ение, Советская Россия буквально варилась в собственном соку: ни топлива, ни хлеба, ни сырья не было, и все же красные отбили наступление и с юга, и с востока, и с севера. Сделали это они потому, что на их стороне были трудовые массы, потому, что к тому времени у них было так или иначе налажено производство и распределение и организован, отлично организован, аппарат государственной власти. Да, господа, у красных теперь, несомненно, есть сильный, недурно организованный государственный аппарат, промышленность и армия. На последнем вопросе, вопросе о Красной Армии, ее организации я останавливаюсь подробнее. Офицеры сидели, внимательно слушая, и не знали, верить или не верить полковнику. Многим из них казалось невероятным, чтобы в Совдепии мог быть какой-нибудь порядок, а тем более дисциплина, да еще трудовая. -- Для борьбы с разрухой у Советской России есть трудовая армия, для борьбы с буржуазией, выражаясь модно, с Антантой,-- Красная Армия. Красная Армия, как и трудовая армия, спаяна железной дисциплиной, причем дисциплина там не только, как говорится, сверху, но и снизу. Командирам, комиссарам в бою и в строю беспрекословное подчинение, за ослушание или умышленное неисполнение приказания, невыполнение боевой задачи -- тягчайшая кара, вплоть до расстрела. Кроме того, неисполнительного, неаккуратного красноармейца тянут свои же товарищи. Здесь нужно отметить роль коммунистов: они именно, организованные в ротные ячейки, и являются такими сознательными воинами, которые тянут за собой всю красноармейскую массу, налаживают эту дисциплину снизу. Красная Армия тем и отличается от всех других, что в ней дисциплина не только сверху, внешняя, но и внутренняя, снизу, сознательная. Дисциплинированность масс в армии наших врагов создается общими усилиями командного состава и самих красноармейцев, и основывается она не только на насильственных мерах воздействия, но и на поднятии культурного уровня солдат. В Красной Армии организован, как нигде, аппарат по политическому воспитанию солдатской массы, по поднятию ее сознательности. Государство затрачивает на культурно-просветительную и политическую работу в армии огромные средства. Красная Армия вся оплетена сетью политических и просветительных организаций, учреждений с громадным кадром работников. Прежде чем пустить стрелка в цепь, красные обрабатывают его, обучают не только военному делу, но и политической грамоте. Воспитание солдат там сводится к тому, чтобы каждый из них, когда ему будут командовать направо, налево или вперед, не только бы слепо выполнял приказания командира, но был бы убежден, знал бы твердо, что ему нужно именно идти туда, а не сюда. Красные так воспитывают своих солдат, что когда им скажут о назначении их на фронт, о выступлении на позицию, то каждый знает, что туда идти ему нужно, что идти и драться он обязан и не за страх только, а и за совесть. В этом огромная, страшная сила Красной Армии. Полковник, человек военный до мозга костей, говоря о сильной и организованной армии, невольно любовался ей, от этого речь его делалась живей, начинала захватывать слушателей. В школьном классе было тихо. Все с напряженным и все возрастающим вниманием следили за докладом. -- Для культурно-просветительной работы в армии красные мобилизовали лучших работников, стянули лучшие партийные силы. Для постановки же чисто технической, военной стороны дела привлечены специалисты старой школы. Почти весь наш генеральный штаб теперь работает в Красной Армии. -- Прохвосты! Продажные шкуры! -- закричало несколько голосов с мест. Полковник немного смутился, покраснел, опустил голову, стал искать в карманах портсигар. -- Все специалисты великолепно обеспечены, в их распоряжении удобные и большие квартиры, выезды, прислуга, им платят огромные оклады. Для привлечения их к работе красные не скупятся на расходы. -- Покупают подлецов, как продажных тварей, -- опять крикнул кто-то с места. -- Но есть, господа, и среди военспецов, как их называют красные, среди военных специалистов, люди, работающие в армии не из-за материальных выгод, не из страха, а по убеждению, есть среди них и настоящие коммунисты, члены Российской Коммунистической партии. -- Ерунда. Не может быть. Полковники, генералы -- коммунисты! Ха, ха, ха! -- заволновались, зашумели слушатели. -- Негодяи, предатели, от них всего можно ждать. Пошли в Красную Армию -- полезут и в партию. До чего мы дожили! Генералы без погон, члены партии большевиков и дерутся против таких же генералов, дерутся за власть, за торжество этой серой скотинки. Боже мой, боже мой! Подполковник Иванищев схватился руками за голову, обращаясь к докладчику, стал извиняться: -- Виноват, полковник, перебил вас, но, знаете, сил нет слушать, когда говорят о таком подлом предательстве. Докладчик закуривал папиросу и молча, как бы соглашаясь с говорившим, кивал головой. -- Опыт старых специалистов широко используется красными. Они заставляют их не только работать непосредственно в армии, но и создавать кадр новых красных специалистов и командиров. Красные военные училища, или школы командного состава и красная академия генерального штаба там работают вовсю. Нужно сказать, господа, что в деле организации и строительства армии красные оказались на высоте своего положения. Широта размаха, предприимчивость, поощрение всякой разумной инициативы в какой бы то ни было области -- вот отличительные черты наших противников. Куда бы вы ни взглянули, господа, какую бы область их работы ни взяли -- везде вы поражаетесь грандиозностью и глубиной замысла. -- Ну, а скажите, господин полковник, -- поднялся Мотовилов, -- кашевары у красных командуют полками? Полковник улыбнулся. -- С этим дело обстоит так: выборность командного состава отменена в армии, так что красноармейцы, если бы и хотели видеть своего кашевара в роли командира полка, не могли бы этого сделать, так как назначают на такие должности людей, знающих военное дело. Но, однако, это не исключает совершенно возможности вчерашнему кашевару стать начальником дивизии. И в Красной Армии есть несколько теперь уже славных имен командиров, выдвинувшихся своей талантливостью из рядов солдатской массы. Здесь красные занимают совершенно правильную позицию: с одной стороны, дают возможность талантам, самородкам применить свои силы, а с другой -- создают кадр командиров и работников путем обучения в школах, на курсах. -- А офицеры жиды есть у красных? -- полюбопытствовал подпоручик Петин. -- Командиры евреи, конечно, есть, их даже очень много. Евреи, господа, в Красной Армии -- большая сила. Нам пора уже забыть старые анекдоты, что евреи стреляют из кривых ружей. Я вам скажу, господа, по личному опыту, что евреи очень серьезные враги, дельные, энергичные, смелые. Когда, например, у меня комиссар был русский, я чувствовал себя ничего. Мы с ним сжились, свыклись, официальностей у нас никаких не было. Откровенно говоря, я его заставлял частенько под свою дудочку поплясывать. Но потом его сменили за слабохарактерность -- так, кажется, было мотивировано смещение. Его убрали, а ко мне прислали жида, этот прямо задушил меня, буквально не спускал с меня глаз, я шагу не мог сделать без его ведома. В класс вошел начальник штаба и, извинившись перед докладчиком, передал офицерам приказание начальника дивизии немедленно отправиться в полк, так как было получено распоряжение сегодня же к вечеру перейти в наступление. Офицеры неохотно встали. Докладчик, сходя с кафедры, напомнил слушателям: -- Не забывайте, господа, что теперь на фронте вы имеете дело не с бандой товарищей, а с хорошо организованной армией. У красных теперь, повторяю и подчеркиваю, есть государство и армия. На крыльце офицеры немного задержались, окружив полковника, задавали ему вопросы: -- Скажите, вот мы теперь имеем дело с серьезным врагом, ну, а как же бороться с ним? И неужели в Совдепии все обстоит так благополучно, как говорите вы? -- спрашивал полковник Иванищев. -- Далеко нет, господа,-- отвечал докладчик. -- Я и не говорю этого, вернее, я не успел поговорить об этом с вами. Разве можно обойти молчанием то обстоятельство, что у красных с голода животы подводит? Или, например, разве не благодатная почва для нашей агитации незаглохшие собственнические инстинкты советского крестьянина? Много можно, господа, найти в Советской России такого, за что легко уцепиться и начать борьбу. У меня, собственно говоря, даже разработан небольшой план борьбы с красными в их тылу, но, к сожалению, я не имею времени его вам развить пошире, поговорить на эту тему. Офицеры стали садиться на лошадей. Мотовилов опять ехал вместе с Барановским. -- Полковник этот просто-напросто красный шпион, провокатор, подосланный к нам. Я бы его, мерзавца, после доклада сейчас же повесил. Черт знает, что за медные лбы сидят у нас в штабах. Не понимаю. Явного шпиона пускают так свободно гулять да еще позволяют ему разводить агитацию. -- Ну, ты, Борис, уж очень подозрителен и нетерпим. Нужно же иметь смелость, наконец, чтобы оценить врага по достоинству. Недооценка противника -- скверная вещь, -- возражал Барановский. Ехали шагом, дорога была скверная, колеса вязли в грязи по ступицу. Шел мелкий дождь, и лошадь с трудом вывозила из огромных выбоин тяжелый ходок. Офицеры замолчали. Барановский смотрел на водяные пузыри, вскакивавшие в лужицах от ударов дождевых капель, и думал о том, что услышал сейчас в школе, что так глубоко врезалось в память. -- Я всю эту интеллигенцию, все офицерье, которое работает у красных, истребил бы поголовно. Предатели. Не будь их, мы давно бы загнали обратно в хлевы послушное и бестолковое стадо большевиков. Негодяи! -- Мотовилов плюнул и злобно выругался. -- Ну, погоняй, олух царя небесного, -- закричал он на кучера. 15. ЯРКИЕ ЛОСКУТКИ Ночью пошли в наступление. Барановский за время своего пребывания на фронте втянулся в боевую и походную жизнь, привык не рассуждая идти в огонь и воду, привык обходиться без бани, без чистого белья, без теплой комнаты, привык спать днем и бодрствовать ночью и обедать утром, на заре, перестал замечать копошащихся в платье и белье насекомых, заводившихся даже под погонами. Подпоручик спокойно шел сзади густой цепи своей роты по картофельному полю. В голове мыслей не было, думать не хотелось, какое-то тупое равнодушие, покорность скотины, которую гонят на убой, овладели офицером. Он шел, заранее зная, что через несколько минут произойдет встреча с противником, что скоро заблестят огоньки выстрелов, засвистят пули, и люди будут со злобной яростью кидаться друг на друга, кто-нибудь кого-нибудь погонит, разобьет, бой утихнет, а потом разбитый получит подкрепление и снова кинется на победителя, снова загорится перестрелка, и так каждый день. Так было все время до сегодня, и Барановский был убежден, что так будет до тех пор, пока его ранят или убьют. -- Хоть бы скорее стукнуло, и баста, -- вслух сказал офицер. Роты Мотовилова и Барановского соприкасались флангами. Мотовилов, идя совсем недалеко от Барановского, услышал сказанную им фразу. -- Да, это ты верно сказал, Ваня. Царапнуло бы по ноге и отлично. Я согласен хоть с раздроблением кости. Все равно. Поехал бы тогда на восток лечиться, пришел бы в училище и точно бы прошелся на костылях перед бывшим начальством. Два офицера шли в темноте и долго вслух мечтали о том, как бы получить ранение и уехать в тыл отдохнуть. Деревня, занятая противником, была уже близко. Мотовилов замолчал и быстро пошел на другой фланг своей роты. Цепь пошла тише, осторожней. Щелкнули затворы. Ноги стали заплетаться через борозды. Испуганно и гулко треснули выстрелы красных секретов, за ними предостерегающе захлопали полевые караулы. Застучали макленки. Огоньки заблестели по полю, яркой, светящейся цепью рассыпались вдоль деревни. Белые остановились, залегли, брызнули, засверкали тысячами ответных огоньков. С басистым рокотом и ревом ухнул в деревню первый снаряд и сразу же поджег какую-то избу. Яркие языки лизнули крышу, метнулись вверх, осветили улицу багровым, мятущимся светом. Заревели коровы, заблеяли овцы, и люди засуетились, заметались в страхе. Снаряды стали сыпаться очередями, разворачивая, поджигая все новые и новые дома. Пожар усилился, деревня пылала, как большой костер, а по сторонам от нее вправо и влево вспыхивали огоньки выстрелов, и казалось, что это мелкие угольки летят с треском с пожарища, огненным дождем рассыпаются по полю. Без звука, без крика встали белые цепи и пошли в атаку, как верные псы зубами, защелкали пулеметы и, высунув свои горящие, длинные языки, жадно лизали темноту ночи. Точно ветер налетел на длинную цепь светящихся угольков, начал тушить их и разбрасывать по сторонам. Люди, тяжело топая, бежали вслед за летящими, перепутавшимися, смешавшимися в кучу угольками. Ветер сердито ревел и разметывал по полю целые головни огня. Стали рваться ручные гранаты. Деревня была взята. Рота Мотовилова захватила в плен комиссара полка, в одну минуту раздела его донага, вывернула все карманы. -- Иван, Иван, -- кричал на ходу Мотовилов, -- мои-то ничего себе кусочек подцепили -- комиссара, денег николаевских здоровущую пачку вытащили, кожаное обмундирование сняли, браунинг, бинокль. Барановский спешил за цепью: нужно было быстро захватить и соседнюю деревушку. -- А куда самого комиссара-то дели? -- закричал он. -- Черт их знает, не то живого, не то мертвого, видел только, как они его в горящую избу шарахнули. Следующая деревушка была взята коротким, быстрым ударом. Красные, не ожидая такой стремительности наступления, беспечно спали в избах. Рота Барановского ворвалась в улицу первой. Офицер, едва поспевая за стрелками, видел, как они бросали в окна гранаты, забегали в дома и оттуда слышался дикий визг, точно там резали свиней. Солдаты Барановского, заскакивая в избы, принимали на штыки красноармейцев, прыгавших в одном белье с полатей, с печек и валили их окровавленные тела кучами на пол, под ноги обезумевших от ужаса женщин и детей. Некоторые красные выбегали на улицу, но в белом нижнем белье их хорошо было видно и их кололи десятками. Улица была захвачена N-цами с двух концов. Застигнутые врасплох, люди метались через заборы, плетни, но быстрые, тонкие жала штыков догоняли их, и они висли белыми тенями на изгородях, падали на дорогу. Пройдя деревню, остановились на ее западной окраине, окопались. Барановский приказал своему полуротному собрать сведения о количестве выбывших из строя, а сам лег около плетня, думая немного уснуть. К нему подошел высокий, широкоплечий стрелок Черноусов: -- Вот так жара, г-н поручик, красным-то была. Я сам семерых в одной избе только приколол. Забежал я, значит, а они тамоко еще спят, потом как начали с полатей прыгать, а я их на штык, на штык. Одного в пузо кольнул, так на всю избу зашипел дух-то из него. "Пшшш",-- представил Черноусов, как он выпускал из красноармейца дух. -- А хозяйка-то визжит, батюшки мои, ребятишки орут, а я их валю, я их валю, как свиней, в кучу, на пол. Ну и потеха! Солдат махнул рукой, стал закуривать. -- Не кури, -- запретил Барановский. -- Заметят, так будешь знать, как ночью в цепи курить. Справа неожиданно звонко хлестнул огненный жгут. В несколько мгновений фланг N-цев был смят. Цепь метнулась влево, запуталась, прижатая к плетню, вынуждена была принять стремительный штыковой удар противника. Зарево пожара красным пологом трепалось в небе. Барановский, выбегая перед ротой навстречу врагу, вдруг увидел на плечах атакующих яркие лоскуты красных погон. -- Что за дьявольщина? Свои? -- молнией метнулась мысль в голове офицера. Он хотел крикнуть, остановить свою цепь, разъяснить всем, что здесь недоразумение, что свои сейчас начнут истреблять своих. Голоса не было, он слабым стоном, хрипло, вылетел из груди и сейчас же, никем не замеченный, был растоптан, заглушен ревом бойцов: -- Ура! Ура! А-а-а! Подпоручик видел, как офицеры и солдаты с той и другой стороны с яркими лоскутами погон на плечах бежали друг на друга, как сумасшедшие, с широко раскрытыми, слепыми глазами. Тяжелый сапог больно рванул за волосы на затылке. Подпоручик с усилием приподнялся на локтях. Голова ныла. Цепи сошлись. Винтовки трещали, ломались в руках от встречных ударов. Штыки с хрустом прокалывали грудные клетки, с шипением распарывали животы. Смертельно раненные с воем валились на землю. Мнимые враги узнали друг друга только через несколько минут после жестокой схватки. Когда цепь N-цев снова легла у плетня, многих стрелков в ротах не хватало. Мотовилов получил Царапину штыком в левую щеку. Сидя рядом с Барановским, он ругался и прижимал платком горящий шрам. -- Вот тебе и связь. Черт знает что такое. Кавардак. Барановский лежал и, думая о кровавой стычке, вспоминал слова своего лектора по тактике: -- Внешние знаки отличия, форма, господа, в глазах малокультурной солдатской массы имеет огромное значение. Разные яркие лоскутки, тряпочки, галунные нашивки в виде погон, петлиц, кантов, шнурков, ордена, кокарды, звезды влекут к себе сердца серых мужичков. Мы должны воспитать солдат в духе любви и преклонения перед этими побрякушками. Мы должны убедить солдата, что только в его полку, лучшем полку из всей армии, есть красные петлицы с черным или белым кантом. Мы должны убедить его, что он счастливец, если носит на штанах золотой галунный кант. И верьте, господа, если мы убедим его в этом, если сумеем заставить поверить нам, то в бою, на войне этот солдат за эти яркие лоскутки сложит без рассуждений свою голову, докажет, что его полк -- лучший полк, единственный по доблести в армии, ибо он носит петлицы с черным кантом. Фетишизм живет в душе народа, это, господа, надо учесть и использовать широко и полно. "Яркие лоскуты! -- мысленно повторял подпоручик. -- Яркие лоскуты! И из-за них, надев их, люди глупеют. Есть что-то в этом индюшиное, безмозглое. Но какая жестокая и верная теория. Яркие лоскутки, а за них жизнь!". Перед рассветом разведчики привели двух пленных. Один левой рукой поддерживал правую с отрубленной кистью, у другого во все лицо красным ртом зияла сабельная рана, и кровь, смешиваясь с грязью, текла на гимнастерку. Оба они были мокры до костей и выпачканы в глине. -- Откуда это вы достали таких? -- спросил Мотовилов. -- Из озера вытащили, господин поручик. Идем, слышим стон в тростнике. Мы цап -- и поймали их. Говорят, что от казаков спрятались. Казаки их, значит, недорубили. Мотовилов брезгливо смотрел на пленных. -- Ребята, -- обратился он к ним, -- может быть, вас пристрелить лучше? Чего вам мучиться? Не то от холода, не то от страха молча дрожали красные и жались друг к другу. -- Вы еще молчите, мерзавцы, не хотите отвечать офицеру, я вот вам сейчас! Мотовилов стал отстегивать крышку кобуры револьвера. Один побледнел так, что даже сквозь слой грязи было видно, другой с рассеченным лицом, совсем еще мальчик, заплакал. -- Ну, ну, испугался, щенок,-- засмеялся офицер и, повернувшись к разведчикам, приказал:-- Тащите эту дрянь в штаб полка. Когда пленных увели, Мотовилов, стоя возле Барановского, возмущался, что казаки так скверно рубят. -- Не могли, черти, насмерть-то зарубить, упустили двух мерзавцев. Фома ворчал недовольно: -- Стоит их в плен брать. Тоже, христосики смиренные, в слезы пустились, а как в окопе лежали, так только стукоток, поди, стоял, как отщелкивали нашего брата. Нет, мы вот этто три дня на один полк ихний лезли, никак взять не могли, а как обошли их да заграбастали с фланку, так они все лапки подняли, мы, мол, братцы, давно к вам хотели перебежать. Сволочь! -- Фома плюнул. -- Конечно, мы их всех перекололи! На рассвете разведка донесла, что красные густыми цепями приближаются к деревне. -- А много их? -- спросил капитан, командир батальона. -- Видимо-невидимо, господин капитан, -- не задумываясь, ответил разведчик. Солдаты в цепи подняли зайца и, смеясь, как ребятишки, бегали за ним. Черноусое показал Мотовилову на высокие столбы пыли, стоявшие далеко в стороне красных. -- Смотрите, господин поручик, как копоть-то коптит у красных. Лезервы, похоже, подводят. Полезут, наверно, здорово. Солдат разыгравшихся с трудом удалось уложить в окопчики, привести полк в боевую готовность. По цепи было передано приказание приготовиться. Красные не заставили себя долго ждать, двумя большими цепями пошли они на деревушку, занятую N-цами. Капитан посмотрел в бинокль. -- Ого! -- сказал он, обращаясь к стрелкам,-- много в кожаных куртках есть, видно, коммунисты. Смотри, ребята, тужурки не порть, целься под козырек. И, постояв немного, скомандовал: -- Тридцать! Редко начина-а-ай! -- Тридцать! Тридцать! Редко начинай! -- передавали стрелки по цепи команду. 16. ВСЕМУ МИРУ ИЛИ ТЕБЕ Гнет атамановщины в районе Медвежьего, Пчелина и Широкого становился с каждым днем все сильнее. Порки, расстрелы чередовались с виселицами, конфискациями и сожжением целых сел и деревень. Жизнь в местах расположения иностранных войск и группы атамана Красильникова стала опасной самому безобидному, чуждому всякой политики землеробу. Все крестьянство подозревалось в сочувствии и содействии большевикам. Суда и следствия не существовало, их заменяло усмотрение начальства. Голословный оговор, анонимный донос или подозрение являлись достаточным основанием для приговора к смерти десятков людей. Крестьяне бросали свои хозяйства, дома и с семьями уходили в тайгу, пополняли партизанские отряды. Остающиеся дома были запуганы до последней степени, до потери рассудка и здравого смысла. В трех верстах от Медвежьего, в Черемшановке, на кладбище толпился народ. На краю большой, только что вырытой могилы стояли шесть мужчин и женщина, приговоренные к расстрелу. Отделение чехов заряжало винтовки. Коренастый рыжебородый мужик в белой рубахе, с усилием шевеля холодными, синими губами, говорил чешскому офицеру: -- Господин офицер, как же это вы так меня прямо без суда и следствия и в яму. Ведь понапрасну вы это. Надо обследовать бы сначала. Зачем губить человека? Мы думаем, таких правов нет, чтобы, значит, без суда и следствия, и готово дело. Чех презрительно щурил глаза с белыми ресницами, надменно поднимал лицо. -- Ми -- чешский комендант, ми имеем право повесить, расстрелять, арестовать. Толпа, облепившая соседние могилы, стояла тихо, мигая черными, испуганными, неподвижными глазами. Жена рыжебородого, Дарья Непомнящих, сидела на зеленой могиле с грудным ребенком. Стоять она не могла, ноги у нее дрожали и подкашивались. Плакать она перестала. Слез не было. -- Ну, прощайся! Сейчас будем расстрелять! Приговоренные закивали головами. Родные бросились к ним. -- Нельзя! Офицер поднял руку: -- Не разрешается. Можно сдалека. Все равно! Женщина упала на колени, била себя в грудь. -- Господин офицер, последний разок дайте у мужа на груди поплакать. Ой-ой-ой! Как жить я буду, сиротинушка! Соколик ты мой ясный, Петенька. Разнесчастный мой ты, Петенька! Ой, ой, ой! Лицо чеха стало раздраженно-холодным, нетерпеливая гримаса дернула розовые губы. -- Довольн! Нельзя! Ми начинаим! Ребенок на руках у Дарьи проснулся, разбуженный криком матери, заплакал. Рыжебородый потерял жену из виду. Черные дырки винтовок ударили его по глазам. Солнце померкло. Мужик ослеп. Лица родных, толпу он перестал видеть. Могила за спиной стала глубже, шире, дышала сыростью. Осужденная женщина шумно вздохнула, захватила полную грудь воздуха. Тяжелый запах земли закружил ей голову. Она покачнулась. Брат, стоявший рядом, нежно обнял ее, поддержал и, целуя в похолодевшую щеку, тихо сказал: -- Держись, Маша! Вдвоем не страшно. Мужчина говорил ласково, но глаза его уже были мертвы, блестели острым стеклянным налетом, зрачки расширились и остановились. Офицер что-то шептал солдатам, показывая глазами на женщину, те кивали головами. Белая перчатка поднялась над фуражкой чеха. Приговоренные одновременно, медленно, с усилием, точно их кто потянул за шеи, подняли лица, уперлись тяжелыми взглядами в тонкую чистую руку в рукаве с белым обшлагом. Перчатка шевелила на ветру пустыми пальцами. Дула винтовок вздрогнули, расплылись в одну огромную черную дыру. Острый огненный нож сверкнул из железного мрака, проткнул грудь шестерых. Сбросили в яму руки и ноги, слабые, как плеть, и головы, закинувшиеся на спину. Женщина едва удержалась на ногах, присела на корточки и, опираясь о землю руками, ртом хватала воздух, как рыба, вытащенная на берег. Чех подошел к ней. -- Видель, сволочь! Больше не будешь бунтовайт? Иди, сука, домой и расскажи всем, что большевиком быть плохо есть! Женщина не поняла ни одного слова. Толпа опустила плечи. Кое-кто сел на землю. Головы валились на грудь. Дарья лежала без сознания. Ребенок плакал: -- Ааа! Уаа! Ауа! Ауа! -- Где есть старост? -- крикнул офицер. -- Я здесь! -- седая борода Кадушкина тряслась от страха. -- Закопайт этих разбойников. Хоронить родным не давайт. Ми проверим после! Чехи торопились. Закинули винтовки за плечи. Сели на лошадей. -- Ми проверим, если хоть одного не будет в яме, то все село будет сожжен. Офицер скомандовал по-чешски. Кавалеристы подняли сразу лошадей на рысь. Толпа шарахнулась на две стороны, дала дорогу. Молчание сковало людей. В стороне Пчелина шел бой. Глухое ворчанье орудий раскатывалось по земле. Крестьяне вздохнули -- Чего же, ребята, зарывать надо! Кадушкин мял в руках фуражку. Подойти к яме, заглянуть в нее было страшно и тяжело. Лопаты торчали на черном бугре, глубоко воткнутые в рыхлую землю еще расстрелянными. Перед смертью чехи заставили их вырыть себе могилу. Рыжебородый, раненный в бок, поднялся, сел. Теперь он хорошо видел окровавленные лица мертвых товарищей. -- Братцы, помогите! Толпа вздрогнула, метнулась к яме, нагнулась над ней. -- Петя, милый, ты жив! Радость надежды легко подняла женщину с земли. -- Братцы, выручите! О-о-о-х! Кадушкина трясло. -- Михал Михалыч, надо веревки достать, вытащить мужика-то моего. Сам он, однако, не в силах будет вылезть. Кадушкин молча жевал беззубым ртом. В подслеповатых глазах его пряталось что-то хитрое и трусливое. Мужики о чем-то задумались, не двигались с места, молчали. Лица слились в одно белое пятно. Мысль беспощадная куском льда залегла в голове толпы. Лбы покрылись холодным потом. Петр, истекая кровью, згбко вздрагивал. Толстая, жирная глиста, разрезанная лопатой, крутилась у него на сапоге. Раненый старался не смотреть на нее, но она упорно лезла в глаза, росла, извиваясь толстым жгутом. Молчание и неподвижность толпы заледенили воздух. Стало холодно, как зимой. Дарья посмотрела кругом, сердце у нее упало, заколотилось, в ушах зазвенело, она поняла: -- Что вы, звери, опомнитесь! -- закричала женщина и задохнулась. Толпа, единодушная в своем решении, серая, безглазая, навалилась ей на грудь. Тишина треснула, как льдина. -- Рассуди, Дарья, всему миру, всей деревне пропадать или ему одному? Чехи узнают, не помилуют за это. -- Ироды, звери, креста на вас нет! Дарья уронила ребенка, грудью упала на землю. -- Кидайте и меня к нему, зарывайте вместе. -- Михал Михалыч, вы чего это? Неужто меня живьем зарыть хотите?. Рубаха рыжебородого густо намокла кровью, губы совсем почернели. Староста развел руками: -- Уж гляди сам, Петра, что с тобой делать? Отпустить тебя -- всем пропасть. Подумай сам, всему миру али тебе пропадать? Нижняя губа у Петра задергалась, слезы потекли на бороду. Он с тоской обвел взглядом черные стены ямы, поднял лицо кверху. Седая борода старосты тряслась над могилой. Мужики стояли угрюмые, твердые, неумолимые, как камни. Теплый, дурманящий запах свежей крови стеснял дыхание. В яме было душно. Рана горела. Голова кружилась у Петра. Держал он ее с усилием и, несмотря на жару и духоту, дрожал, тихо щелкая зубами. Ребенка подняла и отошла с ним в сторону соседка Непомнящих. Мертвые в могиле лежали спокойно. Земля под ними стала теплой и мокрой. Кровь текла ручейками из разодранных спин и затылков. Лица вытянулись, пожелтели. -- О-о-о-х! Как же быть? Я бы в тайгу ушел. -- Зря городишь, Петра! Из-за тебя всем пропадать, что ли? Стыдно тебе, Петра! Пострадай за мир! Пострадай, Петра! Пострадай! Мы бабу твою не оставим! Толпа кричала, волновалась засыпала словами раненого, как комьями земли. -- Ироды, палачи! Дарья исступленно взвизгивала, рвала на себе кофту, каталась по земле. Петр окоченел от холода. Небо в узкой щели ямы потемнело. Яма стала тесной. Сырые, черные стены сдвинулись, сжались. -- О-о-о-х! Воля ваша. Дайте хоть напиться останный раз. Горячего бы. Чайку бы. Петр был побежден. Сопротивление одного, беззащитного человека, хватающегося за жизнь, было сломлено упорством толпы. -- Это можно, сичас, мы сичас, -- засуетился староста. Кадушкина успокоило согласие Петра, он старался убедить себя в душе, что иначе поступить нельзя, что они делают правильно, если даже сам обреченный на смерть соглашается с ними. -- Ребята, там кто-нибудь сбегайте за кипятком. Николай Козлов, свояк Петра, живший рядом с кладбищем, принес туес горячего чая. -- На, Петра. Эх, сердешный, за што страдаешь? И то што у меня самовар баба согрела. Николай с участием смотрел на свояка, качал головой. Петр пил долго, медленно, маленькими глотками. Женщины крестились в толпе и шептали: -- Господи, пошли ему царство небесное. Мученику за нас, грешных. Господи, прости ему все согрешения вольные и невольные! Петр напился, со стоном подал туес обратно. Николай нагнулся, встал с коленей. -- Петя, не надо! В тайгу пойдем! Не хочу я! -- Замолчи, Дарья! -- староста сердито посмотрел на женщину. -- И так невмоготу, а она тут верещит еще. Смотри, народ-то как потерянный стоит. Глиста вертелась, издыхая. Из толстого разрезанного куска червя размазывалась по сапогу грязная, липкая жидкость. Петр закрыл лицо руками, зарыдал. -- За-за-за-ры-ры-ры-ва-а-а-айте! -- Ты, Петра, ляг, ляг, ничком. Оно лучше так, без мучениев задавит. Кадушкин трясущимися руками выдергивал из земли лопату. Петр ткнулся в живот мертвеца. Мужики засуетились, не глядя вниз, отвертываясь друг от друга, опустив головы, торопливо стали сталкивать в могилу сырую, рыхлую землю. -- Надо, ребятушки, утаптывать, утаптывать. Он так кончится без мучениев. Староста спрыгнул в яму, закиданную менее чем наполовину. Петр, задыхаясь, приподнялся под землей. Кадушкин едва удержался на ногах, ухватился за край могилы. Несколько мужиков стали топтать легкую землю. Петр бился в предсмертных судорогах. Земля слегка колебалась под ногами могильщиков. Что-то белое, не то палец, не то кусок рубахи, торчало среди черных комьев. Кадушкин отвернулся, полез наверх. -- Давайте еще, ребятушки, подсыплем землицы! Белое утонуло в черном. Толпа быстро, почти бегом пошла с кладбища. Смотреть ни на что не хотелось. Собаки, лаявшие из-под ворот, и куры, рывшиеся в пыли улицы, знали все. Стены домов, темные от времени, щели в заборах, сучки в них, вывалившиеся белыми круглыми дырками, кочки на дороге, клочки пыльной травы кучей лезли в глаза. Раньше их не замечали. Люди торопились. Надо было поскорее спрятаться. Забиться домой, запереться на все затворы. Дарья изорвала на себе всю кофту, растрепала волосы, ползала на четвереньках, выла и разрывала руками засыпанную и притоптанную яму. В глазах у нее стояли мужики с лопатами. Земля под мужиками тряслась, и они прыгали с ноги на ногу, широко раскинув руки, стараясь сохранить равновесие. -- Петя, я сейчас! Я тебя отрою! Женщина скребла землю и выла, протяжно, с безнадежной тоской: -- Отрою-ю-ю! Ю-ю-ю! У-у-у-! 17. ПИЛИ, ПИЛИ Осажденные в Пчелине партизаны не выдержали соединенного натиска итальянцев, чехов, румын и красильниковцев. Отражая ежедневно бешеные атаки белых, они израсходовали почти все патроны и вынуждены были отдать село, после четырнадцати дней отчаянной борьбы отступить в тайгу. Конная разведка белых быстро проскакала по всему селу, закружилась на околице. Пешие дозоры заползли в улицы, осмотрели все переулки, обшарили дворы. С музыкой и песнями, четырьмя пестрыми колоннами вошли победители в пустое Пчелино. Почти все крестьяне ушли с партизанами. Дома остались старики, старухи, ребятишки и люди, вконец запуганные белым террором или, в силу своих личных интересов, сочувствующие им. Офицеры ехали верхом на лошадях впереди своих частей. На углах было расклеено воззвание Агитационного Отдела Революционного Военного районного таежного штаба повстанцев. Полковник француз на породистой лошади подъехал к белому листку, стал читать: К КРЕСТЬЯНАМ И РАБОЧИМ ТАЕЖНОГО РАЙОНА Товарищи крестьяне и рабочие! Враги трудящихся, белые разбойники, цепляясь перед скорым концом за свою власть, выдумывают всякие способы, чтобы посеять в наших рядах смуту, продлить братоубийственную войну. Они обманывают вас, говоря, что воюют за восстановление какого-то порядка в стране. Они нагло лгут, эти кровососы, когда говорят, что большевики уничтожают всех поголовно, без разбора. Они сотнями пудов рассылают повсюду свою литературу, в ней они пишут о несуществующих зверствах большевиков. Нет, не мы убийцы, а те, кто стремится к праздной и веселой жизни, кто хочет быть паразитом,-- это Колчак со своей наемной сволочью. Он со своими министрами при вступлении на свой колчаковский престол сказал, что не пойдет по пути реакции, а будет заботиться о благе народа. Но вы все, товарищи, увидели теперь, к какому бедствию привела нас власть зверя Колчака. Вы все узнали, что Колчак -- кровопийца, грабитель и низкий человечишка. Он принес нам разрушенье. Он растоптал права трудового народа. Он посеял между нами вражду и разделил нас, трудящихся, на два враждебных лагеря. Он натравил брата на брата, отца на сына и сына на отца. Он и все его звери, генералы и офицеры, повесили, расстреляли, запороли, зарубили десятки тысяч невинных людей, даже беззащитных женщин. Они, прикрываясь различными названиями -- реквизицией, контрибуцией, -- открыто и беззастенчиво производили грабеж. Этими зверями сожжены тысячи сел и деревень, разграблены у крестьян деньги и сельскохозяйственные машины, вещи, мебель, одежда. Все это эти мерзавцы делали сознательно. Не могли они, паразиты, не знать, что с разорением крестьянского населения уничтожается народное богатство и разоряется сама страна. Армия, именующая себя защитницей народных прав, расхищает народное достояние. Пьяное, распутное офицерство на народные деньги шьет себе щегольские костюмы, нацепляет на себя золотые погоны. Награбленные и снятые с расстрелянных одежды надевают на продажных развратниц своего круга. Зверствам белогвардейцев нет конца. Не удовлетворяясь расстрелами, они придумывают самые ужасные казни. Рубят шашками, вешают, забивают нагайками, шомполами, колют штыками, топят в воде, изнуряют голодом. Ведя на казнь осужденного, глумятся над ним. Издеваются над трупами. Вешают на воротах, на колодезных журавлях. На место казни матерей приводят осиротелых детей и на глазах у них проделывают самые отвратительные зверства. Грабя крестьянское имущество, они ненужные для себя вещи рвут, ломают, разбрасывают по улицам. В домах разбивают окна, раскидывают крыши, разрушают печи, портят мебель, жгут книги н библиотеки, уничтожают все необходимые школьные принадлежности, разрушают сцены народных домов. Это проделывают люди, которые взяли на себя якобы роль возродителей России. Звери, хулиганы, тунеядцы, кровососы -- вот им название, и никакого другого названия для них нет. А продажные шкуры, попы, змеиным ядом лжи разжигают среди солдат человеконенавистнические страсти и, служа в церквах молебны о даровании победы этим палачам, именуют всю колчаковскую свору христолюбивым воинством. Воззвание было склеено из двух кусков. Нижняя часть, написанная на другой машинке, другим шрифтом, была кое-где порвана, некоторые строчки стерлись. Француз нагнулся ниже, с усилием разбирал слово за словом, краснел и бледнел от злости. Бороться с этими гадами нам сейчас тяжело, трудно. Но знайте, товарищи рабочие и крестьяне, что рано или поздно победа будет в наших руках. Мы не одни, товарищи. С запада белых гонит Рабоче-Крестьянская Красная Армия (она уже захватила Челябинск). Во всем мире рабочие и крестьяне поднимаются на борьбу со своими поработителями. И хотя колчаковская сволочь и пишет, что беспорядок, гражданская война только у нас в России, а везде, мол, тишь да гладь, но мы знаем (белогвардейские газеты проговариваются иногда), что революционное движение сейчас разгорается во всех странах. Мы знаем, что скоро чехи, румыны, итальянцы и другая продажная иностранная сволочь будет увезена из России, т. к. у них на родине, как они говорят, появилась, язва большевизма. Кроме того, господа культурные убийцы и грабители никак не могут разделить распятой ими Германии, готовы из-за добычи вцепиться друг другу в горло. Близится час, когда Социальная Революция во всем мире сбросит в помойную яму истории всех этих негодяев и палачей трудящихся, шарлатанов, паразитов нашего труда -- Колчаков, Клемансо, Асквитов, Вильсонов. Долой эту международную сволочь! Товарищи крестьяне и рабочие, вы знаете, что из себя представляют эти звери в образе людей! Вы хорошо познакомились с идеями, которые проповедует колчаковская банда, и с ее деяниями. Жить с ними нельзя. Теперь вопрос ставится ребром: или мы -- трудящиеся, или они -- паразиты? Кто-нибудь из нас должен быть уничтожен. Если вы все это поняли, товарищи, то встаньте все, как один, на борьбу с этими кровопийцами, сомкнитесь в крепкие ряды и своей мощной богатырской силой мозолистой руки сметите навсегда гнет этих тунеядцев. Довольно рабства и насилия! Покажите, что вы не рабы, что вы не дадите себя угнетать, что вы сумеете отстоять свои права и человеческое достоинство. Докажите своим вековым угнетателям, вампирам, что вы имеете одинаковое право на жизнь. Докажите им, мерзавцам, что вы родные дети жизни, а не пасынки ее. Довольно им наслаждаться жизнью, в довольстве и неге проводить ее. Заставим их, товарищи, трудиться, как и мы трудились. Пусть узнают, паразиты, как тяжела доля трудового народа. Долой угнетателей и дармоедов! Да здравствуют мозолистые руки! Да здравствует Таежная Социалистическая Федеративная Советская Республика! Да здравствует Советская Власть! Агит. Отд. при Революционном Военном штабе повстанческих войск Таежного района. Полковник поморщился, обернулся к адъютанту и, показывая рукой на воззвание, приказал: -- Lieutenant, arrachez cet e merde! Je n'ais pas tout compris, mais probablement, quelque chose de hardi et outragent. (*) (* Лейтенант, сорвите эту гадость! Я не все понял, но, кажется, что-то дерзкое и оскорбительное.) Адъютант маленькой рукой, затянутой в кожаную перчатку, попытался сорвать листок. Воззвание было приклеено прочно, не поддавалось усилиям офицера. Лейтенант сделал несколько нетерпеливых движений, занозил себе два пальца, разорвал перчатку. -- Que diable t'emporte! (*) (* Черт тебя возьми!) Шашка вылетела из ножен. Воззвание было вырублено, искрошено в клочки с деревом вместе. В селе белые задержались не более двух часов. Передохнули, напились чаю и снова бросились преследовать отступавших партизан. Полковник Орлов в своем донесении Красильникову писал перед выступлением из Пчелина, что он двигается на север ликвидировать деморализованные и рассеянные по тайге банды большевиков. Французы -- седоусый полковник и молоденький лейтенант -- ехали с итальянским штабом отряда сзади всей колонны в новеньком рессорном экипаже на резиновом ходу. Ноздри полковника раздувались от удовольствия, глаза блестели. Он жадно дышал свежим, душистым воздухом тайги. Сосны, пихты, ели, кедры махали зелеными лапами над головами офицеров. -- Quelle excellense! Quelle beaute! (*) (* Какая прелесть! Какая красота!) Полковник оглядывал от корня до вершины вековые стройные стволы таежных красавцев. -- Quelle richesse! Quelle richesse! (*) (* Какое богатство! Какое богатство!) Адъютант утвердительно кивал головой, поправляя пенсне, свалившееся с носа от сильных толчков на выбоинах и корнях в глубокой колее дороги. Маневрами больших масс противника у партизан были отрезаны все пути отступления. Они были прижаты к стене девственной, непроходимой тайги. Сотни телег с семьями, гурты скота, обоз раненых и больных, подводы с продовольствием и огнеприпасами, конный дивизион Кренца, все три полка, учебный запасный батальон, комендантская команда, команда связи, саперная команда собрались в одном месте на зеленой таежной поляне. Штаб стоял охваченный плотным кольцом стрелков. Положение создалось тяжелое. Необходимо было немедленно принять определенное решение. Люди молча, опустив головы, думали. Жарков, закусив губу и наморщив лоб, смотрел режущим, неподвижным взглядом в лица бойцов. На поляне было почти тихо. Ребятишки только нарушали угрюмое безмолвие, и коровы мычали жалобно, протяжно, как на пожаре. Малодушной мысли о плене не было ни у кого. Огненной ненависти к белым, казалось, хватило бы для того, чтобы выжечь на своем пути всю тайгу, пойти на самые страшные жертвы и лишения, биться до последнего патрона, до последнего целого штыка и живого бойца, но не сдаться. Трое конных разведчиков подъехали к Жаркову с донесением, что белые в пяти верстах колонной движутся следом за отходящим заслоном 1-го Таежного полка. Жарков тряхнул головой, выпрямился. Близость врага заставила усиленно заработать мысль, сердце быстрее погнало по жидам кровь. Мускулы напряглись. Он уже знал, что нужно делать. Он отчетливо представил себе план предстоящего боя и дальнейшего отхода. -- Товарищи, -- голос вождя звенел, -- белые гады гонятся за нами, они недалеко. Бабы стали унимать ребятишек, мужики, толкаясь, столпились вокруг штаба, бойцы-партизаны стояли плечо к плечу, задевая друг друга ружьями. -- Сейчас нужно будет приготовить им встречу! Ружья застучали, толпа колыхнулась, зажженная опасностью. -- Все равно пропадать! Пусть сунутся! Мы готовы! Мы им еще покажем! Жарков замахал рукой: -- Товарищи, без рассуждения. Я вас не спрашиваю, готовы вы али нет. Партизан должен быть завсегда готов. Кто ежели не готов али не желает, тот не партизан, ему не место промеж нас! 1-му Таежному полку немедленно выступить навстречу своему заслону и, соединимшись с ним, остановить белогвардейцев на линии Сохатинного колка. 3-му Пчелинскому вдоль всей этой поляны, вон тама, -- Жарков показал рукой, -- приступить к рубке засеки и рытью окопов. 2-му Медвежинскому -- батальон на правый фланк, позадь Таежного, два батальона -- на левый фланк. Кренц, тебе задача: во что бы то ни стало забраться в тыл гадам и захватить у них патронов. Без патронов пропадем. Учебникам, комендантской и беженцам пилить и рубить тайгу в направлении на Чистую. Рубите не больно широко, так, штоб телеге проехать. Пилить и рубить без останова, попеременно и день, и ночь. Пропилим, уйдем на Чисту, на плотах спустимся к Черной горе. Не пропилим, придется все побросать. Без продуктов да без обоза не навоюешь много. Ну, валите, ребята! Время нет! Таежный полк выстроился, тремя змейками пополз вперед, щупая конными и пешими дозорами молчаливую тайгу. Поляна зашевелилась. Люди принялись за работу. Все хорошо знали железную руку Жаркова, знали, что он не пощадит изменника, но и знали, что зря приказывать и делать он также не будет. Первый топор, сочно тяпнув, впился в сосну. Его поддержал целый десяток других. Звонко зашипели пилы. Тайга наполнилась шумом и стуком. Бабы и девки растаскивали бурелом. Медвежинский полк валил верхушками на поляну огромные деревья. Саперы сейчас же заостривали сучья, оплетали их колючей проволокой. Жарков сам промерил ширину поляны. -- Две тысячи шагов. Здорово. Запомним, -- мысленно рассуждал партизан, становясь на опушке. Таежный полк подошел к Сохатинскому колку, когда заслон, уже окопавшись на нем, ждал приближения белых. Мотыгин положил весь полк в цепь. Белые шли беспечно, как победители. Орлов не допускал мысли о серьезном столкновении с красными. Цепь партизан перехватывала узкую дорогу, по которой шла колонна красильниковцев. Мотыгин, спрятав бойцов в тайге, без выстрела пропустил конный дозор противника, потом, как только он проехал, сомкнул цепь и ветретил белых метким, неожиданным залпом. Орлов не растерялся, нагайкой стал разгонять в цепь солдат, струсивших и побежавших толпой. -- Стой, сволочь! Запорю! В цепь! -- ревел полковник. -- Пара красных наскочила, а они уже в штаны напустили! Господа офицеры, по местам! -- Успокаивающе щелкнули первые выстрелы. Белые оправились. Стали вытаскивать раненых. -- Часто начинай! -- приказал Орлов. Защелкали пачками. На самой дороге, обозлившись, запел пулемет. Партизаны уткнулись головами в окопчики, не стреляли. Полковник и лейтенант, услышав стрельбу, недоумевающе переглянулись, стали прислушиваться. Кучер остановил лошадь. К экипажу подошел офицер-итальянец. Кренц с одним эскадроном выехал во фланг иностранному отряду. -- Смотрите, товарищи, -- шептал он кавалеристам, -- наши с женами, детишками тайгу руками рвут, а эта сволочь в ланде раскатывается. Партизаны вытащили из ножен клинки. На молодое, безусое лицо командира легла черная тень, он подался всем туловищем вперед, воткнул шпоры в бока лошади. -- Ура-а-а! Среди сучьев, темной зелени и желтых стволов сверкнули блестящие, острые языки стали. Французы и итальянцы не успели ничего понять. К лейтенанту на колени упало кепи полковника, сброшенное с головы ударом шашки вместе с крышкой черепа. Адъютант удивился, что кепи, светло-синее всегда, вдруг стало красным. В следующее мгновение сам он, взмахнув руками, уронил голову под колеса, ткнулся обрубком шеи кучеру в спину, облил кровью весь экипаж. Итальянец метнулся в сторону, но у него сейчас же разорвалась шляпа, вывернулась красной, теплой подкладкой. Весь отряд итальянцев был деморализован. Солдаты, бросая винтовки, бестолково метались от кавалеристов. Короткие накидки у них раздувались за плечами, шляпы падали. Партизаны секли итальянцев, как капусту. Менее чем в минуту колонна была разогнана, перерублена. Кренц не позволил снимать обмундирование с убитых, торопил бойцов. Захватив около сорока цинков патронов, два пулемета, десятка три винтовок, партизаны бросились обратно. Подошедшие к месту налета румыны открыли вслед им огонь. Кавалеристы ускакали, потеряв троих ранеными и одного убитым. Черный кудрявый пудель закрутился у трупа своего хозяина, взвизгивая, стал лизать мертвые, похолодевшие, пухлые руки... Мотыгин, услышав перестрелку в тылу у белых, понял, что Кренц благополучно заехал в хвост наступающим. Предприимчивый партизан моментально учел моральное значение нападения кавалеристов, решил использовать некоторое замешательство красильниковцев. - Товарищи, вперед! Ура-а-а! Мотыгин первый бросился в атаку. Белые побежали. Партизаны огнем в спину вырвали у них из цепи несколько десятков солдат, подобрали винтовки убитых, сняли с них подсумки, обмундирование, сапоги и снова отошли на свои позиции к Сохатинскому колку. Беженцы и партизаны учебного батальона с шумом и грохотом врезались в тайгу. -- Товарищи, пили! Пили! На фронте бой! Патронов у нас мало! Скорее! Скорей! Старики, женщины, парни и девушки и взрослые мужчины работали с ожесточением. Вековая, твердая как камень лиственница сопротивлялась больше всех. Широкоголовые кедры, глухо стоная, ложились под ноги, кланялись пышными шапками. С треском падали сосны и ели. Благоухая ароматом смолы, подкашивались пихты. Живое огненное сверло впивалось в душистое, желто-зеленое тело тайги, рвало его, прорезая широкую прямую борозду. -- Пили, товарищи! Пили! У корней в зеленоватом полумраке бился пестрый клубок. Дарья Непомнящих пилила со стариком Чубуковым. Ребенок у нее умер. -- Устала, поди, Дарья? Чубуков остановил пилу, вытер рукавом потное лицо. -- Какой там устала. Пилить надо, дедушка. Всех они нас, ироды, в землю закопают, коли не уйдем. Дарья нагнулась, сморщившись, проглотила слезы. Пила зазвенела. Деревья трещали, падая, разгоняли людей в стороны, грохочущим ревом прощались с живыми братьями, недорубленные вздрагивали всем стволом, трясли иглами. -- Пили, товарищи! Пили! Орлов был взбешен неудачей. Собрав свою цепь и дав немного отдохнуть солдатам, он бросился в контратаку. Партизаны, как и всегда, подпустили белых на близкое расстояние, сильным огнем остановили их, заставили лечь, окопаться. Красильниковцы стреляли пачками до сумерек. Ночью Жарков приказал Таежному полку оставить позицию, отойти в резерв. Сторожевое охранение выставил 3-й Пчелинский полк, он же занял укрепленные окопы вдоль всей поляны. Медвежинцы, напившись чаю, принялись за прорубку дороги. Стрелки, сменившиеся из первой линии, легли спать. Костры горели ярко. Коровьи и лошадиные морды, жевавшие траву, стали медно-красными, тяжелыми. Женщины, которым нельзя было отойти от ребятишек, готовили ужин на весь отряд. Высокими, качающимися тенями наклонялись они над огнем, мешали длинными ложками в больших котлах и ведрах. Несколько собачонок жадно ловили носами запах разваривающегося мяса, жались к кострам. В чаще тайги треск и грохот не умолкал. Саперы по пояс в ледяной родниковой воде и вязкой тине настилали гати и мостки через таежные ручьи, болотца и речушки. В темноте, на ощупь, люди расчищали себе дорогу. Чубуков не успел вовремя отбежать в сторону, срезанное дерево, свалившись, вывихнуло ему ногу. Старика унесли к обозу. Дарья бросила пилу, с саперами лазила по воде, помогала укладывать бревна. Ночью пилили медленнее, осторожнее... Прежде чем свалить дерево, кричали: -- Берегись! Ждали, пока все отойдут, переспрашивали, повторяли предостережение. Жарков, с трудом вытаскивая из тины бродни, ходил вокруг саперов, давал указания, распоряжался, помогал выкатывать длинные стволы только что срубленных деревьев. Людей видно не было. В темноте стоял острый запах пота. Стук топоров и свист пил напоминал фабричный шум машин. Казалось, что в самой гуще дикого леса полным ходом работает большой завод с потушенными огнями. Ни окон, ни здания разглядеть было нельзя. Деревья падали. -- Товарищи, пили! Пили! -- Жарков кричал, сквозь гром работы подбадривал бойцов. -- К утру, товарищи, поляну-то очистить надо? В тайге далеко и на поляне другой Жарков, невидимый, огромный и властный, раскатисто повторял: - Пили, товарищи! Пили! Все мысли сосредоточивались на одном: -- Пропилить! Пропилить! -- Товарищи, пили! Сверло с грохотом впивалось в разбуженную тайгу. Узкая полоска новой дороги росла. Завод стучал, звенел. Потом пахло сильнее, чем смолой. К рассвету весь обоз, подвода за подводой, осторожно заполз в узкую щель просеки. На поляне остались черные головни потухших костров. Скот, зажатый между телег, ревел, срывался в воду с мокрых, скользких бревен мостков. Женщины жались с ребятишками на возах. Комары миллионами набрасывались на беглецов. Впереди пилили. Тайга медленно расступалась, давала дорогу. Жарков с командиром Пчелинского полка задержался на поляне. -- Смотри, Силантьев, держись до последу. Если станет невтерпеж, вздумаешь отступать -- предупреди. -- Об этом не думайте, товарищ Жарков, постоим, как сила возьмет. -- Нам чтобы врасплох с пилами да с топорами не влопаться. -- Не сумневайтесь. -- Ну, смотри, брат, не подгадь. Счастливо тебе. Жарков повернул лошадь, поехал к обозу. Со стороны Сохатинского колка трещали выстрелы. Полевые караулы партизан встречали разведчиков белых. Весь день красильниковцы небольшими разведывательными партиями путались по тайге. Кучки партизан из засады нападали на них, обращали в бегство. Ночь прошла спокойно. Но работа не останавливалась. Узкая щель раздирала тайгу, наполнялась людьми и животными, кипела шумным, горячим потоком. -- Пили! Пили! Пчелинцев сменили медвежинцы. Черепков промерил поляну, наставил кое-где вешки, думая бить наверняка, прицел назначать сразу безошибочно. Полевые караулы и маленькие засады были сняты. Партизаны залегли за укрепленной засекой в окопах. Гусар в красной бескозырке осторожно подъехал к краю поляны, остановив лошадь, всматривался в темную чащу. Партизаны зашевелились, приподняли головы. -- Товарищ Черепков, дозвольте уконтрамить его, -- шептал молодой парень Петр Быстров. В зеленой тени глаза Петра светились, безусое, круглое лицо напряженно вытянулось. -- Погоди, ближе подъедет. Гусар нерешительно тронул шпорами бока лошади. За ним выехали еще двое. Ехали шагом, озираясь по сторонам, часто оглядывались. Красные бескозырки яркими пятнами качались над головами пегих лошадей. -- Трах! Трах! Трах! -- почти одновременно хлопнули три винтовки. Две лошади упали. Одна грудью, другая села на зад, свернулась набок, забила ногами. Третья сбросила мертвого всадника, захрапела, побежала к партизанам. Ее поймали. Красные блины шлепнулись на траву. Один гусар, прихрамывая, бросил винтовку и шашку, заковылял назад. -- Трах! Гусар лег, махнул руками, затих. Быстров и человек пять партизан побежали подбирать оружие, снимать седла с убитых лошадей, обмундирование с гусар. С другого конца поляны злобно рявкнул залп. Опушка зашумела, защелкала. Красные побежали обратно. Длинная, ровная цепь, стреляя на ходу, вышла из-за деревьев. Не получая ответа, белые шли нервно, торопливо. Они благополучно миновали вешки на тысячу шестьсот шагов, тысячу двести, восемьсот. -- Приготовиться! Кривой сучок с пучком соломы. Шестьсот. -- Пулемет, огонь! Животы стало рвать. Красильниковцы, подгибая колени к подбородку, кувыркались на землю. -- Часто начинай! Цепь рвалась, путалась. Залегла. Сзади подползала резервная, густая, еще не обстрелянная. В иглах сваленных деревьев клубился пороховой дым, мешал. Сотни глаз зорко вглядывались, беззвучно, одновременно, ровно мигали. За спиной у партизан грохот не ослабевал. Топоры стучали, как пулеметы. Пилы со свистом грызли толстые стволы. Рубахи и кофты промокли потом насквозь. -- Пили, товарищи! Пили! Пули залетали в обоз. Ранило корову. Ветки, сбитые сверху, падали на головы. От телег с патронами протянулась к первой линии длинная цепь. Несколько человек, сидя на возах, заряжали патроны для бердан и централок. Вперед шли тяжелые, с порохом и кусками свинца, холодные. Назад передавали легкие, горячие, пустые, пахнущие дымом. Дарья ползла от окопчика к окопчику, собирала стреляные гильзы. Жены бойцов подтаскивали цинки, раздавали пачки винтовочных патронов. Ранило Кузьму Черных, Степана Белкина, Ивана Корнева, Пустомятова, Ватюкова, Лукина. Их несли, и за ними по узкой дороге алела узкая полоска крови. -- Траах! Баррах! Бах! Tax! Та, та, та! Та, та, та! Упругая красная цепь отталкивала белую обратно. Как оспа, изъели окопчики зеленое лицо поляны. -- Цепь, вперед! Ура! -- Та, та, та! Та, та, та! Брах! Бах! Tax! Трах! Запутались в засеке, повисли на проволоке, забились, как мухи в тенетах. -- Та, та, та! Та, та, та! Трах! Трах! Трах! -- Товарищи, пили! Пили! Побежали назад. Задохнулись, упали на траву, расползлись по черным ямкам. -- Бах! Бах! Уррр! Виужжж! Баххх! -- Эге, артиллерию пустили! -- Черепков наморщил лоб. -- Товарищи, без приказания не отступать! На проволоке, на сучьях мотались мертвые. Белые стали убирать убитых и раненых. Гранаты пыхали огнем, раскидывали, разламывали засеку. Проволока рвалась и висла клочьями. Дым мешал. -- Та, та, та! Та, та, та! Надо бы торопиться. В первой линии стало душно, воздуху недоставало. Щель ревела. Коровы мычали. Лошади бились, храпели, ржали. С топорами, с пилами люди ползали под корнями. -- Пили! Пили! -- Ура! А-а-а! -- Врешь, наколешься! Черепков стоял в цепи во весь рост. -- Крой, товарищи! Чаще! Чаще! -- Трах! Бах! Ва! Бах! Та, та, та! -- Так их! Еще разок сбегайте, господа, до ветра! Белые снова отошли. Артиллерия стальными кулаками стучала по земле, разгребала сучья. Ночью ползком стали красться к разрушенной засеке. Далеко в тайге с грохотом рухнула последняя сосна. Жаркий, потный клубок выкатился на реку. -- Пропилили! Пропилили! Засека молчала, безлюдная, покорная. Орлов топал ногами, плевался. Раненых и убитых у него было более пятисот человек. -- Сбежали, трусы, прохвосты! Подлецы! Только из-за угла воюют! Прохвосты! Идти дальше было опасно. Белые легли в окопчики партизан, стали перекидывать насыпи на другую сторону. - Пропилили! Пропилили! В холодные чернила реки скатывались длинные толстые стволы таежных старожилов. Несколько плотов к утру подняли всю Таежную Республику с армией и, тихо покачивая, понесли вниз по течению, к Черной горе. Вода в реке стала красной как кровь. Заря разгоралась. Повязки на раненых намокли, покраснели. Убитые, двадцать три человека, лежали серьезные и спокойные за свою судьбу. Их везли схоронить, как героев. На поругание врагам они отданы не были. Мертвецы были довольны. Воздух свежий, душистый, легко поднимал грудь. -- Пропилили! Пропилили! Коровы и лошади с тревогой косились на воду круглыми большими глазами. Ребятишки спали как мертвые. Взрослые дремали или храпели. Командиры бодрствовали. Работали рулевые. Плоты плыли. Пятеро конных, оставшихся на берегу, гуськом пробирались через тайгу на юг, к железной дороге; забравшись поглуше, лошадей стреножили. Дремали по очереди. -- Если поезд спустим, расстреляют наших баб-то, Семен? Заложники ведь они. -- Расстреляют. -- У меня отца расстреляют. -- Ну и пусть, хоть всех родных, по крайней мере будем знать, что за нас их убили, за наше дело. -- Спустим. -- Решено. Дальше тронулись вечером. Совсем в темноте уже нащупали чуть блестевшие стальные жилы. Будочник трясся от страха. Ключи отдал сразу. Наскоро развинтили два длинных звена. Отъехали, стали ждать. Стальная кровь тихо, но четко забилась в мертвых, порванных жилах. -- Тук! Тук! Тук! Тук! Два красных глаза неслись под уклон. Черный, огромный, с хохотом подпрыгнул на одной ноге, его длинный хвост огненными пятнами скрутился в кольцо. Черный кувыркнулся, зарыл глаза в землю, подавился хохотом, шипя лопнул и сразу онемел. Хвост только у него слабо дышал, шевелился и стонал. Убитых и раненых было много. Пятеро повернули коней на север. На Черной горе пылали костры. В котлах и ведрах кипел чай из брусничника и березового корня. Хлеба не было. Совет Народного Хозяйства выдал всем по полфунта муки. Детям роздали остатки сахару и рису. Под навесами из коры и в таких же шалашах спали раненые. Жарков стоял на самой верхушке каменной лысины, вглядывался в темноту. Он ждал возвращения пятерых. Гора огненной шишкой вздулась среди черной тайги. Чистая внизу о чем-то говорила с камнями. 18. ПРОСПИТСЯ - ОПЯТЬ БУДЕТ ПОДПОРУЧИК БАРАНОВСКИЙ N-ская дивизия отошла на две недели в резерв. N-цы расположились в большом селе Утином на берегу двух длинных, кривых озер, поросших тростником, по ту сторону которых сейчас же за поскотиной стояла небольшая березовая роща, а левее ее стелились сочные зеленые ковры лугов. Озера были полны диких уток и всякой болотной дичи, а в роще, как овцы, бегали зайцы и черные косачи спокойно сидели на березах. Офицеры немедленно по приходе в Утиное принялись за охоту. Лес, луга, озера огласились раскатистыми выстрелами. Любителей было много, и все с жаром взялись за охоту, привлекаемые обилием дичи. Солдаты обратили свое внимание в другую сторону -- принялись за рыболовство, доставали у крестьян сети и по целым дням лазили по озерам, ловя золотистых жирных карасей. Люди посолидней, семейные, интересовались больше скромными домашними удовольствиями -- топили бани, целыми часами парились в них со всем семейством, а потом сидели в светлых и просторных горницах домовитых сибиряков и подолгу пили горячий душистый чай. Сидели за чаем с особенным наслаждением, так как на столе ласково шипел большой, сверкающий медью самовар, а любимую китайскую травку можно было пить из блюдечка, не торопясь, что ярко напоминало дом и недавнюю мирную жизнь. Бабы принялись за стирку, штопанье, чинку. По утрам суетились у печек, разводя стряпню. Ротные кухни ремонтировались, и продукты солдатам выдавались на руки. Готовить приходилось самим. Продуктов давалось много, вволю, да к тому же и в селе можно было достать что угодно по очень сходным ценам. Хозяева продавали все, что могли. Было из чего постряпать бабам, и они старались вовсю. Солдаты, сытые и отдохнувшие, ходили, как именинники. Молодежь совместно с местными парнями и девушками устраивала вечеринки, и звуки гармоники и веселых песен оглашали Утиное с вечера до рассвета. Было начало августа, ночи становились сырыми, холодными. N-цы стали поговаривать о теплом белье. Начальник хозяйственной части вернулся из Омска как раз вовремя, привез английское обмундирование на весь полк. Обтрепавшиеся N-цы получили шерстяные английские френчи, брюки, теплое белье, носки, вязаные американские фуфайки, шарфы, шлемы, перчатки и толстые суконные шинели. Оделись и принялись хохотать. Люди не узнавали друг друга: все стали похожи на англичан. Когда какая-нибудь рота, одетая во все английское, выстраивалась и лица, как и всегда в строю, теряли свои характерные черты, то со стороны нельзя было разобрать, англичане это стоят или русские. Фома тоже оделся во все английское, и Барановский хохотал над ним до упаду, глядя на его неуклюжую фигуру и типичное русское лицо с вздернутым мясистым носом. -- Фомушка, да ты настоящий англичанин. Я теперь тебя буду звать Томом. Какой ты Фома? Ты Том, настоящий Том. Фомушка хорошенько не понимал, что говорил командир, но обмундирование ему ужасно нравилось, и он довольно улыбался. N-цы, получив вещи, очень удивлялись, что за границей так хорошо одевают солдат. Молодой татарин Валиулин, из роты Мотовилова, с кучей полученного обмундирования бежал по улице и чуть не сшиб с ног командира, шедшего ему навстречу с подпоручиком Колпаковым. -- Валиулин, это что? -- сердито крикнул Мотовилов, с его языка готово было сорваться жестокое "Два наряда", но лицо солдата сияло такой добродушной улыбкой, что офицер тоже улыбнулся. -- Уй, гаспадын паручик, виноват. Мы вас не видал. Моя сирдца рад стал, бульна харошь мундированья получал. -- Ну, иди, -- отпустил его Мотовилов. -- Черт их знает, как дети маленькие: дай им игрушку, и они все забудут. Забудут о том, что сегодня они получат щегольский английский костюм, а завтра их в этом же костюме и за этот именно костюм погонят, как баранов, на фронт, где, может быть, в первом же бою их изорвет снарядом в клочья вместе с их новеньким френчем, -- рассуждал Колпаков. -- Ничего, -- отвечал Мотовилов, -- это хорошо. Чем темнее масса, тем лучше. Чем охотнее идет она на разные такие приманки, тем выгоднее для нас. Ну что же, отдадим мы англичанам за эти френчи сколько-нибудь золота, и ладно, зато будем знать, что наш солдат доволен, а раз доволен, то он и дерется хорошо. Это главное. Солдата нужно только одеть и накормить, и он пойдет. Он пойдет и завоюет нам власть. Ради этого не стоит жалеть кучи золота или чего-нибудь в этом роде. Да-с. Офицеры замолчали, закурили, пошли до ближайшего угла и повернули влево, решив зайти к Барановскому, вспомнив, что он вчера ходил на охоту и что у него, наверное, будет жареная дичь. Офицеры не ошиблись. Барановский охотился вчера весьма удачно, вернулся домой с хорошим полем. Сегодня он сам возился у печки, зажаривая дичь. Молодой офицер обладал недурными познаниями в области кулинарии и при случае был не прочь блеснуть ими. -- Ага, пришли. Ну вот и отлично. А я за вами хотел уж Фомушку посылать, -- встретил хозяин гостей. -- Хочу сегодня именины свои справлять. Обед закатил министерский. -- Да ты разве именинник? -- удивились пришедшие. Барановский засмеялся. -- Да нет, я именинник буду еще в декабре, да черт его знает, где в то время будешь, а пока есть возможность, так надо оправить. -- Молодец, молодец, Ваня, -- заревел Мотовилов. -- Руку, именинник. Со днем ангела тебя. Чего там ждать, когда праздник придет, у нас, у людей военных, коли есть чего жрать, так и праздник. Это здорово ты, Иваган, придумал. Правильно. Одобряю. Сзади Барановского стояла хозяйка дома и с ласковой улыбкой смотрела на суетившегося у печки офицера. - Что, хозяюшка, хорош повар-то? -- лукаво подмигнул Колпаков. Хозяйка, молодая вдова, стыдливо закрылась кончиками головного платка, покраснела. -- Да уж чего и говорить, не повар, а золото. А уж знает-то все до тонкости, что, как и куда. Ох, гляжу я, не похожи вы на белых-то, -- вдруг неожиданно добавила она. -- Почему не похожи? -- засмеялись офицеры. -- Да уж чего там, знаю я белых. Стояли у нас и полковники, и капитаны, так к ним не подступишься. Слова не скажут тебе путем, все как-то срыву да грубо. Сами уж чтоб чего сделать, боже упаси, все денщиков заставляют. А вы что: и с народом разговариваете, а они вон и стряпают сами. -- Ну, хозяюшка, нам до капитанов-то еще далеко. -- Нет, уж не говорите, и солдаты у вас ласковые, обходительные, и порядок у вас есть. Зря не делаете вы. Ну вот в точности как у красных. -- Что ты сказала? -- нахмурился Мотовилов. -- Говорю, мол, на красных вы похожи. Они у нас неделю стояли, так очень хорошие люди. Ну, а ваши-то есть не дай бог. Хозяйка махнула рукой. Мотовилов сердито молчал. Колпаков заметил: -- Правду, видно, говорил полковник-то пленный, что красные теперь не те, что раньше, у них теперь порядок, дисциплина. От этого-то их мирное население и встречает хорошо. -- Ну проходите, проходите в переднюю, я сейчас кончу, -- обратился к офицерам Барановский. Подпоручики прошли в переднюю половину избы и сели на широкий деревянный диван. Вскоре после их прихода прибежал веселый, возбужденный Петин и с порога еще закричал: -- Господа, новость. N-цы вчера чуть было самого Тухачевского не поймали. Офицеры оживились. Мотовилов не расслышал как следует, ему показалось, Петин сказал, что Тухачевский захвачен в плен. Как пружина, вскочил он с дивана, схватил пришедшего за руки, начал трясти его изо всей силы и, захлебываясь от радости, засыпал вопросами. -- Где? Когда? Кто? Как? -- Говорю тебе, вчера перебежал один красноармеец к N-цам, ну и сказал им, что Тухачевский в Михайловке. N-цы, как звери, бросились в наступление, совместно с казачьим полком прорвали в два счета фронт, отрезали с тылу Михайловку, а Тухачевский у них под носом на автомобиле проскочил. -- Фу, черт,-- разочарованно вздохнул Мотовилов.-- Так, его, значит, не захватили? -- Конечно, нет. -- Ну, это, брат, неинтересно. -- Тебе, может быть, и неинтересно, а N-цы и сейчас не могут успокоиться, жалеют, что не пришлось им с самого Тухачевского обмундирование содрать. Колпаков пускал колечки дыма. -- Забавная эта традиция у нас в армии, господа: как попался красный в плен -- крышка, до ниточки обснимают всего. Оставят буквально почти в чем мать родила. Зимой ли, летом -- все равно, тут хоть мороз-размороз будь. Точно по принципу Крылова: с волками иначе не делать мировой, как снявши шкуру с них долой. Мотовилов возразил: -- Это не забавно, а целесообразно. Обмундирования мало, значит, его нужно отнять у врага. Пришел новый знакомый, однополчанин штабс-капитан Капустин, очень веселый человек, имевший недурной тенорок и умевший порядочно играть на гитаре. Пришел еще кое-кто из молодежи, не было только подпоручика Иванова: ему пуля раздробила ногу, и он уехал в лазарет. Перед обедом разговорились о положении дел на фронте. Кто-то сообщил, что у Деникина все обстоит как нельзя лучше, что он уже в трехстах верстах от Москвы. Мотовилов говорил: -- Хорошо бы, господа, попасть к Деникину. У него ведь армия не нашей чета, добровольческая. Вот там бы можно было повоевать. Барановский с обедом отличился. Меню было очень разнообразное. Прежде всего с графином хорошей водки была подана холодная закуска -- поросенок со сметаной и хреном, студень и соленые грибы. Когда гости пропустили по "маленькой", был подан пирог с рисом и курицей. После пирога появился настоящий малороссийский борщ. Борщ сменили жареные тетерева, утки, заяц и жирный домашний гусь. После жаркого был подан пудинг и кофе. Все было приготовлено, как в первоклассном ресторане. Офицеры после однообразных щей и каши, которыми потчевали их ежедневно денщики, были в восторге от такого разнообразия блюд и хвалили наперебой искусство Барановского. Барановский, как настоящий именинник, был героем дня. Отпив с полстакана кофе, штабс-капитан Капустин сделал дурашливо-плачущее лицо, взял гитару и, слегка тренькая на ней, тонким, жалобным тенорком запел: Эх, заварили чехи кашу, Провоевали Волгу нашу. Офицеры, возбужденные несколькими рюмками водки, затянули припев: Ах, шарабан мой, Щарабан, Денег не будет, Тебя продам. Барановский замахал руками. -- Да бросьте вы, господа, этот "Шарабан". Только и знают, что орут эту белиберду. Русски с русскими воюют, А чехи сахаром торгуют. Не унимался Капустин: Ах, шарабан мой, Шарабан, А я, мальчишка, Вечно пьян. -- Антон Павлович,-- с укором посмотрел на него Барановский. -- Ну, ладно, ладно, не буду. Коли хозяин не велит, так быть по сему. Не любите, значит, вы белогвардейское творчество. "Шарабан"-то ведь во времена белогвардейщины на Волге создался. Капустин тряхнул кудрями, закинул голову назад, лихо пробежал рукой по струнам, крикнул: -- Не хотите белогвардейскую, так вот вам пермскую, народную: Д'наша горкя, Д'ваша горкя, Только разница одна. Кто мою Матаню тронет, Тот отведает ножа. -- У-у-ух-ты! Все засмеялись. Капустин замолчал и с серьезным видом стал допивать стакан. Колпаков развалился на стуле и, сладко затягиваясь папиросой, стал вслух вспоминать то время, когда он беззаботным ветрогоном, студентом юридического факультета, носился по Казани. -- Хорошее это время было, господа, когда я учился в университете. Учиться я начал осенью шестнадцатого, а в марте семнадцатого вы ведь знаете, какую радость пришлось пережить. Колпаков был кадет и немного либеральничал. Мотовилов, Петин и другие офицеры, настроенные монархически, засмеялись. -- Радость, действительно. Нечего сказать. Балаган такой на всю Россию господа социалисты подняли, такой порядок навели, что хоть святых выноси. -- Ну, господа, не будем спорить. Вы -- монархисты, а я ка-де, и в этом мы никогда не сойдемся. -- Как вы сказали? Ка-ве-де? -- пошутил Капустин. -- Ка-де, -- серьезно повторил Колпаков. -- Да, я ка-де, вы монархисты, и все мы делаем одно общее дело, дело освобождения России от ига большевизма. Вот та платформа, на которой мы пока сходимся. -- А я вот только одну партию и признаю -- ка-ве-де, -- продолжал смеяться штабс-капитан. Колпаков пристально посмотрел на Капустина. -- Так вы, капитан, сами, значит, живете так - куда ветер дует? -- Именно. Именно так. Как это вы угадали? -- закривлялся офицер. Колпаков серьезно смотрел ему в глаза. Капустин схватил гитару: На Кавказе между гор Есть одна долина. Что ты смотришь на меня? Я не мандолина. Колпаков расхохотался: -- С вами не сговоришь. -- Нет, господа, а все-таки, становясь на объективную точку зрения... -- начал он опять. -- Брось ты свои умствования революционные, -- перебил его Петин. -- Начнет это бесконечное "с объективной точки зрения", субъективно смотря на дело, анализируя весь пройденный нами путь и синтезируя все сделанные нами пакости, и пойдет, и пойдет. Давайте лучше споем. Правда, капитан? -- Я всегда готов, -- отозвался Капустин. Прапорщик Гвоздь предложил спеть малороссийскую. Все согласились. Гвоздь начал: Гей вы, хлопцы, добри молодци, Чого смутни, не весели? Хиба в шинкарки мало горилки, Пива и меду не стало? Офицеры дружно поддержали: Повни чары всим налывайте, Щоб через винця лылося! Щоб наша доля нас не цуралась, Щоб лучче в свити жилося! Песня понравилась всем, и все пели охотно. Каждый в глубине души чувствовал, что доля его незавидная, что всех их жизнь порядочно пощипала. Долго в избе лились грустные звуки мотива и, мягко вторя им, звенела гитара. Хозяйка стояла в дверях передней, не спускала с Барановского глаз, часто смахивала с своих длинных ресниц блестящие слезинки. Фомушка подал на стол кипящий самовар, поставил банку варенья, положил несколько плиток шоколада и коробку карамели. -- Откуда у тебя, Ваня, такое богатство? -- спросил Колпаков. -- Как откуда? Да сегодня же подарки получили. Омские дамы послали сладости, а Колчак по две смены белья. Начхоз когда выдавал, то говорил, что Колчак это лично от себя офицерам шлет. -- Ну, наш батальон не получал еще, значит,-- сообразил офицер. Офицеры, смеясь, стали садиться к столу. -- Я хочу, господа, все-таки сказать несколько слов о том, что мирная жизнь лучше, интересней боевой. Все молчали, занятые чаепитием. Видя, что никто не возражает, Колпаков продолжал: -- Ну что, сидел бы вот я теперь дома с хорошей книгой или свежей газетой, шипел бы около меня самоварчик, и в ус бы я не дул. Пожалуй, ничего бы и жениться. Жил бы себе мирно, тихо, не признавал бы никаких командиров, никаких приказов по полку. Знал бы я, что я Михаил Венедиктович Колпаков, и баста. А то вот теперь выпекли из меня подпоручика, дали роту и лишили вольной волюшки. Мотовилов потянулся за карамелькой, презрительно бросил: -- Эх, Михаил, попом бы тебе быть, а не офицером. Колпаков не обиделся. -- Пожалуй, я бы не прочь, хоть сейчас, попом, дьяконом, чертом, кем угодно готов быть, только не офицером. Ох, тяжелы эти погоны золотые. Да и что они дают в конце концов? Вот ты офицер, командир роты, в снег, в грязь, в непогодь, в дождь шлепаешь по лужам с ротой. Валяешься в мокрой грязи, зарываешься, как крот, в землю, подставляешь свою башку каждый день под все виды огня и каждый день имеешь девяносто девять и девять сотых за то, что тебя ухлопают или изуродуют. А главное, будь всегда на высоте своего положения, будь каким-то сверхчеловеком: ты и струсить не моги, ты устать не смей и ошибиться тебе нельзя, потому что солдаты на тебя смотрят, с тебя пример берут, а начальство тебя дерет как сидорову козу опять-таки потому, что ты офицер. Завидная доля, нечего сказать! Многие в душе соглашались с Колпаковым, понимали его. Многих офицеров тяготила та страшная служебная зависимость младшего от старшего, та сугубая субординация, с которой приходилось сталкиваться каждый день, в условиях которой нужно было жить. К тому же походная и боевая жизнь с ее длительными переходами пешком, по грязи или снегу, днем и ночью, без пищи, без воды, без смены белья не привлекала никого. Многие с удовольствием мечтали о теплой, светлой комнате, о стакане чая в кругу родной семьи, о чистом белье, о спокойном, нормальном сне. Штабс-капитан Капустин задумчиво помешивал ложечкой в стакане и говорил о том, как хорошо теперь у них на Волге: -- К осени Волга у нас полноводной делается. Право так, спокойно она, как дородная красавица, идет между берегов. С берегов леса да горы смотрятся в ее глубокие очи, приветливо кивают своими верхушками могучие дубы, развесистые белые березы и широкие, кряжистые, как купцы, вязы, и осина серебристая при виде ее дрожит и трепещет всеми своими листочками. Колпаков засмеялся: -- Вы чего это, капитан, в лирику пустились? Кажется, гоголевский Днепр перефразируете? -- Капустин взглянул на него ласковыми, добрыми глазами. -- Разве? Э, ей-богу, это нечаянно. Это у меня от души, господа, вырвалось. Должен вам сказать, господа, что я хотя и штабс-капитан, но человек не военный и не злой я, нет. Нет у меня этого драчливого задора военного. Противна мне война и всякая военщина. Служил я раньше преподавателем естественных наук в женской гимназии и реальном, никогда я политикой не интересовался, зоология для меня была интересней всяких социологий, политических экономий и историй революционных движений. Знал я только букашек да мошек, ездил на охоту. Занимался препарированием всякой всячины. Грешил немного геологией. Есть у меня в этой области даже работа. Жил себе человек тихо, мирно. А тут вдруг этот чешский переворот, и забрали меня, голубчика, за то, что я имел несчастье в германскую войну школу прапорщиков кончить и штабс-капитаном стать. Я было это по-обывательски нейтралитетом хотел отговориться, ссылаясь, что эта война просто, мол, за власть. Пригрозили расстрелом. И вот пошел я на войну. Но даю вам честное слово, господа, что пошел я без всякой злобы на большевиков, не знал я их, да и сейчас не знаю и сейчас не понимаю, за что, собственно, мы деремся. Деремея мы под красным флагом, кричим о какой-то свободе. Красные тоже говорят, что революцию спасают. Ничего не разберешь. А как вспомнишь Волгу, свой кабинет, свои работы, так и хочется сказать: пошли вы все к черту с вашими большевиками, меньшевиками и революциями. Дела мне нет до вас. Не мешайте работать. Капустин замолчал, стал торопливо закуривать. Ноздри его слегка раздувались, глаза были серьезны, горели огоньками возбуждения. Мотовилов мерил капитана презрительным взглядом и, обращаясь к Петину и другим своим единомышленникам, заговорил, подчеркивая и отчеканивая каждое слово; -- Вот тебе и славные N-цы, каковы, господа, в недурную компанию мы попали? Полюбуйтесь, пожалуйста, не угодно ли: вот господин Колпаков, либерал до мозга костей, имеющий намерение сменить офицерский мундир на поповскую рясу и спрятаться от страшных большевиков за юбку своей попадьи; вот штабс-капитан, друг букашек, таракашек и сам божий бычок, до сего времени не знающий, за что он воюет, и в простоте душевной думающий, что с красными можно столковаться о мире. Капустин побледнел, выронил папиросу. Волнуясь и задыхаясь, он остановил Мотовилова: -- Послушайте, подпоручик, какое вы имеете право так издеваться над людьми, чем вы, собственно, лучше нас, в чем ваше преимущество? Кто это вам позволил обливать всех презрением? Мотовилов нагло улыбнулся. -- Кто позволил? Вот это мило. Презирать вас я имею полное право, ибо я сознательно и убежденно веду борьбу с красными, борюсь с ними, как с разрушителями государства, как с продавцами России. Я иду на смертный бой за воссоздание Великой Единой России во главе с самодержавным монархом. -- Мотовилов закурил. -- Да, с самодержавным непременно, и таким, какого еще не было раньше. Я верю, что только он воссоздаст армию и поставит офицерство на должную высоту. Вот что дает мне право презирать вас, шпаков, позволяет мне плевать в ваши заячьи душонки. Эх вы, крохоборы, дальше своего носа ничего не видящие. Офицер встал, глаза его сверкали гневом, грудь поднималась порывисто и часто, он сердито бросил окурок, заходил по комнате. -- Правильно, Мотовилов, правильно, крой полтинников, -- загудели его единомышленники. Что-то тяжелое и напряженное повисло в комнате. Недавние собутыльники разделились на два враждебных лагеря. Офицеры, ранее, до отхода в резерв, связанные общими боевыми задачами, думавшие только об отдыхе и еде, еще ладили между собой. В училище тоже все были спаяны железной дисциплиной, о политике почти не говорили, побаивались друг друга. Теперь же каждый почувствовал себя более или менее самостоятельно, к тому же несколько рюмок вина развязали языки. Барановский в училище молчал и считался весьма исполнительным и надежным юнкером. В полку он тоже себя ничем не проявлял, был как все -- офицер как офицер. Но, будучи человеком не глупым и чутким, он переживал в душе за последнее время сильную ломку. Судя по докладу пленного командира бригады, по рассказам местных жителей, по литературе, оставляемой красными в деревнях, у него складывалось весьма хорошее мнение о Советской России. В его воображении не раз вставал образ титана пролетария, рвущего свои оковы в неудержимом, всесокрушающем порыве к освобождению, вышедшего на защиту своих прав с винтовкой и молотом в руках. Не столько умом, ясно и определенно, сколько в душе, смутно, он начинал чувствовать, что правда на стороне красных. Что никто другой, а именно они борются за освобождение всего человечества от ига войн, рабства и насилия. С каждым днем приглядываясь к тому, как ведут себя белые на фронте, судя об их поведении в тылу по рассказам крестьян, он приходил к убеждению, что их дело, дело армии Колчака, -- неправое дело. Ему начинало казаться, что Колчак только пока лицемерно лжет, говоря, что ведет борьбу за власть народа, за Учредительное Собрание, им же разогнанное в Уфе. Чем дольше Барановский служил в белой армии, тем больше убеждался, что белые просто-напросто хотят залить кровью, закидать трупами ту огромную трещину, которая появилась на жирном чреве золотого истукана -- идола старого, подлого мира, мира лжи, насилий и угнетения. Мотовилов был неприятно удивлен, когда Барановский, всегда такой вежливый и сговорчивый, подошел к нему и, смело смотря в глаза, с нервной дрожью в голосе спросил: -- Ну, скажи, Борис, скажи ты, считающий себя человеком, а не букашкой, думающий, что у тебя большая человеческая, а не звериная душонка, где правда твоей жизни? На что опираешься ты, когда говоришь с таким презрением и злобой о красных или о людях, не желающих ввязываться в гражданскую войну? Скажи? -- И ты, Брут? -- Ну, Борис, я никогда не считал тебя своим другом. -- Ах так. Что же, я скажу, пожалуй. Мотовилов стал медленно закуривать, стараясь выиграть время для того, чтобы обдумать лучше ответ. -- Так вот, видишь ли, по моему мнению, в жизни торжествует только сила. Не верю я и не интересуюсь никакими правдами в жизни. По-моему, где сила, там и всякая ваша правда. Торжествует всегда только сильный. Это основной закон жизни. Ну вот, голубчик, я и думаю, что сила-то, а значит, говоря по-вашему, и правда-то на нашей стороне, ибо нас поддерживает вся культурная Европа. К нашим услугам все усовершенствования и открытия науки, с нами лучшая европейская интеллигенция, у нас огромные запасы необходимых продуктов, а главное, хлеба. Армия наша дисциплинирована, вооружена до зубов. Наши снаряды не советским чета. Наши солдаты идут в бой, зная, что жить с красными нельзя. Конечно, эту дрянь, сибиряков, я не считаю, -- оговорился офицер. -- А там банда, а не армия, которую гонит в бой кучка комиссаров-проходимцев. А вооружение их, а обмундирование? А тыл, где люди пухнут с голоду? Э, да что говорить. Это всем известно. Кроме того, я думаю, что русский народ монархичен по своей натуре. Без идола ему не обойтись. Ему обязательно надо кому-нибудь поклоняться и чтобы его кто-нибудь порол нагайкой. Барановский громко засмеялся. -- Ну, Боря, хоть и большая у тебя душа, как ты думаешь, а умишко-то куриный. Сказать, что русскому народу, тому самому народу, который вот уже два года ведет жестокую борьбу со всем миром, который разбивает одного генерала за другим, сбрасывает в море разных союзников, сказать, что этому народу нужны царь и нагайка, по меньшей мере смешно. Сказать, что Красная Армия банда -- клевета. И ты сам знаешь, что Красная Армия теперь имеет дисциплину лучше нашей, что она организована не хуже, может быть, даже лучше любой европейской армии. Что она сильна, это ты испытал на своей шее: слава богу, с Волги-то она нас в Сибирь загнала. Нет, брат, там не кучка комиссаров-проходимцев, а настоящие вожди. У нас посмотришь, кто во главе дел, -- старые чинуши, отжившие свой век. Ни мысли у них яркой и живой, ни творческой инициативы. Жизнь бежит вперед, а они пытаются загнать ее в старые рамки. Она не слушается, хлещет половодьем через берега и плотины, а старцы дрожат и бессильно разводят руками. Совсем не то там. Там, брат, широта размаха, планы грандиозные и дела великие. Ты говоришь, что с нами европейская интеллигенция, т. е. опять-таки люди, насквозь проникнутные рутинерством, люди, которые могут строить новое только на старый лад. А у красных теперь весь богатый запас революционной и творческой энергии народа получил свободный выход и приложение. Да у них и интеллигенция есть, только своя. Нет, брат, сила на их стороне, и посмотришь, разобьют они нас. Мотовилов презрительно молчал. Петин вызывающе смотрел на говорившего. -- Так вам, Иван Николаевич, осталось только к красным перебежать, ведь вы же форменный большевик. -- И перебегу, -- с силой и злобой ответил Барановский, круто повернулся и вышел из избы. Колпаков спокойно констатировал: -- Пьян как сапожник, и больше ничего. Проспится и опять будет подпоручик Барановский. Барановский прошел в огород и, прислонявшись к изгороди, стал смотреть на кривые блестящие стекла озер. Грудь его дышала глубоко и ровно, и весь он был полон легкой радостью. Ему было приятно, что он наконец смело и прямо бросил людям в лицо свои мысли. Он чувствовал себя внутренне удовлетворенным. "Как хорошо в глаза сказать правду, резко так сказать, как ножом обрезать", -- подумал офицер. Сзади послышались шаги. Барановский обернулся. Спотыкаясь и торопясь, шла к нему хозяйка. Подошла, остановилась и молча опустила голову. -- Вы что, Настенька? -- Барановский привык к ней и звал ее просто по имени. -- Да я вот за вас испугалась. Сердитый вы такой выбежали из горницы. Думаю, как бы не сделал чего с собой. Хозяйка стояла, не поднимая головы, она была без платка, луна хорошо освещала ее русые, пышные волосы. Барановский смотрел на нее, вспоминая, что у нее хорошие, ласковые голубые глаза, чистое, бледное лицо, яркие губы и маленький, немного вздернутый нос. И вся она не была похожа на грубых деревенских женщин, было в ней что-то хрупкое, нежное. Офицер сделал шаг в ее сторону, и она, вздрогнув, вдруг порывисто обняла его, прижалась к его груди. Барановский осторожно отвел ее голову и крепко поцеловал в губы... Гости посидели немного после ухода Барановского, потом поднялись все сразу и, громко разговаривая, стуча сапогами, стали расходиться. 19. НИЧЕГО НЕ ПРОИЗОШЛО N-ская дивизия обратила на себя внимание диктатора, он верно оценил ее как одну из лучших и надежнейших частей. N-ской дивизии верховным правителем было пожаловано георгиевское знамя и срок стоянки в резерве продлен еще на полмесяца. По случаю такого радостного события, как получение георгиевского знамени, в дивизии был устроен праздник. Почти все офицеры и солдаты принимали эту награду как должное, были весьма довольны и польщены. Некоторые же смотрели на это дело совершенно с другой стороны. Барановский был из числа тех, которые посмеивались в душе над хитростью Колчака, так ловко сменившего у N-ской дивизии ненавистное красное знамя на полосатое, желто-черное, георгиевское. Злые языки говорили, что если бы у N-цев было белое знамя, то адмирал, пожалуй, и не надумал бы наградить их георгиевским, а тут уж волей-неволей пришлось, так как нельзя же было терпеть дольше, чтобы в армии его высокопревосходительства было проклятое красное знамя, этот символ борьбы раба за свое освобождение. Праздник прошел оживленно, весело не потому, конечно, что солдаты были особенно рады высокой награде, а потому, что всем была известна приятная новость о продлении срока стоянки в резерве. После всех церемоний, богослужения, парада и дефилирования церемониальным маршем N-цы получили армейские подарки -- сигареты, какао, рыбные консервы и консервированные сосиски. Какао было получено в больших банках, для выдачи его рассыпали в бумагу, и от этого произошло немало курьезных недоразумений. Некоторые солдаты, не попробовав и не узнав, что это им выдали, приняли какао за перец, высыпали его в суп, а потом ходили и жаловались, что у американцев ужасно скверный перец без запаха и совсем не горький. Расходились с парада с песнями. Мотовилов и Барановский, отправив свои роты с помощниками, стояли на углу главной улицы, смотрели на проходившие мимо части дивизии. Татарский батальон пел по-своему. Песня татар была похожа на ворчание большого зверя. Временами она переходила в злобный шепот, затихала и вдруг разрасталась в рев, звенела сталью кривых мечей и кинжалов. Афисер погон кайса (*) (* Офицер погоны надел) Больше Барановский с Мотовиловым не могли ничего понять. Слова сливались в сплошную тарабарщину. Ал-а-ла-ла-ла-ла-ла! -- Вот у этих не сорвешься, брат. Хорошо дерутся. Мотовилов разглядывал скуластые, широкие лица солдат. -- Ну, тоже аллаяров(*) порядочно и среди них есть, -- возражал Барановский. (* Аллаяр -- ругательное слово для татарина. Дословно перевести -- разбитый бог.) -- Меньше, чем в чисто русских частях. Учебная команда шла редким, широким шагом. Концы штыков стояли над головами солдат ровной щетиной. Калинушку ломала, ломала, ломала, ломала. Чубарики чубчи ломала. Учебники ногу держали хорошо. Ряды их не гнулись. Дистанция между отделениями была отрезана, как по мерке. ...ломала, ломала, ломала. Было что-то широкое в этой песне, спокойное и ленивое. Барановский стоял, слушал, и в его воображении встали залитые солнцем тучные заволжские степи, необъятные поля спелой пшеницы и тишина над всем этим простором. Тихо, жарко, нет мыслей и желаний. ...бросала, бросала, бросала, бросала. Первая рота третьего батальона шла со своей песней. Вдоль по линии Кавказа, Там сизой орел летал, Православный генерал... Мотив был немного смешной, прерывистый. Стрелки пели заикаясь, спотыкаясь на каждом слоге. В-д-о-л-ь по лини-и-и-и Кав-каза Легкая пыль поднималась из-под ног роты. Солнце грело сильно. Барановский снял фуражку и задумался, слушая четкий шаг, старые, знакомые слова песни. Он почувствовал себя перенесенным в обстановку мирного времени. Ему начинало казаться, что он не в Утином, в сорока верстах от фронта, а где-то далеко в тылу, что вообще даже нет войны, ни красных, ни белых. Правосла-а-авный генера-а-ал Нам такой приказ давал. "Ничего не произошло. Ни революции, ни войны, ничего нет", -- думал офицер. Мотовилов говорил: -- Приятно, Иван, все-таки посмотреть на наших добровольцев. Дисциплина, порядок. И всем им это нравится. Ведь они и восстание-то подняли за порядок. Их борьба -- это бунт против анархии. Мне почему-то хочется сравнить наши части и шатию Керенского. Помнишь? На солнце ничем не сверкая, В оружьи какой теперь толк? По улицам пыль поднимая, Идет наш сознательный полк. Мотовилов восстанавливал в памяти пародию на песню гусар. Марш вперед, трубят в поход, Вольные солдаты. Звук лихой зовет нас в бой,-- Не пойдем, ребяты. -- Сволочь! Надо было переложить этот всероссийский кавардак. Как метко все-таки, Иван, здесь схвачены яркие черты керенщины. Это -- самый ее сок, душа. Не пойдем, ребяты. Что нам родина, честь нации. Все к черту, все пустяки. Слава богу, больше этого нет и не будет. Хорошо. Любо посмотреть. Мимо шла комендантская команда. Права-а-аславный генер-а-а-а-л. На другой день после праздника зашел к Барановскому за деньгами местный кузнец, ковавший ему лошадь. Барановский с Фомой и Настей сидели за столом и пили чай. Офицер предложил кузнецу стакан чаю. Кузнец был очень удивлен таким приемом и стал отказываться, называя Барановского "ваше благородие". Барановский смеялся, говоря, что родился ничуть не благороднее его, а просто, как и все. -- Брось ты это, дядя, а зови-ка меня просто Иваном Николаевичем. Кузнец недоверчиво крутил головой. -- Да ты чего, Никифор, ломаешься? -- сказала Настя. -- Садись, выпей стаканчик. Он у нас простой. Садись! Она перевела свои сияющие лаской глаза на офицера. Никифор положил шапку, перекрестился на передний угол и нерешительно сел на край стула. Настя налила ему чаю в чашку с золотыми разводами и надписью "В день ангела" и подвинула крынку густого, жирного молока. Барановский, указывая на мешочек с сахаром, предложил гостю: -- Пожалуйста, с сахаром. Кузнец махнул рукой. -- Мы уж отвыкли от него, спасибо. Забыли уж когда и пили-то с ним. -- Ну вот теперь попейте. Никифор налил чай на блюдечко и стал пить, откусывая сахар маленькими, чуть не микроскопическими кусочками. Выпил чашку и, подавая ее Насте, вспомнил: -- А я, однако, наврал вам насчет сахару-то. Ведь недавно я пил с ним. Вот как красны-то у нас были, так угощали. Барановский обрадовался. -- Как у вас тут, интересно, красные жили? Расскажите, что они говорили про нас, про войну, вообще, какие у них порядки? Никифор замялся, начал говорить общие фразы: -- Известно, чего говорили, как уж враги, так, значит, враги. Настя резко обернулась к кузнецу: -- Ты, Никифор, не мнись, а говори толком, что, как и чего. Не гляди на него, что он в погонах, он хоть и офицер, а вовсе не белый. Фома, ничего не знавший о той перемене взглядов, какая произошла у Барановского в последнее время, не подозревавший о его близости с Настей, фыркнул и опрокинув свой стакан, закатился долгим смехом. Ему было очень смешно, что Настя называла его командира не белым. Он смеялся над глупостью деревенской бабы. -- А ты, Фома, не фыркай. Не понимаешь ничего и молчи. Ишь, раскатился, -- прикрикнула на него Настя. Фома, видя, что командир молчит, не поддерживает его, не останавливает хозяйку, немного обиделся: -- Конечно, вы много понимаете. Вам сверху-то видней. Фома закурил и вышел на улицу. Никифор молча дул в блюдечко. Настя опять обернулась к нему: -- Слышишь, Никифор, нечего сопеть-то. С тобой, "как с человеком, хотят поговорить, а ты, как медведь -- молчишь. -- Я тебе, Иван Николаевич, прямо скажу, -- обратилась она к Барановскому, -- этот кузнец у нас первеющий большевик в селе. Сейчас он, видишь, христосиком прикинулся и на икону крестится и тебя вашим благородием называет, а послушал бы ты, как он этих ваших благородий-то прохватывал. О красных порядках он очень даже хорошо знает и все может тебе рассказать. Кузнец перестал пить чай, побледнел и заспешил с оправданиями: -- Ты что, Настасья, белены, что ли, объелась, какой же я большевик? Неужто вы бабьей болтовне доверите, ваше благородие? Барановский стал успокаивать его, говоря, что никакого значения словам Насти он не придает и что ему безразлично, кто он -- большевик или нет, а ему важно только и интересно познакомиться с порядками у красных. Долго говорил офицер, стараясь осторожно подойти поближе к кузнецу, вызвать его на откровенность. Никифор, видя, что офицер не арестовывает его, не кричит, не ругает, а говорит ласково, тихо, стал успокаиваться. И Настя опять принялась убеждать его, чтобы не боялся, смеясь уверяла, что белены она не объелась. Никифор неуверенно начал говорить. Скажет слова два, помолчит, выпьет блюдечко чаю, опять заговорит. Барановский умело поддерживал разговор, и мало-помалу кузнец увлекся, принялся с жаром рассказывать офицеру о всем, что пришлось ему увидеть и услышать у красных. -- Там, я вам скажу, порядок так порядок,-- горячился Никифер. -- Уж этого баловства никакого нет. Чтобы там крестьянина обидеть, даром что взять, боже упаси. А если какой найдется охальник, так сейчас его к стенке. Очень строго насчет этого. Ну, с командирами они как с товарищами обращаются, так и называют -- товарищ командир. Но уж в строю, командир как командир. Приказал, и кончено. Насчет обмундирования у них не больно важно. Супротив вашего им далеко. У вас, посмотришь, солдаты как купцы одеты, и подарки им, и всякая такая штука. Хоть сегодня я посмотрел: на празднике чего только не надарили им. Сразу видать, что у вас богачи, миллионщики делом-то всем ворочают, хотят народ-то, задобрить, подкупить, чтобы он значит, за них стоял. У красных насчет этого потуже. Правда, харч у них хороший, но до вашего далеко, потому у них за спиной голодная Рассея, там ведь тоже всех накормить надо. А насчет всего прочего взять-то им негде, потому там все бедняки дерутся и управляют государством-то сами рабочие и крестьяне. Известно, нашему брату откуда взять такое богатство? Может, когда война кончится, наладится работа на фабриках, и все будет, а пока что туговато, -- обстоятельно объяснял кузнец. -- Дерутся они, значит, за освобождение этой самой пролетарии от буржуазии. Хотят жизнь по-новому устроить. Барановский слушал внимательно. -- А скажите подробнее, как они это хотят жизнь-то по-новому устроить? Никифор многозначительно поднял палец кверху: -- О, это у них очень умственно, планно так разработано. Только не все они так-то говорят, а есть у них партейные, коммунисты, так вот они все сказывают насчет этой коммунии, новой-то жизни. Говорят, дескать, мол, между людями не должно быть никаких войн, ссор и боев. Все, мол, должны жить в мире, а пока, дескать, существует всякая собственность, то будет существовать зависть, а раз зависть, то и вражда, и брань, и драки. Каждому ведь захочется иметь больше да лучше. А они вот и хотят собственность-то уничтожить, сделать всех вроде как бы пролетариатами, а имущество разное -- землю, скот, фабрики, заводы -- все сделать обчественными. Оно так умственно и выходит: и будто нет у меня ничего своего и есть все, потому я имею право всем с общего, так сказать, котла пользоваться. И никому не завидно, потому все равны и у всех все поровну есть. А коли недород какой случится, коли хлеба не будет, то уж у всех его не будет, а не то что раньше: один с голоду пухнет, а другой от обжорства жиреет. -- Ну, а как они работать-то думают, скажем, хоть на фабрике? Как прибыль делить думают? -- У них прибыли этой, значит, никакой нет, а есть только материал, который изготовляют, и уж этот-то материал и делят всем. А работают все сообча, всем обчеством, коммунией-то, значит, и сообча всем пользуются. И много, говорят, в Рассей этих у них коммунии развелось и живут, сказывали, согласно все, как одна семья, потому распорядок весь умственно, планно сделан. Барановский смотрел на смуглое, со следами копоти лицо кузнеца, на е