капитан, обращаясь к вахтенному. - Есть! - Того и гляди, к ночи засвежеет, Степан Ильич?.. - Не мудрено и засвежеть, - отвечал старший штурман. И оба они спустились вниз и разошлись по своим каютам. IV Ах, как не хотелось вставать и расставаться с теплой койкой, чтобы идти на вахту! Володя только что разоспался, и ему снились сладкие сны, когда он почувствовал, что его кто-то дергает за ногу. Он отодвинул ее подальше и повернулся на другой бок. Но не тут-то было, какой-то дерзкий человек еще решительнее дернул ногу. - А?.. Что?.. - произнес в полусне Володя, не открывая вполне глаз и скорей чувствуя, чем видя, перед собой тусклый свет фонаря. - Ваше благородие... Владимир Николаевич! Вставайте... На вахту пора! - говорил чей-то мягкий голос. Володя открыл глаза, но еще не совсем освободился от чар сна. Еще мозг его был под их впечатлением, и он переживал последние мгновения сновидений, унесших его далеко-далеко из этой маленькой каютки. - Без десяти минут полночь! - тихим голосом говорил Ворсунька, чтобы не разбудить спящего батюшку, зажигая свечу в кенкетке, висевшей почти у самой койки. - Опоздаете на вахту. Сон сразу исчез, и Володя, вспомнив, какое он может совершить преступление, опоздавши на вахту, соскочил с койки и, вздрагивая от холода, стал одеваться с нервной стремительностью человека, внезапно застигнутого пожаром. - Что, не опоздаю?.. Много до двенадцати? - спрашивал он. - Да вы еще успеете, ваше благородие. Должно, еще более пяти минут. Володя посмотрел на свои часы и увидал, что остается еще целых десять минут. О, господи, он отлично мог бы проспать по крайней мере пять минут, если бы его не разбудил так рано Ворсунька. И ему бесконечно стало жалко этих недоспанных минут, и он не то обиженно, не то раздраженно сказал молодому белобрысому вестовому: - За что ты меня так рано поднял? За что? Должно быть, и Ворсуньке стало жаль молодого барина, потому что он участливо проговорил: - А вы, ваше благородие, доспите на диване в кают-компании, одемшись... Как будет восемь склянок, я вас побужу... - Одевшись?! Какой уж теперь сон! - упрекнул Володя. - Напредки я буду за пять минут вас будить, ваше благородие... А то, признаться, я не знал, чижало ли вы встаете... Боялся, как бы не заругали, что поздно побудил... Виноват, ваше благородие... Не извольте сердиться. - Да что ты, голубчик... разве я сержусь? Я, право, нисколько не сержусь, - улыбался Володя, глядя на заспанное лицо вестового. - И ты напрасно встал для меня... Вперед пусть меня будит рассыльный с вахты... - А помочь одеться? - Я и сам умею... Что, холодно наверху? - Пронзительно, ваше благородие... Пожалуйте теплое пальто... - Однако покачивает! - заметил Володя, расставив для устойчивости ноги. - Есть-таки качки. - А тебя не укачивает? - Мутит, ваше благородие... душу будто сосет... - Ступай, брат, ложись лучше. А к качке можно привыкнуть. - Надо, видно, привыкнуть. Ничего не поделаешь! - промолвил, улыбаясь, Ворсунька, уходя вон. В жилой, освещенной несколькими фонарями палубе, в тесном ряду подвешенных на крючки парусиновых коек, спали матросы. Раздавался звучный храп на все лады. Несмотря на пропущенные в люки виндзейли*, Володю так и охватило тяжелым крепким запахом. Пахло людьми, сыростью и смолой. ______________ * Виндзейль - длинная парусиновая труба с металлическими или деревянными обручами. Ставится в жилые помещения или в трюм вместо вентилятора. Осторожно проходя между койками, чтобы не задеть кого-нибудь, Ашанин пробрался в кают-компанию, чтобы там досидеть свои пять минут. В кают-компании ни души. Чуть-чуть покачивается большая лампа над столом, и слегка поскрипывают от качки деревянные переборки. Сквозь жалюзи дверей слышатся порой сонные звуки спящих офицеров, да в приоткрытый люк доносится характерный тихий свист ветра в снастях, и льется струя холодного сырого воздуха. Сверху раздаются мерные удары колокола. Раз... два... три... Бьет восемь ударов, и с последним ударом колокола Володя выбегает наверх, сталкиваясь на трапе со своим вахтенным начальником, мичманом Лопатиным. - Молодцом, Ашанин... Аккуратны! - говорит на ходу мичман и бежит на мостик сменять вахтенного офицера, зная, как и все моряки, что опоздать со сменой хотя б минуту-другую считается среди моряков почти что преступлением. Иззябший, продрогший на ветру первый лейтенант, стоявший вахту с 8 до полуночи, радостно встречает мичмана и начинает сдавать вахту. - Курс такой-то... Последний ход 8 узлов... Паруса такие-то... Огни в исправности... Спокойной вахты! Дождь, слава богу, перестал, Василий Васильевич!.. - весело говорит закутанная в дождевик поверх пальто высокая плотная фигура лейтенанта в нахлобученной на голове зюйдвестке* и быстро спускается вниз, чтобы поскорее раздеться и броситься в койку под теплое одеяло, а там пусть наверху воет ветер. ______________ * Так называются непромокаемые шляпы моряков. Слегка балансируя по палубе корвета, который довольно плавно поднимался и опускался на относительно спокойной качке, Ашанин торопливо, в несколько возбужденном состоянии юного моряка, идущего на свою первую серьезную вахту, шел на бак сменять подвахтенного гардемарина. В темноте он его не сразу нашел и окликнул. - Очень рад вас видеть, Ашанин! Фор-марсель в два рифа, фок, кливер и стаксель... любуйтесь ими четыре часа... Огни в исправности... Часовые не спят... Погода, как видите, собачья... Ну, прощайте... Ужасно спать хочется! И, проговорив эти слова, гардемарин быстро скрылся в темноте. Зычный голос вахтенного боцмана, прокричавшего в жилой палубе "Первая вахта на вахту!", уже разбудил спавших матросов. Охая, зевая и крестясь, они быстро спрыгивали с коек, одевались, натягивая поверх теплых шерстяных рубах свои куцые пальтишки, повязывали шеи гарусными шарфами и, перекидываясь словами, поднимались наверх на смену товарищам, уже предвкушавшим наслаждение койки. Боцман Федотов, вступавший на вахту, сердитый со сна, сыпал ругательствами, поторапливая запоздавших матросов своей вахты, и, поднявшись наверх, проверил людей, назначил смены часовых на баке, послал дежурных марсовых на марсы, осмотрел огни и заходил по левой стороне бака. И Володя шагал по правой стороне, полный горделивого сознания, что и он в некотором роде страж безопасности "Коршуна". Он добросовестно и слишком часто подходил к закутанным фигурам часовых, сидевших на носу и продуваемых ветром, чтобы увериться, что они не спят, перегибался через борт и смотрел, хорошо ли горят огни, всматривался на марсель и кливера - не полощут ли. Но часовые, разумеется, не спали; огни ярко горели красным и зеленым цветом, и паруса стояли хорошо. И ему точно было обидно, что нечего было делать, не на чем проявить свою бдительность. "Разве вперед смотреть?", - думал он, и ему казалось, что он должен это сделать. Ведь часовые могут задремать или просто так-таки прозевать огонь встречного судна, и корвет вдруг врежется в его бок... Он, Володя Ашанин, обязан предупредить такое несчастие... И ему хотелось быть таким спасителем. И хоть он никому ничего не скажет, но все узнают, что это он первый увидал огонь, и капитан поблагодарит его. И он остановился, прислонившись к борту у самого носа, и напряженно вглядывался в мрак осенней ночи, среди которого бесшумно двигался корвет, казавшийся теперь какой-то фантастической гигантской птицей. На носу "поддавало" сильней, и он вздрагивал с легким скрипом, поднимаясь из волны. Свежий ветер резал лицо своим ледяным дыханием и продувал насквозь. Молодой моряк ежился от холода, но стоически стоял на своем добровольно мученическом посту, напрягая свое зрение... Ему то и дело мерещились огни то справа, то слева, то силуэты судов, то казалось, будто совсем близко впереди выглядывают из моря камни. И он беспокоил часовых вопросами: не видят ли они чего-нибудь? Те, конечно, ничего не видали, и Володя, смущенный, отходил, убеждаясь, что у него галлюцинация зрения. К концу вахты уж он свыкся с темнотой и, менее возбужденный, уже не видал ни воображаемых огоньков, ни камней, ни судов, и не без некоторого сожаления убедился, что ему спасителем не быть, а надо просто исполнять свое маленькое дело и выстаивать вахту, и что и без него безопасность корвета зорко сторожится там, на мостике, где вырисовываются темные фигуры вахтенного начальника, младшего штурмана и старшего офицера. Последний нет-нет да и появлялся на мостике, возбуждая досадливое чувство в самолюбивом молодом мичмане. Еще бы! Он, сделавший уже три летние кампании и поэтому горделиво считавший себя опытным моряком, был несколько обижен. Эти появления старшего офицера без всякой нужды казались недоверием к его знанию морского дела и его бдительности. Еще если бы "ревело" или корвет проходил опасные места, он понял бы эти появления, а теперь... И мичман Лопатин, обыкновенно жизнерадостный, веселый и добродушный, с затаенным неудовольствием посматривал на маленькую фигуру старшего офицера, который, по мнению мичмана, мог бы спокойно себе спать вместо того, чтобы "торчать" наверху. Небось, капитан не "торчит", когда не нужно!.. А старший офицер, недоверчивый, еще не знавший хорошо офицеров, действительно не совсем доверял молодому мичману, потому и выходил наверх, вскакивая с постели, на которой спал одетым. Но не желая оскорблять щекотливое морское самолюбие мичмана, он, поднимаясь на мостик, как бы жалуясь, говорил: - Совсем не спится что-то сегодня... Вот вышел проветриться. - Удивительно, что не спится, Андрей Николаевич, - иронически отвечал мичман. - Кажется, можно бы спать... Ветер ровный... установился... идем себе хорошо... Впереди никаких мелей нет... Будьте спокойны, Андрей Николаевич... Я не первый день на вахте стою, - несколько обиженно прибавил вахтенный офицер. - Что вы... что вы, Василий Васильевич... Я вовсе не потому... Просто бессонница! - деликатно сочинял старший офицер, которому смертельно хотелось спать. "Эка врет, - подумал мичман и мысленно проговорил: - Ну, что же... торчи здесь на ветру, коли ты не доверяешь". Убедившись, наконец, после двух-трех появлений с целью "проветриться" среди ночи, что у молодого мичмана все исправно, что паруса стоят хорошо, что реи правильно обрасоплены* и, главное, что ветер не свежеет, старший офицер часу во втором решился идти спать. ______________ * Обрасопить - повернуть реи так, чтобы паруса стояли наивыгоднейшим образом относительно ветра. Перед уходом он сказал: - Если засвежеет, пошлите разбудить меня, Василий Васильевич. А капитана без особенной надобности не будите. Он вчера всю ночь не спал. - Есть! - отвечал мичман. - Да, знаете ли, вперед хорошенько посматривайте... как бы того... огни судов... - За это не беспокойтесь. - И на горизонт вглядывайтесь... Того и гляди, шквал наскочит... - Не прозеваю... не бойтесь... - Я не боюсь... я так позволил себе вам напомнить... До свидания, Василий Васильевич... - Спокойной ночи, Андрей Николаевич! Старший офицер спустился в свою каюту, хотел было раздеться, но не разделся и, как был - в пальто и в высоких сапогах, бросился в койку и тотчас же заснул тем тревожным и чутким сном, которым обыкновенно спят капитаны и старшие офицеры в море, всегда готовые выскочить наверх при первой тревоге. - Вперед смотреть, - весело и молодцевато во всю силу своих молодых и могучих легких крикнул мичман Лопатин вслед за уходом старшего офицера, как будто выражая этим окриком и свое удовольствие остаться одному ответственным за безопасность корвета и всех его обитателей, и свое не дремавшее внимание лихого моряка, у которого ухо держи востро. - Есть! Смо-о-о-трим! - тотчас же ответили протяжными голосами и в одно время оба часовые на баке и вновь продолжали свою тихую беседу, которой они коротали свое часовое дежурство на часах: рассказывали сказки друг другу, вспоминали про Кронштадт или про "свои места". Володя к концу вахты уже более не беспокоил часовых так часто, как прежде, особенно после того, как услыхал замечание, сделанное на его счет каким-то матросом, не заметившим в темноте, что Ашанин стоит тут же около. Чей-то голос говорил: - Ишь ведь смола этот кадет... так и приставал. Думает, что без него люди не справляют службы. То и дело подходил, когда мы с Ивановым сидели на часах... Не заснули ли, мол... И все, братцы, ему огни в глазах мерещились... Шалый какой-то. - Это он так, с непривычки... Молоденький... глупый еще... думает: на вахте егозить надо... А барчук, должно, хороший... Ворсунька, евойный вестовой, сказывал, что добер и простой... нашим братом не брезговает. Володя совсем смутился и незаметно отошел, дав себе слово больше не "егозить", как выразился матрос про него. И он ходил снова, по временам останавливаясь у какой-нибудь кучки матросов, которые, притулившись у борта или у мачты, вполголоса лясничали. Присутствие юнца-кадета не останавливало бесед, иногда довольно свободно критиковавших господ офицеров. И Володя слушал эти беседы и только удивлялся их добродушному юмору и меткости и образности определений и прозвищ. - А что, барин, правду сказывают, будто капитан приказал боцманам бросить линьки и не лезть в зубы? - спросил один из кучки баковых, сидевших у крайнего орудия, к которому подошел Володя. - Правда... - Ишь, ведь ты! - раздались несколько удивленные восклицания. - Я вам говорил, братцы! - произнес знакомый голос Бастрюкова. - Одно слово: голубь. Голубь и есть! - Да-да... Такого командира по всему флоту не найтить... Бережет он матроса, дай бог ему счастья! - Но только - и то сказать - нельзя боцману или офицеру иной раз нашего брата не съездить, - авторитетно заметил чей-то басок, сиплый и надтреснутый. Володя горячо протестовал и даже сказал по этому поводу убедительную, по его мнению, маленькую речь. Казалось, судя по глубокому молчанию, все слушали с одобрением молодого барина. Однако, когда он кончил, тот же басок не без тонкой иронии в голосе проговорил: - Так-то оно так, ваше благородие, а все-таки, если не здря, а за дело, никак без эстого невозможно. Я вот, барин, пятнадцать лет во флоте околачиваюсь, всего навидался, но чтобы без боя - не видал... И никак без него невозможно! - тоном, полным глубокого убеждения, повторил старый матрос. - Трудно, что и говорить! - поддержал кто-то. - И вовсе даже можно! Барин правильно говорит! - заступился за Володю Бастрюков. - Это, ваше благородие, Аксютин так мелет потому, что его самого драли как Сидорову козу... У него и три зуба вышиблено от чужого, можно сказать, зверства. - В старину, небось, учивали!.. - снова заметил басок и, казалось, без всякого протеста на виновников потери его зубов. - То-то учивали и людей истязали, братец ты мой. Разве это по-божески? Разве от этого самого наш брат матрос не терпел и не приходил в отчаянность?.. А, по-моему, ежели с матросом по-хорошему, так ты из него хоть веревки вей... И был, братцы мои, на фрегате "Святый Егорий" такой случай, как одного самого отчаянного, можно сказать, матроса сделали человеком от доброго слова... При мне дело было... - Да ты расскажи, Иваныч, как это вышло. - А вышло, братцы, взаправду чудное дело... А вы, барин, что ж это зря на ветру стоите? Не угодно ли за пушку?.. Тут теплей, - обратился Бастрюков к Ашанину, заметив, что тот не уходит. В кучке произошло движение, чтобы дать место Володе. Но он, как подвахтенный, не счел возможным принять предложение и, поблагодарив матросов, остался на своем месте, на котором можно было и посматривать вперед, и видеть, что делается на баке, и в то же время слушать этого необыкновенно симпатичного Бастрюкова. И тот продолжал: - Служил, братцы, у нас на фрегате один матросик - Егорка Кирюшкин... Нечего говорить, матрос как есть форменный, первый, можно сказать, матрос по своему делу... штыкболтным* на фор-марса-pee и за гребным на капитанском вельботе был... Все понимали, что бесстрашный матросик: куда хочешь пошли - пойдет. Но только, скажу я вам, человек он был самый что ни на есть отчаянный... вроде как быдто пропащий... ______________ * Матрос, который ходит на нок (оконечность реи) и вяжет угол паруса (штык-болт). - Пьянствовал? - спросил кто-то. - Это что - пьянствовал!.. Всякий матрос, ежели на берегу, любит погулять, и нет еще в том большого греха... А он, кроме того, что пьянствовал да пропивал, бывало, все казенные вещи, еще и на руку был нечист... Попадался не раз... А кроме того, еще и дерзничал... - Ишь ты... Значит, в ем отчаянность эта самая была... - То-то и есть... Ну и драли же его-таки довольно часто, драли, можно сказать, до бесчувствия... Жалели хорошего матроса судить судом и в арестантские роты отдавать и, значит, полагали выбить из него всю его дурь жестоким боем, братцы... Случалось, линьков по триста ему закатывали, замертво в лазарет выносили с изрытой спиной... Каких только мучениев не принимал... Жалеешь и только диву даешься, как это человек выносит... - Шкура наша не господская... выносливая, - вставил опять басок. - И, что ж, не помогала ему эта самая выучка? - спросил кто-то. - То-то и есть. Отлежится в лазарете и опять за свои дела... да еще куражится: меня, говорит, никакой бой не возьмет... Я, говорит, им покажу, каков я есть! Это он про капитана да про старшего офицера... Хорошо. А старшим офицером у нас в те поры был капитан-лейтенант Барабанов - может, слыхал, Аксютин? - Как про такого арестанта не слыхать... Зверь был известный... В резерв его нонче увольнили. - Ну, вот, этот самый Барабанов, как услыхал, что Егорка хвастает, и говорит - тоже упрямый человек был: "Посмотрим, кто кого; я, говорит, его, подлеца, исправлю, я, говорит, и не таких покорял..." И стал он с этого самого дня Кирюшкина вовсе изводить... Каждый день при себе драл на баке как Сидорову козу. - Ишь ты, что выдумал! Володя слушал в волнении, полный негодования. Он не мог себе и представить, чтобы могли быть такие ужасные вещи. - И хоть бы что, - продолжал Бастрюков, - Егорка только приходил в большую отчаянность... Наконец, братцы вы мои, видит Барабанов, что нет с Кирюшкиным никакого сладу и что допорет он его до смерти, пожалуй, еще в ответе будет, - адмирал у нас на эскадре законный человек был, - пошел к капитану и докладывает: "Так мол, и так. Никак не могу я этого мерзавца исправить; дозвольте, говорит, по форме арестантом сделать, потому, говорит, совсем беспардонный человек"... - Да... Вовсе отчаянный... - И как он только еще жив остался!.. - И до сих пор жив... Только грудью слаб... Он в бессрочные вышел и в Рамбове сторожем на даче. Я его летом ветрел. А быть бы ему арестантом, если бы этого самого Барабанова не сменили в те поры и не назначили к нам старшим офицером Ивана Иваныча Буткова... Он теперь в адмиралы вышел. Человек он был справедливый и с большим рассудком... "Повремените, - это он капитана просит, - такого лихого матроса в арестанты назначать; я, говорит, быть может, его исправлю". А капитан только махнул рукой: "Не исправите, мол... Уж его всячески исправляли и ничего не вышло, а впрочем, можно повременить; действительно, этот пьяница, грубиян и вор - преотличный матрос". Тоже, значит, и в капитане морская душа была. Любил он хороших матросов и многое им прощал! - пояснил Бастрюков. - И ведь как вы думаете, братцы, ведь совсем другим человеком сделал новый старший офицер этого самого Егорку... Дивились мы тогда... А все потому, что душу человеческую понял и пожалел матроса... Бастрюков на минуту смолк. - Как же он такого отчаянного исправил? Чудно что-то, Иваныч, - нетерпеливо спросил кто-то. - Чудно и есть, а я вам верно говорю... Словом добрым проник, значит, человека. Призвал это он Кирюшкина к себе в каюту и говорит: "Так и так, брось, братец ты мой, свою дурость и служи как следовает. Тебя в арестантские роты хотели отдать, но я поручился за тебя, что ты станешь хорошим матросом. Уж ты, говорит, меня, Кирюшкин, оправдай... Ступай, говорит, и подумай, что я сказал, и верь, что я от доброго сердца, жалеючи тебя". Только всего и сказал, а как пришел это Кирюшкин от старшего офицера на бак, смотрим - чудеса: совсем не куражится и какой-то в лице другой стал... После уж он мне объяснил, как с ним, можно сказать, первый раз во всю жизнь по-доброму заговорили, а в те поры, как его стали спрашивать, что ему старший офицер отчитывал, Егорка ничего не сказывал и ровно какой-то потерянный целый день ходил. Ну, думаем, видно, Егорку застращал арестантскими ротами, а не то Сибирью новый-то старший офицер... Ладно. В скорости вышли мы из Кронштадта и пришли в Ревель. На другой день велено было нашей вахте собираться на берег - отпускали, значит, гулять. Одеваемся мы, значит, в новые рубахи, смотрим - боцман приказывает и Егорке ехать. А тот стоит и вовсе ошалел, во все глаза смотрит, потому его почти никогда не отпускали на берег... знали, что пропьет с себя все или что-нибудь скрадет, что плохо лежит. "Ты что зенки вертишь? - говорит боцман. - Тебя, такой-сякой, старший офицер велел отпустить на берег. Видно, еще не знает, каков ты есть". "Старший офицер?" - вымолвил только Егорка. - "А ты думал, я за тебя просил?.. Я, прямо скажу, просил, чтобы тебя не пускали, вот что я просил, но только старший офицер приказал... Одевайся... И будут же тебя пороть завтра, подлеца. Опять что-нибудь да выкинешь, дьявол!" Однако Кирюшкин ничего не выкинул и вернулся на фрегат, хотя и здорово треснувши, но с целыми вещами. Мы только диву давались. А старший офицер на утро, во время уборки, подошел к нему и говорит: "Спасибо, Кирюшкин, оправдал ты меня. Надеюсь и впредь". Егорка молчит, только лицом весь красный стал... И с тех пор шабаш... Ни воровства, ни озорства - совсем путевый стал. - Совесть, значит, зазрила... - То-то оно и есть... И доброе слово в душу вошло... Небось, оно, доброе-то слово, скорее войдет, чем дурное. - Что ж он, пить бросил? - Пить - пил, ежели на берегу, но только с рассудком. А на другой год старший офицер его в старшие марсовые произвел, а когда в командиры вышел, - к себе на судно взял... И до сих пор его не оставил: Кирюшкин на евойной даче сторожем. Вот оно что доброе слово делает... А ты говоришь, никак невозможно! - заключил Бастрюков. Наступило молчание. Все притихли под впечатлением рассказа. - А и холодно ж, братцы. Разве пойти покурить! - промолвил, наконец, Бастрюков и, выйдя из кучки, подошел к кадке и закурил трубочку. Володя снова заходил, взволнованный рассказом матроса. И сам этот пожилой матрос с серьгой в ухе, с добрыми и веселыми глазами и с своей философией еще милее стал Ашанину, и он решил познакомиться с ним поближе. Пробило шесть склянок. Еще оставалось две. Володя ужасно устал ходить и прислонился к борту. Но только что он выбрал удобное положение, как почувствовал, что вот-вот и он сейчас заснет. Дрема так и звала его в свои объятия. У борта за ветром так было хорошо... ветер не продувал... И он уже невольно стал клевать носом и уж, кажется, минуту-другую был в полусознательном состоянии, как вдруг мысль, что он на вахте и заснул, заставила его вздрогнуть и поскорее уйти от предательского борта. "Срам какой... Хорошо, что никто не видал!", - думает он и снова начинает ходить и нетерпеливо ждать конца вахты. Спать хочется нестерпимо, и он завидует матросам, которые сладко дремлют около своих снастей. Соблазн опять прислониться к борту и подремать хоть минутку-другую ужасно велик, но он храбро выдерживает искушение и, словно бы чтоб наказать себя, лезет осматривать огни. - Напрасно, барин, беспокоитесь, я только что осматривал, - говорит боцман Федотов, который, как маятник, ходил взад и вперед и зорко посматривал на паруса. - А часовые смотрят? - Смотрят... - Кажется, кливер будто полощет? - Это так только оказывает. И кливер стоит форменно, не извольте сумлеваться, - говорит боцман с снисходительной почтительностью. - Вперед смотреть! - снова раздается звучный и веселый голос мичмана. - Есть! Смотрим! - снова отвечают часовые. Море черно. Черно и кругом на горизонте. Черно и на небе, покрытом облаками. А корвет, покачиваясь и поклевывая носом, бежит себе, рассекая эту непроглядную тьму, подгоняемый ровным свежим ветром, узлов по восьми. На корвете тишина. Только слышатся свист и подвывание ветра в снастях да тихий гул моря и всплески его о борта корвета. Холодно, сыро и неприветно кругом. И Володе, как нарочно, в эти минуты представляется тепло и уют их квартиры на Офицерской. Счастливцы! Они спят теперь в мягких постелях, под теплыми одеялами, в сухих, натопленных комнатах. - Дзинь, дзинь, дзинь, дзинь... Почти у самых его ушей пробивает семь ударов. Слава богу, осталось всего полчаса. Но зато как бесконечно долго тянутся эти полчаса для моряков на ночных вахтах, да еще таких холодных и неприветных. И чем ближе конец вахты, тем нетерпеливей ожидание. Последние минуты кажутся часами. Володя то и дело подходил к фонарю, висевшему около кадки с водой, впереди фок-мачты, взглядывал на часы. Стрелка, показалось ему, почти не двигалась. - Восемь бить! - раздался веселый голос с мостика. - Наконец-то! - невольно проговорил вслух Володя. Радостно отдавались эти удары в его сердце и далеко не так радостно для матросов: они стояли шестичасовые вахты, и смена им была в шесть часов утра. Да и подвахтенным оставалось недолго спать. В пять часов вся команда вставала и должна была после утренней молитвы и чая начать обычную утреннюю чистку и уборку корвета. С последним ударом колокола к Володе подошел сменяющий его гардемарин. Ашанин торопливо сдал вахту и почти побежал вниз в свою каюту. Быстро раздевшись, он вскочил в койку, юркнул под одеяло и, согревшийся, охваченный чувством удовлетворенности тепла и отдыха, вполне довольный и счастливый, начал засыпать. "Какой славный этот Бастрюков и какие ужасные звери бывали люди... Я буду любить матросов..." - подумал он сознательно в последний раз и заснул. x x x Через два дня корвет входил на Копенгагенский рейд, и вскоре после того, как отдан был якорь, Володя в большой компании съехал на берег, одетый в штатское платье. Он первый раз в жизни вступил на чужую землю, и все его поражало и пленяло своей новизной. Вместе с другими он осматривал город, чистенький и довольно красивый, вечер провел в загородном саду вместе с несколькими гардемаринами и, вернувшись на корвет, стал писать длиннейшее письмо домой. На другой день из консульства привезли целую пачку газет и писем, в числе которых одно, очень толстое, было и для Володи. Он пошел в каюту, чтобы читать письмо без свидетелей, и, обрадованный, что сожитель его в кают-компании, стал глотать эти милые листки, исписанные матерью, сестрой и братом, с восторженной радостью и по временам вытирая невольно навертывавшиеся слезы. В одном из листков была и лаконичная записка дяди-адмирала: "Ждем известий. Здоров ли? Не укачивает ли тебя?" - Ах, славный дядюшка! - воскликнул Володя и снова начал перечитывать родные весточки не "начерно", а "набело". Глава четвертая ПЕРВАЯ ТРЕПКА I По выходе, после двух дней стоянки, из Копенгагена ветер был все дни противный, а потому "Коршун" прошел под парами и узкий Зунд, и богатый мелями Каттегат и Скагерак, этот неприветливый и нелюбимый моряками пролив между южным берегом Норвегии и северо-западной частью Ютландии, известный своими неправильными течениями, бурными погодами и частыми крушениями судов, особенно парусных, сносимых то к скалистым норвежским берегам, то к низким, окруженным отмелями берегам Ютландии. К вечеру третьего дня "Коршун" вошел в Немецкое* море, тоже не особенно гостеприимное, с его дьявольским, неправильным волнением и частыми свежими ветрами, доходящими до степени шторма. ______________ * Устаревшее название Северного моря. - Ред. Немецкое море сразу же дало себя знать изрядной и, главное, неправильной качкой. Поставили паруса и на ночь взяли три рифа у марселей и по одному рифу у нижних парусов. Ветер все свежел, и барометр падал. Капитан, не спавший две ночи и отдыхавший днем урывками, готовился, кажется, не спать и третью ночь. Серьезный, с истомленным лицом, он зорко всматривался вокруг и приказал старшему офицеру осмотреть, хорошо ли закреплены орудия и все ли крепко закреплено. - К ночи, верно, нас потреплет! - прибавил он. И старший штурман Степан Ильич был, кажется, того же мнения и, спустившись в кают-компанию, приказал вестовым, чтобы ночью был чай. Во время штормов Степан Ильич любил сбежать вниз и выпить, как он выражался, "стакашку" с некоторым количеством рома. - Что, Степан Ильич, - спрашивали пожилого штурмана в кают-компании, - разве того... в ночную? - Видно, придется. - Трепанет, что ли? - Немецкое море уж такое, можно сказать, свинское... часто треплет, а главное - качка в нем преподлейшая... Приготовьтесь, господа. Здесь самых выносливых к качке укачивает. - Пока ничего себе... валяет, да не очень. - Да теперь и качки-то почти никакой нет. Какая это качка! - говорил штурман, хотя корвет изрядно-таки покачивало, дергая во все стороны. - Вот к ночи, что бог даст. Тогда узнаете качку Немецкого моря. Володя, только что сменившийся с вахты, пил чай в гардемаринской каюте. У многих молодых людей, первый раз испытывавших такую неспокойную качку, уже бледнели лица, и многие уже улеглись в койки. И Ашанин, не чувствовавший морской болезни, стоя наверху, на воздухе, теперь ощущал какую-то неприятную тяжесть в голове и подсасывание под ложечкой. Однако он храбрился и выпил стакан чаю, хотя он ему вдруг и показался противен, и скоро ушел к себе в каюту и лег в койке. Лежа, он уже не испытывал никакой неприятности и скоро заснул. II Проснулся он от сильной боли, ударившись лбом о переборку, и первое мгновение изумленно озирался, не понимая, в чем дело. Но тотчас же его снова дернуло на койке, и он должен был схватиться рукой за стойку, чтобы не упасть. Корвет дергало во все стороны, то вперед, то назад, то стремительно кидало на один бок, то на другой. Сквозь наглухо задраенный иллюминатор в каюту проникал мутноватый полусвет. Иллюминатор то выходил из воды, и крупные капли сыпались с него, то бешено погружался в пенящуюся воду, и тогда в каюте становилось темно. Эта бездонная пропасть бушующего, заседевшего моря, бьющегося о бока корвета, отделялась только стеклом иллюминатора да несколькими досками корабельной обшивки. Оно было близко, страшно близко, это море, и здесь, сквозь стекло иллюминатора, казалось каким-то жутким и страшным водяным гробом. И чувство беспомощности и сиротливости невольно охватывало юношу в этой маленькой полутемной каюте, с раздирающим душу скрипом переборок и бимсов*. Здесь положение казалось несравненно серьезнее, чем было в действительности, и адская качка наводила на мрачные мысли юношу, испытывавшего первый раз в жизни серьезную трепку. При этих стремительных размахах боковой качки, когда корвет ложился совсем набок и голова Володи была на горе, а ноги висели где-то под горой, ему казалось, что вот-вот корвет не встанет и пойдет ко дну со всеми его обитателями. ______________ * Бимсы - поперечные деревянные балки между бортами корабля. На бимсы настилаются палубы. И ему делалось невыразимо жутко и хотелось поскорее выскочить из каюты на свежий воздух, к людям. Он пробовал подняться, но чуть было не стукнулся опять лбом. Надо было уловить момент, чтобы спрыгнуть. Батюшка стонал и шептал молитвы, мертвенно бледный, страдая приступами морской болезни. - Что, опасности нет? - спрашивал он упавшим голосом. - Ни малейшей! - уверенным голосом отвечал Ашанин, стараясь скрыть свое смущение, недостойное, как ему казалось, моряка, под видом напускного равнодушия. Но едва только Ашанин стал на ноги, придерживаясь, чтобы не упасть, одной рукой за койку, как внезапно почувствовал во всем своем существе нечто невыразимо томительное и бесконечно больное и мучительное. Голова, казалось, налита была свинцом, в виски стучало, в каюте не хватало воздуха и было душно, жарко и пахло, казалось, чем-то отвратительным. Ужасная тошнота, сосущая и угнетающая, словно бы вытягивала всю душу и наводила смертельную тоску. - Укачало, - подумал со страхом Ашанин, впервые понявший всю мучительность морской болезни и чувствуя неодолимое желание глотнуть свежего воздуха. А корвет так и бросало со стороны на сторону, так и дергало. С большим трудом, проделывая разные эквилибристические упражнения, чтобы не упасть, Ашанин оделся и, бледный, все с тем же мучительным ощущением тошноты и тоски, вышел из каюты. В палубе, казалось, все прыгало и вертелось. Несколько десятков матросов лежало вповалку. Бледные, с помутившимися глазами, они казались совершенно беспомощными. Многие тихо стонали и крестились; многих тут же "травило", по выражению моряков. И вид всех этих страдавших морской болезнью, казалось, еще более усиливал страдания молодого человека. И морская служба сразу потеряла в глазах Ашанина всю свою прелесть. Ах, зачем он ушел в плавание?.. Как хорошо теперь на твердой земле! Как мучительно ее хотелось! Глухой гул ревущего ветра доносился сверху сквозь приоткрытые люки. Там, наверху, казалось, происходило что-то ужасное и страшное. Стараясь улавливать моменты, когда палуба не уходила из-под ног, пробирался Володя, хватаясь за разные предметы, к трапу. У кают-компании он увидал Ворсуньку, сидевшего на корточках, притулившись к дверям буфетной каюты. Выражение страдания и страха стояло на бледном лице молодого вестового. Что-то жалобно-покорное и испуганное было в его голубых, широко открытых глазах. - Укачало, брат? - участливо спросил Ашанин, останавливаясь у трапа. Вестовой хотел было встать. - Сиди, сиди. - С души вовсе рвет, барин... Точно душу тянет! - жалобно отвечал Ворсунька. - Ты приляг... легче будет. - Никак невозможно ложиться... я - дежурный... О, господи Иисусе, - испуганно вдруг прошептал Ворсунька и стал креститься, когда стремительным размахом бросило корвет набок. - Не бойся, голубчик. Ничего опасного нет! - произнес Володя, сам полный жгучего страха, и, поднявшись по трапу, отдернул люк и очутился на палубе. Его всего охватило резким, холодным ветром, чуть было не сшибившим его с ног, и осыпало мелкой водяной пылью. В ушах стоял характерный гул бушующего моря и рев, и стон, и свист ветра в рангоуте и в трепетавших, как былинки, снастях. Цепляясь за протянутый леер*, он прошел на шканцы и, держась цепкой рукой за брюк** наветренного орудия, весь потрясенный, полный какого-то благоговейного ужаса и в то же время инстинктивного восторга, смотрел на грозную и величественную картину шторма - первого шторма, который он видал на заре своей жизни. ______________ * Леер - туго вытянутая веревка, у которой оба конца закреплены. Употребление лееров весьма разнообразно, между прочим, их протягивают вдоль палубы во время сильной качки. ** Брюк - канат, охватывающий орудие. Здесь, наверху, на ветре, ощущения морской болезни были не так мучительны, как в душной каюте, и качка хотя и казалась страшнее, но переносить ее было легче. III Действительно, было что-то грандиозное и словно бы загадочное в этой дикой мощи рассвирепевшей стихии, с которой боролась горсточка людей, управляемая одним человеком - капитаном, на маленьком корвете, казавшемся среди необъятного беснующегося моря какой-то ничтожной скорлупкой, поглотить которую, казалось, так легко, так возможно. Бушевавшее на всем видимом пространстве море представлялось глазам пенистой, взрытой, холмистой поверхностью бешено несущихся волн и разбивающихся одна о другую своими седыми верхушками. Издали не видать было цвета воды: все кипело пеной, точно в гигантском котле. И волны издали не давали понятия об их страшной высоте. Только вблизи, у самого корвета, можно было видеть эти громадные свинцово-зеленые валы с высокими гребнями, окружающие со всех сторон корвет и бешено, с гулом разбивающиеся о его бока, обдавая брызгами своих верхушек. И среди этих водяных гор маленький "Коршун" со спущенными стеньгами и брам-стеньгами выдерживает шторм с оголенными мачтами под штормовыми триселями*, бизанью** и фор-стеньги-стакселем, то поднимаясь на волну, то опускаясь в глубокую ложбину, образуемую двумя громадными валами. Корвет дергает во все стороны. Он качается и вперед и назад, и с бока на бок и, разрезывая острым носом гребень, вскакивает на него, и в этот момент часть волны попадает на бак. Иногда при сильном размахе корвет черпает бортом, и тогда верхушки волн яростно вскидываются на палубу и выливаются на другой стороне борта через шпигаты***. ______________ * Триселя - небольшие нижние паруса у грот- и фок-мачт. ** Бизань - нижний парус у бизань-мачты. *** Шпигаты - отверстия в бортах корабля для стока воды и для снастей. Жутко было в первые минуты Володе от этой картины бушующего моря и от этой страшной близости к нему... Страшными казались и эти громады волн, несущиеся на корвет и словно бы готовые его сейчас поглотить... Вот сзади, словно большая гора, поднялся высокий вал над кормой, словно опустившийся в пропасть. Володя в трепетном страхе смотрит на эту водяную гору застывшим от ужаса взглядом. Ему, юному и неопытному моряку, только теоретически знакомому с пловучестью и легкостью судна, кажется, что еще мгновение... и эта гора обрушится на корму и покроет своим водяным саваном весь корвет со всеми его обитателями. О, господи! Неужели?!. Но молодость и жажда жизни невольно протестуют против такой мысли. И ему вдруг делается стыдно своего малодушного страха, когда вслед за этой мелькнувшей мыслью, охватившей смертельной тоской его молодую душу, нос "Коршуна", бывший на гребне переднего вала, уже стремительно опустился вниз, а корма вздернулась кверху, и водяная гора сзади, так напугавшая юношу, падает обессиленная, с бешенством разбиваясь о кормовой подзор, и "Коршун" продолжает нырять в этих водяных глыбах, то вскакивая на них, то опускаясь, обдаваемый брызгами волн, и отряхиваясь, словно гигантская птица, от воды. На горизонте вокруг серо и мрачно. Изредка мелькнет парус такого же штормующего судна и скроется во мгле. Нависшее совсем низко небо покрыто темными клочковатыми облаками, несущимися с бешеной быстротой. Ветер ревет, срывая гребни волн и покрывая море водяной пылью. Бешено воет он и словно бы наседает, нападая на маленький корвет, на его оголенные мачты, на его наглухо закрепленные орудия и потрясает снасти, проносясь в них каким-то жалобным стоном, точно жалея, что не может их уничтожить. С такой же яростью нападали на маленький "Коршун" и волны, и только бешено разбивались о его бока, перекатывались через бак и иногда, если рулевые плошали, вливались верхушками через подветренный борт. Все их торжество ограничивалось лишь тем, что они обдавали своими алмазными брызгами вахтенных матросов, стоявших у своих снастей на палубе. Прошло минут пять-десять, и юный моряк уже без жгучего чувства страха смотрел на шторм и на беснующиеся вокруг корвета высокие волны. И не столько привыкли все еще натянутые, словно струны, нервы, сколько его подбадривало и успокаивало хладнокровие и спокойствие капитана. Бледный и истомленный от нескольких бессонных ночей, капитан точно прирос к мостику, расставив ноги и уцепившись за поручни, в своем коротком пальто, с нахлобученной фуражкой. Зорко и напряженно вглядывался он вперед и лично отдавал приказания, как править рулевым, которые в числе восьми человек стояли у штурвала под серединой мостика. Лицо его было серьезно и спокойно. Ни черточки волнения не было в его строгих чертах. Напротив, что-то покойное и уверенное светилось в возбужденном взгляде его серых, слегка закрасневших глаз и во всей этой скромной фигуре. Это спокойствие как-то импонировало и невольно передавалось всем бывшим на палубе. Глядя на это умное и проникновенное лицо капитана, который весь был на страже безопасности "Коршуна" и его экипажа, даже самые робкие сердца моряков бились менее тревожно, и в них вселялась уверенность, что капитан справится со штормом. Володя уже не сомневался в этом и с каким-то восторженным чувством взглядывал на своего любимца. Тут же на мостике стояли: вахтенный лейтенант Невзоров, тот самый молодой красивый брюнет, который с таким горем расставался в Кронштадте с изящной блондинкой женой, и старший штурман, худенький старик Степан Ильич. Молодой лейтенант, видимо, был несколько взволнован, хотя и старался скрыть это. Но Володя заметил это волнение и в побледневшем лице лейтенанта, и в его тревожном взгляде, который то и дело пытливо всматривался то в капитана, то в старшего штурмана, словно бы желая на их лицах прочесть, нет ли серьезной опасности и выдержит ли корвет эту убийственную трепку. Он тоже переживал свой первый шторм и в эти минуты втайне горько жалел, что не отказался от лестного назначения и пошел в дальнее плавание. И, глядя на эти бушующие волны, среди которых метался корвет, молодому лейтенанту с какой-то поразительной назойливостью лезли мысли об отставке, и образ дорогой Наташи являлся перед ним, мучительно щемя его душу. "Ах, зачем он не послушался тогда ее... Зачем не отказался!.." Но стыд за свое малодушие заставляет молодого лейтенанта пересилить свой страх. Ему кажется, что и капитан и старый штурман видят, что он трусит, и читают его мысли, недостойные флотского офицера. И он принимает позу бесстрашного моряка, который ничего не боится, и, обращаясь к старому штурману, стоящему рядом с капитаном, с напускной веселостью говорит: - А славно треплет нас, Степан Ильич... Право, славно. Почтенный Степан Ильич, проплававший более половины своей пятидесятилетней жизни и видавший немало бурь и штормов и уверенный, что кому суждено потонуть в море, тот потонет, стоял в своем теплом стареньком пальто, окутанный шарфом, с надетой на затылок старенькой фуражкой, которую он называл "штормовой", с таким же спокойствием, с каким бы сидел в кресле где-нибудь в комнате и покуривал бы сигару. Он видел, что "штормяга", как он выражался, "форменный", но понимал, что "Коршун" доброе хорошее судно, а капитан - хороший моряк, а там все в руках господа бога. - Ну, батенька, славного мало, - отвечал Степан Ильич. - Лучше бы было, если бы мы проскочили Немецкое море без шторма... Ишь ведь как валяет, - прибавил старый штурман, не чувствовавший сам никакого неудобства от того, что "валяет", и уже ощущавший потребность выпить стакан-другой горячего чаю. - Здесь, батенька, преподлая качка... Наверное, многих укачала! А вас не мутит?.. - Нет, нисколько, - похвастал Невзоров, хотя и чувствовал приступы тошноты. - Внизу разлимонит... Уж такая здесь толчея... Это не то что океанская качка... Та благородная качка, правильная и даже приятная, а эта самая что ни на есть подлая. - Право! Больше право! Так держать! - крикнул капитан рулевым. Но волна-таки ворвалась, чуть было не смыла висевший на боканцах* катер и обдала матросов. ______________ * Боканцы, или шлюп-балки - слегка изогнутые железные брусья, на которых висят гребные суда. Матросы отряхнулись, словно утки от воды, и снова стоят у своих снастей, молчаливые и серьезные. На всех поверх теплых фланелевых рубах надеты пальто-бушлаты и просмоленные наружные дождевики, но эта одежда не спасает их от мокроты. Брызги волн непрерывно обдают их. Многих, особенно молодых матросов, укачало и наверху, и они стоят бледные как смерть. Не слышно, как обыкновенно, ни шутки, ни смеха. Только изредка кто-нибудь заметит: - Ишь ты, каторжный какой ветер... - Штурма настоящая... Молодой матросик из первогодков, ошалелый от страха, обращается к пожилому матросу и спрашивает: - А что, Митрич, потопнуть нельзя при такой страсти? "Митрич", здоровенный, коренастый матрос и, судя по сизому носу, отчаянный пьяница, отвечает грубоватым голосом: - Деревня ты как есть глупая!.. Потопнуть?! И не такие штурмы бывают, а корабли не тонут. "Конверт" наш, небось, крепок... И опять же капитан у нас башковатый... твердо свое дело понимает... Погляди, какой он стоит... Нешто стоял бы он так, если бы опаска была... Молодой матросик, стоявший у грот-мачты, смотрит на мостик, где стоит капитан, и несколько успокаивается. - Бог-то его любит, братцы, за евойную доброту к матросу и не попустит! - вставил кто-то. - То-то оно и есть! - подтвердил Митрич и после минуты молчания прибавил, обращаясь ко всем: - давечь, в ночь, как рифы брали, боцман хотел было искровянить одного матроса... Уже раз звезданул... А около ардимарин случись... Не моги, говорит, Федотов, забижать матроса, потому, говорит, такой приказ капитанский вышел, чтобы рукам воли не давать. - Что же боцман? - Известно, оставил... Но только опосля все-таки начистил матросику зубы... Знает, дьявол, что матрос не пойдет жалиться... А все ж таки на этих анафем боцманов да унтер-церов теперь справа есть... Опаску, значит, будут иметь... - Мутит, братцы, ох, как мутит, - жаловался матросик. - А ты "страви" - полегчает, - ласково сказал Митрич. - То-то не "травит"... - А ты запусти, братец ты мой, палец в глотку... Матросик последовал совету товарища. - Ну, что, легче? - Будто и легче. Ашанин пробыл наверху около часа. Шторм, казалось, крепчал, и качка делалась нестерпимее. Он снова почувствовал сильные приступы морской болезни и на этот раз мучительные. И снова все показалось ему немилым, и снова морская служба потеряла всякую прелесть в его глазах. Он спустился вниз, шатаясь, дошел до своей каюты и влез на койку. Но и лежачее положение не спасло его. После самого пребывания на свежем воздухе его, как выражался старый штурман, "совсем разлимонило" в душной и спертой атмосфере маленькой каюты, в которой по-прежнему бедный батюшка то стонал, то шептал молитвы, вдруг прерываемые неприятными звуками, свидетельствовавшими о приступе морской болезни. Володя так же страдал теперь, как и его сожитель по каюте, и, не находя места, не зная, куда деваться, как избавиться от этих страданий, твердо решил, как только "Коршун" придет в ближайший порт, умолять капитана дозволить ему вернуться в Россию. А если он не отпустит (хотя этот чудный человек должен отпустить), то он убежит с корвета. Будь что будет! В этот мучительный день на Немецком море Володя ненавидел морскую службу, а море, которое он видел в иллюминатор, внушало ему отвращение. IV Такие же чувства испытывали в этот день большая часть офицеров и гардемаринов и добрая половина матросов. Всех укачало, и для всех берег являлся желанным и недостижимым блаженством. Все почти отлеживались по своим каютам, с ужасом ожидая времени, когда придется идти на вахту. По случаю шторма варки горячей пищи не было. Да почти никто и не хотел есть. Старики-матросы, которых не укачало, ели холодную солонину и сухари, и в кают-компании подавали холодные блюда, и за столом сидело только пять человек: старший офицер, старик-штурман, первый лейтенант Поленов, артиллерист да мичман Лопатин, веселый и жизнерадостный, могучего здоровья, которого, к удивлению Степана Ильича, даже качка Немецкого моря не взяла. - Вы, батенька, прирожденный моряк, - говорил старик-штурман и уписывал с обычным своим аппетитом и ветчину, и холодную телятину, запивая все это любимой своей марсалой. Обедали, конечно, с деревянной сеткой, укрепленной поверх стола, в гнездах которой стояли приборы и лежали плашмя графины и бутылки, чтобы все эти предметы не могли двигаться на качающемся стремительно столе. Вестовые выписывали вензеля и делали необыкновенные акробатические движения, чтобы донести блюда по назначению и не разметать яств по полу. Приходилось выбирать моменты и обедающим, умело ими пользоваться, чтобы благополучно донести вилку до рта, не разлить вина или не обжечься горячим чаем, который подавался в стаканах, завернутых в салфетку. Весь этот день Володя пролежал в каюте, впадая по временам в забытье. Точно сквозь сон слышал он, как под вечер зычный голос боцмана прокричал: "Пошел все наверх" - хотел было вскочить, но, обессиленный, не мог подняться с места. Да и не все ли равно? Ведь он бесповоротно решил в первом же порте остаться, и ну ее к черту, эту отвратительную службу... Пусть дядя сердится, а он не виноват... Ишь ведь как мечется во все стороны корвет... О, господи, что это за ужасная качка... И неужели можно к ней привыкнуть когда-нибудь... Он вспомнил, что не пошел на вахту, и когда ему рассыльный пришел доложить, что до вахты пять минут, сказал, что болен и выйти не может... Еще бы выйти, когда его безостановочно тошнит. Он ни за что не встанет... Пусть с ним делают, что хотят... Он будет лежать до тех пор, пока "Коршун" не придет в порт... О, тогда он тотчас же съедет на землю. Счастливцы, кто живет на земле... Идиоты - пускающиеся в море... О, как завидовал он всем этим счастливцам, которые сидели и ходили и не чувствовали этих мучительных приступов... "О, мама, милочка! как бы я хотел быть с тобой!" - повторял Володя и, наконец, забылся в тяжелом сне. V Проснувшись на следующее утро, Володя, к крайнему своему изумлению, чувствовал себя свежим, бодрым, здоровым и страшно голодным. Что это значит?.. Разве уж больше не качает? Но корвет качало и качало почти так же, как вчера, а между тем Ашанин не испытывал никакого неприятного ощущения. Он боялся верить такому счастью. Может быть, ему так кажется оттого, что он лежит? И он приподнялся на койке, придерживаясь рукой за стойку, чтобы не стукнуться лбом. Койка, словно качели, мечется под ним, а он ничего... Ни тоски, ни этого сосания под ложечкой, ни этого свинца в голове. - Неужели?! - громко воскликнул Ашанин. - Что вы, Владимир Николаевич?.. Али во сне?.. Господь с вами! - проговорил слабым голосом батюшка. - Простите, батюшка, я вас разбудил? - Какой сон... Не дает мне господь сна-то. Всю ночь мучился... и теперь вот... Качка-то какая... Нет передышки... - Разве вам не легче сегодня? - Нимало не легче... - А я, батюшка, так нисколько не чувствую качки, точно ее и нет! - с счастливым и радостным чувством говорил Ашанин. - А вчера-то... Впрочем, это может быть пока, а когда встану... - Который час? - О! уже половина восьмого, а мне с восьми на вахту. Ашанин спрыгнул с койки и постоял несколько времени, ожидая, что вот-вот и вся его радость разлетится прахом. Но здоровый крепкий организм юноши выдержал и это испытание, и он, хотя и не без больших забот о равновесии собственного тела, сегодня мог вымыться, причесаться, - словом, несколько заняться туалетом, о котором и не думал вчера. - Ишь, какой вы счастливец, - проговорил батюшка. - Вам не надо ли чего? Не приказать ли подать чаю? Но батюшка замахал руками. - Не надо мне ничего... Какой чай... Служитель божий страждет, а вы, словно бы в издевку над ним, предлагаете чай, когда на свет божий тошно смотреть... Нехорошо, Владимир Николаевич! - раздраженно говорил батюшка. - Честное слово, батюшка, я и не думал издеваться... Я сам вчера страдал... Я понимаю... Но батюшка застонал, и Володя вышел из каюты. В палубе почти не видно было лежащих матросов, и лица у всех не были бледные, как вчера. - Ну, а ты, Рябов, как, брат, сегодня? - окликнул Ашанин Ворсуньку, выходившего из каюты артиллериста. - А вы уж изволили встать? А я только что хотел вас побудить... Да как же, барин, у вас сапоги не чищены... и платье тоже... Я утром рано заходил, так боялся обеспокоить... И поп стонет... - Не беда... Ты лучше скажи, рвет тебя с души, как ты вчера говорил, или нет? - Самую малость, барин... - Меня нисколько, брат! - весело говорил Володя. - Дай вам бог... Бог даст, и у меня отойдет... Сегодня по крайности хоть на свет божий глядеть можно, а вчера... - Вчера, брат, и меня укачало... Хотел вовсе службу бросать! - засмеялся Володя. - Уйтить только некуда, барин... Кругом море... Володя вошел в гардемаринскую каюту. Там уже пили чай. - Ну, что, Ашанин, ожили? - встретили его со всех сторон вопросами молодые люди. - Ожил, а вы, господа, как? - Вчера все как есть в лоск лежали, - заметил курчавый, красивый брюнет Иволгин. - И собирались в отставку? - Собирались! - рассмеялся Иволгин. - Разве и вы тоже? - Я сбежать даже собирался. - Ну, а теперь вас нисколько не укачивает? - допрашивал Иволгин. - Нисколько! - Ни капельки? - Ни капельки! - Вы не хвастаете? - Честное слово. - Счастливец! Меня все еще чуть-чуть мутит... Зато наверху нисколько. - И меня нисколько не укачивает! - заметил плотный, здоровый рыжий молодой человек. - Еще бы такого быка, как ты, укачать. И то удивительно, что вчера тебя свалило. - А вот бедный наш Кошкин так и сегодня еще в антимонии находится, - заметил рыжий юноша. - Еще бы: зачем он такой спичка! - Не всем быть таким быком, как ты... И фамилия-то у тебя такая: Быков! - раздался с койки раздраженный голос. - А знатно трепало вчера, господа. - А как сегодня? - спросил Володя. - Валяет порядочно, но куда легче... Володя не без некоторого страха пил чай и уписывал черствые булки с маслом и сухари. А что как после еды его снова укачает? Но голод давал себя знать, и Володя удовлетворил по возможности свой волчий аппетит, рассчитывая сегодня поплотнее пообедать. За пять минут до восьми он вышел наверх и сегодня не только без всякого страха смотрел вокруг, а с каким-то вызывающим чувством, словно бы и он принимал участие в победе над вчерашним штормом. Море еще бушевало. По-прежнему оно катило свои седые волны, которые нападали на корвет, но сила их как будто уменьшилась. Море издали не казалось одной сплошной пеной, и водяная пыль не стояла над ним. Оно рокотало, все еще грозное, но не гудело с ревом беснующегося стихийного зверя. Ветер уж не ревел, срывая гребни волн, с яростью бури и не раздражался бешеными порывами, а, свежий, очень даже свежий, дул ровно, с одинаковой силой, далеко не доходя до силы шторма. И "Коршун", пользуясь попутным ветром, несся, весь вздрагивая и раскачиваясь, в бакшаг узлов по десяти, по двенадцати в час, под марселями в два рифа, фоком и гротом, легко и свободно перепрыгивая с волны на волну. И сегодня уж он не имел того оголенного вида, что вчера, когда штормовал с оголенными куцыми мачтами. Стеньги были подняты, и, стройный, красивый и изящный, он смело и властно рассекал волны Немецкого моря. Горизонт был чист, и на нем то и дело показывались белеющие пятна парусов или дымки пароходов. Солнце, яркое, но не греющее, холодно смотрело с высоты неба, по которому бегали перистые облака, и доставляло большое удовольствие старому штурману Степану Ильичу, который уже брал высоты, чтобы иметь, наконец, после нескольких дней без наблюдений, точное место, то есть знать широту и долготу, в которой находится корвет. И все лица словно просветлели. И когда в восемь часов утра вышел к подъему флага капитан, все с каким-то безмолвным почтением взглядывали на него, словно бы понимая, что он - победитель вчерашнего жестокого шторма. Глава пятая СПАСЕНИЕ ПОГИБАЮЩИХ I Хотя на баке еще сильно "поддавало"* и нос корвета то стремительно опускался, то вскакивал наверх, тем не менее Ашанин чувствовал себя отлично и окончательно успокоился. Бодрый и веселый, стоял он на вахте и словно бы гордился, что его нисколько не укачивает, как и старого боцмана Федотова и других матросов, бывших на баке. ______________ * Когда с носа на судно вкатывается гребень волны. Увидав Бастрюкова, который по обыкновению, стоя на вахте, не оставался без работы, а плел мат и мурлыкал себе под нос какую-то песенку, Володя подошел к нему и поздоровался. - Здравия желаю, барин, - весело приветствовал его Бастрюков. - Хорошо ли почивали? - Отлично, брат. - Вчерась-то вас не видно было; верно укачало... Ну, да и качка же была. Мало кого не тронуло, особливо кто здесь не бывал. - А тебя вчера укачало? - Меня не берет, барин... Нутренность, значит, привыкла, а как первый раз был в этом самом Немецком море, так с ног свалило. Через силу вахту справлял. - И меня, брат, совсем укачало. - То-то на вахту не выходили... - Не мог, - невольно краснея, проговорил Ашанин и подумал: "А вот матросы же могли... их также укачивало". - Отлеживаться лучше-то. - Зато сегодня меня нисколько не укачивает, Бастрюков. Ни капельки. - То-то вы, баринок, такой веселый. Это бог, значит, к вам милостив... дает вам легче справлять службу. - Ведь и теперь качка порядочная. Не правда ли? - Здорово покачивает. - А мне ничего, - с наивной радостью говорил Володя. - Теперь вам, барин, никакая качка не страшна после вчерашнего. Нутренность ваша, значит, вся вчера перетряслась и больше не принимает качки. Шабаш, мол. Другие есть, которые долго не привыкают. Володя заходил по баку, стараясь, как боцман Федотов, спокойно и просто ходить во время качки по палубе, но эта ходьба, заставляя напрягать ноги, скоро его утомила, и он снова подошел к пушке, около которой стоял Бастрюков. Его как-то всегда тянуло поговорить с ним. - А вчера шторм-таки сильный был, - начал Володя. - Д-д-д-а, было-таки. Не дай бог, какая ночь... Совсем страшная... Ну, да с нашим "голубем" и страху словно меньше и завсегда обнадеженность есть. Он башковатый... и не в такую штурму вызволит. - А страшно было? - Как еще страшно... Во втором часу ночи самый разгар был... Бе-да. - Ты разве боялся? - А то как же не бояться? - переспросил Бастрюков, ласково улыбаясь своими добрыми умными глазами. - Всякий человек боится, потому что никто не согласен в воде топнуть. Дело свое сполняй как следовает, по совести, а все-таки бойся... И всякая тварь гибели боится, а человек и подавно. А который ежели говорит, что ничего не боится, так это он, милый барин, куражится и людей обманывает. Думает, и в самом деле, примерно, цаца какая, что ничего, мол, не боится... А я так полагаю, что и капитан наш - уж на что смелый, а и тот бури боится, хотя по своему званию и не показывает страху людям... И, по-моему, по рассудку, еще больше других боится... - Почему ты так думаешь? - спросил Ашанин, несколько удивленный этим своеобразным рассуждением матроса. - А потому, барин, что мы боимся только за себя, а он-то за всех, за людей, кои под его командой. Господу богу отвечать-то придется ему: охранил ли, как мог, по старанию, доглядел ли... Так, значит, который командир большую совесть имеет, тот беспременно должен бояться. Володя почувствовал глубочайшую истину в этих словах доброго и необыкновенного симпатичного матроса и понял, как фальшивы и ложны его собственные понятия о стыде страха перед опасностью. Да и не раз потом ему пришлось многому научиться у этого скромного старого матроса, то и дело открывавшего молодому барину неисчерпаемое богатство народной мудрости и нравственную прелесть самоотвержения и скромной простоты. Благодаря Бастрюкову и близкому общению с матросами Ашанин оценил их, полюбил и эту любовь к народу сохранил потом на всю жизнь, сделав ее руководящим началом всей своей деятельности. II Мичман Лопатин, стоявший на мостике, что-то долго и внимательно разглядывал в бинокль. Наконец он отвел глаза и приказал сигнальщику навести подзорную трубу в указанном направлении. - Видишь что-нибудь? - торопливо и взволнованно спросил он. - Вижу, ваше благородие... быдто мачта над водой. - А на мачте? - Флаг, ваше благородие, и быдто люди... Вон еще флаги... - Попроси наверх старшего офицера, - приказал вахтенный офицер и снова впился глазами в горизонт. Лицо его, красивое и румяное, обличало сильное волнение. Через минуту на мостик поднялся старший офицер. - Андрей Николаевич... Кажется, погибает судно... вот в этом направлении. Прикажете идти к нему? - нервно и возбужденно говорил весь побледневший молодой мичман. Старший офицер взял подзорную трубу и стал смотреть. Мичману казалось, что он смотрит ужасно долго, и он нетерпеливо и с сердитым выражением взглядывал на маленькую, коренастую фигурку старшего офицера. Его красное, обросшее волосами лицо, казалось мичману, было недостаточно взволнованно, и он уже мысленно обругал его, негодуя на его медлительность, хотя и минуты еще не прошло с тех пор, как старший офицер взял трубу. - Странно... корпуса не видно... Дайте знать капитану! Приготовьтесь к повороту. - Господин Ашанин! - крикнул мичман на бак. - Есть! - отвечал Володя, торопливо подбегая к мостику. - Доложите капитану, что на ONO бедствующее судно... Живей! Ашанин стремглав полетел в капитанскую каюту. А вахтенный мичман громко и возбужденно крикнул. - По местам стоять! К повороту! Володя вбежал в каюту и увидал капитана, крепко спавшего на диване. Он был одет. Лицо его, бледное, истомленное, казалось при сне совсем болезненным, осунувшимся и постаревшим. Еще бы! Сколько ночей не спал он. - Василий Федорович! - окрикнул его Ашанин. Но капитан не проснулся. Тогда Володя дернул его за руку. - Что такое? - спросил капитан, поднимая красные глаза на Ашанина. - На горизонте судно... погибает! - доложил взволнованно Володя. Капитан быстро вскочил с дивана, взял со стола фуражку и, как был, в одном сюртуке, бросился из каюты. Володя заметил это и сказал чернявому капитанскому вестовому, чтобы тот вынес наверх капитану пальто. Затем он торопливо поднялся по трапу и побежал на бак. Через пять минут "Коршун" уже повернул на другой галс* и несся к тому месту, где погибало судно. ______________ * Повернуть на другой галс - значит сделать поворот, то есть относительно ветра поставить судно в такое положение, чтобы ветер дул в его правую сторону, когда до поворота он дул в левую, и обратно. Капитан смотрел в бинокль и нервно пощипывал бакенбарду. Все офицеры выскочили наверх, и все глядели в одну точку. - Поставьте грот! - приказал капитан, которому казалось, что корвет идет недостаточно скоро. Поставили грот, и "Коршун" понесся скорее. Матросы толпились у борта и, взволнованные, напряженно смотрели вперед. Но простым глазом еще ничего не было видно. Прошло еще несколько минут, и кто-то испуганно крикнул: - Смотри, ребята... Ах ты, господи! Володя взглянул и увидал качающуюся над волнами мачту с чернеющими на ней пятнами и приподнятый кверху нос. У него мучительно сжалось сердце. Матросы снимали шапки и крестились. На палубе царила мертвая тишина. "Коршун" подходил ближе и ближе, и эти чернеющие пятна преобразились в людские фигуры с простертыми, словно бы молящими о помощи руками. Они стояли на вантах и на марсе. Полузатопленное судно каким-то чудом держалось на воде, и волны переливались через него. Шлюпок около не было видно. Вся надежда погибавших заключалась в случайной возможности быть замеченными каким-нибудь мимо идущим судном. Но ведь могло и не быть такого судна именно в этой маленькой точке моря, где медленно умирала горсточка моряков. И с проходившего судна могли и не заметить этой одиноко уцелевшей мачты, качающейся на волнах. И, наконец, могли и заметить и... жестокосердечно пройти мимо. Такие случаи, правда, редки, но бывают, к позору моряков. И тогда - неизбежная, страшная смерть... Чем ближе подходил корвет, тем возбужденнее и нетерпеливее были лица моряков. И среди матросов раздаются восклицания: - Ишь, сердечные, руками машут... - То-то ждут нас... - Потерпи, братцы... - говорит какой-то матрос, точно надеясь, что его могут услыхать. Володя не спускал глаз с мачты. У него теперь в руках был бинокль, и он мог уже разглядеть эти истомленные, страдальческие лица, эти зацепеневшие на вантах фигуры, эти протянутые руки. Всех было человек двадцать. - Баркас* к спуску! - раздалась команда. ______________ * Баркас - самое большое гребное судно. Бывает и паровое. Наконец "Коршун" приблизился к полузатопленному судну и лег в дрейф в расстоянии нескольких десятков сажен от него. И до ушей моряков донесся с качающейся мачты радостный крик. Многие махали шапками. Матросы в свою очередь снимали шапки и махали. Раздались голоса: - Сичас, братцы, всех вас заберем!.. - Бог-то вызволил... - А какой народ будет? - Французы, сказывали... Ишь, зазябли больно, бедные... Баркас был поднят из ростр и спущен на воду необыкновенно быстро. Матросы старались и рвались, как бешеные. Лейтенант Поленов, который должен был ехать на баркасе, получив от капитана соответствующие инструкции, приказал баркасным садиться на баркас. Один за одним торопливо спускались по веревочному трапу двадцать четыре гребца, прыгали в качающуюся у борта большую шлюпку и рассаживались по банкам. Было взято несколько одеял, пальто, спасательных кругов и буйков, бочонок пресной воды и три бутылки рома. Приказано было и ром и воду давать понемногу. Когда вслед за гребцами стал спускаться плотный лейтенант с рыжими усами, к трапу подбежал Ашанин и, обратившись к старшему офицеру, который стоял у борта, наблюдая за баркасом, взволнованно проговорил: - Андрей Николаевич, позвольте и мне на баркас. В его голосе звучала мольба. Старший офицер, видимо, колебался. - Свежо-с!.. Вас всего замочит на баркасе... И к чему вам ехать-с? - проговорил он. Но капитан, увидавший с мостика сперва умоляющее и потом сразу грустное выражение лица Ашанина и понявший, в чем дело, крикнул с мостика старшему офицеру: - Андрей Николаевич! пошлите на баркас в помощь Петру Николаевичу кадета Ашанина. - Есть! - ответил старший офицер и сказал Володе: - Ступайте, да смотрите, без толку не лезьте в опасность. - Володя бросил благодарный взгляд на мостик и стал спускаться по трапу. - С богом! Отваливайте! - проговорил старший офицер. С корвета отпустили веревку, на которой держался баркас, и он, словно мячик, запрыгал на волнах, удаляясь от борта. Многие матросы перекрестились. А с мачты, усеянной людьми, раздалось троекратное "Vive la Russie!"* ______________ * Да здравствует Россия! (франц.). III - Навались, ребята! - говорил лейтенант с рыжими усами, правя рулем вразрез волн, верхушки которых то и дело обдавали всех сидевших на баркасе. Но гребцы и без того "наваливались" изо всех сил, выгребая против сильного волнения, и баркас ходко подвигался вперед, ныряя в волнах, словно морская утка. На шлюпке близость этих водяных гор казалась еще более жуткой, и у Ашанина в первые минуты замирало сердце. Но возбужденный вид этих раскрасневшихся, обливающихся потом лиц гребцов, спешивших на помощь погибавшим и не думавших об опасности, которой подвергаются сами, пристыдил юнца... Он взглянул на качающуюся мачту, которая была уже близко, увидал эти дико радостные лица и уже более не обращал внимания на волны и почти не замечал, что был весь мокрый. - Vive la Russie!.. Vive la Russie! - раздалось с полузатонувшего корабля, когда баркас был в нескольких саженях. И люди стали спускаться с верхушки мачты, наседая друг на друга. - Du calme! Attention! Nous les prendrons tous! Nous n'ocblierons personne! (Не торопитесь! Осторожнее! Мы всех возьмем! Никого не оставим!) - крикнул лейтенант. Но нетерпение скорее спастись пересиливало благоразумие... Все теперь столпились на нижних вантах, смертельно бледные, с лихорадочно сверкающими глазами, с искаженными лицами, толкая друг друга. И один из этих несчастных, видимо совсем ослабевший, упал в море. Баркас направился к нему. Несколько дружных гребков - и один из матросов, перегнувшись через борт, успел вытащить человека из воды. Худенький, тщедушный француз с эспаньолкой был без чувств. Володя занялся им. Баркас подошел к судну с его подветренной стороны. Лейтенант строго прикрикнул, чтобы слушались его и без его приказания не садились. Тогда только водворилось некоторое подобие порядка, и один за другим французы прыгали в баркас. Старик-капитан судна соскочил последним. Оставалось на вантах еще пять человек. Они, видимо, совсем закоченели и не имели силы сойти. - Ребята, надо снять этих людей! - сказал лейтенант. Тотчас же из баркаса выпрыгнуло на судно несколько матросов и вместе с ними Володя. Они были в воде выше колен и должны были цепко держаться, чтоб их не снесло волнами. Осторожно снимали они полузамерзших людей и передавали на баркас. Наконец, все были сняты, и мокрые матросы с Володей спрыгнули на баркас. - Plus personne? (Больше никого не осталось?) - спросил лейтенант у старика-капитана. - Personne! (Никого!) - проговорил старик и вдруг зарыдал. Плакали и другие, целовали руки матросам и просили пить. Один дико захохотал. Некоторые лежали без чувств. Юнга, мальчик лет пятнадцати, сидевший около Володи, с воспаленными глазами умолял его дать еще глоток... один глоток... - Не давайте, Ашанин, а то умрет, - сказал лейтенант. Было что-то невыразимо потрясающее при виде этих страдальцев. Все они были изнурены до последней степени и казались мертвецами. Всех их прикрыли одеялами и всем дали по глотку рома. Помощник капитана, здоровенный бретонец, который был бодрее других, слабым голосом рассказал, что они двое суток провели на мачте без пищи, без воды. - Sans vous... (Без вас...) Он не мог продолжать и только прижимал руку к сердцу. Через двадцать минут баркас приставал к борту "Коршуна". Всех спасенных пришлось поднимать из баркаса на веревках. Двоих подняли мертвыми; они незаметно умерли на шлюпке, не дождавшись возврата к жизни. Мокрые и возбужденные вышли на палубу гребцы и были встречены капитаном. - Молодцы, ребята! - проговорил он. - Постарались! Идите переоденьтесь да выпейте за меня по чарке водки. - Рады стараться, вашескобродие! - А вы, Ашанин, совсем мокрый, точно сами тонули... - Он, Василий Федорович, по горло в воде гулял на затонувшем судне - людей снимал! - заметил лейтенант. - Ну, идите скорее вниз... переоденьтесь да обогрейтесь, и милости просим ко мне обедать. Через несколько минут баркас был поднят, и "Коршун", сделав поворот, снова шел прежним своим курсом. IV Тем временем доктор вместе со старшим офицером занимались размещением спасенных. Капитана и его помощника поместили в каюту, уступленную одним из офицеров, который перебрался к товарищу; остальных - в жилой палубе. Всех одели в сухое белье, вытерли уксусом, напоили горячим чаем с коньяком и уложили в койки. Надо было видеть выражение бесконечного счастья и благодарности на всех этих лицах моряков, чтобы понять эту радость спасения. Первый день им давали есть и пить понемногу. Через два дня все почти французы оправились и, одетые в русские матросские костюмы и пальто, выходили на палубу и скоро сделались большими приятелями наших матросов, которые ухитрялись говорить с французами на каком-то особенном жаргоне и, главное, понимать друг друга. Старик-капитан, высокий, худой, горбоносый южанин из Марселя, с бронзовым, подвижным и энергичным лицом, опушенным заседевшими баками, и эспаньолкой, на другой же вечер мог рассказать в кают-компании обстоятельства крушения своего трехмачтового барка "L'hirondelle" ("Ласточка"). Он шел из Нарвы в Бордо с грузом досок и бочек. До Немецкого моря они шли благополучно, но, застигнутый здесь жесточайшим штормом пять дней тому назад, барк потерял две мачты, руль и все шлюпки. Но хуже всего было то, что старое судно получило течь, которая во время шторма усиливалась все более и более. Помпы не помогали. Судно носило по волнам, трепало, и оно все ниже и ниже погружалось в воду. Все ждали неминуемой гибели. Когда палуба уже покрылась водой, а корма совсем опустилась, все бросились на уцелевшую фок-мачту, ежеминутно ожидая, что вот-вот барк погрузится в волны. "Но полузатопленное судно не шло ко дну: вероятно, пустые бочки, бывшие в трюме, спасли нас", - вставил капитан, - и надежда закралась в сердца моряков, надежда, что вот-вот на горизонте покажется парус судна, которое заметит погибавших. Но буря не затихала... судно не показывалось. Так прошли длинные, бесконечно длинные сутки. - На следующий день, обессиленные, голодные, иззябшие, мы уже начали терять надежду, - говорил старик-капитан. - О, что мы испытали, что мы испытали! - повторял он и при одном воспоминании как-то весь вздрагивал и озирался вокруг, словно бы желая удостовериться, что он сидит в кают-компании, окруженный внимательными участливыми слушателями, и перед ним стакан красного вина, только что вновь наполненный кем-то из офицеров. - Я, господа, плаваю тридцать пять лет, кое-что видел в своей жизни, разбивался у берегов Африки, выдержал несколько ураганов, был на горевшем корабле, но все это ничто в сравнении с этими двумя днями... Их не забыть! Шторм как будто затихал, но нам от этого не было лучше. Мы мерзли... Мы точно умирали заживо... чувствуя голод и жажду... Боже! какую жажду! Мы сосали пальцы, но соленая вода только усиливала жажду. Одежда леденела... Некоторые спускались на палубу и погружались в воду, чтобы согреться, но двоих на наших глазах смыло волнами... Настала вторая ночь, такая же холодная... Мы прижимались друг к другу, чтобы согреться, и толкали друг друга, чтобы не заснуть вечным сном... Боже! что за ночь! Многие галлюцинировали и говорили о солнце, о виноградниках, о теплых постелях... Маленький наш юнга рыдал. Плотник хохотал каким-то диким смехом. Когда рассвело, двое матросов, бывших около меня на вантах, спали... Я взглянул на них... Они спали вечным сном с судорожно уцепившимися за ванты руками... Каждый теперь ждал смерти... Вдруг кто-то крикнул: "Судно!" Мы все впились в море... Действительно, к нам приближался парус. Мы увидали бриг. Крик радости вырвался у всех... Но вообразите себе, господа, - продолжал капитан, - бриг подошел, вдруг повернул от нас и скоро скрылся. - О, какие мерзавцы! Под каким флагом был бриг? - спросил кто-то. - Он не поднял, господа, флага и поступил, по-моему, предусмотрительно: по крайней мере по нескольким выродкам человечества мы не будем позорить нацию, к которой они принадлежат! Француз отпил глоток вина и продолжал: - Вы догадаетесь, господа, что мы проводили этого изверга проклятиями и снова застыли на своих местах, еще более отчаявшиеся. Еще бы! Видеть возможность спасения, видеть этот бриг так близко - потерять надежду... Это было ужасно... Мой боцман, несмотря на то, что едва держался от утомления на вантах, не переставал ругать бриг самыми страшными ругательствами, какие только может придумать воображение моряков... И вдруг опять крик: "Парус!" Признаться, мы уже мало надеялись... Пройдет мимо, думали мы... Однако кто-то замахал флагом-Невольно протягивались руки. По остановке я сразу узнал военное судно, и когда увидал, как на корвете вашем великодушно прибавили парусов, несмотря на свежий ветер, о, тогда я понял, что мы спасены, и мы благословляли вас и плакали от счастья, не смея ему верить... Старик примолк и после паузы промолвил: - К сожалению, только не все приехали живыми... Двое не перенесли этих страданий. Этих несчастных похоронили в тот же день, после того, как доктор установил несомненный факт их смерти. Похоронили их по морскому обычаю в море. Тела их были зашиты в парусину, плотно обмотаны веревками, и к ногам их привязаны ядра. В пятом часу дня на шканцах были поставлены на козлах доски, на которые положили покойников. Явился батюшка в траурной рясе и стал отпевать. Торжественно-заунывное пение хора певчих раздавалось среди моря. Капитан, офицеры и команда присутствовали при отпевании этих двух французских моряков. Из товарищей покойных один только помощник капитана был настолько здоров, что мог выйти на палубу; остальные лежали в койках. Панихида окончена. Тогда несколько человек матросов подняли с козел доски, понесли их к наветренному борту, наклонили... и два трупа с тихим всплеском исчезли в серо-зеленых волнах Немецкого моря... Все перекрестились и разошлись в суровом молчании. Приспущенный до половины кормовой флаг в знак того, что на судне покойник, снова был поднят. - То-то и есть! - не то укорительно, не то отвечая на какие-то занимавшие его мысли, проговорил громко один рыжий матрос и несколько времени смотрел на то место, куда бросили двух моряков. V Капитан обещал довезти французов до Бреста, куда он рассчитывал зайти после остановки в Темзе, в небольшом городке Грейвсенде, в часе езды от Лондона. Матросы относились к пассажирам-французам с необыкновенным добродушием, вообще присущим русским матросам в сношениях с чужеземцами, кто бы они ни были, без разбора рас и цвета кожи. Они с трогательной заботливостью ухаживали за оправлявшимися моряками и угощали их с истинно братским радушием. Перед обедом, то есть в половине двенадцатого часа, когда не без некоторой торжественности выносилась на шканцы в предшествии баталера большая ендова с водкой и раздавался общий свист в дудки двух боцманов и всех унтер-офицеров, так называемый матросами "свист соловьев", призывавший к водке, - матросы, подмигивая и показывая на раскрытый рот, звали гостей наверх. - Алле наверх, водку пить... У нас, братец, водка бон... Понимаешь? Француз, ничего не понимая, деликатно кивает головой. - Шнапс тре бон... очень скусна напитка! - продолжает матрос, уверенный, что коверкание своих слов в значительной мере облегчает понимание. И баталер не начинал обычно выклички матросов, пока французы первые не выпивали по чарке водки. Зная, что их ждут, они, по примеру русских, сразу глотали изрядную чарку крепкой водки, и некоторые из них отходили в толпу, едва переводя дух, словно бы внезапно чем-то озадаченные люди. - Что, брат, забирает российская водка? - добродушно спрашивает матрос, хлопая по плечу низенького, сухощавого и смуглого французского матроса. Нака-сь, сухариком заешь! - Они по-нашему, братцы, не привычны, - авторитетно говорит фор-марсовый Ковшиков, рыжий, с веснушками, молодой парень, с добродушно-плутоватыми смеющимися глазами и забубенным видом лихача и забулдыги-матроса. - Я пил с ими, когда ходил на "Ласточке" в заграницу... Нальет это он в рюмочку рому или там абсини* - такая у них есть водка - и отцеживает вроде быдто курица, а чтобы сразу - не согласны! Да и больше все виноградное вино пьют. ______________ * Абсент. - Ишь ты! - Что, камрад, бон водка? - спрашивает он, подходя к смуглому французу с озадаченным видом. - Вулеву-анкор? - неожиданно говорит он, приводя в изумление товарищей таким знанием французского языка. Чернявый француз смеется и в свою очередь ошарашивает всех, когда, старательного выговаривая слова, произносит: - Карош русски водки! Эффект полный. В толпе хохот. - Карош. Ишь ведь, дьявол, по-нашему умеет! - весело говорит Ковшиков и с самым приятельским видом треплет француза по спине. - В Кронштадт парле русс учил? - Cronstadt... - Ловко! Ай да Галярка! - внезапно переделал Ковшиков французскую фамилию Gollard на русский лад. - А вот посмотри, как я сейчас чарку дерну... В эту минуту баталер кричит: - Андрей Ковшиков! - Яу! - отвечает Ковшиков сипловатым голосом. И, снявши фуражку, подходит к ендове. Лицо его в это мгновение принимает серьезно-напряженное и несколько торжественное выражение. Слегка дрожащей от волнения рукой зачерпывает он полную чарку и осторожно, словно бы драгоценность, чтобы не пролить ни одной капли, подносит ее ко рту, быстро и жадно пьет и отходит. - Видел, брат Галярка, как пьют у нас? Я и анкор и еще анкор - сделай одолжение, поднеси только! - смеется он. - Ну, машер, обедать! И, подхватив француза, он ведет его вниз. Там уже разостланы на палубе брезенты, и матросы артелями, человек по десяти, перекрестившись, усаживаются вокруг деревянных баков, в которые только что налиты горячие жирные щи. - Садись, Галярка... Кушай на здоровье!.. Вот тебе ложка. В этой же артели сидит и Бастрюков, а около него юнга-француз, мальчик лет пятнадцати, бледный, с тонкими выразительными чертами лица, еще не вполне оправившийся после пережитых ужасных дней. Бастрюков с первого же дня взял этого мальчика под свое покровительство и ухаживал за ним, когда тот первые дни лежал в койке. Подойдет к нему, погладит своей шершавой, мозолистой рукой белокурую голову, стоит у койки и ласково глядит на мальчика, улыбаясь своей хорошей улыбкой. И мальчик невольно улыбается. Так постоит и уйдет. А то принесет ему либо чаю, либо кусок булки, за которой ходил к вестовым. - Вы, ребята, дайте господской булки. Сиротке снести. - Какому сиротке? - Да мальчонку французскому. Раз Ашанин увидал Бастрюкова, выпрашивающего у вестовых булки и, узнав, в чем дело, приказал давать Бастрюкову каждый день по булке. - Спасибо, барин! - весело благодарил старый матрос. - Сиротка рад будет. - Почему ты думаешь, что он сиротка? - Беспременно сиротка, - уверенно отвечал матрос. - Нешто отец с матерью пустили бы такого мальчонка, да еще такого щупленького, на такую жизнь. И Бастрюков был несколько разочарован, когда Володя, расспросив юнгу, узнал, что отец-рыбак и мать у него живы и живут в деревне, близ Лориана, у берега моря. - Все равно, вроде быдто сиротки, коли родители его такие, не могли поберечь сына, - заметил Бастрюков, выслушав Ашанина. Когда юнга, его звали Жаком, поправился, Бастрюков однажды принес ему свою собственную тельную рубашку, купленную в Копенгагене, и шарф. - Носи, брат Жака, на здоровье! Вслед затем он снял с его ног мерку и стал ему шить сапоги: "Пригодится, мол, сиротке". И теперь, сидя рядом с Жаком, Бастрюков то и дело указывал на бак со щами и говорил: - Ешь, Жака, ешь, сирота. И находя, что Жак ест не так, как бы следовало есть здоровому парнишке, Бастрюков обратился к Ковшикову: - Ты ведь, милый человек, по-ихнему лопотать умеешь? - Могу помалости... - Так спроси Жаку, чего он лениво щи хлебает? Али не скусны? - А вот сейчас мы твоего Жаку допросим! - довольно храбро отвечал Ковшиков. И, хлопнув по плечу Жака, спросил: - Жака! щи бон? Жак, разумеется, ничего не понимал. - Вот энто самое - бон? И рыжий матрос указал своим, не особенно чистым, корявым пальцем на щи. Жак понял. Он закивал головой и, весело щуря глаза, ответил: - La soupe aux choux est exquise! (Щи вкусные!) - Карош! - подтвердил и другой француз. - Хвалит щи Жака. - Чего же он лениво ест? - спросил Бастрюков. - Не в охотку. Говорит: солонину буду, - сделал свой вдохновенный вольный перевод, ни на минуту не задумываясь, Ковшиков. Когда бак со щами был опростан, артельщик вынул из него большой жирный кусок солонины, разрезал его на мелкие куски и свалил крошево обратно. Все ели мясо молча и не спеша, видимо стараясь не опередить один другого, чтобы всем досталось поровну. Бастрюков свои куски стал было предлагать Жаку, но тот махал головой. - Ешь, Жака! Ковшиков, скажи ему, чтоб он ел и мою порцию! Я и щами сыт. - Анкор, Жака! И так как мальчик-француз не понимал, чего от него хотят, то Ковшиков прибегнул к наглядному объяснению. Взяв в одну руку кусок солонины и указывая другой на крошево Бастрюкова, он сунул свой кусок в рот и повторял: - Жака, валяй анкор. Вуле-ву... анкор! Жак, казалось, сообразил. Он объяснил, что ему довольно, и благодарил. - Мерси, говорит. Значит - благодарю. Ешь, Бастрюков, сам мясо-то. Галярка, не зевай, брат! Затем принесли пшенную кашу и полили ее маслом. Она, видимо, понравилась французам, и Бастрюков довольными и веселыми глазами посматривал, как "сиротка" уписывал ее за обе щеки. После обеда, когда подмели палубу и раздался обычный свисток, и вслед за ним разнеслась команда боцмана "отдыхать!", - все стали располагаться на отдых тут же на палубе, и скоро по всему корвету раздался храп и русских и французских матросов. Но Бастрюков не отдыхал. Примостившись у машинного люка и разложив около себя сапожные инструменты, он тачая сапоги, мурлыкая себе под нос какую-то песенку и бросая по временам ласковые взгляды на сладко спавшего рядом Жака. Глава шестая ПРОЩАЙ, ЕВРОПА! I Через четыре дня "Коршун", попыхивая дымком из своей белой горластой трубы, приближался ранним утром к берегам Англии, имея на грот-брам-стеньге флаг, призывающий лоцмана для входа в устье Темзы и следования затем по реке до Гревзенда, небольшого городка в двухчасовом расстоянии от Лондона. Несколько лоцманских ботов, далеко вышедших в море, чтобы встречать суда, нуждающиеся в лоцманах, крейсировали в разных направлениях, и как только на них заметили призывной флаг, они понеслись к "Коршуну". Несмотря на довольно свежий ветер и порядочное волнение, эти маленькие одномачтовые, пузатые лоцманские боты необыкновенно легко перепрыгивали с волны на волну и, накренившись, почти чертя бортами воду, под всеми своими парусами и не взявши рифов, взапуски летели, словно белокрылые чайки. Все на корвете невольно любовались и этими крепкими, не боящимися свежей погоды, маленькими ботами и лихим управлением ими. Видно было, что на них прирожденные моряки, для которых море - привычная стихия. Сперва все четыре бота неслись почти рядом. Но вот один из них выделился вперед и подлетел к корвету. В одно мгновение лоцман схватился рукой за трап и уже поднимался на корвет, а бот, круто повернувшись, уже мчался назад, ныряя в волнах. На палубе появился крепкий и здоровый англичанин, с красным лицом, опушенным рыжими баками, с бритыми губами, в непромокаемом плаще, в высоких сапогах и с зюйд-весткой на голове. Не спеша поднялся он на мостик и, слегка поклонившись, стал у компаса в позе настоящего "морского волка". С самым невозмутимым видом стоял он, имея в зубах маленькую глиняную трубочку, всматривался в плоские, низкие очертания берегов и по временам отрывисто и лаконично, точно лаясь, говорил вахтенному офицеру, каким курсом надо держать. Чем дальше поднимался корвет по реке, тем оживленнее была картина реки и ее берегов. То и дело мелькали красивые города в зелени, поселки и фермы. А на реке, мутной, почти грязной, чувствовалась близость мирового торгового города. Суда всевозможных конструкций и величин, начиная с громадных океанских пароходов и больших индийских парусных хлопчатобумажников* и кончая маленькими клиперами и шхунами, поднимались и спускались по реке - под парами, под парусами и, наконец, буксируемые маленькими пароходиками. ______________ * Так называются корабли, перевозящие хлопок. Приближаясь к Лондону, "Коршун" все больше и больше встречал судов, и река становилась шумнее и оживленнее. Клубы дыма с заводов, с фабрик, с пароходов поднимались кверху, застилая небо. Когда корвет, подвигаясь самым тихим ходом среди чащи судов, бросил якорь против небольшого, утопавшего в зелени городка Гревзенда, солнце казалось каким-то медным, тусклым пятном. А корабли все шли да шли, направляясь к Лондону, и казалось, конца им не будет. Впереди виднелся лес мачт. Володя в первые минуты был ошеломлен. Эта масса судов всевозможных стран, эти снующие пароходики и шлюпки, эта кипучая деятельность казались чем-то сказочным для русского юноши... И это только, так сказать, у порога Лондона. Что же там, в самом Лондоне? В тот же вечер решено было ранним утром отправиться в Лондон. "Коршун" должен был простоять в Гревзенде десять дней - необходимо было сделать кое-какие запасные части машины - и потому желающим офицерам и гардемаринам разрешено было, разделившись на две смены, отправиться в Лондон. Каждой смене можно было пробыть пять дней. По жребию Ашанину досталось ехать в первой очереди. Рано утром веселая и оживленная компания моряков с "Коршуна", одетых в штатское платье, была в Гревзенде. В Лондон решено было ехать по железной дороге, а оттуда на пароходе, чтобы увидать реку у самого Лондона. Торопливо взяли билеты... Примчался поезд... Остановка одна минута... и наши моряки, бросившись в вагон, помчались в Лондон со скоростью восьмидесяти верст в час. Радостно-взволнованный ехал Ашанин. И эти невозмутимые физиономии молчаливых англичан, едущих в свои конторы с свежими газетами в руках, и мелькающие коттеджи, и эта быстрота езды, и минутные остановки на станциях, где мальчишки, газетные разносчики, выкрикивали названия газет, пробегая мимо окон вагонов, - все обращало на себя его внимание. Лондон положительно ошеломил его своей, несколько мрачной, подавляющей грандиозностью и движением на улицах толпы куда-то спешивших людей, деловитых, серьезных и с виду таких же неприветливых, как и эти прокоптелые серые здания и как самая погода: серая, пронизывающая, туманная, заставляющая зажигать газ на улицах и в витринах магазинов чуть ли не с утра. Во все время пребывания в Лондоне Володя ни разу не видел солнца, а если и видел, то оно казалось желтым пятном сквозь густую сетку дыма и тумана. Этот громадный муравейник людей, производящих колоссальную работу, делал впечатление чего-то сильного, могучего и в то же время страшного. Чувствовалось, что здесь, в этой кипучей деятельности, страшно напрягаются силы в борьбе за существование, и горе слабому - колесо жизни раздавит его, и, казалось, никому не будет до этого дела. Торжествуй, крепкий и сильный, и погибай, слабый и несчастный... Фланируя по улицам, Ашанин невольно с ужасом думал о возможности очутиться в этом великане-городе без средств. Такие мысли приходили только в Лондоне и нигде более. Чужеземец в лондонской толпе чужих людей ощущал именно какое-то жуткое чувство одиночества и сиротливости. Восхищаясь разными проявлениями могущества знания, техники и цивилизации, молодой человек вместе с тем поражался вопиющими контрастами кричащей роскоши какой-нибудь большой улицы рядом с поражающей нищетой соседнего узкого глухого переулка, где одичавшие от голода женщины с бледными полуголыми детьми останавливают прохожих, прося милостыню в то время, когда не смотрит полисмен. Ашанин из книг знал, что более ста тысяч человек в Лондоне не имеют крова, и знал также, что английский рабочий живет и ест так, как в других государствах не живут и не едят даже чиновники. В первый же день Ашанин с партией своих спутников, решивших осматривать Лондон вместе, небольшой группой, состоящей из четырех человек (доктор, жизнерадостный мичман Лопатин, гардемарин Иволгин и Володя), побродил по улицам, был в соборе св. Павла, в Тоуэре, проехал под Темзой по железной дороге по сырому туннелю, был в громадном здании банка, где толпилась масса посетителей и где царил тем не менее образцовый порядок, и после сытного обеда в ресторане закончил свой обильный впечатлениями день в Ковентгарденском театре, слушая оперу и поглядывая на преобладающий красный цвет дамских туалетов. В театре с нашими моряками случилось маленькое недоразумение: им не дали, как они хотели, первых мест, так как они были не во фраках. Возвратившись в гостиницу, в которой остановились все моряки с "Коршуна", заняв рядом несколько комнат, Ашанин принялся было за письмо к своим, но дальше второго листика не дошел и, усталый, бросился в мягкую постель с безукоризненным бельем и заснул как убитый. В остальные четыре дня та же маленькая партия коряков, любознательность в вкусы которых оказались довольно подходящими, руководимая доктором Федором Васильевичем, бывавшим прежде в Лондоне, и пользовавшаяся услугами Ашанина как человека, довольно хорошо объясняющегося по-английски, побывала в Британском музее, в библиотеке и просидела два вечерних часа в парламенте, куда попала благодаря счастливой случайности. Как парламент с его обстановкой и речами тогда еще молодых Гладстона и Дизраэли, так и митинг в одном из парков произвели на туристов впечатление. Особенно этот митинг в парке, где под открытым небом собралось до двухсот тысяч народа, которому какой-то оратор, взобравшийся на эстраду, говорил целый час громоносную речь против лордов и настоящего министерства. Толпа разражалась рукоплесканиями, выражала одобрение восклицаниями... и мирно разошлась. Поразили и знаменитые лондонские "доки", осмотру которых туристы наши посвятили полдня. Тут можно было видеть, так сказать, пульс всей торговой деятельности Лондона и представить себе до известной степени колоссальность этого обмена товаров со всеми странами мира. Тысячи судов выгружались у гранитных пристаней при помощи элеваторов, кранов и разных приспособлений. Массы рабочих были заняты работой, и вся эта работа шла как-то скоро, умело, без шума, без криков, без брани, столь знакомой русскому уху у себя на родине. Каких только кораблей тут не было и каких только рас и цветов не было матросов. Рядом с белыми моряками всевозможных национальностей можно было встретить и индуса, и сингалезца, и малайца, и негра. И вся эта смесь "племен, наречий, состояний" толпилась на кораблях и на пристанях. Громадные тюки и бочки под оглушительный шум и лязг цепей и лебедок подавались на берег и укладывались правильными рядами. Чего тут только не было? Пшеница, льняное семя, пенька, сало, шерсть, хлопчатая бумага, индиго, перец, кофе, чай и фрукты, среди которых ананасы, бананы и мандарины ласкали обоняние своим ароматом. И все это лежало в каком-то гигантском количестве. Незаметно наполнялись тюками и бочками пристани, и так же незаметно исчезали задние ряды, увозимые на то и дело подходивших вагонах. У других пристаней происходила нагрузка. Преимущественно грузились большие трехмачтовые корабли и пароходы грузом разных товаров и мануфактур, которыми англичане снабжают Индию, Китай и вообще Дальний Восток. Обедали в этот день наши моряки в очень скромной таверне, чтобы иметь понятие о том, как кормят в Лондоне недостаточных людей. В таверне, куда вошли русские, сидели преимущественно рабочие за большим столом, накрытым довольно чистой скатертью. К столу у каждого прибора были прикреплены на цепочках ложка, вилка и ножик. Посредине стола положены были маленькие рельсы, по которым двигалось огромное блюдо ростбифа, составляющее все меню этого обеда, стоящего шиллинг. Ростбиф и к нему обычный разварной картофель и зелень были безукоризненны и так же хороши, как и в первоклассном ресторане. Есть его можно было сколько угодно. Прислуживали одна горничная и сам хозяин, то и дело нарезывавший куски гигантского ростбифа, который все обедающие запивали кружками эля. Как только из-за стола уходил кто-нибудь из обедающих, горничная немедленно снимала с цепочки ложку, ножик и вилку, уносила их и приносила назад чисто вымытыми и вычищенными. - А ведь недурно, господа, не правда ли? Вы не раскаиваетесь, что я вас сюда привел? - сказал доктор. Никто, конечно, не раскаивался. Все были сыты и благодарили доктора за то, что он дал им возможность пообедать в таверне для рабочих. Ведь очень немногие русские путешественники заглядывают в такие места. На следующее утро первая смена моряков с "Коршуна" возвратилась в Гревзенд на пароходе, пробираясь буквально сквозь чащи кораблей у самого Лондона. Володя возвращался положительно ошеломленный от всего виденного и торопился поскорее поделиться впечатлениями со своими в Петербурге. Ах, как жалел он, что ни мать, ни сестра, ни брат не видали всех тех чудес, какие видел он! Ашанин об этом не раз вспоминал в Лондоне. Разумеется, он вез теперь с собой несколько подарков для своих и в том числе свои фотографические карточки в штатском платье. Не забыл он и своего вестового Ворсуньки, и когда тот, радостно встретив Володю, осведомился, как барин съездил, Володя поднес ему большой шелковый платок. - Это для твоей жены, - проговорил он. Нечего и говорить, что Ворсунька был в восторге. Целых два дня все время, свободное от вахт, наш молодой моряк писал письмо-монстр домой. В этом письме он описывал и бурю в Немецком море, и спасение погибавших, и лондонские свои впечатления, и горячо благодарил дядю-адмирала за то, что дядя дал ему возможность посетить этот город. И подарки и карточки (несколько штук их назначалось товарищам в морском корпусе) были отправлены вместе с громадным письмом в Петербург, а за два дня до ухода из Гревзенда и Володя получил толстый конверт с знакомым почерком родной материнской руки и, полный радости и умиления, перечитывал эти строки длинного письма, которое перенесло его в маленькую квартиру на Офицерской и заставило на время жить жизнью своих близких. Он был счастлив, что все там благополучно, что все здоровы - и няня не жалуется на ломоту в руках, и дядя не ворчит на ревматизм; он жалел, что не может повидать всех своих, но если бы ему предложили теперь вернуться в Петербург и остаться там, он ни за что не принял бы такого предложения. Впечатлительного и отзывчивого юношу слишком уже захватили и заманчивая прелесть морской жизни с ее опасностями, закаляющими нервы, с ее борьбой со стихией, облагораживающей человека, и жажда путешествий, расширяющих кругозор и заставляющих чуткий ум задумываться и сравнивать. Слишком возбуждена была его любознательность уже и тем, что он видел, а сколько предстоит еще видеть новых стран, новых людей, новую природу! Нет, нет! Как ни дороги близкие, а все-таки вперед, вперед по морям за новыми впечатлениями, чтобы сделаться и хорошим моряком и образованным человеком, подобно капитану! II "Коршун" вышел из Гревзенда с новым членом небольшого кружка офицеров и гардемаринов - англичанином (родом ирландцем) мистером Кенеди, приглашенным в кругосветное плавание для занятий английским языком с желающими. Это был молодой человек лет 26, охотно принявший предложение путешествовать на русском корабле, весьма милый и обязательный, добросовестно принявшийся за свое дело, кончивший курс в Оксфордском университете и вдобавок весьма недурной музыкант, доставлявший всем немалое развлечени