о быть, церковный сторож, изде- ваясь над идолом, отбил мраморный лук: вместе с двумя руками бога, оружие любви покоилось в траве, у подножия статуи; но безрукий мальчик по-прежнему, выставив одну пухлую ножку вперед, целился с резвой улыбкой. Юлиан вошел в домик жреца Олимпиодора. Комнаты были маленькие, тесные, почти игрушечные, но уютные; никакой роскоши, скорее бедность; ни ковров, ни серебра; простые каменные полы, деревянные скамьи и стулья, де- шевые амфоры из обожженной глины. Но в каждой мело- чи было изящество. Ручка простой кухонной лампады изображала Посейдона с трезубцем: это была древняя ис- кусная работа. Иногда Юлиан подолгу любовался на стройные очертания простой глиняной амфоры с дешевым оливковым маслом. Всюду на стенах виднелась легкая жи- вопись: то Нереида, сидящая верхом на водяном чешуйча- том коне; то пляшущая молодая богиня в длинном пеплу- ме с вьющимися складками. Все смеялось в домике, облитом солнечным светом: смеялись Нереиды на стенах, пляшущие богини, тритоны, даже морские чешуйчатые кони; смеялся медный Посейдон на ручке лампады; тот же смех был и на лицах обитате- лей дома; они родились веселыми; им довольно было двух дюжин вкусных олив, белого пшеничного хлеба, кисти ви- нограда, нескольких кубков вина, смешанного с водою, чтобы счесть это за целый пир, и чтобы жена Олимпиодо- ра, Диофана, в знак торжества, повесила на двери лавро- вый венок. Юлиан вошел в садик атриума. Под открытым небом бил фонтан. Рядом, среди нарциссов, аканфов, тюльпанов и мирт стояло небольшое бронзовое изваяние Гермеса, крылатого, смеющегося, как все в доме, готового вспорх- нуть и улететь. Над цветником на солнце вились пчелы и бабочки. Под легкой тенью портика на дворе Олимпиодор и его семнадцатилетняя дочь Амариллис играли в изящную ат- тическую игру - коттабу: на столбике, вбитом в землю, поперечная перекладина качалась, подобно коромыслу ве- сов; к обоим концам ее привешены небольшие чашечки; под каждой подставлен сосуд с водой и с маленьким мед- ным изваянием; надо было, с некоторого расстояния, плес- нуть из кубка вином так, чтобы попасть в одну из чашек, и чтобы, опустившись, ударилась она об изваяние. - Играй, играй же. За тобой очередь! -кричала Ама- риллис. - Раз, два, три! Олимпиодор плеснул и не попал; он смеялся детским смехом; странно было видеть высокого человека с про- седью в волосах, увлеченного игрою, подобно ребенку. Девушка красивым движением голой руки, откинув ли- ловую тунику, плеснула вином - и чашечка коттабы зазве- нела, ударившись. Амариллис захлопала в ладоши и захохотала. Вдруг в дверях увидели Юлиана. Все начали целовать его и обнимать. Амариллис кри- чала: - Диофана! Где же ты? Посмотри, какой гость! Ско- рее! Скорее! Диофана прибежала из кухни. - Юлиан, мальчик мой милый! Что ты, будто поху- дел? Давно мы тебя не видали... И она прибавила, сияющая от веселья: - Радуйтесь, дети мои. Сегодня будет у нас пир. Я приготовлю венки из роз, зажарю три окуня и сготовлю сладкие инбирные печенья... В эту минуту молодая рабыня подошла и шепнула Олимпиодору, что богатая патрицианка из Цезарей жела- ет его видеть, имея дело к жрецу Афродиты. Он вышел. Юлиан и Амариллис стали играть в коттабу. Тогда неслышно на пороге появилась десятилетняя тон- кая, бледная и белокурая девочка, младшая дочь Олимпио- дора, Психея. У нее были голубые, огромные и печальные глаза. Одна во всем доме казалась она не посвященной Афродите, чуждой общему веселью. Она жила отдельной жизнью, оставаясь задумчивой, когда все смеялись, и ни- кто не знал, о чем она скорбит, чему радуется. Отец счи- тал ее жалким существом, неисцелимо больной, испорчен- ной недобрым глазом, чарами вечных врагов своих, гали- леян: они из мести отняли у него ребенка; чернокудрая Амариллис была любимой дочерью Олимпиодора; но мать тайком баловала Психею и с ревнивой страстностью люби- ла больного ребенка, не понимая внутренней жизни его. Психея, скрываясь от отца, ходила в базилику св. Маврикия. Не помогали ни ласки матери, ни мольбы, ни угрозы. Жрец в отчаянии отступился от Психеи. Когда говорили о ней, лицо его омрачалось и принимало недоб- рое выражение. Он уверил, будто бы за нечестие ребенка виноградник, прежде благословляемый Афродитой, стал приносить меньше плодов, ибо довольно было маленького золотого крестика, который девочка носила на груди,- для того чтобы осквернить храм. - Зачем ты ходишь в церковь? - спросил ее однаж- ды Юлиан. - Не знаю. Там хорошо. Ты видел Доброго Па- стыря? - Да, видел. Галилеянин! Откуда ты про Него знаешь? - Мне старушка Феодула сказывала. С тех пор я хо- жу в церковь. И отчего это, скажи мне, Юлиан, отчего они все так не любят Его? Олимпиодор вернулся, торжествующий, и рассказал о своей беседе с патрицианкой: это была молодая, знатная девушка; жених разлюбил ее; она думала, что он околдо- ван чарами соперницы; много раз ходила она в христиан- скую церковь, усердно молилась На гробнице св. Мамы. Ни посты, ни бдения, ни молитвы не помогли. "Разве христиане могут помочь}" - заключил Олимпиодор с пре- зрением и взглянул исподлобья на Психею, которая вни- мательно слушала. - И вот христианка пришла ко мне: Афродита исце- лит ее! Он показал с торжеством двух связанных белых голуб- ков: христианка просила принести их в жертву богине. Амариллис, взяв голубков в руки, целовала нежные ро- зовые клювы и уверяла, что их жалко убивать. - Отец, знаешь что? Мы принесем их в жертву, не убивая. - Как? Разве может быть жертва без крови? - А вот как. Пустим на свободу. Они улетят прямо в небо, к престолу Афродиты. Не правда ли? Богиня там, в небе. Она примет их. Позволь, пожалуйста, милый! Амариллис так нежно целовала его, что он не имел ду- ха отказать. Тогда девушка развязала и пустила голубей. Они за- трепетали белыми крыльями с радостным шелестом и поле- тели в небо - к престолу Афродиты. Заслоняя глаза ру- кой, жрец смотрел, как исчезает в небе жертва христи- анки. И Амариллис прыгала от восторга, хлопая в ла- доши: - Афродита! Афродита! Прими бескровную жертву! Олимпиадор ушел. Юлиан торжественно и робко при- ступил к Амариллис. Голос его дрогнул, щеки вспыхнули, когда тихо произнес он имя девушки. - Амариллис! Я принес тебе... - Да, я уже давно хотела спросить, что это у тебя? - Трирема... - Трирема? Какая? Для чего? Что ты говоришь? - Настоящая, либурнская... Он стал быстро развертывать подарок, но вдруг почув- ствовал неодолимый стыд. Амариллис смотрела в недоумении. Он совсем смутился и взглянул на нее с мольбою, опу- ская игрушечный корабль в маленькие волны фонтана. - Ты не думай, Амариллис,--трирема настоящая. С парусами. Видишь, плавает и руль есть... Но Амариллис громко хохотала над подарком; - На что мне трирема? Недалеко с ней уплывешь. Это корабль для мышей или цикад. Подари лучше Пси- хее: она будет рада. Видишь, как смотрит. Юлиан был оскорблен. Он старался принять равно- душный вид, но чувствовал, что слезы сжимают горло его, концы губ дрожат и спускаются. Он сделал отчаянное уси- лие, удержался от слез и сказал: - Я вижу, что ты ничего не понимаешь... Подумал и прибавил: - Ничего не понимаешь в искусстве! Но Амариллис еще громче засмеялась. К довершению обиды позвали ее к жениху. Это был богатый самосский купец. Он слишком сильно душился, одевался безвкусно и в разговоре делал грамматические ошибки. Юлиан его ненавидел. Весь дом омрачился, и ра- дость исчезла, когда он узнал, что пришел самосец. Из соседней комнаты доносилось радостное щебетание Амариллис и голос жениха. Юлиан схватил свою дорогую, настоящую, либург- скую трирему, стоившую ему столько трудов, сломал мач- ту, сорвал паруса, перепутал снасти, растоптал, изуродо- вал корабль, не говоря ни слова, с тихою яростью, к ужа- су Психеи. Амариллис вернулась. На лице ее были следы чужого счастья - тот избыток жизни, чрезмерная радость любви, когда молодым девушкам все равно, кого обнимать и це- ловать. - Юлиан, прости меня; я обидела тебя. Ну, прости же, дорогой мой! Видишь, как я тебя люблю... люблю... И прежде чем он успел опомниться, Амариллис, отки- нув тунику, обвила его шею голыми, свежими руками. Сердце его упало от сладкого страха: он увидел так близ- ко от себя, как никогда еще, большие, влажно-черные гла- за; от нее пахло сильно, как от цветов. Голова мальчика закружилась. Она прижимала тело его к своей груди. Он закрыл глаза и почувствовал на губах поцелуй. - Амариллис! Амариллис! Где же ты? Это был голос самосца. Юлиан изо всей силы оттолк- нул девушку. Сердце его сжалось от боли и ненависти. Он закричал: "Оставь, оставь меня!"-вырвался и убежал. - Юлиан! Юлиан! Не слушая, бежал он прочь из дома, через виноград- ник, через кипарисовую рощу и остановился только у хра- ма Афродиты. Он слышал, как его звали; слышал веселый голос Дио- фаны, возвещавшей, что инбирное печенье готово, и не от- вечал. Его искали. Он спрятался в лавровых кустах у под- ножья Эроса и переждал. Подумали, что он убежал в Ма- целлум: в доме привыкли к его угрюмым странностям. Когда все утихло, он вышел из засады и взглянул на храм богини любви. Храм стоял на холме, открытый со всех сторон. Белый мрамор ионических колонн, облитый солнцем, с негой ку- пался в лазури; и темная теплая лазурь радовалась, обни- мая этот мрамор, холодный и белый, как снег; по обоим углам фронтон увенчан был двумя акротэрами в виде гри- фонов: с поднятою когтистою лапою, с открытыми орли- ными клювами, с круглыми женскими сосцами вырезыва- лись они гордыми, строгими очертаниями на голубых не- бесах. Юлиан по ступеням вошел в портик, тихонько отворил незапертую медную дверь и вступил во внутренность хра- ма, в священный Хаос. На него повеяло тишиной и прохладой. Склонившееся солнце еще озаряло верхний ряд капите- лей с тонкими завитками, похожими на кудри; а внизу был уже сумрак. С треножника пахло пепелом сожженной мирры. Юлиан робко поднял глаза, прислонившись к стене, притаив дыхание,- и замер. Это была она. Под открытым небом стояла посредине храма только что из пены рожденная, холодная, белая Афродита-Анадиомена, во всей своей нестыдящейся на- готе. Богиня как будто с улыбкой смотрела на небо и мо- ре, удивляясь прелести мира, еще не зная, что это - ее собственная прелесть, отраженная в небе и море, как в вечных зеркалах. Прикосновение одежд не оскверняло ее. Такой стояла она там, вся целомудренная и вся нагая, как это безоблачное, почти черно-синее небо над ее головой. Юлиан смотрел ненасытно. Время остановилось. Вдруг он почувствовал, что трепет благоговения пробежал по те- лу его. И мальчик в темных монашеских одеждах опустил- ся на колени перед Афродитой, подняв лицо, прижав руки к сердцу. Потом все так же вдали, все так же робко, сел на под- ножие колонны, не отводя от нее глаз; щека прислонилась к холодному мрамору. Тишина сходила в душу. Он задре- мал; но и сквозь сон чувствовал ее присутствие: она опу- скалась к нему ближе и ближе; тонкие, белые руки обви- лись вокруг его шеи. Ребенок отдавался с бесстрастной улыбкой бесстрастным объятиям. До глубины сердца про- никал холод белого мрамора. Эти святые объятия не похо- дили на болезненно страстные, тяжкие, знойные объятия Амариллис. Душа его освобождалась от земной любви. То был последний покой, подобный амброзийной ночи Го- мера, подобный сладкому отдыху смерти... Когда он проснулся, было темно. В четырехугольнике открытого неба сверкали звезды. Серп луны кидал сия- ние на голову Афродиты. Юлиан встал. Должно быть, Олимпиодор приходил, но не заметил или не хотел разбудить мальчика, угадав его горе. Теперь на бронзовом треножнике рдели угли, и струйки благовонного дыма подымались к лицу богини. Юлиан подошел, взял из хризолитовой чаши между но- гами треножника несколько зерен душистой смолы и бро- сил на угли алтаря. Дым заклубился обильнее. И розовый отблеск огня вспыхнул, как легкий румянец жизни на лице богини, сливаясь с блеском новорожденного месяца. Чистая Афродита-Урания как будто сходила от звезд на землю. Юлиан наклонился и поцеловал ноги изваяния. Он молился ей: - Афродита! Афродита! Я буду любить тебя вечно. И слезы падали на мраморные ноги изваяния. На берегу Средиземного моря, в одном из грязных и бедных предместий Селевки Сирийской, торговой гавани Великой Антиохии, кривые, узкие улицы выходили на площадь у набережной; моря не было видно из-за леса мачт и снастей. Дома состояли из беспорядочно нагроможденных кле- тушек, обмазанных глиной. С улицы прикрывались они иногда истрепанным ковром, похожим на грязное лохмотье, или циновкой. Во всех этих углах, клетушках, переулочках, с тяжелым запахом помоев, прачешень и бань для рабочих, копошился пестрый, нищий, голодный сброд. Солнце, сжигавшее засухой, землю, закатилось. Насту- пали сумерки. Зной, пыль, мгла еще тягостней повисли над городом. С рынка веял удушливый запах мяса и овощей, пролежавших весь день на жаре. Полуголые рабы с ко- раблей носили по сходням тюки на плечах; одна сторона го- ловы была у них выбрита; сквозь лохмотья виднелись руб- цы от ударов; у многих чернели во все лицо клейма, выж- женные каленым железом: две латинские буквы c и F, что значило - Cave FureM, Берегись Вора. Зажигались огни. Несмотря на приближение ночи, суетня и говор в тесных переулках не утихали. Из сосед- ней кузницы слышались раздирающие уши удары молота по железным листам; вспыхивало зарево горна; клубилась копоть. Рядом рабы-хлебопеки, голые, покрытые с головы до ног белою мучною пылью, с красными воспаленными от жара веками, сажали хлебы в печи. Сапожник в откры- той лавчонке, откуда пахло клеем и кожей, тачал сапоги при свете лампадки, сидя на корточках и во все горло рас- певая песни на языке варваров. Из клетушки в клетушку, через переулок, две старухи, настоящие ведьмы, с растре- панными седыми волосами, кричали и бранились, протяги- вая руки, чтобы сцепиться, из-за веревки, на которую ве- шали сушиться тряпье. А внизу торговец, спеша издалека по утру на рынок, на костлявой ободранной кляче, в ивовых корзинах вез целую гору несвежей рыбы; прохожие от не- выносимого смрада отворачивались и ругались. Толстоще- кий жиденок с красными кудрями, наслаждаясь оглуши- тельным громом, колотил в огромный медный таз. Другие дети - крохотные, бесчисленные, рождавшиеся и умирав- шие каждый день сотнями в этой нищете,- валялись, виз- жа как поросята, вокруг луж с апельсинными корками" с яичными скорлупами В еще более темных и подозри- тельных переулках, где жили мелкие воришки, где из ка- бачков пахло сыростью и кислым вином, корабельщики со всех концов света ходили обнявшись и орали пьяные пес- ни. Над воротами лупанара повешен был фонарь с бес- стыдным изображением, посвященным богу Приапу, и ког- да на дверях приподымали покров - центону, внутри вид- нелся тесный ряд коморочек, похожих на стойла; над каж- дой была надпись с ценою; в душной темноте белели го- лые тела женщин. И надо всем этим шумом и гамом, надо всей этой че- ловеческой грязью и бедностью, слышались далекие вздо- хи прибоя, ропот невидимого моря. У самых окон подвальной кухни финикийского купца оборванцы играли в кости и болтали. Из кухни долетал теплыми клубами чад кипящего жира, запах пряностей и жареной дичи. Голодные вдыхали его, закрывая глаза от наслаждения. Христианин, красильщик пурпура, выгнанный с бога- той тирской фабрики за воровство, говорил, с жадностью обсасывая лист мальвы, выброшенный Поваром: - Что в Антиохии, добрые люди, делается, об этом и говорить-то на ночь страшно. Намедни голодный народ растерзал префекта Феофила. А за что. Бог весть. Когда де- ло сделали, вспомнили, что бедняга был добрый и благоче- стивый человек. Говорят, цезарь на него указал народу... Дряхлый старичок, очень искусный карманный вориш- ка, произнес: - Я видел однажды цезаря. Не знаю. Мне понравил- ся. Молоденький; волоски светлые, как лен; личико сытое, но добренькое. А сколько убийств, Господи, сколько убийств! Разбой. По улицам ходить страшно. - Все это - не от цезаря, а от жены его, от Констан- тины. Ведьма? Странной наружности люди подошли к разговаривав- шим и наклонились, как будто желая принять участие в беседе. Если бы свет от кухонной печи был сильнее, можно было бы рассмотреть, что лица их подмалеваны, одежды замараны и изорваны неестественно, как у нищих в театре. Несмотря на лохмотья, руки у самого грязного были белые, тонкие, с розовыми, обточенными ногтями. Один из них сказал товарищу тихонько на ухо: - Слушай, Агамемнон: здесь тоже говорят о цезаре. Тот, кого звали Агамемноном, казался пьяным; он по- шатывался; борода, неестественно густая и длинная, дела- ла его похожим на сказочного разбойника; но глаза были добрые, ясно-голубые, с детским выражением. Товарищи испуганным шепотом удерживали его: - Осторожнее! Карманный воришка заговорил жалобным голосом, точ- но запел: - Нет, вы только скажите мне, мужи-братья,. разве это хорошо? Хлеб дорожает каждый день; люди мрут, как мухи. И вдруг... нет, вы только рассудите, пристойно ли это? Намедни из Египта приезжает огромнейший трех- мачтовый корабль; обрадовались, думаем - хлеб. Цезарь, говорят, выписал, чтобы накормить народ. И что же, что бы это было, добрые люди - ну, как вы думаете, что? - Пыль из Александрии, особенная, розовая, ливийская, для натирания атлетов, пыль - для собственных придворных гладиаторов цезаря, пыль вместо хлеба? Разве это хо- рошо?-заключил он, делая негодующие знаки ловкими воровскими пальцами. Агамемнон подталкивал товарища: - Спроси имя. Имя! - Тише... нельзя! Потом... Чесальщик шерсти заметил: - У нас, в Селевкии, еще спокойно. А в Антиохии - предательства, доносы, розыски... Красильщик, который в последний раз лизнул мальву и отбросил ее, убедившись, что она потеряла вкус, провор- чал себе под нос мрачно: - А вот, даст Бог, человеческое мясо и кровь будут скоро дешевле хлеба и вина... Чесальщик шерсти, горький пьяница и философ, тяже- ло вздыхал: - Ох-ох-ох! Бедные мы людишки! Блаженные олим- пийцы играют нами, как мячиками - то вправо, то влево, то вверх, то вниз: люди плачут, а боги смеются. Товарищ Агамемнона успел вмешаться в разговор. Ловко, как будто небрежно, выспросил имена; подслушал даже то, что странствующий сапожник сообщил на ухо че- сальщику о предполагаемом заговоре среди солдат претории. Потом, отойдя, записал имена раз- говаривавших изящным стилосом на восковые дощечки, где хранилось много имен. В это время с рыночной площади донеслись хриплые, глухие, подобные реву какого-то подземного чудовища, не то смеющиеся, не то плачущие звуки водяного органа: сле- пой раб-христианин за четыре обола в день, у входа в ба- лаган, накачивал воду, производившую в машине эти смешные и плачевные звуки. Агамемнон потащил спутников в балаган, обтянутый, наподобие палатки, голубою тканью с серебряными звездами. Фонарь озарял черную доску-объявление о предстоящем зрелище, написанное мелом по-сирийски и по-гречески. Внутри было душно. Пахло чесноком и копотью масля- ных плошек. В дополнение органа, пищали две пронзитель- ные флейты, и черный эфиоп, вращая белками, ударял в бубны. Плясун прыгал и кувыркался на канате, хлопая в лад руками. Он пел модную песенку: Hue, hue convenite nunc Spatolocinaedi! Pedem tendite, Cursum addite. Эй, вы! Соберем мальчиколюбцев изощренных! Все мчитесь сюда быстрой ногой, пятою легкой... Этот худой курносый плясун был стар, отвратителен и весел. С бритого лба его струились капли пота, смешан- ного с румянами; морщины, залепленные белилами, похо- дили на трещины стен, у которой известка тает под дождем. Когда он удалился, орган и флейта умолкли. На под- мостки выбежала пятнадцатилетняя девочка, чтобы испол- нить знаменитую, до безумия любимую народом, пля- ску -кордакс. Отцы церкви громили ее, римские законы запрещали- ничто не помогало: кордакс плясали всюду, бедные и богатые, жены сенаторов и уличные плясуньи. Агамемнон проговорил с восторгом: - Что за девочка! Благодаря кулакам спутников, он пробился в первый ряд. Худенькое, смуглое тело нубиянки обвивала, только вокруг бедер, почти воздушная, бесцветная ткань; воло- сы подымались над головой мелкими, пушисто-черными кудрями, как у женщин Эфиопии; лицо чистого египетско- го облика напоминало лица сфинксов. Кроталистрия начала плясать, как будто скучая, лени- во и небрежно. Над головой, в тонких руках, медные буб- ны - кроталии чуть слышно бряцали. Потом движения ускорились. И вдруг, из-под длинных ресниц, сверкнули желтые глаза, прозрачные, веселые, как у хищных зверей. Она выпрямилась, и медные кроталии зазвенели пронзительно, с таким вызовом, что вся толпа дрогнула. Тогда девочка закружилась, быстрая, тонкая, гибкая, как змейка. Ноздри ее расширились. Из горла вырвался странный крик. При каждом порывистом движении две маленькие, темные груди, как два спелых плода под вет- ром, трепетали, стянутые зеленой шелковой сеткой, и острые, сильно нарумяненные концы их алели, выступая из-под сетки. Толпа ревела от восторга. Агамемнон безумствовал, то- варищи держали его за руки. Вдруг девочка остановилась, как будто в изнеможении. Легкая дрожь пробегала с головы до ног по смуглым чле- нам. Наступила тишина. Над закинутой головой нубиян- ки, с почти неуловимым, замирающим звоном, быстро и нежно, как два крыла пойманной бабочки, трепетали буб- ны. Глаза потухли; но в самой глубине их мерцали две искры. Лицо было строгое, грозное. А на слишком тол- стых, красных губах, на губах сфинкса, дрожала слабая улыбка. И в тишине медные кроталии замерли. Толпа так закричала, захлопала, что голубая ткань с блестками всколебалась, как парус под бурей, и хозяин думал, что балаган рухнет. Спутники не могли удержать Агамемнона. Он бросил- ся, приподняв занавес, на сцену, через подмостки, в ко- морку для танцовщиц и мимов. Товарищи шептали ему на ухо: - Подожди! Завтра все будет сделано. А теперь могут... Агамемнон перебил: - Нет, сейчас! Он подошел к хозяину, хитрому седому греку Мирмек- су, и сразу, почти без объяснений, высыпал ему в полу ту- ники пригоршню золотых монет. - Кроталистрия-твоя? - Да. Что угодно моему господину? Мирмекс с изумлением смотрел то на разорванную одежду Агамемнона, то на золото. - Как тебя зовут, девочка? - Филлис. Он и ей дал денег, не считая. Грек что-то шепнул на ухо Филлис. Она высоко подбросила звонкие монеты, пой- мала их на ладонь, и, засмеявшись, сверкнула на Агамем- нона своими желтыми глазами. Он сказал: - Пойдем со мною. Филлис накинула на голые смуглые плечи темную хла- миду и выскользнула вместе с ним на улицу. Она спросила: - Куда? - Не знаю. - К тебе? - Нельзя. Я живу в Антиохии. - А я только сегодня на корабле приехала и ничего не знаю. - Что же делать? - Подожди, я видела давеча в соседнем переулке не- запертый храм Приапа. Пойдем туда. Филлис потащила его, смеясь. Товарищи хотели следо- вать. Он сказал: - Не надо! Оставайтесь здесь. - Берегись! Возьми по крайней мере оружие. В этом предместье ночью опасно. И вынув из-под одежды короткий меч, вроде кинжала, с драгоценной рукояткой, один из спутников подал его почтительно. Спотыкаясь во мраке, Агамемнон и Филлис вошли в глубокий темный переулок, недалеко от рынка. - Здесь, здесь! Не бойся. Входи. Они вступили в преддверье маленького пустынного храма; лампада на цепочках, готовая потухнуть, слабо ос- вещала грубые, старые столбы. - Притвори дверь. И Филлис неслышно сбросила на каменный пол мяг- кую, темную хламиду. Она беззвучно хохотала. Когда Агамемнон сжал ее в объятьях, ему показалось, что вокруг тела его обвилась страшная, жаркая змея. Желтые хищ- ные глаза сделались огромными. Но в это мгновение из внутренности храма раздалось пронзительное гоготание и хлопание белых крыльев, под- нявших такой ветер, что лампада едва не потухла. Агамемнон выпустил из рук Филлис и пролепетал: - Что это?.. В темноте мелькнули белые призраки. Струсивший Агамемнон перекрестился. Вдруг что-то сильно ущипнуло его за ногу. Он закри- чал от боли и страха; схватил одного неизвестного врага за горло, другого пронзил мечом. Поднялся оглушитель- ный крик, визг, гоготание и хлопание. Лампада в послед- ний раз перед тем, чтобы угаснуть, вспыхнула - и Фил- лис закричала, смеясь: - Да это гуси, священные гуси Приапа! Что ты наде- лал!.. Дрожащий и бледный победитель стоял, держа в одной руке окровавленный меч, в другой - убитого гуся. С улицы послышались громкие голоса, и целая толпа с факелами ворвалась в храм. Впереди была старая жрица Приапа-Скабра. Она мирно, по своему обыкновению, распивала вино в соседнем кабачке, когда услышала крики священных гусей и поспешила на помощь, с толпою бро- дяг. Крючковатый красный нос, седые растрепанные воло- сы, глаза с острым блеском, как два стальных клинка, де- лали ее похожей на фурию. Она вопила: - Помогите! Помогите! Храм осквернен! Священные гуси Приапа убиты! Видите, это-христиане-безбожники. Держите их! Филлис, закрывшись с головой плащом, убежала. Тол- па влекла на рыночную площадь Агамемнона, который так растерялся, что не выпускал из рук мертвого гуся. Скаб- ра звала агораномов - рыночных стражей. С каждым мгновением толпа увеличивалась. Товарищи Агамемнона прибежали на помощь. Но бы- ло поздно: из притонов, из кабаков, из лавок, из глухих переулков мчались люди, привлеченные шумом. На лицах было то выражение радостного любопытства, которое всегда является при уличном происшествии. Бежал кузнец с молотом в руках, соседки-старухи, булочник, обмазанный тестом, сапожник мчался, прихрамывая; и за всеми рыже- волосый крохотный жиденок летел, с визгом и хохотом, уда- ряя в оглушительный медный таз, как будто звоня в набат. Скабра вопила, вцепившись когтями в одежду Агамем- нона: - Подожди! Доберусь я до твоей гнусной бороды! Клочка не оставлю! Ах ты, падаль, снедь воронья! Да ты и веревки не стоишь, на которой тебя повесят! Явились, наконец, заспанные агораномы, более похо- жие на воров, чем на блюстителей порядка. В толпе был такой крик, смех, брань, что никто ничего не понимал. Кто-то вопил: "убийцы!", другие: "ограби- ли!", третьи: "пожар!" И в это мгновение, побеждая все, раздался громопо- добный голос полуголого рыжего великана с лицом, по- крытым веснушками, по ремеслу - банщика, по призва- нию - рыночного оратора: - Граждане! Давно уже слежу я за этим мерзавцем и его спутниками. Они записывают имена. Это соглядатаи, соглядатаи цезаря! Скабра, исполняя давнее намерение, вцепилась одной рукой в бороду, другой-в волосы Агамемнона. Он хотел оттолкнуть ее, но она рванула изо всей силы - и длинная черная борода и густые волосы остались у нее в руках; старуха грохнулась навзничь. Перед народом, вместо Агамемнона, стоял красивый юноша с вьющимися мягки- ми светлыми, как лен, волосами и маленькой бородкой. Толпа умолкла в изумлении. Потом опять загудел го- лос банщика: - Видите, граждане, это - переодетые доносчики! Кто-то крикнул: - Бей! бей! Толпа всколыхнулась. Полетели камни. Товарищи об- ступили Агамемнона и обнажили мечи. Чесальщик шерсти сброшен был первым ударом; он упал, обливаясь кровью. Жиденка с медным тазом растоптали. Лица сделались зверскими. В это мгновение десять огромных рабов-пафлагонцев, с пурпурными носилками на плечах, раскинули толпу. - Спасены! - воскликнул белокурый юноша и бро- сился с одним из спутников в носилки. Пафлагонцы подняли их на плечи и побежали. Разъяренная толпа остановила бы и растерзала их, если бы не крикнул кто-то: - Разве вы не видите, граждане? Это цезарь, сам цезарь Галл! Народ остолбенел от ужаса. Пурпурные носилки, покачиваясь на спинах рабов, как лодка на волнах, исчезали в глубине неосвещенной улицы. Шесть лет прошло с того дня, как Юлиан и Галл были заключены в каппадокийскую крепость Мацеллум. Импе- ратор Констанций возвратил им свою милость. Девят- надцатилетнего Юлиана вызвали в Константинополь и по- том позволили ему странствовать по городам Малой Азии; Галла император сделал своим соправителем, цезарем и отдал ему в управление Восток. Впрочем, неожиданная милость не предвещала ничего доброго. Констанций любил поражать врагов, усыпив их ласками. - Ну, Гликон, как бы теперь ни убеждала меня Кон- стантина, не выйду я больше на улицу с поддельными волосами. Кончено! - Мы предупреждали твое величество... Но цезарь, лежа на мягких подушках носилок, уже за- был недавний страх. Он смеялся: - Гликон! Гликон! Видел ты, как проклятая старуха покатилась навзничь с бородой в руках? Смотрю - а уж она лежит! Когда они вошли во дворец, цезарь приказал: - Скорее ванну и ужинать! Проголодался. Придворный подошел с письмом. - Что это? Нет, нет, дела до завтрашнего утра... - Милостивый цезарь, важное письмо - прямо из ла- геря императора Констанция. - От Констанция! Что такое? Подай... Он распечатал, прочел и побледнел; колени его подко- сились; если бы придворные не поддержали Галла, он упал бы. Император в изысканных, даже льстивых выражениях приглашал своего "нежно любимого" двоюродного брата в Медиолан; вместе с тем повелевал, чтоб два легиона, стоявшие в Антиохии,- единственная защита Галла,- немедленно высланы были ему, Констанцию. Он, видимо, хотел обезоружить и заманить врага. Когда цезарь пришел в себя, он произнес слабым го- лосом: - Позовите жену... - Супруга милостивого государя только что изволила уехать в Антиохию. - Как? И ничего не знает? - Не знает. - Господи! Господи! Да что же это такое? Без нее! Скажите посланному от императора... Да нет, не говорите ничего. Я не знаю. Разве я могу без нее? Пошлите гонца. Скажите, что цезарь умоляет вернуться... Господи, что же делать? Он ходил, растерянный, хватаясь за голову, крутил дрожащими пальцами мягкую светлую бородку и повторял беспомощно: - Нет, нет, ни за что не поеду. Лучше смерть... О, я знаю Констанция! Подошел другой придворный с бумагой: - От супруги цезаря. Уезжая, просила, чтобы ты подписал. - Что? Опять смертный приговор? Клемаций Алек- сандрийский! Нет, нет, это чересчур. Так нельзя. По три в день! - Супруга твоя изволила... - Ах, все равно! Давайте перо! Теперь все равно... Только зачем уехала? Разве я могу один... И подписав приговор, он взглянул своими голубыми детскими и добрыми глазами. - Ванна готова; ужин сейчас подают. - Ужин? Не надо... Впрочем, что такое? - Есть трюфели. - Свежие? - Только что с корабля из Африки. - Не подкрепиться ли? А? Как вы думаете, друзья мои? Я так ослабел... Трюфели? Я еще утром думал... На растерянном лице его промелькнула беззаботная улыбка. Перед тем, чтобы войти в прохладную воду, мутно-бе- лую, опаловую от благовоний, цезарь проговорил, махнув рукой: - Не надо думать... Господи, - Все равно, все равно... Не надо думать"... - помилуй нас грешных!.. Может быть, Константина как- нибудь и устроит? Откормленное, розовое лицо его совсем повеселело, ког- да с привычным наслаждением погрузился он в душистую купальню. - Скажите повару, чтоб кислый красный соус к трю- фелям! VII В городах Малой Азии -- Никомидии, Пергаме, Смирне - девятнадцатилетний Юлиан, искавший эллин- ской мудрости, слышал о знаменитом теурге и софисте, Ямалике из Халкиды, ученике Порфирия неоплатоника, о божественном Ямвлике, как все его называли. Он поехал к нему в город Эфес. Ямвлик был старичок, маленький, худенький, смор- щенный. Он любил жаловаться на свои недуги - подагру, ломоту, головную боль; бранил врачей, но усердно лечил- с наслаждением говорил о припарках, настойках, ле- карствах, пластырях; ходил в мягкой и теплой двойной тунике, даже летом, и никак не мог согреться; солнце любил, как ящерица. С ранней юности Ямвлик отвык от мясной пищи и чув- ствовал к ней отвращение; не понимал, как люди могут есть живое. Служанка приготовляла ему особую ячмен- ную кашу, немного теплого вина и меду; даже хлеба старик не мог разжевать беззубыми челюстями. Множество учеников, почтительных, благоговейных - из Рима, Антиохии, Карфагена, Египта, Месопотамии, Персии - теснилось вокруг него; все верили, что Ямвлик творит чудеса. Он обращался с ними, как отец, которо- му надоело, что у него так много маленьких беспомощных детей. Когда они начинали спорить или ссориться, учитель махал руками, сморщив лицо, как будто от боли. Он гово- рил тихим голосом, и чем громче становился крик споря- щих, тем Ямвлик говорил тише; не выносил шума, ненави- дел громкие голоса, скрипучие сандалии. Юлиан смотрел с разочарованием на прихотливого, зябкого, больного старичка, не понимая, какая власть при- тягивает к нему людей. Он припоминал рассказ о том, как ученики однажды ночью видели Божественного, поднятого во время молитвы чудесною силою над землею на десять локтей и окружен- ного золотым сиянием; другой рассказ о том, как Учитель, в сирийском городе Гадара, из двух горячих источников вызвал Эроса и Антэроса - одного радостного светло- кудрого, другого скорбного темного гения любви; оба ласкались к Ямвлику, как дети, и по его мановению ис- чезли. Юлиан прислушивался к тому, что говорил учитель, и не мог найти власти в словах его. Метафизика школы Порфирия показалась Юлиану мертвой, сухой и мучитель- но сложной. Ямвлик как будто играл, побеждая в спорах диалектические трудности. В его учении о Боге, о мире, об Идеях, о Плотиновой Триаде было глубокое книжное зна- ние - но ни искры жизни. Юлиан ждал не того. И все-таки ждал. У Ямвлика были странные зеленые глаза, которые еще более резко выделялись на потемневшей сморщенной коже лица: такого зеленоватого цвета бывает иногда вечернее небо, между темными тучами, перед грозой. Юлиану ка- залось, что в этих глазах, как будто нечеловеческих, но еще менее божественных, сверкает та сокровенная змеиная мудрость, о которой Ямвлик ни слова не говорил учени- кам. Но вдруг, усталым тихим голосом. Божественный спрашивал, почему не готова ячменная каша или припарки, жаловался на ломоту в членах - и обаяние исчезало. Однажды гулял он с Юлианом за городом, по берегу моря. Был нежный и грустный вечер. Вдали, над гаванью Панормос, белели уступы и лестницы храма Артемиды Эфесской, увенчанные изваяниями. На песчаном берегу Каистра (здесь, по преданию, Латона родила Артемиду и Аполлона) тонкий темный тростник не шевелился. Дым многочисленных жертвенников, из священной рощи Орти- гии, подымался к небу прямыми столбами. К югу синели горы Самоса. Прибой был тих, как дыхание спящего ребен- ка; прозрачные волны набегали на укатанный, черный пе- док; пахло разогретой дневными лучами соленой водой и морскими травами. Заходящее солнце скрылось за тучи и позлатило их громады. Ямвлик сел на камень; Юлиан у ног его. Учитель гла- дил его жесткие черные волосы. - Грустно тебе? - Да. - Знаю. Ты ищешь и не находишь. Не имеешь силы сказать: Он есть, и не смеешь сказать: Его нет. - Как ты угадал, учитель?.. - Бедный мальчик! Вот уже пятьдесят лет, как я стра- даю той же болезнью. И буду страдать до смерти. Разве я больше знаю Его, чем ты? Разве я нашел? Это - веч- ные муки деторождения. Перед ними все остальные муки - ничто. Люди думают, что страдают от голода, от жажды, от боли, от бедности: на самом деле, страдают они только от мысли, что, может быть. Его нет. Это - единственная скорбь мира. Кто дерзнет сказать: Его нет, и кто знает, какую надо иметь силу, чтобы сказать: Он есть. - И ты, даже ты никогда к Нему не приближался? - Три раза в жизни испытал я восторг - полное слия- ние с Ним. Плотин четыре раза. Порфирий пять. У меня были три мгновения в жизни, из-за которых стоило жить. - Я спрашивал об этом твоих учеников: они не знают... - Разве они смеют знать? С них довольно и шелухи мудрости: ядро почти для всех смертельно. - Пусть же я умру, учитель,- дай мне его! - Посмеешь ли ты взять? - Говори, говори же! - Что я могу сказать! Я не умею... И хорошо ли го- ворить об этом? Прислушайся к вечерней тишине: она лучше всяких слов говорит. По-прежнему гладил он Юлиана по голове, как ребен- ка. Ученик подумал: "вот оно-вот, чего я ждал!". Он обнял колени Ямвликаи, подняв к нему глаза с мольбою, произнес: - Учитель, сжалься! Открой мне все. Не покидай меня... Ямвлик заговорил тихо, про себя, как будто не слыша и не видя его, устремив странно неподвижные зеленые глаза свои на тучи, изнутри позлащенные солнцем: - Да, да... Мы все забыли Голос Отчий. Как дети, разлученные с Отцом от колыбели, мы и слышим, и не узнаем его. Надо, чтобы все умолкло в душе, все небесные и земные голоса. Тогда мы услышим Его... Пока сияет разум и как полуденное солнце озарят душу, мы остаем- ся сами в себе, не видим Бога. Но когда разум склоняется к закату, на душу нисходит восторг, как ночная роса... Злые не могут чувствовать восторга; только мудрый дела- ется лирой, которая вся дрожит и звучит под рукою Бога. Откуда этот свет, озаряющий душу? - Не знаю. Он при- ходит внезапно, когда не ждешь; его нельзя искать. Бог недалеко от нас. Надо приготовиться; надо быть спокой- ным и ждать, как ждут глаза, чтобы солнце взошло - устремилось, по выражению поэта, из темного Океана. Бог не приходит и не уходит. Он только является. Вот Он. Он отрицание мира, отрицание всего, что есть. Он- ничто. Он - все. Ямвлик встал с камня и медленно протянул исхудалые руки. - Тише, тише, говорю я,- тише! Внимайте Ему все. Вот-Он. Да умолкнет земля и море, и воздух, и даже небо. Внимайте! Это Он наполняет мир, проникает дыха- нием атомы, озаряет материю - Хаос, предмет ужаса для богов,- как вечернее солнце позлащает темную тучу... Юлиан слушал, и ему казалось, что голос учителя, слабый и тихий, наполняет мир, достигает до самого неба, до последних пределов моря. Но скорбь Юлиана была так велика, что вырвалась из груди его стоном: - Отец мой, прости, но если так,- зачем жизнь? за- чем эта вечная смена рождения и смерти? зачем страда- ние? зачем зло? зачем тело? зачем сомнение? зачем тоска по невозможному?.. Ямвлик взглянул кротко и опять провел рукой по во- лосам его: - Вот где тайна, сын мой. Зла нет, тела нет, мира нет, если есть Он. Или Он, или мир. Нам кажется, что есть зло, что есть тело, что есть мир. Это - призрак, об- ман жизни. Помни: у всех-одна душа, у всех людей и даже бессловесных тварей. Все мы вместе покоились не- когда в лоне Отца, в свете немерцающем. Но взглянули однажды с высоты на темную мертвую материю, и каж- дый увидал в ней свой собственный образ, как в зеркале. И душа сказала себе: "Я могу, я хочу быть свободной. Я - как Он. Неужели я не дерзну отпасть от Него и быть всем?".-Душа, как Нарцисс в ручье, пленилась красотою собственного образа, отраженного в теле. И пала. Хотела Пасть до конца, отделиться от Бога навеки, но не могла: ноги смертного касаются земли, чело - выше горних небес. и вот, по вечной лестнице рождения и смерти, души всех существ восходят, нисходят к Нему и от Него. Пытаются уйти от Отца и не могут. Каждой душе хочется самой быть Богом, но напрасно: она скорбит по Отчему лону; на зем- ле ей нет покоя; она жаждет вернуться к Единому. Мы должны вернуться к Нему, и тогда все будут Богом, и Бог будет во всех. Разве ты один тоскуешь о нем? Посмотри, какая небесная грусть в молчании природы. Прислушайся: разве ты не чувствуешь, что все грустит о нем? Солнце закатилось. Золотые, как будто раскаленные края облаков потухали. Море сделалось бледным и воз- душным, как небо, небо-глубоким и ясным, как море. По дороге промчалась колесница. В ней были юноша и женщина, может быть, двое влюбленных. Женский голос запел грустную и знакомую песнь любви. Потом все опять затихло и сделалось еще грустнее. Быстрая южная ночь слетала с небес. Юлиан прошептал: - Сколько раз я думал: отчего такая грусть в приро- де? Чем она прекраснее, тем грустнее... Ямвлик ответил с улыбкой: - Да, да... Посмотри: она хотела бы сказать, о чем грустит,--и не может. Она немая. Спит и старается вспом- нить Бога во сне, сквозь сон, но не может, отягощенная материей. Она созерцает Его смутно и дремотно. Все ми- ры, все звезды, и море, и земля, и животные, и растения, и люди, все это-сны природы о Боге. То, что она созер- цает,-рождается и умирает. Она создает одним созерца- нием, как бывает во сне; создает легко, не зная ни уси- лия, ни преграды. Вот почему так прекрасны и вольны ее создания, так бесцельны и божественны. Игра сновидений природы - подобна игре облаков. Без начала, без конца. Кроме созерцания, в мире нет ничего. Чем оно глубже, тем оно тише. Воля, борьба, действие - только ослабленное, недоконченное или помраченное созерцание Бога. Приро- да, в своем великом бездействии, создает формы, подобно геометру: существует то, что он видит; так и она роняет из своего материнского лона формы sa формами. Но ее безмолвное, смутное созерцание-только образ иного, яснейшего. Природа ищет слова и не находит. Природа - спящая мать Кибела, с вечно закрытыми веждами; только человек нашел слово, которого она искала и не нашла: ду- ша человеческая - это природа, открывшая сонные веж- ды, проснувшаяся и готовая увидеть Бога уже не во сне, а въяве, лицом к лицу... Первые звезды выступили на потемневшем и углубив- шемся небе, то совсем потухали, то вспыхивали, словно вращались, как привешенные к тверди крупные алмазы; затеплились новые и новые, неисчислимые. Ямвлик указал на них. - Чему уподоблю мир, все эти солнца и звезды? Сети уподоблю их, закинутой в море. Бог объемлет вселен- ную, как вода объемлет сеть; сеть движется, но не может остановить воду; мир хочет и не может уловить Бога. Сеть движется, но Бог спокоен, как вода, в которую заки- нута сеть. Если бы мир не двигался, Бог не создавал бы ничего, не вышел бы из покоя, ибо зачем и куда ему стре- миться? Там, в царстве вечных Матерей, в лоне Миро- вой Души, таятся семена, Идеи-Формы всего, что есть, и было, и будет: таится Лагос-зародыш и кузнечика, и бы- линки, и олимпийского бога... Тогда Юлиан воскликнул громко, и голос его раздал- ся в тишине ночи, подобно крику смертельной боли: - Кто же Он? Кто Он? Зачем Он не отвечает, когда мы зовем? Как Его имя? Я хочу знать Его, слышать и ви- деть! Зачем Он бежит от моей мысли? Где Он? - Дитя, что значит мысль перед Ним? Ему нет име- ни: Он таков, что мы умеем сказать лишь то, чем Он не должен быть, а то, что Он есть, мы не знаем. Но разве ты можешь страдать и не хвалить Его? разве ты можешь любить и не хвалить Его? разве ты можешь проклинать и не хвалить Его? Создавший все, сам Он - ничто из всего, что создал. Когда ты говоришь: Его нет, ты возда- ешь Ему не меньшую хвалу, чем если молвишь: Он есть. О Нем ничего нельзя утверждать, ничего-ни бытия, ни сущности, ни жизни, ибо Он выше всякого бытия, выше всякой сущности, выше всякой жизни. Вот почему я ска- зал, что Он-отрицание мира, отрицание мысли твоей. Отрекись от сущего, от всего, что есть - и там, в бездне бездн, в глубине несказанного мрака, подобного свету, ты найдешь Его. Отдай Ему и друзей, и родных, и отчизну, и небо, и землю, и себя самого, и свой разум. Тогда ты уже не увидишь света, ты сам будешь свет. Ты не ска- жешь: Он и Я; ты почувствуешь, что Он и Ты-одно. И душа твоя посмеется над собственным телом, как над призраком. Тогда- молчание; тогда не будет слов. И если мир в это мгновение рушится, ты будешь рад, потому что зачем тебе мир, когда ты останешься с Ним? Душа твоя не будет желать, потому что Он не желает, она не будет жить, потому что Он выше жизни, она не будет мыслить, потому что Он выше мысли. Мысль есть искание света, а Он не ищет света, потому что сам Он - Свет. Он про- никает всю душу и претворяет ее в Себя. И тогда, бес- страстная, одинокая, покоится она выше разума, выше доб- родетели, выше царства идей, выше красоты - в бездне, в лоне Отца Светов. Душа становится Богом, или, лучше сказать, только вспоминает, что во веки веков она была, и есть, и будет Богом... Такова, сын мой, жизнь олимпийцев, такова жизнь людей богоподобных и мудрых: отречение от всего, что есть в мире, презрение к земным страстям, бегство души к Бо- гу, которого она видит лицом к лицу. Он умолк, и Юлиан упал к его ногам, не смел прикос- нуться к ним, и только целовал землю, которой ноги свя- того касались. Потом ученик поднял лицо и заглянул в эти странные зеленые глаза, в которых сияла разоблачен- ная тайна "змеиной" мудрости; они казались спокойнее и глубже неба: как будто изливалась из них святая сила. Юлиан прошептал: - Учитель, ты можешь все. Верую! Прикажи горам - горы сдвинутся. Будь, как Он! Сделай чудо! Сотвори не- возможное! Помилуй меня! Верую, верую!.. - Бедный сын мой, о чем ты просишь? То чудо, ко- торое может совершиться в душе твоей, разве не больше всех чудес, какие я могу сотворить? Дитя мое, разве не страшное и не благодатное чудо - та власть, во имя кото- рой ты смеешь сказать: Он есть, а если нет Его, все рав- но,-Он будет. И ты говоришь: Да будет Он-я так хочу! Когда учитель и ученик, возвращаясь с прогулки, про- ходили Панормос, многолюдную гавань Эфеса, они заме- тили необычайное волнение. Многие бежали по улицам, махали пылающими смоля- ными факелами и кричали: - Христиане разрушают храмы! Горе нам! Другие: - Смерть олимпийским богам! Астарта побеждена Христом! Ямвлик думал пройти пустынными переулками. Но бегущая толпа увлекла их по набережной Каистра, мимо капища Артемиды Эфесской. Великолепный храм, создание Динократа, стоял, как твердыня, суровые темный и незыб- лемый, выделяясь на звездном небе. Отблеск факелов дрожаЛ на исполинских столбах с маленькими кариатидами вместо подножий. Не только вся Римская империя, но и все народы земли чтили эту святыню. Кто-то в толпе закричал неуверенно: - Велика Артемида Эфесская! Ему ответили сотни голосов: - Смерть олимпийским богам и твоей Артемиде! Над черным зданием городской оружейной палаты подымалось кровавое зарево. Юлиан взглянул на божественного учителя и не узнал его. Ямвлик опять превратился в робкого, больного стари- ка. Он жаловался на головную боль, высказывал страх, что ночью начнется ломота, что служанка забыла приготовить припарки. Юлиан отдал учителю верхний плащ. Но ему было все-таки холодно. С болезненным выражением лица затыкал он уши, чтобы не слышать уличного крика и хо- хота. Ямвлик больше всего в мире боялся толпы; говорил, что нет глупее и отвратительнее беса, чем дух народа. Теперь указывал он ученику на лица пробегавших ми- мо людей: - Посмотри, какое уродство, какая пошлость и какая уверенность в правоте своей! Разве не стыдно быть чело- веком-таким же телом, такою же грязью, как эти?.. Старушка-христианка причитала: - И говорит мне больной внучек: свари мне, бабушка, мясной похлебки.- Хорошо, говорю, милый, вот ужо пой- ду на рынок, принесу мяса.- Сама думаю: мясо теперь, пожалуй, дешевле пшеничного хлеба. Купила на пять обо-- лов; сварила похлебку. А соседка-то на дворе кричит: - Что ты варишь, или не знаешь, нынче мясо на рынке по- ганое?-Как, говорю, поганое? Что такое?-А так, говорит, что на поругание добрым христианам, ночью жре- цы богини Деметры весь рынок, все лавки мясные жерт- венною водою окропили. Никто в городе не ест поганого мяса. За то жрецов идольских побивают каменьями, а бе- совское капище Деметры разрушат.-Я и выплеснула по- хлебку собаке. Шутка сказать - пять оболов! В целый день не наработаешь. А все-таки внучка не опоганила. Другие сообщили, как в прошлом году один скупой христианин наелся жертвенного мяса, и вся утроба у него сгнила, и такой был смрад в доме, что родные убежали. Пришли на площадь. Здесь был маленький храм Де- метры-Изиды-Астарты - Трехликой Гекаты, таинственной богини земного плодородия, могучей и любвеобильной Ки- белы, Матери богов. Храм со всех сторон облепили мона- хи, как большие черные мухи кусок медовых сот; монахи ползли по белым выступам, карабкались по лестницам с пением священных псалмов, разбивали изваяния. Столбы дрожали; летели осколки нежного мрамора; казалось- оН страдает, как живое тело. Пытались поджечь здание, но не могли: храм весь был из мрамора. Вдруг раздался внутри оглушительный и вместе с тем певучий звон. К небу поднялся торжествующий вопль народа. - Веревок, веревок! За руки, за ноги! С пением молитв и радостным хохотом, из дверей хра- ма толпа на веревках повлекла вниз по ступеням звенев- шее, серебряное, бледное тело богини, Матери богов - творение Скопаса. - В огонь, в огонь! И ее потащили по грязной площади. Монах-законовед провозглашал отрывок из недавнего закона императора Констана, брата Конст анция: "Cesset superstitio, sacrificiorum aboleatur insania" - "Да прекратится суеверие, да будет уничтожено безумие жерт- воприношений". - Не бойтесь ничего! Бейте, грабьте все в бесовском капище! Другой, при свете факелов, прочел в пергаментном свитке выдержку из книги Фирмика Матерна "De errore prof anarum religionum". "О заблуждении религиозных невежд" (лат.). "Святые Императоры! Придите на помощь к несчаст- ным язычникам. Лучше спасти их насильно, чем дать по- гибнуть. Срывайте с храмов украшения: пусть сокровища их обогатят вашу казну. Тот, кто приносит жертву идолам, да будет исторгнут с корнем из земли. Убей его, побей камнями, хотя бы это был твой сын, твой брат, жена, спящая на груди твоей". Над толпою проносился крик: - Смерть, смерть олимпийским богам1 Огромный монах с растрепанными черными волосами, прилипшими к потному лбу, занес над богиней медный то- пор и выбирал место, чтобы ударить. Кто-то посоветовал: - В чрево, в бесстыжее чрево! Серебряное тело гнулось, изуродованное. Удары звене- ли, оставляя рубцы на чреве Матери богов и людей, Де- метры-Кормилицы. Старый язычник закрыл лицо одеждой, чтобы не ви- деть кощунства; он плакал и думал, что теперь все кон- чено-мир погиб: Земля-Деметра не захочет родить лю- дям колоса. Отшельник, пришедший из пустыни Месопотамии, в овечьей шкуре, с посохом и выдолбленной тыквой вместо посуды, в грубых сандалиях, подкованных железными гвоздями, подбежал к богине. - Сорок лет не мылся я, чтобы не видеть собственной наготы и не соблазниться. А как придешь, братья, в го- род, так всюду только и видишь голые тела богов окаян- ных. Долго ли терпеть бесовский соблазн? Всюду поганые идолы: в домах, на улицах, на крышах, в банях, под но- гами, над головой. Тьфу, тьфу, тьфу! Не отплюешься!.. И с ненавистью старик ударил сандалией в грудь Ки- белы. Он топтал эту голую грудь, и она казалась ему жи- вой; он хотел бы раздавить ее под острыми гвоздями тя- желых сандалий. Он шептал, задыхаясь от злости: - Вот тебе, вот тебе, гнусная, голая! Вот тебе, сука!.. Под ногой его уста богини по-прежнему хранили спо- койную улыбку. Толпа подняла ее на руки, чтобы бросить в костер. Пьяный ремесленник, с дыханием, пропитанным чесноком, плюнул ей прямо в лицо. Костер был огромный; в него свалили все деревянные рыночные лавки, оскверненные жертвенной водой. Высоко над толпой тихие звезды мерцали сквозь дым. Богиню бросили в костер, чтобы расплавить серебряное тело. И опять, с нежным, певучим звоном, ударилась она о пылающие головни. - Слиток в пять талантов. Тридцать тысяч малень- ких серебряных монет. Половину пошлем императору на жалование солдатам, другую - голодным. Кибела прине- сет, по крайней мере, пользу народу. Из богини-три- дцать тысяч монет для солдат и для нищих. - Дров! Дров! Пламя вспыхнуло ярче, и всем стало веселее. - Посмотрим, вылетит ли бес. Говорят, в каждом идо- ле по бесу, а в богинях - так по два и по три... - Как начнет плавиться, сделается лукавому жарко,- он и выпорхнет из поганого рта, в виде кровавого или огненного змия... - Нет, надо было раньше перекрестить, а то, пожа- луй, и в землю ужом уползет. В позапрошлом году разби- вали капище Афродиты; кто-то и брызни святой водой. И что же бы вы думали? Из-под одежды выскочили кро- хотные бесенята. Как же? Сам видел. Смрадные, черные, в белых-то складках, мохнатые. И запищали, как мыши. А когда Афродите голову отбили, так из шеи главный выскочил, вот с какими рогами, а хвост облезный, голый, без шерсти, как у паршивого пса... Кто-то недоверчиво заметил: - Не спорю. Может быть, вы и видели бесов, только, когда разбивали намедни в Газе идола Зевса, то внутри и бесов не было, а такая пакость, что стыдно сказать. С виду-важный, страшный: слоновая кость, золото, в руках молнии. А внутри-паутина, крысы, пыль, ржавые перекладины, рычаги, гвозди, вонючий деготь и еще черт знает, какая дрянь. Вот вам и боги! Ямвлик, бледный, как полотно, с потухшими глазами, взял за руку Юлиана и отвел его в сторону. - Посмотри, видишь - двое? Это доносчики Констан- ция. Твоего брата Галла увезли уже в Константинополь под стражей. Берегись! Сегодня же пошлют донос... - Что делать, учитель? Я привык. Знаю: они давно следят за мной... - Давно?.. Зачем же ты мне не сказал? И рука его дрогнула в руке Юлиана. - Чего они шепчутся? Смотрите-уж не безбожники ли это? Эй, старикашка, пошевеливайся, дров неси! - закричал им оборванец, который чувствовал себя победи- телем. Ямвлик шепнул Юлиану: - Будем презирать и покоримся. Не все ли равно? Богов не может оскорбить людская глупость. Божественный взял полено из рук христианина и бросил в костер. Юлиан не верил глазам. Но доносчи- ки смотрели на него с улыбкой, пытливо и пристально. Тогда слабость, привычка- к лицемерию, презрение к се- бе и к людям, злорадство овладели душой Юлиана. Чув- ствуя за спиной своей взоры доносчиков, подошел он к связке дров, выбрал самое большое полено и после Ямв- лика бросил его в костер, на котором уже таяло тело ис- калеченной богини. Он видел, как расплавленное серебро струилось по лицу ее, подобно каплям предсмертного по- та; а на устах по-прежнему была непобедимая, спокойная улыбка. - Посмотри на людей в черных одеждах, Юлиан. Это вечерние тени, тени смерти. Скоро не будет ни одной бе- лой одежды, ни одного куска мрамора, озаренного солн- цем. Кончено! Так говорил юный софист Антонин, сын египетской пророчицы Созипатры и неоплатоника Эдезия. Он стоял с Юлианом на большой высокой площади перед жертвен- ником Пергамским, залитой солнцем, окруженной голубым небом. На подножии храма была изваяна Гигантомахия, борьба титанов и богов: боги торжествовали; копыта кры- латых коней попирали змеевидные ноги титанов. Антонин указал Юлиану на изваяния. - Олимпийцы победили древних богов; теперь олим- пийцев победят новые боги. Храмы будут гробницами... Антонин был стройный юноша; некоторые очертания тела и лица его напоминали Аполлона Пифийского; но уже много лет страдал он неизлечимым недугом; странно было видеть это чисто эллинское, прекрасное лицо желтым, исхудалым, с выражением тоски, новой болезни, чуждой лицам древних мужей. - Об одном молю я богов,- продолжал Антонин,- чтобы не видеть мне этой варварской ночи, чтобы раньше умереть. Риторы, софисты, ученые, поэты, художники, любители эллинской мудрости, все мы - лишние. Опозда- ли. Кончено! - А если не кончено? - проговорил Юлиан тихо, как будто про себя. - Нет, кончено! Мы больные, слишком слабые... Лицо девятнадцатилетнего Юлиана казалось почти та- ким же худым и бледным, как лицо Антонина; выдающая- ся нижняя губа придавала ему выражение угрюмой над- менности; густые брови хмурились со злобным упрямст- вом; около некрасивого, слишком большого носа выступа- ли ранние морщины; глаза блестели сухим, лихорадочным блеском. Он был одет, как христианские послушники. Днем, как прежде, посещал церкви, гробницы мучеников, читал с амвона Писание, готовился к пострижению в мона- хи. Иногда лицемерие это казалось ему тщетным: он знал, какая судьба постигла Галла; знал, что брату не миновать смерти. И сам, день за днем, месяц за месяцем, жил в по- стоянном ожидании смерти. Ночи проводил в книгохранилище Пергамском, где изучал творения знаменитого врага христиан, ритора Ли- бания; посещал уроки греческих софистов - Эдезия Пер- гамского, Хризанфия Сардийского, Приска из Феспротии, Евсевия из Минда, Проэрезия, Нимфидиана. Они говорили ему о том, что он уже слышал от Ямвли- ка: о триединстве неоплатоников, о священном восторге. - Нет, все это не то,- думал Юлиан,- главное скры- вают они от меня. Приск, подражавший Пифагору, пять лет провел в молчании; не ел ничего, имеющего жизнь; не употреблял ни шерстяной ткани, ни кожаных сандалий; ткань одежды его была растительной, так же как пища; он носил пифаго- рейскую хламиду из чистого белого льна, сандалии из пальмовых ветвей. "В наш век,- говорил он,- главное - уметь молчать и думать о том, чтобы погибнуть с достоин- ством". И Приск с достоинством, презирая всех, ждал то- го, что считал гибелью,- победы христиан над эллинами. Хитрый и осторожный Хризанфий, когда речь заходи- ла о богах, подымал глаза к небу, уверяя, что не смеет о них говорить, так как ничего не знает, а что прежде знал -- забыл и другим советует забыть; с магии, о чуде- сах, о видениях и слышать не хотел, утверждая, что все это обманы, воспрещенные законами римской империи. Юлиан плохо ел, мало спал; кровь его кипела от стра- стного нетерпения. Каждое утро, просыпаясь, он думал: "не сегодня ли?" Бедным, запуганным теургам-философам надоел он своими расспросами о таинствах, о чудесах. Некоторые над ним подсмеивались-особенно Хризанфий; у него была хитрая лисья усмешка и привычка соглашаться с теми мнениями, которые считал он за величайшие нелепости. Однажды Эдезий, старик умный, боязливый и добрый, сжалиЕШиеь над Юлианом, сказал: - Дитя, я хочу умереть спокойно. Ты еще молод. Ос- тавь меня; ступай к моим ученикам; они откроют тебе все. Да, есть многое, о чем боимся мы говорить... Когда ты бу- дешь посвящен в таинства, то, может быть, устыдишься, что родился только человеком, что до сей поры оставался им. Евсевий из Минда, ученик Эдезия, был человек желч- ный и завистливый. - Чудес больше нет,-объявил он Юлиану.-И не жди. Люди надоели богам. Магия - вздор. Глупы те, кто в нее верит. Но, если тебе наскучила мудрость, и ты не- пременно хочешь быть обманутым, ступай к Максиму. Он презирает нашу диалектику, а сам... Впрочем, о друзьях я не люблю говорить дурно. Лучше послушай, что случи- лось недавно в одном подземном храме Гекаты, куда нас привел Максим показывать свое искусство. Когда мы во- шли и помолились богине, он сказал: "садитесь - вы уви- дите чудо". Мы сели. Он бросил на алтарь зерно фимиа- ма, что-то пробормотал, должно быть, заклятие. И мы ясно увидели, как изваяние Гекаты улыбнулось. Максим сказал: "не бойтесь, сейчас вы увидите, как обе лампады в руках богини зажгутся. Смотрите!" Не успел он кончить, как лампады зажглись. - Чудо совершилось! - воскликнул Юлиан. - Да, да. Мы были в таком смущении, что упали ниц. Но когда я вышел из храма, то подумал: "Что же это? Достойно ли мудрости то, что делает Максим? Читай кни- ги, читай Пифагора, Платона, Порфирия-вот где най- дешь мудрость. Не прекраснее ли всяких чудес- очище- ние сердца божественной диалектикой?" Юлиан уже не слушал. Он взглянул горящими глазами на бледное желчное лицо Евсевия и сказал, уходя из школы: - Оставайтесь вы с вашими книгами и диалектикой. Я хочу жизни и веры. А разве может быть вера без чуда? Благодарю тебя, Евсевий. Ты указал мне человека, кото- рого я давно искал. Софист взглянул с ядовитой усмешкой и произнес ему вслед: - Ну, племянник Константина, недалеко же ты ушел от дяди. Сократу, чтобы верить, не надо было чудес. Ровно в полночь, в преддверьи большой залы мисте- рий, Юлиан сложил одежду послушника, и мистатоги - жрецы, посвящающие в таинства, облекли его в хитон иерофантов из волокон чистого египетского папируса; в руки дали ему пальмовую ветвь; ноги остались босыми. Он вошел в низкую длинную залу. Двойной ряд столбов из орихалка - зеленоватой ме- ди - поддерживал своды; каждый столб изображал двух перевившихся змей; от орихалка отделялся запах меди. У колонн стояли курильницы на тонких высоких нож- ках; огненные языки трепетали, и клубы белого дыма на- полняли залу. В дальнем конце слабо мерцали два золотых крылатых ассирийских быка; они поддерживали великолепный пре- стол; на нем восседал, подобный богу, в длинном черном одеянии, затканном золотом, облитом потоками смарагдов и карбункулов, сам великий иерофант - Максим Эфесский. Протяжный голос иеродула возвестил начало таинств: - Если есть в этом собрании безбожник, или христиа- нин, или эпикуреец,- да изыдет! Юлиана предупредили об ответах посвящаемого. Он произнес: - Христиане - да изыдут! Хор иеродулов, скрытый во мраке, подхватил унылым напевом: - Двери! Двери! Христиане да изыдут! Да изыдут безбожники! Тогда выступили из мрака двадцать четыре отрока; они были голы; у каждого в руках блестел серебряный полукруглый ситр, похожий на серп новой луны; только острые концы серпа соединялись в полную окружность, и в них были вставлены тонкие спицы, содрогавшиеся от малейшего прикосновения. Отроки, все сразу, подняли ситры над головою, ударили однообразным движением пальцев в эти продольные палочки,- и ситры зазвенели жалобно, томно. Максим подал знак. Кто-то приблизился к Юлиану сзади и, крепко завязав ему глаза платком, произнес: - Иди! Не бойся ни воды, ни огня, ни духа, ни тела, ни жизни, ни смерти! Его повели. С железным скрипом отворилась дверь, должно быть, заржавленная; его впустили в нее, спертый воздух пахнул ему в лицо; под ногами были скользкие крутые ступени. Он начал спускаться по бесконечной лестнице. Тишина была мертвая. Пахло плесенью. Ему казалось, что он глу- боко под землею. Лестница кончилась. Теперь он шел по узкому ходу. Руки могли ощупать стены. Вдруг босыми ногами почувствовал он сырость; зажур- чали струйки; вода покрыла ему ступни. Он продолжал идти. С каждым шагом уровень воды подымался, достиг Щиколотки, потом колена, наконец бедра. Зубы его стуча- ли от холода. Он продолжал идти. Вода поднялась до гру- ди. Он подумал: "Может быть, это - обман: не хочет ли Максим умертвить меня в угоду Констанцию?" Но он продолжал идти. Вода уменьшилась. Вдруг жар, как из кузницы, повеял в лицо; земля ста- ла жечь ноги; казалось - он приближается к раскаленной печи; кровь стучала в виски; иногда становилось так жар- ко, как будто к самому лицу подносили факел или расплав- ленное железо. Он продолжал идти. Жар уменьшился. Но дыхание сперлось от тяжелого зловония; он споткнулся о что-то круглое, потом-еще и еще; он догадался по запаху, что это мертвые черепа и кости. Ему казалось, что кто-то идет рядом-беззвучно, скользя, как тень. Холодная рука схватила его руку. Он вскрикнул. Потом уже две руки стали тихонько хватать его, цепляться за одежду. Он заметил, что сухая кожа на них шелушится, и сквозь нее выступают голые кости. В том, как эти руки цеплялись за одежду, была игривая и отвратительная ласковость, как у развратных женщин. Юлиан почувствовал на щеке своей дыхание; в нем был запах тления и могильная сырость. И вдруг над самым ухом - быстрый, быстрый, быстрый шепот, подобный шур- шанию осенних листьев в полночь: - Это - я, это - я, я. Разве ты не узнаешь меня? Это - я. - Кто ты? - молвил он и вспомнил, что нарушил обет молчания. - Я, я. Хочешь, я сниму с глаз твоих повязку, и ты узнаешь все, ты увидишь меня?.. Костяные пальцы, с той же мерзкой, веселой торопли- востью, закопошились на лице его, чтобы снять повязку. Холод смерти проник до глубины сердца его, и неволь- но, привычным движением, перекрестился он трижды, как бывало в детстве, когда видел страшный сон. Раздался удар грома, земля под ногами всколыхну- лась; он почувствовал, что падает куда-то, и потерял со- знание. Когда Юлиан пришел в себя, повязки больше не было на глазах его; он лежал на мягких подушках в огромной, слабо освещенной пещере; ему давали нюхать ткань, про- питанную крепкими духами. Против ложа Юлиана стоял голый исхудалый человек с темно-коричневой кожей; это был индийский гимносо- фист, помощник Максима. Он держал неподвижно над своей головой блестящий медный круг. Кто-то сказал Юлиану: - Смотри! И он устремил глаза на круг, сверкавший ослепитель- но, до боли. Он смотрел долго. Очертания предметов сли- лись в тумане. Он чувствовал приятную успокоительную слабость в теле; ему казалось, что светлый круг сияет уже не извне, а в нем; веки опускались, и на губах бродила усталая покорная улыбка; он отдавался обаянию света. Кто-то несколько раз провел по голове его рукою и спросил: - Спишь? - Да. - Смотри мне в глаза. Юлиан с усилием поднял веки и увидел, что к нему наклоняется Максим. Это был семидесятилетний старик; белая, как снег, борода падала почти до пояса; волосы до плеч были с легким золотистым оттенком сквозь седину; на щеках и на лбу темнели глубокие морщины, полные не страда- нием, а мудростью и волей; на тонких губах скользила двусмысленная улыбка: такая улыбка бывает у очень умных, лживых и обольстительных женщин; но больше всего Юлиану понравились глаза Максима: под седыми, нависшими бровями, маленькие, сверкающие, быстрые, они были проницательны, насмешливы и ласковы. Иеро- фант спросил: -Хочешь видеть древнего Титана? - Хочу,-ответил Юлиан. - Смотри же. И волшебник указал ему в глубину пещеры, где стоял орихалковый треножник. С него подымалась клубящейся громадой туча белого дыма. Раздался голос, подобный голосу бури,- вся пещера дрогнула. - Геркулес, Геркулес, освободи меня! Голубое небо блеснуло между разорванными тучами. Юлиан лежал с неподвижным, бледным лицом, с полуза- крытыми веками, смотрел на быстрые легкие образы, про- носившиеся перед ним, и ему казалось, что не сам он их видит, а кто-то другой ему приказывает видеть. Ему снились тучи, снежные горы; где-то внизу, долж- но быть, в бездне, шумело море. Он увидел огромное тело; ноги и руки были прикованы обручами к скале; коршун клевал печень Титана; капли черной крови струились по бедрам; цепи звенели; он метался от боли: - Освободи меня. Геркулес! И Титан поднял голову; глаза его встретились с глаза- ми Юлиана. - Кто ты? Кого ты зовешь? - с тяжелым усилием спросил Юлиан, как человек, говорящий во сне. - Тебя. - Я - слабый смертный. - Ты -мой брат: освободи меня. - Кто заковал тебя снова? - Смиренные, кроткие, прощающие врагам из тру- сости, рабы, рабы! Освободи меня! - Чем я могу?.. - Будь, как я. Тучи потемнели, заклубились; гром загудел вдали; сверкнула молния; коршун взвился с криком; капли кро- ви падали с его клюва. Но сильнее грома звучал голос Титана: - Освободи меня. Геркулес! Потом все закрыли тучи дыма, поднявшиеся с тре- ножника. Юлиан на мгновение очнулся. Иерофант спросил: - Хочешь видеть Отверженного? - Хочу. - Смотри. Юлиан опять полузакрыл глаза и предался легкому очарованию сна. В белом дыме появились слабые очертания головы и двух исполинских крыльев; перья висели поникшие, как ветви плакучей ивы, и голубоватый свет дрожал на них. Кто-то позвал его далеким, слабым голосом, как умерший Друг: - Юлиан! Юлиан! Отрекись во имя мое от Христа. Юлиан молчал. Максим прошептал ему на ухо: "Если хочешь увидеть Великого Ангела,- отрекись". Тогда Юлиан произнес: - Отрекаюсь. Над головой видения, сквозь туман, сверкнула утрен- няя звезда, звезда Денницы. И Ангел повторил: - Юлиан, отрекись во имя мое от Христа. - Отрекаюсь. И в третий раз промолвил Ангел уже громким, близ- ким и торжествующим голосом: "Отрекись!" - и в третий раз Юлиан повторил: - Отрекаюсь. И Ангел сказал; - Я- Денница. Я- Звезда Ут- ренняя. Приди ко мне. - Кто ты? - Я - Светоносный. - Как ты прекрасен! - Будь подобен мне. - Какая печаль в глазах твоих! - Я страдаю за всех живущих. Не надо рождения, не надо смерти. Придите ко мне. Я - тень, я - покой, я - свобода. - Как зовут тебя люди? - Злом. - Ты - зло! - Я восстал. - На кого? - На Того, Кому я равен. Он хотел быть один, но нас - двое. - Дай мне быть, как ты. - Восстань, как я. Я дам тебе силу. Ангел исчез. Налетевший вихрь всколебал пламя тре- ножника;-оно приникло к земле, расстилаясь по ней. Потом треножник опрокинут был вихрем, и пламя потух- ло. Во мраке послышался топот, визг, стенанье, как будто невидимое, неисчислимое войско, бегущее от врага, летело по воздуху. Юлиан, объятый ужасом, пал лицом на землю, и длинная, черная одежда иерофанта билась над ним по вет- ру. "Бегите, бегите!"-вопили несметные голоса.-"Врата адовы разверзаются. Это Он, это Он, это Он-Победитель!" Ветер свистал в ушах Юлиана. И легионы за легиона- ми мчались над ним. Вдруг, после подземного удара, сразу воцарилась тишина -и небесное дуновение промчалось в ней, как в середине кроткой летней ночи. Тогда чей-то голос произнес: - Савл! Савл! Зачем ты гонишь Меня? Юлиану казалось, что он уже слышал голос этот когда- то в незапамятном детстве. Потом снова, но тише, как будто издали: - Савл! Савл! Зачем ты гонишь Меня? И голос замер так далеко, что пронесся чуть слышным Дуновением: - Савл! Савл! Зачем ты гонишь Меня? Когда Юлиан, очнувшись, поднял лицо от земли, он увидел, что один из иеродулов зажигает лампаду. Голова его кружилась; но он помнил все, что было с ним, как помнят сновидения. Ему опять завязали глаза и дали отведать пряного ви- на. Он почувствовал силу и бодрость в членах. Его повели наверх, по лестнице. Теперь рука его была в руке Максима. Юлиану показалось, что невидимая сила подымает его, как бы на крыльях. Иерофант сказал: - Спрашивай. - Ты звал Его? - проговорил Юлиан. - Нет. Но когда на лире дрожит струна - ей отвеча- ет другая: противное отвечает противному. - Зачем же такая власть в словах Его, если они ложь? - Они - истина, - Что ты говоришь? Значит слова Титана и Анге- ла - ложь? - И они- истина. - Две истины? - Две. - Ты соблазняешь... - Не я, но полная истина соблазнительна и необы- чайна. Если боишься - молчи. - Я не боюсь. Говори все. Галилеяне правы? - Да. - Зачем же я отрекся? - Есть и другая правда. - Высшая? - Нет. Равная той, от которой ты отрекся. - Но во что же верить? Где Бог? - И там, и здесь. Служи Ариману, служи Ормузду,- как хочешь, но помни: оба равны; царство Диавола равно царству Бога. - Куда идти? - Выбери один из двух путей -- и не останавливайся. - Какой? - Если веришь в Него - возьми крест, иди за Ним, как Он велел. Будь смиренным, будь девственным, будь агнцем безгласным в руках палачей; беги в пустыню; от- дай Ему плоть и дух; терпи, верь.- Это один из двух пу- тей: великие страстотерпцы-галилеяне достигают такой же свободы, как Прометей и Люцифер. - Я не хочу! - Тогда избери другой путь: будь сильным и сво- бодным; не жалей, не люби, не прощай; восстань и победи все; не верь и познай. И мир будет твой, и ты будешь, как Титан и Ангел Денницы. - Не могу я забыть, что в словах Галилеянина есть тоже правда; не могу я вынести двух истин!.. -Если не можешь--будешь, как все. Лучше погиб- нуть. Но ты можешь. Дерзай.-Ты будешь кесарем. - Я - кесарем? - Ты будешь иметь во власти своей то, чего не имел герой Македонский. Юлиан почувствовал, что они выходят из подземелья: их обвеял свежий, морской, должно быть утренний ветер; не видя, угадывал он вокруг себя бесконечность моря и неба. Иерофант снял повязку с глаз его. Они стояли на вы- сокой мраморной башне; то была астрономическая башня, подобие древнехалдейских башен, построенная на громад- ном отвесном обрыве над самым морем; внизу были рос- кошные сады и виллы Максима, дворцы, пропилеи, напо- минавшие Персеполийские колоннады; дальше, в тума- не- Артемизион и многоколонный Эфес; еще дальше на востоке- горы; там должно было взойти солнце; на запа- де, на юге, на севере расстилалось море, необъятное, ту- манное, темно-голубое, все трепещущее, все смеющееся В ожидании солнца. Они стояли на такой высоте, что го- лова у Юлиана закружилась; он должен был опереться на руку Максима. Вдруг восходящее солнце блеснуло из-за гор; он за- жмурил глаза с улыбкой - и солнце тронуло белую свя- щенную одежду Юлиана первым, сначала бледно-розовым, потом красным, кровавым лучом. Иерофант обвел рукою горизонт, указывая на море и землю: - Смотри, это все - твое. - Разве я могу, учитель?.. Я каждый день жду смер- ти. Я - слабый и больной... - Солнце-бог Митра венчает тебя своим пурпуром. Это пурпур кесаря. Все-твое. Дерзай! - Зачем мне все, если нет единой правды - Бога, которого ищу? - Найди Его. Соедини, если можешь, правду Титана с правдой Галилеянина - и ты будешь больше всех рож- денных женами на земле. У Максима Эфесского были огромные книгохранилища, тихие, мраморные покои, уставленные научными прибора- ми, обширные анатомические залы. В одной из них молодой ученый Орибазий, врач Алек- сандрийской школы, держа тонкий стальной нож в руках, производил вместе с теургом анатомическое рассечение редкого животного, присланного Максиму из Индии. Зала была круглая, без окон, с верхним светом, устроенная на- подобие таких же зал в Александрийском музее; кругом стояли медные сосуды, жаровни, математические приборы Эолипила и Архимеда, так называемая огненная машина Ктезибия и Герона; в тишине соседнего книгохранилища звонко падали капли водяных часов, изобретенных Апол- лонием; там виднелись глобусы, медные географические карты, изображения звездных сфер Гиппарха и Эратосфе- на. Друзья производили рассечение живого тела по спосо- бу великого анатома Герофила. Под ровным светом, па- давшим из круглого отверстия в крыше, Максим, в простой одежде философа, смотрел с любопытством в еще теплые внутренности животного, лежавшие на широком мрамор- ном столе. Маленькие и быстрые глаза его, из-под седых бровей, сверкали обычным проницательным и насмешли- вым блеском. Орибазий говорил, наклоняясь над столом и рассмат- ривая только что вынутую печень: - Как может философ Максим верить в чудеса? - И верю, и не верю,- ответил теург.-Разве приро- да, которую мы исследуем, не самое чудесное из чудес? Разве не чудо и не тайна эти тонкие кровяные сосуды, нервы, совершенное устройство внутренних органов, кото- рые мы рассматриваем, как авгуры? - Ты знаешь, о чем я говорю,- возразил Ориба- зий.- Зачем ты обманываешь бедного мальчика? - Юлиана? - Да. - Он сам хочет быть обманутым. Упрямые тонкие брови молодого врача сдвинулись: - Учитель, если ты любишь меня, скажи, кто ты? Как ты можешь терпеть эту ложь? Разве я не знаю, что такое магия? - Вы прикрепляете к потолку в темной комнате светящуюся рыбью чешую - и ученик, посвящаемый в та- инства, верит, что это - звездное небо, сходящее к нему по слову иерофанта; вы лепите из кожи и воска мертвую голову, снизу приставляете к ней журавлиную шею, и спрятавшись в подполье, произносите в эту костяную трубку ваши пророчества-и ученик думает, что череп возвещает ему тайны смерти; а когда нужно, чтобы мерт- вая голова исчезла, вы приближаете к ней жаровню с уг- лями-воск тает, и череп распадается; вы из фонаря бросаете отражения сквозь раскрашенные стекла на белый дым ароматов -и ученик воображает, будто бы перед ним видения богов; сквозь водоем, у которого каменные края и стеклянное дно, вы показываете ему живого Апол- лона, переодетого раба, живую Афродиту, переодетую блудницу. И вы называете это священными таинствами!.. На тонких губах иерофанта появилась двусмысленная улыбка: - Таинства наши глубже и прекраснее, чем ты дума- ешь, Орибазий. Человеку нужен восторг. Для того, кто верит, блудница воистину Афродита, и рыбья чешуя во- истину звездное небо. Ты говоришь, что люди молятся и плачут от видений, рожденных масляной лампой с рас- крашенными стеклами. Орибазий, Орибазий, но разве природа, которой удивляется мудрость твоя,- не такой же призрак, вызванный чувствами, обманчивыми, как фо- нарь персидского мага? Где истина? Где ложь? Ты ве- ришь и знаешь -я не хочу верить, не могу знать... - Неужели Юлиан был бы тебе благодарен, если бы знал, что ты его обманываешь? - Юлиан видел то, что хотел и должен был видеть. Я дал ему восторг; я дал ему веру и силу жизни. Ты го- воришь - я обманул его? Если бы это было нужно, я, может быть, и обманул бы, и соблазнил бы его.- Я люб- лю его. Я не отойду от него до смерти. Я сделаю его вели- ким и свободным. И Максим взглянул на Орибазия своими непроницае- мыми глазами. Луч солнца упал на седую бороду и седые нависшие брови старика; они заблестели, как серебро; морщины на лбу стали еще глубже и темнее; а на тонких губах сколь- зила двусмысленная улыбка, обольстительная, как у женщин. Юлиан посетил несчастного брата своего Галла, когда тот остановился проездом в Константинополе. Он нашел его окруженным предательской стражей сановников Констанция: здесь был хитрый, вежливый при- дворный щеголь, квестор Леонтий, который прославился искусством подслушивать у дверей, выспрашивать рабов; и трибун щитоносцев-скутариев, молчаливый варвар Бай- нобаудес, похожий на переодетого палача; и важный церемониймейстер императора, comes domesticorum, Луцил- лиан, и наконец тот самый Скудило, который был не- когда военным трибуном в Цезарее Каппадокийской, а те- перь, благодаря покровительству старых женщин, получил место при дворе. Галл, здоровый, веселый и легкомысленный, как всег- да, угостил Юлиана превосходным ужином; в особенности хвастал он жирным колхидским фазаном, начиненным фи- ванскими свежими финиками. Он смеялся, как ребенок, вспоминал Мацеллум. Вдруг Юлиан нечаянно в разговоре спросил брата о жене его, Константине. Лицо Галла изменилось; он опу- стил пальцы с белым сочным куском фазана, который под- носил ко рту; глаза его наполнились слезами. - Разве ты не знаешь, Юлиан? - по пути к импера- тору - она поехала к нему, чтобы оправдать меня - Кон- стантина умерла от лихорадки в Ценах Галликийских, го- родке Вифинии. Я проплакал две ночи, когда узнал о ее смерти... Он тревожно оглянулся на дверь, наклонился к Юлиа- ну и проговорил ему на ухо: - С того дня я на все махнул рукой... Она одна могла бы еще спасти меня. Брат, это была удивительная женщи- на. Нет, ты не знаешь, Юлиан, что это была за женщина! Без нее я погиб... Я не могу - я ничего не умею - руки опускаются. Они делают со мной, что хотят. Он осушил одним глотком кубок цельного вина. Юлиан вспомнил о Константине, уже немолодой вдове, сестре Констанция, которая была злым гением брата, о бесчисленных глупых преступлениях, которые она за- ставляла его совершать, иногда из-за дорогой безделуш- ки. из-за обещанного ожерелья - и спросил, желая уга- дать, какая власть подчиняла его этой женщине: - Она была красива? - Да разве ты ее никогда не видал? - Нет, некраси- ва, даже совсем некрасива. Смуглая, рябая, маленького ро- ста; скверные зубы; она, впрочем, избегала смеяться. Го- ворили, что она мне изменяет - по ночам, будто бы, пе- реодетая, как Мессалина, бегает в конюшню ипподрома к молодым конюхам. А мне что за дело? Разве я не изме- нял ей? Она не мешала мне жить, и я ей не мешал. Гово- рят, она была жестокой.- Да, она умела царствовать, Юлиан. Она не любила сочинителей уличных стишков, в которых, бывало, мерзавцы упрекали ее за дурное воспи- тание, сравнивали с переодетой кухонной рабыней. Она умела мстить. Но какой ум, какой ум, Юлиан! Мне было за ней спокойно, как за каменной стеной. Ну, уж мы зато и пошалили, повеселились - всласть!.. Улыбаясв от приятных воспоминаний, он тихонько про- вел кончиком языка по губам, еще мокрым от вина. - Да, можно сказать, пошалили1 - заключил он не без гордости. Юлиан, когда шел на свидание, думал пробудить в бра- те раскаяние, приготовлял в уме речь, во вкусе Либания, о добродетелях и доблестях гражданских. Он ожидал уви- деть человека, гонимого бичом Немезиды; а перед ним было спокойное лицо молодого атлета. Слова замерли на устах Юлиана. Без отвращения и без злобы смотрел он на этого "доброго зверя"- так мысленно называл он бра- та - и думал, что читать ему нравоучения так же бессмыс- ленно, как откормленному жеребцу. Он только спросил шепотом, оглянувшись в свою оче- редь на дверь: - Зачем ты едешь в Медиолан? - Или не знаешь?.. - Не говори. Знаю все. Но вернуться нельзя... Позд- но... Он указал на свою белую шею. - Мертвая петля - понимаешь? Он ее потихоньку стягивает. Он из-под земли меня выкопает, Юлиан. И го- ворить не стоит. Кончено! Пошалили - и кончено. - У тебя осталось два легиона в Антиохии? - Ни одного. Он отнял у меня лучших солдат, мало- помалу, исподволь, для моего же, видишь ли, собственного блага - все для моего блага? Как он заботится, как то- скует обо мне, как жаждет моих советов... Юлиан, это Страшный человек! Ты еще не знаешь и не дай тебе Бог узнать, что это за человек. Он все видит, видит на пять локтей под землею. Он знает сокровеннейшие мысли мои-те, о которых изголовье постели моей не знает. Он видит и тебя насквозь. Я боюсь его, брат!.. - Бежать нельзя? - Тише, тише!.. Что ты!.. Страх школьника выразился в ленивых чертах Галла. - Нет, конечно! Я теперь, как рыба на удочке; он та- щит потихоньку, так, чтобы леса не порвалась: ведь це- зарь, какой ни на есть, все-таки довольно тяжел. Но знаю-с крючка не сорвись-рано или поздно вытащит!.. Вижу, как не видеть, что западня, и все-таки лезу в нее - сам лезу от страха. Все эти шесть лет, да и раньше, с тех пор, как помню себя, я жил в страхе. Довольно! Погулял, пошалил и довольно.-Брат, он зарежет меня, как повар куренка. Но раньше замучит хитростями, ласками. Уж лучше бы резал скорей!.. Вдруг глаза его вспыхнули. - А ведь если бы она здесь была, сейчас, со мною,- что ты думаешь, брат, ведь она спасла бы меня, наверное спасла бы! Вот почему говорю я - это была удивительная, необыкновенная женщина!.. Трибун Скудило, войдя в триклиниум, с подобостраст- ным поклоном объявил, что завтра, в честь прибытия це- заря, в ипподроме Константинополя назначены скачки, в которых будет участвовать знаменитый наездник Коракс. Галл обрадовался, как ребенок. Велел приготовить лавро- вый. венок, чтобы, в случае победы, собственноручно вен- чать перед народом любимца своего, Коракса. Начались рассказы о лошадях, о скачках, о ловкости наездников. Галл много пил; от недавнего страха его не было следа; он смеялся откровенным и легкомысленным смехом, как смеются здоровые люди, у которых совесть покойна. Только в последнюю минуту прощания крепко обнял Юлиана и заплакал; голубые глаза его беспомощно за- моргали. - Дай тебе Бог, дай тебе Бог!..- бормотал он, впадая в чрезмерную чувствительность, может быть, от вина.- Знаю, ты один меня любил - ты и Константина... И шепнул Юлиану на ухо: - Ты будешь счастливее, чем я: ты умеешь притво- ряться. Я всегда завидовал... Ну, дай тебе Бог!.. Юлиану стало жаль его. Он понимал, что брату уже "не сорваться с удочки" Констанция. На следующий день, под тою же стражей, Галл выехал из Константинополя. Недалеко от городских ворот встретился ему вновь назначенный в Армению квестор Тавр. Тавр, придворный выскочка, нагло посмотрел на цезаря и не поклонился. Между тем от императора приходили письма за письмами. С Адрианополя Галлу оставили только десять повозок государственной почты: всю поклажу и прислугу, за исключением двух-трех постельных и кравчих, надо было покинуть. Стояла глубокая осень. Дороги испортились от дождя, лившего целыми днями. Цезаря торопили; не давали ему ни отдохнуть, ни выспаться; уже две недели как он не купался. Одним из величайших страданий было для него это непривычное чувство грязи: всю жизнь дорожил он своим здоровым, выхоленным телом; теперь с такой же грустью смотрел на свои невычищенные, неотточенные ногти, как и на царственный пурпур хламиды, запачкан- ной пылью и грязью больших дорог. Скудило ни на минуту не покидал его. Галл имел при- чины бояться этого слишком внимательного спутника. Трибун, только что приехав с поручением от императо- ра к Антиохийскому двору, неосторожным выражением или намеком оскорбил жену цезаря, Константину; ею овла- дел неожиданно один из тех припадков слепой, почти су- масшедшей ярости, которым она была подвержена. Гово- рили, будто бы Константина велела посланного от импера- тора наказать плетьми и бросить в темницу; иные, впро- чем, отказывались верить, чтобы даже вспыльчивая супру- га цезаря была способна на такое оскорбление величества в лице римского трибуна. Во всяком случае, Константина скоро одумалась и выпустила Скудило из темницы. Он явился опять ко двору цезаря, как ни в чем не бывало, пользуясь тем, что никто ничего наверное не знал; даже не написал доноса в Медиолан и молча проглотил обиду, по выражению своих завистников. Может быть, трибун боялся, что слухи о постыдном наказании повредят его придворной выслуге. Во время путешествия Галла из Антиохии в Медиолан Скудило ехал в одной колеснице с цезарем, не отходил от него ни на шаг, ухаживал раболепно, заигрывал, не остав- ляя его ни минуты в покое, и обращался, как с упрямым, больным ребенком, которого он, Скудило, так любит, что не имеет силы покинуть. При опасных переездах через реки, на трясучих гатях Иллирийских болот, с нежною заботливостью крепко обхва- тывал стан цезаря рукою; и ежели тот делал попытку ос- вободиться-обхватывал еще крепче, еще нежнее, уверяя, что скорее согласится умереть, чем дозволить, чтобы такая драгоценная жизнь подверглась малейшей опасности. У трибуна был особенный задумчивый взгляд, которым с молчаливой и долгой улыбкой смотрел он сзади на бе- лую, как у молодой девушки, мягкую шею Галла; це- зарь чувствовал на себе этот взгляд, ему становилось не- ловко, и он оборачивался. В эти мгновения хотелось ему дать пощечину ласковому трибуну; но бедный пленник скоро приходил в себя и только жалобным голосом просил остановиться, чтобы хоть немного перекусить; ел он и пил, несмотря ни на что, со своей обыкновенной жад- ностью. В Норике встретили их еще два посланных от импера- тора - комес Барбатион и Аподем, с когортой собственных солдат его величества. Тогда личину сбросили: вокруг дворца Галла постави- ли стражу на ночь, как вокруг тюрьмы. Вечером Барбатион, войдя к цезарю и не оказывая ни- каких знаков почтения, велел ему снять цезарскую хлами- ду, облечься в простую тунику и палудаментум; Скудило при этом выказал усердие: так поспешно начал снимать с Галла хламиду, что разорвал пурпур. На следующее утро пленника усадили в почтовую дере- вянную повозку на двух колесах - карпенту, в которой ездили, по служебным надобностям, мелкие чиновники; у карпенты не было верха. Дул пронзительный ветер, па- дал мокрый снег. Скудило, по своему обыкновению, одной рукой обнял Галла, а другой начал трогать его новую одежду. - Хорошая одежда, пушистая, теплая. По-моему, куда лучше пурпура. Пурпур не согреет. А у этой - подкладоч- ка мягкая, шерстяная... И, как будто для того, чтобы ощупать подкладку, за- пустил руку под одежду цезаря, потом в тунику и вдруг с тихим вежливым смехом вытащил лезвие кинжала, кото- рый Галлу удалось спрятать в складках. - Нехорошо, нехорошо,- заговорил Скудило с ла- сковой строгостью.- Можно как-нибудь порезаться не- чаянно. Что за игрушки! И бросил кинжал на дорогу. Бесконечная истома и расслабление овладевали телом Галла. Он закрыл глаза и чувствовал, как Скудило обни- мает его все с большей нежностью. Цезарю казалось, что он видит отвратительный сон. Они остановились недалеко от крепости Пола, в Ист- рии, на берегу Адриатического моря. В этом самом городе, несколько лет назад, совершилось кровавое злодеяние - убийство молодого героя, сына Константина Великого, Криспа. Город, населенный солдатами, казался унылым захо- лустьем. Бесконечные казармы выстроены были в казен- ном вкусе времен Диоклитиана. На крышах лежал снег; ветер завывал в пустых улицах; море шумело. Галла отвезли в одну из казарм. Посадили против окна, так что резкий зимний свет па- дал ему прямо в глаза. Самый опытный из сыщиков импе- ратора, Евсевий, маленький, сморщенный и любезный старичок, с тихим, вкрадчивым голосом, как у исповедни- ка, то и дело потирая руки от холода, начал допрос. Галл чувствовал смертельную усталость; он говорил все, что Евсевию было угодно; но при слове "государственная измена"-побледнел и вскочил: - Не я, не я!- залепетал он глупо и беспомощно.- Это Константина, все - Константина... Без нее ничего бы я не сделал. Она требовала казни Феофила, Домитиана, Клематия, Монтия и других. Видит Бог, не я... Она мне ничего не говорила. Я даже не знал... Евсевий смотрел на него с тихой усмешкой: - Хорошо,-проговорил он,- я так и донесу импе- ратору, что его собственная сестра Константина, супруга бывшего цезаря, виновата во всем. Допрос кончен. Уве- дите его,- приказал он легионерам. Скоро получен был смертный приговор от императора Констанция, который счел за личную обиду обвинение покойной сестры своей во всех убийствах, совершенных в Антиохии. Когда цезарю прочли приговор, он лишился чувств и упал на руки солдат. Несчастный до последней минуты надеялся на помилование. И теперь еще думал, что ему да- дут, по крайней мере, несколько дней, несколько часов на приготовление к смерти. Но ходили слухи, что солдаты фиванского легиона волнуются и замышляют освобожде- ние Галла. Его повели тотчас на казнь. Было раннее утро. Ночью выпал снег и покрыл черную липкую грязь. Холодное, мертвое солнце озаряло снег; ослепительный отблеск падал на ярко-белые штукатуре- ные стены большой залы в казармах, куда привезли Галла. Солдатам не доверяли: они почти все любили и жале- ли его. Палачом выбрали мясника, которому случалось на площади Пола казнить истрийских воров и разбойников. Варвар не умел обращаться с римским мечом и принес широкий топор, вроде двуострой секиры, которым привык на бойне резать свиней и баранов. Лицо у мясника было тупое, красивое и заспанное; родом он был славянин. От него скрыли, что осужденный- цезарь, и палач думал, что ему придется казнить вора. Галл перед смертью сделался кротким и спокойным. Он позволял с собою делать все, что угодно, с бессмысленной улыбкой; ему казалось, что он маленький ребенок: в дет- стве он тоже плакал и сопротивлялся, когда его насильно сажали в теплую ванну и мыли, а потом, покорившись, на- ходил, что это приятно. Но, увидев, как мясник, с тихим звоном водит широ- ким лезвием топора, взад и вперед, по мокрому точильно- му камню, задрожал всеми членами. Его отвели в соседнюю комнату; там цирюльник тща- тельно, до самой кожи, обрил его глягкие золотистые куд- ри, красу и гордость молодого цезаря. Возвращаясь из комнаты цирюльника, он остался на мгновение с глазу на глаз с трибуном Скудило. Цезарь неожиданно упал к но- гам своего злейшего врага. - Спаси меня, Скудило! Я знаю, ты можешь! Сего- дня ночью я получил письмо от солдат фиванского легиона. Дай мне сказать им слово: они освободят меня. В сокро- вищнице Мизийского храма лежат моих собственных три- дцать талантов. Никто не знает. Я тебе дам. И, еще боль- шее дам. Солдаты любят меня... Я сделаю тебя своим Дру- гом, своим братом, соправителем, цезарем!.. Он обнял его колени, обезумев от надежды. И вдруг Скудило, вздрогнув, почувствовал, как цезарь прикасает- ся губами к его руке. Трибун ни слова не ответил, нето- ропливо отнял руку и посмотрел ему в лицо с улыбкой. Галлу велели снять одежду. Он не хотел развязать сандалии: ноги были грязные. Когда он остался почти го- лым, мясник начал привязывать ему руки веревкой за спину, как он это привык делать ворам. Скудило бросился помогать. Но, когда Галл почувствовал прикосновение пальцев его, им овладело бешенство: он вырвался из рук палача, схватил трибуна за горло обеими руками и стал душить его; голый, высокий, он был похож на молодого, сильного и страшного зверя. К нему подбежали сзади, от- тащили его от трибуна, связали ему руки и ноги. В это время внизу, на дворе казарм, раздались крики солдат фиванского легиона: "Да здравствует цезарь Галл!" Убийцы торопились. Принесли большой деревянный обрубок или колоду, вроде плахи. Галла поставили на ко- лени. Барбатион, Байнобаудес, Аподем держали его за руки, за ноги, за плечи. Голову пригнул к деревянной ко- лоде Скудило. С улыбкой сладострастья на бледных губах, он сильно, обеими руками упирался в эту беспомощно со- противлявшуюся голову, чувствовал пальцами, похолодев- шими от наслаждения, гладкую, только что выбритую кожу, еще влажную от мыла цирюльника, смотрел с восторгом на белую, как у молодых девушек, жирную, мягкую шею. Мясник был неискусный палач. Опустив топор, он едва коснулся шеи, но удар был не верен. Тогда он во второй раз поднял секиру, закричав Скудило: - Не так! Правее! Держи правее голову! Галл затрясся и завыл от ужаса протяжным, нечелове- ческим голосом, как бык на бойне, которого не сумели убить с одного удара. Все ближе и явственней раздавались крики солдат: - Да здравствует цезарь Галл! Мясник высоко поднял топор и ударил. Горячая кровь брызнула на руки Скудило. Голова упала и ударилась о каменный пол. В это мгновение легионеры ворвались. Барбатион, Аподем и трибун щитоносцев бросились к другому выходу. Палач остался в недоумении. Но Скудило успел шеп- нуть ему, чтобы он унес голову казненного цезаря: легио- неры не узнают, кому принадлежит обезглавленный труп, а иначе они могут их всех растерзать. - Так это не вор? - пробормотал удивленный палач. Не за что было ухватить гладко выбритую голову. Мясник сначала сунул ее под мышку. Но это показалось неудобным. Тогда воткнул он ей в рот палец, зацепил и так понес ту голову, чье мановение заставляло некогда склоняться столько человеческих голов. Юлиан, узнав о смерти брата, подумал: "Теперь оче- редь за мною". В Афинах Юлиан должен был принять ангельский чин - постричься в монахи. Было весеннее утро. Солнце еще не всходило. Он про- стоял в церкви заутреню и прямо от службы пошел за не- сколько стадий, по течению заросшего платанами и диким виноградом Иллиса. Он любил это уединенное место вблизи Афин, на са- мом берегу потока, тихо шелестевшего, как шелк, по крем- нистому дну. Отсюда видны были сквозь туман краснова- тые выжженные скалы Акрополя и очертания Парфенона, едва тронутого светом зари. Юлиан, сняв обувь, босыми ногами вошел в мелкие воды Иллиса. Пахло распускающимися цветами виногра- да; в этом запахе уже было предвкусие вина - так в пер- вых мечтах детства - предчувствие любви. Он сел на корни платана, не вынимая ног из воды, от- крыл Федра и стал читать. Сократ говорит Федру в диалоге: "Повернем в ту сторону, пойдем по течению Иллиса. Мы выберем уединенное место, чтобы сесть. Не кажется ли тебе, Федр, что здесь воздух особенно нежен и душист, и что в самом пении цикад есть что-то сладостное, напоми- нающее лето. Но что больше всего мне здесь нравится, это высокие травы". Юлиан оглянулся: все было по-прежнему- как восемь веков назад; цикады начинали свои песни в траве. "Этой земли касались ноги Сократа",- подумал он и, спрятав голову в густые травы, поцеловал землю. - Здравствуй, Юлиан! Ты выбрал славное место для чтения. Можно присесть? - Садись. Я рад. Поэты не нарушают уединения. Юлиан взглянул на худенького человека в непомерно длинном плаще, стихотворца Публия Оптатиана Порфи- рия и, невольно улыбнувшись, подумал: он так мал, бес- кровен и тощ, что можно поверить, будто бы скоро из че- ловека превратится в цикаду, как рассказывается в мифе Платона о поэтах. Публий умел, подобно цикадам, жить почти без пищи, но не получил от богов способности не чувствовать голода и жажды: лицо его, землистого цвета, давно уже не бритое, и бескровные губы сохраняли отпечаток голодного уныния. - Отчего это, Публий, у тебя такой длинный плащ? - спросил Юлиан. - Чужой,- ответил поэт с философским равнодуши- ем,-то есть, пожалуй, и мой, да на время. Я, видишь ли, нанимаю комнату пополам с юношей Гефестионом, изуча- ющим в Афинах красноречие: он будет когда-нибудь пре- восходным адвокатом; пока-беден, как я, беден, как лирический поэт - этим все сказано! Мы заложили платье, посуду, даже чернильницу. Остался один плащ на двоих. Утром я выхожу, а Гефестион изучает Демосфена; вечером он одевает хламиду, а я дома сочиняю стихи. К сожале- нию, Гефестион высокого, я низенького роста. Но делать нечего: я хожу "длинноодеянный", подобно древним троянкам. Публий Оптатиан рассмеялся, и землистое лицо его на- помнило лицо развеселившегося похоронного плакальщика. - Видишь ли, Юлиан,- продолжал поэт,- я наде- юсь на смерть богатейшей вдовы римского откупщика: сча- стливые наследники закажут мне эпитафию и щедро за- платят. К сожалению, вдова упрямая и здоровая: несмотря на усилия докторов и наследников, не хочет умирать. А то я давно купил бы себе плащ.- Послушай, Юлиан, пойдем сейчас со мною. - Куда? - Доверься мне. Ты будешь благодарен... - Что за тайны? ; - Не ленись, не спрашивай, вставай и пойдем. Поэт не сделает зла другу поэтов. Увидишь богиню... - Kaкую бoгиню! - Артемиду Охотницу. - Картину? Статую? - Лучше картины и статуи. Если любишь красоту, бери плащ и следуй за мной! У стихотворца был такой забавно-таинственный вид, что Юлиан почувствовал любопытство, встал, оделся и по- шел за ним. - Условие - ничего не говорить, не удивляться. А то очарование исчезнет. Во имя Каллиопы и Эрато, доверься мне!.. Здесь два шага. Чтобы не было скучно по пути, я прочту начало эпитафии моей откупщице. Они вышли на пыльную дорогу. В первых лучах солн- ца медный щит Афины Промахос сверкал над розовевшим Акрополем; конец ее тонкого копья теплился, как зажжен- ная свеча, в небе. Цикады вдоль каменных оград, за которыми журчали воды под кущами фиговых деревьев, пели пронзительно, как будто соперничая с охрипшим, но вдохновенным голосом поэта, читавшего стихи. Публий Оптатиан Порфирий был человек, не лишен- ный дарования; но жизнь его сложилась очень странно. Несколько лет назад имел он хорошенький домик, "настоя- щий храм Гермеса", в Константинополе, недалеко от Хал- кедонского предместья; отец торговал оливковым маслом ОН оставил ему небольшое состояние, которое поЗволило бы Оптатиану жить безбедно. Но кровь в Нем кипела. По- клонник древнего эллинства, он возмущался тем, что на- зывал торжеством христианского рабства. Однажды напи- сал он вольнолюбивое стихотворение, не понравившееся императору Констанцию. Констанций счел бы стихи за вздор; но в них был намек на особу императора; этого он простить не мог. Кара обрушилась на сочинителя: домик его и все имущество забрали в казну, самого сослали на дИкий островок Архипелага. На островке не было ничего, кроме скал, коз и лихорадок. Оптатиан не вынес испыта- ния, проклял мечты о древней римской свободе и решился во что бы то ни стало загладить грех. В бессонные ночи, томимый лихорадкой, написал он на своем острове поэму в прославление императора центонами из Виргилия: отдельные стихи древнего поэта соединялись так, что выходило новое произведение. Этот головоломный фокус понравился при дворе: Оптатиан угадал дух века. Тогда приступил он к еще более удивительным фокусам: написал дифирамб Констанцию стихами различной дли- ны, так что строки образовали целые фигуры, например многоствольную пастушью флейту, водяной орган, жерт- венник, причем дым изображен был в виде нескольких неравных коротеньких строчек над алтарем. Чудом ловко- сти были четырехугольные поэмы, состоявшие из 20 или 40 гекзаметров; некоторые буквы выводились красными чернилами; при соединении, красные буквы, внутри четы- рехугольников, изображали то монограмму Христа, то цветок, то хитрый узор, причем выходили новые строки, с новыми поздравлениями; наконец, последние четыре гек- заметра в книге могли читаться на 18 различных ладов, с конца, с начала, с середины, сбоку, сверху, снизу и так далее: как ни читай - все выходила похвала императору. Бедный сочинитель едва не сошел с ума от этой рабо- ты. Зато победа была полная. Констанций пришел в вос- торг; ему казалось, что Оптатиан затмил поэтов древно- сти. Император собственноручно написал ему письмо, уве- ряя, что всегда готов покровительствовать Музам. "В наш век,- заключал он не без пышности,- за всяким, кто пи- шет стихи, мое благосклонное внимание следует, как тихое веяние зефиров". Впрочем, поэту не возвратили имущества, дали только немного денег, позволив уехать с проклятого острова и поселиться в Афинах. Здесь он вел невеселую жизнь: помощник младшего ко- нюха в цирке жил в сравнении с ним роскошно. Поэтому приходилось сторожить по целым дням в передних тще- славных вельмож, вместе с гробовщиками, торговцами- евреями и устроителями свадебных шествий, чтобы полу- чить заказ на эпиталаму, эпитафию или любовное посла- ние. Платили гроши. Но Порфирий не унывал, надеясь, что когда-нибудь поднесет императору такой фокус, что его простят окончательно. Юлиан чувствовал, что, несмотря на все унижение Пор- фирия, любовь к Элладе не потухала в нем. Он был тон- ким ценителем древней поэзии. Юлиан охотно беседовал с ним. Они свернули с большой дороги и подошли к высокой каменной стене палестры. Кругом было пустынно. Два черных ягненка щипали траву. У запертых ворот, где из щелей крылечных ступе- ней росли маки и одуванчики, стояла колесница, запряжен- ная двумя белыми конями; гривы у них были стриженые, как у лошадей на изваяниях. За ними присматривал раб, старичок с яйцевидной лысой головой, едва подернутой седым пухом. Старичок оказался глухонемым, но любезным. Он узнал Оптатиана и ласково закивал ему головой, указывая на запертые во- рота палестры. - Дай кошелек на минуту,- сказал Оптатиан спутни- Ку.-Я возьму динарий или два на вино этому старому шуту. Он бросил монету, и с раболепными ужимками и мы- чанием немой открыл перед ними дверь. Они вошли в полутемный длинный перестиль. Между колоннами виднелись ксисты - крытые ходы, предназначенные для упражнения атлетов; на ксистах не было песку: они поросли травой. Друзья вступили в широ- кий внутренний двор. Любопытство Юлиана было возбуждено всей этой та- инственностью. Оптатиан вел его за руку молча. Во второй двор выходили двери экаэдр- крытых мра- морных покоев, служивших некогда аудиториями для афинских мудрецов и ораторов. Полевые цикады стрекота- ли там, где раздавались речи славных мужей; над сочны- ми, как будто могильными, травами реяли пчелы; было грустно и тихо. Вдруг откуда-то послышался женский го- лос, удар, должно быть, медного диска по мрамору, смех. Подкравшись, как воры, спрятались они в полумраке между колоннами, в отделении элеофезион, где древние борцы, во время состязаний, умащались елеем. Из-за колонн виднелась продолговатая четырехуголь- ная площадь, под открытым небом, предназначавшаяся для игры в мяч и метания диска; она была усыпана, долж- но быть недавно, свежим ровным песком. Юлиан взглянул и отступил. В двадцати шагах стояла молодая девушка, совершенно голая. Она держала медный диск в руке. Юлиан сделал быстрое движение, чтобы уйти, но в Лглазах Оптатиана, в его бледном лице бЫло столько благоговения, что Юлиан понял, зачем по- кЛОНник Эллады привел его сюда; почувствовал, что ни одной грешной мысли не могло родиться в душе поэта: восторг его был свят. Оптатиан прошептал на ухо спутни- ку, крепко схватив его за руку: - Юлиан, мы теперь в древней Лаконии, девять веков назад. Ты помнишь стихи Пропорция LudiLaconum Спартанские игры (лат.). И он зашептал ему чуть слышным вдохновенным ше- потом: Multa ttiae, Sparte, miramur jura palestrae. Sed mage virginei tot bona gymnasii; Quod non infames exerceret corpore ludos Inter luctantes nuda puella viros. "Спарта, дивимся мы многим законам твоих гимнасти- ческих игр, но более всех -девственной палестре: ибо твои нагие девы, среди мужей-борцов, предаются не бесславным играм". - Кто это?- спросил Юлиан. - Не знаю, я не хотел узнавать... - Хорошо. Молчи. Теперь он смотрел прямо и жадно на метательницу диска, уже не стыдясь и чувствуя, что не должно, не муд- ро стыдиться. Она отступила на несколько шагов, наклонилась и, вы- ставив левую ногу, закинув правую руку