Роман Борисович Гуль. Дзержинский (Начало террора) --------------------------------------------------------------- изд-во "Мост", Нью-Йорк, 1974. OCR и вычитка: Александр Белоусенко (Alexander Belousenko) (belousenko@yahoo.com) --------------------------------------------------------------- ПРЕДИСЛОВИЕ К 2-МУ ИЗДАНИЮ Книга "Дзержинский" была написана (закончена) в 1935 году в Париже. На русском языке она вышла в Париже в 1936 году в изд-ве "Дом книги", хотя издатель и счел для себя за благо не указывать на титульном листе свою марку. Остался только договор. Почему он это сделал? Да по очень - тогда - понятным причинам: не хотел себя "компрометировать" книгой о терроре "в прогрессивном государстве рабочих и крестьян". Ведь в те годы такие книги на Западе были не в фаворе. "Реакционны". Это сейчас А. И. Солженицын проломил "Архипелагом ГУЛАГ" международный книжный рынок. А тогда и отзывы о таких книгах были сдержанны и переводы их редки. В 1938 году эта моя книга вышла по французски в издательстве - Les Editions de France: "Les Maitres dе lа Тсhekа. Histoire de la Теrrеur еn URSS, 1917-1938". Ее переводчики, русский поэт Перикл Ставров и его друг француз Ланье в последний момент попросили моего согласия, чтоб их имена не были указаны на титульном листе, а были бы заменены - "перевод автора". Понимая их "дрожемент", я согласился, хотя это была неправда. В 1938 году я подписал договор на перевод книги на испанский с издательством Эрчилла в Сант-Яго де Чили. Но из-за военных событий все мои отношения с заграницей прервались, из писателя я превратился во французского сельско-хозяйственного батрака, и до сих пор не знаю, вышла ли в Чили эта моя книга. Так же оборвались мои отношения с итальянским изд-вом в Милане. Знаю, что перед войной моя книга печаталась в Болгарии в газете "Днесь". О первом издании "Дзержинского" пространный и положительный отзыв дал С. Мельгунов в "Современных Записках", кн. 62: он этой темы не боялся, сам был автором книги "Красный террор". В первом русском издании книга состояла их трех очерков: вернее - террор был дан в трех биографиях: Дзержинский, Менжинский, Ягода. Очерк о Ягоде, написанный в 1935 г., я считал неудовлетворительным: тогда о Ягоде почти не было материалов. Но для французского издания (1938) я дополнил очерк о Ягоде, доведя его до конца этого палача, и дал еще очерк о Ежове. Сейчас после выхода "Архипелага ГУЛАГ" А. И. Солженицына я считаю правильным дать только два очерка - о Дзержинском и Менжинском. То есть дать - о самом "начале террора", о времени, которое меньше всего освещено в литературе. Время же Ягоды и Ежова освещено многими. Не скрою, что натолкнула меня переиздать "Дзержинского" - ссылка на него А. И. Солженицына в "Архипелаге ГУЛАГ" (164 стр.). Вижу по тексту, что и еще в некоторых местах "Дзержинский" пригодился А. И. Солженицыну, как материал для его монументального "Архипелага". И это меня радует, стало-быть не зря написал почти 40 лет там у назад эту книгу. Пригодилась, когда попала в нужные и хорошие руки. Но каким путем эта книга 1936 года попала в руки Александра Исаевича - в Советском Союзе? Не пойму. Путями неисповедимыми. Автор, 1974. "Мы о весне давно мечтали И вот когда сбылась мечта, Мы насладимся ей едва-ли, Поняв, узнав: она - не та". Иван Каляев "У меня никогда не было иного критерия, кроме моего удовольствия. Писать историю такой, какой я люблю ее читать, - вот вся моя писательская система. Лежит ли эта любовь к портретам в моем воображении, любящем все пластическое и всегда стремящемся живо представить себе образы людей при чтении исторического описания? Это возможно. Одно имя не говорит мне ровно ничего, для меня это отвлеченное понятие, составленное из нескольких слогов. Я питаю отвращение к отвлеченным историкам. Они возбуждают мое любопытство, но не удовлетворяют его". А. Л а м а р т и н ("История Жирондистов") 1. ЛЕНИН ИЩЕТ ФУКЬЕ-ТЕНВИЛЯ. 19-го декабря 1917 года в Смольном в комнате No 75 короткими шажками бегал лысый человечек в потрепанном пиджаке. Это вождь октября, Ленин, волновался, слушая доклад управляющего делами совнаркома, прожженного циника Владимира Бонч-Бруевича. Управляющий докладывал о царящей панике среди головки партии, о поднимающемся недовольстве народа против большевиков, о возможности заговоров и покушений. Ленин перебил Бонча вспыхнувшим недовольством. "- Неужели ж у нас не найдется своего Фукье-Тенвиля, который привел бы в порядок контр-революцию?" И на другой день образ Фукье-Тенвиля октябрьской революции не заставил себя ждать. Этот человек жил тут же, в снежном городе Петра, захваченном большевиками. Высокий, похожий на скелет, одетый в солдатское платье, висевшее на нем как на вешалке, 20-го декабря в Смольном на расширенном заседании совнаркома появился Феликс Дзержинский. Под охраной матросских маузеров, в куреве, в плевках, в шуме, в неразберихе событий, среди "страшных" и "веселых чудовищ" большевизма, кого в минуту откровенности сам Ленин определял "у нас на 100 порядочных 90 мерзавцев", - после многих речей, "пламенея гневом", выступил и октябрьский Фукье-Тенвиль. Феликс Дзержинский говорил о терроре, о путях спасения заговорщицкой революции. В его изможденном лице, лихорадочно-блестящих глазах, заостренных чертах чувствовался фанатик. Он говорил трудно, неправильным русским языком с сильным польским акцентом и неверными удареньями. Говорил волнуясь, торопясь, словно не сумеет, не успеет сказать всего, что надо. "- Революции всегда сопровождаются смертями, это дело самое обыкновенное! И мы должны применить сейчас все меры террора, отдать ему все силы! Не думайте, что я ищу форм революционной юстиции, юстиция нам не к лицу! У нас не должно быть долгих разговоров! Сейчас борьба грудь с грудью, не на жизнь, а на смерть, - чья возьмет?! И я требую одного - организации революционной расправы!" - криком заканчивал свою речь изможденный, насквозь больной человек, похожий на переодетого в солдатское платье монаха. Фукье-Тенвиль найден. О произведенном октябрьском перевороте в припадке цинического юмора, в кругу друзей Ленин любил говаривать с усмешкой: "Ну-да, если это и авантюра, то в масштабе - всемирно-историческом". И 20-го декабря 1917 года Ленин, остановившись на Дзержинском, заложил краеугольный камень террора для защиты "авантюры во всемирно-историческом масштабе". Протокол этого заседания хранится в Кремле, как реликвия, ибо "наспех записан самим товарищем Лениным": - "Назвать комиссию по борьбе с контр-революцией - Всероссийской Чрезвычайной Комиссией при Совете Народных Комиссаров и утвердить ее в составе: - председатель т. Дзержинский..." С этого дня Дзержинский занес над Россией "революционный меч". По невероятности числа погибших от коммунистического террора "октябрьский Фукье-Тенвиль" превзошел и якобинцев, и испанскую инквизицию, и терроры всех реакций. Связав с именем Феликса Дзержинского страшное лихолетие своей истории, Россия надолго облилась кровью. Кто ж этот человек, оттолкнувший террором не только Россию, но через нее, может быть, и весь мир к умонастроениям средневековья? Есть все основания заинтересоваться его душевным строем и его биографией. По иронии русской истории и русской революции, человек, вставший во главе террора "рабоче-крестьянской" России, не был ни рабочим, ни крестьянином, ни русским. Он - родовитый дворянин, помещик, поляк. Его имя с проклятием произносит вся страна. Зато его товарищи по ордену "серпа и молота" давно канонизировали главу террора, как "коммунистического святого" и, вспоминая о нем, не щадят нежнейших названий, чтоб охарактеризовать его душу: "рыцарь любви", "голубиная кротость", "золотое сердце", "несказанно красивое духовное существо", "обаятельная человеческая личность". А поэт Маяковский (к сожалению, весьма часто падавший до казенных од) даже посвятил вдохновителю всероссийского убийства такие строки: "Юноше, обдумывающему житье, Решающему - сделать бы жизнь с кого? Скажу, не задумываясь: "Делай ее с товарища Дзержинского!" 2. ФЕНИКС СЕМЬИ. О раннем предке знаменитого чекиста, ротмистре Николае Дзержинском, родословная древнего рода дворян Дзержинских говорит, что 11 апреля 1663 года ротмистр приобрел по купчей крепости от чашника Бурдо недвижимое имение "Спицы" в Крожском уезде Самогитского княжества. Чем, помимо владения именьем, занимались более поздние предки Дзержинского, - неизвестно. Отец же, Эдмунд-Руфим Дзержинский, человек спокойный, сильный, с простоватым, широким, скорее русским чем польским лицом, окончил в 1863 году Санкт-Петербургский университет по физико-математическому факультету и, собирая доходы с родового именья, в то же время служил учителем математики и физики. Феликс Дзержинский родился в 1877 году в родовом именьи "Дзержиново" Ошмянского уезда, Виленской губернии. Семья Дзержинских - большая: три сестры, четыре брата. Но богатства у Дзержинских не было, ибо знатные пращуры просорили все, и к рождению Феликса осталась усадьба да 92 десятины пахотной земли. Не с мужественным и спокойным отцом имел сходство обожаемый в семье, почти эпилептически-нервный сын Феликс. Он был разительно схож с матерью, Еленой Янушевской, женщиной редкой красоты. Та же тонкость аристократических черт лица, те же прищуренные зеленоватые глаза и красиво выписанный небольшой рот, по углам чуть опущенный презрительным искривлением. Юношеские портреты будущего председателя ВЧК чрезвычайно схожи с портретом юного Рафаэля: Дзержинский был хрупок, женственен и строен, "как тополь киевских высот". Но уже с детства этот нежный малокровный дворянский ребенок отличался необузданной вспыльчивостью, капризами воли и бурным темпераментом. Живой как ртуть, он был баловнем матери и дома назывался не иначе, как "феникс семьи". Дзержинский воспитывался в строгом католицизме. Впечатлительный, нервный и страстный Феликс и тут был на "крайней левой": "До 16 лет я был фанатически-религиозен", писал о себе Дзержинский уже будучи чекистом, и сам вспоминал из своей юности чрезвычайно интересный эпизод. "- Как же ты представляешь себе Бога?" - спросил однажды Феликса старший брат, студент Казимир. "- Бога? Бог - в сердце!" - указал Феликс на грудь. - "Да, в сердце!" - страстно заговорил он, - а если я когда-нибудь пришел бы к выводу, как ты, что Бога нет, то пустил бы себе пулю в лоб! Без Бога я жить не могу..." Странно было бы тогда предположить, что этот религиозный юноша-католик через 20 лет станет знаменитым чекистом. Но весьма вероятно, что история католической церкви, история инквизиции могли пробороздить душу экзальтированного щеголеватого шляхтича. Во всяком случае, насколько фанатичен в своей религиозности был будущий глава террора, говорит еще интересный штрих из юности Дзержинского. Когда шестнадцатилетний Феликс стал готовиться к карьере католического священника, в религиозной семье Дзержинских это посвящение Феликса Богу должно бы, казалось, быть встречено только одобрением. Но с желанием Феликса случилось обратное. Мать и близкий семье ксендз всеми силами воспротивились посвящению Феликса Дзержинского религии. Оказывается, Феликс был не только религиозен, но фанатически-повелителен и нетерпим. Даже в родной семье на почве фанатизма у Дзержинского вспыхивали недоразумения. Он не только исступленно молился, нет, он заставлял молиться всех сестер и братьев. Что-то надломленное чувствовалось уже в этом отроке, чуждом неподдельной жизнерадостности. Из светло-зеленых глаз нежного юноши глядел узкий фанатик. И не фанатик-созерцатель, а фанатик действия, фанатик насилия. Мать и духовник-ксендз отговорили будущего главу коммунистического террора от пути католического священнослужителя. Но сущность, разумеется, была не в пути, а во всем душевном строе, в страстях неистового Феликса. У "рафаэлевски" красивого юноши Дзержинского в том же году внезапно произошел душевный переворот. Он писал сам: "Я вдруг понял, что Бога нет!". Многие знают, какую иногда драму несет с собой этот юношеский перелом. Со всей присущей страстностью воспринял его и Дзержинский. Но бурность Феликса иная. Дзержинский не углубленно жившая в себе натура. Нет. Как у всякого фанатика, душевный строй Дзержинского был необычайно узок, и воля направлялась не вглубь, а на окружающее. О своем переломе он так и пишет: "Я целый год носился с тем, что Бога нет, и всем это горячо доказывал". Вот именно на доказательства всем, на агитацию всех, на подчинение всех расходовал себя этот отягченный голубой кровью древнего род фанатический юноша. И разрушение всего, что не есть то, во что верует Феликс Дзержинский, было всегда его единственной страстью. Именно поэтому, разуверившийся в Боге, Дзержинский не сдержал обещания "пустить себе пулю в лоб". Он не знал себя, когда говорил. Такие Дзержинские не кончают самоубийством. Нет, они скорее убивают других. И юноша Дзержинский после фанатического исповедания католицизма и увлечения житием католических святых, внезапно "убив Бога", сошелся с кружком гимназистов Альфонса Моравского и, прочтя брошюру "Эрфуртская программа", по собственному признанию, - "во мгновение ока стал ея адептом". Бог католицизма в душе Дзержинского сменился "Богом Эрфуртской программы". И опять везде, среди братьев и сестер, товарищей, родных, знакомых Феликс Дзержинский стал страстно проповедывать свои новые революционные взгляды, принципы атеизма и положения марксизма. Болезненность, страстность, вывихнутая ограниченность души без широкого восприятия жизни сделали из религиозного католика Дзержинского столь же религиозного революционера-атеиста. Семнадцати лет выйдя из гимназии, он бросил всякое ученье и отдался целиком делу проповеди "Бога Коммунистического Манифеста". Как всякий фанатик, в своем агитаторстве Дзержинский, не замечая того, подчас доходил до комизма. Так, приехав в гости к своему дяде в именье "Мейшгалы", щеголеватый шляхтич с лицом Рафазля занялся исключительно тем, что агитировал дядину челядь, пытаясь, хоть и безуспешно, увести конюхов и кучеров к "Богу Эрфуртской программы". Высокий, светлый, тонкий, с горящими глазами, с часто появляющейся в углах рта, не допускающей возражений саркастической усмешкой, с аскетическим лицом, обличающим сильную волю, с пронзительно-резким, болезненно-вибрирующим голосом юноша Дзержинский уже тогда не видел ничего, кроме "проповеди революции". "В нем чувствовался фанатик, - вспоминает его сверстник-большевик, - настоящий фанатик революции. Когда его чем-нибудь задевали, вызывали его гнев или возбуждение, его глаза загорались стальным блеском, раздувались ноздри, и чувствовалось, что это настоящий львенок, из которого вырастет большой лев революции". "Лев революции" - это часто встречающееся в коммунистической литературе именование Дзержинского мне кажется неслучайным и характерным. В католической литературе времен инквизиции вы найдете то же определение великого инквизитора Торквемады - "лев религии". И вот когда большевистская революция разлилась по стране огнем и кровью, сорокалетний Дзержинский, человек больной, вывихнутой души и фанатической затемненности сознания, растерявший уже многое из человеческих чувств, пришел к пределу политического изуверства - к посту коммунистического Торквемады. Он был вполне согласен с фразой Ленина - "пусть 90% русского народа погибнут, лишь бы дожили до мировой революции". 3. "ШАПКА-НЕВИДИМКА". Но в семье Дзержинских дети воспитывались не только в горячо-взятом католицизме. Культивировался еще и пафос национальной польской борьбы против поработительницы Польши - России. Как множество детей интеллигентных семей, и Феликс Дзержинский пил ядовитый напиток воспоминаний о зверствах Муравьева-Вешателя, о подавлении польских восстаний. Злопамятное ожесточение накоплялось в нем. Надо быть справедливым: действительность не отказывала полякам в материале для ненависти к русскому правительству. Но легковоспламеняющийся будущий палач русского народа, фанатический Феликс Дзержинский, о котором сверстники-поляки говорили, что в юности он всегда напоминал им "какого-то героя из романов Сенкевича", и тут перебросил свою страстную ненависть через предел: с русского правительства на Россию и русских. В 1922 году, когда Дзержинский был уже главой всероссийской чеки, он написал жуткие слова об этих своих юношеских чувствах к русским. Феликс Дзержинский писал: "Еще мальчиком я мечтал о шапке-невидимке и уничтожении всех москалей". Вероятно, в том же Ошмянском уезде не у одного, а у двух мальчиков лелеялись одинаковые мечты. По соседству с "Дзержиновым", в другом родовом имении рос будущий маршал Польши - Иосиф Пилсудский. Оба ребенка одного круга польского "крессового" дворянства и одинаковый яд пили в своих чувствах к России. Но если в 1920-м году пошедшему во главе войск на Киев руссоненавистнику Пилсудскому не удалось надеть своеобразную "шапку-невидимку", то в 1917 году, в начале "авантюры во всемирно-историческом масштабе", в арсенале Ленина "шапка-невидимка" нашлась для Дзержинского. Предположим даже, что былая ненависть против "москалей" перегорела на Марксе, как перегорел на нем Бог католицизма. Но нет, душа человека бездонно глубока, и камень, упавший в этот колодец, из него уже не выпадет. Можно быть уверенным, что та детская "шапка-невидимка" тоже определила кое-что в роли октябрьского Фукье-Тенвиля. Зовы и впечатления детства сильны. Они были сильны и в Дзержинском. Об этом говорит хотя бы факт страстного заступничества уже с ног до головы облитого кровью главы ВЧК Дзержинского за попавших в 1920 году в руки к чекистам католических священнослужителей. Одни чекисты настаивали на их расстреле. Но Дзержинский что было сил защищал их. Дело дошло до совнаркома. Тут русские большевики не без кровавой иронии кричали Дзержинскому: "Почему же ксендзам такая скидка?! Ведь вы ж без счету расстреливаете православных попов?!" И все ж, с необычайной горячностью борясь за жизни католических священников, Дзержинский отстоял их. Кто знает, может быть, именно потому, что в юности с большим трудом отговорила мать своего любимца-Феликса стать священнослужителем католической церкви. А "шапка-невидимка" одевалась Дзержинским, вероятно, тогда, когда он, например, 25 сентября 1919 года, "бледный как полотно", с трясущимися руками и прерывающимся голосом приехал на автомобиле в тюрьму Московской чеки и отдал приказ по всем тюрьмам и местам заключения Москвы расстреливать людей "прямо по спискам". В один этот день на немедленную смерть в одной только Москве он послал многие сотни людей. Помимо всех своих "вин", расстрелянные были ведь и москалями, попавшими в руки не только к неистовому коммунисту, но, может быть, и к надевшему "шапку-невидимку" нежному мальчику Феликсу. 4.ДЗЕРЖИНСКИЙ И ЛЭДИ ШЕРИДАН. Апогеем красного террора была зима 1920 года, когда Москва замерзала без дров, квартиры отапливались чем попало, мебелью, библиотеками; голодные люди жили в шубах, не раздеваясь, и мороженая картошка казалась населению столицы верхом человеческого счастья. В ночи зимы этого года, в жуткой их темноте колеблящимся светом ночь-напролет маячили грандиозные электрические фонари на Большой Лубянке. Сюда к Дзержинскому в квартал ЧК без устали свозили "врагов" революции. Здесь в мерзлых окровавленных подвалах в эту зиму от количества казней сошел с ума главный палач Чеки, латыш Мага, расстреляв собственноручно больше тысячи человек. И в эту же зиму из туманов Лондона в Москву приехала скульптор лэди Шеридан. Снобистическая лэди хотела лепить головы вождей октябрьской революции, и среди прочих голов лэди, конечно, интересовала голова "ужаса буржуазии", Феликса Дзержинского. Вождь террора Дзержинский на Лубянке проводил дни и ночи. Работать спокойно было не в eго характере, да и не такова была эта кровавая работа. Дзержинский работал по ночам. Палачи - тоже. Ночью вся Лубянка жила бурной взволнованной жизнью. "Я себя никогда не щадил и не щажу", говорил о себе сорокалетний Дзержинский. Про эту "беспощадность к себе" рассказывает и его помощник, чекист Лацис: "В ЧК Феликс Эдмундович везде жаждал действовать сам; он сам допрашивал арестованных, сам рылся в изобличающих материалах, сам устраивал арестованным очные ставки и даже спал тут же на Лубянке, в кабинете ЧК, за ширмой, где была приспособлена для него кровать". К тому ж, председатель ВЧК был "аскетом". Тот же палач Лацис сантиментально вспоминает, когда в голодную зиму 1920 года главе террора вместо конины курьер приносил более вкусные блюда, Дзержинский ругался, требуя, чтоб ему давали "обычный обед сотрудника чеки". Но чекисты "из любви" обманывали вождя террора, ибо "усиленная работа расшатывала изнуренный организм Феликса Эдмундовича, и уход за Феликсом Эдмундовичем был необходим". Работа была, действительно, изнуряющая. Из-под пера Дзержинского смертные приговоры шли сотнями. "Дзержинский подписывал небывало большое количество смертных приговоров, никогда не испытывая при этом ни жалости, ни колебаний", пишет бывший член коллегии ВЧК Другов. А после взрыва в Леонтьевском переулке Дзержинский перешел уж к бессчетным массовым казням. Странно, как при такой занятости, уже с ног до головы кровавый Дзержинский нашел-таки время стать моделью заморской лэди? Как и почему, может быть, даже выйдя прямо из подвалов Чеки, он поехал позировать? Психологическая разгадка, вероятно, несложна. Мы знаем, по свидетельству историков, что бедный кабинет Максимилиана Робеспьера был все-таки украшен... собственными изображениями карандашем, резцом, кистью. И в зале Кремля сеанс состоялся. Утонченная лэди даже запечатлела этот сеанс в своих воспоминаниях. "Сегодня пришел Дзержинский. Он позировал спокойно и очень молчаливо. Его глаза выглядели, несомненно, как омытые слезами вечной скорби, но рот его улыбался кротко и мило. Его лицо узко, с высокими скулами и впадинами. Из всех черт его, нос, как будто, характернее всего. Он очень тонок и нежные безкровные ноздри отражают сверхутонченность. Во время работы и наблюдения за ним в продолжение полутора часов он произвел на меня странное впечатление. Наконец, его молчание стало тягостным, и я воскликнула: "У вас ангельское терпение, вы сидите так тихо!" Он ответил: "Человек учится терпению и спокойствию в тюрьме". На мой вопрос, сколько времени он просидел в тюрьме, он ответил: "Четверть моей жизни, одиннадцать лет..." Да, Дзержинский прошел большую и тяжелую школу царских тюрем, хотя эти тюрьмы были "пансионами" в сравнении с теми чекистскими подвалами, куда в годы террора Дзержинский загнал Россию. Но и царские тюрьмы ломали многих. И мы знаем, что в канун русской революции 1917 года, в царской тюрьме стал сламываться и Феликс Дзержинский. Полные сведения о душевном надломе будущего вождя террора, вероятно, хранятся под замком у секретаря коммунистической партии. Но есть все же печатные документы, по которым известно, что в Орловском централе за год до революции за "одобрительное поведение" Дзержинскому даже был сокращен срок наказания, а сидевшие там политические рассказывают, как не высоко уж перед революцией держал красное знамя Феликс Дзержинский. Но этот надлом воли произошел в восьмой по счету тюрьме, на десятом году тюремных странствований. В ранние же годы, когда первой тюрьмой Дзержинского был ковенский замок, фанатический юноша был несломим. 4. "АСТРОНОМ". Первой тюрьме Дзержинского предшествовало двухлетнее революционное крещение, когда семнадцатилетний дворянский юноша, уйдя из семьи, поселился в Вильно на заброшенной грязной мансарде с рабочим Франциском и под странной кличкой "Астроном" стал профессиональным революционером. С этого дня жизнь Дзержинского стала однообразно-целеустремленна. Собственно говоря, жизнь даже прекратилась, ею стали агитация и борьба. Эту безжизненную жизнь душевно-узкого фанатика прекрасно освещает такой эпизод. Один из будущих коммунистических вельмож, контрабандист военного времени и уличенный шпион Ганецкий, в юности друг "Астронома", увел как-то юношу-аскета на выставку картин. Пробыв на выставке полчаса, Дзержинский, возбужденный и негодующий, выбежал на улицу: "Зачем ты повел меня сюда?" - кричал он, ругаясь. - "Эта красота слишком привлекательна, а мы, революционеры, должны думать только и исключительно о нашем деле! Мы не должны давать себя увлекать никакими красотами!" Так и жил на мансарде молчаливый дворянский юноша "Астроном", сменивший щеголеватый костюм на одежду под пролетария. Первые заработанные 50 рублей Дзержинский жертвует партии. Для агитации среди еврейских рабочих учит еврейский язык, для агитации среди литовцев - литовский . Фанатизм и трудоспособность при чрезвычайной узости и ограниченности мысли - вот основные черты этого схоластического и изуверского "Астронома". Единственное, что он требовал от себя и своих товарищей: "итти напролом к цели". "Астроном" сам пишет прокламации, сам печатает, сам с рабочим Франциском по ночам расклеивает их на виленских заборах. В трактирах, кабаках, где после получки собирались отдохнуть и повеселиться рабочие, появлялся этот странный ясновельможный паныч в облезлом пальто и рыжих сапогах. "Астроном" не пил и органически не умел веселиться. Но не для этого и приходил сюда юноша Дзержинский. Он ходил ради идейного увода душ, ради пленения умов собиравшихся здесь рабочих. Что руководило "Астрономом"? Благо человечества? Жажда справедливости? Эти эмоциональные стимулы чрезвычайно ярки у русских революционеров-народовольцев. Но именно отсутствием всего эмоционального и был "страшен" этот душевный кастрат, будущий вождь ВЧК, "Астроном". Верную черту, хоть и случайно, отмечает в характере Дзержинского коммунистический бонвиван и беззаботный перевертень Радек. "Дзержинский никогда не идеализировал рабочий класс". Это очень верно. Те конкретные Иваны да Марьи, которых юный Дзержинский агитировал в кабаках, были абсолютно чужды и в своей конкретности даже ненавистны революционной фантазии жившего на мансарде "Астронома". Но и у них, живых полнокровных людей, наполнявших трактиры и воскресные танцульки, любящих и выпить, и закусить, этот фанатичный "Астроном" не вызывал никаких симпатий. В кабаке возле Стефановского рынка будущего главу ВЧК рабочие били бутылками. А в другой раз рабочие с завода Гольдштейна, поймав на темной улице охваченного фанатической идеей родовитого паныча, избили его еще серьезнее с нанесением ножевых ран в висок и голову, так что "Астроному" пришлось зашивать эти раны у доктора. Единственно, чем, кроме изучения еврейского и литовского языков, составления прокламаций и "наблюдения в телескоп за революцией", разрешал себе в часы отдыха заниматься аскетический "Астроном", это чтением "Эстетики" Вeррона и писанием собственных стихов. Совпадения редко бывают случайны: Робеспьер писал напыщенные стихи. О стихах же Дзержинского даже Троцкий говорит, что они были "из рук вoн плохи". Но "любовь к изящному" жила в чекисте Дзержинском на протяжении всей его жизни. Эта черта присуща не только ему, вельможе-чекисту, но многим персонажам красного террора. В. Р. Менжинский - любитель персидской лирики и автор декадентских романов, правда, не увидевших света. Кончивший жизнь в сумасшедшем доме, самолично расстреливавший арестованных начальник Особого Отдела ВЧК доктор М. С. Кедров - знаток музыки и пианист-виртуоз. Заливший Армению кровью чекист А. Ф. Мясникьян - автор труда "О значении поэзии Ов. Туманяна". Следователь петербургской ЧК Озолин - "поэт", к нему не кто-нибудь, а сам А. Блок, преодолевая отвращение, приходил хлопотать за схваченных чекой литераторов. И даже просто заплечных дел мастер Эйдук, и тот напечатал стихи в тифлисском сборнике "Улыбка Чека": "Нет больший радости, нет лучших музык, Как хруст ломаемых жизней и костей. Вот отчего, когда томятся наши взоры И начинает бурно страсть в груди вскипать, Черкнуть мне хочется на вашем приговоре Одно бестрепетное: "К стенке! Расстрелять!" Я думаю, при подписании многочисленных смертных приговоров подобные эмоции мог пережить и Дзержинский. Но столь вульгарных стихов он, конечно, не писал. Его юношеские поэмы были либо барабанно-революционны, либо элегичны, когда посвящались молодой революционерке Юлии Гольдман, к которой "Астроном" относился с налетом влюбленности. Впрочем, женщины в жизни Дзержинского никакой роли не играли. По красочному выражению чекиста Лациса, его "единственной дамой сердца была пролетарская революция". В Вильне писавшего на мансарде стихи и прокламации юношу "Астронома" царская полиция заметила довольно быстро, дав ему кличку "Рыбкин". О "Рыбкине" завелось даже "дело на 24 листах". А после вспыхнувшей в Вильно забастовки "Астроному" пришлось бежать с виленской мансарды в Ковно. Но и ковенская полиция не покидала "Астронома", получая о нем полицейские рапорты: "В начале лета появилась крайне подозрительная личность, дворянин Феликс Дзержинский, который стал знакомиться и входить в сношения с рабочими разных фабрик, и кроме того, говорил, что если рабочие в городах будут бунтовать, то поднимутся и деревенские люди и можно будет легко порешить с правительством и основать республику, как в Северо-Американских Соединенных Штатах". Желание Дзержинского основать "республику как Америку" едва ли соответствует действительности. У "Астронома" были иные идеалы. Но в сношения с сапожниками маленькой мастерской Подберезского "Астроном" действительно вошел и, работая довольно-таки по-бесовски, угрожая нежелающим бастовать "побоями и даже убийством", раскачал их на двухнедельную стачку. Но в момент, когда "Астроном" передавал в скверике возле военного собора нелегальные брошюры, озаглавленные "Черный Ворон", жандармы схватили его и отвезли в тюрьму. Будущего главу ВЧК, оказывается, выдал полиции провокатор всего-навсего за... десять рублей. В первой тюрьме "Астроном" провел год. Из тюрьмы писал товарищам: "жандармы бьют меня, и я им отомщу". И отомстил с лихвой. Только мести пришлось ждать 20 лет. А пока что, после года тюрьмы, юноша с хитрым подмигиванием и часто выходящей на лицо саркастической усмешкой отправился "на основании высочайшего повеления за революционную пропаганду среди ковенских рабочих в Вятскую губернию под гласный надзор полиции на три года": относительная мягкость приговора мотивировалась несовершеннолетием преступника. Эта ссылка была первым знакомством Дзержинского с Россией. 6. ГУБЕРНАТОР КЛИНГЕНБЕРГ И ДЗЕРЖИНСКИЙ. Летом 1898 года двадцатилетний Дзержинский ехал по той самой железной дороге на север России, по которой через 20 с лишним лет он, как глава коммунистического террора, погнал многие сотни тысяч людей. Стоял жаркий июль. 29-го числа поезд с ссыльными прибыл в Вятку, и их отвели в тюрьму, ждать парохода для дальнейшего следования. По несколько дней из-за мелководья не прибывал пароход, и заносчивый арестант Дзержинский послал из тюрьмы письмо вятскому губернатору с требованием не задерживать его в заключении, а разрешить ехать за собственный счет с первым же судном, но "без конвоя, ибо средств на оплату конвоиров не имею". Полицейская аттестация юноши, "проявлявшего во всем крайнюю политическую неблагонадежность", и его вызывающее письмо заставили губернатора Клингенберга заинтересоваться будущим вождем ВЧК. В Вятской губернии тогда было достаточно будущих вельмож коммунизма, тут жили Стучка, Воровский, Смидович, но никто не вел себя столь бравурно, как Дзержинский. Чиновнику особых поручений князю Гагарину губернатор Клингенберг приказал привезти к нему написавшего письмо Дзержинского. "- Кто он, собственно, такой?" - не без брезгливости спрашивал губернатор. "- Неокончивший гимназист... дворянин... совсем юный.." Губернатор захохотал: "Уди-ви-тель-ны-е времена! Неокончившие гимназисты занимаются рабочими вопросами! А ну, пришлите-ка его ко мне, я его отчитаю. Тюрьма, наверное, дурь-то из него выбила!" И через час в дверях губернаторского кабинета появился высокий, бедновато одетый молодой человек, с бросающимся в глаза бледным энергичным лицом и блуждающей на тонких губах усмешкой. Губернатор с любопытством оглядел вошедшую фигуру. "- Ссыльный Феликс Дзержинский", - проговорил вошедший звенящим польским акцентом. "- Так вот какие у нас революционеры! Недоучившиеся гимназисты!" - гаркнул по-военному губернатор, стукнув кулаком по столу, и побагровел. - "Посмотритесь в зеркало, молодой человек! У вас молоко на губах не обсохло, а туда же сунулись "рабочими вопросами" заниматься! Что вы смыслите?! Надеюсь, тюремное заключение образумило вас! У вас есть мать и отец? Сколько вам было лет, когда вас арестовали?" Дзержинский обвел взглядом комнату и проговорил: "- Прежде всего, разрешите взять стул". Губернатор остолбенел. "- Советую вам понять", - закричал Клингенберг, - "что находитесь под надзором полиции! Прошу вести себя прилично! Мне не о чем больше с вами говорить! Вон!" Тем и кончилась беседа губернатора с будущим главой ВЧК. Не знаю, дожил ли Клингенберг до революции, когда этот "бледный юноша с саркастической усмешкой" расстреливал таких, как Клингенберг, "прямо по спискам". Через день на пришедшем пароходе ссыльный Дзержинский отбыл в назначенный ему город Нолинск. Но из Нолинска Клингенбергу доносили, чго этот ссыльный "успел произвести влияние на некоторых лиц, бывших ранее вполне благонадежными". И хорошо помня Дзержинского, губернатор на рапорте наложил резолюцию: "За строптивость характера отправить под конвоем дальше на север в село Кайгородское. Пусть холодный северный климат немножко остудит революционный пыл". 7. ПЕРВЫЙ ПОБЕГ. Село Кайгородское расположено в 200 верстах от города Слободского на берегу Камы, среди нетронутой красоты русского севера. Сюда на тряской телеге в сопровождении стражника привезли двух молодых ссыльных, марксиста Дзержинского и народника Якшина. Трудно было бы представить более противоположных людей, чем эти два ссыльных. Угловато-сложенный, порывистый, с живыми глазами на некрасивом монгольском лице, неуравновешенный и бурный великоросс плебей Яншин и сухой фанатический красавец-шляхтич Дзержинский. Якшин очень любил природу, людей, в детстве беспризорным шлялся он по России. Его революционность была чувственной, "дантоновской", идущей от сердца. Натура сердечная, открытая, Якшин сразу сошелся с кайгородскими мужиками. Поет песни, пляшет с девками, пьет водку, купил челнок и рыболовные сети, ездит с мужиками на рыбалку, рассказывает мужикам были и небывальщины, словом, всецело отдался на лесных берегах красавицы Камы окружающей его природе и жизни. И полной противоположностью "дантоновскому" народнику был аристократ Феликс Дзержинский. Мужики, сошедшиеся с Якшиным, чуждались замкнутого родовитого барича. В спорах после рыбной ловли, когда Якшин заливал уху доброй порцией водки и со всей пьяной бурностью нападал на сдержанного, непьющего Дзержинского, последний отвечал только язвительными репликами "робеспьеровской" натуры. Ни красота севера, ни рыбалки, ни Кама, ни девки, покорившие сердце Якшина, не трогали плоти и воображения Дзержинского. Внешняя жизнь всегда лишь как по зеркалу скользила по металлической душе этого вывихнутого человека. Люди такого склада не замечают жизни, у них "не поворачивается шея", и видима им только захватившая их "цель", к которой прут они через все препятствия. С берегов Камы в 1898 году Дзержинский так и писал о себе своей сестре: "Ты знала меня ребенком, подростком, но теперь, как мне кажется, я уже могу назвать себя взрослым, с установившимися взглядами человеком, и жизнь может меня лишь уничтожить, подобно тому как буря валит столетние дубы, но никогда не изменит меня. Я не могу ни изменить себя, ни измениться. Мне уже невозможно вернуться назад. Условия жизни дали мне такое направление, что течение, которое меня захватило, для того только выкинуло сейчас на некоторое время на безлюдный берег, чтобы затем с новой силой захватить и нести с собой далее и далее, пока я до конца не изношусь в борьбе, то-есть, - пределом моей борьбы может быть только могила". По вечерам в освещенной лучиной избе Дзержинский резко обрывал тирады Якшина об ухе, рыбе, Каме, девках, закате. "- Брось, мне чужды твои стерляжьи интересы! Я не в праве пользоваться хотя бы даже этой кратковременной передышкой. Я жажду борьбы и для нее убегу отсюда, чего б мне это ни стоило". И вот когда Дзержинский с Якшиным плыли однажды в челноке, будущий вождь террора посвятил товарища по ссылке в выработанный план побега. "- План простой", - говорил Дзержинский, - "Кама течет по лесистым пустынным местам, течение быстрое, оно и окажет мне помощь. Никакой карты не нужно, возьму провианту дней на десять, доплыву до Усолья иль до Перми. Вылезу где-нибудь, дойду до железной дороги, сел на поезд и поехал. А если встрянутся, ты должен помочь, хоть ты и народник", - саркастически усмехался Дзержинский. - "Сделаем вид, что поехали за рыбой и задержались. Ты пробродишь где-нибудь несколько дней будто вместе со мной, а потом недели через две придешь к уряднику и скажешь, что Дзержинский, мол, ушел на рыбалку и до сих пор его нет, наверное заблудился". 29-го сентября 1899 года Дзержинский на чуть брезжившем рассвете вошел в челнок на реке Каме и оттолкнулся от берега. Вскоре на излучине реки из глаз Якшина скрылась его белая рубаха, а через две недели губернатор Клингенберг пришел в ярость, узнав, что ссыльный Дзержинский бежал. Для поимки губернатор разослал начальникам жандармских управлений бумагу: "29-го сентября сего года ссыльный дворянин Феликс Эдмундович Дзержинский скрылся из места водворения, села Кайгородского Слободского уезда, приметы следующие: рост 2 аршина 7 вершков, телосложение правильное, наружностью производит впечатление нахального человека, цвет волос на голове, на бровях и пробивающихся усах темнокаштановый, по виду волосы гладкие, причесывает их назад, глаза серого цвета, выпуклые, голова окружностью 13 вершков, лоб выпуклый в 2 вершка, размер носа 1 с четвертью вершка, лицо круглое, чистое, на левой щеке две родинки, зубы чистые, рот умеренный, подбородок заостренный, голос баритон, очертание ушей 1 с четвертью вершка". Розыски ни к чему не привели. "- Задержи его, поди", - говорили кайгородские мужики, - "не рад жизни будешь, он никакой нечистой силы не боится... дьявол, чистый дьявол..." И через месяц севший в челнок на Каме Дзержинский вынырнул из-под половицы революционного подполья в Польше. 8. ПРЕЗИДЕНТ "ТЮРЕМНОЙ РЕСПУБЛИКИ". Но в варшавском революционном подпольи Дзержинский только четыре месяца проходил на свободе. Эти месяцы прошли в его яростной борьбе с польской социалистической партией, захватившей за это время влияние на рабочих. "- Метод нашей борьбы должен быть прост", - говорил двадцатитрехлетний Дзержинский, - "мы должны вступать к пепеэсовцам, проникать в их среду и, ведя до поры до времени осторожную, но непреклонную борьбу, разлагать их изнутри". За четыре месяца этой работы Дзержинский провел-таки свой план. Оторвав от ППС некоторую часть рабочих, он встал во главе сколоченной им партии "Социал-демократы Польши и Литвы". Кроме вседозволенности методов действия, характерной чертой Дзержинского, как организатора, была необычайная педантичность и аккуратность. Назначаемые заседании он посещал минута в минуту, на явках бывал на месте точно до секунды, к тому же славился тонкостью конспирации, так же незаметно появляясь на подпольных квартирах, как и незаметно исчезая. В ту пору Дзержинский был молод и все же во главе "Социал-демократической партии Польши и Литвы" он уже выростал в сильную своим фанатизмом фигуру, увлекая за собою эту небольшую организацию. Но как ни был он конспиративен, а на одной из сходок 23-го января 1900 года, где Дзержинский читал реферат, его схватила полиция. Дзержинский назвал себя Ивановским, потом Жебровским, но как только его привезли в каменный мешок Х-го павильона Варшавской крепости, личность "молодого человека, производящего нахальное впечатление", была тотчас установлена. Из Варшавской крепости опасного преступника повезли в Седлецкую тюрьму, где заключенный в узкую камеру с малым оконцем Дзержинский пробыл весь 1900-й год. Робеспьер, нежно любя свою собаку "Броуна", не особенно распространял эту нежность на ближних. Во многом душевно схожий с ним Дзержинский мог часами играть с котенком, к людям же умел быть нежен только к их одной и притом очень незначительной категории: к своим партийным товарищам. В Седлецкой тюрьме он ухаживал за больным другом Антоном Россолeм, нося его нa себе по лестнице на прогулку. Но вскоре Дзержинского с Россолем разъединили: нелегальный пропагатор Дзержинский по высочайшему указу пошел в ссылку на пять лет в город Вилюйск, в 400 верстах от Якутскa. В эту сибирскую ссылку Дзержинский двинулся этапным порядком, от тюрьмы до тюрьмы. Это - второе знакомство Дзержинского с Россией. Короткое время провел он в Московской пересыльной, но наконец в мае 1902 года дошел и до знаменитого в Сибири Александровского централа. Тут как раз вспыхнуло восстание политических заключенных, в котором Дзержинский сыграл заметную роль. На сходке политических, где они требовали ряд льгот, возбужденный, бледный, с лихорадочным блеском глаз Дзержинский председательствовал. Предъявили администрации тюрьмы ультиматум. Администрация ультиматум отклонилa, и тогда неистовый Феликс предложил: "выкинуть из пересыльного корпуса всю стражу, запереть ворота и не пускать администрацию до удовлетворения всех требований!" Через 16 лет, когда все русские тюрьмы сменили двуглавого орла на серп и молот, и портреты царя на портреты Ленина, перейдя в управление именно к этому самому Дзержинскому, никакой такой "тюремной революции" произойти уже, конечно, не могло. Таких восставших чекисты просто расстреливали из пулеметов. У самодержавия тоже были идеологи террора, но до методов Дзержинского им было далеко. Сейчас даже трудно представить: заключенным в Александровском централе в точности удалось выполнить предложение ссыльного Дзержинского. Восставший тюремный корпус действительно выкинул за ворота всех стражников и, забаррикадировавшись досками и бревнами, объявил себя "самостоятельной республикой", водрузив над воротами красный флаг с надписью "Свобода!" О, какая ж ирония! "Президентом" этой республики с флагом "Свобода" был ии кто иной, как Феликс Дзержинский. Настроение граждан "самостоятельной республики" подымалось. Диктаторская тройка во главе с Дзержинским объявила "чрезвычайное положение". Не на шутку обеспокоенный начальник тюрьмы Лятоскович, запросив Иркутск, получил телеграфное распоряжение: "Оружия не применять, вступить в переговоры, пытаясь уладить конфликт мирно". Переговоры Лятосковича с "республикой" начались через отверстие в заборе перед лицом выстроившейся и готовой к бою воинской команды. Увы, для этих переговоров Дзержинский оказался неподходящ. Заключенные сами заменили его не столь бурным товарищем, который и договорился с приехавшим из Иркутска вице-губернатором об удовлетворении требований. "Республика" каторжного централа убрала баррикады, сняла флаг и кончила свое трехдневное существование. 9. ПОБЕГ ИЗ СИБИРИ. Скупой на слова, мрачный, раздраженный, уже больной туберкулезом Дзержинский дальше шел по Сибири, задумав еще в централе бежать с пути по pеке Лене на лодке. И когда в июне партия тронулась вглубь Якутской области, Дзержинский вместе с эс-эром Сладкопeвцевым, ночью оставшись, как больные, в Вeрхоленске, привели план в исполнение. Об этом побеге со свойственной перу Дзержинского сентиментальностью рассказал он сам в польском журнале "Червонный штандар": "Полночь пробила на церковной башне; два ссыльных погасили огонь в своей избе и тайком, чтобы не разбудить хозяев, вылезли через окно на двор. Далекий опасный путь стоял перед ними; им пришлось навсегда попрoщаться с этими прекрасными, но пустынными, дышащими смертью, чуждостью и неволей местами. Как злодеи прокрадывались они возле хижин, внимательно присматриваясь, нет ли кого вблизи, не следят ли за ними. Кругом было тихо, деревня спала. Они нашли лодку, тихонечко вошли в нее, чувствуя в себе силу и веру, что уйдут отсюда. Сердце их сжалось от боли, когда вспомнили, что в той же деревне томятся их братья и будут еще томиться, скучать и выжидать сведений с поля брани, куда беглецы сейчас спешат, несмотря на царские указы, на охрану и постоянные наблюдения шпиков. Чувство это, однако, продолжалось один момент. На другой берег быстрой и широкой Лены должны они были переплыть тихо, чтобы не было никакого шума. Сперло дыхание, сердце сжалось от радости, - они уже плывут, деревня быстро скрывается и вскоре совсем скрылась в темноте. Крик радости вырвался тогда из груди, измученной двухлетним пребыванием в тюрьме. Беглецы хотели обнять друг друга, громко кричать о своей радости, чтобы весь мир услыхал и узнал, что вот, будучи изгнанниками пять минут назад, они перестали ими быть, почувствовали себя по-настоящему свободными, ибо сбросили кандалы и не сидят в изгнании, где царь велел им сидеть..." Перепльвание Лены в лодке чуть не стоило жизни будущему главе ВЧК. В густом тумане в ночной темноте лодка наткнулась на дерево, и Дзержинский от удара упал в реку. Схватившись за борт, он перевернул лодку, лодка пошли ко дну. Сладкопевцев выскочил нa дерево и только с трудом вытащил из воды Дзержинского. Они оказались на острове, с которого на рассвете проезжавшие мужики взяли их на берег. Перед мужиками Дзержинский разыграл довольно тонкую комедию, рассказав, что он купец, едет в Якутск за мамонтовой костью, но вот случилось несчастие, ледка пошла ко дну со всем скарбом. Поверившие мужики дали Дзержинскому подводу ехать через Балаганск и Иркутск к "отцу за деньгами". Дзержинский поехал. Но за тайгой в одной из деревень подводу остановила толпа крестьян, и тут уж настоящую хлестаковщину разыграл будущий вождь террора. Дзержинский изобразил из себя "оскорбленного барина", кричал на мужиков, потребовал бумагу и, спрашивая фамилии крестьян, начал писать "жалобу генерал-губернатору". Угрозы и барственный вид Дзержинского подействовали, мужики отпустили его. Через бурятские степи Дзержинский с Сладкопевцевым доехали по желеэной дорогe. А через 17 дней Дзержинский был уже снова в Польше, откуда бежал дальше, в Германию, в Берлин, ибо в Польше его партия была вдребезги разбита. Рассказывают, что в Берлине на вождей польской социал-демократической партии Люксембург, Мархлевского, Варского Дзержинский набросился с бранью и упреками в бездействии. Он требовал организации живой связи с Польшей. По энергии и темпераменту с Дзержинским никто соперничать не мог, и, победив всех, он выехал в Краков ставить отсюда нелегальную работу для Польши. Правда, и на этот раз недолго прометался Дзержинский на свободе, но все же успел основать два партийных журнала, "Червонный штандар" и "Социал-демократическое обозрение", наладить нелегальную связь и создать "технику" доставки литературы в Польшу. Причем он сам, инструктируя агитаторов, несколько раз перевозил в Варшаву прокламации и журналы. В партии о 25-летнем Дзержинском уже ходили легенды, говорилось о его аскетизме, непреклонности. Дзержинский выростал среди своих в политическую силу. "Не смей ему напомнить об отдыхе, еде, не заикайся о том, чтоб отказался от выступления, обругает, не послушает", писали о Дзержинском. Дзержинский - то в Варшаве, то в Ченстохове, то в Лодзи, то в Литве. Еще мечась на свободе, он участвовал в конференциях, съездах и наконец в 1905 году, когда революционные волны поднялись, он вместе с будущим полпредом Антоновым-Овсеенко, тогда поручиком пехотного полка, попробовали произвести военное восстание в Новой Александрии. Но попытка сорвалась, и еле-еле унес ноги Дзержинский в Варшаву, где вскоре же и был схвачен на партийной конференции. Эта конференция "преступного сообщества" собралась на станции Дембе-Вельке в лесу имения "Островец" Новоминского уезда. Предупрежденная провокатором полиция двинула эскадрой 38-го Владимирского драгунского полка, и кавалеристы, окружив лесную конференцию кольцом, бросились на нее. Дзержинский был схвачен. Оставшиеся в Варшаве члены партии пытались организовать ему побег. В Новоминск, где он был заключен, прибыли три партийца и через подкупленных солдат снеслись с Дзержинским, но от побега Дзержинский отказался, считая "невозможным перед товарищами разыгрывать генерала". Дело было в ином. Дзержинский боялся побегом набросить на себя тень, ибо все знали, что конференция схвачена благодаря провокации. Это было как раз время, когда вся Россия уже заходила революционными волнами. В Москве - вооруженное восстание, деревня гудит предвестниками взрыва. И бурной осенью 1905 года, после манифеста 17-го октября, по всеобщей амнистии, заключенный Дзержинский вышел из тюрьмы на свободу. Из Х-го павильона Варшавской крепости он приехал прямо - куда? На партийное совещание, на Цегляную улицу в квартиру Ландау. Был поздний вечер. Собравшиеся не зажигали огня, ибо квартира выходила на улицу, друг друга узнавали либо по голосу, либо ощупью. В темноте, не начиная совещания, передавали, что "прямо из тюрьмы" приедет Феликс. Его ждали. Наконец с улицы в темноту вошли несколько человек, и все присутствующие узнали, что пришел Дзержинский. Он первый начал речь в темноте. Эта речь была фанатическим призывом к восстанию. "- К оружию! Только теперь к оружию! Не доверять подачкам царя! Не доверять буржуазии! У нас свои цели!" И снова освобожденный Дзержинский бросился в конференции, в неспаные ночи, в конспирацию химических чернил. В Варшаве создал три нелегальных типографии, печатая прокламации на польскрм, русском, еврейском и немецком (для рабочих Лодзи) языках. Работая ночь-напролет, наборщики тайных типографий валились с ног, по неделям не раздеваясь, но руководитель дела, бледный, почти что с прозрачным лицом, с остренькой бородкой и горевшими больным огнем глазами Дзержинский подбадривал их: "- Ничего, ничего, при помощи такой возмутительной зксплоатации вас партия добьется быстрого раскрепощения трудового народа". Увы, история показала, что наборщики проработали впустую. Партия Дзержинского через десять лет добилась власти, но не раскрепостила, а закрепостила трудящихся еще небывалым полицейским гнетом. "Как огонь движется он по всей стране, везде подымая настроение", вспоминали о Дзержинском его товарищи. И действительно, на революционной арене Польши 29-летний Дзержинский выходил в явные "вожди", как раз в тот момент, когда в русской социал-демократии в полном блеске уже действовала циническая и столь же партийно-фанатическая фигура Ленина. И если многие польские социал-демократы тянули вправо к организационным методам уморенной социал-демократии Запада, то "огонь" Дзержинский добивался всеми силами противоположного: союза с Лениным. Эти роковые для судьбы России люди еще не видели друг друга, хоть и шли уж на смычку. Их объединение произошло в 1906 году на Стокгольмском съезде, где Ленин впервые встретился с Дзержинским. Бесовский, циничный, прекрасно разбирающийся в людях Ленин сразу оценил вождя "Социал-демократии Польши и Литвы" Дзержинского, славившегося аскетизмом, фанатизмом и вседозволенностью методов борьбы. Фигуры этих пошедших в революцию "дворян", воплотителeй бредовой идеи террористическо-полицейского коммунизма были разны во многом. Нетерпеливый, горячий, заносчивый, нервный поляк Дзержинский и спокойный монголообразный циник с хитрой сметкой Ленин. Общим у них было одно, у обоих совершенно "не поворачивалась шея": кроме всероссийской социальной революции оба не видели ничего. Малообразованного, недалекого, не питавшегося ничем, кроме брошюрок, Дзержинского Ленин, конечно, превосходил и умом, и образованием на две головы. Но Дзержинский и не претендовал на роль коренника объединенной партии. Зато Ленин сразу понял, что этот фанатический поляк - замечательная пристяжная в той тройке, в которую Ленин впрягся коренником и которая разомчит всю Россию. И Ленин "обласкал", приблизил к себе этого "инфернального молодого человека", понимая, что именно такие нужны для его ленинского дела. Он ввел Дзержинского в ЦК объединенной всероссийской партии. 10. ТЮРЕМНЫЙ ДНЕВНИК. После разгрома первой революции, в апреле 1908 года Дзержинский в Варшаве вновь в пятый раз был схвачен полицией и заключен в тюрьму. В те дни Варшавская тюрьма жила странной жизнью. В камерах - нездоровый юмор, неестественная приподнятость и веселость. Иногда сутки напролет тюрьма пела и танцевала. Из камеры в камеру шла "стуканная почта" членов разгромленных революционных организаций. Стучали о назначенной казни, о раскрытом провокаторе, и каждодневно заключенные убивали время, играя в странную тюремную игру - "дупака". Игра несложна. Один в коленях другого прятал голову, а стоящие кругом ударяли его по заду до тех пор, пока зажатый не угадывал, кто ударил. Тогда ложился угаданный, и снова в камере раздавались удары. Товарищи Дзержинского рассказывают, что тридцатилетний, худой, с ввалившимися щеками и стеклянными безучастными глазами, уже сильно больной туберкулезом будущий вождь ВЧК играл в дупака с присущей ему азартностью и запальчивостью. Особенно, если зажатый был, например, эс-эр. Заключенные, смеясь, даже предполагали, что столь своеобразным способом Дзержинский сводил с противником политические счеты. Так шла жизнь тюрьмы. А когда Дзержинского поместили в одиночку Х-го павильона, он на клочках папиросной бумаги стал писать дневник, раскрывая в нем "тайнейшие уголки души", изливая свою "грустную" душу и пересылая его на волю. "На дне моей души тишина и какое-то непонятное спокойствие, не гармонирующее ни с этими стенами, ни с тем, что осталось вне этих стен", - писал 30-го апреля Дзержинский, - "я чувствую порой такой гигантский источник энергии, что, кажется, выдержу все и вернусь. А если не вернусь, то, может быть, мой дневник попадет в руки моих друзей, и они будут иметь меня, частицу меня, и уверенность в том, что я был спокоен и что призывал их в минуты тишины и скорби и радостных мыслей, и что мне было хорошо, как только может быть хорошо одному, в тишине с мыслями о весне, о природе, а тишина временами такая, что увидеть можно свои мысли и дружескую улыбку... Каждый день заковывают в кандалы все, больше и больше людей. Холодноe бездушное железо, соединенное с живым человеческим телом, железо, вечно жаждущее тепла, никогда не насыщенное и всегда напоминающее неволю. Когда выходят на прогулку, вся тюремная тишина наполняется одним этим лязгом, проникающим во все фибры души и властно заполняющим все существование. Они ходят со взором, устремленным в небо, на зеленеющие деревья, не замечая красоты, не слыша гимна жизни, не чувствуя лучей солнца. Заковывают их, ибо хотят отнять у них всe, оставив только этот похоронный звон... Если б звезда социализма, звезда будущего, не светила человечеству, не стоило бы жить.." Казалось бы, как тонко понимал Дзержинский тюрьму и ее тоску несвободы. И именно этот страшный своей худобой арестант с почти прозрачным страдальческим лицом и реденькой кудрявой бородкой, всего через несколько лет создал в России такое количество тюрем, какого за столетия не создало самодержавие. Правда он сменил в тюремных канцеляриях портреты Николая II-го на портреты Ленина, но тюремная тоска от этого не уменьшилась. Сидя уже в красной тюрьме, социалистка А. Измайлович, пробывшая при самодержавии 11 лет на Нерчинской каторге, на клочках бумаги тоже вела в коммунистическом "доме лишения свободы" тюремный дневник: "Была самодержавная монархия. Стала Советская "Социалистическая" Республика, а тюрьма - та же. Разве только грязнее. Да места стало мало. Но по существу решительно никакой разницы. И даже стены расписаны так же. Вот картинка: расстрел. Несколько фигур, уродливо, по-детски нарисованных, выстроились в ряд, а другой ряд фигур стреляет в них из винтовок. Это не поэтический вымысел. Отсюда недавно ушли на расстрел шесть человек. Под картинкой типичная надпись: "попал прямо в ...." И от этого цинизма картина делается жуткой". В это время Дзержинский жил в кабинете ВЧК. "Oн не имел никакой личной жизни. Сон и еда были для него неприятной необходимостью, о которой он никогда не помнил. Обед, который ему приносили в кабинет, чаще всего уносился обратно нетронутым. Он беспрерывно рылся в бумагах, изучал отдельные дела и с особенной охотой занимался личным допросом арестованных. Происходило это всегда ночью. Повидимому, из долгой своей тюремной практики Дзержинский знал, что ночью психика человека не та, что днем. В обстановке ночной тишины сопротивляемость интеллекта несомненно понижается, и у человека, стойкого днем, можно вырвать сознание ночью", - пишет бывший член коллегии ВЧК Другов. По своему педантическому характеру этот человек с картонной душой оказался исключительно талантливым тюремщиком. Дзержинский самолично входил во все мелочи своего тюремного ведомства. По опыту прекрасно знал быт тюрьмы. И теперь писал в кабинете ВЧК не лирический дневник о "клейких листочках" и "звоне кандалов", а "инструкцию для производства обысков": "Обыск производить внезапно, сразу во всех камерах, и так, чтобы находящиеся в одной не могли предупредить других. Забирать всю письменную литературу, главным образом небольшие листки на папиросной бумаге и в виде писем. Искать тщательно на местах, где стоят параши, в оконных рамах, в штукатурке. Все забранные материалы аккуратно складывать в пакеты, надписывая на каждом фамилию владельца". Разница стиля инструкции председателя ВЧК и дневника заключенного о тюремной тоске - налицо. Но именно этим людям с выкрашенной в один цвет душой, "попам революции", по слову Штирнера, всегда и были присущи тошнотные неживые сантименты. Это органически лежит в психологии терроризма. Робеспьер, Кутон, Марат, Сен-Жюст, вcе начали с приторной чувствительности и кончили морем крови. "Теперь тишина", - писал в тюремном дневнике 13-го мая Дзержинский. - "Затуманенная луна смотрит равнодушно сверху. Не слышно шагов ни часового, ни жандарма-ключника, ни пения моей соседки, ни звона кандалов. Только время от времени откуда-то падает на жесть, прикрепленную к окну дождевая капля и слышен свист паровоза. Какая грусть проникает в душу! Грусть не заключенного; там, на воле, она тоже исподтишка появлялась и овладевала мной, это - грусть бытия, тоска по чему-то неуловимому, но необходимому для жизни, как воздух, как любовь..." Странные грусть бытия и тоска по неуловимому шли, оказывается, за Дзержинским всю жизнь, своей беэпредметностъю будучи, пожалуй, жутковаты. Одному из заключенных Дзержинский еще в тюрьме с иронической улыбкой говорил: "Эээ, воля, что там воля, это только за тюремной решеткой она кажется такой красивой". "Тюрьме, как таковой" этот коммунистический поп в своем дневнике делал совсем странные признания. "Сегодня последний день года", - писал он 31-го декабря 1908 года, - "уж пятый раз встречаю я в тюрьме новый год. В тюрьме я созрел в муках одиночества и тоске по миру и по жизни. Здесь в тюрьме часто бывает плохо, бывает страшно. Но если бы мне пришлось начать заново жизнь, я бы ее начал так же. Это нe голос обязанности, но органическая необходимость. Благодаря тюрьме дело стало для меня чем-то ощутимым, реальным, как ребенок для матери, - кровью и плотью, ребенком, который никогда предать не может и поэтому всегда доставляет мне радость. Тюрьма лишила меня многого, очень многого, не только нормальных условий жизни, без которых человек становится несчастным среди наиболее несчастных. Она лишила меня уменья плодотворной умственной работы... Но когда в сознании своем, в сердце своем я взвешиваю то, чего лишила и что дала мне тюрьма, - хотя я не мог бы определить, в чем объективный перевес, я твердо знаю, что не проклинаю ни судьбы моей, ни долгих лет тюрьмы. Это не игра мысли, не резонерство, это результат неудержимой жажды свободы и тоски по красоте и справедливости..." И годы идут. "Красота и справедливость" приближаются. Полный огня и льда, председатель ВЧК Дзержинский с террором, уже отданным в его руки, не фальшивит. Дзержинского не пугает ничто, ибо все совершается им во имя истины, воплощенной в программе коммунистической партии. Он не только казнит инакомыслящих, он официально декретирует институт заложников, а в методы открыто вводит провокацию, как "военную хитрость". "Дзержинский - организатор ВЧК, сросшийся с ЧК, которая стала его воплощением", - пишет его заместитель в ВЧК Менжинский, - "Воспитанный не только на польской, но и на русской литературе, он стал несравненным психологом и использовал это для разгрома русской контр-революционной интеллигенции. Для того, чтобы работать в ЧК, вовсе не надо быть художественной натурой, любить искусство и природу. Но если бы у Дзержинского всего этого не было, то Дзержинский при всем его подпольном стаже никогда бы не достиг тех вершин чекистского искусства по разложению противникa, которые делали его головой выше всех его сотрудников". Карл Каутский называет эту революционную деятельность Дзержинского "вершиной мерзости". Князь П. А. Кропоткин пишет о декретах Дзержинского Ленину: "Неужели не нашлось среди вас никого, чтобы напомнить, что такие меры представляют возврат к худшему времени средневековья?" Увы, такова уж неумолимая диалектика всех революций, что начинают их всегда граф Мирабо и князь Кропоткин, а кончают Коло д-Эрбуа и Эйдук. Тоскующий по "красоте и справедливости" Дзержинский так разъяснил сущность своей деятельности: "ЧК не суд, ЧК - защита революции, она не может считаться с тем, принесет ли она ущерб частным лицам, ЧК должна заботиться только об одном, о победе, и должна побеждать врага, даже если ея меч при этом попадает случайно на головы невинных". А как, казалось бы по дневнику, арестант Феликс Дзержинский понимал весь ужас насильственной человеческой смерти! Ведь именно он писал на клочках папиросной бумаги: "Ночью с 8-го на 9-е казнен польский революционер Монтвилл. Уже днем его расковали и перевели в камеру для смертников. Во вторник 6-го происходил суд. У него не было никаких иллюзий, и еще 7-го он распрощался с нами через окно, когда мы гуляли. Его казнили в час ночи. Палач Егорка получил за это, по обыкновению, 50 рублей. Анархист К. сверху простучал мне, что "они решили не спать всю ночь", а жандарм сказал, что при одной мысли о казни "пронизывает дрожь и нельзя уснуть, и человек ворочается с боку на бок". И после этого ужасного преступления ничто здесь не изменилось: светлые солнечные дни, солдаты, жандармы, смена караулов, прогулки. Только в камерах стало тише, умолкли голоса поющих, многие ждут своей очереди..." Заключенному частному учителю Феликсу Дзержинскому, оказывается, был доступен самый сердцевинный толстовский ужас перед фактом насильственной смерти человека, ужас, когда после этого "ничто не меняется": те же светлые солнечные дни. Но когда в лубянских подвалах была пущена машина массового террора, над подпалами, в рабочем кабинете, сидел председатель ВЧК Дзержинский, автор приказов об этих казнях и автор же лирического дневника. Жаль, что этот ценный психологический документ в 1908 году оборвался приговором суда. 25-го октября (в будущую годовщину октябрьской революции) Дзержинского под конвоем повезли в Варшавскую судебную палату. "Три дня у меня было большое развлечение", - записал он в дневнике. - "Дело слушалось в судебной палате. Меня везли туда на извозчике, в наручных. Я был возбужден и обрадован, что вижу уличное движение, лица свободных людей, вывески, объявления, трамваи. Это был - "коронный суд", - с глуповатой иронией замечает Дзержинский. Да, это был не лубянский подвал. Тут был прокурор, защитники, эксперты, свидетели. И если прокурор требовал "для устрашения" покарать преступного пропагатора, частного учителя Феликса Дзержинского, то после речей защиты и более чем часового совещания судей, председательствующий объявил приговор, удививший самого Дзержинского. К тому ж Дзержинский добавляет, что "председательствующий читал приговор дрожащим от волнения голосом". По нашим временам дрожать голосу было воистину не oт чего: Дзержинский приговаривался к ссылке на поселение в Сибирь. "Я глядел на судей, на прокурора, на всех присутствующих в зале", - пишет он, - "на стены, на украшения с большим интересом, с большим удовольствием, радуясь, что я вижу свежие краски и другие, чем в тюрьме, лица. Я был как бы на торжестве, которое не имеет никакого касательства ко мне. Мои глаза обрели свежую пищу, и я был рад, я как бы весь превратился в зрение и мне хотелось сказать всем что-нибудь доброе, хорошее..." Но в тюрьме Дзержинского вновь охватило беспокойство. Все казалось: по другому делу дадут каторгу. "Нет, я не обманываю себя", - писал он, - "каторги мне не миновать. Выдержу ли я? Когда я начинаю думать, что столько дней мне придется провести за тюремной решеткой, - день за днем, час за часом, мною овладевает тревога, и из груди вырывается крик: не смогу! И тем не менее я смогу, я должен смочь...." Но каторги не дали. 21-го августа 1909 года Дзержинский, высокий, изсиня бледный, с остренькой бородкой, одетый в серый арестантский халат, в "коты" и серую суконную шапочку, подпоясанный узким ремешком, с холщевой сумкой эа плечами пошел опять с партией арестантов на поселение в Сибирь. Сотоварищи его говорят, что в этот момент Дзержинский напоминал им "вдохновенного странника, увлеченного своей мечтой". Возможно. Мечты у Дзержинского имелись. 11. КАНУН РЕВОЛЮЦИИ. На поселении в Сибири Дзержинский пробыл недолго: всего семь дней. На восьмой он бежал из села Тасеевки. Побег был труден. И все ж, несмотря на тучи полицейских телеграмм с описанием примет опасного преступника, через два месяца Дзержинский "перевел дух" в Кракове, в Австрии. Здесь он встал снова за партийную работу. Но в партии его ждали неприятности: "Социал-демократы Польши и Литвы" раскололись. Это были годы реакции, царское правительство наносило революционным партиям удар за ударом, и многим казалось, что революция умерла, не оправится и не встанет. В связи с этим возникшие среди социал-демократов Польши и Литвы острые разногласия разорвали партию на непримиримые крылья - правых и левых. Во главе "левицы", поддерживавшей единение с русскими большевиками, встал Дзержинский. Обосновавшись В Кракове, он повел прежнюю нелегальную работу: издание "Червонного штандара" и "Газеты работничей", транспорты литературы, конспиративная связь с Варшавой. Наездами сам бывал в столице Польши, где в партийных кругах имя "Астронома" уже пользовалось большим авторитетом. Правда, и в полиции очень хорошо был известен этот революционер, его усиленно разыскивали. И в 1912 году в Варшаве, на квартире социал-демократа Вакара, Дзержинский в шестой раз был схвачен и отвезен в столь знакомый ему Х-й павильон Варшавской крепости. На этот раз, просидев тут двадцать месяцев, Дзержинский не оставил ни дневников, ни писем, ни поэм. Накануне мировой войны, 29 апреля 1914 года Варшавский окружный суд слушал дело лишенного всех прав состояния ссыльно-поселенца Дзержинского и приговорил: "бывшего дворянина Ошмянского уезда Вилeнской губернии ссыльно-поселенца Феликса Дзержинского, 35 лет, обратить в каторжные работы на три года с правом воспользоваться милостями, указанными в ст. 18 XVIII отд. высочайшего указа 21 февраля 1913 года в порядке, изложенном в ст. 27 того же указа". Вместе с другими приговоренными к каторге Дзержинский должен был отправиться в Великороссию, в известный суровостью режима Орловский централ. Но с отправкой не торопились, хоть и началась уже мировая война. Только готовясь немцам сдать Варшаву, царское правительство начало эвакуацию тюрем. Дзержинского повезли в Орел. Едучи по железной дороге, арестанты переговаривались о событиях, рассказывали, что в Варшаве во время мобилизации рабочие будто бы прошли по улицам с лозунгом "Да здравствует революция!" Некоторые из ехавших питали далекие надежды, большинство ж находилось в полном упадке сил. Пересыльный Лещинский, вспоминая эту поездку из Варшавы в Орел, рассказывает, что в дороге их плохо кормили, некоторые от недоедания падали в обморок, и часть арестованных потребовала у конвoя пищи и табака. Среди требовавших особой резкостью выделялся Дзержинский. Он даже вызвал начальника конвоя, и когда тот заявил, что в случае какого бы то ни было бунта прикажет стрелять, стоявший перед ним бледный, возбужденный Дзержинский вдруг резким движением разорвал на себе рубаху и выставляя вперед голую грудь, закричал: "- Можете стрелять! Сколько угодно! Не боимся ваших угроз! Стреляйте, если хотите быть палачами, мы от своих требований не откажемся!" Эффектная сцена. Искренняя. Тишина. Прошла минута, другая. Дзержинский и начальник конвоя смотрели друг на друга. И вот, начальник конвоя повернулся, вышел из вагона и час спустя арестанты получили требуемую еду и махорку. Это было в 1914 году. Через четыре года, когда начальником всех российских тюрем оказался Дзержинский, другой пересыльный, социалист Карелин, рассказывает, как под давлением генерала Деникина, наступавшего на Харьков, чекисты везли арестованных, эвакуируя их в Москву. Эвакуация производилась по приказанию Дзержинского. В поезде - Чрезвычайная комиссия, трибунал и разнообразные арестованные: мужики-мешочники, харьковские спекулянты, несколько профессоров-заложников, студенты и офицеры, обвиненные в контр-революции. Настроение ехавших было паническое, ибо вез их к Дзержинскому знаменитый чиновник террора, комендант харьковской чеки столяр Саенко. Где уж тут было предъявлять трeбования! Быть бы живу! В одну из ночей стали отпирать вагоны. На фоне, освещенной двери вагона, в котором ехал Карелин, стоял сам Саенко со свитой, среди которой выделился матрос Эдуард, славившийся тем, что в чеке, беззаботно смеясь и дружески разговаривая с заключенным, умел артистически "кончить" его выстрелом в затылок. Появление Саенко вызвало мертвую тишину. Арестованные затаили дыхание. Обведя вагон мутным взглядом воспаленных глаз, всегда бывший под кокаином Саенко закричал: "- Граждане, сдавайте часы, кольца, деньги! У кого найду хоть рубль - застрелю как собаку!" Тишина сменилась возней: все отдали. "- А теперь выходи трое!" - выкрикнул Саенко фамилии, - "да скорей, не тяни нищего за ...!" Вызванные выпрыгнули. Дверь заперлась. Звон поворачиваемого в замке ключа, удаляющиеся шаги и несколько выстрелов: "очередных вывели в расход". Так по пути к Дзержинскому почти каждую ночь по своему усмотрению приговаривал к смерти, вызывал и расстреливал арестованных чекист Саенко. Когда ж один из вызванных не пошел, уперся, схватился за решетку, за спинку скамьи, Саeнко на глазах всех начал бить его кинжалом, и арестованного, окровавленного, кричащего диким животным криком, чекисты вытащили из вагона и расстреляли. Есть известный предел героизму и эффектным жестам. На скотобойне их уже не бывает. Никому из арестованных в голову не пришло бы тогда разорвать перед Саeнко рубаху и что-нибудь выкрикнуть. Да и бессмысленно: террор Дзержинского чужд сантиментальностям. В самый разгар мировой войны будущий вождь красного террора прибыл в Орловский централ. В статейном списке, Дзержинского, каторжанина за No 22, в графе "следует ли в оковах" значилось: "в ножных кандалах", и в графе "требует ли особо-бдительного надзора" значилось: "требует". Но на каторге, в этом суровом централе, с будущим вождем террора произошла какая-то странность. Сидевший здесь уже под коммунистическим замком социалист Григорий Аронсон в своих интересных воспоминаниях пишет: "Здесь отбывал каторгу сам Дзержинский, о котором поговаривали, будто он подлаживался к начальству и не особенно высоко держал знамя". Что-ж, десятилетняя тюрьма не тетка, каторга не шутка, не такие революционеры ломались в тюрьмах. Николай I-й Петропавловской крепостью сломал такого силача, как Михаил Бакунин. Александр II-ой Шлиссельбургом сломал фанатичнейшего Михаила Бейдемана. В тюрьме у Зубатова однажды дрогнул Гершуни. А более мелкие сламывались сотнями. И вполне возможно, что теперь уже сопричисленный к лику святых коммунистической церкви Дзержинский в канун революции также дрогнул в Орловском централе. Пребывание знаменитого чекиста в этой царской тюрьме темно и двусмысленно. Несмотря на тяжкий каторжный режим, Дзержинский сам писал оттуда на волю, что живет в "сухой камере" и "лично я имею все, что здесь можно иметь". И уж совсем таинственную окраску получает факт, когда по докладу начальника тюрьмы Саата многократному преступнику, каторжанину Дзержинскому за "одобрительное поведение" сократили срок наказания. А если добавить, что тот же самый Саат с момента октябрьского переворота остался на службе у Дзержинского в той же должности начальника Орловского централа, служа верой и правдой своему старому знакомому, то дружба Саата и Дзержинского приобретает исключительно пикантный колорит. Правда, "моральные высоты" коммунистического Олимпа вообще весьма невысоки, и в коммунистических Четьях-Минеях почти все биографии "святых борцов" нуждаются в хорошей корректуре. С этой точки зрения и все происшедшее с Дзержинским в Орловском централе не заслуживает исключительного внимания. Но все же, правды ради, следует отметить, что в канун революции в беспорочную революционную карьеру красного Торквемады вкралась какая-то жутковатая темнота. Тем не менее, в марте 1915 года Дзержинский писал с каторги на волю так: "Я редко откликаюсь, потому что тяжелая однообразная жизнь окрашивает мои настроения в слишком серые тона. И когда я думаю про тот ад, в котором вы все ныне живете, - мой собственный адик кажется таким маленьким, что просто не хочется писать про него, хотя он и надоедает подчас очень сильно... Когда я думаю о том, что сейчас творится, о повсеместном как будто сокрушении всех надежд, - я прихожу к выводу для себя, что жизнь зацветет тем скорее и сильнее, чем сильнее сейчас это сокрушение. И я стараюсь о резнях нынешних не думать, об их военных последствиях, я стараюсь смотреть вперед и видеть то, о чем сегодня никто не говорит..." Худой как палка, громадного роста, с резкими чертами изможденного лица, с неестественно-расширенными зрачками прозрачных глаз, каторжанин Дзержинский, сидя в централе, старался думать не о шедшей внешней войне, а о той свирепой гражданской, которую он с товарищами, быть может, приведет на смену внешней. И время шло. Гремела канонада мировой войны. Надвигалась русская революция. В начале 1916 года Дзержинский уже отбыл сокращенный срок наказания, но Варшавский суд по новому делу приговорил его еще к шести годам каторжных работ, и Дзержинского перевели из Орла в Москву, в Бутырки, поместив в одиночку внутренней тюрьмы, прозванной "Сахалином". В "Сахалине" лишенные прав арестанты, уголовные и политические, не носили ни имен, ни фамилий, обозначаясь номерами. Дзержинский был No 217. Почти год пробыл он здесь, совершенно отрезанный от внешнего мира. И когда в Петербурге в 1917 году начались первые волнения, когда вся Москва еще неуверенно ждала, как эти петербургские события раэвернутся, в Бутырках каторжанин No 217 не знал, не слыхал, не имел понятия о надвигающейся вплотную революции. 27-го февраля 1917 года победа революции определилась. В Бутырки освобождать арестантов поехали на грузовиках члены "Комитета помощи политическим заключенным", в большинстве женщины, охраняемые вооруженными... гимназистами. Еще не веря в победу революции, начальник тюрьмы пытался отказать приехавшим в требовании освободить заключенных, но, убежденный телеграммами о событиях, наконец согласился и предоставил комитету в тюрьме полную свободу действий. Тогда растерялся комитет. Стало страшно, как бы с "Сахалина" вместе с политическими не выпустить уголовных. Но выход был найден: по предложению одного из членов комитета, знавшего, кто скрыт под номером 217, решили прежде всего освободить этого заключенного, чтобы он указал, кто на "Сахалине" политический и кто уголовный. Члены комитета двинулись к "Сахалину". В коридоре внутренней тюрьмы поднялся небывалый шум, лязг, звон оружия гимназистов. И когда камеру No 217 отворили, все увидели среди камеры в запахнутом длинном халате, от этого казавшегося гигантским, худого как скелет, Дзержинского. От криков, шума, прихода неизвестных людей, отрезанный от мира Дзержинский был охвачен волнением. Он удивленно спрашивал: "Кто вы? Что такое? Что вам нужно?" "- На улице революция, товарищ Дзержинский! Вы - свободны!" Говорят, на лице Дзержинского выразилось непонимание и недоверие. Но надо было верить: его освобождали. Вместе с Дзержинским комитет пошел по коридорам, где возле отпертых камер Дзержинский указывал гимназистам, кто уголовный, кто политический. И в ту же ночь на грузовике, освещенном факелами и охраняемом вооруженными гимназистами, Дзержинский выехал со двора Бутырской тюрьмы. Ночь вместе с другими освобожденными он переспал в Московской Городской Думе, а на утро, еще в арестантском халате, произносил уже свою первую речь перед народом. Это был февраль, праздник. В собравшейся вокруг Дзержинского радостной толпе, из которой Дзержинский через год многих уже расстрелял, пока что радостно кричали: "- Слушайте! Слушайте! Говорит каторжанин Дзержинский!" И Дзержинский говорил, заикаясь, спотыкаясь, торопясь, не улавливая собственной мысли. Даже у этой радостной, опьяненной толпы, готовой приветствовать всякий арестантский халат, будущий вождь террора не имел никакого успеха. Толпа Дзержинского не слушала. А сгрудившиеся вокруг него единомышленники боялись только одного: как бы у этого взволновавшегося больного скелета не хлынула горлом кровь. 12. ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ВЧК. Когда в февральскую революцию вся Россия безумствовала при имени Керенского, имя Дзержинского было еще никому неизвестно. Но меньше, чем через год Керенского позабыли, а имя Дзержинского как ужас гремело в стране, дойдя от Москвы до самых глухих захолустий России. Имевший некий революционный опыт Дантон говорил: "В революции всегда власть попадает в руки больших злодеев". Каторжанин Дзержинский до революции не видел солнца и не знал жизни. Да он их и не хотел: солнце светило не над революционной страной, а жизнью жили непонятные ему люди. Но вот ослепительное мартовское солнце засветило над такой революцией, каких по территориальному и динамическому размаху не бывало. И даже тут: "февраль меня радует, но не удовлетворяет", - сказал освобожденный с каторги Дзержинский. В большевицкой партии, где ковался заговор против России и свободы, этот человек с "хитрым подмигиванием" и "саркастической улыбкой" сразу занял видное место. В июльские дни, в момент схватки большевиков с правительством, он в первых рядах заговорщиков. В августе он делегирован на партийный съезд в Петербург, где этот огненный поляк с сектантски-вывихнутой душой уже избран в ЦК коммунистической партии. И в то время как большинство ЦК еще колебалось итти ли с Лениным на октябрьский заговор и восстание, Дзержинский безоговорочно поддержал ленинское требование захвата власти. Став главой и душой большевицкого Военно-Революционного комитета в Петрограде, Дзержинский принял в октябре активное участие и непосредственное руководство в свержении Временного Правительства. Слабо сопротивляясь, Временное Правительство пало. Вспыхнул "бессмысленный и беспощадный бунт". Россия взрывалась. Но не в России дело. С жалким остатком здоровых участков головного мозга, Ленин мог теперь развить бешеную деятельность, Россия отныне становилась только богатейшим складом пакли и керосина для мирового пожара, который разожгут Ленин, Дзержинский, Троцкий. И, опершись на русскую почву, Ленин начал осуществление идеи мирового октября. Сплотившиеся вокруг Ленина октябрьские демагоги, авантюристы, спекулянты, всесветные шпионы, шахер-махеры с подмоченной биографией, преступники и душевно-больные довольно быстро распределяли государственные портфели, размещаясь в хоромах Кремля и в национализированных аристократических особняках. Инженер-купец Красин рвал промышленность; жуиры и ерники, как Луначарский, занялись театром, балетом, актрисами; Зиновьев и Троцкий напролом полезли к пластной карьере; не вполне уравновешенного Чичерина успокоили ролью дипломата; Крестинского - финансами; Сталина - армией; а скелету с хитрым подмигиванием глаз, поместившемуся за ширмой на Лубянке, Дзержинскому, в этом хаосе октября отдали самое ценное: жизни. Дзержинский принял кресло председателя ВЧК Дзержинского не приходилось уговаривать взять на себя ответственность за кровь всероссийского террора. Его ближайший помощник, чекист Лацис свидетельствует: "Феликс Эдмундович сам напросился на работу по ВЧК". Теперь "веселые чудовища" большевизма, жившие в непокидавшем их страхе народных восстаний, покушений, заговоров, участники авантюры во всемирном масштабе, могли уже спать спокойно. Они знали, кому вручена неограниченная власть над населением. На страже их жизней встало в достаточной мере "страшное чудовище" - "лев революции", в когти которого неприятно попасться. "Дзержинский - облик суровый, но за суровостью этой таится огромная любовь к человечеству, и она-то и создала в нем эту неколебимую алмазную суровость", писал известный скандальными театральными похождениями пошляк Луначарский. "В Дзержинском всегда было много мечты, в нем глубочайшая любовь к людям и отвращение к насилию", писал прожженный циник Карл Радек. "Дзержинский с его тонкой душой и исключительной чуткостью ко всему окружающему, с его любовью к искусству и поэзии, этот тонкий и кристальный Дзержинский стал на суровый жесткий пост стража революции", писал алкоголик, захудалый провинциальный врач, ставший наркомздравом Семашко. Кто только восторженно не писал о "нежном и беспощадном, мягком и суровом, храбрейшем из храбрых вожде кожаных курток", верховном хранителе коммунистической революции, Ганецкие, Гуковские, Козловские, писала вся банда темных дельцов, облепивших пирог ленинской власти. На фоне октября поднявшись над партией и страной, вождь ВЧК вырастал в жуткую и страшную фигуру, похожую на думающую гильотину. С созданием ВЧК фактическая власть переходила в руки Дзержинского. Кроме Дзержинского, никто не влиял на Ленина. "Ленин стал совсем невменяем, и если кто имеет на него влияние, так это только "товарищ Феликс", Дзержинский, еще больший фанатик и, в сущности, хитрая бестия, запугивающий Ленина контр-революцией и тем, что она сметет нас всех и его в первую очередь. А Ленин, в этом я окончательно убедился, самый настоящий трус, дрожащий за свою шкуру. И Дзержинский играет на этой струнке", свидетельствует такой авторитет, как народный комиссар Л. Б. Красин. На фоне террора силуэты Ленина и Дзержинского хорошо заштрихованы в воспоминаниях одного бывшего народного комиссара, "невозвращенца", в 1918-20 годах, занимавшего видный пост среди головки большевиков: "Фигуры Ленина и Дзержинского особенно запомнились мне на одном из заседаний совнаркома. Не помню, чтоб Дзержинский просидел когда-нибудь заседание целиком. Но он очень часто входил, молча садился и так же молча уходил среди заседания. Высокий, неопрятно одетый, в больших сапогах, грязной гимнастерке, Дзержинский в головке большевиков симпатией не пользовался. Он внушал к себе только страх, и страх этот ощущался даже среди наркомов. У Дзержинского были неприятны прозрачные глаза. Он мог длительно "позабыть" их на каком-нибудь предмете или на человеке. Уставится и не сводит стеклянные с расширенными зрачками глаза. Этого взгляда побаивались многие. Помню, в 1918 году Дзержинский пришел однажды на заседание совнаркома, где обсуждался вопрос о снабжении продовольствием железнодорожников. Он сел неподалеку от Ленина. Заседание было в достаточной степени скучным. Но время было крайне напряженное, были дни террора. Обычно Ленин во время общих прений вел себя в достаточной мере бесцеремонно. Прений никогда не слушал. Во время прений ходил. Уходил. Приходил. Подсаживался к кому-нибудь и, не стесняясь, громко разговаривал. И только к концу прений занимал свое обычное место и коротко говорил: - Стало быть, товарищи, я полагаю, что этот вопрос надо решить так! - Далее следовало часто совершенно не связанное с прениями "ленинское" решение вопроса. Оно всегда тут же без возражений и принималось. На заседаниях у Ленина была еще привычка переписываться короткими записками. В этот раз очередная записка пошла к Дзержинскому: "Сколько у нас в тюрьмах злостных контр-революционеров?" В ответ от Дзержинского к Ленину вернулась записка: "Около 1500". Ленин прочел, что-то хмыкнул, поставил возле цифры крест и передал ее обратно Дзержинскому. Далее произошло странное. Дзержинский встал и, как обычно, ни на кого не глядя, вышел из заседания. Ни на записку, ни на уход Дзержинского никто не обратил никакого внимания. Заседание продолжалось. И только на другой день вся эта переписка вместе с ее финалом стала достоянием разговоров, шопотов, пожиманий плечами коммунистических сановников. Оказывается, Дзержинский всех этих "около 1500 злостных контр-революционеров" в ту же ночь расстрелял, ибо "крест" Ленина им был понят, как указание. Разумеется, никаких шепотов, разговоров и качаний головами этот "крест" вождя и не вызвал бы, если б он действительно означал указание на расправу. Но, как мне говорила Фотиева: - Произошло недоразумение. Владимир Ильич вовсе не хотел расстрела. Дзержинский его не понял. Владимир Ильич обычно ставит на записке крест, как знак того, что он прочел и принял, так сказать, к сведению". Так, по ошибочно поставленному "кресту" ушли на тот свет "около 1500 человек". Разумеется, о "таком пустяке" ни с Лениным, ни с Дзержинским никто бы не осмелился говорить. Как Дзержинский, так и Ленин, могли чрезвычайно волноваться о продовольственном поезде, не дошедшем вовремя до назначенной станции. Но казнь людей, даже случайная, не пробуждала в них никакого душевного движения. Гуманистические охи были "не департаментом" Ленина и Дзержинского. В вопросах борьбы с "врагами народа" меры Дзержинского непререкаемы. В то время как первоначально предполагалось дать ВЧК функции "только предварительного следствия", Дзержинский настоял на обратном, на присвоении ВЧК права непосредственной расправы на основе только "классового правосознания и революционной совести". И право расстрела за ним было признано. Дзержинский пленял головку октябрьских демагогов и преступников тем, что по их собственному выражению он "не растерял за всю свою жизнь ни одного атома своих социалистических убеждений и своей социалистической веры". Да, в кругу жадной до сытости своры Дзержинский был страшен именно тем, что в революции был искренен. "Презренный! Крови, вечно крови, вот что ему надо!" - кричал Дантон о Марате. Напросившийся на пост главы ВЧК, взявший в руки "разящий меч революции", Дзержинский так характеризовал свою задачу: "Я нахожусь в огне борьбы. Жизнь солдата, у которого нет отдыха, ибо нужно спасать горящий дом. Некогда думать о своих и о себе. Работа и борьба адская. По сердце мое в этой борьбе осталось живым, тем же самым, каким было и раньше. Все мое время, это - одно непрерывное действие, чтобы устоять на посту до конца. Я выдвинут на пост передовой линии огня, и моя воля: бороться и смотреть открытыми глазами на всю опасность грозного положения и самому быть беспощадным, чтобы как верный сторожевой пес растерзать врагов". Сильные слова. И страшные тем, что писавший их верил в свое октябрьское призвание. "Кто не помнит Лубянку No 11?" - пишет чекист Петерс. "В этом здании, в самой скромной маленькой комнате не больше двух квадратных сажен, в первые годы революции проходила жизнь товарища Дзержинского. В этой комнате он работал, здесь он спал, здесь же принимал посетителей. Простой американский письменный стол, старая ширма, за ширмой узкая железная кровать, - вот где проходила личная жизнь товарища Дзержинского. Домой к семье он ездил по большим праздникам. Работал он круглые сутки часто сам допрашивал арестованных. Усталый до последней степени, в больших охотничьих сапогах, в старой изношенной гимнастерке, он ел с того же стола, с которого ели все сотрудники чеки". В этой "подвижнической" жизни, как оказывается, единственным развлечением Дзержинского являлись допросы видных арестованных. Так, в его кабинет в 1918 году привезли В. М. Пуришкевича. Пуришкевич больше часу оставался в кабинете председателя ВЧК, и это свидание произвело на Дзержинского, по его же признанию, большое впечатление. В лице Пуришкевича он столкнулся с идейным монархистом, который обосновывал свои убеждения своеобразной политической философией. Пуришкевич не отрицал, что принципы социализма, за которые борется Дзержинский, высоко-человечны, но горячо доказывал Дзержинскому, что современный уровень развития русского народа не допускает никакой формы правления, кроме монархии. В кабинете Дзержинского перебывали политические противники всех оттенков, меньшевики, монархисты, народники, демократы, духовные лица. Иногда это развлечение варьировалось, и Дзержинский появлялся на допросах людей, которых ВЧК старалась опутать сетями и сделать своими агентами-провокаторами. О такой встрече с Дзержинским рассказывает финн Седерхольм: "На допросе, кроме Мессинга, в кабинете был еще высокий господин средних лет с болезненным лицом, очень скромно и корректно одетый в штатский костюм. Вероятно, заметив мой пристальный взгляд, он, чуть улыбнувшись, сказал: - Не узнаете? Моя фамилия Дзержинский. Маленькая бородка, которую он чуть пощипывал пальцами, еще больше подчеркивала болезненную худобу его лица, и он близоруко щурился от света лампы. Держался он чуть сгорбившись и длинными белыми пальцами свободной руки барабанил по столу. Глухим голосом с мягкими ударениями Дзержинский сказал мне: - Ложь вам не поможет. Она никому еще не помогала. Я случайно здесь, и товарищ Мессинг мне про вас говорил. Хочу на вас посмотреть. Сознавайтесь, и мы все ликвидируем тихо. Понимаете? Тихо. - Меня вам не удастся ликвидировать тихо. Будет большой скандал. О моем расстреле будут кричать все газеты за границей. Сверх всякого ожидания, Дзержинский улыбнулся, а Мессинг угодливо из симпатии к своему начальству засмеялся. - Вы нас не поняли. Причем тут расстрел? Наоборот. Мы хотим дать вам возможность при известных условиях выйти на свободу. Вся эта история будет тихо ликвидирована. Понимаете? Хотите? - проговорил Дзержинский". Сравнивая Дзержинского с террористами великой французской революции, Робеспьером и Маратом, надо сказать, что по интеллекту, кругозору Дзержинский был, конечно, не чета "адвокату из Арраса", хотя и Робеспьер долгое время слыл человеком посредственным, а многие, знававшие его, за эту посредственность Робеспьера даже "презирали". Но кровавый глава коммунистического террора Дзержинский был, конечно, человеком куда меньшего формата. Он никогда не мог быть не только уж философом и вождем революции, каковую роль взял на себя Ленин, но не мог быть даже и вождем собственной партии. Самостоятельность мысли в Дзержинском отсутствовала. Его ум ограничен, знания брошюрочны, росшее в тюрьме мышление безжизненно и только сектантски-искривленная душа сильна тупой верой в непреложную святость партийной программы. До 1917 года за эту программу он отдавал свою жизнь, а с 1917 года начал отдавать чужие. И все же в Дзержинском было нечто от Робеспьера. В какой-то плоскости они были "биологически сходными" экземплярами, родственными по душевному строю, по душевной конструкции. Та же поражающая узость жизнепонимания, та же абсолютная вера в священность своих идей, та же нетерпимость к инакомыслию. "В нем было нечто от священника и сектанта, невыносимая претензия на непогрешимость, тщеславие узкой добродетели, тираническая привычка обо всем судить по мерке своего собственного сознания, а по отношению к индивидуальному страданию ужасающая сухость сердца человека, одержимого идеей, который кончает мало-помалу тем, что смешивает свою личность с своей верой, интересы своего честолюбия с интересами своего дела", - характеризует Робеспьера Жорес. А вот Дзержинский в характеристике Менжинского: "Дзержинский был не только великим террористом, но и великим чекистом. Он не был никогда расслабленно-человечен. Он никогда не позволял своим личным качествам брать верх над собой при решении того или иного дела. Наказание, как таковое, он отметал принципиально, как буржуазный подход. На меры репрессии он смотрел только как на средство борьбы, причем все определялось данной политической обстановкой и перспективой дальнейшего развития революции. Презрительно относясь ко всякого рода крючкотворству и прокурорскому формализму, Дзержинский чрезвычайно чутко относился ко всякого рода жалобам на ЧК по существу. Для него важен был не тот или иной, сам по себе, человек, пострадавший зря, не сантиментальные соображения о пострадавшей человеческой личности, а то, что такое дело являлось явным доказательством несовершенства чекистского аппарата. Политика, а не человечность, как таковая, вот ключ его отношения к чекистской работе". Мне думается, что эта "сухость сердца" Робеспьера и Дзержинского не благоприобретена, она эаконна у обоих, она выросла на природной душевной оскопленности. Дзержинский и Робеспьер не знали и не могли знать органических радостей жизни и опьянения ее наслаждениями. Их натурам все это было чуждо. "Честный до пуританизма, щепетильный в делax, целомудренный, равнодушный к удовольствиям, суровый в принципах и педантичный в речах, с узким умом и холодной душой", - вот Робеспьер в характеристике Луи Мадлена. А вот Дзержинский в характсристике друзей-коммунистов: "В его усталом лице, вдохновенных глазах, острых красивых чертах лица чувствовался какой-то аскетизм. Для революционера он не признавал никакой личной жизни, ни любви к природе, ни к красоте, принося себя всецело на службу партии. В отношении к самому себе он применял это с полной строгостью и безоговорочностью... Занимая ответственные государственные посты, он в личной жизни оставался образцом скромности. Не потому, что он хотел щеголять этим, а потому, что не мог жить иначе. Он оставался таким, каким был до революции в тюрьме и ссылке, потому, что ему было приятно быть именно таким". Прекрасная и отчетливая характеристика! Бедность или даже игра в бедность были одинаковой потребностью Дзержинского и Робеспьера. У Ромэна Роллана на суде трибунала Дантон, великий жизнелюб, человек органических страстей, даже в революции словно искавший только чувственного наслаждения стремительностью ее бега и разряженностыо ее воздуха, бросает о Робеспьере уничтожающие слова: "Презренное лицемерие грозит заразить весь народ... Достаточно, чтобы человек обладал скверным желудком и атрофированными чувствами, достаточно, чтобы он питался небольшим куском сыра и спал в узкой кровати, чтобы вы называли его "неподкупным", и прозвище это освобождает его и от мужества и от ума. Я презираю эти немощные добродетели!" Но разве не похожи "кусок сыра" и "узкая кровать" Робеспьера на "кусок конины" и "кровать за ширмой" Дзержинского? Дзержинский жил только в ВЧК, только в терроре, Другой жизни у него не было. По собственному гордому признанию, Дзержинский в годы революции "ни разу не побывал в театре и кинематографе, если не считать просмотра фильма о похоронах Ильича". Это даже много аскетичнее Робеспьера, ибо глава Конвента, любя трагические декламации, вместе с своей возлюбленной, Элеонорой Дюпле, посещал вcе же классические представления вo "Французском Театре". Для Двух правителей-террористов, Робеспьера и Дзержинского, при всей их разнице обще и то, что оба были чуждыми народу белоручками. Людям из масс, часто близким к земле, даже при жестокости не чужда отходчивость и усталость. Для того ж, чтоб выдержать роль "главы террора", нужны наживные, абстрактные представления, некая наследственная "культура" и наследственная психическая утонченность. Недаром сменивший Дзержинского на посту вождя ВЧК, столь же родовитый поляк Менжинский писал о своем предшественнике, как о "несравненном психологе" и "моральном таланте": "Ф. Э. Дзержинский воздействовал не только ужасом, но и глубоким пониманием всех зигзагов человеческой души. Тот, кто стал черствым, - не годится больше для работы в ЧК, говорил Дзержинский. Черствый чекист был в его глазах негодным не из-за жестокости, а как своего рода заржавленный инструмент, как человек, ставший неспособным к такой психологической работе". Небольшой, угловатый человек с крикливым голосом и любовью к искусственным позам, весь в отвлеченных мечтах, Максимилиан де-Робеспьер, сын честного уважаемаго семейства, и вождь обрызганных кровью кожаных курток Дзержинский пришли в революцию сверху, они только "хлопотали по поводу народа". "Принципом демократического правительства является добродетель, а средством, пока она не установится, - террор", говорил в конце 93-го года Робеспьер, желавший гильотиной переделать французов в общество, полное добродетели. "Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная