асибо, - сказал комиссар. - Я не согласен в живой корабль целиться, ну вас с вашим способом. - Товарищ комиссар, - голос флагарта приобрел ноты вкрадчивые и убедительные, - прицелы же будут смещены от оси орудий на угол в тридцать градусов: прицел смотрит в "Посыльного", а орудие стреляет в "Принцессу". А корабль пойдет вот по этой окружности. Круг, как видите, проведен через три точки: корабль, цель и вспомогательная точка наводки, в данном случае - "Посыльный". Нам известно, что все углы, опирающиеся на одну и ту же дугу окружности и имеющие вершину на той же окружности, между собою равны. Следовательно, если мы дадим прицелам угол, равный углу между "Посыльным" и "Принцессой", то где бы мы ни были на окружности, целясь в "Посыльного", мы будем стрелять в "Принцессу". Это же простая геометрия. - Геометрия - наука абстрактная, а снаряды - вещь конкретная, - хмуро сказал комиссар. - Если да если... А если вы влепите в "Посыльного", то запахнет не геометрией... - Какая уж тут геометрия, сплошной трибунал, - удовлетворенно подсказал флагманский штурман. Флагарт покосился на него взъяренным взглядом и пошевелил подбородком в воротнике кителя. - Это невозможно, - ответил он комиссару твердо. - Самое худшее, что может произойти, - это если корабль пойдет не по заданной окружности, а по какой-нибудь изобаре*. Штурмана у нас нынче свихнулись на метеорологии, и если они плавают так, как предсказывают погоду, тогда уж я не знаю, куда снаряды упадут. Во всяком случае, не в "Посыльного". Я на него готов сына посадить. ______________ * Изобары - линии равных атмосферных давлений, принимающие самые причудливые формы. - Сын - это ваше частное дело, дорогой товарищ, - сказал комиссар недовольно. - Это романтика, а я требую гарантии. - Андрей Иванович однажды гарантировал, - ядовито заметил флагштур, отмщая метеорологию, - а за быка все же платить пришлось... Бык, и точно, был разделен на килограммы шестидюймовым снарядом при опытной стрельбе по болоту: снаряд взял левее болота по причине опечатки в таблицах. Флагарт нагнул голову, подобно упомянутому быку при жизни, и горло его издало звук, похожий на ревун перед сокрушительным залпом. Но командир бригады прервал завязавшийся междуведомственный бой протянутой над чертежом стрельбы рукой. - С одной стороны, - сказал он, повернув руку ладонью вверх, - нельзя не признаться, что стрельба малопривычная, даже, может быть, совершенно новая. Но, с другой стороны, - здесь он повернул руку ладонью вниз, - с другой стороны, нельзя не сознаться, что метод этот изучить интересно, даже, может быть, необходимо. Французский флот этим методом стреляет давно и очень успешно, о чем даже печаталось в "Морском сборнике"... Флагман посмотрел по очереди на всех собеседников и сказал, ставя в конце совещания точку: - Стрелять будет "Низвержение". Пристрелку начнет кормовая башня. Башенный командир Затемяшенный был женат всего полтора месяца, в течение которых приезжал домой три раза - когда на сутки, когда всего на вечер. У Жены были необычайно хрупкие плечи, и когда они жалобно вздрагивали в рыданиях - это было совершенно непереносимо. Плакала же она с начала семейной жизни три раза, по числу отъездов Феденьки. Поэтому нет ничего удивительного, что 9 этот июльский вечер хрупкие плечи и великая жалость юного сердца временно выключили из сознания Затемяшенного тяжкий контур линкора и вверенную ему кормовую башню. В двадцать три года июльские вечера темны и медлительны, а ночи - стремительны и солнечны. Когда метафорическое солнце любви превратилось в реальное, изучаемое космографией, часы показывали шесть - час, означенный в корабельном расписании словом "побудка", и едва хватило времени добежать до первого прямого парохода. Помощник командира "Низвержения", конечно, не стал бы вдаваться в лирические причины запоздания с берега командира четвертой башни. Поэтому Затемяшенный, возрождая рыцарские времена, ни словом не упомянул про хрупкость плеч и солнце любви. К чему?.. - Явитесь к старшему артиллеристу, он вас с фонарем искал, а о прочем побеседуем позже, когда придете проситься на берег, - неприветливо сказал помощник командира, весь поглощенный неравной борьбой второй роты с восьмидюймовым тросом: линкор собирался вытягиваться из гавани, и у борта уже шипели и плевались буксиры. Башенный командир Затемяшенный, зная по опыту, что перед стрельбой старший артиллерист находится в повышенно нервозном состоянии, предпочел его не беспокоить, отложив неприятный разговор до окончания стрельбы. Поэтому, не щадя молодой энергии и выходных брюк, он тут же полез в узкое горло кормовой башни и опытным взглядом окинул свое смертоносное хозяйство. Сковорода начала нагреваться, и кусок масла, дрогнув и теряя очертания, пополз к краю, ибо корабль имел небольшой крен на левый борт. Дед Андрон, склонившись над хронометрическим ящиком, выпрямился, и на старом синем бархате ящика, как крупный жемчуг в футляре, матово просиял десяток яиц. Сковорода зашипела, и штурманская рубка "Принцессы Адель" наполнилась запахом жареного, отчего свернувшаяся у дедовой койки Савоська чихнула и проснулась, зевнув и щелкнув зубами. Дед, сложив морщинистый кулак в трубочку, нацелился яйцом на солнце (яйца были давнишней покупки). Солнце недавно простилось с морем и висело на небе чисто вымытым и потому ослепительным кругом. Первые два яйца оно пронизало розовым светом, ручаясь за их доброкачественность, отчего оба они, щелкая и ворча, очутились на сковороде. В третьем же лучи зацепились за непроницаемое пятно - и, собственно, отсюда и начинается история о двух яичницах. - Тухлое, - неодобрительно сказал дед, и собака подняла ухо. - Тоже кооператоры, чтоб их вымочило... И он в сердцах пустил яйцом за борт, повернувшись при этом к открытой двери рубки. Яйцо, подгоняемое легкой утренней рябью, поплыло курсом вест, доказывая свою тухлость, а старик, приставив ладонь козырьком, остался у двери, подозрительно всматриваясь в действия внезапно обнаруженного им линейного корабля. Линкор, пуская в недвижный воздух два толстых столба дыма, быстро удалялся от "Принцессы". Дед Андрон вообще недолюбливал линкоры по причине крупности их снарядов, дыры от которых требовали большого количества досок. Этот же особенно не понравился ему тем, что палуба его, как он успел заметить, была безлюдна, а башни пошевеливали орудиями, как пианист, разминающий перед игрой пальцы. - Эй, Савоська, - сказал тревожно старик, - смотри, что делают, ироды! Неужто палить собираются? Собака, посмотрев на хозяина, облизнулась и выразительно махнула хвостом на "буржуйку" с шипящей сковородой. На линкоре, удалившемся меж тем на порядочное расстояние, пополз на фок-мачту красный с косицами флаг, обозначающий, что линкор собирается заняться неприятным делом и потому для проходящих судов небезопасен. Дед ринулся вон из рубки. - Что вы делаете, черти окаянные! - завопил он не своим голосом. - Заявление подам, не посмотрю, что флагман! Желто-красный блеск ударил вдоль кормовой башни, и старик скатился вниз по трапу много скорее, чем в молодые годы по вантам на царском смотру. Собака выскочила за ним из рубки, но тут же взвизгнула и пустилась за стариком, так как воздух раскололся и мощный рев двенадцатидюймового залпа плотно треснул, ухнул и раскатился по небесам, встряхнув собачьи внутренности и зазвенев сковородкой. Яйца же в бархатном покое ящика остались невредимыми, ибо ящик, снабженный пружинами, был построен для хронометров, механизм коих, как известно, хрупкостью превосходит яичный. Штаб бригады линкоров, как сказано выше, был необыкновенно изобретателен, но мало распорядителен. Поэтому снятие деда Андрона с "Принцессы" перед этой эффектной стрельбой флагманский артиллерист доверил флаг-секретарю, который, по заносчивости нрава, подобное мелкое поручение счел для себя просто унизительным и передоверил его штабному писарю. Последний позвонил об этом в охрану порта, справедливо полагая, что раз речь идет о каком-то стороже, то его участью должно интересоваться именно управление охраны. Дальнейшая судьба этого распоряжения затерялась в телефонных проводах, но, как показывают события, катер на "Принцессу" не пришел, и дед Андрон, собиравшийся заняться делом мирным и созидательным, был поставлен лицом к лицу с линейным кораблем, кружившим вокруг "Принцессы" с целями воинственными и разрушительными. Сковорода начала нагреваться, и кусок масла, дрогнув и теряя очертания, пополз к краю, так как корабль имел небольшой крен на левый борт. Посыльное судно "Посыльный", кроме того что употреблялось на разнообразные беспокойные нужды, имело еще один существенный недостаток: маленький камбуз. Поэтому командир Ичиков давно уже приобрел примус и по утрам жарил яичницу в кают-компании собственноручно, достигнув в этом деле большого искусства. В текущее превосходное утро, установив свой корабль на якоре в заданной штабом бригады точке и приказав команде иметь отдых, командир Ичиков, дождавшись нужного нагрева сковороды, выбрал три яйца покрупнее и обследовал их на свет, сложив кулак трубочкой. Яйца оказались свежими, и яичница обещала быть первоклассной. - Товарищ командир, - загнусила переговорная труба голосом вахтенного, - "Низвержение" повернуло на норд! - Хорошо, - благодушно сказал Ичиков и, ударив ножом по яйцу, осторожно расцепил ногтями его половинки болтуньи он не любил и желток выливал целым. - Товарищ командир, - проскрипела труба, - на "Низвержении" боевая тревога! - Очень хорошо, не препятствовать, - сказал Ичиков, углубляясь в выливание второго яйца; это вылилось не так удачно, и желток пустил какой-то полуостров. - Товарищ командир, - заунывно продолжала труба, - на "Низвержении" боевой до места! - Да ладно, знаю, - рассеянно ответил Ичиков, стараясь не повторить ошибки, но третье яйцо вылилось целехоньким желтком и погасило собой шипенье сковороды. Яичница начала густеть, и пора было ее солить. Едва ступив ногой на скользкое дно трюма, дед Андрон тотчас же промолвил: - Вот ведь гадина, огонь забыл, старая орясина!.. Забытая дедом в поспешном бегстве "буржуйка", которая в близком соседстве с досками топилась на корабле, ожидавшем в борт крупный снаряд, могла и в самом деле вызвать гибельные последствия учебной стрельбы. В ответ на восклицание деда в трюм шлепнулась Савоська, сорвавшись с трех последних ступенек, ибо, как известно, спуск по трапу собакам сильно затруднен наличием у них двух лишних ног. Шлепнувшись же, Савоська завизжала нервно и длительно. - Молчи, дура, - сказал дед в темноту, - чего скулишь, не тебе ведь за пожар отвечать. Вслед за этим обоснованным замечанием дед Андрон вступил в короткую борьбу с самим собой, противопоставляя чувству самосохранения чувство ответственности. Что ж из того, что за все стрельбы ни один снаряд не угадал в рубку? А теперь, как нарочно, возьмет да попадет, опрокинет "буржуйку", займутся доски, и пойдет полыхать по всему пароходу... - Тьфу, будь оно неладно, мать честная, - сказал дед в расстройстве. - Вылазить, что ль? А как вылезешь, когда снаряды валятся? Пока добежишь, пока зальешь - ударит в темечко, и будьте здоровы... - Чисто, брат, Цусима, ей-богу, - сказал дед, томясь в сомнении, - тоже, как фалы перебило, на мачту выслали, под снаряды... Тут деду померещилось, что "буржуйка" уже опрокинулась на хромую ногу и повалила угольями на доски... Цусима забурлила мутными давними волнами в старом военном сердце и героическим потоком своим увлекла деда Андрона на первую ступеньку трапа. Белый день ослепительно сверкнул в глаза, когда дед, пригнувшись и поглядывая на далекий линкор, пустился от люка к рубке. Но еще ослепительнее и ярче блеснула в глаза желтая вспышка на корме линкора и на бегу остановила деда в томительном и подсасывающем ожидании. Ухая и свистя, прогромыхал в воздухе снаряд, но всплеска от него около "Принцессы" не встало. Дед Андрон оглянулся вокруг и, найдя на воде белый оседающий фонтан, подумал, покачал головой и пошел в рубку. - Чудаки, - сказал он недоумевающе. - Ну и смелый народ пошел, чтоб им повылазило! Яйца на сковороде уже слились в глянцевый желто-белый блин, и дед, ухватив тряпкой сковороду, сдвинул ее на приготовленную досочку. - Чудаки, - сказал он еще раз, поглядывая на море и разломив кусок хлеба. Так была изготовлена одна яичница. Вторая же яичница, начавшая румяниться на "Посыльном", была испорчена уже тем, что командир Ичиков ее пересолил. Случилась же эта несвойственная ему оплошность по причинам достаточно уважительным. Когда Ичиков, набрав на конец ножа соли, начал кругообразно водить им над сковородкой, кают-компания подскочила, и сковорода, скосившись на примусе, готова была упасть. Командир Ичиков совершил одновременно две ошибки: первую - уронив нож с чрезмерной порцией соли в готовую яичницу, и вторую - ухватив голыми пальцами край сковороды, пытаясь удержать ее от падения. Сперва зашипели пальцы, а потом и сам Ичиков, болтая ими в воздухе, а над головой взвыла переговорная труба: - Снаряд под кормой! - После чего раздался топот многих ног и короткая брань Ичикова, ринувшегося на высоты командного мостика. - Пошел шпиль! - закричал Ичиков, упершись животом в телеграф и настойчиво требуя от машины полного хода. Машина, и точно, завернула с места самый полный, отчего "Посыльный" рванулся вперед. Но, натянув тугую якорную цепь, посыльное судно тут же остановилось, скосив, - казалось, форштевень к левому клюзу, подобно лошади, которую подвыпивший возница одновременно нахлестывает кнутом и затягивает вожжами. Воздух разорвался над головой с пренеприятным треском, и неподалеку ахнул в воду второй снаряд. - Пошел же шпиль, в самом деле! - крикнул Ичиков вне себя. Но шпиль так и не пошел, а пошло само посыльное судно, освобожденное от якоря ударом топора по стальному тросу, который на "Посыльном" именовался якорной цепью. Поступок этот, покрывший славой боцмана Наколокина, был подготовлен забывчивостью кока, который имел привычку разрубать мясо на баке, почему топор лежал рядом со шпилем. - Фу, - сказал Ичиков, - что они, с ума сошли или ослепли? Труба "Посыльного", уходившего небывалым ходом от заданной штабом бригады небезопасной точки, дымила густо и старательно. Но не меньший дым и чад стояли в кают-компании, где предоставленная событиями самой себе, чадила и дымила сгоревшая до углей яичница командира Ичикова. Когда "Низвержение самодержавия" искусством флагманского штурмана начало чертить по воде гигантскую окружность, утверждая законы геометрии, и на стеньгу взвился до места боевой флаг - комиссар и флагман одновременно вздохнули с видом людей, открывших клетку со львами и выжидающих, что из этого проистечет. Флагманский артиллерист совершенным именинником разглядывал в узкую прорезь боевой рубки якобы невидимую "Принцессу", ожидая первого пристрелочного залпа кормовой башни. Артиллерист же "Низвержения", погребенный на самом дне корабля в центральном посту, угадывал по разнообразным стрелкам, дискам и приборам направление и расстояние до действительно невидимой ему "Принцессы". Комендоры, оседлав сиденья у прицелов, пошевеливали башнями, удерживая крестовины прицелов на трубе "Посыльного", орудия же, задрав в небо свои холодные еще дула, исправно угрожали "Принцессе", как в том удостоверились флагман и комиссар, взглянув перед уходом в боевую рубку на доступные с мостика для обозрения три носовые башни. И лишь в четвертой башне, скрытой от недоверчивого взора начальства пирамидой кормовой надстройки, и прицелы и орудия с завидной согласованностью смотрели на маленького "Посыльного". Последнее обстоятельство показалось горизонтальному наводчику левого орудия, готового к залпу, неестественным, и он впал в сомнение. - Товарищ старшина, - сказал он негромко, не отрывая глаз от прицела и вращая башню чуть заметным, но непрерывным движением руки, - спросите главстаршину, туда ли наводим. Это же "Посыльный". Сомнение тревожной волной пробежало по башне от старшины к главстаршине и, как о скалу, разбилось о непоколебимый авторитет башенного командира Затемяшенного. - Наводить, куда приказано, - сказал он твердо, и наводчик, покачав головой, положил вертикальную нить прицела на трубу "Посыльного", предопределяя этим путь снаряда, ожидающего в канале орудия, ось которого с точностью совпадала с оптической осью прицела. Однако собственные сомнения Затемяшенного, возникшие еще до вопроса наводчика, всколыхнулись, и сердце его упало. "Черт его знает, что-то неладно", - подумал он и пожалел, что избежал неприятного разговора со старшим артиллеристом. - В центральном! - крикнул он в телефон, стараясь не выказывать волнения. - Спросите старарта, нет ли ошибки: кормовая башня наводит по "Посыльному". В телефонную трубку донеслось щелканье приборов центрального поста и недовольный голос старшего артиллериста, отвечающий телефонисту: "Пусть глупостей не спрашивают, ясно, что в "Посыльного"..." У Затемяшенного отлегло: очевидно, стрельба будет на недолетах, когда из центрального поста дают нарочно меньший прицел. Но сомнение, ликвидированное в кормовой башне, переметнулось в боевую рубку, ужалило флагмана и повлекло его к телефону. - Четвертая, - сказал он озабоченно. - Проверьте, как у вас прицелы стоят! - В порядке, - бодро ответил голос Затемяшенного, - сам проверял. Лично. - Есть, есть, - невесело сказал флагман и отошел к амбразуре рубки. Рубку встряхнуло - кормовая башня дала залп, - и все бинокли поднялись к глазам, исключая бинокль командира "Низвержения": последний, загнанный штабом в щель между машинным телеграфом и спиной рулевого, мог только обозревать затылок флагманского артиллериста, чем он и занимался с нескрываемой желчностью, - вот ведь какую кашу заварил. - Очевидно, перелет... Не вижу, куда упал, - сказал флагарт, опуская бинокль после длительного молчания. И, погрузив лицо в широкий раструб переговорной трубы в центральный пост, он вступил с артиллеристом "Низвержения" в узкоспециальный разговор о вире, вилке, кабельтовых и прочих профессиональных понятиях. Комиссар тем временем решительно шагнул к двери. - Я на мостике буду, - сказал он флагману, - здесь ни черта не видно, и вообще это не стрельба, а... Стоп все! Вы с ума сошли! - вдруг закричал он, кидаясь к рубке, но одновременно снизу но переговорной трубе глухо донеслась команда судового артиллериста: - Залп! - Отставить залп! - бесполезно крикнул вниз флагарт, чуя нехорошее. Но снаряд, как и слово, - не воробей: вылетит - не поймаешь. Покинув длинный ствол левого орудия кормовой башни, он гудел и громыхал в ясном небе, по необъяснимой причине направляясь к посыльному судну "Посыльный". - Кажется, стрельбу кончили? Прямо руль, курс сто двадцать, - сказал удовлетворенно флагманский штурман и добавил, ни к кому не обращаясь: - Что бык? Бык - пустяки. Бык - не посыльное судно. Письмо: "Милая Клюшка. Я страшно занят, не огорчайся, я не смогу приехать еще около месяца. Идем в поход... (зачеркнуто). Мне тут выпала нагрузка по... (зачеркнуто). Я немного заболел... (зачеркнуто, дальше написано твердым почерком человека, отыскавшего наконец форму для мысли). Командир дал мне очень ответственную секретную работу, сама понимаешь, подробностей писать не могу, но ты не вздумай, пожалуйста, хлопотать пропуск и приезжать сама, я все равно не сумею вырваться на берег, загружен на все сто процентов. Но ты не волнуйся, все идет хорошо, и я тебя часто вспоминаю, милая Клюшенька, ты у меня... (дальше лирично и несдержанно до подписи). Твой навсегда Федюка". Другое письмо: "...и, пожалуйста, зайди к Клюшке и подтверди, что я страшно занят, я не хочу ей писать, а то она будет реветь, а я не могу, если она ревет. Ври крепче, да не запутайся. Главное, что в конечном итоге все это вышло из-за нее, и, если все рассказать, ей будет неприятно, и она будет себя винить, что тогда я не поехал вовремя. А кто же знал, что они выдумали такую нечеловеческую стрельбу, раз я опоздал и не был на собрании комсостава, где командир объяснял? Думал, стрельба нормальная. Главное, я тогда обрадовался, что в башне никого нет, были только два ученика-электрика, а я как осмотрел прицелы, так и ахнул: вижу, что сворочены градусов на тридцать в сторону, вот, думаю, хорошо, что вовремя заметил, еще ученикам на вид поставил. А они говорят: утром приходил старший артиллерист, за вами посылал, ждал, ждал, потом говорит: ладно, появится, дам ему жизни, - и свернул прицелы на сторону. Я и подумал, что проверяет мою бдительность, и, понимаешь, сам тихонько давай согласовывать по собору, чтоб никто не знал, что у меня в башне заведение, - дурак, и больше ничего. А командир, когда потом мне хвост наламывал, спрашивал: "Тов. Затемяшенный, чем у вас голова набита? Когда вы получили приказание наводить по "Посыльному", неужели не могли сообразить, что ненормальность и будете сейчас крыть "Посыльного"? А главное, я правильно удивился, почему же стреляют в "Посыльного", а потом догадался, что, наверное, стрельба на недолетах, как, помнишь, раз стреляли, и сам флагарт тут, он же видит. Хотел сделать лучше, а вышло - чуть не угробили "Посыльного", и теперь мне такой срам на весь РККФ, хоть стреляйся, да жалко Клюшки, выходит, что недослужишь - бьют и переслужишь - бьют. Пока прощай, пожалуйста, пересылай мне Клюшкины письма прямо сюда, я буду отвечать. Жму руку. С артиллерийским приветом твой товарищ Ф. Затемяшенный. 21 июля 1926 года, гарнизонная гауптвахта". БЕШЕНАЯ КАРЬЕРА Должен вас заранее предупредить, что за достоверность этой истории я ручаться не могу, так как сам свидетелем ее не был. К чужому рассказу я привык относиться недоверчиво: корда человек рассказывает какой-нибудь поразивший его случай, он обязательно кой-чего добавит для усиления эффекта - не то чтобы соврет, но, так сказать, допустит художественный вымысел. От этого удержаться трудно, это уж я по себе знаю. Но, впрочем, историйка эта похожа на правду, потому что в те годы комсостав как-то не очень согласованно ездил в Петроград, в особенности глубокой осенью, когда походы закончены. И на этой почве порой происходили разные ненормальности, иногда тяжело отражавшиеся на ни в чем не повинных людях. Вот так и случилось, что штурмана Трука Андрея Петровича за короткий срок вознесло на такую служебную высоту, что это сильно на него повлияло, - и, как я полагаю, скорей всего от внезапности. Разумная постепенность - это великое дело. Исподволь человека ко всему приучить можно. Как, например, с глубины водолаза подымают? Метр-два в минуту - и больше ни-ни. А вынь его сразу метров с пятидесяти - лопнет ваш водолаз изнутри от внезапности, и все тут. Может быть, если бы в прохождении службы штурмана Трука была разумная постепенность, ничего бы и не случилось. Правда, тогда и рассказывать о нем было бы нечего, потому что ничем он не выдавался, и коли б не этот случай, так и стерлось бы его имя в списках Управления комплектования. Служил потихоньку Андрей Петрович на линейном корабле в должности старшего штурмана. Вот не могу вам объяснить, почему в те годы так выходило, что коли заведут на корабле переплетную или сапожную мастерскую, обязательно ее в заведование старшему штурману дадут. То ли считалось, что у него времени больше, чем, скажем, у старшего артиллериста, то ли думали, что раз у штурмана таблицы логарифмов, то самое святое дело ему баланс судовой лавочки подводить, - только ни разу я не видел, чтобы этими побочными заведованиями загружали химиков, минеров или, упаси боже, артиллеристов, Словом, служил старший штурман Трук на линейном корабле по прямой своей специальности, то есть судовой лавкой заведовал, дознания производил, шефов ездил встречать, в свободное же время привлекался к внешкольной работе - самодеятельный спектакль ставил или антирелигиозные лекции читал, поскольку зимой корабль на якоре и работы штурману все равно никакой нет. Был он сам человеком тихим, скромным, и если доводилось ему приказывать, то и приказывал он с приятной застенчивостью: "Из правой бухты, пожалуйста, вон!" И вот такой человек потерпел от стечения обстоятельств и от внезапности. Началось все это с аппендицита - объявился под осень у старшего помощника. А надо сказать, в те годы болезнь эту рассматривали как дар божий или благословение судьбы: операция сама по себе пустяковая, минут на двадцать, но большую пользу принести может, если к ней иметь правильный подход. Во-первых, после припадка необходимы диета и режим, а это в переводе на русский язык значит - месяца полтора припухать дома или в госпитале, а то и в санатории, как кто сумеет. А уж после операции два месяца отпуска с комиссии не сорвать - прямо в глаза смеяться станут. Очень эта болезнь была в почете, это нынче она как-то унижена, - резанут тебе живот между двумя погружениями, и все тут, - а тогда к ней совсем иначе относились. Словом, был на корабле старший помощник командира - и исчез с горизонта, остался один неработоспособный червеобразный отросток, каковую должность (я хочу сказать, должность старшего помощника) и пришлось временно исправлять старшему штурману Андрею Петровичу Труку. Но в этой новой должности он ничуть не загордился, с лица только несколько спал, хлопот прибавилось. Походил это он так денек-другой - второй случай: зовет его в каюту командир линкора и на кресло указывает. - Присядьте, - говорит, - Андрей Петрович. Так и так, должен я по долгу службы отбыть на две недели для прохождения курса газовой техники при Военно-морской академии. И, поскольку она находится в городе Петрограде, придется вам, как старшему моему помощнику, принять на себя командование кораблем. Но вы не смущайтесь, делать сейчас особенно нечего, да в крайнем случае вам командир бригады поможет, раз он у нас на корабле флаг держит. Прошу вас, распишитесь. Расписался штурман Трук в книге приказов и вышел из каюты, несколько сгорбившись. И то сказать - двадцать три тысячи тонн кому хочешь могут спинку согнуть, особенно с непривычки. Однако он и этим не загордился, только грусть какая-то в глазах появилась, сам же скромный по-прежнему и тихий. Командовал он так линейным кораблем еще денек, до пятницы. А надо вам сказать, что пятница в те времена была особым днем: вообще-то увольнение в Петроград разрешалось с субботы после обеда, но обычно все, кто мог, в пятницу сматывались. Считалось, что с утра субботы можно выполнить в Петрограде служебные дела, так уж, мол, вроде бы заодно. И вот в пятницу сразу после обеда заходит к нему флаг-секретарь командира бригады линейных кораблей и тоже книгу приказов кладет. - Как вы, - говорит, - в настоящий момент будете командиром флагманского линкора, то пожалуйте новый чин на себя принять. Распишитесь. Прочел Трук книгу приказов по бригаде, помолчал немного и, вздохнув, промолвил: - Что ж, я готов. Извольте. Только, - говорит, - как-то странно получается: чины на меня, будто клопы, лезут, а разряд содержания, заметьте, все одиннадцатый. - Насчет разряда, - отвечает флаг-секретарь, - командир бригады не распространялся. И, по-моему, это просто несообразный вопрос, тем более что вам доверяют бригаду линкоров только до понедельника, поскольку флагман отбывает для произнесения речи на конференции работников Губмедснабторга, которые являются шефами штаба. И не задерживайте меня, Андрей Петрович: я тоже человек, а катер вот-вот отойдет. Проводил штурман Трук катер с комбригом и штабом и пошел в кают-компанию. В кают-компании же нормальный вечерний отдых: трюмный механик одним пальцем правой руки дуэт из "Сильвы" играет, левой же всеми пятью в басах неизвестное - называется аккомпанемент; со столов чрезвычайный стук идет - не то клепальщики работают, не то рожь молотят, но, впрочем, ничего особенного, просто играют в распространенную игру под названием домино, или "козел"; вентиляция же вовсе всех кроет, и голоса человеческого, в особенности жалобного, во всем этом не слышно. Попробовал он поискать сочувствия у приятеля своего, башенного командира Матвеева, а тот весельчак такой был и на все смотрел крайне легко. - Это, - говорит, - пустяки, бригада-то линкоров! Как бы на тебя, Андрей Петрович, весь флот не навалили, все может статься. Трук на него руками замахал и пошел к себе в каюту, в одиночестве бремя власти переживать. Но переживал он недолго: через часик зазвонил у него телефон. Трук трубку взял без всякой властности, наоборот, с некоторым недоумением и вроде как с растерянностью, из трубки же малознакомый голос: - Кто это говорит? - Старший помощник командира. - А я просил командира. - Это и есть командир, - говорит Трук. - Виноват, мне командир бригады нужен. - Это же и есть командир бригады, временно, то есть врид, - отвечает Трук. - Соединяю с помначраспротдела штаба флота, не отходите от трубки. - Хорошо, - говорит Трук, - соединяйте, какая разница. И, произнеся это совершенно безразличным тоном, стал в рассеянности таракана пальцем придерживать, который по любопытству вылез из аппарата к разговору (сидел бы уж внутри!). А из трубки такой типичный штабной голос, не привыкший к возражениям: - Говорит помощник начальника распорядительного отдела штаба флота такой-то. Вследствие того, что начальник штаба флота временно остался за командующего, так как последний вчера отбыл в город Петроград на торжественный выпуск барабанщиков музыкантской школы и поскольку первый отбыл сейчас по встретившейся надобности в город Петроград, в управление торгового порта, для выяснения, какой толщины ожидается этой зимой ледяной покров Балтийского моря, то, учитывая, что вы командир бригады линейных кораблей того же моря, вам, по приказанию начальника штаба, надлежит вступить в командование таковым на срок двое суток. - Ничего не понимаю, - говорит Трук печально и таракана поднажал, у того усики на лоб полезли. - Каковым это таковым? - То есть как не понимаете? Вот вы теперь командующий флотом, только и всего. До понедельника. - Позвольте, - говорит Трук, приходя во взволнованность, а таракану податься некуда. - Как это так - командующий?.. Я же не в самом деле командую бригадой линейных кораблей, а исключительно по стечению обстоятельств. Кроме того, за что же я? Есть и другие флагмана - бригады эсминцев, например, или учебного отряда... Нельзя же так, в самом деле, не разузнавши... - Ничем, к сожалению, вам помочь не могу, - отвечает холодным тоном помначраспротдела. - Приказ есть приказ, начальник штаба его перед отъездом подписал, и я менять не могу, А перечисленные вами флагмана все, может, уже в Петрограде, потому пятница. И трубкой - шварк. Тут Трук таракана вовсе раздавил и впервые в жизни заговорил властным голосом в повешенный на той стороне линии телефон: - Послушайте, вы... помначраспротак вас и этак! Никакой я не командир бригады, и нашивок у меня две с половиной, и разряд по тарифной сетке одиннадцатый, а вы - комфлот!.. Я буду жаловаться, я, может, до прокурора дойду! Что это за разные штучки?.. А служба связи со всей вежливостью: - Кончили? - Кончил, - говорит Трук, - кажется, кончил, дальше некуда, разве за начальника морских сил республики останусь, да счастье мое - Москва далеко... И пошел, пошатываясь, в кают-компанию пожаловаться приятелям на свою бешеную карьеру, увидел Матвеева и головой покачал: - Прав ты был. Вот я и флотом командую. До понедельника. А тот жестоко хохочет, и все кругом от смеха по диванам валяются. Трук вовсе обиделся и пошел спать, чаю не пивши. Только спал он тревожно и во сне все вздрагивал, потому что по всем линиям ему кошмары снились. То по командирской линии приснилось, будто из Москвы инспекторский смотр приехал, а весь комсостав откомандирован на курсы физической культуры. То по линии старшего помощника, что пришел приказ ввести в расписание занятий по четвергам с четырнадцати часов маникюр для всех, не исключая кочегаров, а помощнику чтоб раздобывать лаку и присматривать. То по линии комфлота, - будто пришлось созвать совещание флагманов, флагмана поприезжали, а на поверку оказалось, все штурмана - вриды, и вместо совещания все на свою штурманскую судьбу жалуются и просят освободить. А под утро приснилось, что эсминец "3 июля" утонул. И ведь так отчетливо приснилось, - будто стоял, стоял "3 июля" у стенки - и вдруг пошел на дно Средней гавани, пуская из труб пузыри. А на стенке народ волнуется, и прокурор статью ищет в отношении бездействия власти. Тут Трук вскочил с койки и как был, с голыми ногами, в кресло прыгнул и стал ручку вертеть: - Дайте мне дежурного по штабу морских сил! И, утратив всю свою скромность, закричал громовым голосом, привыкшим перекрикивать гул сражений. - Бегите, - кричит, - немедленно на стенку и лично удостоверьтесь, не утонул ли там эсминец "3 июля"! - Во-первых, - отвечает дежурный по штабу с наивозможной ядовитостью, потому что Труков звонок его разбудил, - во-первых, ни в июле, ни в августе, ни в сентябре у нас утонувших эсминцев не числится, а во-вторых, позвольте узнать, кто это интересуется? - Старший штурман вверенного мне корабля, - в гневе по забывчивости говорит Трук. - И вы мне календарь не вычитывайте, я спрашиваю про эсминец "3 июля", который, возможно, затонул в гавани. - Во-первых, - говорит дежурный с новой ядовитостью, - во-первых, я вовсе флагманский юрисконсульт и к штурманам никакого касательства не имею, звоните своему флагштурману. Во-вторых, как же это живой миноносец в гавани утонет? Это совершенно невероятно. А в-третьих, мне в конце концов в телефонную трубку не видно, кто это там так расприказывался? - Врид командующего флотом, врид начальника штаба флота, врид командира бригады линкоров, врид командира корабля и помощник его тоже врид. А у телефона старший штурман Трук. - Здравствуйте, Андрей Петрович, - говорит юрисконсульт. - Чего это у вас ночью столько народу собралось? - Здравствуйте. Народу же никакого нет, и все это один я - Трук. И я вас попрошу, вы к моему голосу привыкните, потому что я, может, всю ночь распоряжаться буду. Итак, выполняйте мой словесный приказ. И, не слушая, чего ему там дежурный по штабу говорит, трубку повесил и пошел в беспокойстве на палубу - сам посмотреть, ибо уже рассвело. Глядит - кораблей видимо-невидимо, а сколько их - не поймешь. Может, и вправду кто утонул. Дай, думает, по трубам сосчитаю, все ли в целости. Стал считать и сбился, потому что с мостика сигнальщик перевесился и докладывает: - Товарищ вахтенный начальник, эсминец "Внушительный" просит разрешения войти в гавань! А Труков линкор, как флагманский, старшим на рейде был, и вахтенный начальник равнодушно отвечает: - Поднять "добро", не препятствовать! Но Трук его перебил и даже руку простер в знак предостережения. - Нет, - сказал, как отрезал, - возможно, где-либо в гавани "3 июля" на дне лежит, еще напорется. Пусть походит в море до выяснения. Командир же "Внушительного" глазам не поверил: подняли флаг "аз", что означает - "нет, не имею, не согласен". - Как, - говорит, - не согласен, когда мне в гавань надо? Это же небывалый случай, подымите еще раз. Вновь сигнал подняли, и вновь "аз" получили. А на третий - командир "Внушительного" плюнул и говорит: - Право на борт, они там с ума посходили, у меня и хлеб кончился. Ладно, - говорит, - уйду вот к черту в море, пока угля хватит, а потом сами наплачутся. И пошел рассекать стальной грудью свинцовые волны Финского залива, а завхозу приказал сухари и консервы неприкосновенного запаса доставать. Между тем флаг подняли, и начался служебный день. Трука в каюту увели: подписывать. Сидит в каюте, а кругом народ столпившись. Ничего, справляется. Сперва печати путал - куда судовую, куда бригадную, но после наладился: бригадную - штабному писарю дал, корабельную - своему писарю Елизару Матвеевичу. - Стукайте, - говорит, - где надо, а то я собьюсь. Сидит и дела вершит, а старшему баталеру пресс-папье доверил. Вначале полностью подписывал - слева "врид", справа "Трук", потом по букве сбавлять стал для скорости: "ври" - "Тру", "вр" - "Тр", а на втором часе просто палочки ставить стал: слева палочку и справа палочку, печать - тук, пресс-папье - шлеп, полный конвейер. Однако к концу у него в голове помутилось, открыл рот, что рыба на песке, и глаза - как у рыбы той же, мутные и со слезой: еще дышит, но распоряжаться уже не может, потому что вся властность у него через эти подписи вышла. Но к данному моменту остался при нем только старший судовой писарь Елизар Матвеевич с книгой приказов по кораблю - человек почтенный и заслуженный, тринадцатый год в писарях ходил и многое за эти годы повидал. Смотрит на него и сочувствует. - Вы, - говорит, - Андрей Петрович, большую ошибку допустили, что все вперемежку подписывали. В подобных случаях для здоровья гораздо безопаснее расчленить свои функции. Вам бы штабные дела следовало в салоне вершить, судовые - в командирской каюте, а разную мелочь, боцмана там или содержателя, в помощниковой каюте выслушивать. У нас в восемнадцатом году на "Забияке" командир эсминца, бывший старший лейтенант Красильников, цельную зиму вот так же за начальника дивизиона страдал, и очень хорошо получалось, потому что организованность была. Он по штабным делам в своей каюте ни за что говорить не станет: у меня здесь, говорит, иная психика. А у нас всю зиму узкое место было - погрузка угля на "Оку", она все четыре эсминца отапливала, а команды некомплект, и все командиры эсминцев за каждого человека торговались. Вот подвезут уголь, доложат Красильникову, он сейчас в каюту начальника дивизиона, и меня туда кличет. Продиктует телефонограмму - выслать на погрузку со всех эсминцев по десяти военморов, подпишет и уйдет к себе. Я телефонограммы разошлю, и ему тоже принесу, как командиру "Забияки", докладываю. Он прочтет и рассердится: "Что они в штабе тем думают? Мне и шестерых не набрать, пишите ответ", - и продиктует поядовитее. Подпишет - я ее в штабной входящий перепишу, иду в каюту начальника дивизиона, там опять Красильникову докладываю: вот, мол, ответ с "Забияки". Он прочитает, подумает, иной раз сбавит, а иной раз повторную телефонограмму шлет - выполнить, и никаких. А раз так рассердился, что написал приказ - командира "Забияки" на трое суток без берега, и что ж бы вы думали: отсидел, еще приятелям жаловался, что начальник дивизиона прижимает! Правда, потом выяснилось, что он в уме поврежден был от перемен в истории государства, но способ нашел очень облегчающий службу, если до крайности, конечно, не доводить... А Трук выслушал и только рукой махнул - не поможет, мол, и по каютам ходить. Вдруг телефон зазвонил. Опять говорит неизвестный голос из штаба флота: тут, мол, из Москвы пакет экстренный на имя комфлота и в нем загадка лежит, как тому Ивану-царевичу, которому давали нагрузку за ночь золотой дворец отгрохать с отоплением и освещением, - немедленно сообщить данные о потребности на предстоящую летнюю кампанию угля, нефти и смазочных материалов для всего флота с приложением оперативных обоснований, и чтоб все к вечеру было выслано, потому что в понедельник утром доклад. Трук прямо побледнел. - Есть, есть, - отвечает, - сейчас распоряжусь... А сам повесил трубку и с отчаянием говорит: - Так и знал! Что же я в субботу с таким предписанием делать стану? Что у них, в Москве, календарей нет, что ли?.. Елизар Матвеевич, подумав, дал совет - выслать ориентировочно, по догадке, и присовокупить, что точный расчет высылается дополнительно, - это, говорит, тоже хорошо помогает, главное в таких случаях - быстро ответить. Но Трук голову на руки уронил и не решается, а тут телефон опять зазвонил, требуют из штаба флота командира линкора к разговору, а в каюту боцман зашел - приборка субботняя закончилась, так будет ли осмотр? И еще писарь штабной просится - оказалось, три бумажки в горячке пропустили, и старшина-рулевой ввалился, часы требует, пора время проверять, - словом, полный комплект. Елизар Матвеевич всем в грудки уперся и полегоньку выставил в дверь, а сам остался, думает, может, чем помогу. Трук в телефон говорит: - Слушаю, врид командира линкора, - а сам весь трясется. По телефону же дежурный по штабу (уже не юрисконсульт, а комендант штаба, сменились) обижается: - Что это у вас на мостике произошло? От командира "Внушительного" радио получено, что его в гавань не пустили сигналом с вашего корабля и он стал на якорь в бухте Уединенной и просит буксиры, поскольку топливо кончилось. Очень прошу вас разобраться в данном случае и наложить на виновного строгое взыскание. - Есть, есть, - говорит Трук, - наложу. Даже с удовольствием. До свидания, сейчас распоряжусь. Положил он трубку и с таким просветлением на лице спрашивает Елизара Матвеевича: - Посмотрите-ка в книге приказов по кораблю, какой последний номер был? Елизар Матвеевич с гордостью отвечает: - Мне и смотреть нечего, я все приказы текущего года помню: номер четыреста семьдесят шестой... - Вот и хорошо, - говорит Трук с отчаянной решимостью и начал в портфель какую-то ерунду складывать: зубную щетку, мыло, папиросы. - Пишите, Елизар Матвеевич, телефонограмму: "Командиру бригады эсминцев..." Или, впрочем, нет, - там штурмана все знакомые, еще нечаянно в кого из приятелей угадаешь. Лучше так пишите: "Командиру учебного отряда. Отбывая сего числа для срочного выполнения приказа No 477, предлагаю вам вступить во временное исполнение должности командующего флотом. С получением сего немедленно озаботьтесь назначением временно исполняющих должности начальника штаба флота, командира бригады линкоров, командира линкора "N", старшего помощника командира и старшего штурмана того же линкора, поскольку все перечисленные лица отбывают вместе со мной для выполнения приказа No 477. Подпись: врид командующего флотом Трук". - Ну вот, - говорит, - теперь и дышать как-то легче!.. Давайте сюда вашу книгу приказов, Елизар Матвеевич! Сел к столу и твердой рукой сам написал следующие исторические строки: "Приказ по линейному кораблю "N" No 477 За недопустимую халатность в организации сигнальной службы, выразившуюся в поднятии флага "аз" вместо флага "добро", арестовываю старшего штурмана вверенного мне корабля военного моряка Трука Андрея Петровича на трое суток с содержанием при гарнизонной гауптвахте. Вр.и.д. командира линкора Трук". Промокнул он это, полюбовался, потом написал на полях, где положено: "Читал. А.Трук", и с повеселевшим видом обратился к Елизару Матвеевичу. - Напишите, - говорит, - скоренько записку об арестовании и дайте башенному командиру Матвееву подписать во исполнение приказа по кораблю. Только поскорее, Елизар Матвеевич, а то, не дай бог, еще что-нибудь случится. Елизар Матвеевич с сочувствием спрашивает: - Может, катерок прикажете подать штабной или, в крайнем случае, наш, как командиру корабля? - Нет, - говорит, - я лучше пешком пройдусь, погода вполне хорошая, а у меня нынче голова устала от этих беспокойств. Взял портфель и пошел наверх, совершенно счастливый. А башенный командир Матвеев, как увидел записку об арестовании, побледнел, фуражку схватил и за Труком кинулся. Нагнал его на стенке и кается: - Андрей Петрович, иди ты на вверенный тебе корабль, ничего там особого нет! Никакой ты не комфлот, это мы тебя на пушку взяли... И за помначраспротдела я звонил с соседнего линкора, и о пакете экстренном из Москвы тоже я... Хотели тебя попугать маленько, да кто же знал, что у тебя такие нервы слабые... Но Трук на него посмотрел ясным взором и отвечает: - Нет, Иван Сергеевич, я уж лучше на губу пойду до понедельника. Там спокойнее. Едва-едва его обратно втроем увели, и все время возле него кто-либо на вахте стоял до самого утра понедельника, потому что при каждом телефонном звонке Трук вздрагивал и с места срывался - на стенку бежать. А в понедельник утром башенный командир Матвеев сложил в портфель зубную щетку и папиросы и пошел на гауптвахту. Только не на трое суток, а на все двадцать, так как командир бригады полную власть к нему применил. ИНДИВИДУАЛЬНЫЙ ПОДХОД Самый поразительный случай за годы моей политработы был, пожалуй, в тысяча девятьсот двадцать втором году на учебном судне. Вот много говорится об индивидуальном подходе к людям, что, мол, всех под одну гребенку равнять нельзя и в воспитательной работе обязательно надо учитывать особые свойства самого человека. Так вот, в первые годы моего комиссарства я раз с отчаяния такой индивидуальный подход загнул, что теперь вспомню - и сам удивляюсь. Однако результаты оказались выше всех ожиданий, и сохранил я для Красного флота одного очень ценного человека. Был тогда у нас на учебном корабле вторым помощником командира Помпеи Ефимович Карасев. Собственно, настоящее его имя было Помпий, но в семнадцатом году, пользуясь гражданскими правами, он это имя во всех документах переделал на Помпея и даже соответственно перенес день своего ангела с седьмого июля на двадцать третье декабря. Пояснил он это тем, что имя Помпий очень смахивает на пожарную помпу, чем при царском режиме ему порядком надоедали корабельные шутники, а Помпей много благозвучнее и даже имеет флотский оттенок, потому что, как услышал он это на лекции в гельсингфорсском матросском клубе, некий римский воевода Помпей одержал морскую победу, и следственно, тоже был военным моряком. Должность второго помощника командира в те годы мало чем отличалась от должности главного боцмана - как говорится, свайки, драйки, мушкеля, шлюпки, тросы, шкентеля, - и поскольку боцман у нас, по мнению Помпея, был слабоват, он сам круглые сутки катался по кораблю шариком на коротеньких своих ножках, подмечал неполадки и "военно-морской кабак" и по поводу этого беспрерывно извергал сквернословие, весьма, надо признаться, затейливое. Так же подавал и команды на аврале: в команде, скажем, пять слов, а у него - пятнадцать, и остальные десять все посторонние. Прямо удивляешься, откуда что берется... Правда, плавал он к тому времени более двадцати лет и на этом же корабле с девятьсот восьмого года в боцманах ходил. До того он к этому диалекту привык, что иначе ни на какую тему говорить не мог, и раз я просто поразился, в каких случаях он на нем изъясняется. Заработался я как-то ночью, слышу восемь склянок, ну, думаю, Помпеи Ефимович, наверное, уже на ногах, он позднее четырех утра на палубу не выскакивал. А мне надо было ему сказать о покраске библиотеки. Ну, пошел я к нему в каюту, - а каюта у него была своеобразная: на столе ни чернильницы, ни бумажки, ни книжки, чистый стол, как шканцы, палуба вымыта и медяшка грелки собственноручно надраена, а на грелке вечно чайник стоит. Пользовался он каютой только для того, чтобы с полуночи до четырех и после обеда до разводки на работы поспать и вечерком - часок чайку попить. Тогда стелил он на письменный стол газетку, снимал с грелки чайник, где с утра чай парился, скидывал китель, доставал из шкафа кружку и сахар - и наслаждался. Приоткрываю я тихонько дверь, думаю, может, он еще спит, и вижу: стоит он в исподних на коленках перед стулом - а на стуле крохотная иконка (вероятно, в нерабочее для нее время она в шкафу вместе с сахаром лежала) - и истово крестится. Вы скажете, мне бы следовало в это дело вмешаться, но к этим пережиткам тоже надо было подход иметь, а тут человек скромно отправляет культ в своей каюте, не мешая службе, агитацией религиозной не занимается, - ладно, думаю, при случае воздействую осторожно. Хотел уже дверь прикрыть, но донеслась тут до меня его молитва, я чуть не фыркнул: увлекся мой Помпеи, меня не видит и причитает у иконки, да как!.. В той же пропорции, что с командами - пять слов молитвы, а десять посторонних. Жалуется богу на командира, что тот ему зря фитиль вставил за беспорядок на вельботе, - и попутно как рванет командирскую бабушку в тридцать три света, в иже херувимы, в загробные рыданья и пресвятую деву Марию, и вслед за тем - молитву о смягчении сердца власть имущих, поминая царя Давида и всю кротость его. Ну, конечно, господу богу обращаться ко мне, как к комиссару корабля, с претензиями на второго помощника было неудобно, и от него я жалоб не слышал. А вот от комсомольцев мне за Помпея порядком приходилось. Особенно горячился комсомольский отсекр Саша Грибов. Это был год первого комсомольского набора на флот, и почти все ученики машинной школы, что у нас на корабле плавали, недавно еще были комсомольскими работниками не ниже уездного масштаба, а Помпеи их благословляет с утра до вечера. Конечно, обидно. На собраниях шумят, ставят вопрос о списании Помпея с корабля как пережитка, словом, что ни день, то к командиру - рапорт, а к комиссару - постановление комсомольского бюро. Я Грибову объясняю: - Товарищ дорогой, у нас военный флот, а не губернская конференция, пора уж, в самом деле, привыкать. Вы бы лучше, чем шум подымать, помогли бы мне - провели бы со своей стороны воспитательную работу над стариком. Народ вы молодой, флота не знаете, учить вас морскому делу надо. А где мы другого такого специалиста по шлюпкам, парусам, тросам и прочим премудростям найдем? В учебниках не все написано, а в нем двадцатилетний опыт. Кто вас так научит узлы вязать, краску составлять, фигурные маты плести? - Да вот о матах-то я и толкую, - говорит Грибов, - он, товарищ комиссар, не плести маты нас учит, а загибать их. Вы послушайте, как наши комсомольцы в быту стали говорить: через два слова в треть - загиб. Думают, это настоящий флотский шик и есть, а как их разубедишь, когда живой пример перед глазами, тем более комсостав? Ну, я вижу, вопрос перерастает в политическую плоскость - Помпеи и впрямь у меня молодое пополнение портит. А на комсомольцев в те годы с разных сторон влияли: жоржики, которых с флота еще не всех повыкидали, татуировочку насаждают, блатной лиговский язык прививают, якобы флотский. Иной раз слушаешь - передовой комсомолец, недавно еще где-либо у себя в Калуге новый быт насаждал, - а тут из-под бескозырки чуб выпустит, клеш в семьдесят два сантиметра закатит и говорит примерно так: "Чьто ж, братва, супешнику счас навернем, с коробочки потопаем, прокинем нынче по Невскому, бабца какого наколем - и закройсь в доску до понедельника". Я раз их собрал, высмеял, а о "коробке" специально сказал. "Вы, - говорю, - на этом корабле в бой за Советскую власть пойдете, на корабле живете, учитесь, а нужно - и умирать будете, а вы такое гордое слово - корабль - в "коробку" унизили". И рассказал им попутно, как русские матросы в старое время и в гражданской войне кораблем своим гордились и сами с ним на дно шли, как в Новороссийске над этими "коробками" тяжелыми мужскими слезами плакали, когда их топить пришлось... Ну, дошло это до комсомольского сердца, и слово "коробка" у нас действительно исчезло, а прочий лиговский язык никакой борьбы не выдерживал. А тут еще Помпеи мат культивирует, борьба на два фронта получается... Вызвал я его к себе в каюту, посадил в кресло и начал проводить политработу: - Так и так, Помпеи Ефимович, грубая брань унижает не того, в кого она направлена, а того, кто ее произносит. Это, - говорю, - в царском флоте было развито как неуважение к личности трудящегося, а в наших условиях на матерщинника смотрят как на некультурный элемент. Словом, чтобы не действовать административно, я вам не предлагаю в порядке приказа изжить матерную брань, а говорю по-хорошему: будьте сознательны, бросьте это дело. Говорю, а сам вижу - слова мои в него, как в стенку, ни до души, ни до сознания не доходят: сидит мой Помпеи, красный, потный, видимо, мучается, да и побаивается - для него комиссар страшнее командира. Нет, думаю, не тот у меня подход, надо эти лозунги бросить. Я на другой галс лег - объясняю попросту, задушевным тоном: молодежь, мол, теперь иная, это не серые новобранцы с деревни, а комсомольцы, у каждого своя гордость, и им обидно. Это нам с вами, говорю, старым морякам, как с гуся вода, - покроют, - и не встряхнешься. А им внове, надо же понимать. Слушал, слушал Помпеи Ефимович, потом на меня глазки поднял, - а они у него такие маленькие были, быстрые и с большой хитринкой. - Так, товарищ же комиссар, они приобыквут! Многие уже теперь понимают, что я не в обиду и что никакого неуважения их личности не выказываю. Наоборот, иной сам чувствует, что это ему в поощрение или в пояснение. И работать веселей, а то все швабры да щетки, чистоль да тросы изо дня в день - прискучает. Опять же, скажем, терминология: эти самые ваши комсомольцы по ночам морскими терминами бредят, комингсы им разные снятся да штаг-корнаки. А я каждому предмету название переиначу позабавнее или рифму подберу, вот оно легче и запоминается. - Вот вы, - говорю, - и напереиначили так, что теперь в кубрик не войдешь: сплошные рифмы висят - и речи человеческой не слышно. А он на меня опять с хитринкой смотрит: - Так что ж, товарищ комиссар, на корабле дамского общества, слава богу, нет, самый морской разговор получается, и беды я в том не вижу. Ну, если б я, скажем, дрался или там цепкой по спине протягивал, как царские боцмана себе позволяли, тогда ваши возражения были бы понятны. А тут - чего же особенного? - Ну, - говорю, - Помпеи Ефимович, уж коли бы вы еще допускали зубы, чистить, тогда у нас и разговор с вами был бы иной. Мы бы с вами не в каюте, а в трибунале договорились. А он смутился и сейчас же отбой: - Да нет, знаете, я этой привычки и в царском флоте не одобрял, и теперь не сочувствую. Потому что она увечье дает, кроме того, действительно обидна для человека, потому что старшему в чине сдачи не дашь. А главное - никакой от нее пользы для дела, и не всегда дотянешься... Хотя, впрочем, раз довелось мне видеть, что и такая привычка обернулась во спасение жизни человеку. Ну, я примечаю, что у Помпея случай на языке чешется. Я и придрался, чтоб дать ему разговориться и свободнее себя со мной чувствовать, потому что дело такое, что официальным подходом не разрешишь, а он сидит на кончике стула, стесняется, и душевного разговора в такой обстановке не добьешься. - Как же, - говорю, - так в спасение жизни? Это странно... Может, поделитесь? Я до подобных историй очень большой охотник. Сейчас я чайку налажу, вот за чайком и расскажете. - Нет, - говорит, - спасибо, чайку я вашего не буду. Я знаю - у вас не чай, а верблюжья моча... то есть я хотел выразиться, что жидкий... Я чай привык своего настою пить. А вот за папироской расскажу. Закурили мы, он и рассказывает: "Я тогда без малого пешком под стол ходил. Плавал в Белом море на такой посудине, называется "Мария Магдалина". Рейс незавидный: по весне поморов на промысла развозить, а по осени обратно их в жилые места собирать. Вот осенние рейсы и мучили, беспокойно очень: у них привычка была - как напьются, так в спор. Ножи там или топорики - это у них отбиралось, но, бывало, и кулаком вышибали дух. Это тоже из терпения выводило: на каждого покойника акт надо и в трех экземплярах. А писал акты первый помощник, очень не любил писать, непривычное дело. На них одна управа была - кран. Это капитан придумал, точное средство было: как драка, так обоих ухватить, животом на лямки, которые лошадей грузят, - и на краны поднять. У нас два таких крана было, аккурат у мостика. Болтаются оба, покручивает их, раскачивает, и самолюбием страдают, потому остальные на них ржут: очень смешные рожи корчили. А на втором часе скучать начинали. Говорят, печенку выдавливает и в голове кружение. Повернет его лицом к мостику, - "смилуйтесь, - кричит, - ваше степенство, ни в жисть не позволю ничего такого!" А капитан твердый был, Игнат Саввич звали. "Виси, - говорит, - сукин кот, пока всю мечту из головы не выкинешь". Очень они этого крана боялись. Вот идем мы как-то, стою я на штурвале и смотрю на бак. А там у двоих спор вышел, о чем - это не поймешь: они, может, еще в мае месяце спорить начали. Стоят, плечиками друг в друга уперлись и спорят. "Не веришь, окаянная душа?" - "Не верю, - говорит, - не бывает такой рыбы". - "Не веришь?" - "Не верю". - "А по зубам съезжу, поверишь?" - "Все одно не поверю". Размахнулся тот и ударил. Удивительно мне показалось - такой ледащий поморишка, а сила какая, значит, правота в нем от самой души поднялась, - тот так и покатился. Поднялся, утер кровь. "Обратно, - говорит, - не верю: нет такой рыбы и не могло быть". Тут капитан им пальчиком погрозил: "Эй, - говорит, - такие-сякие, поаккуратнее там! Будете у меня на кранах болтаться, как сыры голландские!" Притихли они, главный спорщик шапку скинул. "Не утруждайтесь, - говорит, - ваше степенство, это у нас просто разговор промеж себя, а безобразия мы никакого не позволим". Вижу, замирились будто, еще по стаканчику налили, а я на воду глаза отвел, вода - что масло, штиль был. Потом слышу - обратно на баке шум. Стоят эти двое у самого борта, и ледащий опять наседает: "Не веришь, - говорит, - так тебя распротак?" - "Не верю". - "Хочешь, в воду прыгну?" - "Да прыгай, - говорит, - все одно не поверю". Не успел Игнат Саввич матроса кликнуть, как тот на планшир вскочил, и в лице прямо исступление. "Я, - кричит, - за свои слова жизни решусь! Говори, подлец, в остатний раз спрашиваю: не веришь?" - "Не, не верю". - "Так на ж тебе, сукин сын!" - и прыг в воду. А тот перегнулся за борт и кричит: "Все одно не поверю, хоть тони; нет такой рыбы и не могло быть!" Ну, пока пароход останавливали, пока шлюпку спускали, Игнат Саввич ему разными словами дух поддерживал. Но так неудачно с ним получилось, даже обидно: уши в воде были, не слыхал ничего, видимо. Очень он неловко в воде был: руки, ноги свесил в воду, и голову тоже, а по-над водой один зад маячит. Жиру у него в этом месте больше было или просто голова перевесила, это уж я не скажу, но так и плавал задом наружу, пока шлюпка не подгребла. Так за зад и вытащили. Подняли его на борт - не дышит, а из норок с носу вода идет. Потолковали мы между собой. Качать, говорят, надо, много ли он в воде был - минут десять всего. Сперва наши матросы качали. Качали, качали и плюнули. "Кончился, - говорят, - да и не наше вовсе дело пассажиров откачивать". Тогда поморы взялись. Пошла из него вода пополам со спиртом, но на ощупь все же недвижимое имущество. Игнат Саввич сошел с мостика, веки приоткрыл, сердце послушал. "Акт, - говорит, - составить, вовсе помер, будь он неладен", - и послал меня за помощником. А тот спал, и так обидно ему показалось, что снова акт, что он в меня сапогом пустил. Однако вышел, пришел на бак, сам злой до того, что серый весь стал. Осмотрели карманы, - а известно, что в поморских карманах? Дрянь всякая, кисет да трубка, крючок там какой-то да деньги в портянке, а документа вовсе нет. Подумал помощник. "Подымите, - говорит, - его в стоячку да под локотки поддерживайте, опознавать будем. Подходи по одному!" Стали пассажиры подходить, помощник каждого спрашивает: "Как ему по фамилии?" Почешется, почешется помор: "Кто его знает? Божий человек. Нам ни к чему". Который с ним спорился - того спросили. Трясется весь, говорит: "А пес его знает. Упористый был покойничек, это верно. А по фамилии не знаю". Помощник как туча стал. И так это ему обидно показалось - и разбудили, и акт в трех экземплярах, и по фамилии неизвестно. Смотрел, смотрел на утопленника - и лицом даже покривился. "Бога, - говорит, - в тебе нет, сукин ты сын. Ну, откуда я твое фамилие-имя-отчество рожу?" - да с последним словом от всей своей обиды как двинет утопленника в скулу - так два зуба враз и вылетели. А с зубами вместе, обратите внимание, и остатняя вода, что в горле стояла и дышать мешала. Открыл покойник глаза и пошатнулся. Дошел до своего мешка, приткнулся головой и уснул. Видимо, утомился очень. После помощник ему весь свой спирт даром отдал, очень обрадовался, что тот его от акта выручил. Но это только раз за всю мою жизнь я и видел, чтоб от битья польза была. А от соленых слов, наоборот, никогда вреда не бывает". Посмеялся я над его рассказом, сам ему тоже для установления отношений кой-какую историйку рассказал, - вижу, перестал Помпеи меня бояться. Я опять его по душам убеждаю: так и сяк, ликвидируйте вы эту свою привычку, вам на корабле и цены не будет. Бросают же люди курить - и ничего. А он на меня опять с хитринкой смотрит и говорит: - Это смотря сколько той привычке лет. Мне, товарищ комиссар, пятый десяток идет, это не жук плюнул. Были мы в девятьсот двенадцатом в Бомбее, так там, как из порта выйти - налево, у ихнего храма, факир на столбу стоял и не присаживался, а продовольствовался чашкой риса в день. Англичане косились, косились, - сняли со столба, положили в койку на самолучших пружинах и обедом накормили. Заскучал факир и погас, как свечка. А всего пять лет стоял, пять лет привычки имел. А я двадцать лет привычку имею, легко не отвыкнешь. Вы мне лучше определите срок, я чего-нибудь сам придумаю. И притом вопрос: как это - совсем отвыкать или только от полупочтенных слов? Скажем, безобидные присловья допускаются? - Отвыкайте, - говорю, - лучше сразу совсем. А безобидные пусть у вас в резерве будут, когда вас прорвет, тогда их и пускайте. Договорились. И началась новая эпоха: и точно, нормальной, скажем, брани больше от Помпея Ефимовича никто не слышит. Но как-то так он сумел и обыкновенные слова поворачивать, что слушаешь его - в отдельности будто все слова пристойные, каждое печатать можно, - а в целом и по смыслу - сплошная матерщина. Меня даже любопытство взяло. Постоял я раз на одном аврале - шлюпки подымали, - послушал внимательно и понял его приемчик. Он весь этот свой синтаксис - в тридцать три света, да в мутный глаз, да в Сибирь на каторгу, в печенку, в селезенку - в речи оставил, и хоть прямых непечатностей нет, но до того прозрачный смысл получается, хоть святых вон выноси. Да вслушиваюсь, - он еще какие-то иностранные слова вставляет, так и пестрит все ими. После я дознался: оказывается, он два вечера к старшему врачу ходил, все полупочтенные слова у него по-латыни раздобыл, на бумажку списал - и без запинки ими пользуется. Комсомольцы прямо вой подняли. "Что же, - говорят, - товарищ комиссар, еще хуже стало! Раньше, бывало, поймешь, хоть фыркнешь, а теперь покроет по-латыни - и вовсе не разберешь, что к чему!.." Тут я рассердился, зову его опять в каюту и очень строго ему говорю: - Вы, - говорю, - меня обманули, иначе говоря, взяли на пушку. Чтоб никаких слов - латинских ли, французских ли - я более от вас не слыхал, понятно? И объясните вы мне, за-ради бога, Помпеи Ефимович: балуетесь ли вы из упрямства, или в самом деле такая в вас устойчивая идеология, будто на корабле без матерей не обойтись, хотя бы и иностранного происхождения? Вздохнул Помпеи Ефимович, смотрит на меня с отвагой отчаяния: - По правде говорить, товарищ комиссар? - Конечно, по правде, мы оба не маленькие. - Ну, коли по правде, то идеология. И поскольку вы ставите вопрос не на принципиальное ребро, а по совести, позвольте с вами говорить не как с комиссаром корабля, а как с балтийским матросом. Тем более, вы какого года призыва? - Девятьсот двенадцатого, - говорю. - Ну вот. А я - девятисотого и в двенадцатом году уже четвертую кампанию в боцманах ходил, так что вы передо мной вроде, извините, как салажонок. Но раз вы все-таки настоящую флотскую службу захватили, то вполне должны понимать, что с морем без соленого слова никак не выйдет. Оно его любит, море-то. Раз человек лается, значит, у него в душе еще отвага и он непреклонен. Вот, скажем, на шлюпке идешь, два рифа взял, а волна... (тут он сказал, какая волна) - словом, упаси бог. Прикроет она шлюпку, сидишь-сидишь, и дыхание испортилось, а вода все на тебе одеялом. Послабже человек или кто с новобранства не обучен - тот взмолится. Ну и пропал. А как загнешь в три переверта с гаком из последнего дыхания - изо рта пузыри пойдут, а в каждом пузырьке соленое слово. В самую его мокрую душу угадаешь, моря-то. А душа у моря хмурая, серьезная - ее развеселить надо... Волна и отступит - значит, мол, жив еще человек, коль так лается. - Ну, - отвечаю, - Помпеи Ефимович, это какая-то мистика или художественный образ. Вы же кроете не стихию, а нормальных живых людей! А у них своя психика. - Могу и насчет людей пояснить. Вот, скажем, увидишь, как настоящий марсофлот в шторм за бортом конец ловит, того и гляди, сорвется - как тут в восхищение не прийти? От восхищения и загнешь, и тому за бортом лестно: значит, от души его смелость оценили. Или, скажем, бодрость духа. Ее соленые слова, знаете, на какую высоту подымают? Вот упал человек за борт, ошалел, пока шлюпка дойдет, у него все гайки отдадутся. А пошлешь ему с борта что-нибудь необычное да повеселее, смотришь, и спас человека: поверху плавает и сам ругается для бодрости. Или на скучной работе: дерет, дерет человек кирпичом палубу, опротивело ему, думает - скорей бы второй помощник пробежал, может, отчудит чего посмешнее. А я тут как тут - там подбодришь кого, тут кого высмеешь, здесь этак с ходу веселое словечко кинешь, - обежишь корабль, вернешься, а они прямо искры из настила кирпичом высекают, крутят головами и посмеиваются. Или растерялся матрос, не за то хватается, того гляди, ему пальцы в канифас-блок втянет, - чем его в чувство привести? Опять-таки посторонним воздействием. Очень много могу привести вам примеров, когда плотный загиб пользу приносит. Только во всех этих случаях, обратите внимание, обычная брань не поможет. Я и сам против тех, кто три слова сызмальства заладил и так ими и орудует до седых волос. Слова и соленые приедаются, а действовать на психику надо неожиданностью и новизной оборота. Для этого же надо в себе эту способность развивать постоянной тренировкой и другим это искусство передавать. Выслушал я его и резюмирую: - Да, это развернутая идеология. Целая теория у вас получается. Только она, - говорю, - для Красного флота никак не подходит. А он уже серьезно и даже с печалью говорит: - Я и сам вижу, что не подходит. И потому прошу вас ходатайствовать перед высшим командованием Об увольнении меня в бессрочный отпуск... Вы же мне все пути отрезаете и даже не допускаете замены безобидным присловьем или, скажем, иностранного происхождения. Мне это крайне тяжело, потому что с флотом я за двадцать лет свыкся и на берегу буду болтаться, как бревно в проруби, без всякого применения. Но решать, видимо, следует именно так. У меня прямо сердце переворачивается. Вижу, Помпеи наш в самом деле ничего С собой сделать не может, раз решается сам об увольнении просить. А отпускать его страсть не хочется. Ах ты, думаю, будь оно неладно! И лишаться такого марсофлота прямо преступно для новых кадров, и оставить нельзя - куда же его, к черту, с такой идеологией? А он продолжает: - Главное дело, я чувствую, что, коли б не это наше расхождение мнений, от меня флоту большая польза была бы. Я тут среди ваших комсомольцев присмотрел людей вполне подходящих, дали б мне волю, я бы из них настоящих матросов сделал, только своим, конечно, способом. Но раз Советская власть такого разговора на палубе не одобряет, я прямо тебе скажу, Василий Лукич, как матрос матросу: против Советской власти я не пойду. Вот и приходится корабль бросать. Вдруг меня будто осенило. - Это, - говорю, - ты правильно сказал: Советская власть такого разговору не одобряет. И я вот тебе тоже как матрос матросу признаюсь: я ведь - что греха таить? - сам люблю этажей семь построить при случае. Но приходится сдерживаться. Стоишь, смотришь на какой-либо кабак, а самого так и подмывает пустить в господа бога и весь царствующий дом, вдоль и поперек с присвистом через семь гробов в центр мирового равновесия... Конечно, сказал я тогда не так, как вам передаю, а несколько покрасочнее, но все же вполсилы. Пустил такое заклятье, вроде как пристрелочный залп, - эге, вижу, кажется, с первого залпа у меня накрытие: подтянулся мой Помпей, уши навострил, и в глазах уважение: - Плотно, Василий Лукич, выражаешься, приятно слушать. Так, думаю, правильный подход нащупал. А сам рукой махнул и огорчение изображаю: - Ну, мол, это пустяк. Вот в гражданской я действительно мог: бывало, как зальюсь - восемь минут и ни одного повтора. Ребята заслушивались. А теперь практики нет, про себя приговариваешь, а в воздух слов не выпускаешь. Помпеи на меня недоверчиво так посмотрел: - Заливаешь, Василий Лукич, хоть и старый матрос. Восемь минут! У нас на "Богатыре" на что боцман ругатель был, а и то на шестой минуте повторяться начинал. - Нет, - говорю, - восемь. Не веришь? - Не верю. - Не веришь? - Нет, - мотает головой. - Я свое время не считал, но так полагаю, что и мне восьми минут не вытянуть. - Ну, - говорю, - восьми, может, и я сейчас не вытяну, отвык без практики, но тебя все-таки перекрою. Смеется Помпеи, а мне только того и надо. - Не срамись, - говорит, - лучше, Василий Лукич! Вот с "Богатыря" боцман меня бы перекрыл, а боле никого я на флотах не вижу. - Ах, так, - говорю и вынимаю из кителя часы. - Давай спориться! Только, чур, об заклад: коли ты меня перекроешь, дозволю тебе в полный голос по палубе разговаривать. А я перекрою - тогда уж извини: чтоб никаких слов никто от тебя боле не слышал: ни я, ни военморы, ни вольнонаемные. Он на меня смотрит и, видимо, не верит: - Ты что, комиссар, всерьез? А я китель расстегнул, кулаком по столу ударил, делаю вид, что страшно разгорячился. - Какие могут быть шутки! Ты мне самолюбие задел, а я человек горячий. Принимаешь заклад или боишься? - Я боюсь?.. Принимаю заклад! Посмотрим! Хлопнули мы по рукам, стали договариваться. Он выставил вопрос о судье - кого позвать - и предложил старшего помощника: он, говорит, хоть нынче остерегается по тем же обстоятельствам, но разбирается в этом деле вполне. Я судье отвод - неловко, мол, мне, как комиссару, такие арии перед комсоставом, и какой вопрос может быть о судье, если два балтийских матроса на совесть спорятся? Тогда с его стороны еще затруднение: - Неправильно получается: как же так, с бухты-барахты? Кого же крыть и по какой причине? Сам понимаешь, для этого дела надо ведь в запал прийти. - Меня, - говорю, - крой, что я тебе жизнь порчу. А я послушаю, наверное, сам с того обозлюсь. Начали, что ли? - Пускай, - говорит, - секундомер с первым залпом! Поправился в кресле - и дал первый залп. Ну, я прислушиваюсь. Все в порядочке: начал он, как положено, с большого загиба Петра Великого, все боцмана так начинали. Потом на мою родню навалился. Всех перебрал до седьмого колена, про каждую прабабку характеристику сказал, и все новое, и на другой галс повернул, - меня самого в работу взял, а я вижу - одна тактическая ошибка у него есть. Третья минута пошла, а он все мной занимается: и рында-буленем, и фор-брамстеньгой, и в разные узлы меня завязывает, и каждой моей косточке присловье нашел, и все в рифму - заслушаешься. Отработал он этот участок - на небеса перекинулся, стал господа бога и приснодеву Марию тревожить, как будто и не он это на коленках перед стулом стоит. Кроет в двенадцать апостолов, в сорок мучеников, во всех святых, - а я опять на карандаш беру: еще одну тактическую ошибку мой Помпеи допустил, вижу - у меня фору добрая минута будет. Потом вновь на землю спустился, начал чины перебирать, от боцманмата до генерал-адмирала и управляющего морским министерством. Словом, шестая минута пошла, и он, вижу, начинает ход сбавлять, вот-вот заштилеет. Посматривает на часы и пальцем тычет - сколько, мол, там? - Шесть, - говорю, - крой дальше, Помпеи Ефимович. Тут он опять ветер забрал, понесся: новую жилу нашел - все звериное царство на моих родственников напустил: и медведей, и верблюдов, и крыс, и перепончатых стрекоз. Этого ему еще на минуту хватило, но, вижу, в глазах у него растерянность, и рифм уже меньше, и неожиданностей не хватает. Потом слышу - опять митрополита санктпетербургского и ладожского помянул. - Стоп, - говорю и секундомер нажал. - Было уже про митрополита. Он осекся, замолк, дух переводит, на меня смотрит. - Было, - говорю, - было, Помпеи Ефимович. Ты его еще с динамитом срифмовал и обер-церемониймейстером переложил, верно? - Правильно, - сознается, - было. Сколько там вышло? - Восемь минут семнадцать секунд. Перекрыл ты богатырского боцмана. Ну-ка, я рюриковскую честь поддержу. Бери часы. Ну, набрал я воздуху в грудь и начал. Если б вам все это повторить, многих из вас тут же бы до жвакагалса стравило. Потому что я все свои знания в этой области мобилизовал и все силы напряг, ибо ставка была уж очень большая: нужный для флота человек. Прошел я по традиции и для времени петровский загиб, нажимаю дальше, аж весла гнутся, а на ходу все его тактические ошибки в свою пользу учитываю. Одна, что он двенадцать апостолов в кучу свалил, - а я каждого по отдельности к делу приспособил. Также и сорок мучеников, кого сумел припомнить, в розницу обработал. А у них имена звучные, длинные - как завернешь в присноблаженного и непорочного святого Августина или в святых отец наших Сергия и Германа, валаамских чудотворцев - глядишь, пять секунд на каждом и натянешь. Другая его тактическая ошибка - родню он перебрал мою только, а я всех прочистил и по жениной его Линии, тоже минуту выиграл. А надо вам сказать, я еще химию понаслышке знал, потому что по специальности минером-электриком был, - я и химию привлек со всякими ангидридами, перекисями и закисями. А главное, я его же приемом работал: неожиданные понятия лбами сталкивать и соответствующим цементом соленого слова спаять - вот оно и получается. Словом, пою я эту арию уже девятую минуту, а впереди у меня еще Керзоны разные, да Чемберлены, да синдикаты, да картели, да анархия производства, - он таких слов и не слыхивал, а по этой системе все годится. Тут ведь не смысл важен, а придание смысла. Десятая минута идет - а у меня и стопу нет. И, может, на сорок минут развел бы я всю эту петрушку, как вдруг входит в каюту Саша Грибов, комсомольский отсекр, - услышал и замер у дверей. И точно, картина необыкновенная: сидит комиссар в расстегнутом кителе и такое с азартом из себя выпускает, что прямо беги к телефону и звони в контрольную комиссию. Я ему рукой машу, - не мешай, мол, тут дело серьезное! - а у него глаза круглые и лица на нем нет. Я на часы покосился - одиннадцать минут полных, и Помпеи совершенно убитый сидит. Повысил голос, дал прощальный раскат в метацентрическую высоту и в бракоразводные электроды - и отдал якорь. - Ну, как заклад, Помпеи Ефимович? - спрашиваю его своим голосом. - Что же, - отвечает. - Матросское слово верное. А слово я до спора дал. - Значит, разговор у нас снят об уходе и будем вместе Красному флоту служить? - С таким комиссаром, - говорит, - служить за почтение примешь... - И опять на "вы" перешел: - Только скажите вы по совести, товарищ комиссар, как эти слова в себе удерживаете? Неужто никогда не тянет прорваться? - Есть, - говорю, - еще и такое слово, Помпеи Ефимович: дисциплина. Сказано - не выпускать их, вот и не выпускаю. И вы, как старый матрос, дисциплину знаете, так что коли ее вспомните - и вам легко будет. И точно - с тех пор Помпеи Ефимович нашел способ подбодрять народ и веселить его на работе без полупочтенных слов, а я Саше Грибову то и дело говорю: - Внуши ты своим комсомольцам, можно же без разных слов моряком быть: укажи ты им на Помпея Ефимовича, разве не марсофлот настоящий? И вот оглядываешься теперь на капитанов третьего и второго ранга, а иной раз и адмирала увидишь, - все они через его, Помпея нашего, золотые руки прошли: еще десять поколений призывников он вырастил. А у меня, по правде, после этого состязания певцов на Большом Кронштадтском рейде трое суток в горле разные слова стояли. Начнешь на собрании речь говорить - в спохватишься: чуть-чуть в архистратига Михаила и в загробные рыданья, всегда животворяще господа, не свернул. С трудом я эту заразу в себе ликвидировал. 1926-1939 ТРЮМ No 16 На этот раз очередная "психическая ванна" Василия Лукича до краев наполнилась темой, совершенно неожиданной в условиях длительного подводного сидения. Причиной тому был острый запах спирта, со скоростью света распространившийся по всей лодке: это "король эфира", главный старшина-радист, готовясь к вечернему краткому выходу во внешний мир, промывал контакты своего хитрого хозяйства. Ноздри трюмного старшины Помелкова (кого местные остряки переименовали в Похмелкова) мгновенно расширились, и он, вдохнув в себя острый запах, сказал с трагизмом, почти шекспировским: - До чего ж дошла мировая несправедливость! "Король эфира" непьющий, а ему в руки такое богатство!.. Контакты, они ведь устройство несознательное, мазни их разок по губам, а остатки... Эх!.. И он махнул рукой. Я искоса взглянул на Василия Лукича и увидел в уголках его губ ту чуть заметную усмешку, которая, подобно титульному листу книги, всегда предваряла появление нового "суффикса". Однако он молчал, давая развиться дискуссии, в которую тотчас ринулся комсомольский секретарь, кого, несмотря на то что он был командиром отделения сигнальщиков, все непочтительно именовали Васютиком. - Есть рацпредложение, - ядовито сказал Васютик. - Балластные цистерны водой заполнять наполовину, остальное - спиртом и продувать не за борт, а прямо в горло... Хрустальная мечта товарища Похмел... извините, Помелкова... Посмеялись. Потом кто-то сказал: - А чего смеяться-то? Служба у нас - сами знаете... На всех флотах матросам подправку дают: скажем, в британском флоте - ром, во французском - винишко, в германском - этот... как его?.. шнапс... - А в царском - водочку, - подхватил Васютик (в синих глазах его зажглись полемические огоньки). - Вот тут писатель сидит, прочитай, как он эту царскую чарку в романе разъяснил... Положение мое становилось неловким, но Василий Лукич, круто положив руля, вывел беседу на другой галс. - Был у нас на крейсере гвардейского экипажу "Олег"... - начал он, и в отсеке мгновенно наступила тишина: все поняли, что начался очередной рассказ. СУФФИКС ПЕРВЫЙ КОГО СЧИТАТЬ ПЬЯНЫМ? - Был у нас на крейсере гвардейского экипажу "Олег" старший офицер с такой фамилией, что новобранцы хорошо если к рождеству Христову ее заучивали, - старший лейтенант Монройо Феррайо ди Квесто Монтекули. Матросы промеж себя его звали флотским присловьем: "Тое-мое, зюйд-вест и каменные пули", а короче просто - "Тое-мое"...* Предок не то французских моряков, не то итальянских, которые на службу Петру Первому подались. Так вот у него своя теория была, какого матроса считать пьяным. Если матрос к отходящей шлюпке своими ногами из города дошел, по трапу поднялся и хоть кой-как, но фамилию и номер увольнительной жестянки доложил - он беспрепятственно мог идти в кубрик. Более того, если Тое-мое сам при возвращении с берега присутствовал, он еще и похвалит: "Молодец, - скажет, - сукин сын, меру знаешь, иди отсыпаться"... Пьяным у него считались те, кого матросы к шлюпке на руках принесут, на палубу из нее горденем подымут, как кули с мукой, и потом на бак снесут. Там их, как дрова, на брезент складывали, чтобы палубу не гадили. ______________ * Полагаю, что Василий Лукич что-то прибавил для блеска рассказа: такой фамилии на флоте я не слышал. Были, скажем, де Кампо Сципион или Моноре-Дюмон, Пантон-Фантон де Верайон, барон Гойнинген-Гюне или даже Гогенлоэ-Шилонфюрст, кого матросы переиначили в "Голыноги, шилом хвист". Но такой звучной фамилии в списках российского императорского флота не значилось. - Л.С. Разницу эту он сам установил и твердо соблюдал. Вот, скажем, был у нас водолаз Парамонов, косая сажень в плечах и глотка - для питья соответственная. Взошел он на палубу, а его штормит - не дай бог: с борта на борт кладет, того гляди - грохнется. Тое-мое вахтенному офицеру мигнул - мол, на бак! А Парамонов, хоть чуть жив, разобрался. Вытянулся во фронт, стоит, покачивается, будто грот-мачта в шторм, с амплитудой градусов в десять, и вдруг старшому наперекор: - А я, вашскородь, не пьяный. Я до шлюпки в тютельку дошел. И, ежели желаете, даже фамилию вашу произнесу... Мы так и ахнули: рванет он сейчас "Тое-мое, зюйд-вест и каменные пули"!.. Ан нет: набрал в грудь воздуху и чешет: - Старший лейтенант Монр... ройо... Ферр... райо... ди Квесто... Монтеку... ку*... кули, во какая фамилия! ______________ * Тут Василий Лукич мастерски икнул. - Л.С. Ну, думаем, будет сейчас мордобой, какого не видели! Так тоже нет! Усмехнулся Тое-мое, полез в кошелек, вынул рубль серебряный и дает Парамонову, а вахтенному офицеру: - Запишите, - приказывает, - разрешаю внеочередное увольнение! - Потом к остальным повернулся: - Глядите, - говорит, - вот это матрос! Не то что вы, свиньи... - И пошел, и пошел каждому характеристику давать. А с пьяными разборка у него утром бывала, перед подъемом флага. Придет на бак, а они уже во фронте стоят и покачиваются. Вот он и начинает, говоря по-нынешнему, проводить политработу. - Ты что, впервые надрался? - спрашивает. Матрос думает-думает, как лучше ответить, и скажет: - Так точно, вашскородь, впервой. Никогда так не случалось. - Ах, так! Впервой?.. Двадцать суток мерзавцу без берега, чтобы знал, как пить!.. Ну, а ты? Другой, понятно, учитывает ситуацию, с ходу рапортует: - Простите, вашскородие, не сообразил. Пью-то я справно, а тут корешей повстречал, будь им неладно, ну и не рассчитал... А то я завсегда своими ногами дохожу, а чтобы горденем подымали, такой страм впервой случился, ваше высокоблагородие, кореши это подвели... Тое-мое, зюйд-вест бровками поиграет: - Та-ак... Двадцать суток. Да не без берега, а строгого ареста! Пять - на хлебе и воде!.. Я тебя научу, мерзавец: пить не умеешь, а хвастаешь! Ну, это все времена давние-передавние, а ведь и в нашем-то рабоче-крестьянском флоте я тоже кое-каких суффиксов по этой части навидался. Начать-то надо, пожалуй, сбоку. В двадцатых годах появилась у нас на Балтийском флоте эпидемия: психи. Что это за явление? А вот что. СУФФИКС ВТОРОЙ ЧТО ТАКОЕ ПСИХИ? Плавал я тогда на учебном судне "Комсомолец" комиссаром. И вот зачастили ко мне старшие специалисты. Придет, скажем, старший штурман или механик и чуть не плачет: - Ну не могу я, товарищ комиссар, с Петрушкиным (или там с Ватрушкиным) ничего поделать: от работы отлынивает, грубит, сладу нет. Вызовешь его в каюту, начнешь долбать или политработу проводить на сознательность, он тут же бескозырку с головы - раз! - и о палубу. Ногами топчет и кричит истошным голосом: "Вы меня, товарищ командир, не неврируйте! Я псих!.. У меня такое медицинское состояние, что я не воспринимаю, чего мне говорят, и за себя не ручаюсь!.." - Так вы таких в госпиталь посылайте, - говорю. - Посылал. Две недели там отлежатся и придут с бумажкой, где лиловым по белому пропечатано, что военмор Ватрушкин-Петрушкин является психически неуравновешенным и до поры до времени в зависимости от дальнейших исследований за свои поступки отвечать не может, однако демобилизации по болезни пока что не подлежит... Конечно, на флотах, как и везде, всегда сачки водились. Но тут появилась какая-то любопытная разновидность. Как мы потом разобрались, пошла она от жоржиков недобитых, которые с кронштадтского восстания у нас еще оставались, да от лиговской шпаны, какую нэп наплодил. Служить-работать им неохота. А за отказ от вахты или от наряда твердо было - трибунал. Вот такой и устраивает спектакль с криком и топтанием фуражки. Его - в госпиталь. А там он еще чище номера откалывает, пока не добьется бумажки. А тут случилась у меня болячка, положили в госпиталь. Болезнь пустяшная, в кино ходить можно, а как раз объявили модную тогда Мэри Пикфорд. Пришел я в клуб пораньше, положил на стул книжку и пошел покурить. Вернулся - книга на полу, а на моем месте сидит болящий в полосатом халате Я ему говорю: - Товарищ дорогой, тут книжечка моя лежала, так будьте любезны освободить место. А он на меня посмотрел таким холодным взором и говорит: - Катись колбаской. И ты меня, зараза, не раздражай, потому - я псих и у меня документ есть. Я вот сейчас тебе морду набью и отвечать не буду. Взял я тихо-тихо свою книжку и из зала прямо к комиссару госпиталя. - Послушай, - говорю, - браток, что же это такое у тебя творится? А он мне: - А что ты сделаешь? У нас теперь сплошная гуманизьма, спасу нет!.. Это тебе не гражданская война!.. Гуманизьма такая, что этого сукинова сына давно в трибунал сдать надо, а он наукой прикрылся: нервенный да психованный, вот с ним и чикаются. - А ты чего ж молчишь? Сказал бы главному врачу, чтоб таких справок не давали! - А если этот подлец возьмет да в него чайник кипятку швырнет? Конечно, его потом засудят, а мы-то главного врача лишимся. Понял ты, с чего такая гуманизьма? То-то... Вернулся я из госпиталя в пятницу. А в субботу пошли мы с командиром осматривать корабль после большой приборки. Сами знаете, все должно быть промыто, надраено, корабль чистехонек должен быть, как невеста перед венцом. А тут видим - в коммунальной палубе под рундуками ветошь какая-то лежит грязная. Командир взъелся: - Кто старшина? Чего недосмотрели? Десять суток гауптвахты! А тот - бац! - фуражечку под ноги, начал ее топтать и зашелся: - Не имеете права!.. Я нервнобольной!.. У меня документ!.. Тут на меня вроде наитие нашло. Нагнулся я, поднял фуражечку, расправил аккуратно ленточку, чтоб всем была видна, и ему вежливенько так говорю: - Вот что. Либо ты сейчас заткнешься и начнешь этот кабак прибирать, либо я вызову караул и тебя не в госпиталь и не в трибунал, а прямо в Особый отдел отправлю. Ты ведь что ногами топтал? Что на ленточке написано? "Рабоче-Крестьянский Красный Балтийский Флот" - вот что написано! И как написано? Золотыми буквами написано! Значит, ты эти советские революционные слова ногами топчешь? Кто же ты есть после этого? И где тебе место? На флоте рабоче-крестьянском или - сам скажи, где? И что же вы думаете? Притих, прибрался как миленький, а после ко мне в каюту пришел плакаться. - Товарищ комиссар, - говорит, - я это сдуру, дружков наслушался. А дружки-то его как раз те, что я говорил, - из вымирающего племени клешников да жоржиков с Лиговки. Они было сильно тон задавали, пока не пришли на флот первые комсомольские наборы. Вот люди были! Огонь!.. Правда, с ними тоже трудновато порой было. Оно и понятно, сами подумайте, пришли они с руководящих постов - кто секретарь горкома комсомола, кто, говоря по-тогдашнему, уездного, а кто и из губкома. Флотская дисциплина осваивалась ими с трудом - как же, у них обо всем свое мнение! Чуть что - к комиссару с протестом. На комсомольском бюро планы такие строили, аж в затылке почешешь: революционные, но уж больно фантастические. Но главное-то со временем себя вполне обнаружило: новое племя на корабли пришло, комсомольское племя! Оно, глядишь, хотите - вытеснило, хотите - парализовало, хотите - перевоспитало другую флотскую молодежь, кто от клешников, жоржиков, от разной лиговской шатии всякой чепухи набрался. А уж свежий флотский набор - "деревенские", как тогда говорилось, - комсомольцы такой оборот завернули, что через годик-два смотришь - какой-нибудь пошехонский паренек уже состоит в активе комсомола и шумит за мировую революцию. А когда через три года пришел на флот четвертый комсомольский набор, мы уж вовсе позабыли, что это такое - пенки. И вот, подумайте, в двадцать седьмом году, когда все вроде установилось, у нас на линкоре такая отрыжка этого явления произошла, что мы руками развели. СУФФИКС ТРЕТИЙ СЕРДЕЧНИК КАРПУШЕЧКИН Был у нас вахтенный начальник по фамилии Карпушечкин. Такой глуповатый, прямо сказать, комсоставчик - как говорится, не командир, а существо в нашивках: ни звезд с неба, ни чинов от начальства не хватает. Училище кончил где-то на шкентеле, пятым-шестым с конца, так и стоит все на вахте вроде ночного сторожа. Даже ротой командовать не смог, пребывал в помощниках. Но и тут он, сейчас уж припомнить не могу, чего-то такого наворотил, за что ему командир корабля вкатил пятнадцать суток без берега. Вот с этого-то Карпушечкин и запсиховал. Правда, фуражку не топтал, это уж отжило, а пошел по другой, деликатной линии: лежит в каюте, охает, стонет, на сердце жалуется и ест вполсилы. А надо сказать, тогда у комсостава, кто постарше, из царских офицеров, заметно стали сдавать сердца: чуть по службе какая неприятность - бледнеют, за сердце хватаются и лезут в карман за пузырьком, как сейчас помню, "строфант" называется. Но то у людей в годах, с переживаниями, со сложной биографией. А этот - молодой, без всякий анкеты и вроде здоровяк, а вот поди ж ты!.. Дует он этот строфант, как воду, а за сердце все держится. Комиссар корабля в отпуску был, я за него оставался. Посоветовались мы с командиром, решили послать Карпушечкина в госпиталь на обследование, пусть, думаем, врачи что приговорят, может, в отпуск по болезни пошлют. А командир - тоже из бывших офицеров - мягкий, обходительный. Все кается: зря, мол, я так его огрел, хотел даже взыскание снять, да я воспротивился: "От двух недель без берега, говорю, никто еще не умирал, а фитиль вы ему вогнали правильно". Вернулся Карпушечкин из госпиталя со справкой, а в ней - разные медицинские слова. Я звоню по телефону начальнику госпиталя: нельзя ли, мол, пояснее, попроще? - Да, - отвечает, - действительно, сердечный невроз в сильной степени. Это теперь явление частое. Сказываются тяжелые годы, а организм еще молодой, неустановившийся. Службу нести может, но с ним надо обращаться бережно. Мы тут ему микстурку давали укрепляющую, пусть продолжает принимать месяц-другой. Карпушечкин микстуру сдал вестовым в буфет, приказал ставить перед прибором. И аккуратно по две столовых ложки перед обедом и ужином глотает. А она, видимо, горькая: пьет, морщится, водой запивает; но действует - не так уж нервничает, на сердце меньше жалуется. Впрочем, и обхождение с ним было соответственное - черт его знает, все-таки больной, сердечник, мало ли что. А он, между прочим, прямо цветет, рожа - поперек себя ширше. И не мудрено: на ночную вахту не ставят - больной, в угольную погрузку дежурным по палубе назначают, подъем флага проспит - никто слова не скажет. Месяца через полтора совсем поправился наш Карпушечкин, старший помощник стал ему уже и нагрузочки подбрасывать. А тут вышло новое че-пе. Был у нас еще один вахтенный начальник, командир первой башни со смешной фамилией Люм, из прибалтийских немцев, такой интеллигентный, хлипенький. На него старший артиллерист чего-то напустился, тот встречно чего-то ответил, словом, получилась недопустимая перебранка в кают-компании, и Люм вдруг сорвался с нарезов и зашелся. До фуражки, правда, дело не дошло, но руки у него дрожат, на глазах слезы и говорит без запятых: - Я больше не могу отпустите меня я рапорт об отставке подам лучше в инженеры или врачи пойду!.. Я его приобнял немножко: - Ну, - говорю, - не надо, успокойтесь. - Незаметно подвожу к стулу Карпушечкина и наливаю микстурку. Думаю, должна сработать, симптомы ведь те же, но для верности побольше налил, так с полстакана. Взял у меня Люм микстурку дрожащей рукой, выпил, схватился рукой за грудь, вроде спокойнее стал. Я ему еще налил. - Пейте, - говорю, - раз помогает. Карпушечкин с вахты придет, мы ему объясним, что позаимствовали, склянка-то почти полная, ему хватит. Выпил он и эту порцию и пошел на свое место. Сели мы ужинать. Только слышу - на том конце стола Люм разговорился. Шумит, острит, ну, разошелся вовсю, веселый, словно не он только что концы отдавал. Тут в меня подозрение вошло: что, думаю, за чертовщина? Дай-ка проверю... Взялся за сердце и говорю старшему штурману: - Вам поближе, дайте-ка мне Карпушечкину микстурку, что-то и у меня сердце пошаливает, поволновался, видно... Налил пальца на два и глотнул. Что бы вы думали? По крайней мере, семьдесят пять - восемьдесят градусов, чуть разведенный спирт!.. Тут я понял, почему Люм за грудь хватался и почему этот чертов Карпушечкин свою микстурку водой запивал... Дождался я, когда он с вахты сменился, вызвал его в каюту, поставил перед ним склянку и говорю: - Ну, признавайтесь, выкладывайте все начистоту! - А чего ж признаваться? - отвечает. - В госпитале, и точно, была микстура, я с нее и поправился, а тут подливать начал понемногу. - Пустяки, - говорю, - понемногу, градусов на восемьдесят! А он: - Так ведь, Василий Лукич, всего две столовые ложки на прием! Раз количеством нельзя - приходится качеством брать... Если по-теперешнему считать, он, мерзавец, по сто граммов верных у нас на глазах пил полтора месяца, да еще смеется!.. Ну, что после того было, я вам рассказывать не стану - полный компот с добавкой от командующего флотом. Такое ему выдали, что наши сердечники забеспокоились. Не знаю, всерьез или на подначку, но перед обедом подходит ко мне старший минер, бывший лейтенант, и протягивает пузырек. - Снимите, - говорит, - пробу, товарищ комиссар, и удостоверьтесь, пожалуйста, что это строфант, а не спирт. И, знаете, с недельку они меня так изводили, то один, то другой, пока я не обозлился. - Да глотайте себе на здоровье, - говорю, - даже если тут не ваш строфант, а Карпушечкин, и оставьте меня в покое: это же пузырек, а не его бутылка!.. Но вот среди таких алкогольных суффиксов в условиях корабельной дисциплины один мне запомнился крепко. СУФФИКС ЧЕТВЕРТЫЙ ЖЕРТВА ЦАРИЗМА Был у меня кореш, еще на "Цесаревиче" вместе плавали, он - комендором кормовой башни, а я - электриком носовой. Потом я его потерял, - в гражданской он на Урале воевал, а я против Юденича, - и свела нас судьба только в двадцать восьмом году на дивизии линкоров: весной прибыл он на нее флагманским артиллеристом. Вот как из матросов за эти годы произошел! Подтянутый, спокойный, такой аккуратный, всегда чисто бритый и одеколоном напрысканный. У него за время нашей разлуки к духам слабость какая-то, что ли, появилась: войдет в кают-компанию - вроде в парикмахерскую дверь распахнули, так и благоухает!.. Летом стояли мы в Лужской губе, все три линкора, и придумал он для нашего хитрую стрельбу по невидимой цели перекидным огнем через Сойкину гору. А мне приказано было вместе с ним сидеть на НП на этой самой горе для политобеспечения операции. Пошел я на катерке к подъему флага за Андрей Иванычем (он на флагманском линкоре плавал), вхожу в каюту, а он еще бреется. Пить мне хочется - спасу нет, уехал-то я без чаю. Вижу - графин на круглом столике, налил себе стакан, глотнул - и задохся: чистейший спирт!.. Его из порта выдавали для промывки прицелов. Прокашлялся, говорю: - Андрей Иваныч, что ж ты его так держишь открыто? Хоть бы предупредил, я же человек непьющий! А он этак с усмешкой отвечает: - Понимать надо, Лукич. Ты же не у командира башни, у самого флагарта в каюте... И тут берет он мой пригубленный стакан и допивает остальное, не моргнув и не крякнув. Потом зубы одеколоном прополоскал, щеки и шею им протер, надел китель - и его духами попрыскал, оглядел себя в зеркало и говорит: - Ну, позавтракали, едем посмотреть, как молодежь небо дырявит... - Силен! - не выдержал Помелков. На него зашикали, и Василий Лукич продолжал: - Я только руками развел, вот, думаю, откуда эта парикмахерская-то!.. Забрались мы на гору, сидим, наблюдаем стрельбу, а у меня в голове все гвоздит: что же это, братцы мои, деется? Такую борьбу с проклятым наследием царского флота ведем, а тут - здрасьте! - флагарт какой цирк показывает... Поглядываю на него - сидит, как святой в табельный день. Вскинет бинокль на падение снарядов, в книжечку команду корректировщика запишет - и опять за бинокль. И только и признаков этого его "завтрака", что флагарт наш даже на свежем воздухе благоухает. Линкор постреливает, снаряды над головой шуршат: А всплески, как назло, все кругом да около щита, хоть бы, на смех, одно попадание. Андрей Иванович хмурился, хмурился, подошел к корректировщику, взял у него трубку радиофона и начал старшего артиллериста нашего, кто стрельбу вел, поучать. Чему и как - это я не понял, дело артиллерийское, но, видимо, своего добился, потому что дальше пошло, как в сказке: накрытие за накрытием! На пятом залпе от щита ничего не осталось. Тут-то я и понял, что за мастер Андрей Иваныч и что он за учитель. Ну, раз щит разбили, объявили "дробь", и пошли мы с Андрей Иванычем в лесок прогуляться, пока новый подведут. Завел я с ним разговор о графине и спрашиваю: - Слушай, Андрей, в какое же ты меня положение ставишь? Ну что я теперь должен делать? Ты же понимаешь, мы с этим делом боремся, а ты... - Понимаю, - говорит. - А ты другое понимаешь: что с двенадцатого года, как нас с тобой призвали, я эту гадюку в себя вводил без стопу? Даже в империалистическую, когда чарку отменили, я все-таки исхитрялся прицелы с умом промывать. Да и в гражданской, правду сказать, приходилось способы изыскивать. А почему? Потому что я этой царской чаркой насквозь отравленный. Сколько я ее, проклятущей, за эти годы выпил, ни тебе, ни мне не сосчитать! Ты учти: я к спирту привык, как ты к куреву, и тебе меня не корить надо, а морально поддерживать, как жертву старого режима и флотской каторги... Тут уж я в пузыря полез. - Ты брось шутки шутить! Тоже нашлась мне жертва царизма!.. Я тебе серьезно говорю: давай подумаем, как с этим делом кончать? Как бы там одеколоном ни маскировался, а напорешься когда-нибудь - и, сам понимаешь, получится неприятность! А он мне в ответ: - Я тебе тоже серьезно говорю: ты вот скажи мне, когда-нибудь видел меня кто не в себе? Не то чтобы на бровях, а так - в заметности? Я по совести отвечаю: - Да я и сейчас удивляюсь, как ты после своег