в видел, как на крик хозяйки выскочили соседи и несколько баб принялись громко выть, причитая. Верстах в трех от деревни дорога поворачивала сначала вправо, потом влево, образуя нечто вроде большого колена. Командир решил, что самое лучшее будет напасть на обоз в месте сгиба дороги, так как тогда задние и передние подводы за поворотами ничего не будут видеть и, услышав стрельбу, постараются удрать. Мотовилов расположил батальон за ближайшими деревьями и стал пропускать обозы, выбирая наиболее подходящие для нападения. После нескольких десятков минут ожидания с засадой поравнялись подводы беженцев на шикарных лошадях и остатки какого-то штаба или штабной канцелярии. Пули взвизгнули над головами беженцев. Мотовилов с револьвером выскочил из-за деревьев. -- Ура! Сдавайтесь! Сдавайтесь! Черноусов схватил под уздцы высокого тонконогого вороного. N-цы черным кольцом облепили обоз. -- Сдавайтесь! Пожилой полковник с рыжей бородкой клинышком, в большой белой папахе дрожащей рукой отстегивал крышку кобуры. -- Жорж, скорее убей нас! Жена полковника прижимала к себе семилетнего сына. Глаза женщины с ужасом перебегали от цепи N-цев на руку мужа. Блестящий никелированный браунинг мягко стукнул у виска. Длинная шуба и длинноухая шапка откинулись в сторону, свалились из саней. Револьвер опять стукнул. Мальчик не успел заплакать, скатился под сиденье. Рыжая бородка острым клинышком поднялась кверху, папаха слетела. Полковник перегнулся на спинке кошевки. Остальные сдались. Победитель развязно предложил пленникам выйти из саней. Люди, дрожащие от страха, молча повиновались. Женщины плакали. Офицер начал сортировать вещи своих жертв. В снег полетели чемоданы с бельем, ящики с посудой, пишущие машинки, канцелярские книги, бумаги. Оставлено было только съестное. Разгрузив обоз, Мотовилов приказал переложить Барановского в другие сани. -- Вот вам две подводы под вещи. Офицер взглянул на кучку дрожащих пленников, нагло оскалил зубы: -- Расстреливать мы вас не будем. Дорога впереди очистилась. Мотовилов повел батальон рысью. 25. У НАС МАЛО ПАТРОНОВ Снег белой искрящейся накипью садился на зеленые иглы деревьев, пенясь, стекал по корявым темно-красным стволам, пушистыми, легкими клубами расползался под корнями. Холодные, мягкие потоки заливали тайгу и кривую узкую дорогу. Раненых убрали. Замерзшая кровь рассыпалась пунцовыми лепестками мертвых цветов. Убитые лежали кучкой. Поручик Нагибин и прапорщик Скрылев с синими, помертвевшими каменными лицами медленно раздевались. Семеро партизан, опершись на винтовки, ждали. Черная доха Петра Быстрова серебрилась инеем. Длинные усы Ватюкова побелели от мороза. Тяжелые широкие шубы делали людей похожими на неуклюжие обрубки. Нагибин, скрывая трусливую, непроизвольную щелкающую дрожь зубов, снимал с себя английский френч с потертыми суконными погонами. Скрылев, прыгая на одной ноге, стаскивал брюки. У обоих офицеров кальсоны внизу были завязаны тонкими тесемочками. Оба полуголые, еще теплые, пахнущие потом, согнувшись, долго возились с ними. Партизаны молча ждали. Быстров стал складывать в сани офицерские костюмы, теплые бешметы на кенгуровом меху, белье. Нагибин, совсем голый, переминался с ноги на ногу, дул в замерзшие руки. Скрылев тер себе уши. - Ну, натешились, товарищи? Кончайте. Поручик глазами рвал на клочья спокойных, неумолимых врагов, тяжелыми мохнатыми глыбами окаменевших в пяти шагах. Синие щеки и носы офицеров покрылись белыми пятнами. Скрылев не в силах был больше удерживать нижнюю челюсть, рот у него широко раскрылся, зубы щелкали. Под ногами у офицера, в снегу, дымясь теплым паром, желтела круглая воронка. -- У нас патронов мало. Стрелять мы вас не будем. Белый кусок ваты упал с усов Ватюкова. -- Бегите к своим. Добегете, ваше счастье. Не добегете, не взыщите. Офицеры повернулись. Оба с трудом вытащили ноги из снега, побежали. И Скрылеву и Нагибину казалось, что бегут они страшно быстро, ветер свистел у них в ушах. Деревья мелькали мимо, валились набок. Партизаны наблюдали. Босые ноги высоко отскакивали от снега, как от раскаленной плиты. Толстый кулак, обросший колючей щетиной, воткнулся Нагибину в горло. Крутая снежная гора выросла перед офицером, опрокинулась на него, повалила навзничь. Скрылев свернулся калачиком рядом. Кулак раздирал легкие. Ничего, кроме снега, офицеры не видели. Снег засыпал их. -- Готовы, как мух сварило. Партизаны сели в сани, поехали в село. Навстречу ползли две санитарные подводы. -- Как, товарищи, раненых, поди, нет больше? -- Нет, убитые только остались. Все равно подбирать надо. -- Конечно, надо. Сейчас подберем, костер уже готов. Лошади остановились у кучи мертвецов. Партизаны, тяжело ступая по рыхлому снегу, путаясь в дохах, поднимали убитых за ноги и за руки, бросали в широкие розвальни. Стукнувшись затылком о мерзлую мертвую голову Пестикова, Костя Жестиков пришел в сознание, приподнялся. -- Господа, скорее меня в лазарет. Я доброволец. Я сильно ранен. Скорее, господа, а то нас бандиты накроют. Старик Чубуков переглянулся с зятем. -- Слышь, живой доброволец. -- Какие бандиты? -- притворившись, с нотками безразличия спросил Чубуков. -- Известно какие, красные партизаны. -- Ну, брат, до них далеко. Их угнали и не видать. -- Угнали, это хорошо. Только скорее, господа, а то я истеку кровью. Жестиков оживился, поднял воротник, засунул руки в рукава. Ранен он был в бедро. Кровь промочила у него все брюки, натекла в валенки. -- Сейчас, сейчас, мы вас за полчаса доставим. Партизаны сели в сани, дернули вожжи. Кругленькие мускулистые минусинки пошли мелкой рысцой. Зять Чубукова сидел рядом с Жестиковым. Черная борода партизана тряслась, на лицо добровольцу падали с нее холодные мокрые комья снега. -- Давно вы эдак добровольцем-то воюете? -- С самого первого дня переворота. Да до переворота я еще в офицерской организации состоял. -- Гм... Награды, поди, имеете? -- Нет, у нас полковник скуп на этот счет. Хотя меня все-таки представили к "Георгию". -- Ага, ишь ты!.. Гярой, значит! Жестиков самодовольно улыбнулся; бедро заныло, доброволец поморщился. -- Да, я повоевал. Свой долг исполнил, теперь и отдохнуть имею право. -- Конешно, конешно. Обязательно отдохнуть. Партизан отвернул в сторону лицо, загоревшееся злобой. Жестиков болтал без умолку: -- Пусть кто другой повоюет так, как я. Красная сволочь долго будет помнить господина вольноопределяющегося Константина Жестикова. Широкинцы уж наверняка меня не забудут. Ах, и почертили мы там. Девочка какая мне попалась!.. К горлу партизана что-то подкатилось, не своим глухим голосом он спросил добровольца: -- Это в Широком-то? -- Да. -- Какая? -- Совсем, знаешь ли, молоденькая, лет пятнадцати, четырнадцати, не больше. Невинненькая еще была. Как ее звали? Жестиков задумался на минуту: -- Да, Маша, Маша Летягина. Партизан задрожал, услышав имя своей сестры. -- Мы ее с Пестиковым в курятнике прижали. Она там пряталась. Потеха. Кур всех перепугали. Девчонка наша ревет. Я говорю ей: ложись, мол, добром, а она разливается, она разливается. Но, однако, сразу поняла, в чем дело, говорит мне: "Дяденька, я еще маленькая". А Пестиков, чудак такой, он всегда с шутками да прибаутками, отвечает ей: "Ничего, ничего, Маша, расти, пока я штаны расстегиваю". Хи-хи-хи! Жестиков тихо засмеялся, схватился за рану. -- Ох, нельзя смеяться-то, больно. Партизан размахнулся и тяжело стукнул раненого по зубам. -- Заткни свою глотку, погань! -- Ты чего это? Жестиков еще не понимал, в чем дело. -- На каком основании? Партизан плюнул ему в глаза, бросил вожжи. -- Вот тебе, гаду, основания! Вот тебе основания! Вот тебе партизанское спасибо! Жесткие кулаки в косматых шубенках заходили по лицу красильниковца. -- Партизаны, а-а-а, караууул! Жестиков подавился обломками своих зубов. -- На вот тебе, сволочь! Чубуков остановил лошадь. Летягин, черный от гнева, топтал Жестикова ногами.' -- Ты чего это, Иван? -- Тятя, он ведь Маньку-то нашу изнасильничал. Жестиков снова потерял сознание. -- Ну? -- Сам расхвастался, гад. Иван, тяжело дыша, соскочил с саней. -- Никак околел? Айда, Иван. Время неча терять. -- Айда! Партизаны погнали лошадей. Лицо у Жестикова стало плоским, как доска. Небольшой нос был сломан и сплюснут. Кровь дымилась и, капая с избитого, мерзла коралловыми гроздьями на воротнике, на спине мертвого Пестикова. Желтые, с полураскрытыми ртами тряслись убитые. Летягин еще раз плюнул на Жестикова. Дорога круто повернула влево, расползлась широкой белой плешью поляны. Убитых уже жгли. Огромный костер пылал недалеко от дороги. Трупы были сложены слоями. Слой дров, слой тел. Лежащие на самом верху крючились от жару. Над зубчатой огненной короной поднимались темные руки, ноги, обуглившиеся головы мелькали, скрывались в огне. Черный дым тяжелым, ровным столбом качался над костром. Трое партизан с длинными железными рычагами ходили вокруг огня, подправляли разваливающиеся плахи. Чубуков с Летягиным остановили лошадей. Стали раздевать Жестикова. Один отошел от костра, принялся стаскивать с убитых валенки. Тесть с зятем подтащили добровольца к костру, приподняли за руки и за ноги, раскачали, забросили на верх горящих тел. -- Гоп! Летягин крякнул, стал оттирать снегом руки, запачканные кровью. -- Товарищи, подсобите мне. Одному не управиться, застыли здорово. Пожилой, рыжеусый партизан снял шапку, тяжело вздохнул. Около него чернела куча валенок, полушубков. Жестиков очнулся, хватил полные легкие дыму, подпрыгнул, хотел встать, но бедро у него было разбито, он смог только приподняться на четвереньки. -- В-и-и-у-у-у-й! Свиной визг тонким, едким ударом кнута метнулся в тайгу, завяз в густой безмолвной чаще. -- Эх, живой попал!-- Партизан бросил кочергу, вытащил из-за пазухи длинный, тяжелый "смит". -- Чего человеку мучиться. -- Не тронь. Черный, высокий Летягин отвел руку товарища. -- У тебя что, патронов много, что ли? По падали не стреляют. Заслужил он этого. Сдохнет и так! "Смит" нерешительно ткнулся за пояс. Не сильно, но отчетливо щелкнув, у Жестикова лопнули глаза. Волосы добровольца пылали, скипаясь в черную, вонючую пену. Язык огня, лизавший голову, был похож на яркий ночной колпак с острым концом и мохнатой дымчатой кисточкой наверху. Раскаленные щипцы разодрали живот и грудь. Жестиков скрючился кольцом, ткнулся в угли. Чубуков с Летягиным постояли немного молча, пошли помогать рыжеусому раздевать убитых. -- Еще бы чернозубого этого, рыжего дьявола поймать, который жану-то опозорил, -- вслух подумал Летягин. Потом они еще два раза ездили за трупами, снимали с них все до нитки, голых кидали в огонь. Привезли и бросили туда же замерзших Нагибина и Скрылева. Дрова подкладывали всю ночь. Трупы горели ровным синим огнем, почти не давая дыму. -- Ишь, как горит человек. Ровно керосин али спирт. Партизаны курили, сидя на снегу. По черным сгоревшим человеческим головням бегали тихие синие огоньки. Снег кругом был залит прыгающими пятнами синьки и крови. Тайга, совсем непроглядная, темным валом обложила поляну. Мороз залазил партизанам под дохи, толкал их ближе к костру. Утром в селе ударил колокол. Большой, тяжелый, широкогорлый. Ему ответил маленький, тонкоголосый. Вся колокольня заговорила грустно, тихо. Медные вздохи разбудили тайгу. -- Что это такое? Будто в Пчелине попа не было, а звон. Да никак похоронный? Кого-то хотят честь-честью проводить на тот свет. Но где взяли попа? Чубуков недоумевал, разводил руками. Костер еще горел. В комнате Агитационного Отдела Жарков спорил с Воскресенским: -- Слышишь, звонят, -- говорил Жарков,-- и ты должен будешь сейчас пойти в церковь, надеть ризу, отпеть семерых наших партизан и окрестить двух ребятишек у беженцев. Это уж ты как хочешь, а сделать должен. Воскресенский раздраженно пожимал плечами: -- Я не понимаю, зачем эта комедия? Разве я для того снимал с себя сан, чтобы опять здесь восстановить его. Нет, я не хочу. -- А я тебе говорю, что ты должен. Меня старики еще вчера просили, чтобы, значит, все устроить по-христиански. Я согласился. Пойми, Воскресенский, что сознательных большевиков у нас не больно много, а попутчиков случайных сколько хочешь, их у нас сила, на них держимся. Ничего не попишешь, приходится им угождать. -- Как это все-таки противно. -- Потерпи, Иван Анисимович, соединимся с Красной Армией, тогда не станем и со стариками считаться. В комнату вошла старуха просвирня, стала креститься на передний угол. -- Здравствуйте, крещены которы. Здорово живете. -- Здравствуй, матушка. -- Ну, который из вас батюшка-то, сказывайте? Воскресенский слегка покраснел. -- Я, а что? -- Ждут вас уж в церкви-то. Покойничков принесли. Пожалуйте. Жарков, смеясь, отвернулся к окну. -- Иди, Иван Анисимыч. Воскресенский махнул рукой, стал одевать доху. Церковь была полна. Партизан боком прошел через толпу, скрылся в алтаре. Золотая твердая риза сидела неловко, мешком. Воскресенский уже отвык от неудобных одежд духовного пастыря. Яркие большие кресты из толстой ткани смешно лезли в глаза. Стриженый, бритый, скорее похожий на католического ксендза, чем на православного священника, Иван Анисимович вышел на амвон, перекрестился, перекрестил народ. -- Во имя отца и сына и святого духа. Толпа поклонилась, вздохнула, замахала руками. Отпевание началось. Убитые лежали в белых сосновых гробах. -- Со святыми упокой, Христе, души усопших рабов твоих. Родные погибших плакали, клали земные поклоны. На улице развернутым фронтом, с красными знаменами выстроились две роты. Одна Таежного, другая Медвежинского полка. Воскресенский незаметно для себя вошел в роль священника, служил не торопясь, молитвы читал внятно, с чувством. Старики и старухи, за долгое время скитаний по тайге стосковавшиеся по церкви, стояли довольные, с ласковыми, прояснившимися глазами. Скорбными, дрожащими вздохами падали в сердце толпы слова молитвы. -- И сотвори им в-е-е-чную па-а-а-а-мять! Люди опустились на колени, с плачем молили: -- Сотвори им в-е-е-е-чную п-а-а-а-мять. Когда гробы были вынесены на паперть, партизаны запели: Вы жертвою пали в борьбе роковой Любви беззаветной к народу... В ы отдали все, что могли, за него... Старики и старухи крестились, всхлипывали: Со святыми упокой, Христе, души усопших рабов твоих. Нет, они не были рабами. Красные продырявленные пулями знамена отрицательно трясли своими полотнами: нет, нет. Партизаны, сжимая винтовки, снимали шапки. О павшие братья, мы молимся вам... Колыхнувшись, убитые пошли в последний поход. На кладбище Воскресенский вышел из церкви без ризы, в коротком меховом пиджаке и папахе. Поправил револьвер на широком ремне, быстро зашагал, догоняя похоронную процессию. 26. ЭТО В деревнях, заимках, селах Таежного района белые создали тысячи мучеников. Кровавый посев давал красные всходы. Партизанское движение росло, крепло, ширилось. Крестьяне и рабочие, внешне спокойные и покорные, в сердцах носили огонь ненависти и жажды мести. Красный гнев клокотал палящей лавой. Красное было розлито всюду. Красной полосой легла на белый стан Таежная Республика. Красные точки и пятна сочувствующих и помогающих партизанам кишели в тылу у белых, в их рядах. Каждый шаг белогвардейцев, верный и неверный, тайный и явный, был известен партизанам. Крестьяне, женщины, старики, подростки, девушки добровольно осведомляли красных о всем, что творилось у белых, умело, незаметно разлагали их ряды, привлекали на свою сторону мобилизованных, обманутых. В рождественский сочельник, перед рассветом, от Медвежьего к тайге по чистому полю, поскрипывая лыжами, быстро скользили двое. Среднего роста, крепкий, широкоплечий, с длинной серебряной бородой, в малахае и белой дохе -- Федор Федорович Черняков и высокий, костлявый, бритый, с короткими, обкусанными, торчащими щетиной усами, в рыжем телячьем пиджаке и таком же картузе -- Никифор Семенович Карапузов. Старики гнулись под тяжестью больших мешков, привязанных за спиной. Они везли партизанам медикаменты, купленные в городе. Лыжи глубоко уходили в снег, нападавший за ночь. Идти было трудно. Под теплыми мехами на спине и на груди у лыжников рубахи отсырели от пота. -- Закурить бы надо, Федор Федорыч, -- остановился Карапузов. -- Оно бы, конешно, хорошо, Никифор Семеныч, да как бы не заметили нас? -- Ну, в этаку темень да рань. Поди, спят все без задних ног. Карапузов вытащил из-за пазухи короткую самодельную трубку. Черняков достал кисет. Сбоку в темноте фыркнула лошадь. Старики вздрогнули, насторожились На дороге отчетливо хрустели конские копыта, едва слышно брякало оружие. Несколько красных точек, покачиваясь, плыло к тайге. -- Смотри, курят. Ведь это орловские молодцы в разведку поехали, -- шептал Черняков. Разъезд гусар шагом шел по дороге на Пчелино. Корнет Завистовский, безусый восемнадцатилетний мальчик, опустил голову и, развалясь в седле, мурлыкал под нос: Свое мы дело совершили -- Сибирь Советов лишена... Молодой офицер перед выездом из села выпил немного спирту, был весел. Новенькая, мягкая, длиннополая черная барнаулка грела хорошо. Косматая тресковая папаха закрывала оба уха. -- Так и есть, они. -- Давай дернем в сторону с версту и прямо Пчелинским логом ударимся на спаленную сосну. Старики спрятали табак, повернули влево. Лыжи хрустнули, тихо взвизгивая, заскользили по белому пушистому ковру. В сумерках рассвета долго, осторожно шли по тайге. Задевая за сучья, роняли вниз чистые белые хлопья. У разбитой, опаленной молнией сосны остановились, сняли с плеч мешки, закурили. Между деревьев медленно светало. -- Ну, однако, пора стучать. Черняков выдернул из-за пояса топор, стал редко, с силой бить им по сухому стволу. Ударив десять раз, остановился. В тайге шумело эхо. Затрещал бурелом. -- Что это, медведь, что ли? -- спросил Карапузов. -- Какой теперя медведь. Медведь лежит. Карапузов сконфуженно махнул рукой. -- Фу, смолол. Хотя, мож, его спугнули? Иль, мож, это зюбрь*? (* Изюбрь, или марал (благородный олень)) -- Нет, зюбрь не так ходит. Зюбря не услышишь. Он идет -- только хруп, хруп. Шагов пяток сделает, да и встанет, послушает и опять -- хруп, хруп. А этот вон как трещит. Сохатый*, окромя некому. (* Сохатый -- лось) Черняков опять застучал. Треск стал глуше, затихая, удалялся. -- Тяп-шшш! Тяп-шшш! Тяп-шшш! Тайга просыпалась. Где-то далеко слабо отозвались: -- Тяп! Тяп! Старик перестал стучать. -- Ага, десять тоже, -- сосчитал он удары. -- Наши. Сейчас будут. Черняков засунул топор опять за пояс, сел на сваленное дерево. Карапузов вытирал рукавом вспотевший лоб. -- Здорово мы с тобой, Федор Федорыч, отмахали. -- Да, подходя. В чаще замелькали пестрые лохматые дохи. Несколько партизан бесшумно на лыжах подбежали к старикам. -- Здорово, товарищи! -- Здравствуйте! -- Ну, чего принесли, старички? -- Лекарства кое-какого, товарищи. Бинтов маленько. -- Дело хорошее. Ватюков разглаживал свои длинные усы. Быстрое нагнулся, стал ощупывать мешки. Доха у партизана распахнулась, среди меха сверкнула золотом гимнастерка, расшитая выпуклыми крестами. -- Это чего у тебя, Петра? Черняков смотрел на необыкновенный костюм партизана. Быстрое засмеялся. -- Риза отца Кипарисова. Мы его на позапрошлой неделе уконтрамили(*). Ну, добру не пропадать же. Я сшил себе гимнастерку. Крепкая штука, долго проносится. (* Уконтрамить -- убить) Парень, улыбаясь, оправлял пояс, показывал старикам свою обновку. -- Чего банды поговаривают насчет войны? -- спросил Ватюков. Карапузов оживленно заговорил: -- Мне Пашка сказывал, вы знаете его, сын-то мой, что мобилизованные ждут только удобного случая, чтобы перебежать. Дела бандитов совсем плохи. Красная Армия близко. Гибель свою они уже чуют. Куируются здорово. В городу ихних беженцев полно. Офицерье свои семьи за границу, на Восток отправляют. Гусары возвращались из разведки. Дорогой красильниковцы часто грелись из фляг со спиртом, ехали с песней: Марш вперед, друзья, в поход, Штурмовые роты. Впереди вас слава ждет, Сзади пулеметы. Партизаны услышали, примолкли. -- Надо щелкнуть петушков красноголовых(*). (* Красильниковцы-гусары носили красные бескозырки) Ватюков стал распоряжаться: -- Черемных и Панкратов, вы берите мешки и в Пчелино. А мы на них. С двух сторон надо охватить. Вали, Быстров, заходи сзаду. Я спереду. Возьми себе четверых. Остальные со мной. Небольшой отряд разорвался надвое, лавой брызнул в разные стороны, с легким скрипом скрылся за высокой желтой стеной тайги. Черемных и Панкратов навалили себе мешки на плечи. -- Вы, товарищи, передайте там от нас Жаркову-то с Мотыгиным, чтобы не сумневались, наступали бы на Медвежье, мы поддержим. Силешки у белых почти уже, можно сказать, и не осталось. Видимость одна только, -- говорил Черняков. -- Обязательно! Уже это беспременно будет передано. Конечно, наступать надо, кончать гадов. Партизаны повернули лыжи назад, к Пчелину, на старый след. -- Ну, прощайте, товарищи. Счастливо вам! Черняков и Карапузов постояли немного на месте, проводили взглядами две фигуры с мешками на спинах. -- Пойдем восвояси, Федор Федорыч. -- Пойдем, -- старики тихо пошли домой. Обходя кучи бурелома, оглядываясь в сторону дороги, останавливаясь, прислушивались, затаив дыхание. -- Трах! Трах! Tax! Tapapax! Лыжники свалили лошадь у гусар, ранили одного и одного убили. Путь был отрезан. Красильниковцы метнулись обратно. Корнет Завистовский едва владел собой. Страх, холодный, тяжелый, задавил офицера. Быстров с четырьмя вылетел из чащи, перегородил дорогу. -- Трах! Трах! И спереди и сзади. И в затылок и в лоб. -- Пиу! Пиу! Лыжников была небольшая кучка. Но казалось, что их страшно много, что вся тайга кишит ими. Гусары остановили лошадей. Завистовский уронил повод. -- Сдавайся! Сдавайся! Партизаны легко и быстро двигали лыжами, винтовки держали наготове. -- Слезай с коней! Бросай оружие! Высокая черная лука казачьего седла мелькнула в последний раз перед глазами офицера. Соскочив с лошади, он стал отстегивать портупею, солдаты снимали из-за плеч винтовки, клали их на дорогу. Лыжники схватили лошадей под уздцы, отвели в сторону. Гусары, скучившись, встали нерешительно, опустив руки. -- Добровольцы есть? Пестрые дохи угрожающе стали рядом, вплотную. Красильниковцы молчали, сухо щелкнули затворы, винтовки уткнулись в головы пленных. -- Ну? -- Мы все мобилизованные. Один корнет доброволец. -- Ага! Партизаны переглянулись. -- Солдаты, отойди к сторонке. Гусары отошли вправо. Офицер остался один лицом к лицу с врагами. Завистовский стоял с трудом. Ноги ныли, дрожали. Корнет не мог понять, от страха это или от усталости. -- Раздевайся! Будет, погулял в погонах! Сердце провалилось куда-то, перестало биться. Мохнатые дохи растопырились, заслонили собой солнце, дорогу и тайгу. -- Я замерзну, братцы. Холодно, не надо. Дохи ощетинились, зашевелились, засмеялись. -- Черт с тобой, замерзай. Нам ты не нужен, нам шуба да обмундирование твое нужны. Завистовский с трудом понял наивность своей просьбы. Но умирать не хотелось. Старуха мать встала перед глазами как живая. Он -- единственный сын, он -- последняя надежда. Без него она не выживет, не перенесет тяжесть утраты. -- Товарищи, у меня мама. У нее больше никого нет. Пощадите! Офицер говорил глухим, задушенным, срывающимся голосом, с усилием поворачивал во рту сухой язык. Злая усмешка тронула лица партизан. -- Ты когда ставил к стенке моего отца, не спрашивал, однако, сколько у него сыновей? Завистовский готов был расплакаться. Твердость и спокойная ненависть красных давили его. -- Нечего лясы точить, раздевайся. Корнет не двигался с места, лицо у него стало темно-синим. Ватюков раздраженно теребил свои усы. -- Ну, долго тебя, золотопогонника, просить? Раздевайся, а то сами начнем сдирать, хуже будет. Последняя искорка надежды потухла где-то на дороге под лохматыми унтами(*) партизан. (* Унты -- меховые сапоги.) -- Слышишь, мол? -- Я сейчас, сейчас, товарищи, я сам. А жить хотелось страстно. Тайга стояла молчаливая, спокойная. Ровной лентой стелилась узкая дорога. И лица партизан были самые обыкновенные. Ничего особенного вообще не было. Все было как и всегда. Но зачем-то нужно умирать. Жизнь стала вдруг в несколько секунд красивой, влекущей. Выходило так, что раньше ее как будто не было, не замечалась она. Зато теперь она стала дорога, необходима. Смерть казалась глупой, никому не нужной, страшной. Избежать ее очень просто. Вот стоит только этому длинноусому сказать пару слов, и он будет жить, его не расстреляют. -- Товарищи... -- Лучше не скули. Сказано раздевайся, и кончено. Пестрые дохи недовольно, сердито переминались с ноги на ногу. Умирать не хотелось. Все протестовало против смерти. Оттянуть хоть на сколько минут. -- В последний раз, товарищи, дайте покурить. -- Кури. Ноги больше не могли стоять. Офицер тяжело всем задом сел в снег. Вытащил портсигар. Лошади лизали снег. От них шел легкий пар, с острым запахом конского навоза и пота. -- Только поскорей поворачивайся. Завистовский закурил. Вот и дым самый обыкновенный, и табак такой же, как час тому назад, когда не было еще этой необходимости умирать, папироса только очень коротка. Догорит и придется... Нет, это нелепость какая-то. Всего только восемнадцать лет! Зачем же смерть? Надо подумать. Между бровей закладываются две глубокие морщинки. Глаза напряженно смотрят на красную точку на конце папиросы. Она приближается к мундштуку с каждой затяжкой. Значит, и та неотвратимая, ужасная тоже? А если не затягиваться? Дохам скучно. Папироса все дымится. -- Ну, ты чего же, курить так кури, а нет так нет. -- Последний раз, товарищи, дайте покурить как следует. Ну что им стоит каких-нибудь пять минут. Прожить еще пять минут -- огромное счастье. Надо следить за папироской, чтобы сильно не разгоралась. Табак очень сух. Горит быстро, страшно быстро. Дохи обозлились. -- Ну, тебя, видно, не дождешься. Бросай папироску! Голова офицера свалилась на левое плечо. Держать ее тяжело. Руки повисли. Спина согнулась. Мускулы раскисли. Папироска выпала изо рта, зашипев в снегу, потухла. -- Раздевайся! Неужели все кончено? Пленные гусары отвертывались к лошадям. Но как это случилось? Почему нужно было сегодня ехать в разведку? А мама, мама-то как? Острый нож колет сердце, грудь. Едкие, огненные слезы капают на снег. Мама! Мама! -- Товарищи, у меня мама. Мамочка. Пощадите, Христа ради. Руки хотят подняться и не могут. Голова совсем не слушается. Как хорошо плакать. Все-таки легче. -- Товарищи, мамочка, мамочка. Милые товарищи, дорогие, славные. Ну миленькие, родные, простите. Я у вас конюхом буду, за лошадьми ходить. Я лакеем буду, сапоги стану вам чистить. Милые, пощадите. Ведь у меня мамочка. Ма-а-а-моч-ка! Зачем это так дергается все тело? Отчего так больно грудь и щиплет глаза? -- Фу, черт, измотал совсем. Доха рассердилась вконец. Человека убить нелегко и так, а он ревет еще. Надо скорее. Иначе рука не поднимется. Может быть, мерещиться потом будет. Без команды приподнялись винтовки. Офицер заметил. Глаза залило совсем чем-то красным. И это сейчас. Сейчас случится это. Это. Осталось только оно это. За ним неизвестно что. Самое страшное, пока это еще не произошло. Когда это будет, то ничего, легко станет. Главное -- перешагнуть это. Страшно. Зачем это? Надо жить. Жить! Долой это! Сил нет. Нет слов. Язык сухой, сладкий. -- Товарищи, простите. Не надо это. Товарищи милые, как же мамочка-то? Миленькие, простите. Затворы щелкнули. Винтовки равнодушно, слепо тыкались перед глазами, покачивались едва заметно. Сейчас будет это. Еще секунда, и все кончено. Это. -- Мамочка! Ма-а-м-а-м-о-ч... -- Пли! Черная барнаулка покраснела. Колени поднялись кверху, дергались. Раздевать не стали. Там, где только что произошло это, быть тяжело. Лучше не смотреть, уйти скорее. Сегодня это было не как всегда. Дорога стала очень узкой, тесной. Идти по ней свободно было нельзя. Друг друга задевали, толкали. Тут еще пленные мешаются, напоминают о нем. Лучше бы уж всех. Лыжи сняли. Они стучали очень громко, подкатывались под ноги. Мешали. Для чего их на веревках тащить за собой? Если бросить? Мешают страшно. И тайга почему-то очень молчаливая. Мертвая, совсем мертвая. Там прячется это. Это за каждым деревом. Как надоело это. -- Скорее бы кончилась война. Опротивело. Ватюков морщился, плевал в сторону, тряс головой. -- У-у-у! Тьфу! Гадость! -- Ну, этого мальчишку долго не забудешь. Быстров прибавил шагу. -- Конешно, мать у всех мать. Дорога с глубокими колеями затрудняла движение. Партизаны спотыкались. Почему-то было очень скверно на душе у всех. Это было и раньше, но не так сильно и остро. А теперь это давило. 27. СЕГОДНЯ МЫ ВСЕ РАВНЫ Окна Медвежинской школы были ярко освещены. На улицу пробивались сквозь двойные рамы глухие звуки пианино. В светлых четырехугольных пятнах мелькали силуэты танцующих. У полковника Орлова были гости. Сегодня к нему приехали из города несколько офицеров в обществе двух сильно накрашенных дам. Обе были вдовы офицеров одного из сибирских полков, недавно убитых. Фамилий их никто как следует не знал. Все звали их по имени и отчеству. Одну, курносоватую блондинку среднего роста, с большим ртом и узкими глазами, в зеленом платье, -- Людмилой Николаевной. Другую -- высокую, полную, с пунцовыми губами, правильным носом, подкрашенными карими глазами и пышной прической завитых каштановых волос, -- Верой Владимировной. Легкое светлое бальное платье открывало у нее наполовину грудь и руки до плеч. В большом классе было тесно. Адьютант играл на пианино. Подвыпивший полковник развязно шутил с дамами, танцевал, преувеличенно громко стуча каблуками и звеня шпорами. Нетанцующие офицеры разделились на две группы, разместившись за столами по разным углам комнаты. У сидевших в дальнем правом углу около стола, уставленного бутылками спирта, вина и закусками, лица покраснели и вспотели, воротники мундиров и френчей были расстегнуты. Бритый, белобрысый ротмистр Шварц старался перекричать пианино, стук и шмыганье ног танцующих. Эх вы, братцы, смело вперед! В нас начальники дух воспитали, И Совдеп нам теперь нипочем. Офицеры вторили нестройно, вразброд, пьяными голосами: Уж не раз мы его побивали И опять в пух и прах разобьем. Полковник закричал с другого конца комнаты: -- Господа офицеры, к черту патриотические песни и политику. Сегодня мы будем жить только для себя. Довольно, надо когда-нибудь и отдохнуть! Корнет, матчиш! Скучающие звуки вырвались из-под клавиш. Орлов схватил Веру Владимировну, канканируя, понесся с ней по комнате. Вера Владимировна вертела задом, трясла грудью, откидываясь всем телом назад, прыгала на носках, наклонялась вперед, высоко поднимала ноги, извивалась в руках офицера, выкрикивала тяжело дыша: Матчиш я танцевала С одним нахалом В отдельном кабинете Под одеялом... Офицеры перестали петь, разговаривать, блестящими сузившимися глазами ощупывали тонкие ноги женщины в ажурных чулках, ловили взглядами белые кружева ее белья. Совершенно пьяный сотник(*) Раннев вытащил из кобуры револьвер. Ему надоела смуглая физиономия Пушкина в темной массивной раме. Пуля попала в угол портрета, разбила стекло. Офицеры подняли стрелявшего на смех. (* Сотник -- казачий поручик) - Попал пальцем в небо! Ковыряй дальше! Безусый юнец, хорунжий(*) Брызгалов, бросил презрительный взгляд в сторону Раннева, выхватил свой маленький браунинг, всадил пулю поэту между бровей. (* Хорунжий -- казачий подпоручик) Брызгалову аплодировали, пили за его здоровье. Осмеянный сотник, наморщив лоб, встал, подошел к пианино, медленно вытянул из ножен шашку, со злобой рубанул по крышке инструмента. Полозов толкнул в бок офицера. -- Ты чего это, черт, с ума спятил? Пошел отсюда. Патруль, встревоженный выстрелами в школе, пришел узнать, в чем дело. Шарафутдин в передней успокоил солдат. -- Нищаво, эта гаспадын афицера мал-мало шутка давал. Патруль ушел. Адъютант играл без отдыха. Людмила Николаевна и Вера Владимировна с легкостью бабочек порхали из рук одного офицера к другому. Отдыхать во время небольших перерывов дамам не давали на стульях, мужчины бесцеремонно сажали их к себе на колени. Они не сопротивлялись, смеясь, трепали офицерам прически, усы и бороды. Ротмистр Шварц, покачиваясь, волоча за собой блестящую никелированную саблю, подошел к полковнику. -- Какого черта, полковник, у вас так мало дам? Две каких-то пигалицы, и только. Нельзя ли... -- Ладно, ладно, -- перебил Орлов. - Сейчас будут. -- Адъютант, корнет, женщин нам, женщин! Адъютант закричал: -- Шарафутдин, киль мында(*) (* Поди сюда) -- Я, гаспадын карнет. -- Ханым бар?(*) (* Женщины есть?) Шарафутдин плутовато улыбнулся. Острые черные глаза татарина заблестели в узких жирных щелочках. Толстые масленые губы раздвинулись. -- Бар(*), гаспадын карнет. (* Есть) -- Бираля(*). (* Давай) Группа более трезвых офицеров в левом углу класса играла в железку. Среди них был один невоенный, заводчик, беженец с Урала, приехавший из города, Веревкин Сидор Поликарпович. Заводчик приехал в отряд Орлова со всем имуществом, погруженным на восьми возах. В городе оставаться дальше становилось опасно, положение белых было безнадежное. В поезд, в один из эшелонов, уходивших на Восток, Веревкин не сумел попасть, ехать на лошадях самостоятельно побоялся, решил присоединиться к отряду полковника Орлова, своего старого знакомого. Играл Сидор Поликарпович не торопясь, спокойно, с сожалением вздыхая, говорил об убытках, причиненных ему войной, удивлялся, почему погибло в России дело Колчака. -- Ведь правительство адмирала совершенно правильно опиралось на мелкого собственника. Оно великолепно защищало интересы частного землевладения, вообще частной собственности. Не понимаю, чего еще, какую еще власть нужно сибирякам? Ведь здесь же совсем нет этого знаменитого российского пролетаризировавшегося бесштанного крестьянства. Здесь все мужики крепкие, скопидомы, хорошие хозяева. И вот, поди же ты, идут против нас. -- Каналья стал народ, измельчал, оподлился, распустился. Забыто все: и религия, и уважение к власти, ко всякой, какой угодно, даже к советской, -- говорил Глыбин. -- Вы думаете, у красных лучше? Все один черт. Никто никого не признает. Бей, громи, грабь и всех и вся. Вот чем, вот какими интересами живет теперь русский народ. Анархия, полнейшая анархия кругом. -- Мое, -- открывая карты, сказал Веревкин. -- У вас сколько? -- полюбопытствовал Глыбин. Веревкин показал. -- Ага! Берите. -- Но ведь нужны же какие-нибудь рамки, берега для разбушевавшейся стихии анархического разгрома, мятежа. Ведь в этом диком потоке разрушения и взаимного истребления в конце концов может сгибнуть и самая идея воссоздания России, и сам народ, ослепленный красной ложью, утопит не только нас, но и себя. Сидор Поликарпович пристальным, спрашивающим взглядом обводил партнеров, разглаживая широкую русую бороду, поправляя на правой стороне груди университетский значок. -- Неужели уж нет больше надежды на то, что власть останется в наших руках? Неужели все вы, господа, все наше многострадальное офицерство должны будете до конца жизни влачить жалкое существование изгнанников? А Красильников, ведь это историческая фигура, неужели и он? Глыбин неопределенно протянул ответ: -- Да, Красильников -- личность. Веревкин оживился. Вокруг мясистого носа Сидора Поликарповича засветились ласковые складочки, коричневатые мешочки дряблой кожи под выцветшими-голубыми глазами стали меньше, наморщились. -- По-моему, господа, Красильников является наиболее яркой, красочной фигурой, наиболее видным представителем вашей славной офицерской семьи, -- говорил Веревкин. Офицеры молча брали и бросали карты, двигали кучки бумажек. -- Простите, господа, я не хочу преуменьшать достоинств каждого из вас и умалять ваши заслуги перед родиной, по-моему, все вы в большей или меньшей степени являетесь его подобием, так сказать, его разновидностью. Красильников, по-моему, идеальный русский офицер, он соединяет в себе широту русского размаха с европейской методичностью и чисто азиатской жестокостью и беспощадностью, которые именно так нужны в деле искоренения большевизма. -- Черт знает, опять бита! Глыбин швырнул пачку кредиток. -- Сколько? -- Ваша. Игра шла. Слушали Веревкина рассеянно. Сидор Поликарпович любил поговорить. -- Атаман -- художник своего дела. Он не чинит просто суд и расправу, а рисует картину страшного суда здесь, на земле, над всеми непокорными, бунтующимися. Возьмите его публичные казни, его танец повешенных, когда десятки людей сразу, по одной команде, взвиваются высоко над крышами домов и начинают, вися на журавцах, выделывать ногами всевозможные па, а тут же рядом согнано все село, стоит коленопреклоненное и смотрит. Жены, матери, отцы, дети повешенных -- все тут. Атаман сам ходит в толпе, приказывает всем смотреть на казнь. Тех же, кто проявляет недостаточно внимательности или, по его мнению, нуждается во вразумлении, растягивают, порют шомполами и нагайками. И так часами длится экзекуция, а Красильников ходит тут же и, как лектор световыми картинами, демонстрирует свои беседы с народом живыми сценками из злосчастной судьбы большевиков. В наше время, когда нравственность и религия приходят в упадок, нужно именно такими сильнодействующими средствами внедрять их в сознание масс. Нужно заставить эту серую скотинку хоть чего-нибудь бояться, хоть кого-нибудь признавать. Красильников это отлично понимает, учитывает, а так как он человек с железными нервами и волей, то немедленно проводит все это в жизнь. Лицо Веревкина сияло восхищенной улыбкой, точно кровавый атаман стоял сейчас здесь, и он любовался им. -- А его рабочая политика? Ах, это восторг! Мы уже давно, кажется со времен Лены, не получали со стороны правительства такой активной поддержки, какую имеем теперь в лице атамана. На заводах, фабриках, в шахтах он церемонится еще меньше, чем в деревнях. Там разговор короткий. Малейшее подозрение: большевик -- за горло, на землю и пулю в лоб. Офицерам надоели рассуждения Веревкина. Каждому из них все это было уже давно известно, да к тому же они не особенно интересовались отвлеченными вопросами внутренней политики. Их кругозор не выходил за пределы мелких, будничных интересов дня, дальше вопросов о повышениях, перемещениях по службе, чинов, орденов и других мелких выгод они не шли. Пожилой худосочный прапорщик Лихачев надтреснутым голосом тянул скучный и вялый разговор о том, что он при Керенском уже был прапором, в гражданскую войну дважды ранен, а все еще прапор. Его перебивал поручик Громов: -- Э, чего вы там скулите, керенка несчастная, я вот по крайней мере николаевский поручик и сейчас все поручик. Но я горжусь этим. У меня чин настоящий, царский. Тогда ведь не так-то легко было достукаться до поручика. А теперь что -- из мальчишек полковников наделали. Не хочу я этого, не надо мне ваших чинов. Капитан Глыбин бубнил басом себе в кулак: -- У меня вот ни одного крестишки нет, если не считать паршивенького Станиславишку. За бой под Чишмами, когда мы Уфу захватили, командир полка обещал мне клюкву(*), да так подлые штабные душонки и запихали под сукно мое представление. (* Орден Анны 4-й степени) Шарафутдин появился в дверях и, подмигивая корнету, манил его пальцем. Корнет подошел к нему. -- Гаспадын карнет, есть три баб, только ревит бульна. Ристованный баб. Красноармейский баб, -- зашептал денщик. -- Ни черта, Шарафутдинушка, тащи их сюда, мы их живо утешим. Шарафутдин с другим денщиком Мустафиным стали тащить за руки и подталкивать в спины трех молодых женщин. -- Ходы, ходы, гаспадын офицера мал-мала играть будут. Вудка вам дадут. Бульна ревить не нады. Якши(*) будет. (* Хорошо) Женщины плакали, закрывали лица концами головных платков. Ротмистр Шварц вскочил со стула. -- Ага, красиоармеечки, женушки партизанские, добро пожаловать. Вот мы вас сейчас обратим в христианскую веру. Вы у нас живо белогвардейками станете. В соседней комнате что-то трещало, звенели разбитые стекла, шуршала бумага. Мрачный сотник Раннев рубил шкафы школьной библиотеки и рвал книжки. Жажда разрушения овладела офицером. Оскорбленное самолюбие искало выхода. Руки горели. -- Шарафутдин, Мустафин, холуйня проклятая, где вы? -- кричал Раннев. Молодое красивое лицо с небольшими усиками было перекошено злобой. -- Нате вам бумаги на цигарки. Он выбрасывал с полок книги, топтал их, рвал и кричал: -- Берите, холуи, годится покурить. Несколько офицеров подошли к арестованным женам партизан. -- Ну, чего вы, молодухи, расхныкались. Ведь не страшнее же мы ваших волков красных? -- Чего с ними долго разговаривать! -- заорал Орлов, -- Господа офицеры, не будьте бабами! Энергичней, господа! Жизни больше! Не стесняйтесь! Сегодня здесь нет начальства. Сегодня мы все равны! Да здравствует свобода! Шварц схватил полную женщину в коричневом платье, стал искать у нее застежки. Лихачев бросил карты, подбежал к худенькой, невысокой, в красной кофточке. Глыбин уцепился за широкую черную юбку. -- Раздевать их! Женщины визжали, отбивались. -- Матушки, позор какой! Матушки! Ой! Ой! Ой! Орлов бросился к Вере Владимировне. -- Я сама, сама, вы еще платье разорвете. Женщина быстро расстегнула все кнопки у кофточки, сбросила легкую ткань под ноги. Орлов трясущимися руками стал расшнуровывать у нее корсет. Людмила Николаевна, совершенно голая, вскочила на стол. Жены партизан, рыдая, катались по полу, стараясь закрыть свою наготу изорванными юбками. -- Господа офицеры, от имени женщин заявляю протест. Свобода так свобода! Равенство так равенство! Вы должны сейчас же сбросить свои тленные одежды! -- Правильно! Пррравильно! Браво! Браво! Офицеры с ревом срывали с себя мундиры, расстегивались. Веревкин с замаслившимся помутневшим взглядом нерешительно теребил себя за ворот рубахи. -- Матушки! Ой! Ай! Ай! Ой! У-у-у-у-! У-у-у! Жирный живот полковника белой, трясущейся массой вывалился из-за тугого широкого пояса брюк. Женщин было меньше, чем мужчин. Вокруг каждой закрутился горячий, потный клубок голых тел, дрожащих, с перекошенными похотью лицами, с полураскрытыми слюнявыми ртами, усатыми, бритыми, бородатыми, безусыми. -- Женщин мало! -- Женщин! -- Нам не хватает! Вера Владимировна вырвалась из самой середины голой толпы, со смехом побежала от погнавшегося за ней Орлова. Наглое белое тело с округленными упругими формами мелькало по комнате, туманило мысль, наполняя всех мужчин одним страстным, непреодолимым желанием. Орлов в одних носках, тяжело топая, наскочил животом на стол, опрокинув посуду, со звоном упал на пол. Веру Владимировну схватил Полозов. Людмилу Николаевну возил на себе ротмистр Шварц. Босые ноги женщины торчали впереди голой груди кавалериста. -- Мало женщин! -- Ой! Ой! Ой! У-у-у! Помогите! -- Здесь живут четыре учителки! -- К ним! Взять их! -- Десяток ног затопал по коридору. Голые, мокрые от пота навалились на запертую дверь. Дверь упруго тряслась, трещала. С этажерки посыпались книги. Ольга Ивановна решительно схватила со стола подсвечник, выбила стекла в обеих рамах. Царапая и режа руки, учительницы вылезли на улицу. Дверь с дрожью рухнула на пол пустой комнаты. Из разбитого окна клубами валил холодный пар. В классе кричал полковник: -- Господа, это безобразие! Надо организовать вечер! Господа! Господа! Голые, со спутавшимися волосами люди оглохли. Орлов схватил шашку и, махая острым клинком, набросился на клубок белых червей. Темные и рыжие пятна шерсти на животах, на головах путались в глазах полковника. -- Зарублю! Смирна! Сволочь! Смирна! Сверкающая сталь, обернувшись боком, сыпала на горячие тела холодный горох ударов. -- Смирна, сволочь! Живот у Орлова трясся жидким студнем, волосатая грудь дышала с шумом. Крепкая, обросшая шерстью рука поднималась и опускалась, как шестерня. -- Смирна, сволочь! -- Ой! Ой! Ой! У-у-у... Позор какой! А-а-а! 28. "УФИМЬСКАЙ СТРЕЛЬКА" Серо-свинцовая муть рассвета плавала в воздухе. Село спало. Снег мягкими, мокрыми хлопьями падал сверху. Было тепло и тихо. Ночной дозор остановился на кладбище. Солдаты, прислонившись к ограде, курили, разговаривали вполголоса. Высокий рябой уфимский татарин говорил молодому сибиряку Павлу Карапузову: -- Слышна, брат, красный бульна близка подходит. Абтраган(*). (* Боюсь) -- Чего ты плетешь, Махмед? Какой абтраган? За что меня красные бить будут, если я насильно мобилизованный? Да я только до первого боя, сам к ним перебегу. Махмед недоверчиво крутил головой, сосал цигарку, -- Уфимьскай стрелька красный не берет плен. Уфимьскай стрелька абтраган. Карапузов убежденно возражал: -- Возьмут, брат, красные возьмут. -- Уй, красный Рассею бирал, Сибирь забират, как жить с ним? Вспышки цигарки освещали рябое скуластое лицо татарина с черными щетинистыми усами. -- Муй брат китайска поход ходил -- тирпил, японска война ходил -- тирпил, германска война с сыном ходил, лошадкам отдавал -- тирпил, ну русскай свабод никак, говорит, тирпить невозможна. Эта красный свабод сапсим всих разорял. Молодое пухлое лицо Карапузова насмешливо улыбалось. -- Зря ты, Махмед, говоришь. Красные только буржуев разоряют. Буржуям они, верно, спуску не дают. Конечно, если у тебя брат буржуй, так ему красных не нужно, для него они плохи. А тебе что? Ты буржуй, что ли? Нет ведь? -- Уй, брат, боюсь красных, абтраган. -- Чудак ты, Махмед, по-твоему выходит, белые лучше для тебя? -- Мы белый не видал, не знаем. Белый у нас мало стоял, отступал. -- То-то и дело-то, кабы ты знал их, так тогда не говорил бы так. Недалеко раздался сухой, короткий треск, точно кто-то быстро стал ломать ветки деревьев. -- Диу, дзиу, джиу, дзиу, -- запели над головами говоривших пули. - Эге, это наши,-- сказал Карапузов. -- Какуй наши, то красный. -- Ну да, красные; вот я и говорю, наши. Ты думаешь, белы, что ли, наши? На кой черт сдались мне эти кровопивцы? Язви их душу! Торопливо, захлебываясь, застучал белый пулемет. Ему вторил частый, беспорядочный огонь винтовок. Сзади деревни глухо и тревожно ухнуло дважды дежурное орудие, и снаряды с воем и визгом полетели в серую мглу предрассветных сумерек. -- Дзиу, дзиу, диу, диу, -- редко, но уверенно свистели пули красных. Два орудия белых изредка посылали из-за деревни свои снаряды, но в их вое и визге было больше жалобных, плачущих ноток, чем злобы и силы. Ружейно-пулеметная стрельба не ослабевала. Бой разгорался. Карапузов забрался на кладбищенскую изгородь, долго вглядываясь в мутную даль зимнего утра, вертел головой, прислушивался к звукам боя. -- Махмед, айда к красным,-- спрыгнул он на землю. -- Уй, боюсь, брат. Абтраган. Лицо у Махмеда вытянулось, глаза со страхом прятались в землю, голова опустилась. Карапузов схватил татарина за рукав, с усилием потянул к себе. -- Айда, Махмед, ты ведь не буржуй. Чего тебе красных бояться? Айда! Щеки Карапузова, полные, розовые, круглыми пятнами стояли перед уфимцем. -- Мулла наш бульна пугал красным. Присяг бирал с нас. -- Ну, черт с тобой, "уфимьский стрелька", шары твои дурацкие, язви тебя. Сибиряк плюнул. Снял с винтовки японский штык, отточенный на конце, не торопясь срезал себе погоны. -- К черту, довольно! Две зеленых тряпочки полетели в снег. -- Ай! Ай! Ай! Татарин хлопал себя по боку, качал головой. -- Ай! Ай! Снова примкнутый штык мягко щелкнул пружиной. Не взглянув на рябого, Карапузов закинул за плечи винтовку, пошел в сторону усиливавшейся перестрелки. 29. НИ ЧЕРТА Хорунжий Брызгалов и поручик Ивин стояли с эскадроном в резерве. Брызгалов тянул из фляжки спирт, морщился, крякал. Разговаривали о первых восстаниях против советской власти. -- Смотрю я, господин поручик, на здешний народ, на сибиряков, и думаю, что сволочь здесь сидит на сволочи. Все большевики. Тут пули жди и спереди и сзади. Эх, вот в наших казачьих областях, там совсем не то. Казаки народ дружный. Взять хоть наших уральцев. Они за крест и бороду стояли. Все староверы, все бородачи, как один. А дрались как? Голыми руками броневики у красных крали. Рубились как? Боже мой, как ворвутся, так все метут, как метлой, -- и старого, и малого, и комиссаров, и рядовых, и врачей, и сестер, и подводчиков. -- Бросьте вы, пожалуйста, кошму свою хвалить. Знаем мы этих станичников. Герои тоже, в тылу, за спиной у пехоты, а как на фронте набьют им морду, так они так пятки смазывают, так маштачков подхлестывают, что только пыль столбом летит. Брызгалов недовольно дернул губами, но возражать не стал. -- Пришлось мне в самый переворот, во время свержения советской власти, - быть в О. Какой подъем там был, какое единение. Казалось, что проклятой революции пришел совсем конец. Мы, юнкера, прямо уверены были, что никаких больше учредилок и советов не будет, а будет Его Императорское Величество, и баста. Ивин ядовито улыбнулся. -- Какое хорошее это было время, с каким увлечением лупили мы эту красную рвань. Патронов у нас было мало, так больше шашками рубили. Или поставишь целую шеренгу в затылок, выровняешь почище да первому в лоб и ахнешь, а пуля так всю шеренгу и снижет. Забавно. Брызгалов сделал несколько глотков из фляжки. -- Казни и наказания у нас обставлялись с особенной торжественностью. Мы старались придать им характер справедливого суда народного. Для этого население всегда оповещалось, неофициально правда, что "сегодня состоится казнь большевика такого-то". Помню, очень интересно прошла казнь бывшего заведующего народным образованием, какого-то студента. Вывели его из тюрьмы ночью. Народу собралось масса. Конвоиры -- конные казаки с факелами; как только вывели его, так сейчас же и раздели, совсем донага. Повели. Брызгалов закурил. Несколько раз затянулся. -- Да, повели, а толпа плюет ему в лицо, кидает в него камнями. Один камень, видно, здорово стукнул его по голове, он упал. Казаки его сейчас же в нагайки взяли да стали слегка шашками подкалывать. Живо встал, пошел. Толпа все свирепеет. Факелы зловеще освещают лица. Страшно даже стало. Один какой-то гражданин хватил студента тростью по переносице. Он опять упал. Казаки опять давай стегать нагайками, подкалывать шашками -- не встает. Тогда один факельщик взял, да и положил ему горящий факел пониже живота. Шерстью паленой запахло, мясом горелым. Вскочил, брат, моментально и пошел. Однако уже стал качаться, как пьяный. Но куда он ни качнется, его встречают острые концы шашек. Он вправо -- его колют. Он влево -- его колют. Шел он так, шел, весь кровью облился, как краснокожий индеец стал. Упал. Ему опять факел приложили. Нет, не встал, только ногами задрыгал, как лягушка, когда через нее ток пропускают. Жгли, жгли, кололи, пороли -- не встает. Мясом только сильней запахло. Я уже хотел пристрелить его, как вдруг толпа с ревом кинулась и буквально растоптала, разнесла его на клочки. После в небольшой ящик сложили кучу грязного мяса и костей. -- Молокосос вы, батенька, порядочный. Такие-то вот типы, как вы, в своем сверхусердии и создали большевизм у нас в тылу, все дело-то и провалили, -- презрительно сказал Ивин. Брызгалов обиделся: -- Да, рассказывайте. Эти-то молокососы в то время, когда вы философствовали да сидели сложа руки, всю революционную дрянь-то и вывели. Мы пощады никому не давали, не только большевикам, комиссарам, но и просто советским служащим. Мы рассуждали так: раз служил у красных, значит, помогал им, а раз так, то башку долой. Рубили всех: машинисток, конторщиков, рассыльных. Всех в одну кучу, как капусту. -- Ну вот, теперь и жните, что посеяли. -- А что же очень нос-то на квинту вешать? -- задорно поднял голову хорунжий. -- Ну, разобьют нас? Ну что же. Сам себе пулю пущу в лоб, и ладно. По крайней мере буду знать, что не даром жил, кое-что для родины сделал. -- За это вы не беспокойтесь. Наше поражение давно предрешено. Мы не сумели использовать восставших волжан, уральцев, уфимцев. Мы забыли, что все они восстали против красных потому только, что за людьми не разглядели идеи, приняли разных уголовных преступников, проходимцев, пролезших к власти, за подлинных сеятелей идей большевизма. Казалось, нам нужно бы учесть это. Мы должны были понять, что массы идут защищать нас по недоразумению. Мы должны были быть очень хитрыми и осторожными, чтобы дурачить их до конца, уверять и делать вид, что идем защищать какую-то свободу. Но мы поступили совсем иначе. Мы вообразили себя победителями, распоясались и начали насиловать и грабить в тылу жен, сестер, отцов, матерей и братьев тех самых солдат, которые на фронте по своему недомыслию защищали наши шкуры и карман. В первой линии огонь усиливался. -- Э, да что говорить, чепухи, безобразия, недомыслия у нас хоть отбавляй. Ведь вот, к слову сказать, наш закон о земле прямо-таки политическая глупость. Красные его у себя полностью перепечатывали и кричали во всю ивановскую, что вот, мол, товарищи, смотрите, за что белые воюют. А наши финансовые операции? Позор! Офицер махнул рукой. Брызгалов молчал, с тревогой прислушиваясь к перестрелке. Ему казалось, что огонь белых начал ослабевать, стал совершенно беспорядочным. Наблюдатель, сидевший на дереве, соскочил вниз. -- Господин поручик, так что красные с правого фланка обошли наших, а пяхота, котора была у нас на фланке, по своим же жарит. Наши бегут. Нервная гримаса скривила лицо Ивина. -- По коням! Садись! -- Брызгалов допивал фляжку. -- Ни черта, мы их сейчас сомнем. Ивин неохотно выехал вперед эскадрона. -- Шагом маарш! Эскадрон стал подтягиваться к месту боя. Выехали на опушку. Красные были хозяевами положения. Их пулеметы дождем обсыпали отходящие цепи белых. Цепи партизан продвинулись значительно вперед, и эскадрон выехал им как раз во фланг. -- Шашки вон! -- машинально как-то командовал Ивин. -- Ура-а-а! -- первый закричал Брызгалов, сильно хлестнул нагайкой своего вороного. Эскадрон бросился в атаку. До вражеских цепей ему нужно было проскакать с полверсты по снежной равнине. Красные заметили гусар, встретили их дружными залпами. Первыми же пулями, Брызгалов был убит. Взмахнув руками, он свалился с седла, но нога у него увязла в стремени, и вороной, испуганно храпя, поволок его в сторону красных. Под Ивиным ранило лошадь, она свалилась набок, придавив ему ноги, и он никак не мог из-под нее выбраться. Расстояние между темной, плотной цепью красных и лавой эскадрона сокращалось медленно. Снег оказался очень глубоким. Лошади гусар вязли по брюхо. Ряды атакующих редели заметно. Не дойдя до противника, эскадрон повернул обратно. Атака не удалась. Ивин видел, как в лесу последним скрылся толстый вахмистр. Офицер приложил револьвер к виску, нажал гашетку. Дернувшись в сторону, голова поручика расцвела алым цветком маленькой кровавой ранки. Лицо стало одного цвета со снегом. Лошадь храпела, харкала кровью, но встать не могла. 30. ВИЛЫ Медвежье враждебно насторожилось, высыпав на улицы, ждало. Крестьяне кучками прислушивались к приближающейся перестрелке, открыто иронизировали над отходящими обозами белых. -- Что, господа хорошие, пограбили, да и будет. Пора и восвояси. Пятки смазываете. А кто платить-то за вас будет? А? Обозники угрюмо молчали, торопливо подгоняли лошадей, со страхом оглядывались назад. Полубатарея передвинулась дальше за деревню, открыла по наступающим беглый огонь. -- Виууужжж! Виууужжж! -- неслась над селом шрапнель за шрапнелью, и немного спустя, в полутора верстах, за околицей появлялись белые облачка дыма, слышался звук, похожий на громкий плевок. -- П! П! П! По улице проехали подводы с ранеными. Окровавленные солдаты, наскоро перевязанные, метались в санях, стоная и вскрикивая при каждом толчке. Старухи вздыхали, охали, крестились. Толпа сосредоточенно молчала. Люди знали, что многие или даже большинство раненых были насильно загнаны на фронт. -- Та-та-та-та-та, тах, та, тах-тах, -- задыхался где-то близко максим, точно нервный, уставший человек дышал часто и пугливо, отмахивался бессильной рукой от наседавшего врага. -- Бум, бум, бум, бум, бум,-- баском вторил ему кольт. -- Бум, бум, бум, бум, -- редко стучал пулемет, и похоже было на то, что кто-то тонет в глубрком пруду и, поднимаясь со дна, глухо лопаются на поверхности большие пузыри. -- Бум, бум, бум. -- Трах, трах, трах, -- ломали сухие ветки винтовки. -- Диу, диу, диу, -- звонко в морозном воздухе пели пули. -- Наша берет, скоро белым амба будет, -- сказали в толпе. Настроение крестьян поднималось. Лица становились возбужденнее. В руках у некоторых появились пистонные ружья, вилы, топоры, заржавленные клинки, вытащенные из-под спуда. Шарафутдин на трех подводах вез полковничье имущество. -- Ребята, чего это мы орловского холуя отпускать будем с нашим же добром? Бей его! Молодой парень вскинул к плечу одностволку. Грянул выстрел, и Шарафутдин, схватившись руками за окровавленное лицо, упал с саней. Путаясь в длинных шинелях, по селу бежали пять гусар, самовольно оставившие поле сражения. Крестьяне задержали их, отобрали патроны и винтовки. -- Ура! Ура! Ура-а-а-а-а! -- Наши пошли в атаку, -- закричал старик Черняков. -- Ребята, которые с вилами, к воротам становись, а которые с ружьями -- на заплоты. Не дадим сбежать белым гадам. Как солдаты командира, слушались крестьяне Чернякова. Улица опустела, затаилась выжидая. Цепи белых дрогнули, смешались и в беспорядке, почти не останавливаясь, побежали к селу. Полковник Орлов носился среди бегущих на своей белой кобыле и хлестал нагайкой гусар направо и налево. -- Гусары, пехота вы вонючая, а не гусары! Стой! Стой! Застрелю! -- орал он. -- Господа офицеры, что вы делаете? Куда бежите, как бабы? Никто не слушал его. Солдаты и офицеры в животном страхе бежали по улице, бросая винтовки, патроны. -- Бах, бах, -- загремели дробовики из-за заплотов. -- Ура! -- закричал Черняков и выскочил из ворот с длинными вилами. Путь отступления был отрезан. Бегущие остановились. Две людские стены сошлись вплотную и сцепились в последней смертельной схватке. Вилы были длиннее винтовок. Крестьяне валили орловцев как снопы. Яркое зимнее солнце выглянуло из-за туч. На конце улицы засверкали клинки конных партизан. Отчетливо заалели красные банты, ленты и знамя. Судьба штыкового боя решилась в несколько секунд. Белые, смятые с двух сторон, были уничтожены. Бело-желтый ковер улицы запачкался красными пятнами. Полковника Орлова захватили живым. Партизан снимал с него револьвер и шашку. Белая кобыла полковника валялась поперек дороги, судорожно дергая тонкими длинными ногами; из живота ее, пропоротого вилами, двумя ручьями бежала кровь, большим пятном расплываясь по снегу. За конным дивизионом Кренца по тракту стала входить пехота. Впереди шел 2-й Медвежинский полк, левее его и сзади по проселку двигался 1-й Таежный, 3-й Пчелинский подходил резервом сзади всех. Председатель Армейского Совета Жарков и главнокомандующий Северным Таежным фронтом Мотыгин ехали верхом вместе с первыми цепями. Со стороны Светлоозерного ползла черная масса восставших шахтеров. Шахтеры шли с красными знаменами, вооруженные винтовками, самодельными пиками, вилами, дробовиками. Легкораненые с красными мокрыми повязками на головах, на руках шли в строю. Шахтеры, партизаны и крестьяне Медвежьего тремя бурлящими волнами сшиблись на середине села, заплескались, зашумели. Хмельная радость освобождения разлилась по избам. Все Медвежье высыпало на улицы. Женщины, дети, старики, старухи, взрослые и подростки, парни и девушки. От радости плакали. Смеялись, целовались, жали друг другу руки. Убитые валялись под ногами. На них не обращали внимания. Через мертвых шагали, наступали им на руки, на ноги, на лица. Спотыкались, попадая валенками в мягкие, еще теплые животы. День был яркий, солнечный. Снег сверкал на улицах и домах Медвежьего. 31. КОСТЕР ПОТУХ Избенка была построена из тонкого теса и горбылей. Ветер лез в нее со всех сторон через широкие щели. Пол заменяла утрамбованная земля. Окна, наполовину выбитые, замерзли, облипли снегом. Мотовилов стоял в раздумье на пороге. -- Нет, здесь холоднее, чем просто у костра, -- решил он. -- Фомушка, ломайте эту хибарку и в огонь. Разложим костер побольше, тепло будет. Видишь, постройка-то какая дрянная, в ней только, значит, летом жили. Барановский лежал в санях, невнятно бредил. Фома с Иваном сняли с петель дверь, вырвали рамы, разобрали небольшое крыльцо, изрубили все в щепки, разложили костер. В темноте, мимо по дороге, звонко скрипели полозья. Обозы лентой шли не останавливаясь. N-цы отпрягли лошадей, набросали им снопов овсяной соломы, взятой тут же из огромного зарода. Солдаты улеглись плотным кольцом вокруг огня. Мотовилов, отворачивая лицо от жара, грел руки. Красные отблески обливали пальцы кровью. Дрожащие кровяные пятна пачкали шинели и полушубки N-цев, лица и шапки. На огонь вышла из темноты длинная лошадиная морда с двумя оглоблями. Подъехал верховой, с трудом слез на снег, прихрамывая подошел к костру. -- Кто здесь старший, господа? Мотовилов спрятал руки в рукава, обернулся к говорившему, прищурившись стал вглядываться в его лицо. -- Я старший, а что? -- Разрешите мне переночевать у вашего костра? Мотовилов кивнул на своих солдат. -- Смотрите, сколько у нас народу. Негде. -- Ради бога, как-нибудь. Я офицер. У меня жена вон в санях лежит, после тифа. Двое детей. -- Ведь вы же видите, что у нас нет места, -- немного раздраженно ответил Мотовилов. В темноте заплакал ребенок. Незнакомый офицер неожиданно встал на колени, заговорил, сдерживая дрожь отчаяния: -- Умоляю вас ради бога, заклинаю всем святым, позвольте остаться у огня. Мы закоченели. Ребятишки совсем замерзают. В последней деревне никто, никто... -- голос оборвался, офицер задрожал, -- никто не пустил нас в избу. Боже мой, мы четвертые сутки под открытым небом, измучились вконец. Умоляю вас! Мотовилов быстро встал. -- Что вы, что вы делаете? Встаньте сию же минуту. Оставайтесь, как-нибудь потеснимся. Где ваши дети? Длинный черный тулуп и белая папаха с усилием поднялись с колен. -- Вот. Дети, два трехлетних мальчика-близнеца, закутанные в меха, были втиснуты в большие переметные сумы, притороченные к седлу. Мотовилов помог офицеру снять их со спины лошади. Детей и женщину положили к самому огню. Мальчики плакали. -- Молечка. Е-е-есть. -- Сейчас, сейчас, детки, -- суетился около них отец. -- Коля, молоко в передке саней, в большом мешке. Офицер стал раскалывать над котелком большой мерзлый круг молока. В легких санках, с кучером на козлах, остановился у костра какой-то полковник. -- Какая часть? -- громко крикнул он, не вылезая из саней. Черноусов не торопясь ответил: -- 1-й N-ский полк. -- Сию же минуту очистите эту заимку, костер можете не тушить,-- приказал полковник. -- Что-о-о? -- сразу разозлился Мотовилов. -- На каком основании? Кто вы такой? -- Я начальник У-ской дивизии. Сейчас подходят наши боевые части. Здесь будет первая линия. Красные совсем рядом. Ваш чин? -- в свою очередь спросил полковник. -- Подпоручик. -- Так вот, подпоручик, потрудитесь немедленно исполнить мое приказание, иначе я вас арестую. Мотовилов рассвирепел совершенно. Он не верил ни одному слову полковника. Он сразу догадался, что его хотят взять на испуг, воспользоваться хорошим, большим костром и заимкой, полной корма и хлеба. -- Хоть ты и полковник, а мерзавец, -- отрезал подпоручик. Полковник вскочил, подбежал к Мотовилову, задыхаясь от гнева. -- Молокосос, я сейчас прикажу тебя расстрелять за невыполнение боевого приказания. Ты ответишь за оскорбление штаб-офицера. Мотовилов злорадно расхохотался. -- Ха! ха! ха! Расстрелять! Ловчила какой нашелся. Дураков ищешь? На пушку взять хочешь? Не на таких напал. Полковник затопал ногами. -- Замолчи! Вон отсюда сию же минуту. Мотовилов отчетливо сделал шаг вперед, размахнулся, ударил начальника дивизии по лицу. -- Вот тебе, прохвосту, боевой приказ! Полковник качнулся всем телом вправо, едва удержался на ногах. Подпоручик ловко вновь ударил его, ткнул ногой в живот, сшиб под себя. Нагнувшись, с силой ударил лежащего в зубы и в нос. -- Подлец! Полковник уткнулся лицом в снег, заплакал громко, навзрыд, слезами обиды и бессильной злобы. Обмануть не удалось. -- Набаловались, изнежились, негодяи, в штабах сидя, так теперь и в тайге намереваются за чужой счет устроить свою особу. Полковник, вздрагивая, выл, как побитая собака. В темноте его не было видно. Обозы скрипели, невидимые, но живые и шумные. -- Пулеметчики, не отставай! -- кричал кто-то. -- Не растягивайся! Подтянись! Не отставай, пулеметчики! Полковник плакал. Кучер подошел к нему, нагнулся. -- Господин полковник, вставайте, поедем дальше. Женщина грела в котелке молоко, разговаривала с мужем. -- Коля, когда же будет конец этому кошмару? Будет ли когда-нибудь конец этой тайге? Офицер тер снегом себе щеки. -- Не знаю. Будет, конечно. -- Но выберемся ли мы? Ведь мы буквально докатились до последней черты. Ну смотри, что это такое? Подпоручик бьет полковника. Вчера нас обобрали свои же казаки. На ночевках в деревнях из квартир друг друга штыками выбрасывают! -- Да,-- неопределенно и равнодушно соглашался офицер. Женщина мешала ложкой мерзлые комья молока. -- Ужас, смерть кругом. Красные -- смерть. Свои -- грабеж, смерть. Крестьяне -- тоже смерть. Ты слышал, что здесь на днях в Ильинском, ночью, сонных наших солдат целую роту мужики топорами прямо у себя в избах зарубили? -- Слышал, -- все с тем же безразличием отвечал офицер. Женщина только что вышла из лазарета одного из ближайших оставленных городов. Ехала с мужем всего несколько сот верст, в обстановке страшного зимнего отхода -- без квартир, почти без каких бы то ни было средств, без всякого порядка -- еще не привыкла. Все поражало ее. Молчать ей было тяжело. Мотовилов вмешался в разговор. -- Вы, мадам, давно так едете? Женщина обернулась к подпоручику. Мотовилов увидел лицо, красное с одной стороны, освещенное костром, темное -- с другой. Получалось впечатление, что физиономия ее разрезана надвое. Красная, освещенная сторона, слегка обмороженная, сильно опухла. -- Нет, я с Новониколаевска только. Но довольно и этого. Ах, какой ужас, какой ужас! Вы знаете, что творилось при отходе из Новониколаевска? Женщина обрадовалась новому собеседнику. -- Там разбили винный склад. Спирт был спущен в Обь. В прорубях он плавал толстым слоем поверх воды. Его растаскивали ведрами. Казаки напоили в прорубях лошадей, перепились сами. По улицам эта орава ехала с песнями, с руганью. Лошади у них лезли на тротуары, не слушались поводов, сталкивались с встречными проезжими. Казаки громили магазины, грабили частные квартиры. Офицеров своих эти негодяи перебили, обвинив их в проигрыше войны, даже в самом ее возникновении. Ах, кошмар! Женщина затрясла головой. Мотовилов курил длинную, грубую деревенскую трубку. -- Ну, я давно привык к этим фокусам казачков. Я вам скажу, что казаки, что жиды --один черт, самый подлый в мире народ. Как пограбить, на чужбинку проехаться -- они тут как тут. До расплаты же только коснись, сейчас в кусты -- я не я и лошадь не моя. Во время первых восстаний против советской власти они впереди -- пороли, рубили, вешали, истязали, а как дело обертывается в другую сторону, так офицерам руки вяжут и к красным с повинной, с поклоном. Негодяи. Помню, проходили через ихние станицы, придираются на каждом шагу. Сучка брошенного не возьми у них -- сейчас в станичное управление, к атаману, мародерство, мол. А как сами идут мужицкими деревнями, так стон стоит от грабежа. Сволочь. Настоящие жиды, трусливые, как зайцы, и блудливые, как кошки. Подъехало еще несколько саней. Завозились с распряжкой. Полный офицер среднего роста в английской шинели подошел к костру. -- Господа, разрешите у вас одну головню взять на разжигу? Мотовилов позволил. Офицер нагнулся через лежащих солдат, железной лопаткой подхватил пылающий кусок дерева. Пара углей упала на шинель Фоме. Вестовой завозился, быстро смахнул угли с задымившейся материи. Стрелки зябко прятали уши в воротники. -- Черт вас тут носит. Над тайгой свистел ветер. Иглы деревьев звенели, как струны. Мороз был сильный. Отец и мать поили сыновей разогретым молоком. Дети, голодные, пили жадно, чмокая губами, кашляя, обливаясь теплой, вкусной жидкостью. -- Исцо, мама, исцо, -- маленький человечек, закутанный с головы до ног, тянулся крохотными ручонками в пушистых рукавичках. -- Пей, пей, сынок. Накормленные горячим, согревшись и молоком и у огня, ребятишки быстро уснули на меховом одеяле около груды горящих головешек. Мать с отцом сидели рядом. Женщина положила голову мужу на плечо. Глаза у обоих, усталые, широко раскрытые, почти неподвижные, казались мертвыми. Лица были раскалены докрасна яркими отблесками костра. -- Колик, милый Колик, надо скорее уехать куда-нибудь от этого кровавого безумия. Ведь есть же счастливые страны, где не льется кровь, где люди остались людьми, где живут мирно и тихо. Колик, я думаю, в Японии хорошо? -- Вероятно, -- вяло согласился мужчина. -- Мы бы могли там устроиться. Я бы стала, оба мы стали бы работать. Хорошо. Там очень много солнца и море, говорят, ласковое, теплое. -- Вопрос весь в том, удастся ли выехать отсюда? Боюсь, что нас догонят красные или захватят партизаны. -- Нет, нет, я не хочу. Женщина обняла офицера, прижалась ближе. -- Плен -- смерть для моего Колика. У меня возьмут мою радость, мое счастье. Ведь если Мамонтову(*) попадешься, растерзает. Нет, нет, это невозможно. Лучше смерть, чем плен. (* Один из крупных вождей алтайских партизан) -- Да, смерть лучше. Во всяком случае, она ничуть не хуже, чем жизнь, вот эта наша, теперешняя. Ребенок всхлипывал во сне. Слова любви и ласки в нежном голосе женщины, маленькие дети среди озлобленных, грубых, холодных, вшивых, грязных солдат и офицеров походили на цветы, распустившиеся на навозе. -- Колик, ты знаешь, сегодня какая ночь? Какое число? -- Нет. Я не различаю теперь дней. Все одинаковы. -- Сегодня Новый год. -- Вон что, -- офицер с горечью усмехнулся. -- Новый год. -- Знаешь, говорят, что кто как встретит новый год, так и проживет его. Скверная примета. Колик, неужели это будет продолжаться еще целый год? -- Все равно. Офицер стал дремать. Женщина не спускала больших остановившихся глаз с огня. У соседей с костром дело не ладилось, он не разгорался. Офицер в английской шинели снова подошел к N-цам, стал греть над огнем большой каравай белого хлеба, надетый на штык. Мотовилову не спалось, он скучал. -- Вы какой части? -- спросил подпоручик незнакомого. -- Ага! Аа-ах! -- Мотовилов громко зевнул. Скуки ради задал праздный вопрос: -- Ну, каково настроеньице у вас, коллега? Английская шинель живо вертелась около огня, поворачивала хлеб. -- Представьте себе, несмотря на все, я чувствую себя превосходно. У меня появилась твердая уверенность, что наша неудача только временная. Мотовилов, удивленный, поднял голову. -- Ну? -- недоверчиво переспросил он. -- Да, да, я не шучу. Я даю голову на отсечение, что через полгода, много через год, милые сибирячки, так ратующие сейчас за красных, пойдут против них, с нами. Надо было нам давно пустить коммунистов в Сибирь. Без боев, сохранив армию, по крайней мере добровольческие части, отойти к границам Монголии и выждать там, пока здесь чалдонье познакомилось бы с разверсткой, с разными совдепскими монополиями. Вот это было бы дело. -- Ну, а потом что? -- Потом известно что, сибирячки, познакомившись с советскими порядками, стали бы восставать, а мы бы стали наступать. Сибирячки-то ведь наши в душе-то, они только заблудились маленько. Вот тогда мы уж Сибирь захватили бы окончательно. Она бы послужила нам несокрушимой опорной базой для дальнейшей борьбы с Совдепией и по ту сторону Урала. -- Ну, а теперь? -- Теперь тоже ничего. Положение хоть и скверное, но не безнадежное. Мы проделаем то же самое, но только с меньшим количеством людей, но зато с наиболее стойкими. Мы подождем где-нибудь в Монголии. А отступая, будем пакостить красным елико возможно. Разрушим и железную дорогу, и фабрики, и заводы. Должен вам сказать, у меня, как у подрывника, сердце радуется, как посмотришь, что мы за линию оставляем за собой. Ни одного живого моста. Ни большого, ни маленького. Снимаем стрелки. Жезловые аппараты. Телеграф. Телефон. Все к черту. Посмотрите, в эшелонах на платформах драгоценнейшие части уральских заводов. Везем и их. Туго придется, взорвем. Не отдадим обратно. Я уверен, что мы так разгромим все на своем пути, что красные в десять лет не поправят. -- Офицер снял хлеб со штыка, стал пробовать его. -- Вот это-то нам только и нужно. Разверстка, разруха как свалятся на шею тугоуму сибиряку, как уцепят его за горло железной петлей, тогда он взвоет. Тут-то мы и явимся. Чего, мол, господа хорошие, хотите: нас грешных, нас, которые спасут вас, или комиссаров с голодной смертью вкупе. Выбирайте. -- А ведь это идея. -- Еще бы. Погодите, будет и на нашей улице праздник. Английская шинель пошла к своим, пропала в темноте. Обозы скрипели непрерывно. -- Не отставай, братцы! -- Не растягивайся! -- Понужай! Понужай! Мотовилов заснул. Ночью мороз окреп. Ветер, не утихая, лез людям за воротники, в худые валенки, холодные сапоги, больно дергал за уши, за носы, хватался за щеки. Спали N-цы плохо. Костер все время поддерживали. Утром проснулись разбуженные ружейной трескотней, поднявшейся впереди, на дороге. Обоз остановился, метнулся обратно. -- Трах! Трах! Трах! Шшш! Шшш! -- шумело эхо. "Пустяки, никаких красных не может быть. Свои же, наверное", -- подумал Мотовилов. Ребятишки плакали. Кончики маленьких носиков и щечки у них почернели. Вчера отец с матерью не заметили белых пятен, не оттерли. За ночь у костра в тепле началась гангрена. Муж и жена с тоской смотрели на детей. Женщина со страхом оглядывалась в сторону беспорядочной, нервной перестрелки. -- Трах! Шшш! Шшш! Трах! Мотовилов с Фомой лопатами кидали горящие головни на стог соломы и на огромный зарод немолоченного хлеба. Хлеб вспыхнул, как порох. Барановский приподнялся в санях. -- Что такое? Что ты делаешь, Борис? -- Жгу хлеб,-- коротко бросил офицер, торопясь с лопатой углей к избенке. -- Зачем это? Кому это нужно? Мотовилов злобно огрызнулся: -- Пошел к черту! Нужно для дела нашей победы. Для всей России. Сожгу тысяч пять пудов пшеницы, по крайней мере пять тысяч коммунистов на месяц останутся без хлеба. Вот что. -- Какая ерунда! Дикость! У меня мать там. Может быть, ей из этого чего-нибудь достанется. -- Сопляк, замолчи. Слюнтяй! Лежи! N-цы запрягали лошадей с быстротой пожарных. Муж и жена несколько секунд молча смотрели друг другу в глаза. У офицера тряслись губы. У женщины быстро капали слезы. Ребятишки плакали. -- Уа! Ааа! Больна! Мама! Уа! Уа! Мать зарыдав, упала ничком в снег. Отец стремительно, с отчаянием выхватил револьвер, быстро нагнулся, поднял за воротник маленького, толстенького человечка, сорвал с него мягкую козью шапочку, отвернулся. -- Папа! Уа! Ага! Уа! Ножонки в крохотных валеночках болтались в воздухе. Черный ствол, смазанный маслом, едва не выскользнул из дрожащей руки. Рукоятка по самый курок воткнулась в русую головку. Под рукой хрустнула тонкая корочка льда. Только вода потекла теплая и красная. Другого поднять не смог. Сил уже не было. Стукнул в лобик прямо на одеяле, на снегу. Хрустнула еще одна корочка. Ноги не слушались. Пришлось стать на колени. К жене подползти на четвереньках. Рука плясала. Рукоятка, намазанная теплым, густым и липким, прыгала в ледяных пальцах. Чтобы не промахнуться, воткнул дуло в прическу. Опалил затылок. Снег покраснел. Но не мог же он сразу кругом стать таким красным. Наверно, он всегда был таким, и из туч, сверху, сыпались красные хлопья. Странно, что этого никто не замечал раньше. Высокая мушка завязла в волосах. Вырвал с усилием. После выстрела ствол все-таки был очень холодный. В висок не хотелось. Офицер распахнул шубу, поднял гимнастерку и рубаху, грязную, в серых, ползающих точках. Грудью накололся на маленький кусочек никелированного свинца. Удивительного в этом не было ничего. N-цы видели побольше. Хлеб и солома пылали. Избенка загоралась. Впереди красных не было. Морской батальон напал на сотню казаков, отобрал лошадей. Только и всего. Дорога стала чистой, пустой. Когда уезжали, где-то в селе били в набат. Далеко стояло, трепыхалось, зарево. По привычке немного волновались. Набат с детства был знаком. Навстречу шли крестьяне. Пешком. Лошадей у них отобрали. Может быть, они подохли, заезженные. Сани на себе не потащишь. Но подреза -- ценная вещь. Крестьяне тащили длинные, толстые железки. Было немного смешно. Кругом миллионы. А они чудаки с копейками. Не расстаются. Скопидомы. У заимки вокруг другого потухшего соседнего костра все спали. Заснули навсегда. Костер потух давно. Английская шинель лежала, прижавшись к плюшевой дамской шубе. Черный плюшевый бок истлел. Случайный уголь. Дыра была большая, широкая. Темные, землистые отмороженные пальцы торчали из ощерившегося сапога. Не нужно спать. Не давать тухнуть костру. Ведь валенки были худые. Шинель вовсе не теплая. И шуба. N-цы ехали спокойно, шагом. Слева тянулась проволока телефона. На повороте ее держали два голых замерзших красноармейца, воткнутые ногами в снег. На одном богатырка краснела звездой. -- Ага, хоть мертвого, мерзавца, заставили служить в белой армии. Мороз был очень сильный. Ветер не меньше. -- Карр! Карр! Пара черных камней упала около потухшего костра. -- Каррр! Один, поумнее, сел ребенку на голову. Теплый мозг легко глотается. Другой долбил глаза плюшевой шубы с котиковой шапочкой и горностаевой оторочкой. Глаза уже замерзли. Зато мозг как сейчас с плиты. Уж очень его много. И вкусен, вкусен. А сочен как. Красная подливка текла через черные, жесткие зазубрины клюва. Чугунная птица спешила, давилась. Черные лохмотья закружились в воздухе. -- Каррр! Каррр! Хватит всем. А костер совсем потух. Давно. Давно уж потух. 32. МЫ - ОБЛОМКИ СТАРОГО На линии железной дороги у белых дела обстояли не лучше, чем в тайге. Весь путь, как мог только видеть глаз, был забит эшелонами, войсками, штабами, беженцами, продовольствием, интендантским имуществом, снаряжением, вооружением. По обеим сторонам рельсов, прямо на снегу, кучами валялось новое английское обмундирование в соломенной упаковке: белье, валенки, зимние английские шинели на меху, с воротниками. Вороха обмундирования и белья перемешивались с горами ящиков с патронами, снарядами. Тут же валялись автомобили, аэропланы, орудия, туши мяса, мешки муки, сахару, бочки масла и трупы расстрелянных арестантов, которых некому и некогда было конвоировать, и их просто без суда и следствия убивали в вагонах, выбрасывали на полотно дороги. N-цы, выйдя к железной дороге, принялись за нагрузку своего обоза. Грузили исключительно продовольствие, а обмундирование и белье сменяли тут же, забегая для переодевания по два, по три человека в будку стрелочника. Через несколько минут грязных, оборвавшихся N-цев нельзя было узнать. Все надели новенькие меховые шинели, папахи, теплые малахаи, сменили белье, валенки, шаровары, френчи. Оделись как с иголочки. Каптенармус роты Колпакова, увязывая большой воз, смотрел на дорогу и думал, что хорошо бы было все это добро свезти к себе домой, сложить в амбары, кладовки, запереть на замок, а потом понемногу, не торопясь, расходовать. "На всю бы жизнь хватило. И работать бы не надо, -- мысленно высчитывал он. -- Одного масла-то на сколько верст раскидано". Завязав воз, жадный каптенармус побежал к эшелонам, рассчитывая найти там чего-нибудь поценнее. Но сколько он ни открывал брошенных вагонов, из каждого на него смотрели десятки замерзших стеклянных глаз мертвых солдат. Больные или раненые, они были оставлены в нетопленных товарных вагонах. -- Эк, народу-то сколько померло, -- спокойно сказал каптенармус и повернулся к своему обозу. Подъехали к станции. Мотовилов пошел в первый класс. Платформа была завалена трупами замерзших больных и раненых. Убирать их было некому, и они так и лежали, никому не нужные, всеми забытые. На концах платформы снег намел целые сугробы, и из-под них кое-где торчали руки, ноги или головы мертвецов. Тут же бродили и живые люди. Много было женщин в дорогих шубах и дохах, детей. На первом пути стоял огромный эшелон с беженцами. На кострах, рядом с вагонами, кипятились чайники и котелки. Офицер шел, иногда перешагивая через трупы, валяющиеся по дороге. Шел, не удивляясь, спокойно думал, что в жизни всегда приходится шагать через трупы мертвых, замученных, павших в жестокой борьбе за существование. В зале первого класса была та же картина, с той только разницей, что там на полу были еще и живые люди, лежавшие вперемежку с мертвыми. Пол, диваны, стулья, столы, буфетная стойка были покрыты сплошной серой массой людей, копошившихся в страшной грязи, съедаемых паразитами. Все чесались, стонали, охали, курили, кашляли, плевали. Воздух был пропитан смрадом заживо гниющих тел и экскрементов тут же испражняющихся больных. Какой-то тифозный бредил: -- Красные, красные! Бежим! Бежим! Офицер остановился в дверях. Ему хотелось получить сведения о городе. Поискав глазами, к кому бы обратиться, Мотовилов тронул за плечо сидящего недалеко от входа на диване офицера в погонах капитана. Капитан качнулся всем телом вперед, стукнулся лицом об стол и диким исступленным голосом стал молить о помощи: -- Братцы, помогите, смерть пришла. Смерть. Смерть. Смерть! -- хрипло вырывалось из груди больного. Мотовилов почувствовал себя нехорошо. Усатый человек с отупевшим мутным взглядом, в фуражке железнодорожника, прошел мимо офицера. -- Послушайте, послушайте, -- обрадовался тот живому человеку. Ему хотелось спросить о городе, но с языка сорвалось совсем другое. -- Что это у вас здесь такое? -- Сами видите, -- равнодушно ответил железнодорожник. Мотовилов догнал его: -- Скажите, почему это эшелоны все с паровозами под парами и стоят на месте? Почему бросают с поездов ценное имущество, патроны? Железнодорожник разнервничался. Вопросы офицера показались ему наивными. -- Да что вы, с неба что ли свалились? -- Нет, я из тайги выехал, -- немного обидевшись, поправил Мотовилов. -- Стоят, потому что идти некуда. Весь путь забит до Иркутска. Бросают вещи, потому что шкуры свои спасают. Услышат где-нибудь стрельбу и, не разбираясь что, как, почему, выскакивают из эшелона, бегут на несколько верст вперед. Увидят, что стоит поезд груженый под парами, что перед ним, может быть, верст на десять путь свободен, ну сейчас же выкидывают все из него, садятся сами, а машиниста заставляют ехать. Так вот и двигаются вперед, раскидывают свое добро. -- Едем в город,-- сказал командир, подходя к своему батальону. Выехали на тракт. По тракту бесконечной лентой тянулись подводы с больными. Мотовилов хотел переждать, пока пройдут все они, насчитал двести подвод и плюнул. -- Въезжай в середину,-- приказал он своему кучеру. Обоз больных был разорван. Санитары ругались, хотели силой выкинуть N-цев обратно, но те взялись за винтовки, и безоружные люди уступили вооруженным. Мотовилов ехал впереди батальона. Перед глазами у него надоедливо мелькало лицо мертвеца, сидящего на последних санях. Мертвый солдат сидел спиной к лошади, высоко подняв голову, смотрел на небо стеклянными глазами, улыбался. Мотовилов отвертывался от неприятного соседа, но что-то тянуло глаза в его сторону, и офицер снова начинал смотреть на мертвеца. Подпоручика раздражало постоянное выражение лица трупа. Когда бы он ни взглянул на него, тот улыбался. Офицер подолгу вглядывался в лицо замерзшего -- неизменная улыбка не сходила с мертвых губ. Мотовилов стал нервничать. "Ну чего он смеется? Неужели ему было весело умирать? О чем он думал, когда испускал последний вздох?" -- спрашивал себя офицер. -- Санитар, -- крикнул Мотовилов, -- у тебя умер один. Выбрось его. Лошадям легче будет, Санитар взглянул на труп, вскочил в сани и с усилием столкнул его на дорогу. Мертвец перестал улыбаться. Голова его глубоко ушла в снег. Мотовилов вздохнул с облегчением. Потом он видел, как санитары осматривали сани и сбрасывали в снег еще теплые тела. Дорога по обеим сторонам чернела пятнами людских и конских трупов, грудами разломанных саней и фургонов. Было уже темно, когда N-цы приехали в город. На улице щелкали винтовочные выстрелы. Стреляли пьяные солдаты. Со стороны винного склада несся гул. Мотовилов решил запастись спиртом. У винного склада шумела пьяная толпа погромщиков, состоявшая из солдат и местных подонков. Офицер тщетно пытался пробраться в помещение склада, упругая масса тел отбрасывала его назад, как пробку. -- Батальон, в ружье, -- скомандовал Мотовилов. Заработали приклады. Дорога в склад была расчищена. Весь пол склада завален был бутылками и четвертями с водкой. Мотовилов ходил по ворохам вина, разыскивая спирт, но его почти весь растащили. Офицер нашел всего только две бутылки. В подвал набивались непрерывно. В бутылках рылись жадно, как собаки в падали. Друг на друга косились, ругались. Каждый хотел набрать больше. Погромщики орали около склада, накидывались на выходящих из подвала с вином, отнимали у них бутылки, вступая из-за добычи в драку, пускали в ход все, что попадалось под руку. Два солдата сцепились из-за спирта со злобной руганью. Один из них, пониже ростом, размахнулся выхваченной бутылкой и ударил своего противника по щеке. Разбитое стекло глубоко врезалось в лицо высокому, и кровь со спиртом потекла на шинель. -- На вот тебе, орясина долговязая. Не тебе и не мне. Никому не обидно, -- крикнул маленький и стал энергично прокладывать себе дорогу в склад. Рев толпы смешивался со звоном разбитой посуды и редкими хлопками выстрелов. Люди, как озверелые, лезли в двери склада. -- Ну ребята, довольно,-- крикнул Мотовилов и, вытащив револьвер, пошел к выходу. Пьяные, перекошенные физиономии, торопливо шарахались от черного длинного нагана, давали дорогу. Набрав вина, Мотовилов повернул к центру города, думая найти там квартиру. Навстречу попадались местные жители, сгибавшиеся под тяжестью тюков с обмундированием, везшие на салазках бочки с маслом, мануфактуру. -- Господин поручик, надо взять матерьялов, годится дорогой-то на хлеб менять,-- напомнил командиру Фома. -- Верно, Фомушка. Молодец! Как приедем в деревню, да разложим там товары красные, так все девки, бабы наши будут. Айда, ребята, гони к интендантскому. Мотовилов успел уже выпить, поэтому был весел. Около интендантского склада бурлила толпа громил, пьяных жаждой наживы. Особенно старались местные жители, надрывавшиеся под тяжестью награбленного. Мотовилов сам не пошел в склад, послал туда каптенармуса и фельдфебеля с солдатами. Какая-то старуха еле волокла по снегу несколько связанных вместе кусков сукна. -- Ой, батюшка, помоги на спину поднять,-- обратилась она к офицеру. Голос старухи дрожал и срывался. Дышала она тяжело. -- Ой, замучилась, еле вытащила. Ребятишки у меня, у дочери, голые. Ой, нужда, одеть нечего. Мотовилов засмеялся: -- Ай да бабуся, тащи, тащи. Это дело хорошее. По крайней мере красным не останется. А ну, давай я помогу тебе! Офицер легко положил увесистый тюк старухе на спину. Старуха пригнулась совсем к земле и тихо пошла по улице, благодаря за помощь. -- Ну, спасибо тебе, батюшка, дай бог тебе доброго здоровья. Каптенармус сиял. Мануфактуры в складе было много, и он брал для батальона, на выбор, лучшие материи. N-цы складывали себе в сани куски тонкого сукна, диагонали, цинделевского сатинета, батиста, бумазеи и шелка. Солдаты сверх шинелей надели новенькие непромокаемые плащи, попавшиеся им в этом же складе. -- Эх, только при отступлении оделись как следует. Что раньше бывало!.. На фронте оборванцами ходили. Когда мы через Белу переправлялись, красные так и команду подавали: "По оборванцам часто начинай", -- вспомнил Фома. -- А все оттого, что измена кругом. Видишь ты, добро какое в складах держали, а нам чего давали? Английское обмундирование только в Утином выдали. Вон уж когда, -- рассуждал вестовой. Нагрузив мануфактуры, батальон пошел искать себе квартиры. Расположились в большом доме богатого купца, бежавшего на Восток. Дом был брошен на прислугу. Мотовилов в шубе и в валенках прошел прямо в гостиную, не раздеваясь сел в мягкое кресло. Фома положил Барановского в соседней комнате на широкий турецкий диван, заботливо укрыв дохами. -- Фомушка, -- увидел его Мотовилов, -- в разведку насчет всего этого и прочего. Чтобы ужин был на ять. -- Слушаюсь, господин поручик. Вошел фельдфебель почти пьяный и, приложив руку к виску, хотя и был без шапки, доложил: -- Так што, господин поручик, там две барыни-беженки и офицер с ними, просятся ночевать. Ух, одна барыня и хороша! Фельдфебель, сладко зажмурившись, затряс головой. Мотовилов обрадовался. -- Проси, проси скорей. Офицер оказался однокашником Мотовилова, это был кавказец Рагимов. Старые знакомые заключили друг друга в объятия. -- Ну, как живем, дюша мой? -- спрашивал Рагимов, отряхивая снег с папахи. -- Да, стой, -- спохватился он, -- забыл тебе представить моих дам. Эта вот Амалия Карловна фон Бодэ, жена капитана генерального штаба, -- говорил Рагимов, подводя Мотовилова к полной блондинке. -- А это Александра Павловна Бутова, супруга некоего фабриканта, в Японию преблагополучно удравшего. Прошу любить и жаловать! Мотовилов расшаркался. Дамы, решив привести в порядок свои туалеты, удалились в соседнюю комнату. Офицеры остались вдвоем. Рагимов снял шубу. -- Да ты уже поручик? -- удивился Мотовилов. -- И, кажется, георгиевский кавалер? -- дрогнувшим голосом спросил он. В его душе зашевелилось неприятное чувство зависти. -- Как же, как же, дюша мой. Я у красных батарею отнял. Ну, Колчак нам звезда третий давал и крест. Мы человек кавказский, резать много любим. Отчаянный народ! Рагимов самодовольно щелкнул языком. Мотовилова мучила зависть. Ему было досадно, что он, сын гвардии полковника, кадет, окончивший корпус виц-унтер-офицером, а училище старшим портупеем, служивший в славной N-ской дивизии, ничего не имеет, а вот выскочка Рагимов успел и чин и "Георгия" схватить. "Хоть бы мне "Владимира" иметь и то хорошо. Шикарный крестик, красный, как кровь, с мечами и черно-малиновым бантом",-- бродили у него в голове честолюбивые мысли. -- Ну, а это что за дамы с тобой? -- Мотовилов перевел разговор на другую тему. -- Одна -- Амалия Карловна, жена нашего начальника штаба, моя любовница. Другая -- Александра Павловна, брошенная своим мужем жена, особа скучающая. Можешь заняться ей. Познакомился я с ними потому, что ехали в одном эшелоне, даже в одном вагоне. Ехали мы так, ехали, да в один прекрасный день красные кавалеристы наскочили на нас. Конечно, можно бы было отстреляться. Мужчины у нас в эшелоне и военные, и не военные -- все были вооружены. Ну, выскочили мы из эшелона, постреляли, постреляли, смотрим, а наши купчики и другие удирающие субчики уже пятки смазывают. Пришлось и нам. Хорошо, деревня была близко. В первом же дворе я достал подводу да вот с дамами-то и ускакал. Ну, вот тебе и все, -- закончил Рагимов. Вошел Фома. -- Так что, господин поручик, достал кое-чего. -- Где, Фомушка? -- Варенье у хозяев нашлось, да мы еще тут съездили с Иваном на Большую улицу, там солдаты магазины разбили, так мы конфет набрали, вина сладкого, меду, сыру, колбасы. -- Молодец, Фома. Назначаю тебя старшим вестовым. -- Покорнейше благодарю, господин поручик. -- А ты почему думаешь, что вино-то сладкое? -- Да мы попробовали маленько, -- ухмылялся Фома. -- Ну, ладно. Теперь пулей, Фомушка, в кухню и насчет ужина. Вошли дамы. Завязался общий разговор. Говорили на тему о том, куда ехать и стоит ли вообще дальше ехать. Фома накрывал на стол. Рагимов говорил, что дальше он не поедет, что он останется здесь и сдастся красным. Мотовилов удивился: -- Как, ты, поручил, георгиевский кавалер, хочешь сдаться в плен? -- Э, дюша мой, довольно. Мы воевали. Честно рэзали. Наша не бэрет. Пойдем к тем, чья берет. -- Но ведь это же подло, Рагимов. Это недостойно офицера. -- К чему громкие слова, Борис, "подло, нечестно, непатриотично". Помнишь, ты в училище еще развивал теории о том, что жить будет только сильный, что жизнь -- борьба. Ну вот я и борюсь за свою шкуру, но не как все, с красивыми фразами долга перед родиной или революцией, под гром литавров, с развевающимися знаменами. Нет, я более откровенен. По-моему, и родина, и революция -- просто красивая ложь, которой люди прикрывают свои шкурные интересы. Уж так люди устроены, что какую бы подлость они ни сделали, всегда найдут себе оправдание. Капиталист гнет рабочих в бараний рог, выжимает из них пот и кровь, а сам кричит, что это он делает для блага родины, во имя закона и порядка, которые он сам сочинил и установил для обеспечения своего кармана. Большевики объявили священную войну буржуазии всего мира и кричат, что подняли знамя социальной революции. К черту знамена и революции! Не лучше ли просто сказать: идем душить буржуев, потому что если мы их не передушим, то они одних из нас с кашей слопают, а из других масло будут пахтать. Я, брат, не буржуй и не пролетарий. Я -- среднее. И для меня безразлично: у буржуя служить или у пролетария, у белых, у красных, у черных, у зеленых. Я буду работать одинаково добросовестно и черту и богу, лишь бы платили хорошо да предоставили соответствующие жизненные удобства. Я торгую своими знаниями. В них все нуждаются -- и красные, и белые. Служил я у белых, был поручиком, носил погон с тремя звездами, был командиром батальона. Теперь белой армии скоро не будет. Я перейду к красным, нашью себе три квадратика и тоже буду командовать батальоном. Раньше я лупил красных, и, как видишь, хорошо лупил (Рагимов показал на свой беленький крестик). Теперь я буду лупить белых. Хорошо буду лупить. Попадись ты мне в бою, не пощажу. -- Ты какое-то чудовище, Рагимов. -- Э, опять громкие фразы. Я тебе говорю, что меня совершенно не интересует то, кто будет мне платить, лишь бы платили. Мне безразлично, кто сидит на троне: царь в короне или Ленин в кепке. Дамы со скучающими лицами едва поддерживали разговор. Обе они были настроены непримиримо. Фон Бодэ трясла своей маленькой головкой и говорила, что она никогда не согласится жить в Советской России. -- Я не плебейка. Я получила хорошее воспитание. Я не могу жить с этими мужиками. Я не могу себе представить, как пережила бы я этот ужас унижения, когда вас насильно заставляют работать. Заставляют делать самую грязную работу. Фи! Немка брезгливо передернула плечами. -- Да, да, в Совдепии так,-- подтвердила Бутова.-- Там заставляют работать поголовно всех. Да и к тому же отбирают все ваше имущество, накопленное и приобретенное вами с таким трудом. Нет, благодарю покорно, нищей быть, с сумой ходить я не намерена. И меня просто удивляет, как это мосье Рагимов думает, что он хорошо будет жить у красных. Мотовилов, заметив, что дамы скучают, стал угощать их вином. Дамы оживились и весьма охотно взялись за рюмочки с кюрасо. Бутова томно смотрела на Мотовилова и говорила, что она ужасно скучает, что ее мучит одиночество, что она потеряла надежду увидеть своего мужа. Офицер усиленно наливал ей в рюмку крепкое вино и говорил общие утешительные фразы о том, что скоро все переменится, что скоро придут японцы и от большевиков только мокро останется. Говорил, что вообще не стоит много думать, а надо жить просто, без рассуждений, и если случится среди месяцев тоски и скуки веселый день, хорошая встреча, то надо использовать их вовсю. -- Счастье так мимолетно, так коротко. Его нужно ловить,-- убеждал Мотовилов. Бутова смотрела на смуглое, энергичное лицо офицера, на его крутой, упрямый лоб и думала: "А он недурен и не глуп". Рагимов пил жадно, наливая себе рюмку за рюмкой английской горькой. Амалия Карловна подняла бокал: Да здравствует веселье, Да здравствует вино, Кто пьет его с похмелья, Тот делает умно! Барановский пришел в сознание. -- Фомушка, где ты? -- позвал он вестового. Мотовилов услышал, подошел к больному. -- Ну что, Ваня, лучше тебе? Больной отрицательно покачал головой. -- Ты не встанешь к столу? У нас Рагимов. Сегодня встретились случайно. -- А, Рагимов,-- безразлично как-то вспомнил Барановский и добавил: -- Нет, не могу. Слабость, сил совсем нет. Ты лучше дай мне сюда чего-нибудь поесть. -- Фома, -- крикнул Мотовилов и, когда вестовой вошел, сказал: -- Дай своему командиру поесть. Фома обрадовался. -- Вы очкнулись, господин поручик? -- обратился он к Барановскому. Офицер слабо улыбнулся: -- Очкнулся, Фомушка, очкнулся. -- Ну, слава богу, сейчас я вам дам поесть. Мотовилов налил большую рюмку мадеры и сам принес ее больному. -- Выпей, Ваня, лучше будет. Барановский выпил и попросил еще. Фомушка поставил перед больным тарелку бульона, сухари и бутерброд с сы