жны быть в оном терпимы, поелику основание законов, на коих утверждается клятва и присяга властям, подрывают. - Беззаконий причина,- не утерпел-таки, вставил Федоска,- не есть ли в гиппокритской ревности, паче нежели в безбожии, ибо и самые афеисты учат, дабы в народе Бог проповедан был: иначе, говорят, вознерадит народ о властях... Теперь уже весь дом дрожал непрерывною дрожью от натиска бури. Но к звукам этим так привыкли, что не замечали их. Лицо царя было спокойно, и видом своим он успокаивал всех. Кем-то пущен был слух, что направление ветра изме- нилось, и есть надежда на скорую убыль воды. - Видите?-сказал Петр, повеселев.-Нечего было и трусить. Небось, бурометр не обманет! Он перешел в соседнюю залу и принял участие в танцах. Когда царь бывал весел, то увлекал и заражал всех своею веселостью. Танцуя, подпрыгивал, притопывал, вы- делывал коленца - "каприоли", с таким одушевлением, что и самых ленивых разбирала охота пуститься в пляс. В английском контрдансе дама каждой первой пары придумывала новую фигуру. Княгиня Черкасская поце- ловала кавалера своего, Петра Андреевича Толстого, и стащила ему на нос парик, что должны были повторить за нею все пары, а кавалер стоял при этом неподвижно как столб. Начались возни, хохот, шалости. Резвились как школьники. И веселее всех был Петр. Только старички по-прежнему сидели в углу своем, слушая завывание ветра, и шептались, и вздыхали, и ка- чали головами. - Многовертимое плясанье женское,- вспоминал один из них обличение пляски в древних святоотеческих кни- гах,- людей от Бога отлучает и во дно адово влечет. Смехотворцы отыдут в плач неутешный, плясуны повешены за пуп... Царь подошел к старичкам и пригласил их участвовать в танцах. Напрасно отказывались они, извиняясь неуме- нием и разными немощами - ломотою, одышкою, подаг- roю - царь стоял на своем и никаких отговорок не слу- шал. Заиграли важный и смешной гросфатер. Старички- им дали нарочно самых бойких молоденьких дам - снача- ла еле двигались, спотыкались, путались и путали дру- гих; но, когда царь пригрозил им штрафным стаканом ужасной перцовки, запрыгали не хуже молодых. Зато, по окончании танца, повалились на стулья, полумертвые от усталости, кряхтя, стеная и охая. Не успели отдохнуть, как царь начал новый, еще более трудный, цепной танец. Тридцать пар, связанных носовыми платками, следовали за музыкантом - малень- ким горбуном, который прыгал впереди со скрипкою. Обошли сначала обе залы флигеля. Потом через га- лерею вступили в главное здание, и по всему дому, из комнаты в комнату, с лестницы на лестницу, из жилья в жилье, мчалась пляска, с криком, гиком, свистом и хохотом. Горбун, пиликая на скрипке и прыгая неистово, корчил такие рожи, как будто бес обуял его. За ним, в первой паре, следовал царь, за царем остальные, так что, казалось, он ведет их, как связанных пленников, а его самого, царя-великана, водит и кружит маленький бес. Возвращаясь во флигель, увидели в галерее бегущих навстречу людей. Они махали руками и кричали в ужасе: - Вода! Вода! Вода! Передние пары остановились, задние с разбега нале- тели и смяли передних. Все смешалось. Сталкивались, падали, тянули и рвали платки, которыми были связаны. Мужчины ругались, дамы визжали. Цепь разорвалась. Большая часть, вместе с царем, кинулась назад к выходу из галереи в главное здание. Другая, меньшая, нахо- дившаяся впереди, ближе к противоположному выходу во флигель, устремилась было туда же, куда и прочие, но не успела добежать до середины галереи, как ставня на одном из окон затрещала, зашаталась, рухнула, посыпа- лись осколки стекол, и вода бушующим потоком хлынула в окно. В то же время, напором сдавленного воздуха снизу, из погреба, с гулами и тресками, подобными пу- шечным выстрелам, стало подымать, ломать и вспучи- вать пол. Петр с другого конца галереи кричал отставшим: - Назад, назад, во флигель! Небось, лодки пришлю! Слов не слышали, но поняли знаки и остановились. Только два человека все еще бежали по наводненному полу. Один из них - Федоска" Он почти добежал до выхода, где ждал его Петр, как вдруг сломанная половица осела, Федоска провалился и начал тонуть. Толстая баба, жена голландского шкипера, задрав подол, перепрыгну- ла через голову монаха; над черным клобуком мелькнули толстые икры в красных чулках. Царь бросился к нему на помощь, схватил его за плечи, вытащил, поднял и понес, как маленького ребенка, на руках, трепещущего, машу- щего черными крыльями рясы, с которых струилась вода, похожего на огромную мокрую летучую мышь. Горбун со скрипкою, добежав до середины галереи, тоже провалился, исчез в воде, потом вынырнул, поплыл. Но в это мгновение рухнула средняя часть потолка и задавила его под развалинами. Тогда кучка отставших - их было человек десять - видя, что уже окончательно отрезана водою от главного здания, бросилась назад во флигель, как в последнее убежище. Но и здесь вода настигала. Слышно было, как плещут- ся волны под самыми окнами. Ставни скрипели, трещали, готовые сорваться с петель. Сквозь разбитые стекла вода проникала в щели, сочилась, брызгала, журчала, текла по стенам, разливалась лужами, затопляла пол. Почти все потерялись. Только Петр Андреевич Тол- стой да Вилим Иванович Монс сохранили присутствие духа. Они нашли маленькую, скрытую в стене за шпале- рами дверь. За нею была лесенка, которая вела на чердак. Все побежали туда. Кавалеры, даже самые любезные, теперь, когда в глаза глядела смерть, не заботились о дамах; ругали, толкали их; каждый думал о себе. На чердаке было темно. Пробравшись ощупью среди бревен, досок, пустых бочек и ящиков, забились в самый дальний угол, несколько защищенный от ветра выступом печной трубы, еще теплой, прижавшись к ней, и некото- рое время сидели так в темноте, ошеломленные, оглупе- лые от страха. Дамы, в легких бальных платьях, стучали зубами от холода. Наконец, Монс решил сойти вниз, не идет ли помощи. Внизу конюхи, ступая в воде по колено, вводили в залу хозяйских лошадей, которые едва не утонули в стойлах. Ассамблейная зала превратилась в конюшню. Лошадиные морды отражались в зеркалах. С потолка летели и трепались клочья сорванного полотна с Ездой на остров любви. Голые амуры метались, как будто в TиHоM ужасе. Монс дал конюхам денег. Они достали фонарь, штоф сивухи и несколько овечьих тулупов. Он узнал от них, что из флигеля выхода нет: галерея разру- шена; двор залит водою; им самим придется спастись на чердак; ждут лодок, да, видно, не дождутся. Впослед- твии оказалось, что посланные царем шлюпки не могли подъехать к флигелю: двор окружен был высоким забо- ром, а единственные ворота завалены обломками рух- нувшего здания. Монс вернулся к сидевшим на чердаке. Свет фонаря немного ободрил. Мужчины выпили водки. Женщины кутались в тулупы. Ночь тянулась бесконечно. Под ними весь дом сотря- сался от напора волн, как утлое судно перед крушением. Над ними ураган, пролетая то с бешеным ревом и топо- том, как стадо зверей, то с пронзительным свистом и шелестом, как стая исполинских птиц, срывал черепицы с крыш. И порой казалось, что вот-вот сорвет он и самую крышу и все унесет. В голосах бури слышались им вопли утопающих. С минуты на минуту ждали они, что весь дом провалится. У одной из дам, жены датского резидента, сделались от испуга такие боли в животе,- она была беременна,- что бедняжка кричала, как под ножом. Боялись, что выкикет. Юшка Проскуров молился: "Батюшка, Никола Чудо- творец! Сергий Преподобный! помилуйте!" И нельзя было поверить, что это тот самый вольнодумец, который даве- ча доказывал, что никакой души нет. Михаиле Петрович Аврамов тоже трусил. Но злорад- ствовал. - С Богом li поспоришь! 11рав"-д.ен унев Его. сбился город сей с ляпа земли, как Содом и Гоморра. извратила путь свой на земле. И сказал Господь Бог: ко- нец всякой плоти пришел пред лице Мое. Я наведу на землю потоп водный и истреблю все сущее с лица земли... И слушая эти пророчества, люди испытывали новый неведомый ужас, как будто наступал конец мира, свето- преставление. В слуховом окне вспыхнуло зарево на черном небе. Сквозь шум урагана послышался колокол. То били в набат. Пришедшие снизу конюхи сказали, что горят избы рабочих и канатные склады в соседней Адмиралтейской слободке. Несмотря на близость воды, пожар был осо- бенно страшен при такой силе ветра: пылающие головни разносились по городу, который мог вспыхнуть каждую минуту со всех концов. Он погиоал между двумя сти- хиями - горел и тонул вместе. Исполнялось пророчество: "Питербурху быть пусту". К рассвету буря утихла. В прозрачной серости ту- склого дня кавалеры в париках, покрытых пылью и пау- тиною, дамы в робронах и фижмах "на версальский ма- нир", под овечьими тулупами, с посиневшими от холода лицами, казались друг другу привидениями. Монс выглянул в слуховое окно и увидел там, где был город, безбрежное озеро. Оно волновалось - как буд- то не только на поверхности, но до самого дна кипело, бурлило, и клокотало, как вода в котле над сильным ог- нем. Это озеро была Нева - пестрая, как шкура на брю- хе змеи, желтая, бурая, черная, с белыми барашками, усталая, но все еще буйная, страшная под страшным, се- рым как земля и низким небом. По волнам носились разбитые барки, опрокинутые лод- ки, доски, бревна, крыши, остовы целых домов, вырван- ные с корнем деревья, трупы животных. И жалки были, среди торжествующей стихии, следы человеческой жизни - кое-где над водою торчавшие баш- ни, шпицы, купола, кровли потопленных зданий. Монс увидел вдали на Неве, против Петропавловской крепости, несколько гребных галер и буеров. Поднял ва- лявшийся на полу чердака длинный шест из тех, которыми гоняют голубей, привязал к нему красную шелковую ко- сынку Настеньки, высунул шест в окно и начал махать, делая знаки, призывая на помощь. Одна из лодок отде- лилась от прочих и, пересекая Неву, стала приближаться к ассамблейному домику. Лодки сопровождали царский буер. Всю ночь работал Петр без отдыха, спасая людей от воды и огня. Как простой пожарный, лазил на горящие здания; огнем опалило ему волосы; едва не задавило рух- нувшей балкою. Помогая вытаскивать убогие пожитки бед- няков из подвальных жилищ, стоял по пояс в воде и продрог до костей. Страдал со всеми, ободрял всех. Всюду, где являлся царь, работа кипела так дружно, что ей усту- пали вода и огонь. Царевич был с отцом в одной лодке, но всякий раз, как пытался чем-либо помочь, Петр отклонял эту помощь, как будто с брезгливостью. Когда потушили пожар и вода начала убывать, царь вспомнил, что пора домой, к жене, которая всю ночь про- вела в смертельной тревоге за мужа. На возвратном пути захотелось ему подъехать к Лет- нему саду, взглянуть, какие опустошения сделала вода. Галерея над Невою была полуразрушена, но Венера Цела. Подножие статуи - под водою, так что казалось, богиня стоит на воде, и, Пенорожденная, выходит из волн, нo не синих и ласковых, как некогда, а грозных, темных, тяжких, точно железных, Стиксовых волн. У самых ног на мраморе что-то чернело. Петр посмот- рел в подзорную трубу и увидел, что это человек. По ука- зу царя, солдат днем и ночью стоял на часах у драго- ценной статуи. Настигнутый водою и нс смея бежать, он залез на подножие Венеры, прижался к ногам ее, обнял их, и так просидел, должно быть, всю ночь, окоченелый оT холода, полумертвый от усталости. Царь спешил к нему на помощь. Стоя у руля, правил буер наперерез волнам и ветру. Вдруг налетел огромный вал, хлестнул через борт, обдал брызгами и накренил суд- но так, что, казалось, оно опрокинется. Но Петр был опытный кормчий. Упираясь ногами в корму, налегая всею тяжестью тела на руль, побеждал он ярость волн и пра- вил твердою рукою прямо к цели. Царевич взглянул на отца и вдруг почему-то вспом- нил то, что слышал однажды в беседе "на подпитках" от своего учителя Вяземского: - Федос, бывало, с певчими при батюшке твоем поют: Где хочет Бог, там чин естества побеждается -- и тому подобные стихи; и то-де поют, льстя отцу твоему: любо ему, что его с Богом равняют; а того не рассудит, что не только от Бога,- но и от бесов чин естества побеж- дается: бывают и чуда бесовские! В простой шкиперской куртке, в кожаных высоких сапогах, с развевающимися волосами,- шляпу только что сорвало ветром - исполинский Кормчий глядел на потоп- ленный город - и ни смущения, ни страха, ни жалости не было в лице его, спокойном, твердом, точно из камня изваянном - как будто, в самом деле, в этом человеке было что-то нечеловеческое, над людьми и стихиями вла- стное, сильное, как рок. Люди смирятся, ветры утихнут, волны отхлынут - и город будет там, где он велел быть городу, ибо чин естества побеждается, где хочет... "Кто хочет?"-не смея кончить, спросил себя царе- вич: "Бог или бес?" Несколько дней спустя, когда обычный вид Петербур- га уже почти скрыл следы наводнения, Петр писал в шутливом послании к одному из птенцов своих: "На прошлой неделе ветром вест-зюйд-вестом такую воду нагнало, какой, сказывают, не бывало. У меня в хоромах было сверху пола 21 дюйм; а по огороду и по другой стороне улицы свободно ездили в лодках. И зело было утешно смотреть, что люди по кровлям и по деревь- ям, будто во время потопа сидели, не только мужики, но и бабы. Вода, хотя и зело велика была, а беды большой не сделала". Письмо было помечено: Из Парадиза. II Петр заболел. Простудился во время наводнения, ког- да, вытаскивая из подвалов имущество бедных, стоял по пояс в воде. Сперва не обращал внимания на болезнь, перемогался на ногах; но 15 ноября слег, и лейб-медик Блюментрост объявил, что жизнь царя в опасности. В эти дни судьба Алексея решалась. В самый день похорон кронпринцессы, 28 октября, возвратясь из Петро- павловского собора в дом сына для поминальной трапе- зы, Петр отдал ему письмо, "объявление сыну моему". в котором требовал его немедленного исправления, под угрозой жестокого гнева и лишения наследства. - Не знаю, что делать,- говорил царевич прибли- женным.- нищету ли принять, да с нищими скрыться до времени, отойти ли куда в монастырь, да быть с дьячками. или отъехать в такое царство, где приходящих прини- мают и никому не выдают-' - Иди в монахи,- убеждал адмиралтейц-советник Александр Кикин, давний сообшник и поверенный Алек- сея.- Клобук не прибит к голове гвоздем: можно его и снять. Тебе покой будет, как ты от всего отста- нешь... - Я тебя у отца с плахи снял,-говорил князь Ва- силий Долгорукий.- Теперь ты радуйся, дела тебе ни до чего не будет. Давай писем отрицательных хоть тысячу. ежели когда что будет; старая пословица: улита едет, коли- тo будет. Это не запись с неустойкою... - Хорошо, что ты наследства не хочешь,- утешал князь Юрий Трубецкой.- Рассуди, чрез золото слезы не текут ли?.. С Кикиным у царевича были многие разговоры о бег- стве в чужие края, "чтоб остаться там где-нибудь, ни для чего иного, только бы прожить, отдалясь от всего, в покое". - Коли случай будет,- советовал Кикин,- поезжай в Вену к цесарю. Там не выдадут. Цесарь сказал, что примет тебя как сына. А не то к папе, либо ко двору фран- цузскому. Там и королей под своею протекцией держат, тебя бы им было не великое дело... Царевич слушал советы, но ни на что не решался и жил изо дня в день, "до воли Божьей". Вдруг все изменилось. Смерть Петра грозила пере- воротом в судьбах не только России, но и всего мира. ToT, кто вчера хотел скрыться с нищими, мог завтра всту- пить на престол. Внезапные друзья окружили царевича, сходились, шеп- тались, шушукались. - Ждем подождем, а что-то будет. - Вынется - сбудется,- а сбудется - не минуется. - Доведется и нам свою песенку спеть. - И мыши на погост кота волокут. В ночь с 1 на 2 декабря царь почувствовал себя так плохо, что велел позвать духовника, архимандрита Федо- ра. исповедался и приобщился. Екатерина и Меншиков не выходили из комнаты больного. Резиденты иностран- ных дворов, русские министры и сенаторы ночевали в покоях Зимнего дворца. Когда поутру приехал царевич узнать о здоровье государя, тот не принял его, но, по внезапному безмолвию расступившейся толпы, по раболеп- ным поклонам, по ищущим взорам, по бледным лицам, ОСобенно мачехи и светлейшего, Алексей понял, как близ- ко то, что всегда казалось ему далеким, почти невозмож- ныM. Сердце у него упало, дух захватило, он сам не знал отчего - от радости или ужаса. В тот же день вечером посетил Кикина и долго бесе- довал с ним наедине. Кикин жил на конце города, прямо против Охтенских слобод, недалеко от Смольного двора. Оттуда поехал домой. Сани быстро неслись по пустынному бору и столь же пустынным, широким улицам, похожим на лесные просе- ки, с едва заметным рядом темных бревенчатых изб, за- несенных снежными сугробами. Луны не было видно, но воздух пропитан был яркими лунными искрами, иглами. Снег не падал сверху, а снизу клубился по ветру столбами, курился как дым. И светлая лунная вьюга играла, точно пенилась, в голубовато-мутном небе, как вино в чаше. Он вдыхал морозный воздух с наслаждением. Ему было весело, словно в душе его тоже играла светлая вьюга, буйная, пьяная и опьяняющая. и как за вьюгой луна, так за его весельем была мысль, которой он сам еще не видел, боялся увидеть, но чувствовал, что это ему от нее так пьяно, страшно и весело. В заиндевелых окнах изб, под нависшими с кровель сосульками, как пьяные глаза под седыми бровями, тускло рдели огоньки в голубоватой лунной мгле. "Может быть,- подумал он, глядя на них,- там теперь пьют за меня, за надежду Российскую!" И ему стало еще веселее. Вернувшись домой, сел у камелька с тлеющими угля- ми и велел камердинеру Афанасьичу приготовить жжен- ку. В комнате было темно; свечей не приносили; Алек- сей любил сумерничать. В розовом отсвете углей забилось вдруг синее сердце спиртового пламени. Лунная вьюга за- глядывала в окна голубыми глазами сквозь прозрачные цветы мороза, и казалось, что там, за ними, тоже бьется живое огромное синее пьяное пламя. Алексей рассказывал Афанасьичу свою беседу с Кики- ным: то был план целого заговора, на случай если бы пришлось бежать и, по смерти отца, которой он чаял быть вскоре - у царя-де болезнь эпилепсия, а такие люди не долго живут - вернуться в Россию из чужих краев: министры, сенаторы-Толстой, Головкин,, Шафиров, Ап- раксин, Стрешнев, Долгорукие - все ему друзья, все к нему пристали бы - Боур в Польше, архимандрит Печер- ский на Украине,, Шереметев в главной армии: - Вся от Европы граница была бы моя! Афанасьич слушал со своим обычным, упрямым и уг- рюмым видом: хорошо поешь, где-то сядешь? - А Меншиков?-спросил он, когда Алексей кончил. - А Меншикова на кол! Старик покачал головою: - Для чего, государь-царевич, так продерзливо гово- ришь? А ну, кто прислушает, да пронесут? В совести твоей не кляни князя и в клети ложницы твоей не кляни богатого, яко птица небесная донесет... - Ну, пошел брюзжать! - махнул рукою царевич с досадою и все-таки с неудержимою веселостью. Афанасьич рассердился: - Не брюзжу, а дело говорю! Хвали сон, когда сбу- дется. Изволишь, ваше высочество, строить гишпанские Паамки. Нашего мизерства не слушаешь. Иным веришь, а они тебя обманывают. Иуда Толстой, да Кикин без- божник - предатели! Берегись, государь: им тебя не пер- вого кушать... - Плюну я на всех: здорова бы мне чернь была! - воскликнул царевич.- Когда будет время без батюшки - шепну архиереям, архиереи приходским священникам, а Священники прихожанам. Тогда учинят меня царем и не- хотя! Старик молчал, все с тем же упрямым и угрюмым ви- дом: хорошо поешь, где-то сядешь? - Что молчишь? -спросил Алексей. - Что мне говорить, царевич? Воля твоя, а чтоб от батюшки бежать, я не советчик. - Для чего? - Того ради: когда удастся, хорошо; а если не уда- стся, ты же на меня будешь гневаться. Уж и так от тебя принимали всячину. Мы люди темненькие, шкурки на нас тоненькие... - Однако же, ты смотри, Афанасьич, никому про то не сказывай. Только у меня про это ты знаешь, да Кикин. Буде скажешь, тебе не поверят' я запруся, а тебя станут пытать... О пытке царевич прибавил в шутку, чтобы подразнить старика. - А что, государь, когда царем будешь, да так го- ворить и делать-изволишь-верных слуг пыткой стра- щать? - Небось, Афанасьич! Коли будем царем, честью вас всех удовольствую... Только мне царем не быть,- при- бавил он тихо. - Будешь, будешь! - возразил старик с такою уве- ренностью, что у Алексея опять, как давеча, дух захва- тило от радости. Бубенчики, скрип саней по снегу, лошадиное фырканье и голоса послышались под окнами. Алексей переглянулся с Афанасьичем: кто мог быть в такой поздний час? Уж не из дворца ли, от батюшки? Иван побежал в сени. Это был архимандрит Федос. Царевич, увидев его, подумал, что отец умер - и так по- бледнел, что, несмотря на темноту, монах заметил это, благословляя его, и чуть-чуть усмехнулся. Когда они остались с глазу на глаз, Федоска сел у камелька против царевича и, молча поглядывая на него, все с тою же, едва заметною усмешкою, начал греть озяб- шие руки над углями, то разгибая, то сгибая кривые пальцы, похожие на птичьи когти. - Ну, что, как батюшка? - проговорил, наконец, Алексей, собравшись с духом. - Плохо,- тяжело вздохнул монах,- так плохо, что и в живых быть не чаем... Царевич перекрестился: - Воля Господня. - Видех человека, яко кедры Ливанские,- заговорил Федос нараспев, по-церковному,- мимо идох -и се не бе. Изыдет дух его и возвратится в землю свою; в той же день погибнут все помышления его... Но вдруг оборвал, приблизил крошечное сморщенное личико свое к самому лицу Алексея и зашептал быстрым- быстрым, вкрадчивым шепотом: - Бог долго ждет, да больно бьет. Болезнь государю пришла смертельная от безмерного пьянства, женонеистов- ства и от Божиего отмщения за посяжку на духовный и монашеский чин, который хотел истребить. Доколе тиран- ство будет над церковью, дотоле добра ждать нечего. Ка- кое тут христианство! Нешто турецкая хочет быть вера, но и в турках того не делается. Пропащее наше государство!.. Царевич слушал и не верил ушам своим. Всего ожидал он от Федоскиной наглости, только не этого. - Да вы-то сами, архиереи, церкви Российской прави- тели, чего смотрите? Кому бы и стоять за церковь, как не вам? - произнес он, глядя в упор на Федоску. - И, полно, царевич! Какие мы правители? Архиереи наши так взнузданы, что куда хошь поведи. Что земские ярыжки, наставлены. От кого чают, того и величают. И так, и сяк готовы в один час перевернуться. Не архие- реи, а шушера... И, опустив голову, прибавил он тихо, как будто про себя - Алексею послышался голос веков в этом тихом сло- ве монаха: - Были мы орлы, а стали ночные нетопыри! В черном клобуке, с черными крыльями рясы, с бе- зобразным востреньким личиком, озаренный снизу крас- ным отсветом потухающих углей, он, в самом деле, похо- дил на огромного нетопыря. Только в умных глазах тускло тлел огонь, достойный орлиного взора. - Не тебе бы говорить, не мне бы слушать, ваше пре- подобие!-не выдержав, наконец, воскликнул царевич.- Кто церковь царству покорил? Кто люторские обычаи в на- род вводить, часовни ломать, иконы ругать, монашеский чин разорять царю приговаривал? Кто ему разрешает на вся?.. Вдруг остановился. Монах глядел на царевича таким пристальным, пронзающим взором, что ему стало жутко. Уж не хитрость ли, не ловушка ли все это? Не подослан ли к нему Федос шпионом от Меншикова, или от самого батюшки? - А знаешь ли, ваше высочество,- начал Федоска, прищурив один глаз, с бесконечно лукавой усмешкой,- знаешь ли фигуру, в логике именуемую reducto ad absurdum, сведение к нелепому? Вот это самое я и делаю. Царь на церковь наступил, да явно бороть не смеет, исподтишка разоряет, гноит, да гношит. А по мне, ломать-так ло- май! Что делаешь, делай скорее. Лучше прямое люторство, нежели кривое православие; лучше прямое атейство, неже- ли кривое люторство. Чем хуже, тем лучше! К тому веду. Что царь начинает, то я кончаю; что на ухо шепчет, то я во весь народ кричу. Им же самим его обличаю: пусть ведают все, как церковь Божия поругана. Слюбит- ся - стерпится, а не слюбится - дождемся поры, так и мы из норы. Отольются кошке мышкины слезки!.. - Ловко! - рассмеялся царевич, почти любуясь Фе- доскою и не веря ни единому его слову.-Ну и хитер же ты, отче, как бес... - А ты, государь, не гнушайся и бесами. Нехотя черт Богу служит... : - С чертом, ваше преподобие, себя равняешь? - Политик я,- скромно возразил монах.- С волками жить, по-волчьи выть. Диссимуляцию не только учителя политичные в первых царствования полагают регулах, но и сам Бог политике нас учит: яко рыбарь облагает удиль- ный крюк червем, так обложил Господь Дух Свой Пло- тью Сына и впустил уду в пучину мира и прехитрил, и уловил врага-диавола. Богопремудрое коварство! Небес- ная политика! - А что, отче святый, в Бога ты веруешь? - опять посмотрел на него царевич в упор. - Какая же, государь, политика без церкви, а церковь без Бога? Несть, бо власть, аще не от Бога... И странно, не то дерзко, не то робко, хихикнув, при- бавил: - А ведь и ты умен, Алексей Петрович! Умнее ба- тюшки. Батюшка, хотя и умен, да людей не знает - мы его, бывало, частехонько за нос поваживаем. А ты умных людей знать будешь лучше... Миленький!.. И вдруг, наклонившись, поцеловал руку царевича так быстро и ловко, что тот не успел ее отдернуть, только весь вздрогнул. Но, хотя он и почувствовал, что лесть монаха-мед на ноже, все же сладок был этот мед. Он покраснел и, чтобы скрыть смущение, заговорил с притворною суровостью: - Смотри-ка ты, брат Федос, не сплошай! Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сложить. Ты-де царя батюшку, словно кошка медведя, задираешь лапою, а как медведь тот, обратясь, да давнет тебя - и дух твой не попахнет!.. Личико Федоски болезненно сморщилось, глаза расши- рились, и, оглядываясь, точно кто-то стоял у него за спи- ною, зашептал он, как давеча, быстрым, бессвязным, слов- но горячечным шепотом: - Ох, миленький, ох, страшно, и то! Всегда я думал, что мне от его руки смерть будет. Как еще в младых летах приехал на Москву с прочею шляхтою, и приведе- ны в палату и пожалованы к ручке, кланялся я дяде твое- му, царю Иоанну Алексеевичу; а как пришел до руки царя Петра Алексеевича - такой на меня страх напал, та- кой страх, что колена потряслися, едва стою, и от сего времени всегда рассуждал, что мне от той же руки смерть будет!.. Он и теперь весь дрожал от страха. Но ненависть была сильнее страха. Он заговорил о Петре так, что Алек- сею почудилось, будто Федоска не лжет, или не совсем лжет. В мыслях его узнавал он свои собственные самые тайные, злые мысли об отце: - Великий, говорят, великий государь! А в чем его величество? Тиранским обычаем царствует. Топором да кнутом просвещает. На кнуте далеко не уедешь. И топор - инструмент железный - не велика диковинка: дать две гривны! Все-то заговоров, бунтов ищет. А того не видит, что весь бунт от него. Сам он первый бунтовщик и есть. Ломает, валит, рубит с плеча, а все без толку. Сколько людей переказнено, сколько крови пролито! А воровство не убывает. Совесть в людях незавязанная. И кровь не вода - вопиет о мщении. Скоро, скоро снидет гнев Божий на Россию, и как станет междоусобие, тут-то и увидят все, от первых до последних; такая раскачка пойдет, такое глав посечение, что только - швык - швык - швык... Он проводил рукою по горлу и "швыкал", подражая звуку топора. - И тогда-то, из великих кровей тех, выйдет церковь Божия, омытая, паче снега убеленная, яко Жена, солнцем одеянная, над всеми царящая... Алексей глядел на лицо его, искаженное яростью, на глаза, горевшие диким огнем,- и ему казалось, что перед ним сумасшедший. Он вспомнил рассказ одного из келей- ников Лаврских: "бывает над ним, отцом Феодосием, меленколия, и мучим бесом, падает на землю, и что делает, сам не помнит". - Сего я чаял, к сему и вел,- заключил монах.- Да сжалился, видно. Бог над Россией: царя казнил, на- род помиловал. Тебя нам послал, тебя, избавитель ты наш, радость наша, дитятко светлое, церковное, благочестивый государь Алексей Петрович, самодержец всероссийский, ваше величество!.. Царевич вскочил в ужасе. Федоска тоже встал, пова- лился ему в ноги, обнял их и возопил с неистовою и не- приреклонною, точно грозящею, мольбою: - Призри, помилуй раба твоего! Все, все, все тебе от- дам! Отцу твоему не давал, сам хотел для себя, сам думал патриархом быть; а теперь не хочу, не надо мне, не надо ничего!.. Все - тебе, миленький, радость моя, друг сер- дечный, свет-Алешенька! Полюбил я тебя!.. Будешь ца- рем и патриархом вместе! Соединишь чемное и небесное, венец Константинов, Белый Клобук с венцом Мономахо- вым! Будешь больше всех царей на земле! Ты - первый, ты-один! Ты, да Бог!.. А я-раб твой, пес твой, червь у ног Твоих,- Федоска мизерный! Ей, ваше величест- во, яко самого Христа ножки твои объемля, кланяюсь! Он поклонился ему до земли, и черные крылья рясы распростерлись, как исполинские крылья нетопыря, и ал- мазная панагия с портретом царя и распятием, ударив- шись об пол, звякнула. Омерзение наполнило душу царе- вича, холод пробежал по телу его, как от прикосновения гадины. Он хотел оттолкнуть его, ударить, плюнуть в лицо; но не мог пошевелиться, как будто в оцепенении страшно- го сна. И ему казалось, что уже не плут "Федоска ми- зерный", а кто-то сильный, грозный, царственный лежит у ног его - тот, кто был орлом и стал ночным нетопы- рем - не сама ли Церковь, Царству покоренная, обесче- щенная? И сквозь омерзение, сквозь ужас безумный вос- торг, упоение властью кружили ему голову. Словно кто- то подымал его на черных исполинских крыльях ввысь, показывал все царства мира и всю славу их и говорил: Все это дам тебе, если падши поклонишься мне. Угли в камельке едва рдели под пеплом. Синее серд- це спиртного пламени едва трепетало. И синее пламя лун- ной вьюги померкло за окнами. Кто-то бледными очами заглядывал в окна. И цветы Мороза на стеклах белели, как призраки мертвых цветов. Когда царевич опомнился, никого уже не было в ком- нате. Федоска исчез, точно сквозь землю провалился, или рассеялся в воздухе. "Что он тут врал? что он бредил? - подумал Алек- сей, как будто просыпаясь от сна.- Белый Клобук... Ве- нец Мономахов... Сумасшествие, меленколия!.. И почем он знает, почем знает, что отец умрет? Откуда взял? Сколько раз в живых быть не чаяли, а Бог миловал"... Вдруг вспомнил слова Кикина из давешней беседы: - Отец твой не болен тяжко. Исповедывается и при- чащается нарочно, являя людям, что гораздо болен, а все притвор; тебя и других испытывает, каковы-то будете, ког- да его не станет. Знаешь басню: собралися мыши кота хоронить, скачут, пляшут, а он как прыгнет, да цапнет - и пляска стала... Что же причащается, то у него закон на свою стать, не на мышиную... Тогда от этих слов что-то стыдное и гадкое кольнуло царевичу сердце. Но он пропустил их мимо ушей нароч- но: уж очень ему было весело, ни о чем не хотелось думать. "Прав Кикин! - решил он теперь, и словно чья-то мертвая рука сжала сердце.- Да, все - притвор, обман, диссимуляция, чертова политика, игра кошки с мышкою. Как прыгнет, да цапнет... Ничего нет, ничего не было. Все надежды, восторги, мечты о свободе, о власти - только сон, бред, безумие"... Синее пламя в последний раз вспыхнуло и потухло. Наступил мрак. Один только рдеющий под пеплом уголь выглядывал, точно подмигивал, смеясь, как лукаво прищу- ренный глаз. Царевичу стало страшно; почудилось, что Федоска не уходил, что он все еще тут, где-то в углу - притаился, пришипился и вот-вот закружит, зашуршит, зашелестит над ним черными крыльями, как нетопырь, и зашепчет ему на ухо: Тебе дам власть над всеми цар- ствами и славу их, ибо она передана мне, и я, кому хочу, даю ее... - Афанасьич!-крикнул царевич.-Огня! Огня ско- рее! Старик сердито закашлял и заворчал, слезая с теплой лежанки. "И чему обрадовался? - спросил себя царевич в пер- вый раз за все эти дни с полным сознанием.- Неу- жели?.." Афанасьич, шлепая босыми ногами, внес нагоревшую сальную свечку. Прямо в глаза Алексею ударил свет, после темноты, ослепительный, режущий. И в душе его как будто блеснул свет: вдруг увидел он то, чего не хотел, не смел видеть - от чего ему было так весело - надежду, что отец умрет. Помнишь, государь, как в селе Преображенском, в спальне твоей, перед святым Евангелием, спросил я тебя: будешь ли меня, отца своего духовного, почитать за анге- ла Божия и за апостола, и за судию дел своих, и веру- ешь ли, что и я, грешный, такую же имею власть свя- щенства, коей вязать и разрешать могу, какую даровал Христос апостолам? И ты отвечал: верую. Это говорил царевичу духовник его, протопоп собора Спаса-на-Верху в Кремле, отец Яков Игнатьев, приехав- ший в Петербург из Москвы, три недели спустя после свидания Алексея с Федосом. Лет десять назад, он, Яков для царевича был тем же, что для деда его, Тишайшего царя Алексея Михайловича, патриарх Никон. Внук исполнил завет деда: "Священст- во имейте выше главы своей, со всяким покорением, без всякого прекословия; священство выше царства". Среди всеобщего поругания и порабощения церкви, сладко было царевичу кланяться в ноги смиренному попу Якову. В лице пастыря видел он лицо самого Господа и верил, что Гос- подь - Глава над всеми главами. Царь над всеми царями. Чем самовластнее был о. Яков, тем смиреннее царевич, и тем слаще ему было это смирение. Он отдавал отцу духов- ному всю ту любовь, которую не мог отдать отцу по пло- ти. То была дружба ревнивая, нежная, страстная, как бы влюбленная. "Самим истинным Богом свидетельствуюсь, не имею во всем Российском государстве такого друга, кро- ме вашей святыни,- писал он о. Якову из чужих краев.- Не хотел бы говорить сего, да так и быть, скажу: дай Боже вам долговременно жить; но если бы вам переселение от здешнего века к будущему случилось, то уже мне весь- ма в Российское государство не желательно возвращение". Вдруг все изменилось. У о. Якова был зять, подьячий Петр Анфимов. По просьбе духовника, царевич принял к себе на службу Ан- фимова и поручил ему управление своей Порецкою вотчи- ною в Алаторской волости Нижегородского края. Подь- ячий разорил мужиков самоуправством и едва не довел их до бунта. Много раз били они челом царевичу, жало- вались на Петьку-вора. Но тот выходил сух из воды, пото- му что о. Яков покрывал и выгораживал зятя. Нако- нец, мужики догадались послать ходока в Петербург к сво- ему земляку и старому приятелю, царевичеву камердине- ру, Ивану Афанасьевичу. Иван ездил сам в Порецкую вотчину, расследовал дело и, вернувшись, донес о нем так, что не могло быть сомнения в Петькиных плутнях и даже злодействах, а главное, в том, что о. Яков знал о них. Это был жестокий удар для Алексея. Не за себя и не за крестьян своих, а за церковь Божию, поруганную, каза- лось ему, в лице недостойного пастыря, восстал царевич. Долго не хотел видеть о. Якова, скрывал свою обиду, молчал, но наконец не выдержал. Под кличкою о. Ада, вместе с Жибандою, Засыпкою, Захлюсткою и прочими собутыльниками, участвовал про- топоп в "кумпании", "всепьянейшем соборе" царевича, ма- лом подобии большого батюшкина собора. На одной из попоек Алексей стал обличать русских иереев, называя их "Иудами предателями", "христопродавцами". - Когда-то восстанет новый Илья пророк, дабы сокру- шить вам хребет, жрецы Вааловы! - воскликнул он, глядя прямо в глаза о. Якову. - Непотребное изволишь говорить, царевич,- начал было тот со строгостью.- Не довлеет тебе так укорять и озлоблять нас, ничтожных своих богомольцев... - Знаем ваши молитвы,- оборвал его Алексей,- "Господи, прости да и в клеть пусти, помоги нагрести, да и вынести". Хорошо сделал батюшка, царь Петр Алек- сеевич - пошли ему Господь здоровья - что поубавил вам пуху, длинные бороды! Не так бы вас еще надо, фарисеи, лицемеры, порождения ехиднины, гробы повапленные!.. Отец Яков встал из-за стола, подошел к царевичу и спросил торжественно: - Кого разумеешь, государь? Не наше ли смирение?.. В эту минуту "велелепнейший отец протопресвитер Вер- хоспасский" похож был на патриарха Никона; но сын Петра уже не был похож на Тишайшего царя Алексея Михай- ловича. - И тебя,- ответил царевич, тоже вставая и по-преж- нему глядя в упор на о. Якова,- и тебя, батька, из дюжи- ны не выкинешь! И ты черту душу продал, поискал Иису- са не для Иисуса, а для хлеба куса. Чего гордынею дуешь- ся? В патриархи, небось, захотелось? Так не та, брат, вера. Далеко кулику до Петрова дня! Погоди, ужо низри- нет тебя Господь от Златой Решетки, что у Спаса-на- Верху, пятами вверх, да рожей вниз - прямо в грязь, в грязь, в грязь!.. Он прибавил непристойное ругательство. Все расхохо- тались. У о. Якова в глазах потемнело; он был тоже Пьян, но не столько от вина, сколько от гнева. - Молчи, Алешка! - крикнул он.- Молчи, щенок!.. О. Яков весь побагровел, затрясся, поднял обе руки над головой царевича и тем самым голосом, которым не- когда, в Благовещенском соборе, будучи протодиаконом, возглашал с амвона анафему еретикам и отступникам, крикнул: - Прокляну! Прокляну! Властью, данною нам от са- мого Господа через Петра Апостола... - Чего, поп, глотку дерешь?-возразил царевич со Злобною усмешкою.- Не Петра Апостола, а Петра Анфи- мова, подьячего, вора, зятюшку своего родного помилуй! Он в тебе и сидит, он из тебя и вопит - Петька хам, Петька бес!.. О. Яков опустил руку и ударил Алексея по щеке - "заградил уста нечестивому". Царевич бросился на него, одною рукою схватил за бо- роду, другою уже искал ножа на столе. Искривленное судо- рогою, бледное, с горящими глазами, лицо Алексея вдруг стало похоже мгновенным, страшным и точно нездешним, Призрачным сходством на лицо Петра. Это был один из Тех припадков ярости, которые иногда овладевали царе- вичем, и во время которых он способен был на злодейство. Собутыльники вскочили, кинулись к дерущимся, схва- тили их за руки, за ноги и, после многих усилий, отта- щили, розняли. Ссора эта, как и все подобные ссоры, кончилась ничем: кто, мол, пьян не живет; дело привычное, напьются - подерутся, проспятся - помирятся. И они помирились. Но прежней любви уже не было. Никон пал при внуке, точно так же, как при деде. О. Яков был посредником между царевичем и целым тайным союзом, почти заговором врагов Петра и Петер- бурга, окружавших "пустынницу", опальную царицу Ав- дотью, заточенную в Суздале. Когда пришла весть о смер- тельной, будто бы, болезни царя, о. Яков поспешил в Пе- тербург, по поручению из Суздаля, где ожидали великих событий со вступлением Алексея на престол. Но к приезду протопопа все изменилось. Царь выздо- равливал, и так быстро, что исцеление казалось чудесным, или болезнь мнимою. Исполнились предсказание Кикина: кот Котабрыс вскочил - и стала мышиная пляска, броси- лись все врассыпную, попрятались опять в подполье. Петр достиг цели, узнал, какова будет сила царевича, если он, государь, действительно умрет. До Алексея доходили слухи, что отец на него в жесто- ком гневе. Кто-то из шпионов-не сам ли Федос?-шепнул, будто бы, отцу, что царевич изволил веселиться о смерти батюшки, лицом-де был светел и радостен, точно именинник. Опять вдруг все его покинули, отшатнулись от него, как от зачумленного. Опять с престола на плаху. И он знал, что теперь ему уже не будет пощады. Со дня на день ждал страшного свидания с отцом. Но страх заглушали ненависть и возмущение. Гнусным казался ему весь этот обман, "диссимуляция", кошачья хитрость, кощунственная игра со смертью. Припоминалась и другая "диссимуляция" батюшки: письмо с угрозою ли- шения наследства, "объявление сыну моему", переданное в самый день смерти кронпринцессы Шарлотты, 22 октяб- ря 1715 года, подписано было 11 того же октября, то есть как раз накануне рождения у царевича сына, Петра Алек- сеевича. Тогда не обратил он внимания на эту подмену чисел. Но теперь понял, какая тут хитрость: после того, как родился у него сын, нельзя было батюшке не упо- мянуть о нем в Объявлении, нельзя было грозить безу- словным лишением наследства, когда явился новый наслед- ник. Подлогом чисел дан вид законный беззаконию. Царевич усмехнулся горькой усмешкой, когда вспом- нил, как батюшка любил казаться человеком правдивым. Все простил бы он отцу - все великие неправды и зло- действа - только не эту маленькую хитрость. В этих мыслях и застал царевича о. Яков. Алексей обрадовался ему в своем одиночестве, как и всякой живой душе. Но в протопопе силен был дух Никона: чувствуя, что царевич теперь более, чем когда-либо, нуждается в помощи его, он решил напомнить ему старую обиду. - Ныне же, государь-царевич,- продолжал о. Яков,- то обещание свое, данное нам в Преображенском, пред святым Евангелием, уничтожил ты, в игру или в глумле- ние вменил. Имеешь меня не за ангела Божия и не за Апостола Христова и за судию дел твоих, но сам судишь нас, уязвляешь словами ругательными. И по делу зятя нашего Петра Анфимова с мужиками порецкими, плач многий в домишко наш водворил, и меня, отца своего духовного, за бороду драл, чего милости твоей чинить не надлежало, за страх Бога живого. Хотя грешен и скве- рен семь - но служитель пречистому Телу и Крови Гос- подней. Имеем же о том судиться, с тобою, чадо, пред Ца- рем царствующих, в день второго пришествия, где нет ли- цеприятия. Когда земная власть изнеможет, там и царь как един от убогих предстанет... Царевич поднял на него глаза молча, но с таким вы- ражением не скорби, не отчаяния, а бесчувственной, точно мертвой, пустоты, что о. Яков вдруг замолчал. Понял, что теперь сводить старые счеты не время. Он был человек добрый и Алексея любил как родного. - Ну, Бог простит, Бог простит,- договорил он.- И ты, дружок, прости меня, грешного... Потом прибавил, заглядывая в лицо его, с нежною тревогою: - Да что ты такой скучный, Алешенька?.. Царевич опустил голову и ничего не ответил. - А я тебе гостинец привез,-усмехнулся с веселым и таинственным видом о. Яков,-письмецо от матушки. Ездил нынче к пустынным. Тамошняя радость весьма обвеселила; были паки видения, гласы-скоро-де, скоро совершится... Он полез в карман за письмом. - Не надо,- остановил его царевич,-- не надо, Иг- натьич! Лучше не показывай. Что пользы? И без того тяжко. Еще пронесут - отец узнает. Смотрельщиков за нами много. Не езди ты к пустынным и писем ко мне впредь не вози. Не надо... О. Яков посмотрел на него опять долго и пристально. - Вот до чего довели,- подумал,- сын от матери, кровь от крови отрекается!" - Аль плохо у батюшки? - спросил он шепотом. Алексей махнул рукою и еще ниже опустил голову. О. Яков понял все. Слезы навернулись на глазах ста- рика. Он склонился к царевичу и положил одну руку на руку его, другою начал ему гладить волосы, с тихою ласкою, как больному ребенку, приговаривая: - Что ты, светик мой? Что ты, родненький? Господь с тобою! Коли есть на сердце что, скажи, не таись - легче будет, вместе рассудим. Я ведь батька твой. Хоть и грешен, а может, умудрит Господь... Царевич все еще молчал, отвертывался. Но вдруг лицо его сморщилось, губы задрожали. С глухим бесслезным рыданием упал он к ногам отца Якова: - Тяжко мне, батюшка, тяжко!.. Не знаю, что и де- лать... Сил больше нет... Я ведь отцу моему... И не кончил, как будто сам испугался того, что хотел сказать. - Пойдем в крестовую! Пойдем скорее! Там все ска- жу. Исповедаться хочу. Рассуди меня, отче, с отцом перед Господом!.. В крестовой, маленькой комнатке рядом со спальней, стены уставлены были сплошь старинными иконами в зо- лотых и серебряных, усыпанных дорогими камнями, ок- ладах - наследием царя Алексея Михайловича. Ни один луч дневного света не проникал сюда; в вечном сумраке теплились неугасимые лампады. Царевич стал на колени перед аналоем, на котором лежало Евангелие. О. Яков, облаченный в ризы, торжественный, как будто весь преобразившийся-лицо у него было вблизи самое простое, мужицкое, несколько отяжелевшее, обрюзгшее от старости, но издали все еще благообразное, напоминавшее лик Христа на древних иконах,-держал крест и говорил: - Се, чадо, Христос невидимо стоит, приемля испо- ведание твое; не усрамися, ниже убойся и да не скроеши что от мене, но не обинуяся рцы вся, елика содслал еси, да приемлеши оставление от Господа нашего Иисуса Христа. И по мере того, как, называя грехи, один за другим, по чину исповеди, духовный отец спрашивал, и кающийся отвечал,- ему становилось все легче и легче, словно кто-то сильный снимал с души его бремя за бременем, кто-то лег- кий легкими перстами прикасался к язвам совести-и они исцелялись. Сладко ему было и страшно; сердце горело, как будто не о. Яков стоял перед ним, а сам Христос. - РЦЫ ми, чадо, не убил ли еси человека волею или неволею? Это был тот вопрос, которого ждал и боялся царевич. - Грешен, отче,- пролепетал он чуть слышно,- не делом, не словом, но помышлением. Я отцу моему... И опять, как давеча, остановился, словно сам испу- гавшись того, что хотел сказать. Но всевидящий взор про- никал в самую тайную глубину его сердца. От этого взорА нельзя было скрыть ничего. С усилием, дрожа и бледнея, обливаясь холодным по- том, он кончил: - Когда батюшка был болен, я ему смерти желал. И весь сжался, съежился, опустил голову, закрыл гла- за, чтобы не видеть Того, Кто стоял перед ним, замер от ужаса, как будто ждал, что раздастся слово, подобное грому небесному - последнее осуждение или оправдание, как на Страшном суде. И вдруг знакомый, обыкновенный, человеческий голос o. Якова произнес: - Бог тебя простит, чадо. Мы и все ему желаем смерти. Царевич поднял голову, открыл глаза и увидел то же знакомое, обыкновенное, человеческое, совсем не страшное лицо - тонкие морщинки около добрых и немного хитрых карих глаз, бородавку с тремя волосками на круглой пух- лой щеке, рыжеватую с проседью бороду-ту самую, за ко- торую некогда он таскал батьку, пьяный, во время драки. Поп как поп-ничего и никого не было за ним. Но если бы, в самом деле, разразился над царевичем гром, он бы, кажется, был меньше поражен, чем этими простыми словами; "Бог тебя простит. Мы и все ему желаем смерти". А священник продолжал, как ни в чем не бывало, спрашивать по чину Требника: - Рцы ми, чадо: не ял ли еси мертвечины, или кро- ве, или удавленное, или волкохищное, или птицею пора- женное? Не осквернился ли еси от иного чесоже, яже за- поведана суть в священных правилах? Или во святую четыредесятницу, или в среду, или в пяток - от масла или сыра? - Отче! - воскликнул царевич.- Велик мой грех, ви- дит Бог, велик... - Оскоромился? - спросил о. Яков с тревогою. - Не о том я, отче! Я о государе батюшке. Как же так? Ведь родной я ему, родной сын, кровь от крови. Смерти сын отцу пожелал. А кто кому смерти желает, тот того убийца. Мысленный семь отцеубийца. Страшно, Игнатьич, страшно. Ей, отче, яко самому Христу, тебе исповедуюсь. Рассуди, помоги, помилуй. Господи!.. Отец Яков посмотрел на него сначала с удивлением, потом с гневом. - Что на отца по плоти восстал - каешься, а что на отца по духу - о том и не вспомнишь? Колико же дух паче плоти, толико отец духовный паче отца плотского... И опять заговорил длинно, книжно, пусто, все об одном и том же: "священство имети выше главы своей". - Ты же, чадо, освоеволился. Яко исступленный, или яко блекотливый козел, вопил на меня. Да не вменит тебе сего Господь, ибо не от тебя сие, но дьявол пакоствует мне через тебя,-взнуздал тебя, яко худую клячу, и ездит на тебе, величаяся, как на свиние, по видению святых отец, куда хочет, пока в совершенную погибель не вринет... И слово за слово, свел таки речь на дело о мужи- ках порецких и о зяте своем, Петре Алфимове. Что-то серое-серое, сонное, липкое, как паутина, засти- лало глаза царевичу - и расплывалось, двоилось, как в ту- мане, лицо того, кто стоял перед ним, как будто высту- пало из-за этого лица другое, тоже знакомое - с крас- ным востреньким носиком, вечно нюхающим воздух, с под- слеповатыми, слезящимися хитрыми хищными глазка- ми - лицо Петьки подьячего; как будто в лице "его пре- восходительства, велелепнейшего отца протопресвитера Верхоспасского", благообразном, напоминавшем лик Хри- ста на древних иконах, соединялась, смешивалась в страш- ном и кощунственном смешении с ликом Господним гнус- ная рожица Петьки-вора, Петьки-хама. - Господь и Бог наш Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия, да простит ти, чадо Алек- сие, вся согрешения твоя,-произнес о. Яков, покрывая го- лову царевичу эпитрахилью,-и аз, недостойный иерей, вла- стию Его, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех гре- хов твоих, во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь. Пустота была в сердце Алексея, и слова эти звучали для него-пустые, без власти, без тайны, без ужаса. Он чувствовал, что прощалось здесь, но не простилось там; разрешалось на земле, но не разрешалось на небе. В тот же день перед вечером пошел о. Яков париться в баню. Вернувшись, сел у камелька против царевича пить горячий сбитень, дымившийся в котле из яркой красной меди, в которой отражалось красное как медь лицо протопопа. Пил, не торопясь, кружку за кружкой и вытирал пот большим клетчатым платком. Он и в бане парился, и сбитень пил, точно обряд совершал. В том, как прихлебывал и причмокивал, и закусывал хрустя- щим сдобным бубликом, была такая же благолепная чин- ность и важность, как в церковнослужении; виден был хранитель дедовских обычаев, слышен завет всей стари- ны православной: буди неподвижен, яко мраморный столп, не склоняйся ни на шуе, ни на десно. Царевич слушал рассуждения о том, какими веника- ми мягче париться; от какой травы, мяты или калуфера бывает слаще в бане дух; и повествование, как матушка- протопопица на Николу Зимнего едва до смерти не запа- рилась. А также, к слову - поучения и назидания от свя- тых отцов: "червь смирен зело, и худ, ты же славен и горд; но аще разумен еси, то сам уничижи гордость свою, помышляя, яко крепость и сила твоя снедь червям будет. Высокоумия хранися, гневодержания удаляйся..." И опять, опять - о деле мужиков порецких, о неиз- бежном Петьке Анфимове. Царевичу хотелось спать, и порой казалось ему, что это не человек перед ним говорит, а вол жует и отры- гает, и снова жует бесконечную сонную жвачку. Надвигались унылые сумерки. На дворе была отте- пель с желтым, грязным туманом. На окнах бледные цветы мороза таяли, плакали. И в окна глядело небо, грязное, подслеповатое, слезящееся, как хитрые, подлые глазки Петьки подьячего. О. Яков сидел против царевича на том же месте, где три недели назад сидел архимандрит Федос. И Алексей невольно сравнивал обоих пастырей церкви старой и новой. "Не архиереи, а шушера! Были мы орлы, а стали ноч- ные нетопыри",- говорил поп Федос. "Были мы орлы, а стали волы подъяремные",- мог бы сказать поп Яков. За Федоской был вечный Политик, древний князь мира сего; и за о. Яковом был тот же Политик, новый князь мира сего-Петька-хам. Один стоил другого; древ- нее стоило нового. И неужели за этим' двумя лицами, про- шлым и будущим - единое третье - лицо всей Церкви? Он смотрел то на грязное небо, то на красное лицо протопопа. И здесь, и там было что-то плоское-плоское, пошлое, вечное в пошлости, то, что всегда есть и что все- таки призрачнее самого дикого бреда. И пустота была в сердце его и скука, страшная, как смерть. И опять, как тогда, зазвенел колокольчик, сперва глу- хо, вдали, потом все громче, ближе. Царевич прислушался и вдруг весь насторожился. - Едет кто-то,-сказал о. Яков.-Не сюда ли? Послышалось шлепанье лошадиных копыт в лужах та- лого снега, визг полозьев по голым камням, голоса на крыльце, шаги в передней. Дверь открылась и вошел ве- ликан с красивым глупым лицом, странною смесью рим- ского легионера с русским Иванушкой-дурачком. То был денщик царя, Преображенской гвардии капитан Алек- сандр Иванович Румянцев. Он подал письмо царевичу. Тот распечатал и прочел: "Сын. Изволь быть к нам завтра на Зимний двор.- Петр". Алексей не испугался, не удивился; как будто заранее знал об этом свидании - и ему было все равно. В ту ночь приснился царевичу сон, который часто снился ему, всегда одинаковый. Сон этот связан был с рассказом, который слышал он в детстве. Во время стрелецкого розыска царь Петр велел вы- рыть погребенное в трапезе церкви Николы-на-Столпах и пролежавшее семнадцать лет в могиле тело врага свое- го, друга Софьи, главного мятежника, боярина Ивана Ми- лославского; открытый гроб везти на свиньях в Преобра- женское и там, в застенке, поставить под плахою, где рубили головы изменникам, так, чтобы кровь лилась в гроб на по- койника; потом разрубить труп на части и зарыть их тут же, в застенке, под дыбами и плахами-"дабы, гласил указ, оные скаредные части вора Милославского умножаемою воровскою кровью обливались вечно, по слову Псалом- скому: Мужа кровей и льсти гнушается Господь". В этом сне своем Алексей сначала как будто ничего не видел, только слышал тихую-тихую, страшную песенку из сказки о сестрице Аленушке и братце Иванушке, ко- торую часто в детстве ему сказывала бабушка, старая цари- ца Наталья Кирилловна Нарышкина, мать Петра. Братец Иванушка, превращенный в козлика, зовет сестрицу Але- нушку; но во сне, вместо "Аленушка", звучало "Алешень- ка"- грозным и вещим казалось это созвучье имен: Алешенька, Алешенька! Огни горят горючие, Котлы кипят кипучие, Ножи точат булатные, Хотят тебя зарезати. Потом видел он глухую пустынную улицу, рыхлый талый снег, ряд черных бревенчатых срубов, свинцовые маковки старенькой церкви Николы-на-Столпах. Раннее, темное, как будто вечернее, утро. На краю неба огром- ная "звезда с хвостом", комета, красная, как кровь. Чуд- ские свиньи, жирные, голые, черные, с розовыми пятна- ми, тащат шутовские сани. На санях открытый гроб. В гро- бу что-то черное, склизкое, как прелые листья в гнилом рупле, В луче кометы бледные маковки отливают кровью. Под санями тонкий лед весенних луж хрустит, и черная грязь брызжет, как кровь. Такая тишина - как перед кон- чиной мира, перед трубой архангела. Только свиньи хрю- кают. И чей-то голос, похожий на голос седенького ста- ричка в зеленой полинялой ряске, св. Дмитрия Ростов- ского, которого видел Алеша в детстве, шепчет ему на ухо: Мужа кровей и льсти гнушается Господь. И царе- вич знает, что муж кровей - сам Петр. Он проснулся, как всегда от этого сна, в ужасе. В окно глядело раннее, темное, словно вечернее, утро. Была такая тишина - как перед кончиною мира. Вдруг послышался стук в дверь и заспанный, серди- тый голос Афанасьича: - Вставай, вставай, царевич! К отцу пора! Алексей хотел крикнуть, вскочить и не мог. Все чле- ны точно отнялись. Он чувствовал тело свое на себе, как чужое. Лежал, как мертвый, и ему казалось, что сон про- должается, что он во сне проснулся. И в то же время слышал стук в дверь и голос Афанасьича: - Пора, пора к отцу! А голос бабушки, дряхлый, дребезжащий, как блеянье козлика, пел над ним тихую-тихую, страшную песенку: Алешенька, Алешенька! Огни горят горючие, Котлы кипят кипучие, Ножи точат булатные, Хотят тебя зарезати. Петр говорил Алексею: - Когда война со шведом началась, о, коль великое гонение, ради нашего неискусства, претерпели; с какою го- рестью и терпением сию школу прошли, доколе сподоби- лись видеть, что оный неприятель, от коего трепетали, едва не вяще от нас ныне трепещет! Что все моими бед- ными и прочих истинных сынов Российских трудами до- стижено. И доселе вкушаем хлеб в поте лица своего, по приказу Божию к прадеду нашему, Адаму. Сколько мог- ли, потрудились, яко Ной, над ковчегом России, имея всегда одно в помышлении: на весь свет славна бы Русь была. Когда же сию радость, Богом данную отечеству нашему, рассмотрев, обозрюсь на линию наследства, едва не равная радости горесть меня снедает, видя тебя весьма на правление дел государственных непотребна... Подымаясь по лестнице Зимнего дворца и проходя мимо гренадера, стоявшего на часах у двери в контор- ку - рабочую комнату царя, Алексей испытывал, как все- гда перед свиданием с отцом, бессмысленный животный страх. В глазах темнело, зубы стучали, ноги подкашива- лись; он боялся, что упадет. Но, по мере того, как отец говорил спокойным ров- ным голосом длинную, видимо, заранее обдуманную и, как будто, наизусть заученную речь, Алексей успокаи- вался. Все застывало, каменело в нем - и опять было ему все равно - точно не о нем и не с ним говорил отец. Царевич стоял, как солдат, навытяжку, руки по швам, слушал и не слышал, украдкою оглядывая комнату, с рас- сеянным и равнодушным любопытством. Токарные станки, плотничьи инструменты, астролябии, ватерпасы, компасы, глобусы и другие математические, артиллерийские, фортификационные приборы загромож- дали тесную конторку, придавая ей сходство с каютою. По стенам, обитым темным дубом, висели морские виды любимого Петром голландского мастера Адама Сило, "по- лезные для познания корабельного искусства". Все - пред- меты, с детства знакомые царевичу, рождавшие в нем целые рои воспоминаний: на газетном листке, голланд- ских курантах - большие круглые железные очки, обмо- танные синей шелковинкой, чтобы не терли переносицы; рядом - ночной колпак из белого дорожчатого канифаса с шелковой зеленой кисточкой, которую Алеша, играя, однажды оборвал нечаянно, но отец тогда не рассердился, а, бросив писать указ, тут же пришил ее собственноручно. За столом, заваленным бумагами, Петр сидел в ста- рых кожаных креслах с высокою спинкою, у жарко на- топленной печи. На нем был голубой, полинялый и зано- шенный халат, который царевич помнил еще до Полтав- ского сражения, с тою же заплатою более яркого цвета на месте, прожженном трубкою; шерстяная красная фу- файка с белыми костяными пуговицами; от одной из них, сломанной, оставалась только половинка; он узнал ее и со- считал, как почему-то всегда это делал, во время длинных укоризненных речей отца - она была шестая снизу; ис- поднее платье из грубого синего стамеда; серые гарусные штопаные чулки, старые, стоптанные туфли. Царевич рас- сматривал все эти мелочи, такие привычные, родные, чуж- дые. Только лица батюшки почти не видел. Из окна, за которым белела снежная скатерть Невы, косой луч жел- того зимнего солнца падал между ними, тонкий, длинный и острый, как меч. Он разделял их и заслонял друг от друга. В солнечном четырехугольнике оконной рамы на полу, у самых ног царя, спала, свернувшись в клубочек, его любимица, рыжая сучка Лизетта. И ровным, однозвучным, немного сиповатым от кашля голосом царь говорил, точно писаный указ читал: - Бог не есть виновен в твоем непотребстве, ибо рa- зума тебя не лишил, ниже крепость телесную отнял: хотя не весьма крепкой природы, однако и не слабой; паче же всего, о воинском деле и слышать не хочешь, чем от тьмы к свету мы вышли, и за что нас, которых не знали в свете, ныне почитают. Я не научаю, чтоб охоч был воевать без законной причины, но любить сие дело и всею воз- можностью снабдевать и учить; ибо сие есть единое из двух необходимых дел к правлению, еже распорядок и обо- рона. От презрения к войне общая гибель следовать бу- дет, как то в падении Греческой монархии явный при- мер имеем: не от сего ли пропали, что оружие оставили и единым миролюбием побеждены, желая жить в покое, всегда уступали неприятелю, который их покой в нескон- чаемое рабство тиранам отдал? Если же кладешь в уме сво- ем, что могут то генералы по повелению управлять, то сие воистину не есть резон, ибо всяк смотрит начальни- ка, дабы его охоте последовать: до чего охотник началь- ствующий, до того и все; а от чего отвращаешься, о том не радят и прочие. К тому же не имея охоты, ни в чем не обучаешься и так не знаешь дел воинских. А не зная, как повелевать оными можешь и как доброму доброе воз- дать и нерадивого наказать, не разумея силы в их деле? Но принужден будешь, как птица молодая, в рот смотреть. Слабостью ли здоровья отговаривая аься, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон. Ибо не трудов, но охоты желаю, которую никакая болезнь отлу- чить не может. Думаешь ли, что многие не хотят сами на войну, а дела правятся? Правда, хотя не ходят, но охоту имеют, как и умерший король Французский, Люд- виг, который немного на войне сам был, но какую охоту великую имел к тому и какие славные дела показал, что его войну театром и школою света называли,- и не толь- ко к одной войне, но и к прочим делам и мануфактурам, чем свое государство паче всех прославил! Сие все пред- ставя, обращуся паки на первое, о тебе рассуждая. Ибо я семь человек и смерти подлежу... Разделявший их солнечный луч отодвинулся, и Алек- сей взглянул на лицо Петра. Оно так изменилось, как будто не месяц, а годы прошли с тех пор, как он видел отца в последний раз; тогда Петр был в цвете сил и му- жества, теперь - почти старик. И царевич понял, что бо- лезнь отца была не притворною, что, может быть, дейст- вительно он ближе был к смерти, чем думал сам, чем думали все. В оголенном черепе,-волосы спереди вылез- ли - в мешках под глазами, в выступавшей вперед ниж- ней челюсти, во всем бледно-желтом, одутловатом, точно налитом и опухшем лице было что-то тяжкое, грузное, застывшее, как в маске, снятой с мертвого. Только в слиш- ком ярком, словно воспаленном блеске огромных расши- ренных, как у пойманной хищной птицы, выпуклых, слов- но выпученных, глаз, было прежнее, юное, но теперь уже бесконечно усталое, слабое, почти жалкое. И Алексей понял также, что хотя много думал о смер- ти отца и ждал, и желал этой смерти, но никогда не пони- мал ее, как будто не верил, что отец действительно ум- рет. Только теперь в первый раз вдруг поверил. И недо- умение было в этом чувстве и новый, никогда не испы- танный страх, уже не за себя, а за него: чем должна быть для такого человека смерть? как он будет умирать? - Ибо я семь человек и смерти подлежу,- продол- жал Петр,- то кому сие начатое с помощью Вышнего насаждение и уже некоторое взращенное оставлю? Тому, кто уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавше- му талант свой в землю, сиречь, все, что Бог дал, бро- сил! Еще же и сие вспомяну, какого злого нрава и упря- мого ты исполнен. Ибо сколь много за сие тебя брани- вал, и не только бранил, но и бивал; к тому же сколько лет, почитай, не говорю с тобою. Но ничто сие успело, ничто пользует; все даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только б дома в прохладу жить и всегда весе- литься, хоть от другой половины и все противно идет! Ибо с единой стороны имеешь царскую кровь высокого рода, с другой же - мерзкие рассуждения, как бы наиниз- ший из низких холопов, всегда обращаясь с людьми непо- требными, от коих ничему научиться не мог, опричь злых и пакостных дел. И чем воздаешь за рождение отцу свое- му? Помогаешь ли в таких моих несносных печалях и трудах, достигши столь совершенного возраста? Ей, нико- ли! Что всем известно есть. Но паче ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здо- ровья, делаю и, конечно, по мне разорителем оных будешь! Что все размышляя с горестью и видя, что ничем тебя склонить не могу к добру, за благо изобрел сей послед- ний тестамент тебе объявить и еще мало пождать, аще нелицемерно обратишься. Если же нет, то известен будь... На этом слове закашлялся он долгим, мучительным каш- лем, который остался после болезни. Лицо побагровело, глаза вытаращились, пот выступил на лбу, жилы вздулись. Он задыхался и от яростных тщетных усилий отхаркнуть еще больше давился, как неумеющие кашлять маленькие дети. В этом детском, старческом было смешное и страшное. Лизетта проснулась, подняла мордочку и уставилась на господина умным, как будто жалеющим, взором. Царевич тоже взглянул на отца-и вдруг что-то острое-острое прон- зило ему сердце, точно ужалило: "И пес жалеет, а я..." Петр наконец отхаркнул, выплюнул, выругался своим обычным, непристойным ругательством и, вытирая платком пот и слезы с лица, тотчас же продолжал с того места, где остановился, хотя еще более хриплым, но по-прежнему бесстрастным, ровным голосом, точно писаный указ читал: - Паки подтверждаю, дабы ты известен был... Платок нечаянно выпал из рук его; он хотел накло- ниться, чтобы поднять, но Алексей предупредил его, бро- сился, поднял, подал. И эта маленькая услуга вдруг на- помнила ему то робкое, нежное, почти влюбленное, что он когда-то чувствовал к отцу. - Батюшка! - воскликнул он с таким выражением в лице и в голосе, что Петр посмотрел на него пристально и тотчас опустил глаза.- Видит Бог, ничего лукавого по совести не учинил я пред тобою. А лишения наследства я и сам для слабости моей желаю, понеже что на себя брать, чего не снесть. Куда уж мне! И разве я, батюшка... для тебя, для тебя... о. Господи! Голос его оборвался. Он отчаянно судорожно поднял руки, точно хотел схватиться за голову, и замер так, со странною, растерянной усмешкой на губах, весь бледный, Дрожащий. Он сам не знал, что это,- только чувствовал, как росло, подымалось что-то, рвалось из груди с потря- сающей силой. Одно слово, один взор, один знак отца - и сын упал бы к ногам его, обнял бы их, зарыдал бы та- кими слезами, что распалась бы, растаяла, как лед от солн- ца, страшная стена между ними. Все объяснилось бы, на- шел бы такие слова, что отец простил бы, понял бы, как он любил его всю жизнь, его одного, и теперь еще любит, силь- нее, чем прежде - и ничего не нужно ему - только бы он позволил любить его, умереть за него, только б хоть раз пожалел и сказал, как было говаривал в детстве, при- жимая к сердцу своему: "Алеша, мальчик мой милый!" - Младенчество свое изволь оставить! - раздался грубый, но как будто нарочно грубый, а, на самом деле, смущенный и старающийся скрыть смущение, голос Пет- ра.- Не чини отговорки ничем. Покажи нам веру от дел своих, а словам верить нечего. И в Писании сказано: не может древо злое плодов добрых приносить... Избегая глаз Алексея, Петр глядел в сторону; а меж- ду тем в лице его что-то мелькало, дрожало, словно сквозь мертвую маску сквозило живое лицо, царевичу слишком знакомое, милое. Но Петр уже овладел своим смущением. По мере того, как он говорил, лицо становилось все мерт- венней, голос все тверже и беспощаднее: - Ныне тунеядцы не в высшей степени суть. Кто хлеб ест, а прибытку не делает Богу, царю и отечеству, по- добен есть червию, которое токмо в тлю все претворяет, а пользы людям не чинит ни малой, кроме пакости. А Апо- стол глаголет: праздный да не яст, и проклят есть тунея- дец. Ты же явился, яко бездельник... Алексей почти не слышал слов. Но каждый звук ранил душу его и врезался в нее с нестерпимою болью, как нож врезается в живое тело. Это было подобно убийству. Он хотел закричать, остановить его, но чувствовал, что отец ничего не поймет, не услышит. Опять между ними вставала стена, зияла пропасть. И отец уходил от него с каждым словом все дальше и дальше, все невозвратнее, как мертвые уходят от живых. Наконец, и боль затихла. Все опять окаменело в нем. Опять ему было все равно. Томила лишь сонная скука от этого мерт- вого голоса, который даже не ранил, а пилил, как тупая пила. Чтобы кончить, уйти поскорее, он выбрал минуту мол- чания и произнес давно обдуманный ответ, с таким же, как у батюшки, мертвым лицом и таким же мертвым голосом: - Милостивый государь батюшка! Иного донести не имею, только, буде изволишь за мою непотребность меня короны Российской наследия лишить,- буди по воле ва- шей. О чем я вас, государя, всенижайше прошу, видя себя к делу о сем неудобна и непотребна, понеже памяти весьма лишен, без коей ничего не можно делать, и всеми силами умными и телесными от различных болезней осла- бел и негоден стал к толикаго народа правлению, где на- добно человека не столь гнилого, как я. Того ради, на- следия Российского по вас - хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат есть, которому дай Боже здравие,- не претендую и впредь претендовать не буду, в чем Бога свидетеля полагаю на душу мою и, ради истин- ного свидетельства, написать сию клятву готов рукою своею. Детей вручаю в волю вашу, себе же прошу про- питания до смерти. Наступило молчание. В тишине зимнего полдня слышно было лишь мерное, медное тиканье маятника на стенных часах. - Отречение твое токмо протяжка времени, а не исти- на! - произнес, наконец, Петр.- Ибо, когда ныне не бо- ишься и не зело смотришь на отцово прощение, то как по мне станешь завет хранить? Что же приносишь клятву, тому верить нельзя, жестокосердия ради твоего. К тому и Давидово слово: всяк человек ложь. Также, хотя и подлинно хотел хранить, то возмогут тебя скло- нить и принудить длинные бороды, попы, да старцы, ко- торые, ради тунеядства своего, не в авантаже ныне обре- таются,- к ним же ты склонен зело. Того для, так ос- laться. как желаешь, ни рыбою, ни мясом, невозможно. о, или отмени свой нрав и нелицемерно удостой себя на- следником, ибо дух наш без сего спокоен быть не может, а особливо ныне, что мало здоров стал,-или будь монах... Алексей молчал, опустив глаза. Лицо его казалось теперь такою же мертвою маской, как лицо Петра. Маска против маски - и в обеих внезапное, странное, как будто призрачное, сходство - в противоположностях подобье. Как будто широкое, круглое, пухлое лицо Петра, отра- жаясь в длинном и тощем лице Алексея, точно во вогну- том зеркале, чудовищно сузилось, вытянулось. Молчал и Петр. Но в правой щеке, в углу рта и гла- за, во всей правой стороне лица его началось быстрое дрожание, подергивание; постепенно усиливаясь, перешло оно в судорогу, которая сводила лицо, шею, плечо, руку и ногу. Многие считали его одержимым падучею, или даже бесноватым за эти судорожные корчи, которые пред- вещали припадки бешенства. Алексей не мог смотреть на отца в такие минуты без ужаса. Но теперь он был спокоен, точно окружен невидимой, непроницаемой бронею. Что еще мог ему сделать батюшка? Убить? Пусть. Разве то, что он уже сделал только что, не хуже убийства? - Что молчишь? - крикнул вдруг Петр, ударяя кула- ком по столу в одном из судорожных движений, сотряс- шем все его тело.-Берегись, Алешка! Думаешь, не знаю тебя? Знаю, брат, вижу насквозь! На кровь свою восстал, щенок, отцу смерти желаешь!.. У, тихоня, святоша про- клятый! От попов да старцев, небось, научился оной поли- тике? Недаром Спаситель ничего апостолам бояться не ве- лел, а сего весьма велел: берегитесь, сказал, закваски фари- сейской, что есть лицемерие монашеское - диссимуляция!.. Тонкая злая усмешка сверкнула в потупленном взоре царевича. Он едва удержался, чтобы не спросить отца: что значит подлог чисел в Объявлении сыну моему - октября 11 вместо 22? У кого-де сам батюшка научился этой диссимуляции, плутовству, достойному Петьки подь- ячего, Петьки-хама, или Федоски, "князя мира", с его "богопремудрым коварством", "небесной политикой"? - Последнее напоминание еще,- заговорил Петр опять прежним, ровным, почти бесстрастным голосом, не- имоверным усилием воли сдерживая судорогу.- Подумай обо всем гораздо и, взяв резолюцию, дай о том ответ немедленно. А ежели нет, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу. Ибо, когДа гангрена сделалась в пальце моем, не должен ли я отсечь оный, хотя и часть тела моего? Так и тебя, яко уд гангренный, отсеку! И не мни, что сие только в устрастку тебе говорю: воистину, Богу извольшу, исполню. Ибо за народ мой и отечество живота своего не жалел и не жалею - то как могу тебя, непотребного, пожалеть? Лучше будь чужой добрый, не- жели свой непотребный. О чем паки подтверждаем, дабы учинено было, конечно, одно из сих двух - либо нрав отменить, либо постричься. А буде того не учинишь... Петр поднялся во весь свой исполинский рост. Опять одо- левала его судорога; тряслась голова, дергались руки и ноги. Кривлявшаяся, как будто шутовские рожи корчившая, мертвая маска лица с неподвижным воспаленным взором была ужасна. Глухое рычание зверя послышалось в голосе. - А буде того не учинишь, то я с тобою, как с злоде- ем, поступлю!.. - Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого соизволения,- произнес царевич тихим, твердым голосом. Он лгал. Петр знал, что он лжет. И Алексей знал, что отец его знает. Злая радость мщения наполняла душу царевича. В его бесконечной покорности было бесконеч- ное упрямство. Теперь сын был сильнее отца, слабый сильнее сильного. Что пользы царю в пострижении сына? "Клобук не гвоздем к голове прибит, можно-де и снять". Вчера - монах, завтра - царь. Повернутся в земле кости батюшки, когда над ним надругается сын - все расточит, разорит, не оставит камня на камне, погубит Россию. Не постричь, а убить бы его, истребить, стереть с лица земли. - Вон! - простонал Петр в бессильном бешенстве. Царевич поднял глаза и посмотрел на отца в упор, исподлобья: так волчонок смотрит на старого волка, ос- калив зубы, ощетинившись. Взоры их скрестились, как шпаги в поединке - и взор отца потупился, точно сло- мался, как нож о твердый камень. И опять зарычал он, как раненый зверь, и с матер- ным ругательством вдруг поднял кулаки над головою сына, готовый броситься, избить, убить его. Вдруг маленькая, нежная и сильная ручка опустилась на плечо Петра. Государыня Екатерина Алексеевна давно уже подслу- шивала у дверей комнаты и пыталась подглядеть в замоч- ную скважину. Катенька была любопытна. Как всегда, Явилась она в самую опасную минуту на выручку мужа. притворила дверь неслышно и подкралась к нему сзади на цыпочках. - Петенька! Батюшка!- заговорила она с видом сми- ренным и немного шутливым, притворным, как добрые няни говорят с упрямыми детьми, или сиделки с больны- ми.-- Не замай себя, Петенька, не круши, светик, сердца моеего. А то паче меры утрудишься, да и сляжешь опять, расхвораешься... А ты ступай-ка, царевич, ступай, родной, с Богом! Видишь, государю неможется... Петр обернулся, увидел спокойное, почти веселое лицо Катеньки и сразу опомнился. Поднятые руки упали, по- висли как плети, и все громадное, грузное тело опусти- лось в креслу, точно рухнуло, как мертвое, в корне подруб- ленное дерево. Алексей, глядя на отца по-прежнему в упор, испод- лобья, сгорбившись, точно ощетинившись, как зверь на зверя, медленно пятился к выходу и только на самом по- роге вдруг быстро повернулся, открыл дверь и вышел. А Катенька присела сбоку на ручку кресла, обняла голову Петра и прижала ее к своей груди, толстой, мяг- кой как подушка, настоящей груди кормилицы. Рядом с желтым, больным, почти старым лицом его, совсем еще молодым казалось румяное лицо Катеньки, все в малень- ких пушистых родинках, похожих на мушки, в миловид- ных шишечках и ямочках, с высокими соболиными бро- вями, с тщательно завитыми колечками крашеных чер- ных волос на низком лбу, с большими глазами навыкате, неизменною, как на царских портретах, улыбкою. Вся она, впрочем, похожа была не столько на царицу, сколько на немецкую трактирную служанку, или на русскую бабу- солдатку - портомою, как называл ее сам царь,- которая сопровождала "старика" своего во всех походах, собствен- норучно "обмывала", "обшивала" его, а когда "припадал ему рез", грела припарки, терла живот Блюментростовой мазью и давала "проносное". Никто, кроме Катеньки, не умел укрощать тех при- падков безумного царского гнева, которых так боялись приближенные. Обнимая голову его одной рукой, она Дру- гою - гладила ему волосы, приговаривая все одни и те же слова: "Петенька, батюшка, свет мой, дружочек сер- дешненькой!.." Она была как мать, которая баюкает боль- ного ребенка, и как ласкающая зверя укротительница львов. Под этою ровною тихою ласкою царь успокаивал- ся, точно засыпал. Судорога в теле слабела. Только мерт- вая маска лица, теперь уже совсем окаменелая, с закры- тыми глазами, все еще порою дергалась, как будто кор- чила шутовские рожи. За Катенькой вошла в комнату обезьянка, привезен- ная в подарок Лизаньке, младшей царевне, одним голланд- ским шкипером., Шалунья мартышка, следуя как паж за царицей, ловила подол ее платья, точно хотела припод- нять его с дерзким бесстыдством. Но, увидев Лизетту, испугалась, вскочила на стол, со стола на сферу, изобра- жавшую ход небесных светил по системе Коперника,- тонкие медные дуги погнулись под маленьким зверьком, шар вселенной тихо зазвенел,- потом еще выше, на са- мый верх стоячих английских часов в стеклянном ящике красного дерева. Последний луч солнца падал на них, и, качаясь, маятник блестел, как молния. Мартышка давно уж не видела солнца. Точно стараясь что-то припомнить, глядела она с грустным удивлением на чужое бледное зимнее солнце и щурилась, и корчила смешные рожицы, как будто передразнивая судорогу в лице Петра. И страш- но было сходство шутовских кривляний в этих двух ли- цах - маленькой зверушки и великого царя. Алексей возвращался домой. С ним было то, что бывает с людьми, у которых от- резали ногу или руку: очнувшись, стараются они ощупать место, где был член, и видят, что его уже нет. Так царе- вич чувствовал в душе своей место где была любовь к отцу, и видел, что ее уже нет. "Яко уд гангренный, отсеку",- вспоминалось ему слово батюшки. Как будто, вместе с лю- бовью, из него вынули все. Пусто - ни надежды, ни стра- ха. ни скорби, ни радости - пусто, легко и страшно. И он удивлялся, как быстро, как просто исполнилось его желание: умер отец. КНИГА ПЯТАЯ МЕРЗОСТЬ ЗАПУСТЕНИЯ Как ездил царь в Воронеж корабли строить в 1701 году,-волею Божией пожар на Москве учинился ве- ликий. Весь государев дом на Кремле погорел, деревянные lopoMbi, и в каменных нутры, и святые церкви, и кресты, кровли, и внутри иконостасы, и образа горели. И на Иване Великом колокол большой в 8.000 пуд подгорел и упал, и раскололся, также Успенский разбился, и дру- гие колокола падали. И так было, что земля горела... Это говорил царевичу Алексею Московского Благо- ценского собора ключарь, о. Иван, семидесятилетний старик. Петр уехал в чужие края тотчас после болезни, 27 ян- варя 1716 года. Царевич остался один в Петербурге. Не получая от отца известий, последнее решение - либо ис- править себя к наследству, либо постричься - он "отло- жил вдаль" и по-прежнему жил изо д"(я в день, до воли Божьей. Зиму провел в Петербурге, весну и лето в Рож- дествене. Осенью поехал в Москву повидаться с родными. 10 сентября, вечером, накануне отъезда, навестил свое- го старого друга, мужа кормилицы, ключаря Благовещен- ского, и вместе с ним пошел осматривать опустошенный пожаром старый Кремлевский дворец. Долго ходили они из палаты в палату, из терема в терeM, по бесконечным развалинам.. Что пощадило пламя, тo разрушалось временем. Многие палаты стояли без две- рей, без окон, без полов, так что нельзя было войти в них. Трещины зияли на стенах. Своды и крыши обвали- лись. Алексей не находил или не узнавал покоев, в кото- рых провел детство. Без слов угадывал он мысль о. Ивана о том, что по- жар, случившийся в тот самый год, как Царь начал стари- ну ломать, был знаменьем гнева Господня. Они вошли в маленькую ветхую домовую церковь, где еще царь Грозный молился о сыне, которого убил. Сквозь трещину свода глядело небо, такое глубокое, синее, какое бывает только на развалинах. Паутина меж- ду краями трещины отливала радугой, и, готовый упасть, едва висел на порванных цепях сломанный бурею крест. Оконницы слюдяные ветром все выбило. В дыры налета- ли галки, вили гнезда под сводами и пакостили иконо- стас. Одна половина царских врат была сорвана. В алта- ре перед престолом стояла грязная лужа. О. Иван рассказал царевичу, как священник этой церк- ви, почти столетний старик, долго жаловался во все при- казы, коллегии и даже самому государю, моля о починке храма, ибо "за ветхостью сводов так умножилась теча, что опасно - святейшей Евхаристии не учинилось бы по- вреждения". Но никто его не слушал. Он умер с горя, и церковь разрушилась. Потревоженные галки взвились со зловещими крика- ми. Сквозной ветер ворвался в окно, застонал и заплакал. Паук забегал в паутине. Из алтаря что-то выпорхнуло, должно быть, летучая мышь, и закружилось над самой головой царевича. Ему стало жутко. Жалко поруганной церкви. Вспомнилось слово пророка о мерзости запусте- ния на месте святом. Пройдя мимо Золотой Решетки, по передним перехо- дам Красного крыльца, они спустились в Грановитую па- лату, которая лучше других уцелела. Но, вместо прежних посольских приемов и царских выходов, здесь теперь дава- лись новые комедии, диалогии; праздновались свадьбы шутов. А чтобы старое не мешало новому, бытейское письмо по стенам забелили известью, замазали вохрою с веселеньким узорцем на новый "немецкий манир". В одном из чуланов подклетной кладовой о. Иван показал царевичу два львиные чучела. Он тотчас узнал их, потому что видел часто в детстве. Поставленные во времена царя Алексея Михайловича в Коломенском двор- це подле престола царского, они, как живые, рыкали, двигали глазами, зияли устами. Медные туловища окле- ены были под львиную стать бараньими кожами. Меха- ника, издававшая "львово рыканье" и приводившая в дви- жение их пасти и очи, помещалась рядом, в особом чулане, где устроен был стан с мехами и пружинами. Должно быть, для починки перевезли их в Кремлевский дворец и здесь в кладовой, среди хлама, забыли. Пружины сло- мались, меха продырявились, шкуры облезли, из брюха ви- села гнилая мочала - и жалкими казались теперь грозные некогда львы российских самодержцев. Морды их полны были овечьей глупостью. В запустелых, но уцелевших палатах помещались но- вые коллегии. Так, в набережных, ответной и панихид- ной,- камер-коллегия, под теремами - сенатские депар- таменты, в кормовом и хлебном дворце - соляная конто- ра, военная коллегия, мундирная и походная канцелярии, в конюшенном дворце - склады сукон и амуниции. Каж- дая коллегия переехала не только со своими архивами, чиновниками, сторожами, просителями, но и с колодни- ками, которые проживали по целым годам в дворцовых подклетях. Все эти новые люди кишели, копошились в ста- ром дворце, как черви в трупе, и была от них нечистота великая. - Всякий пометный и непотребный сор от нужников и от постою лошадей, и от колодников,- говорил царе- вичу о. Иван,- подвергают царскую казну и драгоцен- ные утвари, кои во дворце от древних лет хранятся,- немалой опасности. Ибо от сего является дух смрадный. И золотой, и серебряной посуде, и всей казне царской можно ожидать от оного духу опасной вреды - отче- го б не почернело. Очистить бы сор, а подколодников свесть в иные места. Много мы о том просили, жалова- лись, да никто нас не слушает...-заключил старик уныло. День был воскресный, в коллегиях пусто. Но в возду- хе стоял тяжелый дух. Всюду видны были сальные сле- ды от спин посетителей, которые терлись о стены, черниль- ные пятна, похабные рисунки и надписи. А из тусклой позолоты древней стенописи все еще глядели строгие лики пророков, праотцев и русских святителей. В самом Кремле, вблизи дворцов и соборов, у Тайниц- ких ворот, был питейный дом приказных и подьячих, на- зывавшийся Каток, по крутизне сходов с Кремлевской горы. Он вырос, как поганый гриб, и процветал много лет втихомолку, несмотря на указы: "из Кремля вывесть оный кабак немедленно вон, а для сохранения питейного сбора толикой же суммы вместо того одного кабака, хотя, по усмотрению, прибавить несколько кабаков, в месте удоб- ном, где приличествует". В одной из канцелярских палат была такая духота и вонь, что царевич поскорей открыл окно. Снизу из Катка, набитого народом, донесся дикий, точно звериный, рев, плясовой топот, треньканье балалайки и пьяная песня: Меня матушка плясамши родила, А крестили во царевом кабаке, А купали во зеленыим вине,- знакомая песня, которую певала князь-игуменья Ржев- ская на батюшкиных пиршествах. И царевичу казалось, что из Катка, как из темной зияющей пасти, с этою песнью и матерным ругательст- вом, и запахом сивухи подымается к царским чертогам и наполняет их удушающий смрад, от которого тошнило, в глазах темнело, и сердце сжималось тоскою смертною. Он поднял глаза к своду палаты. Там изображены были "беги небесные", лунный и солнечный круг, анге- лы, служащие звездам, и всякие иные "утвари Божьи"; и Христос Еммануил, сидящий на Небесных радугах с ко- лесами многоочитыми; в левой руке Его златой потир, в правой - палица; на главе седмиклинный венец; по зо- лотому и празеленому полю надпись: Предвечное Слово Отчее, иже во образе Божием сый и составляй тварь от небытия в бытие, даруй мир церквам Твоим, победы верному царю. А снизу песня заливалась: Меня матушка плясамши родила, А крестили во царевом кабаке. Царевич прочел надпись в солнечном кругу: Солнце позна запад свой, и бысть нощь. И слова эти отозвались в душе его пророчеством: древнее солнце московского царства познало запад свой в темном чухонском болоте, в гнилой осенней слякоти - и бысть нощь - не черная, а белая страшная петербург- ская ночь. Древнее солнце померкло. Древнее золото, венец и бармы Мономаха почернели от нового смрадного духа. И стала мерзость запустения на месте святом. Как будто спасаясь от невидимой погони, он бежал из дворца, без оглядки, по ходам, переходам и лестни- цам, так что о. Иван на своих старых ногах едва поспе- вал за ним. Только на площади, под открытым небом, царевич остановился и вздохнул свободнее. Здесь осенний воздух был чист и холоден. И чистыми, и новыми ка- зались древние белые камни соборов. В углу, у самой стены Благовещения, при церкви при- дела св. великомученика Георгия, под кельями, где жил о. Иван, была низенькая лавочка, вроде завалинки; на ней он часто сиживал, грея старые кости на солнце. Царевич опустился в изнеможении на эту лавочку. Старик пошел домой, чтоб позаботиться о ночлеге. Царе- вич остался один. Он чувствовал себя усталым, как будто прошел тыся- чи верст. Хотелось плакать, но не было слез; сердце горело, и слезы сохли на нем, как вода на раскаленном камне. Тихий свет вечерний теплился, как свет лампады, на белых стенах. Золотые соборные главы рдели как жар. Небо лиловело, темнело; цвет его подобен был цвету увя- дающей фиалки. И белые башни казались исполинскими цветами с огненными венчиками. Раздался бой часов, сначала на Спасских, Тайниц- ких, Ризположенских воротах, потом на разных других, близких и далеких башнях. В чутком воздухе дрожали медленные волны протяжного гула и звона, как будто часы перекликались, переговаривались о тайнах прошлого и будущего. Старинные - били "перечасным боем" мно- жества малых колоколов, подзванивавших "в подголос" большому боевому колоколу, с охрипшею, но все еще тор- жественною, церковною музыкой; а новые голландские- отвечали им болтливыми курантами и модными танцами, "против манира, каковы в Амстердаме". И все эти древ- ние и новые звуки напоминали царевичу дальнее-дальнее детство. Он смежил глаза, и душа его погрузилась в полуза- бытье, в ту темную область между сном и явью, где оби- тают тени прошлого. Как пестрые тени проходят по белой стене, как солнечный луч проникает сквозь щель в темную комнату, проходили перед ним воспоминания - виденья. И над всеми царил один ужасающий образ - отец. И как путник, озираясь ночью с высоты, при блеске молнии, вдруг видит весь пройденный путь, так он, при страшном блеске этого образа, видел всю свою жизнь. Ему шесть лет. В старинной царской колымаге "на рыдванную стать", раззолоченной, но неуклюжей и тряс- кой, как простая телега, внутри обитой гвоздишным бар- хатом, со слюдяными затворами и тафтяными завесами, он сидит на руках бабушки, среди пуховых подушек и пухлых, как подушки, постельниц и мам. Тут же мать его, царица Авдотья. В подубруснике с жемчужными ряс- нами - у нее круглое, белое, всегда удивленное лицо, совсем как у маленькой девочки. Он глядит сквозь занавеску в открытое оконце колы- маги на триумфальное шествие войск по случаю Азов- ского похода. Ему нравится однообразная стройность пол- ков, блестящие на солнце медные пушки и грубо нама- леванные на щитах аллегории: два скованные турка и надписью: Ах! Азов мы потеряли И тем бедств себе достали. И в море синем, как синька, красный голый человек, "слывущий бог морской Нептунус" - на чешуйчатом зе- леном звере Китоврасе, с острогой в руках: Се, и аз поздравляю взятием Азова и вйм покоряюсь. Велико- лепным кажется ему в наряде римского воина ученый немец Виниус, гласящий российские вирши с высоты три- умфальных ворот в полуторасаженную трубу. В строю, рядом с простыми солдатами, идет Преоб- раженской роты бомбардир, в темно-зеленом кафтане с красными отворотами и в треугольной шляпе. Он ростом выше всех, так что виден издали. Алеша знает, что это отец. Но лицо у него такое юное, почти детское, что он кажется Алеше не отцом, а старшим братом, милым товарищем, таким же маленьким мальчиком, как он. Душ- но в старой колымаге, среди пуховых подушек и пухлых, как подушки, нянюшек-мамушек. Хочется на волю и солн- це, к этому веселому кудрявому быстроглазому мальчику. Отец увидел сына. Они улыбались друг другу, и серд- це Алеши забилось от радости. Царь подходит к дверям колымаги, открывает их, почти насильно берет сына из рук бабушки - мамы так и взахались - нежно, нежнее матери, обнимает, целует его; потом, высоко подняв на ру- ках, показывает войску, народу, и, посадив к себе на плечо, несет над полками. Сначала вблизи, потом все дальше и дальше, над морем голов, раздается, подобный веселому грому, тысячеголосый крик: - Виват! Виват! Виват! Здравствуй, царь с цареви- чем! Алеша чувствует, что все на него смотрят и любят его. Ему страшно и весело. Он крепко держится за шею отца, прижимается к нему доверчиво, и тот несет его бе- режно - небось, не уронит. И кажется ему, что все дви- жения отца - его собственные движения, вся сила отца - его собственная сила, что он и отец - одно. Ему хочется смеяться и плакать - так радостны крики наро- да и грохот пушек, и звон колоколов, и золотые главы соборов, и голубое небо, и вольный ветер, и солнце. Голо- ва кружится, захватывает дух - и он летит, летит прямо в небо, к солнцу. А из окна колымаги высовывается голова бабушки. Смешно и мило Алеше ее старенькое и добренькое смор- щенное личико. Она машет рукою и кричит, и молит, чуть не плачет: - Петенька, Петенька, батюшка! Не замай Олешеньку! И опять его укладывают нянюшки и мамушки в пухо- вую постельку, под мягкое одеяльце из кизылбашской золотой камки на собольих пупках, и баюкают, и нежат, чешут пяточки, чтобы слаще спалось, и укутывают, и укручивают, чтобы ветром на него не венуло, берегут, как зеницу ока, царское дитятко. Прячут, как красную девушку за вековыми запанами и завесами. Когда идет он в церковь, то со всех сторон несут полы суконные, чтоб ни- кто не мог видеть царевича, пока его не "объявят", по ста- рому обычаю; а как объявят, то из дальних мест люди бу- дут ездить нарочно смотреть на него, как на "дивовище". В низеньких теремных покойцах душно. Двери, ставни, окна, втулки тщательно обиты войлоком, чтоб ниоткуда не дунуло. На полу - также войлоки, "для тепла и мягкого хождения". Муравленые печки жарко натоплены. Пахнет гуляфною водкою и росным ладаном, которые подклады- вают в печные топли "для духу". Свет дневной, прони- кая сквозь слюду косящатых оконниц, становится янтар- но-желтым. Всюду теплятся лампады. Алеше темно, но покойно и уютно. Он как будто вечно дремлет и не мо- жет проснуться. Дремлет, слушая однообразные беседы о том, как "дом свой по Богу строить - все было бы уп- рятано, и причищено, и приметено, убережено от всякой пакости - не заплесневело бы, не загноилось - и всегда замкнуто, и не раскрадено, и не распрокужено, доброму была бы честь, а худому гроза"; и как "обрезки бережно беречи"; как рыбу прудовую в рогожку вертеть; рыжеч- ки, грузди моченые в кадушках держать - и теплою ве- рою в неразделимую Троицу веровать. Дремлет, под уны- лые звуки домры слепых игрецов домрачеев, которые вос- певают древние былины, и под сказки столетних стар- цев бахарей, которые забавляли еще деда его. Тишайше- го царя Алексея Михайловича. Дремлет и грезит наяву, под рассказы верховых богомольцев, нищих странничков о горе Афоне, острой-преострой, как еловая шишка - на самом верху ее, выше облаков, стоит Матерь Пресвятая Богородица и покровом ризы своей гору осеняет; о Симео- не столпнике, который, сам тело свое гноя, весь червями кишел; о месте рая земного, которое видел издали с кораб- ля своего Моислав-новгородец; и о всяких иных чудесах Божиих и наваждениях бесовских. Когда же Алешеньке станет скучно, то, по приказу бабушки, всякие дураки и дурки-шутихи, юродивые, девочки-сиротинки, валяются на полу, таскают друг друга за волосы и царапаются до крови. Или старушка сажает его к себе на колени и на- чинает перебирать у него пальчики, один за другим, от большого к мизинцу, приговаривая: "Сорока-ворона кашу варила, на порог скакала, гостей созывала; этому дала, этому дала, а этому не досталось - шиш на головку!" И бабушка щекочет его, а он смеется, отмахивается. Она обкармливает его жирными караваями и блинцами, и лу- ковниками, и левашниками, и оладийками в ореховом маслице, кисленькими, и драченою в маковом молоке, и белью можайскою, и грушею, и дулею в патоке. - Кушай, Олешенька, кушай на здоровье, светик мой! А когда у Алеши заболит животик, является баба знахарка, которая пользует малых детей шепотами, лечит травами от нутряных и кликотных болезней, горшки на брюха наметывает, наговаривает на громовую стрелку, да на медвежий ноготь, и от того людям бывает легкость. Едва чихнет, или кашлянет-поят малиною, натирают вин- ным духом с камфарою, или проскурняком в корыте парят. Только в самые Жаркие дни водят гулять в Красный Верхний сад, на взрубе береговой Кремлевской горы. Это подобие висячих садов - продолжение терема. Тут все ис- кусственно: тепличные цветы в ящиках, крошечные пру- ды в ларях, ученые птицы в клетках. Он смотрит на расстилающуюся у ног его Москву, на улицы, в которых никогда не бывал, на крыши, башни, колокольни, на дале- кое Замоскворечье, на синеющие Воробьевы горы, на лег- кие золотистые облака. И ему скучно. Хочется прочь из терема и этого игрушечного сада в настоящий лес, на поле, на реку, в неизвестную даль; хочется убежать, улететь - он завидует ласточкам. Душно, парит. Теплич- ные цветы и лекарственные травы - маерам, темьян, ча- бер, пижма, иссоп - пахнут пряно и приторно. Ползет синяя-синяя туча. Побежали вдруг тени, пахнуло свеже- стью, и брызнул дождь. Он подставляет под него лицо и руки, жадно ловит холодные капли. А нянюшки и ма- мушки уже ищут, кличут его: - Олешенька! Олешенька! Пойдем домой, дитятко! Ножки промочишь. Но Алеша не слушает, прячется в кусты сереборинни- ка. Запахло мятой, укропом, сырым черноземом, и влажная зелень стала темно-яркою, махровые пионы загорелись алым пламенем. Последний луч прорезал тучу-и солнце смешалось с дождем в одну золотую дрожащую сетку. У него уже промокли ноги и платье. Но любуясь, как в лужах крупные капли дробятся алмазною пылью, он скачет, пля- шет, бьет в ладоши и напевает веселую песенку под шум дождя, повторяемый гулким сводом водовзводной башни. Дождик, дождик, перестань! Мы поедем на Иордань, Богу молиться, Христу поклониться. Вдруг, над самой головой его, словно раскололась туча - сверкнула ослепляющая молния, грянул гром, и за- крутился вихрь. Он замер весь от ужаса и радости, как тогда, на плече у батюшки, в триумфованьи Азовской виктории. Вспомнился ему веселый кудрявый быстрогла- зый мальчик - и он почувствовал, что любит его так же, как эту страшную молнию. Голова закружилась, дух за- хватило. Он упал на колени и протянул руки к черному небу, боясь и желая, чтоб опять сверкнула молния еще грознее, еще ослепительнее. Но трепетные старческие руки уже подхватывают его, несут, раздевают, укладывают в постельку, натирают вин- ным духом с камфарою, дают внутрь водки-апоплектики и поят липовым цветом до седьмого пота, и укутывают, и укручивают. И опять он дремлет. И снится ему Ас- пид-зверь, живущий в каменных горах, лицо имеющий девичье, хобот змеиный, ноги василиска, коими желе- зо рассекает; ловят его трубным гласом, не стерпя ко- торого, он прокалывает себе уши и умирает, обливая камни синею кровью. Снится ему также Сирин птица райская, что поет песни царские, на востоке, в Эдемских садах пребывает, праведным радость возвещает, которую Господь им обещает; всяк человек, во плоти живя, не может слышать гласа ее, а ежели услышит, то весь пле- няется мыслью и, шествуя вслед, и слушая пение, умира- ет. И кажется Алеше, что идет он за поющим Сирином и, слушая сладкую песню, умирает, засыпает вечным сном. Вдруг точно буря влетела в комнату, распахнула две- ри, завесы, пологи, сорвала с Алеши одеяло и обдала его холодом. Он открыл глаза и увидел лицо батюшки. Но не испугался, даже не удивился, как будто знал и ждал, что он придет. С еще звеневшею в ушах райскою песнею Сирина, с нежною сонною улыбкой, протянул он руки, вскрикнул: "Батя! Батя! Родненький!"-вскочил и бро- сился к отцу на шею. Тот обнял его крепко, до боли, и прижал к себе, целуя лицо и шейку, и голые ножки, и все его теплое под ночною рубашечкой сонное тельце. Отец привез ему из-за моря хитрую игрушку: в ящике деревянном под стеклом три немки вощаные, да ребенок, а за ними зеркальце; внизу костяная ручка; ежели вер- теть ее, то и немки с ребенком вертятся, пляшут под музыку. Игрушка нравится Алеше. Но он едва взглянул на нее - и уже опять глядит, не наглядится на батюшку. Лицо у него похудело, осунулось, он возмужал, как будто еще вырос. Но Алеше кажется, что, хотя он и большой- большой, а все-таки маленький, все такой же, как прежде, веселый кудрявый быстроглазый мальчик. От него пахнет вином и свежим воздухом. - А у бати усики выросли. Да какие махонькие! Чуть видать... И с любопытством проводит он пальчиком над верх- нею губой отца по мягкому темному пуху. - А на бороде ямочка. Точь-в-точь, как у бабушки! Он целует его в ямочку. - А отчего у бати на руках мозоли? - От топора, Алешенька: корабли за морем строил. По- годи, ужо вырастешь, и тебя возьму с собою. Хочешь за море? - Хочу. Куда батя, туда и я. Хочу всегда с батей... - А бабушки не жаль? Алеша вдруг заметил в полуотворенных дверях пере- пуганное лицо старушки и бледное-бледное, точно мерт- вое, лицо матери. Обе смотрят на него издали, не смея подойти, и крестят его, и сами крестятся. - Жаль бабушки!..-проговорил Алеша и удивился, почему отец не спрашивает его также о матери. - А кого любишь больше, меня или бабушку? Алеша молчит, ему трудно решить. Но вдруг еще крепче прижимается к отцу и, весь дрожа, замирая от стыд- ливой нежности, шепчет ему на ухо: - Люблю батю. больше всех люблю!.. ...И сразу все исчезло - и теремные покойчики, и пуховая постелька, и мать, и бабушка, и нянюшки. Он точно провалился в какую-то черную яму, выпал, как птенец из гнезда, прямо на мерзлую жесткую землю. Большая холодная комната с голыми серыми стенами, с железными решетками в окнах. Он теперь уже не спит, а только всегда хочет спать и не может выспаться - будят слишком рано. Сквозь туман, который ест глаза, видны длинные казармы, желтые цейхгаузы, полосатые будки, земляные валы с пирамидами ядер, с жерлами пушек, и Сокольничье поле, покрытое талым серым снегом, под серым небом, с мокрыми воронами и галками. Слышна барабанная дробь, окрики военных экзерциций: Во фрунт! Мушкет на плечо! Мушкет на караул! Направо кругом! - и сухой треск ружейной пальбы, и опять барабанная дробь. С ним - тетка, царевна Наталья Алексеевна, старая дева с желтым лицом, костлявыми пальцами, которые пре- больно щиплют, и злыми колючими глазами, которые смотрят на него так, как будто хотят съесть: "У, парши- вый, Авдотькин щенок!"... Лишь долгое время спустя узнал он, что случилось. Царь, вернувшись из Голландии, сослал жену, царицу Авдотью, в Суздальский монастырь, где насильно постриг- ли ее под именем Елены, а сына взял из Кремлевских теремов в село Преображенское, в новый Потешный дво- рец. Рядом с дворцом - застенки Тайной Канцелярии, где производится розыск о стрелецком бунте. Там каж- дый день пылает более тридцати костров, на которых пытают мятежников. Наяву, или во сне было то, что ему вспоминалось по- том, он и сам не знал. Крадется, будто бы, ночью вдоль острых бревен забора, которым окружен тюремный двор. Оттуда слышатся стоны. Свет блеснул в щель между бревнами. Он приложил к ней глаз и увидел подобие ада. Огни горят горючие, Котлы кипят кипучие, Ножи точат булатные, Хотят тебя зарезати. Людей жарят на огне; подымают на дыбу и растяги- вают, так что суставы трещат; раскаленными докрасна железными клещами ломают ребра,- "подчищают ног- ти", колют под них разожженными иглами. Среди пала- чей - царь. Лицо его так страшно, что Алеша не узнает отца: это он и не он- как будто двойник его, оборотень. Он собственноручно пытает одного из главных мятежни- ков. Тот терпит все и молчит. Уже тело его - как окро- вавленная туша, с которой мясники содрали кожу. Но он все молчит, только смотрит прямо в глаза царю, как будто смеется над ним. Умирающий вдруг поднял голову и плюнул в глаза царю. - Вот тебе, собачий сын. Антихрист!.. Царь выхватил кортик из ножен и вонзил ему в горло. Кровь брызнула царю в лицо. Алеша упал без чувств. Утром нашли его солдаты под забором, на краю канавы. Он долго пролежал больным, без памяти. Едва оправившись, присутствовал, по воле батюшки, на торжественном посвящении дворца Лефорта богу Баху- су. Алеша - в новом немецком кафтане с жесткими фал- дами на проволоках, в огромном парике, который давит голову. Тетка - в пышном роброне. Они в особой комнате, смежной с тою, где пируют гости. Тафтяные завесы, по- следний остаток теремного затвора, скрывают их от го- стей. Но Алеше видно все: члены всепьянейшего собора, несущие, вместо священных сосудов, кружки с вином, фля- ги с медом и пивом; вместо Евангелия - открывающий- ся в виде книги погребец со склянками различных во- док; курящийся в жаровнях табак - вместо ладана. Вер- ховный жрец, князь-папа, в шутовском подобье патриар- шей ризы, с нашитыми игральными костями и картами, в жестяной митре, увенчанной голым Вакхом, и с посохом, украшенным голою Венерою, благословляет гостей двумя чубуками, сложенными крест-накрест. Начинается попой- ка. Шуты ругают старых бояр, бьют их, плюют им в лицо, обливают вином, таскают за волосы, режут насильно бо- роды, выщипывают их с кровью и мясом. Пиршество ста- новится застенком. Алеше кажется, что он все это видит в бреду. И опять не узнает отца: это двойник его, оборотень. "Светлопорфирный великий государь царевич Алексей Петрович, сотворив о Безначальном альфы начало, и в не- много ж времени, совершив литер и слогов учение, по обычаю аз-буки, учит Часослов",- доносил царю "послед- нейший раб", Никишка Вяземский, царевичев дядька. Он учил Алешу по Домострою, "как всякой святыни касать- ся: чудотворные образа и многоцелебные мощи целовать с опасением и губами не плескать, и дух в себе удержи- вать, ибо мерзко Господу наш смрад и обоняние; просви- ру святую вкушать бережно, крохи наземь не уронить, зубами не откусывать, как прочие хлебы, но, уламываючи кусочками, класть в рот и есть с верою и со страхом". Слушая эти наставления, Алеша вспоминал, как во дворце Лефорта перед бесстыжею немкою Монсихой пьяный Ни- кишка, вместе с князем-папою и прочими шутами, отпля- сывал вприсядку под свист "весны" и кабацкую песенку: На поповском лугу, их! вох! Потерял я дуду, их! вох! Ученый немец, барон Гюйссен представил царю Ме- thodus instructionis, "Наказ, по коему тот, ему же учение его высочества государя царевича поверено будет, посту- рать имеет". "В чувстве и сердце любовь к добродетелям всегда насаждать и утверждать, також о том трудиться, дабы ему отвращение' и мерзость ко всему, еже пред Б