остановился на одной картине, не- похожей на другие, выступавшей среди них, как светлое пятно: обнаженная до пояса девушка с рыжими воло- сами, с почти детскою, невинною грудью, с прозрачно- желтыми глазами и бессмысленной улыбкою: в припод- нятых углах губ и в слегка скошенном, удлиненном раз- резе глаз было что-то козье, дикое и странное, почти жуткое, напомнившее девку Афроську. Ему вдруг смутно почуялась какая-то связь между этою усмешкою и нары- вающим удушением сирокко. Картина была плохая, сни- мок со старинного произведения ломбардской школы, ученика учеников Леонардо. В этой обессмысленной, но все еще загадочной усмешке отразилась последняя тень благородной гражданки Неаполя, моны Лизы Джоконды. ' Мона Лиза была жительницей Флоренции. Царевич удивлялся, что наместник, всегда изысканно. вежливый заставляет его ждать так долго; и куда запро- пастился Вейнгарт, и почему такая тишина - весь дворец точно вымер? Хотел встать, позвать кого-нибудь, велеть принести свечи. Но на него напало странное оцепенение, как будто и он был заткан, облеплен тою серою паутиною, которую тени, как пауки, ткали по углам. Лень было двинуться. Глаза слипались. Он открывал их с усилием, чтобы не заснуть. И все-таки заснул на несколько мгновений. Но когда проснулся, ему показалось, что прошло много времени. Он видел во сне что-то страшное, но не мог вспом- нить что. Только в душе осталось ощущение несказан- ной тяжести, и опять почудилась ему связь между этим страшным сном, бессмысленной усмешкой рыжей девуш- ки и нарывающим удушьем сирокко. Когда он открыл гла- за, то увидел прямо перед собою лицо бледное-бледное, подобное призраку. Долго не мог понять, что это. Нако- нец понял, что это его же собственное лицо, отраженное в тусклом простеночном зеркале, перед которым, сидя в кресле, он заснул. В том же зеркале, как раз у него за спиною, видна была закрытая дверь. И ему казалось, что сон продолжается, что дверь сейчас откроется, и в нее войдет то страшное, что он только. что видел во сне и чего не мог вспомнить. Дверь отворилась беззвучно. В ней появился свет вос- ковых свечей и лица. Глядя по-прежнему в зеркало, не оборачиваясь, он узнал одно лицо, другое, третье. Вско- чил, обернулся, выставив руки вперед, с отчаянною на- деждою, что это ему только почудилось в зеркале, но увидел в действительности то же, что в зеркале - и из груди его вырвался крик беспредельного ужаса: - Он! Он! Он! Царевич упал бы навзничь, если бы не поддержал его сзади секретарь Вейнгарт. - Воды! Воды! Царевичу дурно! Вейнгарт бережно усадил его в кресло, и Алексей увидел над собою склоненное доброе лицо старого графа Дауна. Он гладил его по плечу и давал ему нюхать спирт. - Успокойтесь, ваше высочество! Ради Бога, успокой- тесь! Ничего дурного не случилось. Вести самые добрые... Царевич пил воду, стуча зубами о края стакана. Не отводя глаз от двери, он дрожал всм телом непрерыв- ною мелкою дрожью, как в сильном ознобе. - Сколько их?- спросил он графа Дауна шепотом. - Двое, ваше высочество, всего двое. - А третий? Я видел третьего... - Вам, должно быть, почудилось. - Нет, я видел его! Где же он? - Кто он? - Отец!.. Старик посмотрел на него с удивлением. - Это от сирокко,-объяснил Вейнгарт.- Малень- кий прилив крови в голове.. Часто бывает. Вот и у меня с утра нынче все какие-то синие зайчики в глазах пры- гают. Пустить кровь - и как рукой снимет. - Я видел его!- повторял царевич.- Клянусь Богом, это был не сон! Я видел его, граф, вот как вас теперь вижу... - Ах, Боже мой. Боже мой!- воскликнул старик с искренним огорчением.- Если бы только знал, что ваше высочество не совсем хорошо себя чувствует, я ни за что не допустил бы... Можно, впрочем, и теперь еще отложить свидание?.. - Нет, не надо - все равно. Я хочу знать,- про- говорил царевич.- Пусть подойдет ко мне один старик, А того, другого, не допускайте... Он судорожно схватил его за руку: - Ради Бога, граф, не допускайте того!.. Он - убий- ца!.. Видите, как он смотрит... Я знаю: он послан царем, чтобы зарезать меня!.. Такой ужас был в лице его, что наместник подумал: "А кто их знает, этих варваров, может быть, и в самом деле?.."-И вспомнились ему слова императора из под- линной инструкции: "Свидание должно быть устроено так, чтобы никто из москвитян (отчаянные люди и на все способные!) не на- пал на царевича и не возложил на него рук, хотя я того не ожидаю". - Будьте покойны, ваше высочество: жизнью и че- стью моей отвечаю, что они не сделают вам никакого зла. И наместник шепнул Вейнгарту, чтобы он велел уси- лить стражу. А в это время уже подходил к царевичу неслышными скользящими шагами, выгнув спину с почтительнейшим видом и нижайшими поклонами, Петр Андреевич Тол- стой. Спутник его, капитан гвардии, царский денщик испо- линского роста с добродушным и красивым лицом не то римского легионера, не то русского Иванушки-дурачка, Александр Иванович Румянцев, по знаку наместника остановился в отдалении у дверей. - Всемилостивейший государь царевич, ваше вы- сочество! Письмо от батюшки,- проговорил Толстой и, склонившись еще ниже, так что левою рукою почти кос- нулся пола, правою передал ему письмо. Царевич узнал в написанном на обертке одном только слове Сыну почерк отца, дрожащими руками распечатал письмо и прочел: "Мой сын! Понеже всем есть известно, какое ты непослушание и презрение воли моей делал, и ни от слов, ни от наказа- ния не последовал наставлению моему; но, наконец, оболь- стя меня и заклинаясь Богом при прощании со мною, по- том что учинил? Ушел и отдался, яко изменник, под чу- жую протекцию! Что не слыхано не точию между наших детей, но ниже между нарочитых подданных. Чем какую обиду и досаду отцу своему, и стыд отечеству своему учинил! Того ради, посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле моей сделал, о чем тебе господин Тол- стой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде же побоишься меня, то я тебя обнадеживаю и обещаю Go- сподом и судом Его, что никакого наказания тебе не будет; но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послу- шаешь и возвратишься. Буде же сего не учинишь, то яко отец, данною мне от Бога властию, проклинаю тебя навечно; а яко государь твой, за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебе, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чем Бог мне поможет в моей истине. К тому помяни, что я все не насильством тебе делал; а когда 6 захотел, то почто на твою волю полагаться? Что 6 хотел, то б сделал. Петр" Прочитав письмо, царевич взглянул опять на Румян- цева. Тот поклонился и хотел подойти. Но царевич по- бледнел, задрожал, привстал в кресле и проговорил: - Петр Андреич... Петр Андреич... не вели ему под- ходить!.. А то уйду... уйду сейчас... Вот и граф говорит, чтоб не смел... По знаку Толстого, Румянцев опять остановился, с недоумением на своем красивом и неумном лице. Вейнгарт подал стул. Толстой придвинул его к царе- вичу, сел почтительно на самый кончик, наклонился, за- глянул ему прямо в глаза простодушным доверчивым взором и заговорил так, как будто ничего особенного не случилось, и они сошлись для приятной беседы. Это был все тот же изящный и превосходительный господин тайный советник и кавалер, Петр Андреевич Толстой: черные бархатные брови, мягкий бархатный взгляд, ласковая бархатная улыбка, вкрадчивый бархат- ный голос - бархатный весь, а жальце есть. И хотя царевич помнил изречение батюшки: "Тол- стой - умный человек; но когда с ним говоришь, следует держать камень за пазухой" - он все-таки слушал его с удовольствием. Умная, деловитая речь успокаивала его, пробуждала от страшных видений, возвращала к дейст- вительности. В этой речи все умягчалось, углаживалось. Казалось, можно было устроить так, что и волки будут сыты, и овцы целы. Он говорил, как опытный старый хирург, который убеждает больного в почти приятной легкости труднейшей операции. "Употреблять ласку и угрозы, приводя, впрочем, удобь- вымышленные рации и аргументы",- сказано было в цар- ской инструкции,- и если бы царь его слышал, то остался бы доволен. Толстой подтвердил на словах то, что было в письме - совершенную милость и прощение в том случае, ежели царевич вернется. Затем привел подлинные слова царя из данной ему, Толстому, инструкции о переговорах с цесарем, причем в голосе его сквозь прежнюю уветливую ласковость зву- чала твердость. - "Буде цесарь станет говорить, что сын наш отдался под его протекцию, что он не может против воли его вы- дать, и иные отговорки и затейные опасения будет объяв- лять,- представить, что нам не может то иначе, как чув- ственно быть, что он хочет меня с сыном судить, понеже, по натуральным правам, особливо же нашего государства, никто и меж партикулярными подданными особами отца с сыном судить не может: сын должен повиноваться воле отцовой. А мы, самодержавный государь, ничем цесарю не подчинены, и вступаться ему не следует, а надлежит его к нам отослать; мы же,- как отец и государь, по долж- ности родительской, его милостиво паки примем и тот его проступок простим, и будем его наставлять, чтобы, оста- вив прежние непотребные дела, поступал в пути добро- детели, последовал нашим намерениям; таким образом может привратить к себе паки наше отеческое сердце; чем его царское величество покажет и над ним милость и заслужит себе от Бога воздаяние, а от нас благодарение; да и от сына нашего более будет за вечно возблагодарен, нежели за то, что ныне содержится, как невольник или злодей, за крепким караулом, под именем некоторого бун- товщика, графа венгерского, к предосуждению чести на- шей и имени. Но буде, паче чаяния, цесарь в том весьма откажет,- объявить, что мы сие примем за явный разрыв и будем пред всем светом на цесаря чинить жалобы и ис- кать неслыханную и несносную нам и чести нашей обиду отомстить". - Пустое!- перебил царевич.- Николи из-за меня батюшка с цесарем войны не начнет. - Я чаю, войны не будет,- согласился Толстой.- цесарь и без войны тебя выдаст. Никакой ему пользы нет, но больше есть трудность, что ты в его области пре- бываешь. А свое обещание тебе он уже исполнил, протек- товал, доколе батюшка изволил простить, а ныне, как простил, то уже повинности цесаревой нет, чтобы против всех прав удерживать тебя и войну с цесарем чинить бу- дучи и кроме того в войне с двух сторон, с турками да Гишпанцами: и тебе, чай, ведомо, что флот гишпанский стоит ныне между Неаполем и Сардинией и намерен ата- ковать Неаполь, понеже тутошняя шляхта сделала комплот Заговор (франц. complot). и желает быть лучше под властью гишпанскою, нежели цесарскою. Не веришь мне, так спроси вице-роя: получил от цесаря письмо саморучное, дабы всеми верами склонил тебя ехать к батюшке, а по последней вере, куды ни есть, только бы из его области выехал. А ког- да добром не выдадут, то государь намерен тебя доста- вать и оружием; конечно, для сего и войска свои в Польше держит, чтобы их вскоре поставить на квартиры зимовые в Слезию: а оттуда недалече и до владений цесарских... Толстой заглянул ему в глаза еще ласковее и тихонько дотронулся до руки его: - Государь-царевич батюшка, послушай-ка увещания родительского, возвратись к отцу! "А мы, говорит царь,- слова его величества подлинные,- простим и примем его паки в милость нашу, и обещаем содержать отечески во всякой свободе и довольстве, без всякого гнева и при- нуждения". Царевич молчал. - "Буде же, говорит, к тому весьма не склонится,- продолжал Толстой с тяжелым вздохом,-объявить ему именем нашим, что мы, за такое прослушание, предав его клятве отеческой и церковной, объявим во все госу- дарство наше изменником; пусть-де рассудит, какой ему будет живот? Не думал бы, что может быть безопасен; раз- ве вечно в заключении и за крепким караулом. И так душе своей в будущем, а телу и в сем еще веке мучение заслу- жит. Мы же искать не оставим, всех способов к наказанию непокорства его; даже вооруженною рукою цесаря к выда- че его принудим. Пусть рассудит, что из того последует". Толстой умолк, ожидая ответа, но царевич тоже мол- чал. Наконец поднял глаза и посмотрел на Толстого при- стально. - А сколько тебе лет, Петр Андреич? - Не при дамах будь сказано, за семьдесят перева- лило,- ответил старик с любезною улыбкою. - А кажись, по Писанию-то, семьдесят - предел жизни человеческой. Как же ты, Петр Андреич, одной ногой во гробе стоя, за этакое дело взялся? А я-то еще ду- мал, что ты любишь меня... - И люблю, родимый, видит Бог, люблю! Ей, до последнего издыхания, служить тебе рад. Одно только в мыслях имею-помирить тебя с батюшкой. Дело святое: блаженны-де, сказано, миротворцы... - Полно-ка врать, старик! Аль думаешь, не знаю, зачем вы сюда с Румянцевым присланы? На него, раз- бойника, дивить нечего. А ты, ты, Андреич... На буду- щего царя и самодержца руку поднял! Убийцы, убийцы вы оба! Зарезать меня батюшкой присланы!.. Толстой в ужасе всплеснул руками. - Бог тебе судья, царевич!.. Такая искренность была в лице его и в голосе, что, как ни знал его царевич, все-таки подумал: не ошибся ли, не обидел ли старика напрасно? Но тотчас рассме- ялся - даже злоба прошла: в этой лжи было что-то про- стодушное, невинное, почти пленительное, как в лукав- стве женщин и в игре великих актеров. - Ну, и хитер же ты, Петр Андреич! А только ни- какою, брат, хитростью в волчью пасть овцу не заманишь. - Это отца-то волком разумеешь? - Волк не волк, а попадись я ему - и костей моих не останется! Да что мы друг друга морочим? Ты и сам, чай, знаешь... - Алексей Петрович, ах, Алексей Петрович, батюшка! Когда моим словам не веришь, так ведь вот же в письме собственной его величества рукой написано: обещаю Богом и судом Его. Слышишь, Богом заклинается! Ужли же царь клятву преступит перед всею Европою?.. - Что ему клятвы?- перебил царевич.- Коли сам не разрешит, так Федоска. За архиереями дело не ста- нет. Разрешат соборне. На то самодержец российский! Два человека на свете, как боги - царь Московский да папа Римский: что хотят, то и делают... Нет, Андреич, даром слов не трать. Живым не дамся! Толстой вынул из кармана золотую табакерку с па- стушком, который развязывает пояс у спящей пастушки,- не торопясь, привычным движением пальцев размял по- нюшку, склонил голову на грудь и произнес, как будто про себя, в глубоком раздумьи: - Ну, видно, быть так. Делай как знаешь. Меня, старика, не послушал - может быть, отца послушаешь. Он и сам, чай, скоро будет здесь... - Где здесь?.. Что ты врешь, старик?-произнес царевич, бледнея, и оглянулся на страшную дверь. Толстой, по-прежнему не торопясь, засунул понюшку сначала в одну ноздрю, потом в другую - затянулся, стряхнул платком табачную пыль с кружева на груди и произнес: - Хотя объявлять не велено, да уж, видно, все равно, проговорился. Получил я намедни от царского величества письмо саморучное, что изволит немедленно ехать в Ита- лию. А когда приедет сам, кто может возбранить отцу с тобою видеться? Не мысли, что сему нельзя сделаться, понеже ни малой в том дификульты Трудность, затруднение (франц. difficulte). нет, кроме токмо изволения царского величества. А то тебе и самому изве- стно, что государь давно в Италию ехать намерен, ныне же наипаче для сего случая всемерно поедет. Еще ниже опустил он голову, и все лицо его вдруг сморщилось, сделалось старым-престарым, казалось, он готов был заплакать - даже как будто слезинку смахнул. И еще раз услышал царевич слова, которые так часто слышал. - Куда тебе от отца уйти? Разве в землю, а то везде найдет. У царя рука долга. Жаль мне тебя, Алексей Пет- рович, жаль, родимый... Царевич встал, опять, как в первые минуты свидания, дрожа всем телом. - Подожди, Петр Андреич. Мне надобно графу два слова сказать. Он подошел к наместнику и взял его за руку. Они вышли в соседнюю комнату. Убедившись, что двери заперты, царевич рассказал ему все, что говорил Толстой, и в заключение, схватив руки старика похоло- девшими руками, спросил: - Ежели отец будет требовать меня вооруженною рукою, могу ли я положиться на протекцию цесаря? - Будьте покойны, ваше высочество! Император до- вольно силен, чтобы защищать принимаемых им под свою протекцию, во всяком случае... - Знаю, граф. Но говорю вам теперь не как наме- стнику императора, а как благородному кавалеру, как доброму человеку. Вы были ко мне так добры всегда. Ска- жите же всю правду, не скрывайте от меня ничего, ради Бога, граф! Не надо политики! Скажите правду!.. О, Гос- поди!.. Видите, как мне тяжело!.. Он заплакал и посмотрел на него так, как смотрят затравленные звери. Старик невольно потупил глаза. Высокий, худощавый, с бледным, тонким лицом, не- сколько похожим на лицо Дон Кихота, человек добрый, но слабый и нерешительный, с двоящимися мыслями, рыцарь и политик граф Даун вечно колебался между старым неполитичным рыцарством и новою нерыцарской политикой. Он чувствовал жалость к царевичу, но, вместе с тем, страх, как бы не впутаться в ответственное дело - страх пловца, за которого хватается утопающий. Царевич опустился перед ним на колени. - Умоляю императора именем Бога и всех святых не покидать меня! Страшно подумать, что будет, если я попадусь в руки отцу. Никто не знает, что это за чело- век... я знаю... Страшно, страшно! Старик наклонился к нему, со слезами на глазах. - Встаньте, встаньте же, ваше высочество! Богом кля- нусь, что говорю вам всю правду, без всякой политики: насколько я знаю цесаря, ни за что не выдаст он вас отцу; это было бы унизительно для чести его величества и про- тивно всесветным правам - знаком варварства! Он обнял царевича и поцеловал его в лоб с отеческою нежностью. Когда они вернулись в приемную, лицо царевича было бледно, но спокойно и решительно. Он подошел к Тол- стому и, не садясь и его не приглашая сесть, видимо, давая понять, что свидание кончено, сказал: - Возвратиться к отцу опасно и пред разгневанное лицо явиться не бесстрашно; а почему не смею возвра- титься, о том донесу письменно протектору моему, цесар- скому величеству. Отцу, может быть, буду писать, ответ- ствуя на его письмо, и тогда уже дам конечный ответ. А сего часу не могу ничего сказать, понеже надобно мыслить о том гораздо. - Ежели, ваше высочество,- начал опять Толстой вкрадчиво,- какие предложить имеешь кондиции, мо- жешь и мне объявить. Я чай, батюшка на все согласится. И на Евфросинье жениться позволит. Подумай, подумай, родной. Утро вечера мудрее. Ну, да мы еще поговорить успеем. Не в последний раз видимся... - Говорить нам, Петр Андреич, больше не о чем и видеться незачем. Да ты долго ли здесь пробудешь? - Имею повеление,- возразил Толстой тихо и по- Смотрел на царевича так, что ему показалось, будто из глаз его глянули глаза батюшки,- имею повеление не удаляться отсюда, прежде чем возьму тебя, и если бы перевезли тебя в другое место,- и туда буду за тобою следовать. Потом прибавил еще тише: - Отец не оставит тебя, пока не получит, живым или мертвым. Из-под бархатной лапки высунулись когти, но тотчас же спрятались. Он поклонился, как при входе, глубочай- шим поклоном, хотел даже поцеловать руку царевича, но тот ее отдернул. - Всемилостивейшей особы вашего высочества все- покорный слуга! И вышел с Румянцевым в ту же дверь, в которую во- шел. Царевич проводил их глазами и долго смотрел на эту дверь неподвижным взором, словно промелькнуло перед ним опять ужасное видение. Наконец опустился в кресло, закрыл лицо руками и со- гнулся, съежился весь, как будто под страшною тяжестью. Граф Даун положил руку на плечо его, хотел сказать что-нибудь в утешение, но почувствовал, что сказать не- чего, и молча отошел к Вейнгарту. - Император настаивает,- шепнул он ему,- чтоб царевич удалил от себя ту женщину, с которой живет. У меня не хватило духу сказать ему об этом сегодня. Когда- нибудь, при случае скажите вы. "Мои дела в великом находятся затруднении,- писал Толстой резиденту Веселовскому в Вену.- Ежели не от- чаится наше дитя протекции, под которою живет, никогда не помыслит ехать. Того ради, надлежит вашей милости во всех местах трудиться, чтобы ему явно показали, что его оружием защищать не будут; а он в том все Твое упо- вание полагает. Мы должны благодарствовать усердие здешнего вице-роя в нашу пользу; да не можем преломить замерзелого упрямства. Сего часу не могу больше писать, понеже еду к нашему зверю, а почта отходит". Толстому случалось не раз бывать в великих затруд- нениях, и всегда выходил он сух из воды. В молодости участвовал в стрелецком бунте - все погибли - он спасся. Сидя на Устюжском воеводстве, пятидесяти лет от роду, имея жену и детей, вызвался ехать, вместе с прочими "рос- сийскими младенцами", в чужие края для изучения нави- гации - и выучился. Будучи послом в Константинополе, трижды попадал в подземные тюрьмы Семибашенного замка и трижды выходил оттуда, заслужив особую ми- лость царя. Однажды собственный секретарь его написал на него донос в растрате казенных денег, но не успев отос- лать, умер скоропостижно; а Толстой объяснил: "Вздумал подьячий Тимошка обусурманиться, познакомившись с турками; Бог мне помог об этом сведать; я призвал его тайно и начал говорить, и запер в своей спальне до ночи, а ночью выпил он рюмку вина и скоро умер: так его Бог сохранил от беды". Недаром он изучал и переводил на русский язык "Ни- колы Макиавеля, мужа благородного флорентийского, Увещания Политические". Сам Толстой слыл Макиавелем Российским. "Голова, голова, кабы не так умна ты была, давно б я отрубить тебя велел!"- говорил о нем царь. И вот теперь боялся Толстой, как бы в деле царевича эта умная голова не оказалась глупою, Макиавель Рос- сийский - в дураках. А между тем он сделал все, что можно было сделать; опутал царевича тонкою и крепкою сетью: внушил каждому порознь, что все остальные тайно желают выдачи его, но сами, стыдясь нарушить слово, по- ручают это сделать другим: цесарева '-цесарю, цесарь- канцлеру, канцлер - наместнику, наместник - секретарю. Последнему Толстой дал взятку в 160 червонных и по- обещал прибавить, ежели он уверит царевича, что цесарь протектовать его больше не будет. Но все усилия разби- вались о "замерзелое упрямство". Хуже всего было то, что он сам напросился на эту поездку. "Должно знать свою планету",- говаривал он. И ему казалось, что его планета есть поимка царе- вича, и что ею увенчает он все свое служебное поприще, получит андреевскую ленту и графство, сделается родо- начальником нового дома графов Толстых, о чем всю жизнь мечтал. Что-то скажет царь, когда он вернется ни с чем? Но теперь он думал не о потере царской милости, ан- дреевской ленты, графского титула; как истинный охот- ник, все на свете забыв, думал он только о том, что зверь уйдет. Через несколько дней после первого свидания с царе- вичем, Толстой сидел за чашкой утреннего шоколада на балконе своих роскошных покоев, в гостинице Трех Ко- ролей на самой бойкой улице Неаполя, Виа-Толедо. В ноч- ноM шлафоре, без парика, с голым черепом, с остат- ками седых волос только на затылке, он казался очень старым, почти дряхлым. Молодость его - вместе с книгой "Метаморфосеос, или "Пременение Овидиево", которую он переводил на русский язык - его собственная мета- морфоза, баночки, кисточки и великолепный алонжевый парик с юношескими черными как смоль кудрями - лежали в уборной на столике перед зеркалом. На сердце кошки скребли. Но, как всегда, в минуты глубоких раздумий о делах политики, имел он вид бес- печный, почти легкомысленный; переглядывался с хоро- шенькою соседкою, тоже сидевшею на балконе в доме через улицу, смуглолицою черноглазою испанкою из тех, которые, по слову Езопки, "к ручному труду не охочи, а заживают больше в прохладах"; улыбался ей с галант- ною любезностью, хотя улыбка эта напоминала улыб- ку мертвого черепа, и напевал своего собственного сочи- нения любовную песенку "К девице", подражание Ана- креону: Не бегай ты от меня, Видя седу голову; Не затем, что красоты Блистает в тебе весна, Презирай мою любовь. Посмотри хотя в венцах Сколь красивы, с белыми Ландышами смешанны, Розы нам являются! Капитан Румянцев рассказывал ему о своих любов- ных приключениях в Неаполе. По определению Толстого, Румянцев "был человек сложения веселого, жизнь оказывал приятную к людям и паче касающееся до компании; но более был счастлив, нежели к высоким делам способен - только имел смель- ство доброго солдата" - попросту, значит, дурак. Но он его не презирал за это, напротив, всегда слушал и порою слушался: "Дураками-де свет стоит,- замечал Петр Ан- дреич.- Катон, советник римский, говаривал, что ду- раки умным нужнее, нежели умные дуракам". Румянцев бранил какую-то девку Камилку, которая вытянула у него за одну неделю больше сотни ефимок. - Тутошние девки к нашему брату зело грабитель- ницы! Петр Андреевич вспомнил, как сам был влюблен много лет назад, здесь же, в Неаполе; про эту любовь расска- зывал он всегда одними и теми же словами: - Был я инаморат в синьору Франческу, и оную имел за метресу во всю ту свою бытность. И так был инаморат, что не мог ни часу без нее быть, которая кош- товала мне в два месяца 1.000 червонных. И расстался с великою печалью, аж до сих пор из сердца моего тот амор не может выйти... Он томно вздохнул и улыбнулся хорошенькой соседке. - А что наш зверь?- спросил вдруг с видом небреж- ным, как будто это было для него последнее дело. Румянцев рассказал ему о своей вчерашней беседе с навигатором Алешкой Юровым, Езопкою. Напуганный угрозою Толстого схватить его и отпра- вить в Петербург, как беглого. Юров, несмотря на свою преданность царевичу, согласился быть шпионом, доносить обо всем, что видел и слышал у него в доме. Румянцев узнал от Езопки много любопытного и важ- ного для соображений Толстого о чрезмерной любви царевича к Евфросинье. - Она девка весьма в амуре профитует и, в большой конфиденции плезиров ночных, такую над ним силу взя- ла, что он перед ней пикнуть не смеет. Под башмаком держит.. Что она скажет, то он и делает. Жениться хочет, только попа не найдет, а то б уж давно повенчались. Рассказал также о своем свидании с Евфросиньей, устроенном, благодаря Езопке и Вейнгарту, тайно от ца- ревича, во время его отсутствия. - Персона знатная, во всех статьях - только воло- сом рыжая. По виду тиха, воды, кажись, не замутит, а должно быть, бедовая,- в тихом омуте черти водятся. - А как тебе показалось,- спросил Толстой, у кото- рого мелькнула внезапная мысль,- к амуру инклинацию ' имеет? Склонность (франц. inclination). - То есть, чтобы нашего-то зверя с рогами сделать?- усмехнулся Румянцев.- Как и все бабы, чай, рада. Да ведь не с кем... - А хотя бы с тобой, Александр Иванович. Небось, с этаким-то молодцом всякой лестно!- лукаво подмиг- нул Толстой. Капитан рассмеялся и самодовольно погладил свои тонкие, вздернутые кверху, так же, как у царя кошачьи усики. - С меня и Камилки будет! Куда мне двух? - А знаешь, господин капитан, как в песенке поется: Перестань противляться сугубому жару: Две девы в твоем сердце вместятся без свару. Не печалься, что будешь столько любви иметь, Ибо можно с услугой к той и другой поспеть; Уволив первую, уволь и вторую! А хотя б и десяток - немного сказую. Вишь ты какой, ваше превосходительство, бедо- вый!- захохотал Румянцев, как истый денщик, пока- зывая все свои белые ровные зубы.- Седина в бороду, а бес в ребро! Толстой возразил ему другою песенкой: Говорят мне женщины: "Анакреон, ты уж стар. Взяв зеркало, посмотрись, Волосов уж нет над лбом". Я не знаю, волосы На голове ль, иль сошли; Одно только знаю - то, Что наипаче старику Должно веселиться, Ибо к смерти ближе он. - Послушай-ка, Александр Иванович,- продолжал он, уже без шутки,- заместо того, чтоб с Камилкой-то без толку хороводиться, лучше бы ты с оною знатною персоной поамурился. Большая из того польза для дела была б. Дитя наше так жалузией Ревностью (франц. jalousie). опутали бы, что никуда не ушел бы, сам в руки дался. На нашего брата, кавалера, нет лучше приманки, как баба! - Что ты, что ты, Петр Андреич? Помилуй! Я ду- мал, шутить изволишь, а ты и впрямь. Это дело щекот- ное. А ну, как он царем будет, да про тот амур узнает - так ведь на моей шее места не хватит, где топоров ставить... - Э, пустое! Будет ли Алексей Петрович царем, это, брат, вилами на воде писано, а что Петр Алексеевич тебя наградит, то верно. Да еще как наградит-то! Александр Иваныч, батюшка, пожалуй, учини дружбу, родной, ввек не забуду!.. - Да я, право, не знаю, ваше превосходительство, как за этакое дело и взяться?.. - Вместе возьмемся! Дело не мудреное. Я тебя на- учу, ты только слушайся... Румянцев еще долго отнекивался, но, наконец, согла- сился, и Толстой рассказал ему план действий. Когда он ушел, Петр Андреевич погрузился в раз- думье, достойное Макиавеля Российского. Он давно уже смутно чувствовал, что одна только Евфросинья могла бы, если бы захотела, убедить царе- вича вернуться - ночная-де кукушка дневную переку- кует - и что, во всяком случае, на нее - последняя на- дежда. Он и царю писал: "невозможно описать, как ца- ревич оную девку любит и какое об ней попечение имеет". Вспомнил также слова Вейнгарта: "больше всего боится он ехать к отцу, чтоб не отлучил от него той девки. А я-де намерен его ныне постращать, будто отнимут ее немед- ленно, ежели к отцу не поедет; хотя и неможно мне сего без указа учинить, однако ж, увидим, что из того будет". Толстой решил ехать тотчас к вицерою и требовать, чтобы он велел царевичу, согласно с волей цесаря, удалить от себя Евфросинью. "А тут-де еще и Румянцев со своим амуром - подумал он с такою надеждою, что сердце у него забилось.- Помоги, матушка Венус! Авось-де, чего умные с политикой не сделали, то сделает дурак с амуром". Он совсем развеселился и, поглядывая на соседку, напевал уже с непритворною резвостью: Посмотри хотя в венцах Сколь красивы, с белыми Ландышами смешанны, Розы нам являются! А плутовка, закрываясь веером, выставив из-под чер- ного кружева юбки хорошенькую ножку' в серебряной туфельке, в розовом чулочке с золотыми стрелками, де- лала глазки и лукаво смеялась,- как будто в образе этой девочки сама богиня Фортуна, опять, как уже столько раз в жизни, улыбалась ему, суля успех, андреевскую ленту и графский титул. Вставая, чтобы идти одеваться, он послал ей через улицу воздушный поцелуй, с галантнейшей улыбкой: казалось, Фортуне-блуднице улыбается бесстыдною улыб- кой мертвый череп. Царевич подозревал Езопку в шпионстве, в тайных сношениях с Толстым и Румянцевым. Он прогнал его и запретил приходить. Но однажды, вернувшись домой не- ожиданно, столкнулся с ним на лестнице. Езопка, увидев его, побледнел, задрожал, как пойманный вор. Царевич понял, что он пробирался к Евфросинье с каким-то тай- ным поручением, схватил его за шиворот и столкнул с лестницы. Во время встряски выпала у него из кармана круглая жестянка, которую он тщательно прятал. Царевич поднял ее. Это была коробка "с французским чекуладом лепе- шечками" и вложенною в крышку запискою, которая начи- налась так: "Милостивая моя Государыня, Евфросинья Феодо- ровна! Поелику сердце во мне не топорной работы, но рож- дено уже с нежнейшими чувствованиями..." А кончалась виршами: Я не в своей мочи огнь утушить, Сердцем я болею, да чем пособить? Что всегда разлучно - без тебя скучно; Легче 6 тя не знати, нежель так страдати. отвергнешь, то в Везувий ввергнешь. Вместо подписи - две буквы: А. Р. "Александр Ру- мянцев",- догадался царевич. У него хватило духу не говорить Евфросинье об этой находке. В тот же день Вейнгарт сообщил ему полученный, будто бы, от цесаря указ - в случае, ежели царевич же- Лает дальнейшей протекции, немедленно удалить от себя Евфросинью. На самом деле указа не было; Вейнгарт только ис- полнял свое обещание Толстому: "я-де намерен его по- стращать, и хотя мне и неможно сего без указу чинить, однакож, увидим, что из того будет". В ночь с 1 на 2 октября разразилось, наконец, сирокко. С особенной яростью выла буря на высоте Сант-Эльмо. Внутри замка, даже в плотно запертых покоях, шум ветра был так силен, как в каютах кораблей под самым силь- ным штормом. Сквозь голоса урагана - то волчий вой, то детский плач, то бешеный топот, как от бегущего стада, то скрежет и свист, как от исполинских птиц с же- лезными крыльями - гул морского прибоя похож был на далекие раскаты пушечной пальбы. Казалось, там, за сте- нами, рушилось все, наступил конец мира, и бушует бес- предельный хаос. В покоях царевича было сыро и холодно. Но раз- вести огонь в очаге нельзя было, потому что дым из трубы выбивало ветром. Ветер пронизывал стены, так что сквоз- няки ходили по комнате, пламя свечей колебалось, и капли воска на них застывали висячими длинными иглами. Царевич ходил быстрыми шагами взад и вперед по комнате. Угловатая черная тень его мелькала по белым стенам, то сокращалась, то вытягивалась, упираясь в потолок, переламывалась. Евфросинья, сидя с ногами в кресле и кутаясь в шуб- ку, следила за ним глазами, молча. Лицо ее казалось равнодушным. Только в углу рта что-то дрожало едва уловимою дрожью, да пальцы однообразным движением то расплетали, то скручивали оторванный от застежки на шубе золотой шнурок. Все было так же, как полтора месяца назад, в тот день, когда получил он радостные вести. Царевич, наконец, остановился перед ней и произнес глухо: - Делать нечего, маменька! Собирайся-ка в путь. Завтра к папе в Рим поедем. Кардинал мне тутошний сказывал, папа-де примет под свою протекцию... Евфросинья пожала плечами. - Пустое, царевич! Когда и цесарь держать не хочет девку зазорную, так где уж папе. Ему, чай, нельзя, и по чину духовному. И войска нет, чтоб защищать, коли ба- тюшка тебя с оружием будет требовать. - Как же быть, как же быть, Афросьюшка?..- всплеснул он руками в отчаяньи.- Указ получен от це- саря, чтоб отлучить тебя немедленно. До утра едва ждать согласились. Того гляди, силой отнимут. Бежать, бежать надо скорее!.. - Куда бежать-то? Везде поймают. Все равно один конец - поезжай к отцу. - И ты, и ты, Афрося! Напели тебе, видно. Толстой да Румянцев, а ты и уши развесила. - Петр Андреич добра тебе хочет. - Добра!.. Что ты смыслишь? Молчи уж, баба- волос долог, ум короток! Аль думаешь, не запытают и тебя? Не мысли того. И на брюхо не посмотрят: у нас- де то не диво, что девки на дыбах раживали... - Да ведь батюшка милость обещал. - Знаю, знаю батюшкины милости. Вот они мне где!-показал он себе на затылок.-Папа не примет- так во Францию, в Англию, к Шведу, к Турку, к черту на рога, только не к батюшке! Не смей ты мне и говорить об этом никогда, Евфросинья, слышишь, не смей!.. - Воля твоя, царевич. А только я с тобой к папе не поеду,- произнесла она тихо. - Как не поедешь? Это ты что еще вздумала? - Не поеду,- повторила она все так же спокойно, глядя ему в глаза пристально.- Я уж и Петру Андреи- чу сказывала: не поеду-де с царевичем никуды, кроме батюшки; пусть едет один, куда знает, а я не поеду. - Что ты, что ты, Афросьюшка?- заговорил он, блед- нея, вдруг изменившимся голосом.- Христос с тобою, маменька! Да разве... о. Господи!... разве я могу без тебя?.. - Как знаешь, царевич. А только я не поеду. И не проси. Она оторвала от петли и бросила шнурок на пол. - Одурела ты, девка, что ль?- крикнул он, сжимая кулаки, с внезапною злобою.- Возьму, так поедешь! Много ты на себя воли берешь! Аль забыла, кем была? - Кем была, тем и осталась: его царского величе- ства, государя моего, Петра Алексеича раба верная. Куда царь велит, туда и поеду. Из воли его не выйду. С то- бой против отца не пойду. - Вот ты как, вот ты как заговорила!.. С Толстым да с Румянцевым снюхалась, со злодеями моими, с убий- цами!.. За все, за все добро мое, за всю любовь!.. Змея подколодная! Хамка, отродие хамово... - Вольно тебе, царевич, лаяться! Да что же толку? Как сказала, так и сделаю. Ему стало страшно. Даже злоба прошла. Он весь осла- бел, изнемог, опустился в кресло рядом с нею, взял ее за руку и старался заглянуть ей в глаза: - Афросьюшка, маменька, друг мой сердешненький, что же, что же это такое? Господи! Время ли ссориться? Зачем так говоришь? Знаю, что того не сделаешь - од- ного в такой беде не покинешь - не меня, так Селебеного, чай, пожалеешь?.. Она не отвечала, не смотрела, не двигалась - точно мертвая. - Аль не любишь?- продолжал он с безумно мо- лящею ласкою, с жалобной хитростью любящих.- Ну что ж? Уходи, коли так. Бог с тобой. Держать силой не буду. Только скажи, что не любишь?.. Она вдруг встала и посмотрела, усмехаясь так, что сердце у него замерло от ужаса. - А ты думал, люблю? Когда над глупой девкой ругался, насильничал, ножом грозил,- тогда б и спраши- вал, люблю, аль нет!.. - Афрося, Афрося, что ты? Аль слову моему не ве- ришь? Ведь женюсь на тебе, венцом тот грех покрою. Да и теперь ты мне все равно что жена!.. - Челом бью, государь, на милости! Еще бы не ми- лость! На холопке царевич изволит жениться! А ведь вот, поди ж ты, дура какая - этакой чести не рада! Тер- пела, терпела-мочи моей больше нет! Что в петлю, аль в прорубь, то за тебя постылого! Лучше б ты и впрямь убил меня тогда, зарезал! Царицей-де будешь - вишь, чем вздумал манить. Да, может, мне девичий-то стыд и воля дороже царства твоего? Насмотрелась я на ваши роды царские - срамники вы, паскудники! У вас во дворе, что в волчьей норе: друг за дружкой так и смотрите, кто кому горло перервет. Батюшка - зверь большой, а ты - малый: зверь зверушку и съест. Куда тебе с ним спорить? Хорошо государь сделал, что у тебя наследство отнял. Где этакому царствовать? В дьячки ступай грехи зама- ливать, святоша! Жену уморил, детей бросил, с девкой приблудной связался, отстать не может! Ослаб, совсем ослаб, измотался, испаскудился! Вот и сейчас баба ругает в глаза, а ты молчишь, пикнуть не смеешь. У, бесстыд- ник! Избей я тебя, как собаку, а потом помани только, свистни - опять за мной побежишь, язык высуня, что кобель за сукою! А туда же, любви захотел! Да разве этаких-то любят?.. Он смотрел на нее и не узнавал. В сиянии огненно- рыжих волос, бледное, точно нестерпимым блеском оза- ренное, лицо ее было страшно, но так прекрасно, как еще никогда. "Ведьма!"- подумал он, и вдруг ему почуди- лось, что от нее - вся эта буря за стенами, и что дикие вопли урагана повторяют дикие слова: - Погоди, ужо узнаешь, как тебя люблю! За все, за все. заплачу! Сама на плаху пойду, а тебя не покрою! Все расскажу батюшке - как ты оружия просил у це- саря, чтобы войной идти на царя, возмущению в войске радовался, к бунтовщикам пристать хотел, отцу смерти желал, злодей! Все, все донесу, не отвертишься! Запы- тает тебя царь, плетьми засечет, а я стану смотреть, да спрашивать: что, мол, свет Алешенька, друг мой сердеш- ненький, будешь помнить, как Афрося любила?.. А щенка твоего, Селебеного, как родится - я своими руками... Он закрыл глаза, заткнул уши, чтобы не видеть, не слышать. Ему казалось, что рушится все, и сам он прова- ливается. Так ясно, как еще никогда, понял вдруг, что нет спасения - и как бы ни боролся, что бы ни делал - все равно погиб. Когда царевич открыл глаза, Евфросиньи уже не было в комнате. Но виден был свет сквозь щель неплотно при- творенной двери в спальню. Он понял, что она там, подо- шел и заглянул. Она торопливо укладывалась, связывала вещи в узел, как будто собиралась уходить от него тотчас. Узел был маленький: немного белья, два-три простых платья, кото- рые она сама себе сшила, да слишком ему памятная ста- ренькая девичья шкатулка, со сломанным замком и об- лезлою птицей, клюющей кисть винограда, на крышке - та самая, в которой, еще дворовою девкою в доме Вязем- ских, она копила приданое. Дорогие платья и другие вещи, подаренные им, тщательно откладывала, должно быть, не хотела брать его подарков. Это оскорбило его больше, чем все ее злые слова. Кончив укладку, присела к ночному столику, очинила перо и принялась писать медленно, с трудом, выводя, точно рисуя, букву за буквою. Он подошел к ней сзади на цыпочках, нагнулся, заглянул ей через плечо и прочитал первые строки: "Александр Иванович. Понеже царевич хочит ехать к папе а я отгаваривала штоп не ездил токмо не слушаит зело сердитуит то исволь ваша милость прислати за мной наискарян а лучшеп сам приехал не увесбы мне силой а чай без меня никуды не поедит". Половица скрипнула. Евфросинья быстро обернулась, вскрикнула и вскочила. Они стояли, молча, не двигаясь, лицом к лицу, и смотрели друг другу в глаза долгим взглядом, точно так же, как тогда, когда он бросился на нее, грозя ножом. - Так ты и впрямь к нему?- прошептал он хрип- лым шепотом. Чуть-чуть побледневшие губы ее искривились тихою усмешкою. - Хочу - к нему, хочу - к другому. Тебя не спро- шусь. Лицо его исказилось судорогою. Одной рукой схва- тил он ее за горло, другою за волосы, повалил и начал бить, таскать, топтать ногами. - Тварь! Тварь! Тварь! Тонкое лезвие кортика-грифа, который носила она, оде- ваясь пажем, и которым только что, вместо ножа, отрезала от большого листа бумаги четвертушку для письма,- сверкало на столе. Царевич схватил его, замахнулся. Он испытывал безумный восторг, как тогда, когда овладевал ею силою; вдруг понял, что она его всегда обманывала, не принадлежала ему ни разу, даже в самых страстных ласках, и только теперь, убив ее, овладеет он ею до кон- ца, утолит свое неимоверное желание. Она не кричала, не звала на помощь и боролась мол- ча, ловкая, гибкая, как кошка. Во время борьбы он толкнул стол, на котором стояла свеча. Стол опрокинулся. Свеча упала и потухла. Наступил мрак. В глазах его, быстро, точно колеса, завертелись огненные круги. Голоса урагана завыли где-то совсем близко от него, как будто над самым ухом, и разразились неистовым хохотом. Он вздрогнул, словно очнулся от глубокого сна, и в то же мгновение почувствовал, что она повисла на руке его, не двигаясь, как мертвая. Разжал руку, которою все еще держал ее за волосы. Тело упало на пол с коротким без- жизненным стуком, Его обуял такой ужас, что волосы на голове зашеве- лились. Он далеко отшвырнул от себя кортик, выбежал в Соседнюю комнату, схватил шандал с нагоревшими све- чами, вернулся в спальню и увидел, что она лежит на полу распростертая, бледная, с кровью на лбу и закрытыми глазами. Хотел было снова бежать, кричать, звать на помощь. Но ему показалось, что она еще дышит. Он упал на колени, наклонился к ней, обнял, бережно поднял и положил на постель. Потом заметался по комнате, сам не помня, что делает: то давал ей нюхать спирт, то искал пера, вспомнив, что жженым пером пробуждают от обморока, то мочил ей голову водою. То опять склонялся над нею, рыдая, цело- вал ей руки, ноги, платье и звал ее, и бился головой об угол кровати, и рвал на себе волосы. - Убил, убил, убил, окаянный!.. То молился. - Господи Иисусе, Матерь Пречистая, возьми душу мою за нее!.. И сердце его сжималось с такою болью, что ему каза- лось, он сейчас умрет. Вдруг заметил, что она открыла глаза и смотрит на него со странною улыбкою. - Афрося, Афрося... что с тобою, маменька?.. Не послать ли за дохтуром?.. Она продолжала смотреть на него молча, все с тою же непонятною улыбкою. Сделал усилие, чтобы приподняться. Он ей помог и вдруг почувствовал, что она обвила его шею руками и прижалась щекой к щеке его с такою тихою детски-довер- чивой ласкою, как еще никогда: - Что, испугался небось? Думал, до смерти убил? Пустое! Не так-то легко бабу убить. Мы, что кошки, жи- вучи. Милый ударит - тела прибавит! - Прости, прости, маменька, родненькая!.. Она смотрела в глаза его, улыбалась и гладила ему волосы с материнскою нежностью. - Ах, мальчик ты мой, мальчик глупенький. Посмотрю я на тебя - совсем дитятко малое. Ничего не смыслишь, не знаешь ты нашего норова бабьего. Ах, глупенький, так, ведь, и поверил, что не люблю? Поди-ка, я тебе на ушко словечко скажу. Она приблизила губы к самому уху его и шепнула страстным шепотом: - Люблю, люблю, как душу свою, душа моя, радость моя! Как мне на свете быть без тебя, как живой быть? Лучше бы мне - душа моя с телом рассталась. Аль не веришь? - Верю, верю!..- плакал он и смеялся от счастия. Она прижималась к нему все крепче и крепче. - Ох, свет мой, батюшка мой, Алешенька, и за что ты мне таков мил?.. Где твой разум, тут и мой, где твое слово, тут и мое - где твое слово, тут и моя голова! Вся всегда в воле твоей... Да вот горе мое: и все-то мы, бабы глупые, злые, а я пуще всех.. Что же мне делать, коли та- кову меня Бог бессчастную родил? Дал мне сердце несытое, жадное. И вижу, что любишь меня, а мне все мало, чего хочу, сама не знаю.. Что-то, думаю, что-то мальчик мой такой тихонький да смирненький, никогда поперек слова не молвит, не рассердится, не поучит меня, глупую? Ру- ченьки его я над собою не слышу, грозы не чую. Не мимо- де молвится: кого люблю, того и бью. Аль не любит? А ну- ка рассержу его, попытаю, что из того будет... А ты - вот ты каков! Едва не убил! Совсем в батюшку. Аж дух из меня вон от страху-то. Ну, да впредь наука, помнить буду и любить буду, вот как!.. Он как будто в первый раз видел эти глаза, горящие грозным тусклым огнем, эти полураскрытые, жаркие губы; чувствовал это скользящее, Как змея, трепещущее тело. "Вот она какая!"-думал он с блаженным удивлением. - А ты думал, ласкать не умею?- как будто уга- дывая мысль его, засмеялась она тихим смехом, который зажег в нем всю кровь.- Погоди, ужо так ли еще при- ласкаю... Только утоли ты, утоли мое сердце глупое, сде- лай, о чем попрошу, чтоб знала я, что любишь ты меня, как я тебя - до смерти!.. Ох, жизнь моя, любонька, ла- пушка!.. Сделаешь? Сделаешь?.. - Все сделай"! Видит Бог, нет того на свете, чего бы не сделал. На смерть пойду - только скажи... Она не шепнула, а как будто вздохнула чуть слышным вздохом: - Вернись к отцу! И опять, как давеча, сердце у него замерло от ужаса. Почудилось, что из-под нежной руки тянется и хватает его за сердце железная рука батюшки. "Лжет!"- блес- нуло в нем, как молния. "Пусть лжет, только бы любила!"- прибавил он с беспечностью. - Тошно мне,- продолжала она,- ох, смерть моя, тошнехонько - во грехе с тобой да в беззаконьи жить! Не хочу быть девкой зазорною, хочу быть женою честною пред людьми и пред Богом! Говоришь: и ныне-де я тебе все равно что жена. Да полно, какая жена? Венчали вокруг ели, а черти пели. И мальчик-то наш, Селебеный, приблудным родится. А как вернешься к отцу, так и же- нишься. И Толстой говорит: пусть-де царевич предложит батюшке, что вернется, когда позволят жениться; а ба- тюшка, говорит, еще и рад сему будет, только б-де он, ца- ревич, от царства отрекся да жил в деревнях на покое. Что-де на рабе жениться, что клобук одеть - едино - не бывать ему же царем. А мне-то, светик мой, Алешенька, только того и надобно. Боюсь я, ох, родненький, царства-то я пуще всего и боюсь! Как станешь царем - не до меня тебе будет. Голова кругом пойдет. Царям любить некогда. Не хочу быть царицей постылою, хочу быть любонькой твоею вечною! Любовь моя - царство мое! Уедем в де- ревни, либо в Порецкое, либо в Рождествено, будем в тишине да в покое жить, я да ты, да Селебеный - ни до чего нам дела не будет... Ох, сердце мое, жизнь моя, ра- дость моя!.. Аль не хочешь? Не сделаешь... Аль царства жаль?.. - Что спрашиваешь, маменька? Сама знаешь-сде- лаю... - Вернешься к отцу? - Вернусь. Ему казалось, что теперь происходит обратное тому, что произошло между ними когда-то: уже не он - ею, а она овладевала им силою; ее поцелуи подобны были ра- нам, ее ласки - убийству. Вдруг она вся замерла, тихонько его отстраняя, от- талкивая и вздохнула опять чуть слышным вздохом: - Клянись! Он колебался, как самоубийца в последнюю минуту, когда уже занес над собою нож. Но все-таки сказал: - Богом клянусь! Она потушила свечу и обняла его всего одной беско- нечною ласкою, глубокою и страшною как смерть. Ему казалось, что он летит с нею, ведьмою, белою дьяволицей, в бездонную тьму на крыльях урагана. Он знал, что это - погибель, конец всему, и рад был концу. На следующий день, 3 октября. Толстой писал царю в Петербург: "Всемилостивейший Государь! Сим нашим всеподданнейшим доносим, что сын вашего величества, его высочество государь царевич Алексей Петрович изволил нам сего числа объявить свое намере- ние: оставя все прежние противления, повинуется указу вашего величества и к вам в С.-Питербурх едет беспре- кословно с нами, о чем изволил к вашему величеству са- моручно писать и оное письмо изволил нам отдать неза- печатанное, чтобы его к вашему величеству под своим ку- вертом послали, с которого при сем копия приложена, а оригинальное мы оставили у себя, опасаясь при сем слу- чае отпустить. Изволит предлагать токмо две кондиции: первая: дабы ему жить в его деревнях, которые близ С.-Пи- тербурха; а другая: чтоб ему жениться на той девке, кото- рая ныне при нем. И когда мы его сначала склоняли, чтобы к вашему величеству поехал, он без того и мыслить не хотел, ежели вышеписанные кондиции ему позволены не будут. Зело, государь, стужает, чтобы мы ему исходатай- ствовали от вашего величества позволения обвенчаться с тою девкою, не доезжая до С.-Питербурха. И хотя сии государственные кондиции паче меры тягостны, однакож, я и без указу осмелился на них позволить словесно. О сем я вашему величеству мое слабое мнение доношу: ежели нет в том какой противности,- чтоб ему на то позволить, для того, что он тем весьма покажет себя во весь свет, какого он состояния, еже не от какой обиды ушел, токмо для той девки; другое, что цесаря весьма огорчит, и он уже никогда ему ни в чем верить не будет; третье, что уже отнимется опасность о его пристойной женитьбе к доброму свойству, от чего еще и здесь не безопасно. И еже- ли на то позволишь, государь,- изволил бы ко мне в письме своем, при других делах, о том написать, чтоб я ему мог показать, а не отдать. А ежели ваше величество изволит рассудить, что непристойно тому быть, то не бла- говолишь ли его токмо ныне милостиво обнадежить, что может то сделаться не в чужом, но в нашем государстве, чтоб он, будучи тем обнадежен, не мыслил чего иного и ехал к вам без всякого сумнения. И благоволи, государь, о возвращении к вам сына вашего содержать несколько времени секретно для того: когда сие разгласится, то не безопасно, дабы кто-либо, кому то есть противно, не напи- сал к нему какого соблазна, от чего (сохрани Боже!) мо- жет, устрашась, переменить свое намерение. Также, госу- дарь, благоволи прислать ко мне указ к командирам войск своих, ежели которые обретаются на том пути, которым поедем, буде понадобится конвой, чтоб дали. Мы уповаем выехать из Неаполя сего октября в 6, или конечно в 7 день. Однакож, царевич изволит прежде съездить в Бар, видеть мощи св. Николая, куда и мы с ним поедем. К тому же дороги в горах безмерно злые, и хотя б, нигде не медля, ехать, но поспешить невозможно. А оная девка ныне брюхата уже четвертый, аль пятый месяц, и сия причина путь наш продолжить может, понеже он для нее скоро не поедет: ибо невозможно описать, как ее любит и какое об ней попечение имеет. И так, с рабскою покорностью и высоким решпектом всеподданнейше пребываем Петр Толстой P. S. А когда, государь, благоволит Бог мне быть в С.-Питербурхе, уже безопасно буду хвалить Италию и штрафу за то пить не буду, понеже не токмо действи- тельный поход, но и одно намерение быть в Италии добрый эффект вашему величеству и всему Российскому государ- ству принесло". Он писал также резиденту Веселовскому в Вену: "Содержите все в высшем секрете, из опасения чтобы какой дьявол не написал к царевичу и не устрашил бы его от поездки. Какие в сем деле чинились трудности, одному Богу известно! О наших чудесах истинно описать не могу". Петр Андреевич сидел ночью один в своих покоях в гостинице Трех Королей за письменным столом перед свечкою. Окончив письмо государю и сняв копию с письма ца- ревича, он взял сургуч, чтобы запечатать их вместе в один конверт. Но отложил его, еще раз перечел подлинное письмо царевича, глубоко, отрадно вздохнул, открыл золо- тую табакерку, вынул понюшку и, растирая табак между пальцами, с тихой улыбкой задумался. Он едва верил своему счастью. Ведь еще сегодня утром он был в таком отчаяньи, что, получив записку от царевича: "самую нужду имею с тобою говорить, что не без пользы будет",- не хотел к нему ехать: "только-де разговорами время про- должает". И вот вдруг "замерзелаго упрямства" как не бывало - он согласен на все. "Чудеса, истинно чудеса! Никто, как Бог, да св. Никола!.." Недаром Петр Андреевич всегда особенно чтил Николу и уповал- на "святую протекцию" Чудотворца. Рад был и ныне ехать с царевичем в Бар. "Есть-де за что угоднику свечку поставить!" Ну, конечно, кроме св. Николы, помогла и богиня Венус, которую он тоже чтил усердно: не постыдила-таки, вывезла матушка! Сегодня на прощанье поцеловал он ручку девке Афроське. Да что ручку - он бы и в ножки поклонился ей, как са- мой богине Венус. Молодец девка! Как оплела царевича! Ведь, не такой он дурак, чтоб не видеть, на что идет. В том- то и дело, что слишком умен. "Сия генеральная регула,- вспомнил Толстой одно из своих изречений,- что мудрых легко обмануть, понеже они, хотя и много чрезвычайного знают, однакож, ординарного в жизни не ведают, в чем наибольшая нужда; ведать разум и нрав человеческий - великая философия, и труднее людей знать, нежели мно- гие книги наизусть помнить". С какою беспечною легкостью, с каким веселым ли- цом объявил сегодня царевич, что едет к отцу. Он был точно сонный или пьяный; все время смеялся каким-то жутким, жалким смехом. "Ах, бедненький, бедненький!- сокрушенно покачал Петр Андреевич головою и, затянувшись понюшкою, смахнул слезинку, которая выступила на глазах, не то от табаку, не то от жалости.- Яко агнец безгласный ведом на заклание. Помоги ему, Господь!" Петр Андреевич имел сердце доброе и даже чувст- вительное. "Да, жаль, а делать нечего,- утешился он тотчас, на то и щука в море, чтоб карась не дремал! Дружба друж- бою, а служба службою". Заслужил-таки он, Толстой, царю и отечеству, не ударил лицом в грязь, оказался до- стойным учеником Николы Макиавеля, увенчал свое по- прище: теперь уже сама планета счастия сойдет к нему на грудь андреевской звездою - будут, будут графами Толстые и ежели в веках грядущих прославятся, достиг- нут чинов высочайших, то вспомнят и Петра Андреевича! "Ныне отпущаеши раба Твоего, Господи!". Мысли эти наполнили сердце его почти шаловливою резвостью. Он вдруг почувствовал себя молодым, как будто лет сорок с плеч долой. Кажется, так бы и пустился в пляс, точно на руках и ногах выросли крылышки, как у бога Меркурия. Он держал сургуч над пламенем свечи. Пламя дро- жало, и огромная тень голого черепа - он снял на ночь парик - прыгала на стене, словно плясала и корчила шу- товские рожи, и смеялась, как мертвый череп. Закипели, закапали красные, как кровь, густые капли сургуча. И он тихонько напевал свою любимую песенку: Покинь, Купидо, стрелы: Уже мы все не целы, Но сладко уязвлены Любовною стрелою Твоею золотою, Любви все покорены. В письме, которое Толстой отправлял государю, царе- вич писал: "Всемилостивейший Государь-батюшка! Письмо твое, государь, милостивейшее через господ Толстого и Румянцева получил, из которого - также из устного мне от них милостивое от тебя, государя, мне, всякой милости недостойному, в сем моем своевольном отъезде, буде я возвращуся, прощение принял; о чем со слезами благодаря и припадая к ногам милосердия вашего, слезно прошу о оставлении преступлений моих мне, вся- ких казней достойному. И надеяся на милостивое обеща- ние ваше, полагаю себя в волю вашу и с присланными от тебя, государя, поеду из Неаполя на сих днях к тебе, государю, в Санкт-Питербурх. Всенижайший и непотребный раб и недостойный на- зватися сыном Алексей" КНИГА СЕДЬМАЯ ПЕТР ВЕЛИКИЙ Петр встал рано. "Еще черти в кулачки не били",- вор- чал сонный денщик, затоплявший печи. Ноябрьское чер- ное утро глядело в окна. При свете сального огарка, в ноч- ном колпаке, халате и кожаном переднике, царь сидел за токарным станком и точил из кости паникадило в собор Петра и Павла, за полученное от Марциальных вод облег- чение болезни; потом из карельской березы - маленького Вакха с виноградною гроздью - на крышку бокала. Рабо- тал с таким усердием, как будто добывал этим хлеб на- сущный. В половине пятого пришел кабинет-секретарь, Алексей Васильевич Макаров. Царь стал к налою - ореховой кон- торке, очень высокой, человеку среднего роста по шею, и начал диктовать указы о коллегиях, учреждаемых в Рос- сии по совету Лейбница, "по образцу и прикладу других политизованных государств". "Как в часах одно колесо приводится в движение дру- гим,- говорил философ царю,- так в великой государ- ственной машине одна коллегия должна приводить в дви- жение другую, и если все устроено с точною соразмер- ностью и гармонией, то стрелка жизни непременно будет показывать стране счастливые часы". Петр любил механику, и его пленяла мысль превра- тить государство в машину. Но то, что казалось легким в мыслях, оказывалось трудным на деле. Русские люди не понимали и не любили коллегий, называли их презрительно калегами и даже калеками. Царь пригласил иностранных ученых и "в правостях ис- кусных людей". Они отправляли дела через толмачей. Это было неудобно. Тогда посланы были в Кенигсберг русские молодые подьячие "для научения немецкому языку, дабы удобнее в коллегиум были, а за ними надзи- ратели, чтоб не гуляли". Но надзиратели гуляли вместе с надзираемыми. Царь дал указ: "Всем коллегиям над- лежит ныне на основании шведского устава сочинить во всех делах и порядках регламент по пунктам; а которые пункты в шведском регламенте не удобны, или с ситуа- циею здешнего государства несходны,-оные ставить по своему рассуждению". Но своего рассуждения не было, и царь предчувствовал, что в новых коллегиях дела пойдут так же, как в старых приказах. "Все тщетно,- думал он,- пока у нас не познают прямую пользу короны, чего и во сто лет неуповательно быть". Денщик доложил о переводчике чужестранной кол- легии, Василии Козловском. Вышел молодой человек, бледный, чахоточный. Петр отыскал в бумагах и отдал ему перечеркнутую, со многими отметками карандашом на полях, рукопись - трактат о механике. - Переведено плохо, исправь. - Ваше величество!-залепетал Козловский, робея и заикаясь.- Сам творец той книги такой стилус положил, что зело трудно разуметь, понеже писал сокращенно и прикрыто, не столько зря на пользу людскую, сколько на субтильность своего философского письма. А мне за крат- костью ума моего невозможно понять. Царь терпеливо учил его. - Не надлежит речь от речи хранить, но самый смысл выразумев, на свой язык уже так писать, как внятнее, толь- ко храня то, чтоб дела не проронить, а за штилем их не гнаться.. Чтоб не праздной ради красоты, но для пользы было, без излишних рассказов, которые время тратят и у читающих охоту отнимают. Да не высоким славянским штилем, а простым русским языком пиши, высоких слов класть ненадобно, посольского приказу употреби слова. Как говоришь, так и пиши, просто. Понял? - Точно так, ваше величество!- ответил переводчик, как солдат по команде, и понурил голову с унылым ви- дом, как будто вспомнил своего предшественника, тоже переводчика иностранной коллегии, Бориса Волкова, ко- торый, отчаявшись над французскою Огородною книгою, Le jardinage de Quintiny и убоясь царского гнева, пере- резал себе жилы. - Ну, ступай с Богом. Явись же со всем усердием. Да скажи Аврамову: печать в новых книгах перед преж- ней толста и нечиста. Литеры буки и покой переправить - почерком толсты. И переплет дурен, а паче оттого, что в корне гораздо узко вяжет - книги таращатся. Надлежит слабко и просторно в корне вязать. Когда Козловский ушел, Петр вспомнил мечты Лейб- иица о всеобщей русской Энциклопедии, "квинтэссенции наук, какой еще никогда не бывало", о Петербургской Академии, верховной коллегии ученых правителей с царем во главе, о будущей России, которая, опередив Европу в науках, поведет ее за собою. "Далеко кулику до Петрова дня!"- усмехнулся царь горькою усмешкою. Прежде чем просвещать Европу, надо самим научиться говорить по-русски, писать, печатать, переплетать, делать бумагу. Он продиктовал указ: - В городах и уездах по улицам пометный негодный всякий холст и лоскутья сбирая, присылать в Санктпе- тербургскую канцелярию, а тем людям, кто что оного собрав объявит, платить по осьми денег за пуд. Эти лоскутья должны были идти на бумажные фаб- рики. Потом указы - о сальном топлении, об изрядном пле- тении лаптей, о выделке юфти для обуви: "понеже юфть, которая употребляется на обуви, весьма негодна к ноше- нию, ибо делается с дегтем, и когда мокроты хватит, рас- палзывается и вода проходит, того ради оную надлежит делать с ворваньим салом". Заглянул в аспидную доску, которую вешал с грифе- лем на ночь у изголовья постели, чтобы записывать, про- сыпаясь, приходившие ему в голову мысли о будущих указах. В ту ночь было записано: "Где класть навоз?- Не забывать о Персии.- О ро- гожах." Велел Макарову прочитать вслух письмо посланника Волынского о Персии. "Здесь такая ныне глава, что, чаю, редко такого ду- рачка можно сыскать и между простых, не только из коро- нованных. Бог ведет к падению сию корону. Хотя насто- ящая война наша шведская нам и возбраняла б, однако, как я здешнюю слабость вижу, нам не только целою ар- миею, но и малым корпусом великую часть Персии при- совокупить без труда можно, к чему удобнее нынешнего времени будет". Отвечая Волынскому, приказал отпустить купчину по Амударье реке, дабы до Индии путь водяной сыскать, и все описывая, делать карту; заготовить также грамоту к Моголу - Далай-Ламе Тибетскому. Путь в Индию, соединение Европы с Азией было дав- нею мечтой Петра. Еще двадцать лет тому назад в Пекине основана была православная церковь во имя Св. Софии Премудрости Божьей. "Le czar peut unir la Chine avec l'Europe. Царь мо- жет соединить Китай с Европою",- предсказывал Лейб- ниц. "Завоеваниями царя в Персии основано будет госу- дарство сильнее Римского",- предостерегали своих госу- дарей иностранные дипломаты. "Царь, как другой Алек- сандр, старается всем светом завладеть",- говорил сул- тан. Петр достал и развернул карту земного шара, ко- торую сам начертил однажды, размышляя о будущих судьбах России; надпись Европа -к западу, надпись Азия - к югу, а на пространстве от Чукотского мыса до Немана и от Архангельского до Арарата - надпись Россия - такими же крупными буквами, как Европа, Азия. "Все ошибаются,- говорил он,- называя Россию государством, она часть света". Но тотчас, привычным усилием воли, от мечты вер- нулся к делу, от великого к малому. Начал диктовать указы о "месте, приличном для на- возных складов"; о замене рогожных мешков для сухарей на галеры - волосяными; для круп и соли - бочками, или мешками холщовыми; "а рогож отнюдь бы не было", о сбережении свинцовых пулек при учении солдат стрельбе; о сохранении лесов; о неделании выдолбленных гробов - "делать только из досок сшивные"; о выписке в Россию образца английского гроба. Перелистывал записную книжку, проверяя, не забыл ли чего-нибудь нужного. На первой странице была над- пись: In Gottes Namen - Во имя Господне. Следовали разнообразные заметки; иногда в двух, трех словах обо- значался долгий ход мысли: "О некотором вымышлении, через которое многие разные таинства натуры можно открывать. Пробовательная хитрость. Как тушить нефть купо- росом. Как варить пеньку в селитренной воде. Купить секрет, чтоб кишки заливные делать. Чтоб мужикам учинить какой маленький регул о за- коне Божием и читать по церквам для вразумления. О подкидных младенцах, чтоб воспитывать. О заведении китовой ловли. Падение греческой монархии от презрения войны. Чтобы присылали французские ведомости. О приискании в Немецкой земле комедиантов за боль- шую плату. О русских пословицах. О лексиконе русском. О химических секретах, как руду пробовать. Буде мнят законы естества смышленые, то для чего животные одно другое едят, и мы на что им такое бед- ство чиним? О нынешних и старых делах, против афеистов. Сочинить самому молитву для солдат: "Боже великий, вечный и святый, и проч." Дневник Петра напоминал дневники Леонардо да Винчи. В шесть часов утра стал одеваться. Натягивая чулки, заметил дыру. Присел, достал иголку с клубком шерсти и принялся чинить. Размышляя о пути в Индию, по сле- дам Александра Македонского, штопал чулки. Потом выкушал анисовой водки с кренделем, закурил трубку, вышел из дворца, сел в одноколку с фонарем, потому что было еще темно, и поехал в Адмиралтейство. Игла Адмиралтейства в тумане тускло рдела от пла- мени пятнадцати горнов. Недостроенный корабль чернел голыми ребрами, как остов чудовища. Якорные канаты тянулись, как исполинские змеи. Визжали блоки, гудели молоты, грохотало железо, кипела смола. В багровом от- блеске люди сновали, как тени. Адмиралтейство похоже было на кузницу ада. Петр обходил и осматривал все. Проверял в оружейной палате, точно ли записан калибр чугуных ядер и гранат, сложенных пирамидами под кров- лями, "дабы ржа не брала"; налиты ли внутри салом флин- ты и мушкеты; исполнен ли указ о пушках: "надлежит зеркалом высмотреть, гладко ль проверчено, и нет ли каких раковин, или зацепок от ушей к дулу; ежели явят- ся раковины, надлежит освидетельствовать трещоткою, сколь глубоки". По запаху различал достоинство моржового сала, на ощупь - легкость парусных полотен - от тонкости ли ниток или от редкости тканья эта легкость. Говорил с мастерами, как мастер. - Доски притесывать плотно. Выбирать хотя и двух- годовалые, а что более, то лучше, понеже когда не вы- сохнут и выконопачены будут, то не токмо рассохнутся, но еще от воды разбухнут и конопать сдавят... - Вегерсы сшивать нагелями сквозь борт. По концам класть букбанды, крепить в баркгоуты и внутри раскле- пывать... - Дуб надлежит в дело самый добрый зеленец, ви- дом бы просинь, а не красен был. Из такого дуба корабль уподобится железному, ибо и пуля фузейная не весьма его возьмет, полувершка не проест... В пеньковых амбарах брал из бунтов горсти пеньки между колен, тщательно рассматривал, встряхивал и раз- нимал по-мастерски. - Канаты корабельные становые дело великое и страш- ное: делать надлежит из самой доброй и здоровой пеньки. Ежели канат надежен, кораблю спасение, а ежели худ, кораблю и людям погибель. Всюду слышались гневные окрики царя на поставщиков и подрядчиков: - Вижу я, в мой отъезд все дело раковым ходом пошло! - Принужден буду вас великим трудом и непощадным штрафом живота паки в порядок привесть! - Погодите, задам я вам памятку, до новых веников не забудете! Длинных разговоров не терпел. Важному иностранцу, который говорил долго о пустяках, плюнул в лицо, вы- ругал его матерным словом и отошел. Плутоватому подьячему заметил: - Чего не допишешь на бумаге, то я тебе допишу на спине! На ходатайство об увеличении годовых окладов гос- подам адмиралтейцам-советникам положил резолюцию: - Сего не надлежит, понеже более клонится к ла- комству и карману, нежели к службе. Узнав, что на нескольких судах галерного флота "соло- нина явилась гнилая, пять недель одних снятков ржавых и воду солдаты употребляли, отчего 1.000 человек заболело и службы лишились",- разгневался не на шутку. Ста- рого, почтенного капитана, отличившегося в битве при Гангуте, едва не ударил по лицу: - Ежели впредь так станешь глупо делать, то не пеняй, что на старости лет обесчещен будешь! Для чего с таким небрежением делается главное дело, которое ты- сячи раз головы твоей дороже? Знать, что устав воинский редко чтешь! Повешены будут офицеры оных галер, и ты за слабую команду едва не тому ж последовать будешь! Но опустил поднятую руку и сдержал гнев. - Никогда б я от тебя того не чаял,- прибавил уже тихо, с таким упреком, что виновному было бы лег- че, если бы царь его ударил. - Смотри же,- сказал Петр,- дабы отныне такого дисмилосердия не было, ибо сие пред Богом паче всех гре- хов. Слышал я намедни, что и здесь, в Питербурхе, при гаванной работе, летошний год так без призрения люди были, особливо больные, что по улицам мертвые валя- лись, что противно совести и виду не только христиан, но и варваров. Как у вас жалости нет? Ведь не скоты, а души христианские. Бог за них спросит! В своей одноколке Петр ехал по набережной в Лет- ний дворец, где в тот год зажился до поздней осени, по- тому что в Зимнем шли перестройки. Думал о том, почему прежде возвращаться домой к обеду и свиданию с Катенькой было радостно, а теперь Почти в тягость. Вспомнил подметные письма с намеками на жену и молоденького смазливого немчика, камер-юн- кера Монса. Катенька всегда была царю верною женою, доброю помощницей. Делила с ним все труды и опасности. Сле- довала с ним в походах, как простая солдатка.. В Прут- ском походе, "поступая по-мужски, а не по-женски", спасла всю армию. Он звал ее своею "маткою". Оставаясь без нее, чувствовал себя беспомощным, жаловался, как ре- бенок: "Матка! обшить, обмыть некому". Они ревновали друг друга, шутя. "Письмо твое про- читав, гораздо я задумался. Пишешь, чтоб я не скоро к тебе приезжал, якобы для лекарства, а делом знатно, сыскала кого-нибудь моложе меня: пожалуй, отпиши, из наших или из немцев? Так-то вы, Евины дочки, делаете над нами, стариками!" - "Стариком не признаваю,- возражала она,- и напрасно затеяно, что старик, а надеюсь, что и вновь к такому дорогому старику с охотою сыщутся. Тако- во-то мне от вас! Да и я имею ведомость, будто королева шведская желает с вами в амуре быть: и мне в том не без сумнения". Во время разлуки обменивались, как жених и невеста, подарками. Катенька посылала ему за тысячи верст вен- герского, водки-"крепыша", свежепросольных огурцов, "цытронов", "аплицынов",- "ибо наши вам приятнее бу- дут. Даруй Боже во здравие кушать". Но самые дорогие подарки были дети. Кроме двух старших, Лизаньки и Аннушки, рождались они хилыми и скоро умирали. Больше всех любил он самого последнего, Петиньку, "Шишечку", "Хозяина Питербурхского", объяв- ленного, вместо Алексея, наследником престола. Петинь- ка родился тоже слабым, вечно болел и жил одними лекар- ствами. Царь дрожал над ним, боялся, что умрет. Катень- ка утешала царя, "я чаю, что ежели б наш дорогой старик был здесь, то и другая шишечка на будущий год поспела". В этой супружеской нежности была некоторая слаща- вость - неожиданная для грозного царя, галантная чув- ствительность. "Я здесь остригся, и хотя неприятно будет, однако ж, обрезанные свои волосища посылаю тебе".- "Дорогие волосочки ваши я исправно получила и о здо- ровьи вашем довольно уведомилась". - "Посылаю тебе, друг мой сердешненькой, цветок да мяты той, что ты сама садила. Слава Богу, все весело здесь, только когда на за- городный двор придешь, а тебя нет, очень скушно",- писал он из Ревеля, из ее любимого сада Катериненталя. В письме были засохший голубенький цветок, мята и выписка из английских курантов: "В прошлом году, октября 11 дня, прибыли в Англию из провинции Моу- мут два человека, которые по женитьбе своей жили 110 лет. а от рождения мужского полу -126 лет, женского 125 лет". Это значило: Дай Боже и нам с тобою прожить так же долго в счастливом супружестве. И вот теперь, на склоне лет, в это унылое осеннее утро, вспоминая прожитую вместе жизнь и думая о том, что Катенька может ему изменить, променять своего "старика" на первого смазливого мальчишку, немца подлой породы, он испытывал не ревность, не злобу, не возмущение, а беззащитность ребенка, покинутого "маткою". Отдал вожжи денщику, согнулся, сгорбился, опустил голову, и от толчков одноколки по неровным камням голова его качалась, как будто от старческой слабости. И весь он казался очень старым, слабым. Куранты за Невою пробили одиннадцать. Но свет утра похож был на взгляд умирающего. Казалось, дня совсем не будет.. Шел снег с дождем. Лошадиные копыта шлепали по лужам. Колеса брызгали грязью. Сырые тучи, мед- ленно ползущие, пухлые, как паучьи брюха, такие низ- кие, что застилали шпиц Петропавловской крепости, серые воды, серые дома, деревья, люди - все, расплываясь в тумане, подобно было призракам. Когда въехали на деревянный подъемный мостик Ле- бяжьей канавы, из Летнего сада запахло земляною, точно могильною, сыростью и гнилыми листьями - садовники в аллеях сметали их метлами в кучи. На голых липах кар- кали вороны. Слышался стук молотков; то мраморные статуи на зиму, чтоб сохранить от снега и стужи, зако- лачивали в узкие длинные ящики. Казалось, воскресших богов опять хоронили, заколачивали в гробы. Меж лилово-черных мокрых стволов мелькнули светло- желтые стены голландского домика с железною крышею шашечками, жестяным флюгером в виде Георгия Победо- носца, белыми лепными барельефами, изображавшими басни о чудах морских, тритонах и нереидах, с частыми окнами и стеклянными дверями прямо в сад. Это был Летний дворец. Во дворце пахло кислыми щами. Щи готовились к обеду. Петр любил их так же, как другие простые солдат- ские кушанья. В столовую через окно прямо из кухни, очень опрят- ной, выложенной изразцами, с блестящей медной посудой по стенам, как в старинных голландских домах, подава- лись блюда быстро, одно за другим - царь не охотник был долго сидеть за столом - кроме щей и каши, флен- Сбургские устрицы, студень, салакуша, жареная говядина с огурцами и солеными лимонами, утиные ножки в кислом соусе. Он вообще любил кислое и соленое; сладкого не терпел. После обеда - орехи, яблоки, лимбургский сыр. Для питья квас и красное французское вино - Эрмитаж. Прислуживал один только денщик. К обеду, как всегда, приглашены были гости: Яков Брюс, лейб-медик Блюментрост, какой-то английский шкипер, камер-юнкер Монс и фрейлина Гамильтон. Монса пригласил Петр неожиданно для Катеньки. Но, когда она узнала об этом, то пригласила в свою очередь фрейлину Гамильтон, может быть, для того, чтобы дать понять мужу, что и ей кое-что известно об его "метресишках". Это была та самая Гамильтон "девка Гаментова", шот- ландка, по виду, гордая, чистая и холодная, как мрамор- ная Диана, о которой шептались, когда нашли в водопро- воде фонтана в Летнем саду труп младенца, завернутый в дворцовую салфетку. За столом сидела она, бледная, ни кровинки в лице, и все время молчала. Разговор не клеился, несмотря на усилия Катеньки. Она рассказала свой сегодняшний сон: сердитый зверь, с белою шерстью, с короной на голове и тремя зажженны- ми свечами в короне, часто кричал: салдореф! салдореф! Петр любил сны и сам нередко ночью записывал их грифелем на аспидной доске. Он тоже рассказал свой сон: все - вода, морские экзерциции, корабли, галиоты; заметил во сне, что "паруса да мачты не по пропорции". - Ах, батюшка!- умилилась Катенька.- И во сне- то тебе нет покою: о делах корабельных печешься! И когда он опять угрюмо замолчал, завела речь о новых кораблях. - "Нептун" зело изрядный корабль и так ходок, что, почитай, лучший во флоте. "Гангут" также хорошо ходит и послушен рулю, только для своей высоты не гораздо штейф - от легкого ветру более других нагибается; что- то будет на нарочитой погоде? А большой шлюпс-бот, что делал бас Фон-Рен, я до вашего прибытия не спуща- ла и на берегу, чтобы не рассохся, велела покрыть досками. Она говорила о кораблях, как о родных детях: - "Гангут", да "Лесной" - два родные братца, им друг без друга тошно; ныне же, как вместе стоят, воисти- ну радостно на них смотреть. А покупные против наших подлинно достойны звания - приемыши, ибо столь отстоят от наших, как отцу приемыш от родного сына!.. Петр отвечал неохотно, как будто думал о другом. Поглядывал украдкою то на нее, то на Монса. С твердым и гладким, точно из розового камня выточенным, лицом, с голубыми, точно бирюзовыми, глазами, изящный камер- юнкер напоминал фарфоровую куклу. Катенька чувствовала, что "старик" наблюдает за ними. Но владело собой в совершенстве. Если и знала о доносе, то не обнаружила ничем своей тревоги. Только разве в глазах, когда глядела на мужа, была более вкрадчивая ласковость, чем всегда; да говорила, может быть, черес- чур много,- быстро переходя от одного к другому, как будто искала, чем бы занять мужа,- "заговаривает зубы", мог бы он подумать. Не успела кончить о кораблях, как начала о детях, Лизаньке и Аннушке, которые летом "едва оспою личик своих не повредили", о, Шишечке, который "в здоровьи своем к последним зубкам слабенек стал". - Однако же, ныне, при помощи Божьей, в свое со- стояние приходит. Уж пятый зубок благополучно выре- зался - дай Боже, чтоб и все так! Только вот глазок пра- вый болит. Петр опять на минуту оживился, начал расспраши- вать лейб-медика о здоровьи, Шишечки. - Глазку его высочества есть легче,- сообщил Блю- ментрост.-Также и зубок на другой стороне внизу ока- зался. Изволит ныне далее пальчиками щупать - знат- но, что и коренные хотят выходить. - Храбрый будет генерал!-вмешалась Катенька.- Все бы ему играть в солдатики, непрестанно веселиться муштрованьем рекрут да пушечною стрельбою. Речи же его: папа, мама, солдат! Да прошу, батюшка мой, обороны, понеже немалую имеет со мною ссору за вас, когда уез- жаете. Как помяну, что папа уехал, то не любит той речи, но более любит и радуется, как молвишь, что здесь папа,- протянула она певучим голоском и заглянула в глаза мужу с приторною улыбкой. Петр ничего не ответил, но вдруг посмотрел на нее и на Монса так, что всем стало жутко. Катенька потупи- лась и чуть-чуть побледнела. Гамильтон подняла глаза и усмехнулась тихою усмешкою. Наступило молчание. Всем стало страшно. Но Петр, как ни в чем не бывало, обратился к Якову Брюсу и заговорил об астрономии, о системе Ньютона, о пятнах на солнце, которые видны в зрительную трубу, ежели покоптить ближайшее к глазу стекло, и о предстоя- щем солнечном затмении. Так увлекся разговором, что не обращал ни на что внимания до конца обеда. Тут же, за столом, вынув из кармана памятную книжку, записал: "Объявлять в народе о затмениях солнечных, дабы чудо не ставили, понеже, когда люди про то ведают преж- де, то не есть уже чудо. Чтоб никто ложных чудес вымыш- лять и к народному соблазну оглашать не дерзал". Все облегченно вздохнули, когда встал Петр из-за стола и вышел в соседнюю комнату. Он сел в кресло у топившегося камина, надел круг- лые железные очки, закурил трубку и начал просматри- вать новые голландские куранты, отмечая карандашом на полях, что надо переводить на русские ведомости. Опять вынул книжку и записал: "О счастьи и иесчастьи все печатать, что делается и не утаивать ничего". Бледный луч солнца блеснул из-за туч, робкий, сла- бый, как улыбка смертельно больного. Светлый четырех- угольник от оконной рамы протянулся на полу до камина, и красное пламя сделалось жиже, прозрачнее. За окном на расплавлеино-ссребряном небе вырезались тонкие сучья, как жилки. Апельсинное деревцо в кадке, которое садов- ники переносили из одной оранжереи в другую, нежное, зябкое, обрадовалось солнцу, и плоды зардели в темной подстриженной зелени, как золотые шарики. Меж черных стволов забелели мраморные боги и богини, последние, еще не заколоченные в гробы - тоже зябкие, голые - как будто торопясь погреться на солнце. В комнату вбежали две девочки. Старшая, девятилет- няя Аннушка - с черными глазами, с очень белым ли- цом и ярким румянцем, тихая, важная, полная, немного тяжелая на подъем - "дочка-бочка", как звал ее Петр. Младшая, семилетняя Лизанька - золотокудрая, голубо- глазая, легкая, как птичка, резвая шалунья, ленивая к ученью, любивддая только игры, танцы, да песенки, очень хорошенькая и уже кокетка. - А, разбойницы!- воскликнул Петр и, отложив ку- ранты, протянул к ним руки с нежною улыбкою. Обнял их, поцеловал и усадил одну на одно, другую на другое колено. Лизанька стащила с него очки. Они ей не нравились, потому что старили его - он казался в них дедушкой. Потом зашептала ему на ухо, поверяя свою давнюю мечту: - Сказывал голландский шкипер Исай Кониг, есть в Амстердаме мартышечка зеленого цвета, махонькая- махонькая, что входит в индийский орех. Вот бы мне эту мартышечку, папа, папочка миленький! Петр усумнился, чтобы мартышки могли быть зеленого цвета, но обещал торжественно - трижды должен был повторить: ей Богу!- со следующей почтой написать в Амстердам. И Лизанька в восторге занялась игрой: ста- ралась просунуть ручку, как в ожерелья, в голубые коль- ца табачного дыма, которые вылетали из трубки Петра. Аннушка рассказывала чудеса об уме и кротости лю- бимца своего Мишки, ручного тюленя в среднем фонтане Летнего сада. - Отчего бы, папочка, не сделать Мишке седло и не ездить на нем по воде, как на лошади? - А ну, как нырнет, ведь утонешь?- возражал Петр. Он болтал и смеялся с детьми, как дитя. Вдруг увидел в простеночном зеркале Монса и Ка- теньку. Они стояли рядом в соседней комнате перед ба- ловнем царицы, зеленым гвинейским попугаем и кормили его сахаром. "Ваше Величество... дурак!" пронзительно хрипел по- пугай. Его научили кричать "здравия желаю, ваше величе- ство!" и "попка дурак!" но он соединил то и другое вместе. Монс наклонился к царице и говорил ей почти на ухо. Катенька опустила глаза, чуть-чуть зарумянилась и слушала с жеманною сладенькой улыбочкой пастушки из "Езды на остров любви". Лицо Петра внезапно омрачилось. Но он все-таки поцеловал детей и отпустил их ласково: - Ну, ступайте, ступайте с Богом, разбойницы! Миш- ке от меня поклонись, Аннушка. Луч солнца померк. В комнате стало мрачно, сыро и холодно. Над самым окном закаркала ворона. Застучал молоток. То заколачивали в гробы, хоронили воскресших богов. Петр сел играть в шахматы с Брюсом. Играл всегда хорошо, но сегодня был рассеян. С четвертого хода потерял ферзя. - Шах королеве!-сказал Брюс. "Ваше Величество дурак!"-кричал попугай. Петр, нечаянно подняв глаза, опять увидел в том же зеркале Монса с Катенькой. Они так увлеклись беседою, что не заметили, как маленькая, похожая на бесенка, мар- тышка подкралась к ним сзади и, протянув лапку, скор- чив плутовскую рожицу, приподняла подол платья у Катеньки. Петр вскочил и опрокинул ногою шахматною доску, все фигуры полетели на пол. Лицо его передернула судорога. Трубка выпала изо рта, разбилась, и горящий пепел рас- сыпался. Брюс тоже вскочил в ужасе. Царица и Монс обернулись на шум. В то же время в комнату вошла Гамильтон. Она дви- галась, как сонная, словно ничего не видя и не слыша. Но, проходя мимо царя, чуть-чуть склонила голову и по- смотрела на него пристально. От прекрасного, бледного, точно мертвого, лица ее веяло таким холодом, что, каза- лось, то была одна из мраморных богинь, которых зако- лачивали в гробы. Царь проводил ее глазами до двери. Потом оглянулся на Брюса, на опрокинутую шахматную доску, с винова- тою улыбкой: - Прости, Яков Вилимович... нечаянно! Вышел из дворца, сел в шлюпку и поехал отдыхать на яхту. Сон Петра был болезненно чуток. Ночью запрещено было ездить и даже ходить мимо дворца. Днем, так как нельзя в жилом доме избегнуть шума, он спал на яхте. Когда лег, почувствовал сильную усталость: должно быть, слишком рано встал и замучился в Адмиралтей- стве. Сладко зевнул, потягиваясь, закрыл глаза И уже начал засыпать, но вдруг весь вздрогнул, как от внезап- ной боли. Эта боль была мысль о сыне, царевиче Алексее. Она всегда в нем тупо ныла. Но порою, в тишине, в уеди- нении, начинала болеть с новою силою, как разбережен- ная рана. Старался заснуть, но сна уже не было. Мысли сами собой лезли в голову. На днях получил он письмо, которым Толстой изве- щал, что Алексей ни за что не вернется. Неужели при- дется самому ехать в Италию, начинать войну с цесарем и Англией, может быть, со всей Европою, теперь, когда надо бы думать только об окончании войны с шведами и о мире? За что наказал его Бог таким сыном? - Сердце Авессаломле, сердце Авессаломле, Авессалом, сын царя Давида, поднял мятеж против отца. все дела отеческие возненавидевшее и самому отцу смерти же- лающее!..- глухо простонал он, сжимая голову руками. Вспомнил, как сын перед цесарем, перед всем светом называл его злодеем, тираном, безбожником; как друзья Алексея, "длинные бороды", старцы да монахи, ругали его, Петра, "антихристом". "Глупцы!"- подумал со спокойным презрением. Да разве мог бы он сделать то, что сделал, без помощи Божьей? И как ему не верить в Бога, когда Бог - вот Он - всегда с ним, от младенческих лет до сего часа. И пытая совесть свою, как бы сам себя исповедуя, припоминал всю свою жизнь. Не Бог ли вложил ему в сердце желанье учиться? Шестнадцати лет едва умел писать, знал с грехом попо- лам сложение и вычитание. Но тогда уже смутно чуял то, что потом ясно понял: "Спасение России - в науке; все прочие народы политику имеют, чтоб Россию в неведении содержать и до света разума, во всех делах, а наипаче в воинском, не допускать, чтобы не познала силы своей". Решил ехать сам в чужие края за наукою. Когда узнали о том на Москве,- патриарх и бояре, и царицы и царевны пришли к нему, положили к ногам его сына Алешеньку и плакали, били челом, чтоб не ездил к немцам - от на- чала Руси того не бывало. И народ плача провожал его, как на смерть. Но он все-таки уехал - и неслыханное дело свершилось: царь, вместо скипетра взял в руки топор, сделался простым работником. "Аз семь в чину учимых и учащих мя требую. Того никакою ценою не купишь, что сделал сам". И Бог благословил труды его: из потеш- ных, которых Софья с презрением называла "озорниками- конюхами", вышло грозное войско; из маленьких игру- шечных стружков, в которых плавал он по водовзводным прудам Красного сада,- победоносный флот. Первый бой со шведом, поражение при Нарве. "Все то дело яко младенческое играние было, а искусства ниже вида. И ныне, как о том подумаю, за милость Божию почитаю, ибо, когда сие несчастие получили, тогда неволя леность отогнала и к трудолюбию и к искусству день и ночь принудила". Поражение казалось отчаянным. "Рус- скую каналью,- хвастал Карл,- мы могли бы не шпагой, а плетью из всего света,- не то что из собственной земли их выгнать!" Если бы Господь не помог Петру тогда, он бы погиб. Не было меди для пушек; велел переливать колокола на пушки. Старцы грозили - Бог-де накажет. А он знал, что Бог с ним. Не было коней; люди, впрягаясь, тащили на себе орудия новой артиллерии, "слезами омоченной". Все дела "идут, как молодая брага". Извне - война, внутри - мятеж. Астраханский, булавинский бунт. Карл перешел Вислу, Неман, вступил в Гродно, два часа спустя после того, как Петр оттуда выехал. Он ждал со дня на день, что шведы двинутся на Петербург, или Москву, укреплял оба города, готовил к осаде. И в это же время был болен, так что "весьма отчаялся жизни". Но опять - чудо Божие. Карл, наперекор всем ожиданиям и вероя- тиям, остановился, повернул и пошел на юго-восток, в Малороссию. Бунт сам собою потух "Господь чудным образом огнь огнем затушить изволил, дабы могли мы видеть, что вся не в человеческой, но в Его суть воле". Первые победы над шведами. В битве при Лесном, поставив позади фронта казаков и калмыков с пиками, дал повеление колоть беглецов нещадно, не исключая и его самого, царя. Весь день стояли в огне, шеренг не поме- шали, пядени места не уступили; четыре раза от стрельбы ружья разгорались, четыре раза сумы и карманы патрона- ми наполняли. "Я, как стал служить, такой игрушки не ви- дал; однако, сей танец в очах горячего Карлуса изрядно станцевали!" Отныне "шведская шея мягче гнуться стала". Полтава. Никогда во всю свою жизнь не чувствовал он так помогающей руки Господней, как в этот день. Опять - чуду подобное счастие. Карл накануне ночью ранен шальною казацкою пулей. В самом начале боя уда- рило ядро в носилки короля; шведы подумали, что он убит - ряды их смешались. Петр глядел на бегущих шве- дов, и ему казалось, что его несут невидимые крылья; знал, что день Полтавы - "день русского воскресения", и лучезарное солнце этого дня - солнце всей новой России. "Ныне уже совершенно камень во основание Санкт- Питербурха положен. Отселе в Питербурхе спать будет покойно". Этот город, созданный, наперекор стихиям, среди болот и лесов - "яко дитя в красоте растущее, свя- тая земля. Парадиз, рай Божий" - не есть ли тоже великое чудо Божие, знаменье милости Божией к нему - уже непрестанное, явное, пред лицом грядущих веков? И вот теперь, когда почти все сделано,- рушится все. Бог отступил, покинул его, Дав победы над врагами внешними, поразил внутри сердца, в собственной крови и плоти его - в сыне. Самые страшные союзники сына - не полки чуже- земные, а кишащие внутри государства полчища, плутов, тунеядцев, взяточников и всяких иных непотребных лю- дишек. По тому, как шли дела в последний отъезд его из России, Петр видел, как они пойдут, когда его не станет: за эти несколько месяцев все заскрипело, зашаталось, как в старой гнилой барке, севшей на мель, под штормом. "Явилось воровство превеликое". О взяточниках сле- довали указы за указами, один жестче другого. Почти каждый начинался словами: "ежели кто презрит сей наш последний указ", но за этим последним следовали Дру- гие с теми же угрозами и прибавлением, что последний. Иногда опускались у него руки в отчаяньи. Он чув- ствовал страшное бессилие. Один против всех. Как боль- шой зверь, заеденный насмерть комарами да мошками. Видя, что ничего не возьмешь силою, прибегал к хит- ростям. Поощрял доносы. Учредил особую должность фискалов. Тогда началась по всей стране кляуза и ябеда. "Фискалы ничего не смотрят, живут, как сущие тунеядцы, и покрывают друг друга, потому что у них общая ком- пания". Плуты доносят на плутов, доносчики - на до- носчиков, фискалы - на фискалов, и сам архифискал, кажется - архиплут. Гнусная пропасть, бездонная помойная яма. Авгиевы конюшни, которых никакой Геркулес не вычистит. Все течет грязью, расползается, как в оттепель. Выходит на- ружу "древняя гнилость". Такой смрад по всей России - как после сражения под Полтавою, откуда армия должна была уйти, потому что люди задыхались от смрада бес- численных трупов. Тьма в сердцах, потому что тьма в умах. Добра не хотят, потому что добра не знают. Шляхта и простой на- род, как Ерема да Фома в присловьи: Ерема не учит, Фо- ма не умеет. Ничего никакими указами и тут не подела- ешь. - Разумы наши тупы, и руки неуметельны; люди нашего народа суть косного разума,- говорили ему ста- рики. Однажды слышал он от голландского шкипера ста- ринное предание: корабельщики видели среди океана неведомый остров, причалили, высадились и развели кос- тер, чтобы сварить пищу; вдруг земля заколебалась, опу- стилась в воду, и они едва не утонули: то, что казалось им островом, было спиною спящего кита. Все новое про- свещение России не есть ли огонь, разведенный на спине Левиафана, на косной громаде спящего народа? Проклятая, Сизифова работа, подобная работе каторж- ных на Рогервике, где строят мол; не успеет подняться буря, как в один час разрушит все, что годами воздвиг- нуто; опять строят, опять рушится - и так без конца. - Видим мы все,- говорил ему однажды умный мужик,- как ты, великий государь, трудишь себя; да ни- чего не успеешь, потому что пособников мало: ты на гору аще и сам-десять тянешь, а под гору миллионы,- то какое дело споро будет? - Бремя, бремя несносное!..-лежа на койке без сна, стонал Петр в такой тоске, как будто вправду навалилась на него одного вся тяжесть России. - Для чего ты мучишь раба Твоего?- повторял слова Моисея к Богу.- И почему я нс нашел милости пред очами Твоими, и Ты возложил и на меня бремя всего на- рода сего? Разве я носил во чреве весь народ сей и разве я родил его, что Ты говоришь мне: неси его на руках твоих, как нянька носит ребенка, к земле, которую Ты обещал? Я один не могу нести всего народа сего, потому что он тяжел для меня. Когда Ты так поступаешь со мною, то лучше умертви меня, если я и не нашел милости пред оча- ми Твоими, чтоб мне не видеть бедствия моего. Вдруг опять вспомнил сына и почувствовал, что вся эта страшная тяжесть, мертвая косность России - в нем, в нем одном - в сыне! Наконец, неимоверным усилием воли овладел собою, позвал денщика, оделся, сел в шлюпку и вернулся во дворец, где ожидали его вызванные по делу о плутовстве и взятках сенаторы. Князь Меншиков, князья Яков и Василий Долгорукие, Шереметев, Шафиров, Ягужинский, Головкин, Апраксин и прочие теснились в маленькой приемной рядом с токарною. Все были в страхе. Помнили, как года два назад двух взяточников, князя Волконского и Опухтина, публично сек- ли кнутом, жгли им языки раскаленным железом. Переда- вались шепотом странные слухи: будто бы офицеры гвар- дии и другие военные чины назначены судьями сенаторов. Но за страхом была надежда, что минует гроза, и все пойдет по-старому. Успокаивали изречения древней муд- рости: "кто пред Богом не грешен, кто пред царем не ви- новат? Неужто всех станут вешать? У всякого Ермишки свои делишки. Всяка жива душа калачика хочет. Греш- ный честен, грешный плут, яко все грехом живут". Вошел Петр. Лицо его было сурово и неподвижно; только глаза блестели, да в левом углу рта была легкая судорога. Ни с кем не здороваясь, не приглашая сесть, обра- тился он к сенаторам с речью, видимо заранее обдуманной: - Господа Сенат! Понеже я писал и говорил вам сколько крат о нерадении вашем и лакомстве, и презрении законов гражданских; но ничего слова не пользуют, и все указы в ничто обращаются; того ради, ныне паки и в по- следний подтверждаю: всуе законы писать, когда их не хранить, или ими играть, как в карты, прибирая масть к масти, чего нигде в свете так нет, как у нас. Что же из сего последует? Видя воровство ненаказанное, редкий кто не прельстится - и так мало-помалу все в бесстрашие при- дут, людей разорят. Божий гнев подвигнут, и сие паче партикулярной измены может быть всему государству не токмо бедство, но и конечное падение. Того ради, надле- жит взяточников так наказывать, яко бы кто в самый бой должность свою преступил, или как самого государственного изменника... Он говорил, не глядя им в глаза. Опять чувствовал свое бессилие. Все слова, как об стену горох. В этих по- корных, испуганных лицах, смиренно опущенных гла- зах-все та же мысль: "Грешный честен, грешный плут, яко все грехом живут". - Отныне чтоб никто не надеялся ни на какие свои заслуги!- заключил Петр, и голос его задрожал гневом.- Сим объявляю: вор, в каком бы звании ни был, хотя б и сенатор, судим быть имеет военным судом... - Нельзя тому статься!-заговорил князь Яков Долгорукий, грузный старик, с длинными белыми усами на одутловатом, сизо-багровом лице, с детски-ясными глазами, которые смотрели прямо в глаза царю.- Нельзя тому статься, государь, чтоб солдаты судили сенаторов. Не токмо чести нашей, но и всему государству Россий- скому сим афронт учинишь неслыханный! - Прав князь Яков!-вступился Борис, Шереметев, рыцарь Мальтийского ордена.- Ныне вся Европа россий- ских людей за добрых кавалеров почитает. Для чего же ты бесчестишь нас, государь, кавалерского звания лишаешь? Не все же воры... - Кто не вор.- изменник! - крикнул Петр, с лицом, искаженным яростью.- Аль думаешь, не знаю вас? Знаю, брат, вижу насквозь! Умри я сейчас - ты первый ста- нешь за сына моего, злодея! Все вы с ним заодно!.. Но опять неимоверным усилием воли победил свой гнев. Отыскал глазами в толпе князя Меншикова и про- говорил глухим, сдавленным, но уже спокойным голосом: - Александра, ступай за мною! Они вместе вышли в токарную. Князь, маленький, сухонький, с виду хрупкий, на самом деле, крепкий как железо, подвижный как ртуть, с худощавым, приятным лицом, с необыкновенно живыми, быстрыми и умными глазами, напоминавшими того уличного мальчишку-раз- носчика, который некогда кричал: "Пироги подовы!"- юркнул в дверь за царем, весь съежившись, как соба- чонка, которую сейчас будут бить. Низенький, толстый Шафиров отдувался и вытирал пот с лица. Длинный, как шест, тощий Головкин весь трясся, крестился и шептал молитву. Ягужинский упал в кресло и стонал; у него подвело живот от страху. Но, по мере того, как из-за дверей слышался гневный голос царя и однообразно-жалобный голос Меншикова - слов нельзя было разобрать - все успокаивались. Иные даже злорадствовали: светлейшему-де не впервой: кости у него крепкие - с малых лет к царской дубинке привык. Ништо ему! Изловчится, вывернется! Вдруг за дверью послышался шум, крики, вопли. Обе половинки двери распахнулись, и вылетел Меншиков. Шитый золотом кафтан его был разодран; голубая ан- дреевская лента в клочьях, ордена и звезды на груди болтались, полуоторванные; парик из царских волос - некогда Петр в знак дружбы дарил ему свои волосы, каж- дый раз, когда стригся - сбит на сторону; лицо окро- вавлено. За ним гнался царь с обнаженным кортиком и с неистовым криком: - Я тебя, сукин сын!.. - Петинька! Петинька!- раздался голос царицы, ко- торая, как всегда, в самую нужную минуту точно из-под земли выросла. Она удержала его на пороге, заперла дверь токарной, и оставшись наедине с ним, прижалась к нему всем телом и уцепилась, повисла у него на шее. - Пусти, пусти! Убью...- кричал он в бешенстве. Но она обнимала его все крепче и крепче, повторяя: - Петинька! Петинька! Господь с тобою, друг мой сердешненький! Брось ножик, ножик-то брось, беды наде- лаешь... Наконец, кортик выпал из рук его. Сам он повалился в кресло. Страшная судорога сводила ему члены. Точно так же, как тогда, во время последнего свида- ния отца с сыном, Катенька присела на ручку кресел, об- няла ему голову, прижала к своей груди, и начала тихонь- ко гладить волосы, лаская, баюкая, как мать - больного ребенка. И мало-помалу, под этою тихою ласкою, он успо- каивался. Судорога слабела. Иногда еще вздрагивал всем телом, но все реже и реже. Не кричал, а только стонал, точно всхлипывал, плакал без слез: - Трудно, ох, трудно, Катенька! Мочи нет!.. Не с кем подумать ни о чем. Никакого помощника. Все один да один!.. Возможно ли одному человеку? Не только че- ловеку, ниже ангелу!.. Бремя несносное!.. Стоны становились все тише и тише, наконец, совсем затихли - он уснул. Она прислушалась к его дыханию. Оно было ровно. Всегда после таких припадков он спал очень крепко, так что ничем не разбудишь, только бы от него не отходила Катенька. Продолжая обнимать его голову одной рукой, Дру- гою, как будто тоже лаская, она шарила, щупала на груди его под кафтаном быстрым воровским движением пальцев. Нащупав пачку писем в боковом кармане, вытащила, пе- ресмотрела, увидела большое, запачканное, должно быть, подметное, в синей обертке, за печатью красного воска, нераспечатанное, догадалась, что это то самое, которого она ищет: второй донос на нее и Монса, более страш- ный, чем первый. Монс предупреждал ее об этом синем письме; сам он узнал о нем из разговора пьяных денщиков. Катенька удивилась, что муж не распечатал письма. Или боялся узнать истину? Чуть-чуть побледнев, крепко стиснув зубы, но не те- ряя присутствия духа, заглянула в лицо его. Он спал сладко - как маленькие дети, наплакавшись. Она ти- хонько положила голову его на спинку кресла, расстег- нула на груди своей несколько пуговиц, скомкала письмо, сунула в углубление груди, наклонилась, подняла кор- тик, надпорола карман, где лежали письма, и снизу полу кафтана по самому шву так, что можно было принять эти надрезы за случайные дыры, и положила остальную пачку на прежнее место в карман. Если бы он заметил пропажу синего письма, то подумал бы, что оно завалилось за под- кладку и оттуда сквозь нижнюю прореху выпало и поте- рялось. Дыры случались нередко в заношенном платье царя. Мигом кончила все это Катенька. Потом опять взяла голову Петиньки, положила ее к себе на грудь и начала тихонько гладить, лаская, баюкая, глядя на спящего испо- лина, как мать на больного ребенка, или укротительница львов на страшного зверя. Через час проснулся он бодрым и свежим, как ни в чем не бывало. Недавно умер царский карлик. В тот день назначены были похороны - одно из тех шутовских маскарадных шествий, которые так любил Петр. Катенька убеждала его отложить на завтра похороны, и сегодня больше ни- куда не ездить, отдохнуть. Но Петр не послушался, велел бить в барабаны, выкинуть флаги для сбора, поспешно, как будто для самого важного дела, собрался, нарядился в полутраурное, полумаскарадное платье и поехал. "О монстрах или уродах. Понеже известно есть, что как в человеческой породе, так в зверской и птичьей, случается, что родятся монстры, то есть, уроды, которые всегда во всех государствах сби- раются для диковинки, чего для, пред несколькими ле- тами уже указ сказан, чтобы оных приносили; но таят невежды, чая, что такие уроды родятся от действа диа- вольского, через ведовство и порчу, чему быть невозможно, ибо един Творец всея твари Бог, а не диавол, которому ни над каким созданием власти нет,- но от повреждения внутреннего, также от страха и мнения матерного во вре- мя бремени, как тому многие есть примеры,- чего испу- жается мать, такие знаки на дитяти бывают; того ради, паки сей указ подновляется, дабы, конечно, такие, как человечьи, так скотские, звериные и птичьи уроды, при- носили в каждом городе к комендантам своим, и им за то будет давана плата, а именно: за человеческую - по десяти рублев, за скотскую и звериную - по пяти, а за птичью - по три рубли, за мертвых. А за живые, за человеческую - по сту рублев, за скотскую и звериную - по пятнадцати рублев, за птичью - по семи рублев. А ежели гораздо чудное, то дадут и более. А кто против сего указу будет таить, на таких возвещать; а кто обличен будет, на том штрафу брать в десятую против платежа за оные, и те деньги отдавать изветчикам. Вышереченные уроды, как человечьи, так и животных, когда умрут, класть в спирты, буде же того нет, то в двойное, а по нужде в простое вино и закрыть крепко, дабы не испортилось, за которое вино заплачено будет из аптеки особливо". Петр любил своего карлика - "нарочитую монстру" и устроил ему великолепные похороны. Впереди шло попарно тридцать певчих - все малень- кие мальчики. За ними - в полном облачении, с кадилом в руках, крошечный поп, которого из всех петербургских священников выбрали за малый рост, Шесть маленьких вороных лошадок, в черных до земли попонах, везли ма- ленький, точно детский, гробик на маленьких, точно игру- шечных, дрогах. Потом выступали торжественно, взявшись за руки, под предводительством крошечного маршала с большим жезлом, двенадцать пар карликов в длинных траурных мантиях, обшитых белым флером, и столько же карлиц - все по росту, меньшие впереди, большие позади, наподобие органных дудок - горбатые, толсто- брюхие, косолапые, криворожие, кривоногие, как собаки барсучьей породы, и множество других, не столько смеш- ных, сколько страшных уродов. По обеим сторонам ше- ствия, рядом с карликами, шли великаны-гренадеры и царские гайдуки, с горящими факелами и погребальными свечами в руках. Одного из этих великанов, наряжен- ного в детскую распашонку, вели на помочах два самых крошечных карлика с длинными седыми бородами; дру- гого, спеленатого, как грудной младенец, везли в тележке шесть ручных медведей. Шествие заключал царь со всеми своими генералами и сенаторами. В наряде голландского корабельного бара- банщика, шел он все время пешком и, с таким вИдом как будто делал самое нужное дело, бил в барабан. Невской першпективой, от деревянного моста на речке Фонтанной к Ямской Слободе, где было кладбище, дви- галось шествие и за ним толпа. Люди выглядывали из окOн, выбегали из домов, и в суеверном страхе не знали православные - креститься или отплевываться. А немцы говорили: "такого-де шествия едва ли где придется ув