огом зло- деяние именуется, внушено, и из того происходящие тяж- кие последствия основательно представлены и прикладами из Божественного Писания и светских гисторий освиде- тельствованы были. Французскому языку учить, который ни чрез что иное лучше, как чрез повседневное обходи- тельство, изучен быть может. Расцвеченные маппы геогра- фические показывать. К употреблению цыркуля помалу приучать, изрядство и пользу геометрии представлять. Начало к военным экзерцициям, штурмованью, танцова- нью и конской езде учинить. К доброму русскому шти- лю, то есть слогу приводить. Во все почтовые дни фран- цузские куранты с Меркурием гисторическим прилежно читать, и купно о том политические и нравоучительные напоминания представлять. Телемака к наставлению его высочества, яко зерцало и правило предбудущего его пра- вительства, во всю жизнь употреблять. А дабы непре- станным учением и трудами чувств не наскучить, к забаве игру труктафель в умеренное употребление привесть. Все труды сии возможно в два года удобно отправить и потом его высочество в науках к совершенству приводить, без по- теряния времени, дабы он к основательному известию при- ступить мог: о всех делах политических в свете; о истинной пользе сего государства; о всех потребных искусствах, яко- же фортификации, артиллерии, архитектуре гражданской, навигации и прочее, и прочее - к наивящей его величества радости и к собственной его высочеств, бессмертной славе". Для исполнения Наказа выбрали первого попавшегося немца. Мартына Мартыновича Нейбауера. Он учил Алешу правилам "европейских кумплиментов и учтивств", по книжке "Юности честное зерцало". "Наипаче всего должны дети отца в великой чести содержать. И когда от родителей что им приказано, всегда шляпу в руках держать и не с ним в ряд, но немного уступя, позади оных, к стороне стоять, подобно яко паж некото- рый, или слуга. Также встретившего, на три шага не до- шед и шляпу приятным образом сняв, поздравлять. Ибо лучше, когда про кого говорят: он есть вежлив, смирен- ный кавалер и молодец, нежели когда скажут: он есть спесивый болван. На стол, на скамью, или на что иное не опираться, и не быть подобным деревенскому мужику, который на солнце валяется. Младые отроки не должны носом храпеть и глазами моргать. И сия есть не малая гнусность, когда кто часто сморкает, яко бы в трубу тру- бит, или громко чихает, и тем других людей, или в церкви детей малых устрашает. Обрежь ногти, да не явятся, яко бы оные бархатом обшиты. Сиди за столом благочинно, прямо, зубов ножом не чисти, но зубочисткою, и одною рукою прикрой рот, когда зубы чистишь. Над ествою не чавкай, как свинья, и головы не чеши, ибо так делают кре- стьяне. Младые отроки должны всегда между собою иност- ранными языками говорить, дабы тем навыкнуть могли, и можно бы их от других незнающих болванов распознать". Так пел в одно ухо царевичу немец, а в другое - рус- ский: "Не плюй, Олешенька, направо - там ангел хра- нитель; плюй налево - там бес. Не обувай, дитятко, ле- вую ножку наперед правой - грешно. Собирай в бумажку и храни ноготки свои стриженные, было бы чем на гору Сионскую, в царство небесное лезть". Немец смеялся над русским, русский над немцем - и Алеша не знал, кому верить. "Горделивый студент, мещанский сын из Гданска" ненавидел Россию. "Что это за язык? - говаривал он.- Риторики и грамматики на этом языке быть не может. Сами русские попы не в силах объяснить, что они в церкви читают. От русского языка одно непросвещение и неве- жество!" Он всегда был пьян и, пьяный, еще пуще ругался: - Вы-де ничего не знаете, у вас все варвары! Собаки, собаки! Гундсфоты!.. Сукины дети, подлецы (нем. Hundsfott). Русские дразнили немца "Мартынушкой - мартыш- кою" и доносили царю, что "вместо обучения государя царевича, он, Мартын, подает ему злые приклады, сочи- няет противность к наукам и к обхождению с иностран- ными". Алеше казалось, что оба дядьки - и русский, и немец - одинаковые хамы. Так надоест, ему, бывало, Мартын Мартынович за день, что ночью снится в виде ученой мартышки, кото- рая, по правилам европейских кумплиментов и учтивств, кривляется перед Юности честным зерцалом. Кругом стоят, как на стенах Золотой палаты с иконописными ликами, древние московские цари, патриархи, святители. А Мартышка смеется над ними, ругается: "Собаки, со- баки! Гундсфоты! Вы все ничего не знаете, у вас все вар- вары!" И чудится Алеше сходство этой обезьяньей морды с искаженным судорогой, лицом не царя, не батюшки, а i того, другого, страшного двойника его, оборотня. И мох- натая лапа тянется к Алеше и хватает его за руку, и тащит. И опять он проваливается, теперь уже на самый край света, на плоское взморье со мшистыми кочками ржавых болот, с бледным, точно мертвым, солнцем, с низким, точно подземным, небом. Здесь все туманно, похоже на призрак. И он сам себе кажется призраком, как будто умер давно и сошел в страну теней. Тринадцати лет записан царевич в солдаты бомбар- дирской роты и взят в поход под Нотебург. Из Ноте- бурга в Ладогу, из Ладоги в Ямбург, в Копорье, в Нарву,- всюду таскают его за войском в обозе, чтоб приучить к военным экзерцициям. Почти ребенок, терпит он со взрос- лыми опасности, лишения, холод, голод, бесконечную усталость. Видит кровь и грязь, все ужасы и мерзости войны. Видит отца, но мельком, издали. И каждый раз, как увидит - сердце замрет от безумной надежды: вот подойдет, подзовет, приласкает. Одно бы слово, один взор - и Алеша ожил бы, понял, чего хотят от него. Но отцу все некогда: то шпага, то перо, то циркуль, то топор в руке его. Он воюет со Шведом и вбивает первые сваи, строит первые домики Санкт-Питерсбурха. "Милостивый мой Государь Батюшка, прошу у тебя, Государя, милости, прикажи о своем здравии писанием посетить, мне во обрадование, чего всегда слышать усердно желаю. Сынишко твой Алешка благословения твоего прошу и поклонение приношу. Из Питербурха. 25 августа 1703". И в письмах, которые пишет под диктовку учителя, не смеет прибавить сердечного слова - ласки или жалобы. Одинокий, одичалый, запуганный, растет, как под за- бором полковых цейхгаузов или в канаве сорная трава. Нарва взята приступом. Царь, празднуя победу, де- лает смотр войскам, при пушечной пальбе и музыке. Ца- ревич стоит перед фронтом и видит издали, как подхо- дит к нему юный великан с веселым и грозным лицом. Это он, он сам - не двойник, не оборотень, а настоящий прежний родной батюшка. Сердце у мальчика бьется, замирает опять от безумной надежды. Глаза их встре- тились - и точно молния ослепила Алешу. Подбежать бы к отцу, броситься на шею, обнять и целовать, и пла- кать от радости. Но резко и отчетливо, как барабанная дробь, раз- даются слова, подобные словам указов и артикулов: - Сын! Для того я взял тебя в поход, чтобы ты ви- дел, что я не боюсь ни трудов, ни опасностей. Понеже я, как смертный человек, сегодня или завтра могу умереть, то помни, что радости мало получишь, ежели не будешь моему примеру следовать. Никаких трудов не щади для блага общего. Но если разнесет мои советы ветер, и не захочешь делать то, что я желаю, то не признаю тебя своим сыном и буду молить Бога, чтоб Он тебя наказал и в сей, и в будущей жизни... Отец берет Алешу за подбородок двумя пальцами и смотрит ему в глаза пристально. Тень пробегает по лицу Петра. Как будто в первый раз увидел он сына: этот сла- бенький мальчик, с узкими плечами, впалою грудью, упря- мым и угрюмым взором - его единственный сын, наслед- ник престола, завершитель всех его трудов и подвигов. Полно, так ли? Откуда взялся этот жалкий заморыш, гал- чонок в орлином гнезде? Как мог он родить такого сына? Алеша весь сжался, съежился, как будто угадывал все, что думал отец, и был виноват перед ним неизвест- ною, но бесконечною виною. Так стыдно и страшно ему, что он готов разреветься, как маленький мальчик, в виду всего войска. Но, сделав над собой усилие, дрожащим голоском лепечет заученное приветствие: - Всемилостивейший государь батюшка! Я еще слиш- ком молод и делаю, что могу; но уверяю ваше величество, что, как покорный сын, я буду всеми силами стараться подражать вашим деяниям и примеру. Боже сохрани вас на многие годы в постоянном здравии, дабы еще долго я мог радоваться столь знаменитым родителем... По наставлению Мартына Мартыновича, шляпу сняв "приятным образом, как смиренный кавалер", он делает немецкий "кумплимент": - Meines gnadigsten Papas gehorsamster Diener und Sohn Моего досточтимого батюшки покорнейший слуга и сын (нем.). И чувствует себя перед этим исполином, прекрасным, как юный бог, маленьким уродцем, глупою мартышкою. Отец сунул ему руку. Он поцеловал ее. Слезы брыз- нули из глаз Алеши, и ему показалось, что отец с отвра- щением, почувствовав теплоту этих слез, отдернул руку. Во время триумфального входа войск в Москву, 17 де- кабря 1704 года, По случаю Нарвской победы, царевич шел в строевом Преображенском платье, с ружьем, как простой солдат. Была стужа. Озяб, чуть не замерз. Во дворце, за обычной попойкой, первый раз в жизни выпил стакан водки, чтобы согреться, и сразу охмелел. Голова закружилась, в глазах потемнело. Сквозь эту тьму, с мутно зелеными и красными, быстро вертящимися, пере- плетающимися кругами, видел ясно только лицо батюшки, который смотрел на него с презрительной усмешкою. Алеша почувствовал боль нестерпимой обиды, Шатаясь, встал он, подошел к отцу, посмотрел на него исподлобья, как затравленный волчонок, хотел что-то сказать, что-то сделать, но вдруг побледнел, слабо вскрикнул, покачнул- ся и упал к ногам отца, как мертвый. Уже временная жизнь моя старостью кончается, безгласием, и глухотою, и слепотою. Того ради милости прошу уволить меня от ключарства, отпустить на покой во святую обитель... Погруженный в воспоминания, царевич не слышал однообразно журчащих слов о. Ивана, который, выйдя из кельи, сел снова рядом с ним на лавочку. - Еще и домишко мой, и домовые пожитчонки, и рухледишко излишний продал бы, и двух сироток, у меня живущих, племянниц моих безродных, управить бы в какой монастырь. А что приданого соберется, то принести бы вкладу в обитель, дабы мне, грешному, не туне ясти монастырские хлеба, и дабы то от меня приято было, как от вдовицы Евангельской две лепты. И пожить бы мне еще малое время в безмолвии и в покаянии, доколе Божьим повелением не взят буду от здешней в грядущую жизнь. А лета мои мню быть при смерти моей, понеже и родитель мой, в сих летах быв, преставился... Очнувшись, как от глубокого сна, царевич увидел, что давно уже ночь. Белые башни соборов сделались воздушно- голубыми, еще более похожими на исполинские цветы, райские лилии. Золотые главы тускло серебрились в черно- синем звездном небе. Млечный путь слабо мерцал. И в дуновении горней свежести, ровном, как дыхание спя- щего, сходило на землю предчувствие вечного сна - ти- шина бесконечная. И с тишиной сливались медленно журчавшие слова о. Ивана: - Отпустили б меня на покой во святую обитель, пожить бы в безмолвии, доколе не взят буду от здешней в грядущую жизнь... Он говорил еще долго, умолкал, опять говорил; ухо- дил, возвращался, звал царевича ужинать. Но тот ничего не видел и не слышал. Опять смежил глаза и погрузился в забвенье, в ту темную область между явью и сном, где обитают тени прошлого. Опять проходили перед ним вос- поминанья - видения, образ за образом, как длинная цепь звено за звеном; и над всеми царил один ужасаю- щий образ - отец. И как путник, озираясь ночью с высо- ты при блеске молнии, вдруг видит весь пройденный путь, так он, при страшном блеске этого образа, видел всю свою жизнь. Ему семнадцать лет - те годы, когда на прежних московских царевичей, только что "объявленных", люди съезжались смотреть, как на "дивовище". А на Алешу уже взвален труд непосильный: ездит из города в город, закупает провиант для войска, рубит и сплавляет лес для флота, строит фортеции, печатает книги, льет пушки, пишет указы, набирает полки, отыскивает кроющихся недорослей под страхом смертной казни, почти ребенок, над такими же ребятами, как он, "без всякого пардона, чи- нит экзекуцию", сам накрепко смотрит за всем, "дабы фаль- шиво не было", и посылает батюшке точнейшие реляции. От немецких склонений к болверкам, Крепостным валам, бастионам. от болверков к попойкам, от попоек к сыску беглых - голова кругом идет. Чем больше старается, тем больше требуют. Ни сроку, ни отдыху. Кажется, издохнет от усталости, как загнанная лошадь. И знает, что напрасно все - "на ба- тюшку не угодит никто ничем". В то же время учится, как школьник. "Недели две будем твердить одного немецкого языка, чтоб склонениям в твердость было, а потом будем учить французского и арифметики. А учение бывает по вся дни". Наконец, надорвался. В январе 1709 года, в великие морозы, когда отводил из Москвы к отцу в Украину, в город Сумы, пять полков, которые сам набрал, и которые должны были участвовать в Полтавском бою, по доро- ге простудился, заболел и несколько недель пролежал без памяти - "отчаян был в смерть". Очнулся в солнечный день ранней весны. Вся комната залита косыми лучами желтого света. За окнами еще снеж- ные сугробы. Но с ледяных сосулек уже падают капли. Журчат весенние воды, и в небесах звенит, как колоколь- чик, песня жаворонка. Алеша видит над собой склонен- ное лицо батюшки, прежнее, милое, полное нежностью. - Светик мой родненький, легче ли?.. Не имея сил ответить, Алеша только улыбается. - Ну, слава Богу, слава Богу!- крестится отец бла- гоговейно.- Помиловал Господь, услышал молитвы мои. Теперь, небось, поправишься! Царевич узнал впоследствии, что батюшка не отходил от него во время болезни, забросил все свои дела, ночей не спал. Когда становилось ему хуже, назначал молеб- ствия и дал обет построить церковь во имя св. Алексия Человека Божия. Наступили радостные медленные дни выздоровления. Алеше казалось, что ласки отца, как солнечный свет и тепло, исцеляют его. В блаженной истоме, со сладостной слабостью в теле, целыми днями лежал неподвижно, смот- рел и не мог насмотреться на простое величавое лицо батюшки, на светлые страшные милые очи, на прелестную, как будто немного лукавую, улыбку женственно-тонких, извилистых губ. Отец не знал, как приласкать Алешу, как угодить ему. Однажды подарил собственного изделия, точе- ную из слоновой кости табакерку, с надписью: Малое, только oт доброго сердца. Царевич хранил ее долгие годы, и каждый раз, бывало, как взглянет на нее,- что-то острое, жгучее, подобное безмерной жалости к отцу, пронзит ему сердце. В другой раз, тихонько гладя сыну волосы, Петр про- говорил смущенно и робко, точно извиняясь: - Ежели сказал я тебе, или сделал что огорчитель- ное, то для Бога, не имей о том печали. Прости, Алеша. В трудном житии и малая противность приводит в сердце. А житие мое истинно трудно: не с кем ни о чем подумать! Ни единого помощника!.. Алеша, как бывало в детстве, обвил отцу шею руками, и весь дрожа, замирая от стыдливой нежности, шепнул ему на ухо: - Батя милый, родненький, люблю, люблю!.. Но по мере того. как возвращался он к жизни, отец уходил от него. Словно положен был на них беспощадный зарок: быть вечно друг другу родными и чуждыми, тайно друг друга любить, явно ненавидеть. И все пошло опять по-старому: сбор провианта, сыск бег- лых, литье пушек, рубка лесов, строенье болверков, скитанье из города в город. Опять работает, как каторжный. А батюш- ка все недоволен, все ему кажется, сын ленится- "дела ос- тавив, ходит за бездельем". Иногда Алеше хочется напом- нить ему о том, что было в Сумах. Но язык не поворачивается. "Зоон! Объявляем вам ехать в Дрезден. Между тем приказываем, чтобы вы, будучи там, честно жили и при- лежали больше учению, а именно языкам, геометрии и фортификации, также отчасти и политических дел. А когда геометрию и фортификацию окончишь, отпиши к нам". В чужих краях жил покинутый всеми изгнанником. Отец опять забыл о нем. Вспомнил, чтобы женить. Не- веста, дочь Вольфенбюттельского герцога Шарлотта, не нравилась царевичу. Ему не хотелось жениться на ино- земке. "Вот жену мне на шею чертовку навязали!"-ру- гался он, пьяный. Перед свадьбою должен был вести унизительный торг о приданом. Царь старался оттягать у немцев каждый грош. Прожив с женою полгода, покинул ее для новой "во- локиты": из Штетина в Мекленбург, из Мекленбурга в Або, из Або в Новгород, из Новгорода в Ладогу - опять бесконечная усталость, бесконечный страх. Этот страх перед каждым свиданьем с отцом возра- стал до безумного ужаса. Подходя к дверям батюшкиной комнаты, царевич шептал, крестясь: "Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его"; бессмысленно твердил урок навигации, не в силах запомнить варварских слов: круп-камеры, балк-вегерсы, гайген-блокены, анкар-штоки,- и щупал на груди ладанку, подарок няни, с наговорен- ною травкою, вмятою в воск, и бумажкою, на которой написан был древний заговор - для умягчения сердца родительского: "На велик день я родился, тыном железным оградился и пошел я к своему родимому батюшке. Загневался мой родимый родушка, ломал мои кости, щипал мое тело, топ- тал меня в ногах, пил мою кровь. Солнце ясное, звезды светлые, море тихое, поля желтые - все вы стоите смирно и тихо; так был бы тих и смирен мой родимый батюшка, по вся дни, по вся часы, в нощи и полунощи". - Ну, брат, нечего сказать, изрядная фортеция!- разглядывая поданный сыном чертеж, пожимал плечами отец.- Многому ты, видно, в чужих краях научился. Алеша окончательно терялся, пугался, как провинив- шийся школьник перед розгою. Чтоб избавиться от этой пытки, принимал лекарства, "притворял себе больным". Ужас превращался в ненависть. Перед Прутским походом царь тяжело заболел - "не чаял живота себе". Когда царевич узнал об этом, у него впервые промелькнула мысль о возможной смерти отца, вместе с радостью. Он испугался этой радости, отогнал ее, но истребить не мог. Она притаилась где-то в самой глубине души его, как зверь в засаде. Однажды, во время попойки, когда царь, по обыкно- вению, ссорил пьяных, чтоб узнать из перебранки тайные мысли своих приближенных, царевич, тоже пьяный, за- говорил о делах государственных, об угнетении народа. jite- Все притихли, даже шуты перестали галдеть. Царь слу- шал внимательно. У Алеши сердце замирало от надежды: чTо, если поймет, послушает? - Ну, полно врать!- вдруг остановил его царь, с тою усмешкою, которая была так знакома и ненавистна Але- шe.- Вижу, брат, что ты политичные и гражданские дела столь остро знаешь, сколь медведь играть на органах... И, отвернувшись, сделал знак шутам. Они опять за- галдели. Князь Меншиков, пьяный, с другими вельмо- жами пустился в пляс. Царевич все еще что-то говорил, кричал срывающимся голосом. Но отец, не обращая на него внимания, прито- пывал, прихлопывал, подсвистывал пляшущим: Тары-бары, растобары, Белы снеги выпадали, Серы зайцы выбегали. Ой, жги! Ой, жги! И лицо у него было солдатское, грубое - лицо того, кто писал: "неприятелю от нас добрый трактамент был, что и младенцев немного оставили". Запыхавшийся от пляски Меншиков остановился вдруг перед царевичем, руки в боки, с наглою усмешкою, в ко- торой отразилась усмешка царя. - Эй, царевич!-крикнул светлейший, произнося "царе- вич", по своему обыкновению, так, что выходило "псаревич". - Эй, царевич Федул, что ты губы надул? Ну-ка, с нами попляши! Алеша побледнел, схватился за шпагу, но тотчас опомнился и, не глядя на него, проговорил сквозь зубы: - Смерд!.. - Что? Что ты сказал, щенок?.. Царевич обернулся, посмотрел ему прямо в глаза и произнес громко: - Я говорю: смерд! Смерда взгляд хуже брани... В то же мгновение мелькнуло перед Алешею искажен- ное судорогой лицо батюшки. Он ударил сына по лицу так, что кровь полилась изо рта, из носу; потом схватил его за горло, повалил на пол и начал душить. Старые сановники, Ромодановский,. Шереметев, Долгорукие, ко- торым царь сам поручил удерживать его в припадках бешенства, бросились к нему, ухватили за руки, оттащили от сына - боялись, что убьет. Дабы "учинить сатисфакцию" светлейшему, царевича выгнали из дома и поставили на караул у дверей, как ставят в угол школьника. Была зимняя ночь, мороз и вьюга. Он - в одном кафтане, без шубы. На лице слезы и кровь замерзали. Вьюга выла, кружилась, точно пела и пля- сала, пьяная. И за освещенными окнами дома, тоже пля- сала и пела пьяная старая шутиха, князь-игуменья Ржев- ская. С диким воем вьюги сливалось дикая песня: Меня матушка плясамши родила, А крестили во царевом кабаке, А купали во зеленыим вине. Такая тоска напала на Алешу, что он готов был раз- мозжить себе голову о стену. Вдруг, в темноте, кто-то сзади подкрался к нему, на- кинул на плечи шубу, потом опустился перед ним на колени и начал целовать ему руки-точно лизал их ласковый пес. То был старый солдат Преображенской гвардии, случай- ный товарищ Алеши по караулу, тайный раскольник. Старик смотрел ему в глаза с такою любовью, что, видно, готов был за него отдать душу свою, и плакал, и шептал, словно молился за него. - Государь царевич, свет ты наш батюшка, солнышко красное! Сиротка бедненький-ни отца, ни матери. Со- храни тебя Отец Небесный, Матерь Пречистая!.. Отец бивал Алешу не раз, и без чинов кулаками, и по чину дубинкою. Царь делал все по-новому, а сына бил по-старому, по Домострою о. Сильвестра, советника царя Грозного, сыноубийцы: "Не дай сыну власти в юности, но сокруши ребро, донележе ростет; аще бо жезлом его биеши, то не умрет, но здравее будет". Алеша чувствовал животный страх побоев - "убьет, искалечит" - но к душевной боли и стыду привык. По- рой загоралась в нем злобная радость. "Ну, что ж, бей! Не меня, себя срамишь"- как будто говорил он отцу, глядя на него бесконечно-покорным и бесконечно-дерзким взглядом. Но, должно быть, отец догадался об этом; он пре- кратил побои и придумал злейшее: перестал говорить с ним вовсе. Когда Алеша сам заговаривал,- молчал, точно не слышал, и глядел на него, как на пустое место. Молча- ние длилось недели, месяцы, годы. Он чувствовал его всегда, везде, и с каждым днем оно становилось все не- стерпимее. Оскорбительнее всякой брани, страшнее вся- ких побоев. Оно казалось ему медленным убийством - такою жестокостью, которой не простят ни люди, ни Бог. Это молчание было конец всего. Дальше - ничего, кроме мрака, и во мраке - мертвое, неподвижное, точно каменная маска, лицо батюшки, каким видел он его в послед- ний раз. И мертвые слова из мертвых уст: "Яко уд ган- гренный отсеку, как со злодеем поступлю!" ..... Нить воспоминаний оборвалась. Он очнулся и открыл глаза. Ночь все так же тиха; так же синеют белые башни соборов; золотые главы тускло серебрятся в черном звезд- ном небе; млечный путь слабо мерцает. И в дуновении горней свежести, ровном, как дыхание спящего, с неба на землю сходит предчувствие вечного сна - тишина беско- нечная. Царевич испытывал в это мгновение как будто уста- лость всей своей жизни; спину, руки, ноги, все члены ло- мило; кости ныли от усталости. Хотел встать, но не было сил, только руки поднял к небу и простонал, точно позвал Того, Кто мог ответить: - Боже мой! Боже мой!.. Но никто не ответил. Молчанье было на земле и на небе, как будто и Отец Небесный покинул его, так же, как земной. Он закрыл лицо руками, склонился головой на камен- ную лавку и заплакал, сначала тихо, жалобно, как пла- чут брошенные дети; потом - все громче и громче, все безумнее. Рыдал и бился головой о камни и кричал от обиды, от возмущения, от ужаса. Плакал о том, что нет отца - и в этом плаче был вопль Голгофы, вечный вопль Сына к Отцу: Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оставил? Вдруг услышал, как тогда, зимнею ночью, на карауле, что кто-то в темноте подошел к нему, склонился и обнял. То был о. Иван, старый ключарь Благовещенский. -Что ты, родимый? Господь с тобой! Кто обидел тебя, светик мой?.. - Отец!.. Отец!..- мог только простонать Алеша. Старик понял все. Тяжело вздохнул, помолчал, по- том зашептал с такою безнадежною покорностью, что, казалось, устами его говорит сама дряхлая мудрость веков. - Что делать, Алешенька? Смирись, смирись, ди- тятко! Плетью обуха не перешибешь. С царем не поспо- ришь. Бог на небе, царь на земле. Несудима воля цар- ская. Одному Богу государь ответ держит. А он тебе не только царь, но и отец богоданный... - Не отец, а злодей, мучитель, убийца!- крикнул Алеша.- Будь он проклят, будь он проклят, изверг!.. - Государь царевич, ваше высочество, не гневи Бога, не говори слов неистовых! Велика власть отчая. И в Пи- сании сказано: чти отца своего... Царевич перестал вдруг плакать, быстро обернулся и посмотрел на старика долго, пристально. - А ведь и другое тоже, батька, в Писании сказано: не приидох вложити мир, но рать и нож - при- идох разлучити человека сына от отца. Слышишь, старик? Господь разлучил меня от отца моего! От Гос- пода я - рать и нож в сердце родшаго мя, я - суд и казнь ему от Господа! Не за себя я восстал, а за церковь, за цар- ство, за весь народ христианский! Ревнуя, поревновал о Господе! И не смирюсь, не покорюсь ему - даже до смерти! Тесно нам обоим в мире! Или он, или я!.. С лицом, искаженным судорогой, с трясущейся нижнею челюстью, с глазами, горящими грозным огнем, он стал похож на отца внезапным, точно призрачным, сходством. Старик смотрел на него в ужасе, как на одержимого, и крестил его, и сам крестился, и качал головою, и шам- кал дряхлыми устами слова дряхлой мудрости: - Смирись, смирись, дитятко! Покорись отцу!.. И казалось, древние стены Кремля, и дворцы, и со- боры, и самая земля с гробами отцов - здесь все повто- ряло: "Смирись, смирись!" Когда царевич вошел в дом ключаря Благовещенского, сестра его, Алешина кормилица, старушка Марфа Афа- насьевна, взглянув на лицо его, подумала, что он болен. Она еще больше перепугалась, когда он отказался от ужи- на и прошел прямо в спальню. Старушка хотела было напоить его липовым цветом и натереть камфарою с вин- ным духом. Чтоб успокоить ее, он должен был принять водки-апоплектики. Собственными руками она уложила его в постель, мягкую-премягкую, с целою горою пухо- виков и подушек, в такой он уже давно не спал. Так мирно теплилась лампада перед образом; веяло таким знакомым запахом сушеных лекарственных трав, кипариса и ладана; так усыпителен был шепот старушки, которая сказывала старые детские сказки об Иване царевиче и сером волке, о петушке-золотом-гребешке, о лапте, пу- зыре да соломинке, что хотели вместе реку перейти, со- ломинка сломалась, лапоть потонул, а пузырь дулся, дулся и лопнул; - что Алеше казалось сквозь дремоту, будто бы он, маленький мальчик, лежит в своей постельке, у бабуш- ки в тереме, и всего, что было, не было, и не Марфа Афа- насьевна, а бабушка склоняется над ним, укрывает его, уку- тывает, укручивает, и крестит, и шепчет: "Спи, свет Оле- шенька, спи с Богом, дитятко". И тихо, тихо. И Сирин, птица райская, поет песни царские. И слушая сладкое пе- ние, он, точно умирает, засыпает вечным сном без сновидений. Но перед утром приснилось ему, будто бы идет он в Кремле, по Красной площади, среди народа, совершая Шествие на Осляти в Неделю Ваий - Воскресение Вербное. В большом царском наряде, в златой порфире, златом венце и бармах Мономаха, ведет за повод Осля, на кото- ром сидит патриарх, старенький-старенький, седенький, весь белый, светлый от седины. Но вглядевшись присталь- нее, Алеша видит, что это не старик, а юноша в одежде белой, как снег, с лицом, как солнце,- Сам Христос. На- род не видит или не узнает Его. У всех лица страшные, серые, землистые, как у покойников. И все молчат - та- кая тишина, что Алеша слышит, как бьется его собствен- ное сердце. И небо тоже страшное, полное трупною се- ростью, как перед затмением солнца. А под ногами у него все вертится горбун, в треуголке, с глиняной трубкою в зубах, и дымит ему прямо в нос вонючим голландским канастером, и что-то лопочет, и нагло ухмыляется, ука- зывая пальцем туда, откуда доносится растущий, прибли- жающийся гул, подобный гулу урагана. И видит Алеша, что это - встречное шествие: протодиакон всепьянейшего собора, царь Петр Алексеевич, ведет за повод, вместо осляти, невиданного зверя; на звере сидит некто с темным ликом; Алеша рассмотреть его не может, но кажется, что он похож на плута Федоску и на Петьку-вора, Петьку-хама, только страшнее, гнуснее обоих; а перед ними-бесстыжая голая девка, не то Афроська, не то петербургская Венус. Встречное шествие, звонят во все колокола и в самый боль- шой, на Иване Великом, называемый Ревутом. И народ кри- чит, как на бывшей свадьбе князя-папы, Никиты Зотова. - Патриарх женился! Патриарх женился! Да здрав- ствует патриарх с патриаршею! И падая ниц, поклоняется Зверю, Блуднице и Хаму Грядущему: - Осанна! Осанна! Благословен Грядый! Покинутый всеми, Алеша - один со Христом, среди обезумевшей черни. И дикое шествие мчится прямо на них, с криком и гиком, с мраком и смрадом, от которого чернеет золото царских одежд и самое солнце Лика Хри- стова. Вот налетят, раздавят, растопчут, все сметут - и станет на месте святом мерзость запустения. Вдруг все исчезло. Он на берегу широкой пустынной реки, как будто на большой дороге из Польши в Украину. Поздний вечер поздней осени. Мокрый снег, черная грязь. Ветер срывает последние листья с дрожащих осин. Нищий в лохмотьях, озябший, посиневший, просит жалобно: "Христа ради, копеечку!" - "Вишь, клейменый,- ду- мает Алеша, глядя на руки и ноги его с кровавыми яз- вами,- должно быть, беглый из рекрут". И так жалеет "малаго озяблаго", что хочет дать ему не копеечку, а семь гульденов. Вспоминает во сне, что записал в путевом днев- нике, среди прочих расходов: "22 ноября - За перевоз через реку 3 гульдена; за постой в жидовской корчме 5 гульденов; малому озяблому 7 гульденов". Уже протяги- вает руку нищему - вдруг чья-то грубая рука ложится на плечо Алеши, и грубый голос, должно быть, карауль- ного солдата при шлагбауме, говорит: - За подаянье милостыни штрафу пять рублев, а ни- щих, бив батожьем, и ноздри рвав, ссылать на Рогервик. - Смилуйся.- молит Алеша.- Лисицы имеют норы, и птицы - гнезда, а Сей не имеет, где приклонить голову... И вглядываясь в малого озяблого, видит, что лицо Его, как солнце, что это - Сам Христос. "Мой сын! Понеже, когда прощался я с тобою и спрашивал тебя о резолюции твоей на известное дело, на что ты всегда одно говорил, что к наследству быть не можешь за сла- бостью своею и что в монастырь удобнее желаешь; но я тогда тебе говорил, чтобы еще ты подумал о том гораздо и писал ко мне, какую возьмешь резолюцию, чего я ждал семь месяцев; но по ся поры ничего о том не пишешь. Того для, ныне (понеже время довольное на размышление имел), по получении сего письма, немедленно резолюцию возьми - или первое, или другое. И буде первое возь- мешь, то более недели не мешкай, приезжай сюда, ибо еще можешь к действам поспеть. Буде же другое возь- мешь, то отпиши, куды и в которое время, и день (дабы я покой имел в своей совести, чего от тебя ожидать могу). А сего доносителя пришли с окончанием: буде по пер- вому, то когда выедешь из Питербурха; буде же другое, то когда совершишь. О чем паки подтверждаем, чтобы сие конечно учинено было, ибо я вижу, что только время проводишь в обыкновенном своем неплодии". Курьер Сафонов привез письмо из Копенгагена на мызу Рождествено, куда царевич вернулся из Москвы. Он ответил отцу, что едет к нему тотчас. Но никакой резолюции не взял. Ему казалось, что тут не выбор одного из двух - или постричься или исправить себя к наслед- ству - а только двойная ловушка: постричься с мыслью, что клобук-де не гвоздем к голове прибит, значило дать Богу лживую клятву - погубить душу; а для того, чтобы исправить себя к наследству, как требовал батюшка, нуж- но было снова войти в утробу матери и снова родиться. Письмо не огорчиЛо и не испугало царевича. На него нашло то бесчувственное и бессмысленное оцепенение, которое в последнее время все чаще находило на него. В таком состоянии он говорил и делал все, как во сне, сам не зная, что скажет и сделает в следующую минуту. Страш- ная легкость и пустота были в сердце - не то отчаянная трусость, не то отчаянная дерзость. Он поехал в Петербург, остановился в доме своем у церкви Всех Скорбящих и велел камердинеру Ивану Афа- насьеву Большому "убрать, что надобно в путь против прежнего, как в немецких краях с ним было". - К батюшке изволишь ехать? - Еду, Бог знает, к нему или в сторону,- проговорил Алексей вяло. - Государь царевич, куда в сторону?- испугался или притворился Афанасьич испуганным. - Хочу посмотреть Венецию...-усмехнулся было ца- ревич, но тотчас прибавил уныло и тихо, как будто про себя: - Я не ради чего иного, только бы мне себя спасти... Однако ж, ты молчи. Только у меня про это ты знаешь, да Кикин.. - Я тайну твою хранить готов,- ответил старик со сво- ею обычной угрюмостью, под которою, однако, светилась теперь в глазах его бесконечная преданность.- Только нам беда будет, когда ты уедешь. Осмотрись, что делаешь... - Я от батюшки не чаял к себе присылки быть,- продолжал царевич все так же сонно и вяло.- И в уме моем того не было. А теперь вижу, что мне путь правит Бог. А се, и сон я ныне видел, будто церкви строю, а то значит - путь достроить... И зевнул. - Многие, ваша братья,- заметил Афанасьич,- спасалися бегством. Однако в России того не бывало, и никто не запомнит... Прямо из дому царевич поехал к Меншикову и со- общил ему, что едет к отцу. Князь говорил с ним ласково. Под конец спросил: - А где же ты Афросинью оставишь? - Возьму до Риги, а потом отпущу в Питербурх,- ответил царевич наугад, почти не думая о том. что гово- рит; он потом сам удивился этой безотчетной хитрости. - Зачем отпускать?- молвил князь, заглянув ему прямо в глаза.- Лучше возьми с собою... Если бы царевич был внимательнее, он удивился бы: не мог не знать Меншиков, что сыну, который желал "ис- править себя к наследству", нельзя было явиться к батюшке в лагерь "для обучения воинских действ" с непотребною дев- кою Афроською. Что же значили эти слова? Когда впослед- ствии узнал о них Кикин, то внушил царевичу благодарить князя письмом за совет; "может-де быть, что отец найдет пись- мо твое у князя и будет иметь о нем суспект.' в твоем побеге". На прощание Меншиков велел ему зайти в Сенат, чтобы получить паспорт и деньги на дорогу. В Сенате все старались наперерыв услужить царевичу, как будто желали тайно выразить сочувствие, в котором нельзя было признаться. Меншиков дал ему на дорогу 1.000 червонных. Господа Сенат назначили от себя дру- гую тысячу и тут же устроили заем пяти тысяч золотом и двух мелкими деньгами у обер-комиссара в Риге. Никто не спрашивал, все точно сговорились молчать о том, на что царевичу может понадобиться такая куча денег. После заседания князь Василий Долгорукий отвел его в сторону. - Едешь к батюшке? - А как же быть, князь? Долгорукий осторожно оглянулся, приблизил свои тол- стые, мягкие, старушечьи губы к самому уху Алексея и шепнул: - Как? А вот как: взявши шлык да в подворотню шмыг, поминай как звали - был не был. а и след простыл, по пусту месту хоть обухом бей!.. И помолчав, прибавил, все так же на ухо шепотом: - Кабы не государев жестокий нрав да не царица, я бы веНтетин первый изменил, лытка бы задал! Он пожал руку царевичу, и слезы навернулись на хитрых и добрых глазах старика. - Ежели в чем могу впредь служить, то рад хотя бы и живот за тебя положить... - Пожалуй, не оставь, князенька!- проговорил Алек- сей, без всякого чувства и мысли, только по старой при- вычке. Вечером он узнал, что вернейший из царских слуг, князь Яков Долгорукий посылал ему сказать стороной, чтоб он к отцу не ездил: "худо-де ему там готовится". На следующее утро, 26 сентября 1716 года, царевич вы- ехал из Петербурга в почтовой карете, с Афросиньей и бра- том ее, бывшим крепостным человеком, Иваном Федоровым. Он так и не решил, куда едет. Из Риги, однако, взял с собою Афросинью дальше, сказав, что "ведено ему ехать тайно в Вену, для делания алианцу против Турка, и чтобы там жить тайно, дабы не сведал Турок". В Либаве встретил его Кикин, возвращавшийся из Вены. - Нашел ты мне место какое?- спросил его царевич. - Нашел: поезжай к цесарю, там не выдадут. Сам цесарь сказал вице-канцлеру Шенборну, что примет тебя, как сына. Царевич спросил: - Когда ко мне будут присланные в Данциг от ба- тюшки, что делать? - Уйди ночью,- ответил Кикин,- или возьми де- тину одного; а багаж и людей брось. А ежели два присланы будут, то притвори себе болезнь, и из тех одного пошли наперед, а от другого уйди. Заметив его нерешительность, Кикин сказал: - Попомни, царевич: отец не пострижет тебя ныне, хотя б ты и хотел. Ему друзья твои, сенаторы пригово- рили, чтоб тебя ему при себе держать неотступно и с со- бою возить всюду, чтоб ты от волокиты умер, понеже-де труда не понесешь. И отец сказал: хорошо-де так. И рас- суждал ему князь Меншиков, что в чернечестве тебе покой будет и можешь долго жить. И по сему слову, я див- люсь. что давно тебя не взяли. А может быть, и так сде- лают: как будешь в Дацкой земле, и отец, под протек- стом обучения, посадя на один воинский свой корабль, даст указ капитану вступить в бой со шведским кораб- лем, который будет в близости, чтобы тебя убить, о чем из Копенгагена есть ведомость. Для того тебя ныне и зо- вут, и, кроме побегу, тебе спастись ничем нельзя. А са- мому лезть в петлю - сие было бы глупее всякого скота!- заключил Кикин и посмотрел на царевича пристально; - Да что ты такой сонный, ваше высочество, словно не в себе? Аль не можется? - Устал я очень,- ответил царевич просто. Когда они уже простились и разошлись, Кикин вдруг вернулся, догнал его, остановил и, глядя ему прямо в гла- за, проговорил медленно, упирая на каждое слово - и такая уверенность была в этих словах, что у царевича, несмотря на все его равнодушие, мороз пробежал по телу: - Буде отец к тебе пришлет кого тебя уговаривать, чтоб ты вернулся, и простить обещает, то не езди: он тебе голову отсечет публично. При отъезде из Либавы Алексей точно так же ничего не решил, как при отъезде из Петербурга. Он, впрочем, надеялся, что и решать не придется, потому что в Дан- циге ждут посланные от батюшки. С Данцига дорога раз- делялась на две: одна на Копенгаген, другая через Бре- славль на Вену. Посланных не оказалось. Нельзя было медлить решением. Когда хозяин вирцгауза, Здесь: гостиница, постоялый двор (нем. Wirtshaus). где царевич остановился на ночь, пришел вечером спросить, куда ему угодно заказать лошадей на завтра, он посмотрел на него с минуту рассеянно, как будто думал о другом, потом произнес, почти не сознавая, что говорит: - В Бреславль. И тотчас же сам испугался этого слова, которое решало судьбу его. Но подумал, что можно перерешить утром. Утром лошади были поданы, оставалось сесть и ехать. Он отложил решение до следующей станции; на следую- щей станции - до Франкфурта-на-Одере, во Франкфурте до Цибингена, в Цибингене до Гросена - и так без конца. Ехал все дальше и уже не мог остановиться, точно сор- вался и катился вниз по скользкой круче. Та же сила страха, которая прежде его удерживала, теперь гнала впе- ред. И по мере того, как он ехал, страх возрастал. Он понимал, что бояться нечего - отец еще не мог знать о побеге. Но страх был слепой, бессмысленный. Кикин снаб- дил его ложными пасами. Царевич выдавал себя то за польского кавалера Кременецкого, то за полковника Ко- ханского, то за поручика Балка, то за купца из русской армии. Но ему казалось, что хозяева вирцгаузов, ланд- кучера, фурманы, почтмейстеры - все знают, что он - русский царевич и бежит от отца. На ночевках просы- пался и вскакивал в ужасе от каждого шороха, скрипа шагов и треска половицы. Когда однажды в полутемную столовую, где он ужинал, вошел человек в сером кафтане, похожем на дорожное платье отца, и почти такого же ро- ста, как батюшка, царевичу едва не сделалось дурно. Всюду мерещились ему шпионы. Щедрость, с которою он сыпал деньгами, действительно, внушала подозрение бережливым И немцам, что они имеют дело с особою царственной крови. На экстрапочтах давали ему лучших лошадей, и кучера гнали их во весь опор. Раз в сумерки, когда он увидел ехав- шую сзади карету, ему представилось, что это погоня. Он по- обещал фурману на водку десять гульденов. Тот поскакал сломя голову. На повороте ось зацепила за камень, колесо отскочило. Должны были остановиться и вылезти. Ехавшие сзади настигали. Царевич так перепугался, что хотел бро- сить все и уйти с Афросиньей пешком в лес, чтобы спря- таться. Он уже тащил ее за руку. Она едва его удержала. Проехав Бреславль, он уже почти нигде не останавли- вался. Скакал днем и ночью, без отдыха. Не спал, не ел. Горло сжимала судорога, когда он старался проглотить кусок. Стоило ему задремать, чтобы тотчас проснуться, вздрогнув всем телом и обливаясь холодным потом. Хоте- лось умереть, или сразу быть пойманным, только бы из- бавиться от этой пытки. Наконец, после пяти бессонных ночей, заснул мертвым сном. Проснулся в карете ранним, еще темным утром. Сон освежил его. Он чувствовал себя почти бодрым. Рядом с ним спала Афросинья. Было холодно. Он уку- тал ее теплее и поцеловал спящую. Они проезжали неиз- вестный маленький город с высокими узкими домами и тесными улицами, в которых отдавался гулко грохот колес. Ставни были заперты; должно быть, все спали. Посере- дине рыночной площади, перед ратушей, журчали струи фонтана, стекая с краев зелено-мшистой каменной рако- вины, которую поддерживали плечи сгорбленных трито- нов. Лампада теплилась в углублении стены перед Ма- донною. Проехав город, поднялись на холм. С холма дорога спускалась на широкую, слегка отлогую равнину. Карета, запряженная шестеркою цугом, мчалась, как стрела. Колеса мягко шуршали по влажной пыли. Внизу еще лежал ноч- ной туман. Но вверху уже светлело, и туман, оставляя на сухих былинках цепкие нити паутины, унизанные кап- лями росы, точно бисером, подымался, как занавес. От- крылось голубое небо. Там осенняя станица журавлей, озаренная первым лучом на земле еще не взошедшего солнца, летела с призывными криками. На краю равнины синели горы; то были горы Богемии. Вдруг сверкнул из- за них ослепляющий луч прямо в глаза царевичу. Солнце всходило - и радость подымалась в душе его, ослепля- ющая, как солнце. Бог спас его, никто, как Бог! Он смеялся и плакал от радости, как будто в первый раз видел землю, и небо, и солнце, и горы. Смотрел на журавлей - и ему казалось, что у него тоже крылья, и что он летит. Свобода! Свобода! Курьер Сафонов, посланный из Петербурга вперед, донес государю, что вслед за ним едет царевич. Но прошло два месяца, а он не являлся. Цорь долго не верил, что сын бежал - "куда ему, не посмеет"! - но, наконец, поверил, разослал по всем городам сыщиков и дал рези- денту в Вене, Авраму Веселовскому, собственноручный указ: "Надлежит тебе проведывать в Вене, в Риме, в Неа- поле, Милане, Сардинии, а также в Швейцарской земле. Где проведаешь сына нашего пребывание, то, разведав о том подлинно, ехать и последовать за ним во все места, и тотчас о том, чрез нарочные стафеты и курьеров, пи- сать к нам; а себя содержать весьма тайно". Веселовский, после долгих поисков, напал на след. "След идет до сего места,- писал он царю из Вены.- Известный подполковник Коханский стоял в вирцгаузе Черного орла, за городом. Кельнер сказывает, что он при- знал его, за некоторого знатного человека, понеже платил деньги с великою женерозите Щедрость (франц. generosite). и показался-де подобен царю московскому, яко бы его сын, которого царя видел здесь, в Вене". Петр удивился. Что-то странное, как будто жуткое, было для него в этих словах: "показался подобен царю". Никог- да не думал он о том, что Алексей похож на него лицом. "Только постояв одни сутки в том месте,-продол- жал Веселовский,- вещи свои перевез на наемном фур- мане; а сам на другой день, заплатя иждивение, пешком отошел от них, так что они неизвестны, не отъехал ли куды. А будучи в том вирцгаузе, купил готовое мужское платье кофейного цвету своей жене, и оделась она в муж- ской убор". Далее след исчезал. "Во всех здешних вирц- гаузах и почтовых дворах, и в партикулярных и публич- ных домах спрашивал, но нигде еще допроситься не мог; также через шпионов искал; ездил по двум почтовым до- рогам, ведущим отсюда к Италии, по тирольской да карин- тийской: никто не мог дать мне известия". Царь, догадываясь, что царевича принял и скрыл в своих владениях цесарь, послал ему из Амстердама письмо: "Пресветлейший, державнейший Цесарь! Я принужден вашему цесарскому величеству с сердеч- ною печалью своею о некотором мне нечаянно случившемся случае в дружебнобратской конфиденции объявить, а именно о сыне своем Алексие, как оный, яко же чаю ва- шему величеству, по имеющемуся ближайшему свойству не безызвестно есть, к высшему нашему неудовольству, всегда в противном нашему отеческому наставлению яв- лЯЛСЯ, також и в супружестве с вашею сродницею непо- рядочно жил. Пред нескольким временем,,. получа от нас повеление, дабы ехал к нам, чтобы тем отвлечь его от непотребного жития и обхождения с непотребными людь- ми,- не взяв с собой никого из служителей своих, от нас ему определенных, но прибрав несколько молодых людей,- с пути того съехав, незнамо куды скрылся, что мы по се время не могли уведать, где обретается. И понеже мы чаем, что он к тому превратному намерению, от некоторых людей совет приняв, заведен, и отечески о нем сожалеем, чтоб тем своим бесчинным поступком не нанес себе не- возвратной пагубы, а наипаче не впал бы каким случаем в руки неприятелей наших, того ради, дали комиссию рези- денту нашему при дворе вашего величества пребываю- щему, Веселовскому, онаго сыскивать и к нам привезть. Того ради, просим вашего величества. Что ежели он в ваших областях обретается тайно или явно, повелеть его с сим нашим резидентом, придав для безопасного проезду не- сколько человек ваших офицеров, к нам прислать, дабы мы его отечески исправить для его благосостояния могли, чем обяжете нас вечно к своим услугам и приязни. Мы пребываем при сем вашего цесарского величества верный брат Петр" В то же время доведено стороною до сведения цесаря, что, ежели не выдаст он царевича по доброй воле, царь будет искать его, как изменника, "вооруженною рукою". Каждое известие о сыне было оскорблением для царя. Под лицемерным сочувствием сквозило тайное злорадство Европы. "Некий генерал-майор, возвратившийся сюда из Ган- новера,- доносил Веселовский,- будучи при дворе, гово- рил мне явно, в присутствии мекленбургского посланни- ка сожалея о болезни, приключившейся вашему величеству от печалей, из коих знатнейшая та, что-де ваш крон- принц "невидим учинился", а по-французски в сих тер- минах: Il est eclipse. Я спросил, от кого такую фальши- вую ведомость имеет. Отвечал, что ведомость правдивая и подлинная; я слышал ее от ганноверских министров. Я воз- ражал, что это клевета по злобе ганноверского двора". "Цесарь имеет не малый резон кронпринца секундо- вать,- Помочь (франц. seconder). сообщал Веселовский мнение, открыто высказы- ваемое при чужеземных дворах,- понеже-де оный крон- принц прав перед отцом своим и имел резон спастись из земель отцовых. Вначале, будто, даше величество, вскоре после рождения царевича Петра Петровича, принудили его силою дать себе реверс, по силе коего он отрекся от короны и обещал ретироваться во всю свою жизнь в пу- стыню. И как ваше величество в Померанию отлучились, и видя, что он, по своему реверсу, в пустыню не пошел, тогда, будто, вы вымыслили иной способ, а именно при- звать его к себе в Дацкую землю и под претекстом Предлог (франц. pretexte). обучения, посадя на один воинский свой корабль, дать указ капитану вступить в бой со шведским кораблем, который будет в близости, чтоб его, царевича, убить. Чего ради принужден был от такой беды уйти". Царю доносили также о тайных переговорах цесаря с королем английским, Георгом 1: "Цесарь, который, по родству, по участию к страданиям царевича и по велико- душию цесарского дома к невинно гонимым, дал сыну царя покровительство и защиту", спрашивал английского ко- роля, не намерен ли и он, "как курфирст и родствен- ник брауншвейгского дома, защищать принца", причем указывалось на "бедственное положение - miseranda соп- ditio - доброго царевича", и на "явное и непрерывное тиранство отца - clara et continua paterna tyrannidis, не без подозрения яда и подобных русских galanterien". Иронич. "учтивостей, галантностей" (нем.). Сын становился судьею отца. А что еще будет? Царевич может сделаться оружием в руках неприятельских, зажечь мятеж внутри России, под- нять войною всю Европу - и Бог весть, чем это кончится. "Убить, убить его мало!"-думал царь в ярости. Но ярость заглушалась другим, доселе неведомым чув- ством: сын был страшен отцу. КНИГА ШЕСТАЯ ЦАРЕВИЧ В БЕГАХ Царевич с Евфросиньей катались в лодке лунною ночью по Неаполитанскому заливу. Он испытывал чувство, подобное тому, которое рож- дает музыка: музыка - в трепете лунного золота, что протянулось, как огненный путь, по воде, от Позилиппо до края небес; музыка-в ропоте моря и в чуть слыш- ном дыхании ветра, приносившего, вместе с морскою со- леною свежестью, благоухание апельсинных и лимонных рощ от берегов Сорренто; и в серебристо-лазурных, за месячной мглою, очертаниях Везувия, который курился белым дымом и вспыхивал красным огнем, как поту- хающий жертвенник умерших, воскресших и вновь умер- ших богов. - Маменька, друг мой сердешный, хорошо-то как!- прошептал царевич. Евфросинья смотрела на все с таким же равнодуш- ным видом, как, бывало, на Неву и Петропавловскую крепость. - Да, тепло; на воде, а не сыро,- ответила она, по- давляя зевоту. Он закрыл глаза, и ему представилась горница в доме Вяземских на Малой Охте; косые лучи весеннего вечер- него солнца; дворовая девка Афроська в высоко подо- ткнутой юбке, с голыми ногами, низко нагнувшись, моет мочалкою пол. Самая обыкновенная деревенская девка из тех, о которых парни говорят: вишь, ядреная, кругла, бела, как мытая репка. Но иногда, глядя на нее, вспоми- нал он о виденной им в Петергофе у батюшки старин- ной голландской картине -: Искушение св. Антония: перед отшельником стоит голая рыжая дьяволица с раз- двоенными козьими копытами на покрытых шерстью ногах, как у самки фавна. В лице Евфросиньи - в слиш- ком полных губах, в немного вздернутом носе, в больших светлых глазах с поволокою и слегка скошенным, удли- ненным разрезом - было что-то козье, дикое, невинно- бесстыдное. Вспоминал он также изречения старых книж- ников о бесовской прелести жен: от жены начало греху, и тою мы все умираем; в огонь и в жену впасть едино есть. Как это случилось, он и сам не знал, но почти сразу по- любил ее грубою, нежною, сильною, как смерть, любовью. Она была и здесь, на Неаполитанском заливе, все та же Афроська, как в домике на Малой Охте; и здесь точно так же, как, бывало, сидя по праздникам на зава- линке с дворнею,- грызла, за неимением подсолнухов, кедровые орешки, выплевывая скорлупу в лунно-золотые волны: только, наряженная по французской моде, в муш- ках, фижмах и роброне, казалась еще более непристойно- соблазнительной, невинно-бесстыдною. Не даром пялили на нее глаза два цесарских драбанта и сам изящный мо- лоденький граф Эстергази, который сопровождал царе- вича во всех его выездах из крепости Сант-Эльмо. Алек- сею были противны эти мужские взоры, которые вечно льнули к ней, как мухи к меду. - Так как же, Езопка, надоело тебе здешнее житье, хочется, небось, домой?- проговорила она ленивым пе- вучим голосом, обращаясь к сидевшему рядом с нею в лодке, маленькому, плюгавенькому человеку, корабель- ному ученику, Алешке Юрову; Езопкою звали его за шутовство. - Ей, матушка, Евфросинья Федоровна, житие нам здесь пришло самое бедственное. Наука определена та- кая премудрая, что, хотя нам все дни жизни на той науке трудить, а не принять будет, для того - не знамо, учиться языка, не знамо - науки. А в Венеции ребята наши по- мирают, почитай, с голоду - дают всего по три копейки на день, и воистину уже пришли так, что пить, есть не- чего, и одежишки нет, ходят срамно и наго. Оставляют нас бедных помирать, как скотину. А паче всего в том тягость моя, что на море мне быть невозможно, того ради, что весьма болен. Я человек не морской! Моя смерть будет, ежели не покажут надо мною милосердия боже- ского. В Петербург рад и готов пешком идти, только чтоб морем не ехать. Милостыню буду просить на дороге, а морем не поеду-воля его величества!.. - Ну, брат, смотри, попадешь из кулька в рогожку: в Петербурге-то тебя плетьми выпорют за то, что сбе- жал от учения,- заметил царевич. Плохо твое дело, Езопка! Что же с тобой, сиро- той, будет? Куда денешься? - сказала Евфросинья. - А куда мне, матушка, деваться? Либо удавлюсь, либо на Афон уйду, постригусь... Алексей посмотрел на него с жалостью и невольно сравнил судьбу беглого навигатора с судьбою беглого царевича. - Ничего, брат, даст Бог, счастливо вместе вернемся в отечество!- молвил он с доброю усмешкою. Выехав из лунного золота, возвращались они к тем- ному берегу. Здесь, у подошвы горы, была запустевшая вилла, построенная во времена Возрождения, на разва- линах древнего храма Венеры. По обеим сторонам полуразрушенной лестницы к морю, теснились, как факельщики похоронного шествия, Исполинские кипарисы; их растрепанные острые вер- хушки, вечно нагибаемые ветром с моря, так и остава- лись навсегда склоненными, точно грустно поникшие головы. В черной тени изваяния богов белели, как приз- раки. И струя фонтана казалась тоже бледным призра- ком. Светляки под лавровою кущею- горели, как погре- бальные свечи. Тяжелый запах магнолий напоминал бла- говоние, которым умащают мертвых. Один из павлинов, Оживших на вилле, пробужденный голосами и шумом ве- сел, выйдя на лестницу, распустил хвост, заигравший в лунном сияньи, как опахало из драгоценных камней, тусклою радугой. И жалобные крики пав похожи были на пронзительные вопли плакальщиц. Воды фонтана, стекая с нависшей скалы по длинных и тонким, как во- лосы, травам, падали в море, капля за каплей; как тихие слезы,- словно там, в пещере, плакала нимфа о своих погибших сестрах. И вся эта грустная вилла напоминала темный Элизиум, подземную рощу теней, кладбище умер- ших, воскресших и вновь умерших богов. - Веришь ли, государыня милостивая,- в бане вот уж третий год не парился!- продолжал Езопка свои жалобы. - Ох, веничков бы свеженьких березовых да после баньки медку вишневого!- вздохнула Евфросинья. - Как здешнюю кислятину пьешь да вспомнишь о водке, индо заплачешь!- простонал Езопка. - Икорки бы паюсной!- подхватила Евфросинья. - Балычка бы солененького! - Снеточков белозерских! Так они перекликались, растравляя друг другу сер- дечные раны. Царевич слушал их, глядел на виллу и невольно ус- мехался: странно было противоречие этих будничных грез и призрачной действительности. По огненной дороге в море двигалась другая лодка, оставляя черный след в дрожащем золоте. Послышался звук мандолины и песня, которую пел молодой женский голос. Quant е bella giovinezza, Che si fugge tuttavia. Chi vuol' esser' lieto, sia- Di doman non c'e certezza. Эту песню любви сложил Лоренцо Медичи Велико- лепный для триумфального шествия Вакха и Ариадны на флорентийских праздниках. В ней было краткое ве- селье Возрождения и вечная грусть о нем. Царевич слушал, не понимая слов; но музыка напол- няла душу его сладкою грустью. О, как молодость прекрасна. Но мгновенна! Пой же, смейся, Счастлив будь, кто счастья хочет, И на завтра не надейся. - А ну-ка, матушка, русскую!- взмолился Езопка, хотел даже стать на колени, но покачнулся и едва не упал в воду: он был не тверд на ногах, потому что все время тянул "кислятину" из плетеной фляжки, которую стыд- ливо прятал под полой кафтана. Один из гребцов, полу- голый смуглый красавец, понял, улыбнулся Евфросинье, подмигнул Езопке и подал ему гитару. Он забренчал на ней, как на трехструнной балалайке. Евфросинья усмехнулась, поглядела на царевича и вдруг запела громким, немного крикливым, бабьим голо- сом, точно так же, как певала в хороводах на вечерней заре весною у березовой рощи над речкою. И берега Неаполя, древней Партенопеи, огласились неслыханными звуками: Ах, вы сени мои, сени, сени новые мои, Сени новые, кленовые, решетчатые! Бесконечная грусть о прошлом была в песне чужой: Chi vuol esser' lieto, sia - Di doman nоn c'е certezza. Бесконечная грусть о будущем была в песне родной: Полети ты, мой сокол, высоко и далеко, И высоко, и далеко, на родиму сторону! На родимой, на сторонке грозен батюшка живет; Он грозен, сударь, грозен, да немилостивый. Обе песни, своя и чужая, сливались в одну. Царевич едва удерживал слезы. Никогда еще, каза- лось, он так не любил Россию, как теперь. Но он любил ee новою всемирною любовью, вместе с Европою; лю- бил чужую землю, как свою. И любовь к родной и лю- бовь к чужой земле сливались, как эти две песни, в одну. Цесарь, приняв под свое покровительство царевича, поселил его, чтобы вернее укрыть от отца, под видом не- которого Венгерского графа, или, как сам царевич выра- жался, под невольницким лицом, в уединенном непри- ступном замке Эренберг, настоящем орлином гнезде, на вершине высокой скалы, в горах Верхнего Тироля, по дороге от Фюссена к Инсбруку. "Немедленно, по получении сего,- сказано было в цесарской инструкции коменданту крепости,- прикажи изготовить для главной особы две комнаты, с крепкими дверями и железными в окнах решетками. Как солдатам, так и женам их, не дозволять выходить из крепости под Опасением жестокой казни, даже смерти. Если главный арестант захочет говорить с тобою, ты можешь испол- нить его желание, как в сем случае, так и в других: если, например, он потребует книг, или чего-либо иного к сво- ему развлечению, даже если пригласит тебя к обеду или какой-нибудь игре. Можешь, сверх того, дозволить ему прогулку в комнатах, или во дворе крепости, для чистого воздуха, но всегда с предосторожностью, чтоб не ушел". В Эренберге прожил Алексей пять месяцев - от декабря до апреля. Несмотря на все предосторожности, царские шпионы, гвардии капитан Румянцев с тремя офицерами, имевшие тайное повеление схватить "известную персону" во что бы то ни стало и отвезти ее в Мекленбургию, узнали о пребывании царевича в Эренберге, прибыли в Верх- ний Тироль и поселились тайно в деревушке Рейте, у самой подошвы Эренбергской скалы. Резидент Веселовский объявил, что государю его "бу- дет зело чувственно слышать ответ министров именем цесаря, будто известной персоны в землях цесарских не обретается, между тем, как посланный курьер видел лю- дей ее в Эренберге, и она находится на цесарском коште. Не только капитан Румянцев, но и вся, почитай, Европа ведает, что царевич в области цесаря. Если бы эрцгер- цог, отлучась отца своего, искал убежища в землях Рос- сийского государя, и оно было бы дано тайно, сколь болезненно было бы это цесарю!" "Ваше величество,- писал Петр императору,- мо- жете сами рассудить, коль чувственно то нам, яко отцу, быть иметь, что наш первородный сын, показав нам та- кое непослушание и уехав без воли нашей, содержится под другою протекциею или арестом, чего подлинно не можем признать и желаем на то от вашего величества изъяснения". Царевичу объявили, что император предоставляет ему возвратиться в Россию, или остаться под его защи- тою, но в последнем случае признает необходимым пе- ревести его в другое, отдаленнейшее место, именно в Неаполь. Вместе с тем, дали ему почувствовать жела- ние цесаря, чтобы он оставил в Эренберге, или вовсе удалил от себя своих людей, о которых с неудовольст- вием отзывался отец его в письме, дабы тем отнять у царя всякий повод к нареканию, будто император при- нимает под свою защиту людей непотребных. То был намек на Евфросинью. Казалось, в самом деле, непри- стойным, что, умоляя цесаря о покровительстве именем покойной, Шарлотты, сестры императрицы, царевич дер- жит у себя "зазорную девку", с коей вступил в связь, как молва гласила, еще при жизни супруги. Он объявил, что готов ехать, куда цесарь прикажет, и жить, как велит,- только бы не выдавали его отцу. 15-го апреля, в 3 часа ночи, царевич, не взирая на шпионов, выехал из Эренберга под именем император- ского офицера. При нем был только один служитель - Евфросинья, переодетая пажем. "Наши неаполитанские пилигримы благополучно при- были,- доносил граф Шенборн.- При первой возмож- ности пришлю секретаря моего с подробным донесени- ем об этом путешествии, столь забавном, как только можно себе представить. Между прочим, наш маленький паж, наконец, признан, женщиною, но без брака, по-видимому, также и без девства, так как объявлен любовницей и необходимой для здоровья".- "Я употребляю все воз- можные средства, чтобы удержать наше общество от ча- стого и безмерного пьянства, но тщетно",- доносил сек- ретарь, Шенборна, сопровождавший царевича. Он ехал через Инсбрук, Мантую, Флоренцию, Рим. В полночь 6-го мая 1717 года прибыл в Неаполь и оста- новился в гостинице Трех Королей. Вечером на следу- ющий день вывезен в наемной карете из города к морю, затем тайным ходом введен в королевский дворец, и от- туда, через два дня, по изготовлении особых покоев, в крепость Сант-Эльмо, стоявшую на высокой горе над Неаполем. Хотя и здесь он жил под "невольницким лицом", но не скучал и не чувствовал себя в тюрьме; чем выше были стены и глубже рвы крепости, тем надежнее они защи- щали его от отца. В покоях окна с крытым ходом перед ними выходили прямо на море. Здесь проводил он целые дни; кормил, так же, как, бывало, в Рождествене, отовсюду слетавшихся к нему и быстро прирученных им голубей, читал истори- ческие и философские книги, пел псалмы и акафисты, глядел на Неаполь, на Везувий, на горевшие голубым ог- нем, точно сапфирные, Исхию, Прочиду, Капри, но больше всего на море - глядел и не мог наглядеться. Ему ка- залось, что он видит его в первый раз. Северное, серое, торговое, военное море Корабельного Регламента и пе- тербургского Адмиралтейства, то, которое любил отец,- непохоже было на это южное, синее, вольное. С ним была Евфросинья. Когда он забывал об отце, то был почти счастлив. Ему удалось, хотя с большим трудом, выхлопотать для Алексея Юрова пропуск в Сант-Эльмо, несмотря на строжайшие караулы. Езопка сумел сделаться необ- ходимым человеком: потешал Евфросинью, которая ску- чала, играл с нею в карты и шашки, забавлял ее шут- ками, сказками и баснями, как настоящий Эзоп. Охотнее всего рассказывал он о своих путешествиях по Италии. Царевич слушал его с любопытством, снова переживая свои собственные впечатления. Как ни стре- мился Езопка в Россию, как ни тосковал о русской бане и водке, видно было, что и он, подобно царевичу, полю- бил чужую землю, как родную, полюбил и Россию, вместе с Европою, новою всемирною любовью. - Альпенскими горами путь зело прискорбен и тру- ден,- описывал он перевал через Альпы.- Дорога самая тесная. С одной стороны - горы, облакам высокостью подобные, а по другую сторону - пропасти зело глубо- кие, в которых от течения быстрых вбд шум непрестан- ный, как на мельнице. И от видения той глубокости приходит человеку великое ужасание. И на тех горах всегда лежит много снегов, потому что солнце промеж ими никогда лучами своими не осеняет... А как съехали с гор, на горах еще зима, а внизу уж лето красное. По обе стороны дороги виноградов и дерев плодовитых, лимонов, померанцев и всяких иных множество, и лозное плетение около дерев изрядными фигурами. Вся, почитай, Италия - единый сад, подобье рая Божьего! Марта в седьмой день видели плоды - лимоны и померанцы зрелые и мало недозрелые, и го- раздо зеленые, и завязь, и цвет - все на одном дереве... - Там, у самых гор, на месте красовитом, построен некий дом, именуемый виллою, зело господственный, изрядною архитектурою. И вокруг того дома - предив- ные сады и огороды: ходят в них гулять для прохладу. И в тех садах деревья учинены, по пропорции, и листья на них обрываны по пропорции ж. И цветы и травы сажены в горшках и ставлены архитектурально. Перш- пектива зело изрядная! И в тех же садах поделано фон- тан преславных множество, из коих воды истекают зело чистые всякими хитрыми штуками. И вместо столпов, по дорогам ставлены мужики и девки мраморные: Иовиш, Бахус, Венус и иные всякие боги поганские работы из- рядной, как живые. А те подобья древних лет из земли вырыты... О Венеции он сказывал такие чудеса, что Евфросинья долго не верила и смешивала Венецию с Леденцом-горо- дом, о котором говорится в русских сказках. - Врешь ты все, Езопка!- смеялась она, но слушала с жадностью. - Венеция вся стоит на море, и по всем улицам и переулкам - вода морская, и ездят в лодках. А лошадей и никакого скота нет; также карет, колясок, телег ника- ких нет, а саней и не знают. Воздух летом тягостен, и бы- вает дух зело грубый от гнилой воды, как и у нас, в Пе- тербурге, от канавы Фонтанной, где засорено. И по всему городу есть много извозчичьих лодок, которые называ- ются гундалами, а сделаны особою модою: длинны да узки, как бывают однодеревые лодки; нос и корма острые, на носу железный гребень, а на середине чердак с окон- чинами хрустальными и завесами камчатными; и те гун- далы все черные, покрыты черными сукнами, похожи на гробы; а гребцы - один человек на носу, другой на кор- ме гребет, стоя, тем же веслом и правит; а руля нет, од- накож, и без него управляют изрядно... - В Венеции оперы и комедии предивные, которых в совершенство описать никто не может, и нигде во всем свете таких предивных опер и комедий нет и не бывает. И те палаты, в которых те оперы действуют,- великие, округлые, и называют их итальяне театрум. И в тех палатах поделаны чуланы многие, в пять рядов вверх, прехитрыми золочеными работами. А играют на тех опе- рах во образ древних гишторий о преславных мужах и богах эллинских да римских: кто которую гишторию из- любит, тот в своем театруме и сделает. И приходит в те оперы множество людей в машкерах, по-славянски в ха- рях, чтоб никто никого не познал. Также и все время кар- навала, сиречь, масляной, ходят в машкерах и в странном платье; и гуляют все невозбранно, кто где хочет, и ез- дят в гундалах с музыкою, и танцуют, и едят сахары, и пьют всякие изрядные лимонаты и чекулаты. И так все- гда в Венеции увеселяются и не хотят быть никогда без увеселения, в которых своих веселостях и грешат много, понеже, когда сойдутся в машкерах, то многие жены и девицы берут за руки иноземцев и гуляют с ними, и забавляются без стыда. А народ женский в Венеции зело благообразен, высок и строен, и политичен, убирается зело чисто, а к ручному делу не охочь, больше зажи- вают в прохладах, всегда любят гулять и быть в заба- вах, и ко греху телесному слабы, ни для чего иного, токмо для богатства, что тем богатятся, а иного никакого про- мыслу не имеют. И многие девки живут особыми до- мами и в грех и в стыд себе того не вменяют, ставят себе то вместо торгового промыслу; а другие, у которых своих домов нет, те живут в особых улицах, в поземных малых палатах; из каждой палаты поделаны на улицу двери, и когда увидят человека приходящего к ним, того с ве- ликим прилежанием каждая к себе зазывает; и на кото- рый день у которой будет приходящи' больше, и та себе тот день вменяет за великое счастье; и от того сами страж- дут францоватыми болезнями, также и приходящих тем и своим богатством наделяют довольно и скоро. А духов- ные особы им в том возбраняют поучением, а не при- нуждением. А болезней францоватых в Венеции лечить зело горазды... С таким же сочувствием, как венецианские увесе- ления, описывал он и всякие церковные святыни, чудеса и мощи. - Сподобился видеть крест: в оном кресте под стек- лом устроено и положено: часть Пупа Христова и часть Обрезания. А в ином кресте - часть малая от святого Крестителева носа. В городе Баре видел мироточивые мощи св. Николы Чудотворца: видна кость ноги его; и стоит над оною костью миро святое, видом подобное чи- стому маслу, и никогда не оскудевает; множественное число того святого мира молебщики приезжие на всякий день разбирают; однакож, никогда не умаляется, как вода из родника течет; и весь мир тем святым миром преизо- билует и освящается. Видел также кипение крови св. Яну- ария и кость св. мученика Лаврентия - положена та кость в хрусталь, а как поцелуешь, то сквозь хрусталь является тепло, чему есть немалое удивление... С неменьшим удивлением описывал он и чудеса науки: - В Падве, в академии дохтурской, бальзамные мла- денцы, которые бывают выкидки, а другие выпоротые из мертвых матерей, в спиртусах плавают, в склянницах стеклянных, и стоят так, хотя тысячу лет, не испортят- ся. Там же, в библиотеке, видел зело великие глобусы, земные и небесные, изрядным математицким мастерством устроенные... Езопка был классик. Средневековое казалось ему варварским. Восхищало подражание древнему зодче- ству - всякая правильность, прямолинейность, "пропор- ция" - то, к чему глаз его привык уже и в юном Петер- бурге. Флоренция ему не понравилась. - Домов самых изрядных, которые были бы нарочи- той пропорции, мало; все дома Флоренские древнего зда- ния; палаты есть и высокие, в три, четыре жилья, да строены просто, не по архитектуре... Больше всего поразил его Рим. Он рассказывал о нем с тем благоговейным, почти суеверным чувством, которое Вечный город всегда внушал варварам. - Рим есть место великое. Ныне еще значится ста- рого Риму околичность - и знатно, что был Рим неудобь- сказуемого величества; которые места были древле в се- редине города, на тех местах ныне великие поля и пашни, где сеют пшеницы и винограды заведены многие, и буй- волов, и быков, и всякой иной животины пасутся стада; и на тех же полях есть много древнего строения камен- ного, безмерно великого, которое от многих лет разва- лилось, преславным мастерством построенного, по самой изрядной пропорции, как ныне уже никто строить не может. И от гор до самого Риму видны древнего строе- ния столбы каменные с перемычками, а вверху тех стол- бов колоды каменные, по которым из гор текла клю- чевая вода, зело чистая. И те столбы - акведуки име- нуются, а поля-Кампанья ди Рома... Царевич только мельком видел Рим; но теперь, когда он слушал и вспоминал,- словно какая-то грозная тень "неудобь-сказуемого величества" проносилась над ним. - И на тех полях меж разваленного зданья римского есть вход в пещеры. В пещерах тех скрывались христиане во время гонений, и были мучены; и доныне там обре- таются многие кости тех святых мучеников. Которые пе- щеры, именуемые катакумбы, так велики, что под зем- лею, сказывают, проход к самому морю; и другие есть проходы неисповедимые. И близ тех катакумбов, в единой малой церковке, стоит Гроб Бахусов, из камня порфира высечен, зело великий, и в том гробу нет никого - стоит пуст. А в древние лета, сказывают, было в нем тело не- тленное, лепоты неописуемой, наваждением дьяволь- ским богу нечистому Бахусу видом подобилось. И святые мужи ту погань извергли, и место освятили, и церковь построили... - Потом приехал я в иное место, именуемое Кули- зей, где, при древних цесарях римских, которые были гонители на христианскую веру и мучители за имя Хри- стово, святых мучеников отдавали на съедение зверям. То место сделано округло - великая махина - вверх будет сажен пятнадцать; стены каменные, по которым оные древние мучители ходили и смотрели, как святых мучеников звери терзали. И при тех стенах в земле по- деланы печуры каменные, в коих жили звери. И в одном Кулизее съеден от зверей св. Игнатий Богоносец; и земля в том месте вся обагрена есть кровью мучеников... Царевич помнил, как твердили ему с детства, что одна на свете Русь - земля святая, а все остальные на- роды - поганые. Помнил и то, что сам говорил однажды фрейлине Арнгейм на голубятне в Рождествене: "только с нами Христос". Полно, так ли?-думал он теперь. Что, если у них тоже Христос, и не только Россия, но и вся Европа - святая земля? Земля в том месте вся обагрена кровью мучеников. Может ли быть такая земля поганою? Что третьему Риму, как называли Москву старики, далеко до первого настоящего Рима, так же, как и Петер- бурской Европе до настоящей,- в этом он убедился во- очию. - Как Москвы еще початку не слыхивано,- утверж- дал Езопка,- на западе много было иных государств, которые старее и честнее Москвы... Описание венецианского карнавала заключил он сло- вами, которые запомнились царевичу: - Так всегда веселятся и ни в чем друг друга не зази- рают, и ни от кого ни в чем никакого страха никто не имеет: всякий делает по своей воле, кто что хочет. И та воль- ность в Венеции бывает, и живут венециане всегда во всяком покое, без страху и без обиды, и без тягостных податей... Недосказанная мысль была ясна: не то-де, что у нас на Руси, где никто ни о какой вольности пикнуть не смей. - Особливо же тот порядок у всех европейских народов хвален есть,- заметил однажды Езопка,- что дети их никакой косности, ни ожесточения от своих ро- дителей, ни от учителей не имеют, но от доброго и ста- рого наказания словесного, паче нежели от побоев, в пря- мой воле и смелости воспитываются. И ведая то, в старину люди московские для науки в чужие земли детей своих не посылали вовсе, страшась того: узнав тамошних земель веры и обычаи, и вольность благую, начали бы свою веру отменять и приставать к иным, и о возвращении к домам своим никакого бы попечения не имели и не мыс- лили. А ныне, хотя и посылают, да все толку мало, понеже, как птице без воздуху, так наукам без воли быть не можно; а у нас-де и новому учат по-старому: палка нема, да даст ума; нет того спорее, чем кулаком по шее... Так оба они, и беглый навигатор, и беглый царевич, смутно чувствовали, что та Европа, которую вводил Петр в Россию - цифирь, навигация, фортификация - еще не вся Европа и даже не самое главное в ней; что у насто- ящей Европы есть высшая правда, которой царь не знает. А без этой правды, со всеми науками - вместо старого московского варварства, будет лишь новое петербургское хамство. Не обращался ли к ней, к этой вольности бла- гой, и сам царевич, призывая Европу рассудить его с отцом? Однажды Езопка рассказал Гисторию о россий- ском матросе Василии Кориотском и о прекрас- ной королевне Ираклии Флоренской земли. Слушателям, может быть, так же, как самому рас- сказчику, темен и все же таинственно-внятен был смысл этой сказки: венчание Российского матроса с королев- ною Флоренции, весенней земли Возрождения - прекрас- нейшим цветом европейской вольности - как прообраз еще неизвестного, грядущего соединения России с Ев- ропою. Царевич, выслушав Гисторию, вспомнил об одной картине, привезенной отцом из Голландии: царь, в мат- росском платье, обнимающий здоровенную голландскую девку. Алексей невольно усмехнулся, подумав, что этой краснорожей девке так же далеко до "сияющей, аки солнце неодеянное", королевны Флоренской, как и всей Российской Европе - до настоящей. - А небось, в Россию-то матрос твой не вернулся?- спросил он Езопку. -Чего он там не видел?-проворчал тот, с вне- запным равнодушием к той самой России, в которую еще недавно так стремился.- В Питербурхе-то его, пожалуй, по указу о беглых, кошками бы выдрали, да на Рогер- вик сослали, а королевну Флоренскую - на прядильный двор, яко девку зазорную!.. Но Евфросинья заключила неожиданно: - Ну, вот видишь, Езопка - наукою каких чинов матрос твой достиг; а если б от учения бегал, как ты,- не видать бы ему королевны Флоренской, как ушей своих. Что же здешнюю вольность хвалишь, так не вороньему клюву рябину клевать. Дай вам волю - совсем измота- етесь. Как же вас, дураков, не учить палкою, коли доб- ром не хотите? Спасибо царю-батюшке. Так вас и надо! Тихий Дон-река, Родной батюшка, Ты обмой меня, Сыра земля, Мать родимая, Ты прикрой меня. Евфросинья пела, сидя у окна за столом в покоях царевича в крепости Сант-Эльмо и спарывая красную тафтяную подкладку с песочного камзола своего муж- ского наряда; она объявила, что ни за что больше не будет рядиться шутом гороховым. На ней был шелковый, грязный, с оторванными пуговицами шлафор, серебряные, стоптанные, на босую ногу туфли. В стоящей перед ней жестяной скрыне - рабочей шкатулке, валялись в беспорядке пестрые лос- кутки и ленточки, "махальце женское" - веер, "рука- вицы" лайковые - перчатки, любовные письма царевича и бумажки с курительным порошком, ладан от святого старца и пудра Марешаль от знаменитого парикмахера Фризона с улицы Сент-Оноре, афонские четки и париж- ские мушки и баночки с "поматом". Целые часы про- водила она в притираниях и подкрашиваниях, вовсе не- нужных, потому что цвет лица у нее был прекрасный. Царевич за тем же столом писал письма, которые предназначались для того, чтобы их "в Петербурхе под- метывать", а также подавать архиереям и сенаторам. "Превосходительнейшие господа сенаторы. Как вашей милости, так, чаю, и всему народу не без сумления мое от Российских краев отлучение и пребы- вание безвестное, на что меня принудило ничто иное, только всегдашнее мне безвинное озлобление и непорядок, а паче же, что было в начале предилого года - едва было и в черную одежду не облекли меня силою, без всякой, как вам всем известно, моей вины. Но всемилостивый Господь, молитвами всех оскорбляемых Утешительницы, пресвятой Богородицы и всех святых, избавил меня от сего и дал мне случай сохранить себя отлучением от лю- безного отечества, которого, если бы не сей случай, ни- когда бы не хотел оставить. И ныне обретаюся благо- получно и здорово под хранением некоторого великого государя, до времени, когда сохранивший меня Господь повелит явиться мне паки в Россию, при котором случае прошу, не оставьте меня забвенна. Будс же есть какие ведомости обо мне, дабы память обо мне в народе изгла- дить, что меня в живых нет, или иное что зло, не из- вольте верить и народ утвердите, чтобы не имели веры. Богу хранящу мя, жив семь и пребываю всегда, как ва- шей милости, так и всему отечеству доброжелательный до гроба моего Алексей". Он взглянул сквозь открытую дверь галереи на море. Под свежим северным ветром оно было синее, мглистое, точно дымящееся, бурное, с белыми барашками и белыми парусами, надутыми ветром, крутогрудыми, как лебеди. Царевичу казалось, что это то самое синее море, о кото- ром поется в русских песнях, и по которому вещий Олег со своею дружиной ходил на Царьград. Он достал несколько сложенных вместе листков, ис- писанных его рукою по-немецки крупным, словно дет- ским, почерком. На полях была приписка: "Nehmen sie nicht Uebel, das ich so schlecht geschrieben, weil ich kann nicht besser. He посетуйте, что я так плохо написал, потому что не могу лучше". Это было длинное письмо к цесарю, целая обвинительная речь против отца. Он давно уже начал его, постоянно поправлял, перечеркивал, снова писал и никак не мог кончить: то, что казалось верным в мыслях, оказывалось неверным в словах; меж- ду словом и мыслью была неодолимая преграда - и са- мого главного нельзя было сказать никакими словами. "Император должен спасти меня,- перечитывал он отдельные места.- Я не виноват перед отцом; я был ему всегда послушен, любил и чтил его, по заповеди Божьей. Знаю, что я человек слабый. Но так воспитал меня Меншиков: ничему не учил, всегда удалял от отца, обходился, как с холопом или собакой. Меня нарочно спаивали. Я ослабел духом от смертельного пьянства и от гонений. Впрочем, отец в прежнее время был ко мне добр. Он поручил мне управление государством, и все шло хорошо - он был мною доволен. Но с тех пор, как у жены моей пошли дети, а новая царица также родила сына, с кронпринцессой стали обращаться дурно, застав- ляли ее служить, как девку, и она умерла от горя. Царица и Меншиков вооружили против меня отца. Оба они ис- полнены злости, не знают ни Бога, ни совести. Сердце у царя доброе и справедливое, ежели оставить его самому себе; но он окружен злыми людьми, к тому же неимо- верно вспыльчив и во гневе жесток, думает, что, как Бог, имеет право на жизнь и смерть людей. Много пролил крови невинной и даже часто собственными руками пы- тал и казнил осужденных. Если император выдаст меня отцу, то все равно, что убьет. Если бы отец и пощадил, то мачеха и Меншиков не успокоятся, пока не запоят, или не отравят меня. Отреченье от престола вынудили у меня силою; я не хочу в монастырь; у меня довольно ума, чтобы царствовать. Но свидетельствуюсь Богом, что никогда не думал я о возмущении народа, хотя это не трудно было сделать, потому что народ меня любит, а отца ненавидит за его недостойную царицу, за злых и развратных любимцев, за поругание церкви и старых добрых обычаев, а также за то, что, не щадя ни денег, ни крови, он есть тиран и враг своего народа"... "Враг своего народа?"- повторил царевич, подумал и вычеркнул эти слова: они показались ему лживыми. Он ведь знал, что отец любит народ, хотя любовь его иногда беспощаднее всякой вражды: кого люблю, того и бью. Уж лучше бы, кажется, меньше любил. И его, сына, тоже любит. Если бы не любил, то не мучил бы так. И те- перь, как всегда, перечитывая это письмо, он смутно чув- ствовал. что прав перед отцом, но не совсем прав; одна черта, один волосок отделял это "не совсем прав" от "сов- сем не прав", и он постоянно, хотя и невольно, в своих обвинениях переступал за эту черту. Как будто у каж- дого из них была своя правда, и эти две правды были навеки противоположны, навеки непримиримы. И одна должна была уничтожить другую. Но, кто бы ни победил, виноват будет победитель, побежденный - прав. Все это не мог бы он сказать словами даже самому себе, не то что другим. Да и кто п"эйял бы, кто поверил бы? Кому, кроме Бога, быть судьею между сыном и отцом? Он отложил письмо с тягостным чувством, с тайным желанием его уничтожить, и прислушался к песне Ев- фросиньи, которая, кончив пороть, примеряла перед зер- калом новые французские мушки. Это вечное тихое пение в тюремной скуке у нее было невольно, как пение птицы в клетке: она пела, как дышала, почти сама не сознавая того, что поет. Но царевичу странным казалось проти- воречие между вознею с французскими мушками и род- ною унылою песней: Сырая земля, Мать родимая, Ты прикрой меня, Соловей в бору, Милый братец мой, Ты запой по мне. Кукушечка в лесу, Во дубровушке, Сестрица моя, Покукуй по мне. Белая березушка, Молода жена, Пошуми по мне. По гулким переходам крепости послышались шаги, перекликанье часовых, звон отпираемых замков и засовов. Караульный офицер постучал в дверь и доложил о Вейн- гарте, кригс-фельдконциписте, секретаре вице-короля - по русскому произношению, вице-роя, цесарского намест- ника в Неаполе. В комнату вошел, низко кланяясь, толстяк с одыш- кою, с лицом красным, как сырое мясо, с отвислою нижнею губою и заплывшими свиными глазками. Как мно- гие плуты, он имел вид простодушный. "Этот претолстый немец - претонкая бестия",- говорил о нем Езопка. Вейнгарт принес ящик старого фалернского и мозель- вейна в подарок царевичу, которого называл, соблюдая инкогнито при посторонних, высокородным графом; а Евфросинье, у которой поцеловал ручку - он был боль- шой дамский угодник - корзину плодов и цветов. Передал также письма из России и на словах пору- чения из Вены. - В Вене охотно услышали, что высокородный граф в добром здравии и благополучьи обретается. Ныне надоб- но еще терпение, и более, нежели до сих пор. Сообщить имею, как новую ведомость, что уже в свете начинают говорить: царевич пропал. Одни полагают, что он от сви- репости отца ушел; по мнению других, лишен жизни его волею; иные думают, что он умерщвлен в пути убий- цами. Но никто не знает подлинно, где он. Вот копия с донесения цесарского резидента Плейера на тот случай, ежели любопытно будет высокорожденному графу узнать, что пишут о том из Петербурга. Его величества цесаря слова подлинные: милому царевичу к пользе советуется держать себя весьма скрытно, потому что, по возвращении государя, отца его, в Петербург, будет великий розыск. И наклонившись к уху царевича, прибавил шепотом: - Будьте покойны, ваше высочество! Я имею самые точные сведения: император ни за что вас не покинет, а ежели будет случай, после смерти отца, то и воору- женною рукою хочет вам помогать на престол... - Ах, нет, что вы, что вы! Не надо...- остановил его царевич с тем же тягостным чувством, с которым только что отложил письмо к цесарю.- Да"т Бог, до того не дойдет, войны из-за меня не будет. Я вас не о том прошу - только чтоб содержать меня в своей протекции! А этого я не желаю... Я, впрочем, благодарен. Да наградит Гос- подь цесаря за всю его милость ко мне! Он велел откупорить бутылку мозельвейна из подарен- ного ящика, чтобы выпить за здоровье цесаря. Выйдя на минуту в соседнюю комнату за какими-то нужными письмами и вернувшись, застал Вейнгарта объ- ясняющим mademoiselle Eufrosyne с галантною любез- ностью, не столько впрочем словами, сколько знаками, что напрасно не носит она больше мужского платья - оно ей очень к лицу: - L'Amour тете пе saurait se presenter avec plus de graces! Сам Амур не мог бы явиться с большим изяществом (франц.) заключил он по-французски, глядя на нее в упор свиными глазками тем особенным взором, который так противен был царевичу. Евфросинья, при входе Вейнгарта, успела накинуть на грязный шлафор новый щегольский кунтыш тафты двуличневой, на нечесаные волосы - чепец дорогого брабантского кружева, припудрилась и даже налепила мушку над левою бровью, точно так, как видела на Корсо в Риме у одной приезжей из Парижа девки. Выражение скуки исчезло с лица ее, она вся оживилась, и, хотя ни слова не понимала ни по-немецки, ни по-французски, поняла и без слов то, что говорил немец о мужском наряде, и лукаво смеялась, и притворно краснела, и за- крывалась рукавом, как деревенская девка. "Этакая туша свиная! Тьфу, прости Господи! Нашла с кем любезничать,- посмотрел на них царевич с досадою.- Ну, да ей все равно кто, только бы новенький. Ох, евины дочки, евины дочки! Баба да бес. один в них вес"... По уходе Вейнгарта, он стал читать письма. Всего важнее было донесение Плейера. "Гвардейские полки, составленные большею частью из дворян, вместе с прочею армией, учинили заговор в Мекленбургии, дабы царя убить, царицу привезти сюда с младшим царевичем и обеими царевнами, заточить в тот самый монастырь, где ныне старая царица, а ее освободив, сыну ее, законному наследнику, правление вручить". Царевич выпил залпом два стакана мозельвейна, встал и начал ходить быстро по комнате, что-то бормоча и раз- махивая руками. Евфросинья молча, пристально, но равнодушно сле- дила за ним глазами. Лицо ее, по уходе Вейнгарта, при- няло обычное выражение скуки. Наконец, остановившись перед ней, он воскликнул: - Ну, маменька, снеточков Белозерских скоро ку- шать будешь! Вести добрые. Авось, Бог даст нам случай возвратиться с радостью... И он рассказал ей подробно все донесение Плейера; последние слова прочел по-немецки, видимо, не нараду- ясь на них: - "Alles zum Aufstand allhier sehr geneiget ist. Bce- де в Питербурхе к бунту зело склонны. Все жалуются, что знатных с незнатными в равенстве держат, всех рав- но в матросы и солдаты пишут, а деревни от строения городов и кораблей разорились". Евфросинья слушала молча, все с той же равнодуш- ной скукой на лице, и только когда он кончил, спросила своим протяжным, ленивым голосом: - А что, Алексей Петрович, ежели убьют царя и за тобой пришлют,- к бунтовщикам пристанешь? И посмотрела на него сбоку так, что, если бы он мень- ше был занят своими мыслями, то удивился бы, может быть, даже почувствовал бы в этом вопросе тайное жало. Но он ничего не заметил. - Не знаю,- ответил, подумав немного.- Ежели присылка будет по смерти батюшки, то, может быть, и пристану... Ну да что вперед загадывать. Буди воля Гос- подня!- как будто спохватился он.- А только вот го- ворю я, видишь, Афросьюшка, что Бог делает: батюшка делает свое, а Бог свое! И усталый от радости, опустился на стул и опять заго- ворил, не глядя на Евфросинью, как будто про себя: - Есть ведомость печатная, что шведский флот пошел к берегу лифляндскому транспортовать людей на берег. Велико то худо будет, ежели правда: у нас в Питер- бурхе не согласится у князя Меншикова с сенаторами. А войско наше главное далеко. Они друг на друга сер- дятся, помогать не станут - великую беду шведы почи- нить могут. Питербурх-то под боком! Когда зашли да- леко в Копенгаген, то не потерять бы и Питербурха, как Азова- Недолго ему быть за нами: либо шведы возьмут, либо разорится. Быть ему пусту, быть пусту!- повторял он, как заклинание, пророчество тетушки, царевны Мар- фы Алексеевны. - А что ныне там тихо - и та тишина не даром. Вот дядя Аврам Лопухин пишет: всех чинов люди говорят обо мне, -спрашивают и жалеют всегда, и стоять за меня готовы, а кругом-де Москвы уже заворашиваются. И на низу, на Волге, не без замешанья б^хет в народе. Чему дивить? Как и по ею пору еще терять? А не пройдет даром. и, чай, не стерпя что-нибудь да сделают. А тут и в Мекленбургии бунт, и шведы, и цесарь, и я! Со всех сторон беда! Все мятется, мятется, шатается. Как затре- щит, да ухнет - только пыль столбом. Такая раскачка пойдет, что ай, ай! Не сдобровать и батюшке!.. Первый раз в жизни он чувствовал себя сильным и страшным отцу. Как тогда, в ту памятную ночь, во время болезни Петра, когда за морозным окном играла лунная вьюга, синяя, точно горящая синим огнем, пьяная - у него захватило дух от радости. Радость опьяняла силь- нее вина, которое он продолжал пить, почти сам того не замечая, стакан за стаканом, глядя на море, тоже синее, точно горящее синим огнем, тоже пьяное и опьяняющее. - В немецких курантах пишут: Куранты - газеты, ведомости (устар.). младшего-то братца моего, Петиньку, нынешним летом в Петергофе чуть гро- мом не убило; мама на руках его держала, так едва жива осталась; а солдата караульного зашибло до смерти. С той поры младенец все хиреет, да хиреет - видно, не жилец на свете. А уж ведь как берегли, как холили! Жаль Петиньки. Младенческая душенька, пред Богом неповин- ная. За чужие грехи терпит, за родительские, беднень- кий. Спаси его Господь и помилуй! А только вот, говорю, воля-то Божья, чудо-то, знаменье! И как батюшка не вра- зумится? Страшно, страшно впасть в руки Бога живого!.. - А кто из сенаторов станет за тебя?- спросила вдруг Евфросинья, и опять та же странная искра про- мелькнула в глазах ее и тотчас потухла - словно про- несли свечу за темным пологом. - А тебе для чего?-посмотрел на нее царевич с удивлением, как будто совсем забыл о ней и теперь только вспомнил, что она его слушает. Евфросинья больше не спрашивала. Но едва улови- мая чуждая тень прошла между ними. - Хоть и не все мне враги, а все злодействуют, в угоду батюшке, потому что трусы,- продолжал царе- вич.- Да мне никого и не нужно. Плюну я на всех - здорова бы мне чернь была!- повторил он свое люби- мое слово.- Как буду царем, старых всех выведу, а из- беру новых, по своей воле. Облегчу народ от тягостей - пусть отдохнет. Боярскую толщу поубавлю, будет им жиру нагуливать - о крестьянстве порадею, о слабых и сирых, о меньшей братье Христовой. И церковный и зем- ский собор учиню, от всего народа выборных: пусть все доводят правду до царя, без страха, самым вольным голо- сом, дабы царство и церковь исправить многосоветием общим и Духа Святого нашествием на веки вечные!.. Он грезил вслух, и грезы становились все туманнее, все сказочнее. Вдруг злая острая мысль ужалила сердце, как овод: ничему не бывать; все врешь; славу пустила синица, а моря не зажгла. И представилось ему, что рядом с отцом - исполи- ном, кующим из железа новую Россию - сам он со сво- ими грезами - маленький мальчик, пускающий мыльные пузыри. Ну куда ему тягаться с батюшкой? Но он тотчас прогнал эту мысль, отмахнулся от нее, как от назойливой мухи: буди воля Божья во всем; пусть ба- тюшка кует железо на здоровье, он делает свое, а Бог - свое; захочет Бог - и лопнет железо, как мыльный пузырь. И он еще слаще отдался мечтам. .Чувствуя себя уже не сильным, а слабым - но это была приятная слабость - с улыбкой, все более кроткой и пьяной, слушал, как море шумит, и чудилось ему в этом шуме что-то знакомое, дав- nееe-давнее-то ли бабушка баюкает, то ли Сирин, птица райская, поет песни царские. - А потом, как землю устрою и народ облегчу- с великим войском и флотом пойду на Царьград. Турок повыбью, славян из-под ига неверных освобожу, на Св. Софии крест водружу. И соберу вселенский собор для воссоединения церквей. И дарую мир всему миру, да при- текут народы с четырех концов земли под сень Софии Премудрости Божией, в царство священное, вечное, во сретение Христу Грядущему!.. Евфросинья давно уже не слушала,- все время зе- вала и крестила рот; наконец, встала, потягиваясь и по- чесываясь. - Разморило меня что-то. С обеда, чай, немца-то ждавши, не выспалась. Пойду-ка-сь я, Петрович, лягу, что ль? - Ступай, маменька, спи с Богом. Может и я приду, погодя - только вот голубков покормлю. Она вышла в соседнюю комнату - спальню, а царе- вич - на галерею, куда уже слетались голуби, ожидая обычного корма. Он разбрасывал им крошки и зерна с тихим ласко- вым зовом: - Гуль, гуль, гуль. И так же, как, бывало, в Рождествене, голуби, вор- куя, толпились у ног его, летали над головой, садились на плечи и руки, покрывали его, точно одевали, крыль- ями. Он глядел с высоты на море, и в трепетном веяньи крыльев казалось ему, что он сам летит на крыльях туда, в бесконечную даль, через синее море, к светлой, как солнце, Софии Премудрости Божией. Ощущение полета было так сильно, что сердце зами- рало, голова кружилась. Ему стало страшно. Он зажму- рил глаза и судорожно схватился рукою за выступ огра- ды: почудилось, что он уже не летит, а падает. Нетвердыми шагами вернулся он в комнату. Туда же из спальни торопливо вышла Евфросинья уже совсем раздетая, в одной сорочке, с босыми ногами влезла на стул и стала заправлять лампадку перед образом. Это была старинная любимая царевичева икона Всех Скорбя- щих Матери; всюду возил он ее за собою и никогда не расставался с нею. - Грех-то какой? Завтра Успение Владычицы, а я забыла. Так бы и осталась без лампадки Матушка. Часы-то, Петрович, будешь читать? Налой готовить ли? Перед каждым большим праздником, за неимением попа, он сам справлял службы, читал часы и пел сти- херы. - Нет, маменька, разве к ночи. Устал я что-то, го- лова болит. - Вина бы меньше пил, батюшка. - Не от вина, чай - от мыслей: вести-то больно радостные?.. Засветив лампадку и возвращаясь в спальню, она оста- новилась у стола, чтобы выбрать в подаренной немцем корзине самый спелый персик: в постели перед сном любила есть что-нибудь сладкое. Царевич подошел к ней и обнял ее. - Афросьюшка, друг мой сердешненький, аль не рада? Ведь будешь царицею, а Селебеный... "Серебряный" или, нежнее, как выговаривают малень- кие дети -- "Селебеный" было прозвище ребенка, непре- менно, думал он, сына, который должен был родиться у Евфросиньи: она была третий месяц беременна. "Ты у меня золотая, а сынок будет серебряный", говорил он ей в минуты нежности. - Будешь царицею, а Селебеный наследником?- продолжал царевич.- Назовем его Ваничкой - благоче- стивейший, самодержавнейший царь всея России, Иоанн Алексеевич?.. Она освободилась тихонько из его объятий, огляну- лась через плечо, хорошо ли лампадка горит, закусила персик и, наконец, ответила ему спокойно: - Шутить изволишь, батюшка. Где мне, холопке, царицею быть? - а женюсь, так будешь. Ведь и батюшка таковым же образом учинил. Мачеха-то, Катерина Алексеевна тоже не знамо какого роду была - сорочки мыла с чу- хонками, в одной рубахе в полон взята, а ведь вот же цар- ствует. Будешь и ты, Евфросинья Федоровна, царицею, небось не хуже других?.. Он хотел и не умел сказать ей все, что чувствовал: за то, может быть, и полюбил он ее, что она простая холопка; ведь и он, хотя царской крови - тоже простой, спеси боярской не любит, а любит чернь; от черни-то и царство примет; добро за добро: чернь сделает его царем, а он ее, Евфросинью, холопку из черни - царицею. Она молчала, потупив глаза, и по лицу ее видно было только, что ей хочется спать. Но он обнимал ее все креп- че и крепче, ощущая сквозь тонкую ткань упругость и свежесть голого тела. Она сопротивлялась, отталкивая руки его. Вдруг нечаянным движением потянул он вниз полурасстегнутую, едва державшуюся на одном плече сорочку. Она совсем расстегнулась, соскользнула и упала к ее ногам. Вся обнаженная, в тусклом золоте рыжих волос, как в сиянии, стояла она перед ним. И странною и соблаз- нительною казалась черная мушка над левою бровью. И в скошенном, удивленном разрезе глаз было что-то козье, чуждое и дикое. - Пусти, пусти же, Алешенька. Стыдно? Но если она стыдилась, то не очень: только немного отвернулась со своей обычною, ленивою, как будто през- рительной усмешкою, оставаясь, как всегда, под ласками его, холодною, невинною, почти девственной, несмотря на чуть заметную округлость живота, которая предре- кaла полноту беременности. В такие минуты казалось ему, что тело ее ускользает из рук его, тает, воздушное, как призрак. - Афрося? Афрося?- шептал он, стараясь поймать, удержать этот призрак, и вдруг опустился перед ней на колени. - Стыдно,- повторила она.- Перед праздником. Вон и лампада горит... Грех, грех? Но тотчас опять равнодушно, беспечно поднесла за- кушенный персик ко рту, полураскрытому, алому и све- жему, как плод. "Да, грех,- мелькнуло в уме его,- от жены начало греху, и тою мы все умираем"... И он тоже невольно оглянулся на образ, и вдруг вспомнил, как точно такой же образ в Летнем саду, но- чью, во время грозы, упал из рук -батюшки и разбился у подножия Петербургской Венус - Белой Дьяволицы. В четырехугольнике дверей, открытых на синее море, тело ее выступало, словно выходило, из горящей синевы морской, золотисто-белое, как пена волн. В одной руке держала она плод, другую опустила, целомудренным движением закрывая наготу свою, как Пеннорожденная. А за нею играло, кипело синее море, как чаша амврозии, и шум его подобен был вечному смеху богов. Это была та самая дворовая девка Афроська, кото- рая однажды весенним вечером в домике Вяземских на Малой Охте, наклонившись низко в подоткнутой юбке, мыла пол шваброю. Это была девка Афроська и богиня Афродита - вместе. "Венус, Венус, Белая Дьяволица!" - подумал царевич в суеверном ужасе и готов был вскочить, убежать. Но от грешного и все-таки невинного тела, как из раскрытого цветка, пахнуло на него знакомым упоительными страш- ным запахом, и, сам не понимая, что делает - он еще ниже склонился перед ней и поцеловал ее ноги, и загля- нул ей в глаза, и прошептал, как молящийся: - Царица! Царица моя!.. А тусклый огонек лампадки мерцал перед святым и скорбным Ликом. Наместник цесаря в Неаполе, граф Даун пригласил царевича на свидание к себе в Королевский дворец ве- чером 26-го сентября. В последние дни в воздухе чувствовалось приближе- ние сирокко, африканского ветра, приносящего из глубин Сахары тучи раскаленного песку. Должно быть, ураган уже разразился и бушевал в высочайших воздушных слоях, но внизу была бездыханная тишь. Листья пальм и ветви мимоз висели, недвижные. Только море волно- валось громадными беспенными валами мертвой зыби, которые разбивались о берег с потрясающим грохотом. Даль была застлана мутною мглою, и на безоблачном небе солнце казалось тусклым, как сквозь дымчатый опал. Воздух пронизан тончайшею пылью. Она прони- кала всюду, даже в плотно запертые комнаты, покрыва- ла серым слоем белый лист бумаги и страницы книг; хрустела на зубах; воспаляла глаза и горло. Было душно, и с каждым часом становилось все душнее. В природе чувствовалось то же, что в теле, когда нарывает нарыв. Люди и животные, не находя себе места, метались в тос- ке. Народ ожидал бедствий - войны, чумы, или извер- жения Везувия. И действительно, в ночь с 23-го на 24-е сентября жи- тели Торре дель Греко, Резины и Портичи почувство- вали первые подземные удары. Появилась лава. Огнен- ный поток уже приближался к самым верхним, распо- ложенным по склону горы, виноградникам. Для умило- стивления гнева Господня совершались покаянные шествия с заженными свечами, тихим пением и громкими вопля- ми самобичующихся. Но гнев Божий не утолялся. Из Везувия днем валил черный дым, как из плавильной печи, расстилаясь длинным облаком от Кастелламаре до Позиллиппо, а ночью вздымалось красное пламя, как зарево подземного пожара. Мирный жертвенник богов превращался в грозный факел Евменид. Наконец, в са- мом Неаполе послышались, точно подземные громы, первые гулы землетрясения, как будто снова пробужда- лись древние Титаны. Город был в ужасе. Вспоминались дни Содома и Гоморры. А по ночам, среди мертвой тишины, где-нибудь в щелях окна, под дверью или в трубе очага раздавался тонкий-тонкий, ущемленный визг, точно пойманный комар жужжал: то сирокко заводило свои песни. Звук разрастался, усиливался, и казалось, вот- вот разразится неистовым воем,- но вдруг замирал, об- рывался - и опять наступала тишина, еще более мертвая. Как будто злые духи, и внизу, и вверху, перекликались, совещались о страшном дне Господнем, которым должен кончиться мир. Все эти дни царевич чувствовал себя больным. Но врач успокоил его, сказав, что это с непривычки от сирок- ко, и прописал освежающую кислую микстуру, от которой ему действительно сделалось легче. В назначенный день и час поехал он во дворец на свидание с наместником. Встретивший его в передней караульный офицер пе- редал ему почтительнейшее извинение графа Дауна, что его высочеству придется несколько минут подождать в приемной зале, так как наместник принужден был отлу- читься по важному и неотложному делу. Царевич вошел в огромную и пустынную приемную залу, убранную с мрачною, почти зловещею, испанскою роскошью: кроваво-красный шелк обоев, обилие тяжелой позолоты, резные шкафы из черного дерева, подобные гробницам, зеркала, такие тусклые, что в них, казалось, отражались только лица призраков. По стенам - боль- шие, темные полотна - благочестивые картины старин- ных мастеров: римские солдаты, похожие на мясников, жгли, секли, резали, пилили и всякими иными способами терзали христианских мучеников; это напоминало бойню, или застенки, Святейшей Инквизиции. А вверху, на по- толке, среди раззолоченных завитков и раковин - Триумф Олимпийских богов: в этом жалком ублюдке Тициана и Рубенса виден был конец Возрождения - в утончен- ной изнеженности варварское одичание и огрубение ис- кусства; груды голого тела, голого мяса - жирные спины, пухлые, в складках, животы, раскоряченные ноги, чудо- вищно-отвислые женские груди. Казалось, что все эти боги и богини, откормленные, как свиные туши, и малень- кие амуры, похожие на розовых поросят,- весь этот ско- топодобный Олимп предназначался для христианской бойни, для пыточных орудий Святейшей Инквизиции. Царевич долго ходил по зале, наконец, устал и сел. В окна вползали сумерки, и серые тени, как пауки, ткали паутину по углам. Кое-где лишь выступала, светлея, по- золоченная львиная лапа и острогрудый гриф, которые поддерживали яшмовую или малахитовую доску круглого стола, да закутанные кисеею люстры тускло поблески- вали хрустальными подвесками, как исполинские коконы в каплях росы. Царевичу казалось, что удушье сирокко увеличивается от этого множества голого тела, голого мяса, упитанного, языческого - вверху, и страдальче- ского, христианского - внизу. Рассеянный взгляд его, блуждая по стенам,