только покраснеть. -- Не понимаю, как это случилось, -- продолжал Эстамп, -- что за одни сутки мы так прочно очутились в твоих лапах?! Ну, ну, я пошутил. Веди, капитан! А что эта Молли -- хорошенькая? -- Она... -- сказал я. -- Сами увидите. -- То-то! Ганувер не дурак. Я пошел к заветной двери, а Эстамп постучал. Дверь открыла Арколь. Молли вскочила, поспешно вытирая глаза. Дюрок встал. -- Как? -- сказал он. -- Вы здесь? -- Это свинство с вашей стороны, -- начал Эстамп, кланяясь дамам и лишь мельком взглянув на Молли, но тотчас улыбнулся, с ямочками на щеках, и стал говорить очень серьезно и любезно, как настоящий человек. Он назвал себя, выразил сожаление, что помешал разговаривать, и объяснил, как нашел нас. -- Те же дикари, -- сказал он, -- которые пугали вас на берегу, за пару золотых монет весьма охотно продали мне нужные сведения. Естественно, я был обозлен, соскучился и вступил с ними в разговор: здесь, по-видимому, все знают друг друга или кое-что знают, а потому ваш адрес, Молли, был мне сообщен самым толковым образом. Я вас прошу не беспокоиться, -- прибавил Эстамп, видя, что девушка вспыхнула, -- я сделал это как тонкий дипломат. Двинулось ли наше дело, Дюрок? Дюрок был очень взволнован. Молли вся дрожала от возбуждения, ее сестра улыбалась насильно, стараясь искусственно спокойным выражением лица внести тень мира в пылкий перелет слов, затронувших, по-видимому, все самое важное в жизни Молли. Дюрок сказал: -- Я говорю ей, Эстамп, что, если любовь велика, все должно умолкнуть, все другие соображения. Пусть другие судят о наших поступках как хотят, если есть это вечное оправдание. Ни разница положений, ни состояние не должны стоять на пути и мешать. Надо верить тому, кого любишь, -- сказал он, -- нет высшего доказательства любви. Человек часто не замечает, как своими поступками он производит невыгодное для себя впечатление, не желая в то же время сделать ничего дурного. Что касается вас, Молли, то вы находитесь под вредным и сильным внушением людей, которым не поверили бы ни в чем другом. Они сумели повернуть так, что простое дело соединения вашего с Ганувером стало делом сложным, мутным, обильным неприятными последствиями. Разве Лемарен не говорил, что убьет его? Вы сами это сказали. Находясь в кругу мрачных впечатлений, вы приняли кошмар за действительность. Много помогло здесь и то, что все пошло от золотой цепи. Вы увидели в этом начало рока и боитесь конца, рисующегося вам в подавленном состоянии вашем, как ужасная неизвестность. На вашу любовь легла грязная рука, и вы боитесь, что эта грязь окрасит собой все. Вы очень молоды, Молли, а человеку молодому, как вы, довольно иногда созданного им самим призрака, чтобы решить дело в любую сторону, а затем -- легче умереть, чем признаться в ошибке. Девушка начала слушать его с бледным лицом, затем раскраснелась и просидела так, вся красная, до конца. -- Не знаю, за что он любит меня, -- сказала она. -- О, говорите, говорите еще! Вы так хорошо говорите! Меня надо помять, умягчить, тогда все пройдет. Я уже не боюсь. Я верю вам! Но говорите, пожалуйста! Тогда Дюрок стал передавать силу своей души этой запуганной, стремительной, самолюбивой и угнетенной девушке. Я слушал -- и каждое его слово запоминал навсегда, но не буду приводить всего, иначе на склоне лет опять ярко припомню этот час и, наверно, разыграется мигрень. -- Если даже вы принесете ему несчастье, как уверены в том, -- не бойтесь ничего, даже несчастья, потому что это будет общее ваше горе, и это горе -- любовь. -- Он прав, Молли, -- сказал Эстамп, -- тысячу раз прав. Дюрок -- золотое сердце! -- Молли, не упрямься больше, -- сказала Арколь, -- тебя ждет счастье! Молли как бы очнулась. В ее глазах заиграл свет, она встала, потерла лоб, заплакала, пальцами прикрывая лицо, во скоро махнула рукой и стала смеяться. -- Вот мне и легче, -- сказала она, сморкаясь, -- О, что это?! Ф-фу-у-у, точно солнце взошло! Что же это было за наваждение? Мрак какой! Я и не понимаю теперь. Едем скорей! Арколь, ты меня пойми! Я ничего не понимала, и вдруг -- ясное зрение. -- Хорошо, хорошо, не волнуйся, -- ответила сестра, -- Ты будешь собираться? -- Немедленно соберусь! -- Она осмотрелась, бросилась к сундуку и стала вынимать из него куски разных материй, кружева, чулки и завязанные пакеты; не прошло и минуты, как вокруг нее валялась груда вещей. -- Еще и не сшила ничего! -- сказала она горестно. -- В чем я поеду? Эстамп стал уверять, что ее платье ей к лицу и что так хорошо. Не очень довольная, она хмуро прошла мимо нас, что-то ища, но когда ей поднесли зеркало, развеселилась и примирилась. В это время Арколь спокойно свертывала и укладывала все, что было разбросано. Молли, задумчиво посмотрев на нее, сама подобрала вещи и обняла молча сестру. Х -- Я знаю... -- сказал голос за окном; шаги нескольких людей, удаляясь, огибали угол. -- Только бы не они, -- сказала, вдруг побледнев и бросаясь к дверям, Арколь. Молли, закусив губы, смотрела на нее и на нас. Взгляд Эстампа Дюроку вызвал ответ последнего: "Это ничего, нас трое". Едва он сказал, по двери ударили кулаком, -- я, бывший к ней ближе других, открыл и увидел молодого человека небольшого роста, в щегольском летнем костюме. Он был коренаст, с бледным, плоским, даже тощим лицом, но выражение нелепого превосходства в тонких губах под черными усиками и в резких черных глазах было необыкновенно крикливым. За ним шли Варрен и третий человек -- толстый, в грязной блузе, с шарфом вокруг шеи. Он шумно дышал, смотрел, выпучив глаза, и войдя, сунул руки в карманы брюк, став как столб. Все мы продолжали сидеть, кроме Арколь, которая подошла к Молли. Став рядом с ней, она бросила Дюроку отчаянный умоляющий взгляд. Новоприбывшие были заметно навеселе. Ни одним взглядом, ни движением лица не обнаружили они, что, кроме женщин, есть еще мы; даже не посмотрели на нас, как будто нас здесь совсем не было. Разумеется, это было сделано умышленно. -- Вам нужно что-нибудь, Лемарен? -- сказала Арколь, стараясь улыбнуться. -- Сегодня мы очень заняты. Нам надо пересчитать белье, сдать его, а потом ехать за провизией для матросов. -- Затем она обратилась к брату, и это было одно слово: -- Джон! -- Я с вами поговорю, -- сказал Варрен. -- Что же, нам и сесть негде?! Лемарен, подбоченясь, взмахнул соломенной шляпой. Его глаза с острой улыбкой были обращены к девушке. -- Привет, Молли! -- сказал он. -- Прекрасная Молли, сделайте милость, обратите внимание на то, что я пришел навестить вас в вашем уединении. Взгляните, -- это я! Я видел, что Дюрок сидит, опустив голову, как бы безучастно, но его колено дрожало, и он почти незаметно удерживал его ладонью руки. Эстамп приподнял брови, отошел и смотрел сверху вниз на бледное лицо Лемарена. -- Убирайся! -- сказала Молли. -- Ты довольно преследовал меня! Я не из тех, к кому ты можешь протянуть лапу. Говорю тебе прямо и начистоту -- я более не стерплю! Уходи! Из ее черных глаз разлетелась по комнате сила отчаянного сопротивления. Все это почувствовали. Почувствовал это и Лемарен, так как широко раскрыл глаза, смигнул и, нескладно улыбаясь, повернулся к Варрену. -- Каково? -- сказал он. -- Ваша сестра сказала мне дерзость, Варрен. Я не привык к такому обращению, клянусь костылями всех калек этого дома. Вы пригласили меня в гости, и я пришел. Я пришел вежливо, -- не с худой целью. В чем тут дело, я спрашиваю? -- Дело ясное, -- сказал, глухо крякнув, толстый человек, ворочая кулаки в карманах брюк. -- Нас выставляют. -- Кто вы такой? -- рассердилась Арколь. По наступательному выражению ее кроткого даже в гневе лица я видел, что и эта женщина дошла до предела. -- Я не знаю вас и не приглашала. Это мое помещение, я здесь хозяйка. Потрудитесь уйти! Дюрок поднял голову и взглянул Эстампу в глаза. Смысл взгляда был ясен. Я поспешил захватить плотнее револьвер, лежавший в моем кармане. -- Добрые люди, -- сказал, посмеиваясь. Эстамп, -- вам лучше бы удалиться, так как разговор в этом тоне не доставляет решительно никому удовольствия. -- Слышу птицу! -- воскликнул Лемарен, мельком взглядывая на Эстампа и тотчас обращаясь к Молли. -- Это вы заводите чижиков, Молли? А есть у вас канареечное семя, а? Ответьте, пожалуйста! -- Не спросить ли моего утреннего гостя, -- сказал Варрен, выступая вперед и становясь против Дюрока, неохотно вставшего навстречу ему. -- Может быть, этот господин соблаговолит объяснить, почему он здесь, у моей, черт побери, сестры?! -- Нет, я не сестра твоя! -- сказала, словно бросила тяжкий камень, Молли. -- А ты не брат мне! Ты -- второй Лемарен, то есть подлец! И, сказав так, вне себя, в слезах, с открытым, страшным лицом, она взяла со стола книгу и швырнула ее в Варрена. Книга, порхнув страницами, ударила его по нижней губе, так как он не успел прикрыться локтем. Все ахнули. Я весь горел, чувствуя, что отлично сделано, и готов был палить во всех. -- Ответит этот господин, -- сказал Варрен, указывая пальцем на Дюрока и растирая другой рукой подбородок, после того, как вдруг наступившее молчание стало невыносимо. -- Он переломает тебе все кости! -- вскричал я. -- А я пробью твою мишень, как только... -- Как только я уйду, -- сказал вдруг сзади низкий, мрачный голос, столь громкий, несмотря на рокочущий тембр, что все сразу оглянулись. Против двери, твердо и широко распахнув ее, стоял человек с седыми баками и седой копной волос, разлетевшихся, как сено на вилах. Он был без руки, -- один рукав матросской куртки висел; другой, засученный до локтя, обнажал коричневую пружину мускулов, оканчивающихся мощной пятерней с толстыми пальцами. В этой послужившей на своем веку мускульной машине человек держал пустую папиросную коробку. Его глаза, глубоко запрятанные среди бровей, складок и морщин, цедили тот старческий блестящий взгляд, в котором угадываются и отличная память и тонкий слух. -- Если сцена, -- сказал он, входя, -- то надо закрывать дверь. Кое-что я слышал. Мамаша Арколь, будьте добры дать немного толченого перцу для рагу. Рагу должно быть с перцем. Будь у меня две руки, -- продолжал он в том же спокойном деловом темпе, -- я не посмотрел бы на тебя, Лемарен, и вбил бы тебе этот перец в рот. Разве так обращаются с девушкой? Едва он проговорил это, как толстый человек сделал движение, в котором я ошибиться не мог: он вытянул руку ладонью вниз и стал отводить ее назад, намереваясь ударить Эстампа. Быстрее его я протянул револьвер к глазам негодяя и нажал спуск, но выстрел, толкнув руку, увел пулю мимо цели. Толстяка отбросило назад, он стукнулся об этажерку и едва не свалил ее. Все вздрогнули, разбежались и оцепенели; мое сердце колотилось, как гром. Дюрок с неменьшей быстротой направил дуло в сторону Лемарена, а Эстамп прицелился в Варрена. Мне не забыть безумного испуга в лице толстого хулигана, когда я выстрелил. Тут я понял, что игра временно остается за нами. -- Нечего делать, -- сказал, бессильно поводя плечами, Лемарен. -- Мы еще не приготовились. Ну, берегитесь! Ваша взяла! Только помните, что подняли руку на Лемарена. Идем, Босс! Идем, Варрен! Встретимся еще как-нибудь с ними, отлично увидимся. Прекрасной Молли привет! Ах, Молли, красотка Молли! Он проговорил это медленно, холодно, вертя в руках шляпу и взглядывая то на нее, то на всех нас по очереди. Варрен и Босс молча смотрели на него. Он мигнул им; они вылезли из комнаты один за другим, останавливаясь на пороге; оглядываясь, они выразительно смотрели на Дюрока и Эстампа, прежде чем скрыться. Последним выходил Варрен. Останавливаясь, он поглядел и сказал: -- Ну, смотри, Арколь! И ты, Молли! Он прикрыл дверь. В коридоре шептались, затем, быстро прозвучав, шаги утихли за домом. -- Вот, -- сказала Молли, бурно дыша. -- И все, и ничего более. Теперь надо уходить. Я ухожу, Арколь. Хорошо, что у вас пули. -- Правильно, правильно и правильно! -- сказал инвалид. -- Такое поведение я одобряю. Когда был бунт на "Альцесте", я открыл такую пальбу, что все легли брюхом вниз. Теперь что же? Да, я хотел перцу для... -- Не вздумайте выходить, -- быстро заговорила Арколь. -- Они караулят. Я не знаю, как теперь поступить. -- Не забудьте, что у меня есть лодка, -- сказал Эстамп, -- она очень недалеко. Ее не видно отсюда, и я поэтому за нее спокоен. Будь мы без Молли... -- Она? -- сказал инвалид Арколь, устремляя указательный палец в грудь девушке. -- Да, да, надо уехать. -- Ее? -- повторил матрос. -- О, какой вы непонятливый, а еще... -- Туда? -- Инвалид махнул рукой за окно. -- Да, я должна уехать, -- сказала Молли, -- вот придумайте, -- ну, скорее, о боже мой! -- Такая же история была на "Гренаде" с юнгой; да, вспомнил. Его звали Санди. И он... -- Я -- Санди, -- сказал я, сам не зная зачем. -- Ах, и ты тоже Санди? Ну, милочка, какой же ты хороший, ревунок мой. Послужи, послужи девушке! Ступайте с ней. Ступай, Молли. Он твоего роста. Ты дашь ему юбку и -- ну, скажем, платьишко, чтобы закутать то место, где лет через десять вырастет борода. Юбку дашь приметную, такую, в какой тебя видали и помнят. Поняла? Ступай, скройся и переряди человека, который сам сказал, что его зовут Санди. Ему будет дверь, тебе окно. Все! XI -- В самом деле, -- сказал, помолчав, Дюрок, -- это, пожалуй, лучше всего. -- Ах, ах! -- воскликнула Молли, смотря на меня со смехом и жалостью. -- Как же он теперь? Нельзя ли иначе? -- Но полное одобрение слышалось в ее голосе, несмотря на притворные колебания. -- Ну, что же, Санди? -- Дюрок положил мне на плечо руку. -- Решай! Нет ничего позорного в том, чтобы подчиниться обстоятельствам, -- нашим обстоятельствам. Теперь все зависит от тебя. Я воображал, что иду на смерть, пасть жертвой за Ганувера и Молли, но умереть в юбке казалось мне ужасным концом. Хуже всего было то, что я не мог отказаться; меня ждал, в случае отказа, моральный конец, горший смерти. Я подчинился с мужеством растоптанного стыда и смирился перед лицом рока, смотревшего на меня нежными черными глазами Молли. Тотчас произошло заклание. Худо понимая, что делается кругом, я вошел в комнату рядом и, слыша, как стучит мое опозоренное сердце, стал, подобно манекену, неподвижно и глупо. Руки отказывались бороться с завязками и пуговицами. Чрезвычайная быстрота четырех женских рук усыпила и ошеломила меня. Я чувствовал, что смешон и велик, что я -- герой и избавитель, кукла и жертва. Маленькие руки поднесли мне зеркало; на голове очутился платок, и, так как я не знал, что с ним делать, Молли взяла мои руки и забрала их вместе с платком под подбородком, тряся, чтобы я понял, как прикрывать лицо. Я увидел в зеркале искаженное расстройством подобие себя и не признал его. Наконец тихий голос сказал: "Спасибо тебе, душечка!" -- и крепкий поцелуй в щеку вместе с легким дыханием дал понять, что этим Молли вознаграждает Санди за отсутствие у него усов. После того все пошло как по маслу, меня быстро вытолкнули к обществу мужчин, от которого я временно отказался. Наступило глубокое, унизительное молчание. Я не смел поднять глаз и направился к двери, слегка путаясь в юбке; я так и ушел бы, но Эстамп окликнул меня: -- Не торопись, я пойду с тобой. Нагнав меня у самого выхода, он сказал: -- Иди быстрым шагом по той тропинке, так скоро, как можешь, будто торопишься изо всех сил, держи лицо прикрытым и не оглядывайся; выйдя на дорогу, поверни вправо, к Сигнальному Пустырю. А я пойду сзади. Надо думать, что приманка была хороша, так как, едва прошел я две-три лужайки среди светлого леса, невольно входя в роль и прижимая локти, как делают женщины, когда спешат, как в стороне послышались торопливые голоса. Шаги Эстампа я слышал все время позади, близко от себя. Он сказал: "Ну, теперь беги, беги во весь дух!" Я полетел вниз с холма, ничего не слыша, что сзади, но, когда спустился к новому подъему, раздались крики: "Молли! Стой, или будет худо!" -- это кричал Варрен. Другой крик, Эстампа, тоже приказывал стоять, хотя я и не был назван по имени. Решив, что дело сделано, я остановился, повернувшись лицом к действию. На разном расстоянии друг от друга по дороге двигались три человека, -- ближайший ко мне был Эстамп, -- он отступал в полуоборот к неприятелю. К нему бежал Варрен, за Варреном, отстав от него, спешил Босс. "Стойте!" -- сказал Эстамп, целясь в последнего. Но Варрен продолжал двигаться, хотя и тише. Эстамп дал выстрел. Варрен остановился, нагнулся и ухватился за ногу. -- Вот как пошло дело! -- сказал он, в замешательстве оглядываясь на подбегающего Босса. -- Хватай ее! -- крикнул Босс. В тот же момент обе мои руки били крепко схвачены сзади, выше локтя, и с силой отведены к спине, так что, рванувшись, я ничего не выиграл, а только повернул лицо назад, взглянуть на вцепившегося в меня Лемарена. Он обошел лесом и пересек путь. При этих движениях платок свалился с меня. Лемарен уже сказал: -- "Мо ...", -- но, увидев, кто я, был так поражен, так взбешен, что, тотчас отпустив мои руки, замахнулся обоими кулаками. -- Молли, да не та! -- вскричал я злорадно, рухнув ниц и со всей силой ударив его головой между ног, в самом низу -- прием вдохновения. Он завопил и свалился через меня. Я на бегу разорвал пояс юбки и выскочил из нее, потом, отбежав, стал трясти ею, как трофеем. -- Оставь мальчишку, -- закричал Варрен, -- а то она удерет! Я знаю теперь; она побежала наверх, к матросам. Там что-нибудь подготовили. Брось все! Я ранен! Лемарен не был так глуп, чтобы лезть на человека с револьвером, хотя бы этот человек держал в одной руке только что скинутую юбку: револьвер был у меня в другой руке, и я собирался пустить его в дело, чтобы отразить нападение. Оно не состоялось -- вся троица понеслась обратно, грозя кулаками. Варрен хромал сзади. Я еще не опомнился, но уже видел, что отделался дешево. Эстамп подошел ко мне с бледным и серьезным лицом. -- Теперь они постоят у воды, -- сказал он, -- и будут, так же, как нам, грозить кулаками боту. По воде не пойдешь. Дюрок, конечно, успел сесть с девушкой. Какая история! Ну, впишем еще страницу в твои подвиги и... свернем-ка на всякий случай в лес! Разгоряченный, изрядно усталый, я свернул юбку и платок, намереваясь сунуть их где-нибудь в куст, потому что, как ни блистательно я вел себя, они напоминали мне, что, условно, не по-настоящему, на полчаса, -- но я был все же женщиной. Мы стали пересекать лес вправо, к морю, спотыкаясь среди камней, заросших папоротником. Поотстав, я приметил два камня, сошедшихся вверху краями, и сунул меж них ненатуральное одеяние, от чего пришел немедленно в наилучшее расположение духа. На нашем пути встретился озаренный пригорок. Тут Эстамп лег, вытянул ноги и облокотился, положив на ладонь щеку. -- Садись, -- сказал он. -- Надо передохнуть. Да, вот это дело! -- Что же теперь будет? -- осведомился я, садясь по-турецки и раскуривая с Эстампом его папиросы. -- Как бы не произошло нападение?! -- Какое нападение?! -- Ну, знаете... У них, должно быть, большая шайка. Если они захотят отбить Молли и соберут человек сто... -- Для этого нужны пушки, -- сказал Эстамп, -- и еще, пожалуй" бесплатные места полицейским в качестве зрителей. Естественно, наши мысли вертелись вокруг горячих утренних происшествий, и мы перебрали все, что было" со всеми подробностями, соображениями, догадками и ©себе картинными моментами. Наконец мы подошли к нашим впечатлениям от Молли; почему-то этот разговор замялся, но мне все-таки хотелось знать больше, чем то, чему был я свидетелем. Особенно меня волновала мысль о Дигэ. Эта таинственная женщина непременно возникала в моем уме, как только я вспоминал Молли. Об этом я его и спросил. -- Хм ... -- сказал он. -- Дигэ... О, это задача! -- И он погрузился в молчание, из которого я не мог извлечь его никаким покашливанием. -- Известно ли тебе, -- сказал он наконец, после того как я решил, что он совсем задремал, -- известно ли тебе, что эту траву едят собаки, когда заболеют бешенством? Он показал острый листок, но я был очень удивлен его глубокомысленным тоном и ничего не сказал. Затем, в молчании, усталые от жары и друг от друга, мы выбрались к морской полосе, пришли на пристань и наняли лодочника. Никто из наших врагов не караулил нас здесь, поэтому мы благополучно переехали залив и высадились в стороне от дома. Здесь был лес, а дальше шел огромный, отлично расчищенный сад. Мы шли садом. Аллеи были пусты. Эстамп провел меня в дом через одну из боковых арок, затем по чрезвычайно путаной, сурового вида лестнице, в большую комнату с цветными стеклами. Он был заметно не в духе, и я понял отчего, когда он сказал про себя: "Дьявольски хочу есть". Затем он позвонил, приказал слуге, чтобы тот отвел меня к Попу, и, еле передвигая ноги, я отправился через блестящие недра безлюдных стен в настоящее путешествие к библиотеке. Здесь слуга бросил меня. Я постучал и увидел Попа, беседующего с Дюроком. XII Когда я вошел, Дюрок доканчивал свою речь. Не помню, что он сказал при мне. Затем он встал и в ответ многочисленным молчаливым кивкам Попа протянул ему руку. Рукопожатие сопровождалось твердыми улыбками с той и другой стороны. -- Как водится, герою уступают место и общество, -- сказал мне Дюрок, -- теперь, Санди, посвяти Попа во все драматические моменты. Вы можете ему довериться, -- обратился он к Попу, -- этот ма... человек сущий клад в таких положениях. Прощайте! Меня ждут. Мне очень хотелось спросить, где Молли и давно ли Дюрок вернулся, так как хотя из этого ничего не вытекало, но я от природы любопытен во всем. Однако на что я решился бы под открытым небом, на то не решался здесь, по стеснительному чувству чужого среди высоких потолков и прекрасных вещей, имеющих свойство оттеснять непривычного в его духовную раковину. Все же я надеялся много узнать от Попа. -- Вы устали и, наверное, голодны? -- сказал Поп. -- В таком случае пригласите меня к себе, и мы с вами позавтракаем. Уже второй час. -- Да, я приглашаю вас, -- сказал я, малость недоумевая, чем могу угостить его, и не зная, как взяться за это, но не желая уступать никому ни в тоне, ни в решительности. -- В самом деле, идем, стрескаем, что дадут. -- Прекрасно, стрескаем, -- подхватил он с непередаваемой интонацией редкого иностранного слова, -- но вы не забыли, где ваша комната? Я помнил и провел его в коридор, второй дверью налево. Здесь, к моему восхищению, повторилось то же, что у Дюрока: потянув шнур, висевший у стены, сбоку стола, мы увидели, как откинулась в простенке меж окон металлическая доска и с отверстием поравнялась никелевая плоскость, на которой были вино, посуда и завтрак. Он состоял из мясных блюд, фруктов и кофе. Для храбрости я выпил полный стакан вина, и, отделавшись таким образом от стеснения, стал есть, будучи почти пьян. Поп ел мало и медленно, но вина выпил. -- Сегодняшний день, -- сказал он, -- полон событий, хотя все главное еще впереди. Итак, вы сказали, что произошла схватка? Я этого не говорил, и сказал, что не говорил. -- Ну, так скажете, -- произнес он с милой улыбкой. -- Жестоко держать меня в таком нетерпении. Теперь происшедшее казалось мне не довольно поразительным, и я взял самый высокий тон. -- При высадке на берегу дело пошло на ножи, -- сказал я и развил этот самостоятельный текст в виде прыжков, беганья и рычанья, но никого не убил. Потом я сказал: -- Когда явился Варрен и его друзья, я дал три выстрела, ранив одного негодяя... -- Этот путь оказался скользким, заманчивым; чувствуя, должно быть, от вина, что я и Поп как будто описываем вокруг комнаты нарез, я хватил самое яркое из утренней эпопеи: -- Давайте, Молли, -- сказал я, -- устроим так, чтобы я надел ваше платье и обманул врагов, а вы за это меня поцелуете. И вот... -- Санди, не пейте больше вина, прошу вас, -- мягко перебил Поп. -- Вы мне расскажете потом, как все это у вас там произошло, тем более, что Дюрок, в общем, уж рассказал. Я встал, засунул руки в карманы и стал смеяться. Меня заливало блаженством. Я чувствовал себя Дюроком и Ганувером. Я вытащил револьвер и пытался прицелиться в шарик кровати. Поп взял меня за руку и усадил, сказав: -- Выпейте кофе, а еще лучше, закурите. Я почувствовал во рту папиросу, а перед носом увидел чашку и стал жадно пить черный кофе. После четырех чашек винтообразный нарез вокруг комнаты перестал увлекать меня, в голове стало мутно и глупо. -- Вам лучше, надеюсь? -- Очень хорошо, -- сказал я, -- и, чем скорее вы приступите к делу, тем будет лучше. -- Нет, выпейте, пожалуйста, еще одну чашку. Я послушался его и, наконец, стал чувствовать себя прочно сидящим на стуле. -- Слушайте, Санди, и слушайте внимательно. Надеюсь, вам теперь хорошо? Я был страшно возбужден, но разум и понимание вернулись. -- Мне лучше, -- сказал я обычным своим тоном, -- мне почти хорошо. -- Раз почти, следовательно, контроль на месте, -- заметил Поп. -- Я ужаснулся, когда вы налили себе целую купель этого вина, но ничего не сказал, так как не, видел еще вас в единоборстве с напитками. Знаете, сколько этому вину лет? Сорок восемь, а вы обошлись с ним, как с водой. Ну, Санди, я теперь буду вам открывать секреты. -- Говорите, как самому себе! -- Я не ожидал от вас другого ответа. Скажите мне... -- Поп откинулся к спинке стула и пристально взглянул на меня. -- Да, скажите вот что: умеете вы лазить по дереву? -- Штука нехитрая, -- ответил я, -- я умею и лазить по нему, и срубить дерево, как хотите. Я могу даже спуститься по дереву головой вниз. А вы? -- О, нет, -- застенчиво улыбнулся Поп, -- я, к сожалению, довольно слаб физически. Нет, я могу вам только завидовать. Уже я дал многие доказательства моей преданности, и было бы неудобно держать от меня в тайне общее положение дела, раз требовалось уметь лазить по дереву, по этим соображениям Поп, -- как я полагаю, -- рассказал многие обстоятельства. Итак, я узнал, что позавчера утром разосланы телеграммы и письма с приглашениями на сегодняшнее торжество и соберется большое общество. -- Вы можете, конечно, догадаться о причинах, -- сказал Поп, -- если примете во внимание, что Ганувер всегда верен своему слову. Все было устроено ради Молли; он думает, что ее не будет, однако не считает себя вправе признать это, пока не пробило двенадцать часов ночи. Итак, вы догадываетесь, что приготовлен сюрприз? -- О, да, -- ответил я, -- я догадываюсь. Скажите, пожалуйста, где теперь эта девушка? Он сделал вид, что не слышал вопроса, и я дал себе клятву не спрашивать об этом предмете, если он так явно вызывает молчание. Затем Поп перешел к подозрениям относительно Томсона и Галуэя. -- Я наблюдаю их две недели, -- сказал Поп, -- и, надо вам сказать, что я имею аналитический склад ума, благодаря чему установил стиль этих людей. Но я допускал ошибку. Поэтому, экстренно вызвав телеграммой Дюрока и Эстампа, я все-таки был не совсем уверен в точности своих подозрений. Теперь дело ясно. Все велось и ведется тайно. Сегодня, когда вы отправились в экспедицию, я проходил мимо аквариума, который вы еще не видели, и застал там наших гостей, всех троих. Дверь в стеклянный коридор была полуоткрыта, и в этой части здания вообще почти никогда никто не бывает, так что я появился незамеченным. Томсон сидел на диванчике, покачивая ногой; Дигэ и Галуэй стояли у одной из витрин. Их руки были опущены и сплетены пальцами. Я отступил. Тогда Галуэй нагнулся и поцеловал Дигэ в шею. -- Ага! -- вскричал я. -- Теперь я все понимаю. Значит, он ей не брат?! -- Вы видите, -- продолжал Поп, и его рука, лежавшая на столе, стала нервно дрожать. Моя рука тоже лежала на столе и так же задрожала, как рука Попа. Он нагнулся и, широко раскрыв глаза, произнес: -- Вы понимаете? Клянусь, что Галуэй ее любовник, и мы даже не знаем, чем рисковал Ганувер, попав в такое общество. Вы видели золотую цепь и слышали, что говорилось при этом! Что делать? -- Очень просто, -- сказал я. -- Немедленно донести Гануверу, и пусть он отправит всех их вон в десять минут! -- Вначале я так и думал, но, размыслив о том с Дюроком, пришел вот к какому заключению: Ганувер мне просто-напросто не поверит, не говоря уже о всей щекотливости такого объяснения. -- Как же он не поверит, если вы это видели! -- Теперь я уже не знаю, видел ли я, -- сказал Поп, -- то есть видел ли так, как это было. Ведь это ужасно серьезное дело. Но довольно того, что Ганувер может усомниться в моем зрении. А тогда -- что? Или я представляю, что я сам смотрю на Дигэ глазами и расстроенной душой Ганувера, -- что же, вы думаете, я окончательно и вдруг поверю истории с поцелуем? -- Это правда, -- сказал я, сообразив все его доводы. -- Ну, хорошо, я слушаю вас. Поп продолжал: -- Итак, надо увериться. Если подозрение подтвердится, -- а я думаю, что эти три человека принадлежат к высшему разряду темного мира, -- то наш план -- такой план есть -- развернется ровно в двенадцать часов ночи. Если же далее не окажется ничего подозрительного, план будет другой. -- Я вам помогу в таком случае, -- сказал я. -- Я -- ваш. Но вы, кажется, говорили что-то о дереве. -- Вот и дерево, вот мы и пришли к нему. Только это надо сделать, когда стемнеет. Он сказал, что с одной стороны фасада растет очень высокий дуб, вершина которого поднимается выше третьего этажа. В третьем этаже, против дуба, расположены окна комнат, занимаемых Галуэем, слева и справа от него, в том же этаже, помещаются Томсон и Дигэ. Итак, мы уговорились с Попом, что я влезу на это дерево после восьми, когда все разойдутся готовиться к торжеству, и употреблю в дело таланты, так блестяще примененные мной под окном Молли. После этого Поп рассказал о появлении Дигэ в доме. Выйдя в приемную на доклад о прибывшей издалека даме, желающей немедленно его видеть, Ганувер явился, ожидая услышать скрипучий голос благотворительницы лет сорока, с сильными жестами и блистающим, как ланцет, лорнетом, а вместо того встретил искусительницу Дигэ. Сквозь ее застенчивость светилось желание отстоять причуду всем пылом двадцати двух лет, сильнейшим, чем рассчитанное кокетство, -- смесь трусости и задора, вызова и готовности расплакаться. Она объяснила, что слухи о замечательном доме проникли в Бенарес и не дали ей спать. Она и не будет спать, пока не увидит всего. Жизнь потеряла для нее цену с того дня, когда она узнала, что есть дом с исчезающими стенами и другими головоломными тайнами. Она богата и объездила земной шар, но такого пирожного еще не пробовала. Дигэ сопровождал брат. Галуэй, лицо которого во время этой тирады выражало просьбу не осудить молодую жизнь, требующую повиновения каждому своему капризу. Закоренелый циник улыбнулся бы, рассматривая пленительное лицо со сказкой в глазах, сияющих всем и всюду. Само собой, она была теперь средневековой принцессой, падающей от изнеможения у ворот волшебного замка. За месяц перед этим Ганувер получил решительное письмо Молли, в котором она сообщала, что уезжает навсегда, не дав адреса, но он временно уже устал горевать -- горе, как и счастливое настроение, находит волной. Поэтому все пахнущее свежей росой могло найти доступ к левой стороне его груди. Он и Галуэй стали смеяться. "Ровно через двадцать один день, -- сказал Ганувер, -- ваше желание исполнится, этот срок назначен не мной, но я верен ему. В этом вы мне уступите, тем более, что есть, на что посмотреть". Он оставил их гостить; так началось. Вскоре явился Томсон, друг Галуэя, которому тоже отвели помещение. Ничто не вызывало особенных размышлений, пока из отдельных слов, взглядов -- неуловимой, но подозрительной психической эманации всех трех лиц -- у Попа не создалось уверенности, что необходимо экстренно вызвать Дюрока и Эстампа. Таким образом, в основу сцены приема Ганувером Дигэ был положен характер Ганувера -- его вкусы, представления о встречах и случаях; говоря с Дигэ, он слушал себя, выраженного прекрасной игрой. Запахло таким густым дымом, как в битве Нельсона с испанским флотом, и я сказал страшным голосом: -- Как белка или змея! Поп, позвольте пожать вашу руку и знайте, что Санди, хотя он, может быть, моложе вас, отлично справится с задачей и похитрее! Казалось, волнениям этого дня не будет конца. Едва я, закрепляя свои слова, стукнул кулаком по столу, как в дверь постучали и вошедший слуга объявил, что меня требует Ганувер. -- Меня? -- струсив, спросил я. -- Санди. Это вы -- Санди? -- Он -- Санди, -- сказал Поп, -- и я иду с ним. XIII Мы прошли сквозь ослепительные лучи зал, по которым я следовал вчера за Попом в библиотеку, и застали Ганувера в картинной галерее. С ним был Дюрок, он ходил наискось от стола к окну и обратно. Ганувер сидел, положив подбородок в сложенные на столе руки, и задумчиво следил, как ходит Дюрок. Две белые статуи в конце галереи и яркий свет больших окон из целых стекол, доходящих до самого паркета, придавали огромному помещению открытый и веселый характер. Когда мы вошли, Ганувер поднял голову и кивнул. Взглянув на Дюрока, ответившего мне пристальным взглядом понятного предупреждения, я подошел к Гануверу. Он указал стул, я сел, а Поп продолжал стоять, нервно водя пальцами по подбородку. -- Здравствуй, Санди, -- сказал Ганувер. -- Как тебе нравится здесь? Вполне ли тебя устроили? -- О, да! -- сказал я. -- Все еще не могу опомниться. -- Вот как?! -- задумчиво произнес он и замолчал. Потом, рассеянно поглядев на меня, прибавил с улыбкой: -- Ты позван мной вот зачем. Я и мой друг Дюрок, который говорит о тебе в высоких тонах, решили устроить твою судьбу. Выбирай, если хочешь, не теперь, а строго обдумав: кем ты желаешь быть. Можешь назвать любую профессию. Но только не будь знаменитым шахматистом, который, получив ночью телеграмму, отправился утром на состязание в Лисс и выиграл из шести пять у самого Капабланки. В противном случае ты привыкнешь покидать своих друзей в трудные минуты их жизни ради того, чтобы заехать слоном в лоб королю. -- Одну из этих партий, -- заметил Дюрок, -- я назвал партией Ганувера и, представьте, выиграл ее всего четырьмя ходами. -- Как бы там ни было, Санди осудил вас в глубине сердца, -- сказал Ганувер, -- ведь так, Санди? -- Простите, -- ответил я, -- за то, что ничего в этом не понимаю. -- Ну, так говори о своих желаниях! -- Я моряк, -- сказал я, -- то есть я пошел по этой дороге. Если вы сделаете меня капитаном, мне больше, кажется, ничего не надо, так как все остальное я получу сам. -- Отлично. Мы пошлем тебя в адмиралтейскую школу. Я сидел, тая и улыбаясь. -- Теперь мне уйти? -- спросил я. -- Ну, нет. Если ты приятель Дюрока, то, значит, и мой, а поэтому я присоединю тебя к нашему плану. Мы все пойдем смотреть кое-что в этой лачуге. Тебе, с твоим живым соображением, это может принести пользу. Пока, если хочешь, сиди или смотри картины. Поп, кто приехал сегодня? Я встал и отошел. Я был рассечен натрое: одна часть смотрела картину, изображавшую рой красавиц в туниках у колонн, среди роз, на фоне морской дали, другая часть видела самого себя на этой картине, в полной капитанской форме, орущего красавицам: "Левый галс! Подтянуть грот, рифы и брасы!" -- а третья, по естественному устройству уха, слушала разговор. Не могу передать, как действует такое обращение человека, одним поворотом языка приказывающего судьбе перенести Санди из небытия в капитаны. От самых моих ног до макушки поднималась нервная теплота. Едва принимался я думать о перемене жизни, как мысли эти перебивались картинами, галереей, Ганувером, Молли и всем, что я испытал здесь, и мне казалось, что я вот-вот полечу. В это время Ганувер тихо говорил Дюроку: -- Вам это не покажется странным. Молли была единственной девушкой, которую я любил. Не за что-нибудь, -- хотя было "за что", но по той магнитной линии, о которой мы все ничего не знаем. Теперь все наболело во мне и уже как бы не боль, а жгучая тупость. -- Женщины догадливы, -- сказал Дюрок, -- а Дигэ наверно проницательна и умна. -- Дигэ... -- Ганувер на мгновение закрыл глаза. -- Все равно Дигэ лучше других, она, может быть, совсем хороша, но я теперь плохо вижу людей. Я внутренне утомлен. Она мне нравится. -- Так молода, и уже вдова, -- сказал Дюрок. -- Кто был муж? -- Ее муж был консул, в колонии, какой -- не помню. -- Брат очень напоминает сестру, -- заметил Дюрок, -- я говорю о Галуэе. -- Напротив, совсем не похож! Дюрок замолчал. -- Я знаю, он вам не нравится, -- сказал Ганувер, -- но он очень забавен, когда в ударе. Его веселая юмористическая злость напоминает собаку-льва. -- Вот еще! Я не видал таких львов. -- Пуделя, -- сказал Ганувер, развеселившись, -- стриженого пуделя! Наконец мы соединились! -- вскричал он, направляясь к двери, откуда входили Дигэ, Томсон и Галуэй. Мне, свидетелю сцены у золотой цепи, довелось видеть теперь Дигэ в замкнутом образе молодой дамы, отношение которой к хозяину определялось лишь ее положением милой гостьи. Она шла с улыбкой, кивая и тараторя. Томсон взглянул сверх очков; величайшая приятность расползлась по его широкому, мускулистому лицу; Галуэй шел, дергая плечом и щекой. -- Я ожидала застать большое общество, -- сказала Дигэ. -- Горничная подвела счет и уверяет, что утром прибыло человек двадцать. -- Двадцать семь, -- вставил Поп, которого я теперь не узнал. Он держался ловко, почтительно и был своим, а я -- я был чужой и стоял, мрачно вытаращив глаза. -- Благодарю вас, я скажу Микелетте, -- холодно отозвалась Дигэ, -- что она ошиблась. Теперь я видел, что она не любит также Дюрока. Я заметил это по ее уху. Не смейтесь! Край маленького, как лепесток, уха был направлен к Дюроку с неприязненной остротой. -- Кто же навестил вас? -- продолжала Дигэ, спрашивая Ганувера. -- Я очень любопытна. -- Это будет смешанное общество, -- сказал Ганувер. -- Все приглашенные -- живые люди. -- Морг в полном составе был бы немного мрачен для торжества, -- объявил Галуэй. Ганувер улыбнулся. -- Я выразился неудачно. А все-таки лучшего слова, чем слово живой, мне не придумать для человека, умеющего наполнять жизнь. -- В таком случае, мы все живы, -- объявила Дигэ, -- применяя ваше толкование. -- Но и само по себе, -- сказал Томсон. -- Я буду принимать вечером, -- заявил Ганувер, -- пока же предпочитаю бродить в доме с вами, Дюроком и Санди. -- Вы любите моряков, -- сказал Галуэй, косясь на меня, -- вероятно, вечером мы увидим целый экипаж капитанов. -- Наш Санди один стоит военного флота, -- сказал Дюрок. -- Я вижу, он под особым покровительством, и не осмеливаюсь приближаться к нему, -- сказала Дигэ, трогая веером подбородок. -- Но мне нравятся ваши капризы, дорогой Ганувер, благодаря им вспоминаешь и вашу молодость. Может быть, мы увидим сегодня взрослых Санди, пыхтящих по крайней мере с улыбкой. -- Я не принадлежу к светскому обществу, -- сказал Ганувер добродушно, -- я -- один из случайных людей, которым идиотически повезло и которые торопятся обратить деньги в жизнь, потому что лишены традиции накопления. Я признаю личный этикет и отвергаю кастовый. -- Мне попало, -- сказала Дигэ, -- очередь за вами, Томсон. -- Я уклоняюсь и уступаю свое место Галуэю, если он хочет. -- Мы, журналисты, неуязвимы, -- сказал Галуэй, -- как короли, и никогда не точим ножи вслух. -- Теперь тронемся, -- сказал Ганувер, -- пойдем, послушаем, что скажет об этом Ксаверий. -- У вас есть римлянин? -- спросил Галуэй. -- И тоже живой? -- Если не испортился; в прошлый раз начал нести ересь. -- Ничего не понимаю, -- Дигэ пожала плечом, -- но должно быть что-то захватывающее. Все мы вышли из галереи и прошли несколько комнат, где было хорошо, как в саду из дорогих вещей, если бы такой сад был. Поп и я шли сзади. При повороте он удержал меня за руку. -- Вы помните наш уговор? Дерево можно не трогать. Теперь задумано и будет все иначе. Я только что узнал это. Есть новые соображения по этому делу. Я был доволен его сообщением, начиная уставать от подслушивания, и кивнул так усердно, что подбородком стукнулся в грудь. Тем временем Ганувер остановился у двери, сказав: "Поп!" Юноша поспешил с ключом открыть помещение. Здесь я увидел странную, как сон, вещь. Она произвела на меня, но, кажется, и на всех, неизгладимое впечатление: мы были перед человеком-автоматом, игрушкой в триста тысяч ценой, умеющей говорить. XIV Это помещение, не очень большое, было обставлено как гостиная, с глухим мягким ковром на весь пол. В кресле, спиной к окну, скрестив ноги и облокотясь на драгоценный столик, сидел, откинув голову, молодой человек, одетый как модная картинка. Он смотрел перед собой большими голубыми глазами, с самодовольной улыбкой на розовом лице, оттененном черными усиками. Короче говоря, это был точь-в-точь манекен из витрины. Мы все стали против него. Галуэй сказал: -- Надеюсь, ваш Ксаверий не говорит, в противном случае, Ганувер, я обвиню вас в колдовстве и создам сенсационный процесс. -- Вот новости! -- раздался резкий отчетливо выговаривающий слова голос, и я вздрогнул. -- Довольно, если вы обвините себя в неуместной шутке! -- Ах! -- сказала Дигэ и увела голову в плечи. Все были поражены. Что касается Галуэя, -- тот положительно струсил, я это видел по беспомощному лицу, с которым он попятился назад. Даже Дюрок, нервно усмехнувшись, покачал головой. -- Уйдемте! -- вполголоса сказала Дигэ. -- Дело страшное! -- Надеюсь, Ксаверий нам не нанесет оскорблений? -- шепнул Галуэй. -- Останьтесь, я незлобив, -- сказал манекен таким тоном, как говорят с глухими, и переложил ногу на ногу. -- Ксаверий! -- произнес Ганувер. -- Позволь рассказать твою историю! -- Мне все равно, -- ответила кукла. -- Я -- механизм. Впечатление было удручающее и сказочное. Ганувер заметно наслаждался сюрпризом. Выдержав паузу, он сказал: -- Два года назад умирал от голода некто Никлас Экус, и я получил от него письмо с предложением купить автомат, над которым он работал пятнадцать лет. Описание этой машины было сделано так подробно и интересно, что с моим складом характера оставалось только посетить затейливого изобретателя. Он жил одиноко. В лачуге, при дневном свете, равно озаряющем это чинное восковое лицо и бледные черты неизлечимо больного Экуса, я заключил сделку. Я заплатил триста тысяч и имел удовольствие выслушать ужасный диалог человека со своим подобием. "Ты спас меня!" -- сказал Экус, потрясая чеком перед автоматом, и получил в ответ: "Я тебя у б и л". Действительно, Экус, организм которого был разрушен длительными видениями тонкостей гениального механизма, скончался очень скоро после того, как разбогател, и я, сказав о том автомату, услышал такое замечание: "Он продал свою жизнь так же дешево, как стоит моя!" -- Ужасно! -- сказал Дюрок. -- Ужасно! -- повторил он в сильном возбуждении. -- Согласен. -- Ганувер посмотрел на куклу и спросил: -- Ксаверий, чувствуешь ли ты что-нибудь? Все побледнели при этом вопросе, ожидая, может быть, потрясающего "да", после чего могло наступить смятение. Автомат качнул головой и скоро проговорил: -- Я -- Ксаверий, ничего не чувствую, потому что ты говоришь сам с собой. -- Вот ответ, достойный живого человека! -- заметил Галуэй. -- Что, что в этом болване? Как он устроен? -- Не знаю, -- сказал Ганувер, -- мне объясняли, так как я купил и патент, но я мало что понял. Принцип стенографии, радий, логическая система, разработанная с помощью чувствительных цифр, -- вот, кажется, все, что сохранилось в моем уме. Чтобы вызвать слова, необходимо при обращении произносить "Ксаверий", иначе он молчит. -- Самолюбив, -- сказал Томсон. -- И самодоволен, -- прибавил Галуэй. -- И самовлюблен, -- определила Дигэ. -- Скажите ему что-нибудь, Ганувер, я боюсь! -- Хорошо Ксаверий! Что ожидает нас сегодня и вообще? -- Вот это называется спросить основательно! -- расхохотался Галуэй. Автомат качнул головой, открыл рот, захлопал губами, и я услышал резкий, как скрип ставни, ответ: -- Разве я прорицатель? Все вы умрете; а ты, спрашивающий меня, умрешь первый. При таком ответе все бросились прочь, как облитые водой. -- Довольно, довольно! -- вскричала Дигэ. -- Он неуч, этот Ксаверий, и я на вас сердита, Ганувер! Это непростительное изобретение. Я выходил последним, унося на затылке ответ куклы: "Сердись на саму себя!" -- Правда, -- сказал Ганувер, пришедший в заметно нервное состояние, -- иногда его речи огорошивают, бывает также, что ответ невпопад, хотя редко. Так, однажды, я произнес: "Сегодня теплый день", -- и мне выскочили слова: "Давай выпьем!" Все были взволнованы. -- Ну что, Санди? Ты удивлен? -- спросил Поп. Я был удивлен меньше всех, так как всегда ожидал самых невероятных явлений и теперь убедился, что мои взгляды на жизнь подтвердились блестящим образом. Поэтому я сказал: -- Это ли еще встретишь в загадочных дворцах?! Все рассмеялись. Лишь одна Дигэ смотрела на меня, сдвинув брови, и как бы спрашивала: "Почему ты здесь? Объясни?" Но мной не считали нужным или интересным заниматься так, как вчера, и я скромно стал сзади. Возникли предположения идти осматривать оранжерею, где помещались редкие тропические бабочки, осмотреть также вновь привезенные картины старых мастеров и статую, раскопанную в Тибете, но после "Ксаверия" не было ни у кого настоящей охоты ни к каким развлечениям. О нем начали говорить с таким увлечением, что спорам и восклицаниям не предвиделось конца. -- У вас много монстров? -- сказала Гануверу Дигэ. -- Кое-что. Я всегда любил игрушки, может быть, потому, что мало играл в детстве. -- Надо вас взять в опеку и наложить секвестр на капитал до вашего совершеннолетия, -- объявил Томсон. -- В самом деле, -- продолжала Дигэ, -- такая масса денег на... гм... прихоти. И какие прихоти! -- Вы правы, -- очень серьезно ответил Ганувер. -- В будущем возможно иное. Я не знаю. -- Так спросим Ксаверия! -- вскричал Галуэй. -- Я пошутила. Есть прелесть в безубыточных расточениях. После этого вознамерились все же отправиться смотреть тибетскую статую. От усталости я впал в одурь, плохо соображая, что делается. Я почти спал, стоя с открытыми глазами. Когда общество тронулось, я, в совершенном безразличии, пошел, было, за ним, но, когда его скрыла следующая дверь, я, готовый упасть на пол и заснуть, бросился к дивану, стоявшему у стены широкого прохода, и сел на него в совершенном изнеможении. Я устал до отвращения ко всему. Аппарат моих восприятии отказывался работать. Слишком много было всего! Я опустил голову на руки, оцепенел, задремал и уснул. Как оказалось впоследствии, Поп возвратился, обеспокоенный моим отсутствием, и пытался разбудить, но безуспешно. Тогда он совершил настоящее предательство -- он вернул всех смотреть, как спит Санди Пруэль, сраженный богатством, на диване загадочного дворца. И, следовательно, я был некоторое время зрелищем, но, разумеется, не знал этого. -- Пусть спит, -- сказал Ганувер, -- это хорошо -- спать. Я уважаю сон. Не будите его. XV Я забежал вперед только затем, чтобы указать, как был крепок мой сон. Просто я некоторое время не существовал. Открыв глаза, я повернулся и сладко заложил руки под щеку, намереваясь еще поспать. Меж тем, сознание тоже просыпалось, и, в то время как тело молило о блаженстве покоя, я увидел в дремоте Молли, раскалывающую орехи. Вслед нагрянуло все; холодными струйками выбежал сон из членов моих -- и в оцепенении неожиданности, так как после провала воспоминание явилось в потрясающем темпе, я вскочил, сел, встревожился и протер глаза. Был вечер, а может быть, даже ночь. Огромное лунное окно стояло перед мной. Электричество не горело. Спокойная полутьма простиралась из дверей в двери, среди теней высоких и холодных покоев, где роскошь была погружена в сон. Лунный свет проникал глубину, как бы осматриваясь. В этом смешении сумерек с неприветливым освещением все выглядело иным, чем днем -- подменившим материальную ясность призрачной лучистой тревогой. Линия света, отметив по пути блеск бронзовой дверной ручки, колено статуи, серебро люстры, распыливалась в сумраке, одна на всю мраморную даль сверкала неизвестная точка, -- зеркала или металлического предмета... почем знать? Вокруг меня лежало неведение. Я встал, пристыженный тем, что был забыт, как отбившееся животное, не понимая, что только деликатность оставила спать Санди Пруэля здесь, вместо того, чтобы волочить его полузаснувшее тело через сотню дверей. Когда мы высыпаемся, нет нужды смотреть на часы, -- внутри нас, если не точно, то с уверенностью, сказано уже, что спали мы долго. Без сомнения, мои услуги не были экстренно нужны Дюроку или Попу, иначе за мной было бы послано. Я был бы разыскан и вставлен опять в ход волнующей опасностью и любовью истории. Поэтому у меня что-то отняли, и я направился разыскивать ход вниз с чувством непоправимой потери. Я заспал указания памяти относительно направления, как шел сюда, -- блуждал мрачно, наугад, и так торопясь, что не имел ни времени, ни желания любоваться обстановкой. Спросонок я зашел к балкону, затем, вывернувшись из обманчиво схожих пространств этой части здания, прошел к лестнице и, опустясь вниз, пополз на широкую площадку с запертыми кругом дверьми. Поднявшись опять, я предпринял круговое путешествие около наружной стены, стараясь видеть все время с одной стороны окна, но никак не мог найти галерею, через которую шел днем; найди я ее, можно было бы рассчитывать если не на немедленный успех, то хотя на то, что память начнет работать. Вместо этого я снова пришел к запертой двери и должен повернуть вспять или рискнуть погрузиться во внутренние проходы, где совершенно темно. Устав, я присел и, сидя, рвался идти, но выдержал, пока не превозмог огорчения одиночества, лишавшего меня стойкой сообразительности. До этого я не трогал электрических выключателей, не из боязни, что озарится все множество помещений или раздастся звон тревоги, -- это приходило мне в голову вчера, -- но потому, что не мог их найти. Я взял спички, светил около дверей и по нишам. Я был в прелестном углу среди мебели такого вида и такой хрупкости, что сесть на нее мог бы только чистоплотный младенец. Найдя штепсель, я рискнул его повернуть. Мало было мне пользы; хотя яркий свет сам по себе приятно освежил зрение, озарились, лишь эти стены, напоминающие зеркальные пруды с отражениями сказочных перспектив. Разыскивая выключатели, я мог бродить здесь всю ночь. Итак, оставив это намерение, я вышел вновь на поиски сообщения с низом дома и, когда вышел, услышал негромко доносящуюся сюда прекрасную музыку. Как вкопанный я остановился: сердце мое забилось. Все заскакало во мне, и обида рванулась едва не слезами. Если до этого моя влюбленность в Дюрока, дом Ганувера, Молли была еще накрепко заколочена, то теперь все гвозди выскочили, и чувства мои заиграли вместе с отдаленным оркестром, слышимым как бы снаружи дома. Он провозгласил торжество и звал. Я слушал, мучаясь. Одна музыкальная фраза, -- какой-то отрывистый перелив флейт, -- манила и манила меня, положительно она описывала аромат грусти и увлечения. Тогда взволнованный, как будто это была моя музыка, как будто все лучшее, обещаемое ее звуками, ждало только меня, я бросился, стыдясь сам не зная чего, надеясь и трепеща, разыскивать проход вниз. В моих торопливых поисках я вышагал по неведомым пространствам, местами озаренным все выше восходящей луной, так много, так много раз останавливался, чтобы наспех сообразить направление, что совершенно закружился. Иногда, по близости к центру происходящего внизу, на который попадал случайно, музыка была слышна громче, дразня нарастающей явственностью мелодии. Тогда я приходил в еще большее возбуждение, совершая круги через все двери и повороты, где мог свободно идти. От нетерпения ныло в спине. Вдруг, с зачастившим сердцем, я услышал животрепещущий взрыв скрипок и труб прямо где-то возле себя, как мне показалось, и, миновав колонны, я увидел разрезанную сверху донизу огненной чертой портьеру. Это была лестница. Слезы выступили у меня на глазах. Весь дрожа, я отвел нетерпеливой рукой тяжелую материю, тронувшую по голове, и начал сходить вниз подгибающимися от душевной бури ногами. Та музыкальная фраза, которая пленила меня среди лунных пространств, звучала теперь прямо в уши, и это было как в день славы, после морской битвы у островов Ката-Гур, когда я, много лет спустя, выходил на раскаленную набережную Ахуан-Скапа, среди золотых труб и синих цветов. XVI Довольно было мне сойти по этой белой, сверкающей лестнице, среди художественных видений, под сталактитами хрустальных люстр, озаряющих растения, как бы только что перенесенные из тропического леса цвести среди блестящего мрамора, -- как мое настроение выровнялось по размерам происходящего. Я уже не был главным лицом, которому казалось, что его присутствие самое важное. Блуждание наверху помогло тем, что изнервничавшийся, стремительный, я был все же не так расстроен, как могло произойти обыкновенным порядком. Я сам шел к цели, а не был введен сюда. Однако то, что я увидел, разом уперлось в грудь, уперлось всем блеском своим и стало оттеснять прочь. Я начал робеть и, изрядно оробев, остановился, как пень, посреди паркета огромной, с настоящей далью, залы, где расхаживало множество народа, мужчин и женщин, одетых во фраки и красивейшие бальные платья. Музыка продолжала играть, поднимая мое настроение из робости на его прежнюю высоту. Здесь было человек сто пятьдесят, может быть, двести. Часть их беседовала, рассеявшись группами, часть проходила через далекие против меня двери взад и вперед, а те двери открывали золото огней и яркие глубины стен, как бы полных мерцающим голубым дымом. Но благодаря зеркалам казалось, что здесь еще много других дверей; в их чистой пустоте отражалась вся эта зала с наполняющими ее людьми, и я, лишь всмотревшись, стал отличать настоящие проходы от зеркальных феерий. Вокруг раздавались смех, говор; сияющие женские речи, восклицания, образуя непрерывный шум, легкий шум -- ветер нарядной толпы. Возле сидящих женщин, двигающих веерами и поворачивающихся друг к другу, стояли, склоняясь, как шмели вокруг ясных цветов, черные фигуры мужчин в белых перчатках, душистых, щеголеватых, веселых. Мимо меня прошла пара стройных, мускулистых людей с упрямыми лицами; цепь девушек, колеблющихся и легких, -- быстрой походкой, с цветами в волосах и сверкающими нитями вокруг тонкой шеи. Направо сидела очень тол стая женщина с взбитой седой прической. В круге расхохотавшихся мужчин стоял плотный, краснощекий толстяк, помахивающий рукой в кольцах; он что-то рассказывал. Слуги, опустив руки по швам, скользили среди движения гостей, лавируя и перебегая с ловкостью танцоров. А музыка, касаясь души холодом и огнем, несла все это, как ветер несет корабль, в Замечательную Страну. Первую минуту я со скорбью ожидал, что меня спросят, что я тут делаю, и, не получив достаточного ответа, уведут прочь. Однако я вспомнил, что Ганувер назвал меня гостем, что я поэтому равный среди гостей, и, преодолев смущение, начал осматриваться, как попавшая на бал кошка, хотя не смел ни уйти, ни пройти куда-нибудь в сторону. Два раза мне показалось, что я вижу Молли, но -- увы! -- это были другие девушки, лишь издали похожие на нее. Лакей, пробегая с подносом, сердито прищурился, а я выдержал его взгляд с невинным лицом и даже кивнул. Несколько мужчин и женщин, проходя, взглядывали на меня так, как оглядывают незнакомого, поскользнувшегося на улице. Но я чувствовал себя глупо не с непривычки, а только потому, что был в полном неведении. Я не знал, соединился ли Ганувер с Молли, были ли объяснения, сцены, не знал, где Эстамп, не знал, что делают Поп и Дюрок. Кроме того, я никого не видел из них и в то время, как стал думать об этом еще раз, вдруг увидел входящего из боковых дверей Ганувера. Еще в дверях, повернув голову, он сказал что-то шедшему с ним Дюроку и немедленно после того стал говорить с Дигэ, руку которой нес в сгибе локтя. К ним сразу подошло несколько человек. Седая дама, которую я считал прилепленной навсегда к своему креслу, вдруг встала, избоченясь, с быстротой гуся, и понеслась навстречу вошедшим. Группа сразу увеличилась, став самой большой из всех групп зала, и мое сердце сильно забилось, когда я увидел приближающегося к ней, как бы из зеркал или воздуха, -- так неожиданно оказался он здесь, -- Эстампа. Я был уверен, что сейчас явится Молли, потому что подозревал, не был ли весь день Эстамп с ней. Поколебавшись, я двинулся из плена шумного вокруг меня движения и направился, к Гануверу, став несколько позади седой женщины, говорившей так быстро, что ее огромный бюст колыхался как пара пробковых шаров, кинутых утопающему. Ганувер был кроток и бледен. Его лицо страшно осунулось, рот стал ртом старого человека. Казалось, в нем беспрерывно вздрагивает что-то при каждом возгласе или обращении. Дигэ, сняв свою руку в перчатке, складывала и раздвигала страусовый веер; ее лицо, ставшее еще красивее от смуглых голых плеч, выглядело властным, значительным. На ней был прозрачный дымчатый шелк. Она улыбалась. Дюрок первый заметил меня и, продолжая говорить с худощавым испанцем, протянул руку, коснувшись ею моего плеча. Я страшно обрадовался; вслед за тем обернулся и Ганувер, взглянув один момент рассеянным взглядом, но тотчас узнал меня и тоже протянул руку, весело потрепал мои волосы. Я стал, улыбаясь из глубины души. Он, видимо, понял мое состояние, так как сказал: "Ну что, Санди, дружок?" И от этих простых слов, от его прекрасной улыбки и явного расположения ко мне со стороны людей, встреченных только вчера, вся робость моя исчезла. Я вспыхнул, покраснел и возликовал. -- Что же, поспал? -- сказал Дюрок. Я снова вспыхнул. Несколько людей посмотрели на меня с забавным недоумением. Ганувер втащил меня в середину. -- Это мой воспитанник, -- сказал он. -- Вам, дон Эстебан, нужен будет хороший капитан лет через десять, так вот он, и зовут его Санди... э, как его, Эстамп? -- Пруэль, -- сказал я, -- Санди Пруэль. -- Очень самолюбив, -- заметил Эстамп, -- смел и решителен, как Колумб. Испанец молча вытащил из бумажника визитную карточку и протянул мне, сказав: -- Через десять лет, а если я умру, мой сын -- даст вам какой-нибудь пароход. Я взял карточку и, не посмотрев, сунул в карман. Я понимал, что это шутка, игра, у меня явилось желание поддержать честь старого, доброго кондотьера, каким я считал себя в тайниках души. -- Очень приятно, -- заявил я, кланяясь с наивозможной грацией. -- Я посмотрю на нее тоже через десять лет, а если умру, то оставлю сына, чтобы он мог прочесть, что там написано. Все рассмеялись. -- Вы не ошиблись! -- сказал дон Эстебан Гануверу. -- О! ну, нет, конечно, -- ответил тот, и я был оставлен, -- при триумфе и сердечном весельи. Группа перешла к другому концу зала. Я повернулся, еще, первый раз свободно вздохнув, прошел между всем обществом, как дикий мустанг среди нервных павлинов, и уселся в углу, откуда был виден весь зал, но где никто не мешал думать. Вскоре увидел я Томсона и Галуэя с тремя дамами, в отличном расположении духа. Галуэй, дергая щекой, заложив руки в карманы и покачиваясь на носках, говорил и смеялся. Томсон благосклонно вслушивался; одна дама, желая перебить Галуэя, трогала его по руке сложенным веером, две другие, переглядываясь между собой, время от времени хохотали. Итак, ничего не произошло. Но что же было с Молли -- девушкой Молли, покинувшей сестру, чтобы сдержать слово, с девушкой, которая, милее и краше всех, кого я видел в этот вечер, должна была радоваться и сиять здесь и идти под руку с Ганувером, стыдясь себя и счастья, от которого хотела отречься, боясь чего-то, что может быть страшно лишь женщине? Какие причины удержали ее? Я сделал три предположения: Молли раздумала и вернулась; Молли больна и -- Молли уже была. -- "Да, она была, -- говорил я, волнуясь, как за себя, -- и ее объяснения с Ганувером не устояли против Дигэ. Он изменил ей. Поэтому он страдает, пережив сцену, глубоко всколыхнувшую его, но бессильную вновь засветить солнце над его помраченной душой". Если бы я знал, где она теперь, то есть будь она где-нибудь близко, я, наверно, сделал бы одну из своих сумасшедших штучек, -- пошел к ней и привел сюда; во всяком случае, попытался бы привести. Но, может быть, произошло такое, о чем нельзя догадаться. А вдруг она умерла и от Ганувера все скрыто! Как только я это подумал, страшная мысль стала неотвязно вертеться, тем более, что немногое известное мне в этом деле оставляло обширные пробелы, допускающие любое предположение. Я видел Лемарена; этот сорт людей был мне хорошо знаком, и я знал, как изобретательны хулиганы, одержимые манией или корыстью. Решительно, мне надо было увидеть Попа, чтобы успокоиться. Сам себе не отдавая в том отчета, я желал радости в сегодняшний вечер не потому только, что хотел счастливой встречи двух рук, разделенных сложными обстоятельствами, -- во мне подымалось требование торжества, намеченного человеческой волей и страстным желанием, таким красивым в этих необычайных условиях, Дело обстояло и развертывалось так, что никакого другого конца, кроме появления Молли, -- появления, опрокидывающего весь темный план, -- веселого плеска майского серебряного ручья, -- я ничего не хотел, и ничто другое не могло служить для меня оправданием тому, в чем, согласно неисследованным законам человеческих встреч, я принял невольное, хотя и поверхностное участие. Не надо, однако, думать, что мысли мои в то время выразились такими, словами, -- я был тогда еще далек от привычного искусства взрослых людей, -- обводить чертой слова мелькающие, как пена, образы. Но они не остались без выражения; за меня мир мой душевный выражала музыка скрытого на хорах оркестра, зовущая Замечательную Страну. Да, всего только за двадцать четыре часа Санди Пруэль вырос, подобно растению индийского мага, посаженному семенем и через тридцать минут распускающему зеленые листья. Я был старее, умнее, -- тише. Я мог бы, конечно, с великим удовольствием сесть и играть, катая вареные крутые яйца, каковая игра называется -- "съешь скорлупку", -- но мог также уловить суть несказанного в сказанном. Мне, положительно, был необходим Поп, но я не смел еще бродить, где хочу, отыскивая его, и когда он, наконец, подошел, заметив меня случайно, мне как бы подали напиться после соленого. Он был во фраке, перчатках, выглядя оттого по-новому, но мне было все равно. Я вскочил и пошел к нему. -- Ну, вот, -- сказал Поп и, слегка оглянувшись, тихо прибавил: -- Сегодня произойдет нечто. Вы увидите. Я не скрываю от вас, потому что возбужден, и вы много сделали нам. Приготовьтесь: еще неизвестно, что может быть. -- Когда? Сейчас? -- Нет. Больше я ничего не скажу. Вы не в претензии, что вас оставили выспаться? -- Поп, -- сказал я, не обращая внимания на его рассеянную шутливость, -- дорогой Поп, я знаю, что спрашиваю глупо, но... но... я имею право. Я думаю так. Успокойте меня и скажите: что с Молли? -- Ну что вам Молли?! -- сказал он, смеясь и пожимая плечами. -- Молли, -- он сделал ударение, -- скоро будет Эмилия Ганувер, и мы пойдем к ней пить чай. Не правда ли? -- Как! Она здесь? -- Нет. Я молчал с сердитым лицом. -- Успокойтесь, -- сказал Поп, -- не надо так волноваться. Все будет в свое время. Хотите мороженого? Я не успел ответить, как он задержал шествующего с подносом Паркера, крайне озабоченное лицо которого говорило о том, что вечер по-своему отразился в его душе, сбив с ног. -- Паркер, -- сказал Поп, -- мороженого мне и Санди, большие порции. -- Слушаю, -- сказал старик, теперь уже с чрезвычайно оживленным, даже заинтересованным видом, как будто в требовании мороженого было все дело этого вечера. -- Какого же? Земляничного, апельсинового, фисташкового, розовых лепестков, сливочного, ванильного, крем-брюле или ... -- Кофейного, -- перебил Поп. -- А вам, Санди? Я решил показать "бывалость" и потребовал ананасового, но -- увы! -- оно было хуже кофейного, которое я попробовал из хрустальной чашки у Попа. Пока Паркер ходил, Поп называл мне имена некоторых людей, бывших в зале, но я все забыл. Я думал о Молли и своем чувстве, зовущем в Замечательную Страну. Я думал также: как просто, как великодушно по отношению ко мне было бы Попу, -- еще днем, когда мы ели и пили, -- сказать: "Санди, вот какое у нас дело..." -- и ясным языком дружеского доверия посвятить меня в рыцари запутанных тайн. Осторожность, недолгое знакомство и все прочее, что могло Попу мешать, я отбрасывал, даже не трудясь думать об этом, -- так я доверял сам себе. Поп молчал, потом от великой щедрости воткнул в распухшую мою голову последнюю загадку. -- Меня не будет за столом, -- сказал он, -- очень вас прошу, не расспрашивайте о причинах этого вслух и не ищите меня, чтобы на мое отсутствие было обращено как можно меньше внимания. -- Я не так глуп, -- ответил я с обидой, бывшей еще острее от занывшего в мороженом зуба, -- не так я глуп, чтобы говорить мне это, как маленькому. -- Очень хорошо, -- сказал он сухо и ушел, бросив меня среди рассевшихся вокруг этого места привлекательных, но ненужных мне дам, и я стал пересаживаться от них, пока не очутился в самом углу. Если бы я мог сосчитать количество удивленных взглядов, брошенных на меня в тот вечер разными людьми, -- их, вероятно, хватило бы, чтобы заставить убежать с трибуны самого развязного оратора. Что до этого?! Я сидел, окруженный спинами с белыми и розовыми вырезами, вдыхал тонкие духи и разглядывал полы фраков, мешающие видеть движение в зале. Моя мнительность обострилась припадком страха, что Поп расскажет о моей грубости Гануверу и меня не пустят к столу; ничего не увидев, всеми забытый, отверженный, я буду бродить среди огней и цветов, затем Томеон выстрелит в меня из тяжелого револьвера, и я, испуская последний вздох на руках Дюрока, скажу плачущей надо мной Молли: "Не плачьте. Санди умирает как жил, но он никогда не будет спрашивать вслух, где ваш щеголеватый Поп, потому что я воспитан морем, обучающим молчанию". Так торжественно прошла во мне эта сцена и так разволновала меня, что я хотел уже встать, чтобы отправиться в свою комнату, потянуть шнурок стенного лифта и сесть мрачно вдвоем с бутылкой вина. Вдруг появился человек в ливрее с галунами и что-то громко сказал. Движение в зале изменилось. Гости потекли в следующую залу, сверкающую голубым дымом, и, став опять любопытен, я тоже пошел среди легкого шума нарядной оживленной толпы, изредка и не очень скандально сталкиваясь с соседями по шествию. XVII Войдя в голубой зал, где на великолепном паркете отражались огни люстр, а также и мои до колен ноги, я прошел мимо оброненной розы и поднял ее на счастье, что, если в цветке будет четное число лепестков, я увижу сегодня Молли. Обрывая их в зажатую горсть, чтобы не сорить, и спотыкаясь среди тренов, я заметил, что на меня смотрит пара черных глаз с румяного кокетливого лица. "Любит, не любит, -- сказала мне эта женщина, -- как у вас вышло?" Ее подруги окружили меня, и я поспешно сунул руку в карман, озираясь, среди красавиц, поднявших Санди, правда, очень мило, -- на смех. Я сказал: "Ничего не вышло", -- и, должно быть, был уныл при этом, так как меня оставили, сунув в руку еще цветок, который я машинально положил в тот же карман, дав вдруг от большой злости клятву никогда не жениться. Я был сбит, но скоро оправился и стал осматриваться, куда попал. Между прочим, я прошел три или четыре двери. Если была очень велика первая зала, то эту я могу назвать по праву -- громадной. Она была обита зеленым муаром, с мраморным полом, углубления которого тонкой причудливой резьбы были заполнены отполированным серебром. На стенах отсутствовали зеркала и картины; от потолка к полу они были вертикально разделены, в равных расстояниях, лиловым багетом, покрытым мельчайшим серебряным узором. Шесть люстр висело по одной линии, проходя серединой потолка, а промежутки меж люстр и углы зала блестели живописью. Окон не было, других дверей тоже не было; в нишах стояли статуи. Все гости, вошедши сюда, помельчали ростом, как если бы я смотрел с третьего этажа на площадь, -- так высок и просторен был размах помещения. Добрую треть пространства занимали столы, накрытые белейшими, как пена морская, скатертями; столы-сады, так как все они сияли ворохами свежих цветов. Столы, или, вернее, один стол в виде четырехугольника, пустого внутри, с проходами внутрь на узких концах четырехугольника, образовывал два прямоугольных "С", обращенных друг к другу и не совсем плотно сомкнутых. На них сплошь, подобно узору цветных камней, сверкали огни вин, золото, серебро и дивные вазы, выпускающие среди редких плодов зел