неужели это правда?" - Ей лучше знать, - грубо отозвался Самсон. Левит уверенно ответил: - Нет. Она всю жизнь прожила в горячке. В ту ночь, у колодца, она тоже была в бреду. Она не знает. Знал, быть может, Маной. Многое знал Маной, о ней, о тебе и обо всем; знал, может быть, и об этом. Самсон молчал. - Пойди к ней и возьми ее за руку, - повторил левит, и уже голос его звучал не рассыпчато и не умилительно. - Возьми ее за руку; тогда она поймет, что то была неправда, и ты ей закроешь глаза. Самсон резко повернул к нему голову. - Неправда? Откуда мне-то знать, что неправда? Левит медленно двинулся к нему и подошел совсем близко; и Самсону вдруг показалось, что он этого человека еще ни разу по-настоящему не видел, что это не бен-Шуни, жирный нахлебник его матери, а кто-то иной, важный, величавый и по-своему сильный. Самсон невольно поднялся и смотрел на него; он был много выше, но этого както не чувствовалось - словно глядят друг другу в лицо два человека, равные ростом. - Правда, - сказал Махбонай бен-Шуни, правда - это не то, что было или чего не было в одну ночь из ночей. Правда есть то, что останется в людской памяти навсегда; и знает ее один человек на свете: я. Самсон указал на Маноя и тихо спросил: - От него? Левит покачал головою. - Он об этом не говорил, и я не спрашивал, сказал он строго, - и не из расспросов познается настоящая правда. Не допрашивай меня и ты. Пойди в ту комнату, возьми ее за руку, и это будет правда. Тогда она умрет. Когда-нибудь и ты умрешь: и умрут все люди, что были сегодня на площади, даже малые дети; и умрут с ними все их мысли, и слова, и пересуды. Одно уцелеет навеки, то, что назову правдой я, левит Махбонай. Самсон смотрел на него пристально, слегка ворочая головою, как всегда, когда старался понять трудное. - Ты презираешь меня и мое дело, судья, и всю мою породу, - говорил левит, - ибо велика, но коротка твоя мудрость.Ты человек могучий, но мера твоей силы - один день: будет вечер, будет утро, и народятся новые люди, не знавшие Самсона. А я и порода моя - мы, по твоей мере, червяки: мы бродим из края в край, мы бормочем заклинания, мы чертим крючки на козьей шкуре. Но жить будет только то, что я закрепил в молитве и записал на лоскуте кожи: это и назовут люди правдой, а все остальное - дым. Он пошел к двери и приоткрыл ее. - Пойди к матери, Самсон. Много лет тому назад она мне сказала: возьми шкуру козленка и записывай на ней жизнь моего сына, от чудесного рождения его и до конца. Так я и сделал; и то, что я записал, то и останется правдой из рода в род. Я, Махбонай из Хеврона, когда-то сказавший тебе по неведению "сын Ацлельпони" - я червь, я умру; но то, что я записал, никогда не умрет - а там написано: сын Маноя. Ступай за мною, судья, - твоя мать боится умереть без моей правды. Перед зарей, когда перестала хрипеть Ацлельпони, пришли к Самсону еще двое: Иорам, богатырь из Текоа, и Цидкия бен-Перахья, ростовщик из Хеврона, послы Иуды. Бен-Перахья сел на скамью, зажмурил глаза и стал жевать губами. Иорам, стоя, склонил голову перед назореем и сказал тихо и твердо: - Не пришли бы мы к тебе в первую ночь твоего сетования; но горше будет, если раздерут одежды свои два колена Божьего народа. Слово за тобою, судья: страшное слово, тяжкое слово, но сказать его можешь только ты. Самсон молчал. - Когда-то, - опять заговорил Иорам, - когда ты был еще юношей, а у меня на плечах уже лежало бремя полужизни, ты держал со мной совет; и мне помнится - ты тогда отличил мои слова от речей других советчиков. Хочешь ли выслушать меня снова, Самсон? Самсон отозвался: - Говори. - Люди Цоры, - говорил посол, - не спали в эту ночь. Товарищи твоей молодости, которые шли за тобою когда-то, покинули свои дома и созывают теперь бойцов; вокруг них уже собрались сотни, но соберутся тысячи. Недаром жил ты, Самсон: Дан не знает ни трусости, ни измены - Дан тебя не выдаст. Самсон молчал, глаза его глядели в темноту. - То, что они сегодня слышали, - продолжал бен-Калев, - и чему поверили (хотя я и не верю), - то не смутит их решимости. Может быть, оно и укрепит ее. Я стар и хорошо знаю все наше племя: ниже, вдвое ниже преклонится оно пред таким вождем, над которым распростерлось покрывало тайны; если он чужой, тем больше его могущество. В этом похожи друг на друга все колена; вероятно, все народы. Дан тебя не выдаст. Цидкия бен-Перахья разжмурил на мгновение глаза, что-то промычал и кивнул головою подтвердительно. Иорам продолжал: - Но Иуда, если бы ты был судьей в Хевроне и дело сложилось так, как сложилось, - Иуда посыпал бы пеплом голову 24 и отдал тебя филистимлянам. Я тебе скажу то, чему ни ты, ни кто другой еще сегодня не поверит; но это правда. Не трус Иуда; но Иуда хочет жить, потому что в душе его затаен замысел. Какой замысел - я не знаю; не дано человеку самому толковать свои сновидения, и не всегда помнит он поутру, что приснилось ему ночью. Но такой это замысел, какого нет в душе других колен. Иаков, отец наш, разделил свою душу между сынами и внуками: вкрадчивое очарование свое отдал Ефрему; страсть любовника, покоряющую женщин, - Вениамину; жажду скитания, создающую новые города, Дану. Но свой дар сновидца и свое упорство погони за невнятными снами он завещал Иуде; и, как он, пойдет Иуда, ради невнятного замысла, на раздор и с отцом, и с братом, и с Богом; и схитрит, и солжет - и изменит, Самсон, предаст лучшего и ближайшего, ради того замысла, на неслыханные муки. Цидкия бен-Перахья неожиданно фыркнул с явным пренебрежением и насмешливо отозвался: - "Муки"? Ха! И, зажмурив теперь один только глаз, он этим глазом, непонятно зачем, как будто подмигнул Самсону. - Даже на муки, - повторил Иорам сурово. - В последние годы, на покое, часто я слушаю рассказы бродячих левитов о старине нашего племени. Много в этой повести измен. Авраам, первый наш родоначальник, святой и мудрый человек, не одно, а три предательства совершил на своем веку: старшего сына, малютку, вместе с матерью неповинными бросил на безводную смерть в пустыне; другого сына сам поверг на костер и от жены своей Сарры, нашей матери, отрекся пред язычниками, отдал ее в наложницы князю Герара, лишь бы не погибнуть 25. Ибо Господь заключил с ним союз и дал ему замысел; и сегодня, через цепь поколений. Иуда хранит древнюю заповедь. Она для нас то, что для Дана судья: ее мы не выдадим, но ради нее предадим все остальное. Иуда должен жить, Самсон: жить - какой бы ни было ценою. Самсон молчал. - Значит, быть между нами войне, - говорил Иорам из Текоа. - Дань, которой требуют сараны за твою шутку. Иуда уплатит; если не может он дать им одну твою голову, должен будет отдать за нее тысячи голов дановых, и сожженные виноградники, и разрушенные города от Гимзо до Айялона. И помни мое слово, Самсон: тогда, от Гимзо до Айялона, не вспомнит ни один из сирот дановых о том, что сегодня у ворот ты, Самсон, не произнес ни слова, что сами пришли к тебе ночью отцы их и сказали: мы с тобою, судья! - забудут они об этом и скажут: он подстрекал, он молил бойцов Дана: "Спасите меня!", он за себя одного обездолил наше колено. И сотрется тогда навеки имя Самсона, спалившего Тимнату: поджигателем Цоры останешься ты в людской памяти. Не принимай жертвы, Самсон. Я стар, я знаю природу человека: ростовщик он по природе, его жертва - заем; горе должнику, если не уплатит он сторичного роста. Цидкия бен-Перахья, услышав слово "ростовщик", опять разжмурил один глаз и кивнул головою, подтверждая правильное рассуждение. После этого они долго молчали. Иорам тяжело и устало сел на скамью; в его голосе, когда он говорил, этого не чувствовалось, но все в нем изнутри было разорено и выжжено, как та земля после нашествия, которую он только что описывал. В то самое время, как он убеждал Самсона, вспоминалась ему беседа в пещере, и юный великан, который тоже пришел тогда с большим и дерзким замыслом; вспоминалась Иораму и его собственная молодость, боевые набеги в пустыне, погоня за врагом, вражья погоня за ним, три дня без воды - дела простые и честные, непохожие на то, что выпало ему на долю сегодня. Сто раз ему хотелось оборвать свою речь и крикнуть Самсону другое; но он продолжал свою речь, и теперь у него не было силы, и он горько и гневно думал о том, что нет грани между правдой и кривдой. А о чем думал Самсон, того и Самсон не мог бы рассказать: как тучи за бурей, неслись в его мозгу черные обрывки мыслей. Тем временем стало светать; и, превозмогая усталость и стыд и отвращение к самому себе, Иорам из Текоа сказал свое последнее слово: - Легче было бы мне вырвать язык из гортани, чем произнести все то, что я произнес; и, хотя ты молчишь, мне понятна речь твоей души: вся она в одном слове - презрение. Слушай, Самсон. Люди говорят, что ты нас всех презираешь. Дана, Иуду и Ефрема; и, быть может, ты прав, ибо есть народы, созданные из мрамора, а нас вылепил Господь из скользкой глины и хрупкой соломы. Но глина с соломой вместе дают кирпич: крепкий это камень. Приходили к тебе в эту ночь товарищи даниты; я знаю, что они сказали тебе: скала так не загремит под ударом, как гремела их прямая и верная речь. Был у тебя в эту ночь Махбонай бенШуни, родом левит, осколок бездомного сброда из помета всех колен: я знаю, что сказал он тебе, и знаю, что ты встал перед ним и покорился, ибо и в его словах был отголосок величия. Теперь мы пред тобою; мы люди худые и малые, говорим недостойными устами, но мысль наша - куст неопалимый, лестница от земли до неба 26. Кто бы ни был отец твой, Самсон, не презирай и нас, семя твоей матери. Большие сердца, одно за другим, распахнулись пред тобою в эту ночь; ты ли, самый могучий среди нас, окажешься малым? Больше говорить я не буду; решай. Он встал и пошел к выходу; Цидкия бен-Перахья поднялся за ним, посмотрел на Самсона и вдруг уже совсем явно подмигнул ему и снова сказал неожиданно и непонятно: - Пустяки, все кончится по-хорошему. Ха! Но Иорам еще остановился у порога и через , силу,запинаясь, прибавил: - Одно я забыл. Даже если ты согласишься, Цора тебя не отдаст и приказу твоему не подчинится, и будет война. Самсон усмехнулся и спросил: - Что же, не скрыться ли мне от друзей и бежать потайно в землю Иуды - для вашего удобства? Иорам ответил: -Да. Когда закрылась дверь за послами, Самсон опять подошел к телу Маноя. От сквозного ветра с груди Маноя сползло одеяло. Самсон поправил одеяло, застонал долгим, глубоким стоном, повернулся и вышел на двор. Город еще спал после бессонной ночи. * * * Через три дня пришел в Текоа гонец и сказал Иораму, сыну Калева: - Самсон ждет тебя один в пустыне Иудейской, в утесах близ Баал-Меона. Присылай стражу. Глава XXVIII. ОСЛИНАЯ ЧЕЛЮСТЬ - Эту поклажу взвалите на моего запасного коня, - брезгливо сказал Ахиш, по прозвищу Бритва, племянник сарана экронского, - другая лошадь не выдержит. Солдаты подсадили Самсона, связанного так, что из-под ремней почти не видно было платья. Конь, действительно великолепный, сначала захрапел и рванулся, но, очевидно, узнав Самсона, сразу притих. Еще недавно, и не раз, скакал на нем Самсон. Ахиш, когда собиралась в Экроне веселая компания, любил устраивать гонки и охотно давал лошадей из своей конюшни - но при этом всегда были денежные заклады, и, кто бы ни состязался, деньги всегда выигрывал Ахиш. Они развязали пленнику ноги, чтобы можно было усадить его верхом, но потом опять связали их под брюхом у лошади: замысловато и прочно связали и долго над этим возились. Было это в горах, недалеко от Хеврона, близ деревушки Адораим, где стоял тот полк, что пришел в землю Иуды с посольством. Полк был настоящий, в несколько сот пехоты, с двенадцатью конными офицерами, не считая начальника. Иудейский отряд, приведший Самсона с юга, по дороге из Ютты, ушел на Хеврон, не оглядываясь, с понурыми головами. Самсон остался один среди филистимлян - как всегда, но по-другому; и, поводя глазами вокруг, он старался понять и поверить, что это действительно он и они, и что все это правда. Такими он филистимлян еще не знал. Сотники, с которыми он недавно пил и шутил и играл в кости, смотрели теперь на него, как на пустое место. Ахиш сказал о нем "поклажа"; это слово точно выражало их отношение, в котором не было ни любопытства, ни торжества, ни вражды. С любопытством глядели на него только простые солдаты: среди них было много амалекитян и других инородцев из Синайской пустыни, которые его никогда не видали; и все они были озлоблены долгим ожиданием. Осень шла к концу, ночи были холодные, земля жесткая, воды мало. Дни проходили за днями, а пленника все не было; то и дело приезжали какие-то посланцы из Хеврона и уговаривали Ахиша потерпеть еще и еще; двое из них - один полный, суетливый, многословный, другой старик с тонкими губами на лисьем лице и с прищуренным глазом - просидели наедине с начальником в его палатке целую ночь, и утром он с ними куда-то ездил, - а солдаты изнывали и бранились между собою. Теперь они, должно быть, охотно избили бы связанного Самсона; не имея на то приказа, они, по крайней мере, с наслаждением, как можно туже, затянули на ногах его узлы. Выдача Самсона замедлилась потому, что старосты Иуды приказали своему отряду везти его по самым безлюдным тропинкам, а через места населенные, если нельзя их обойти, проходить по ночам. В стране было много ропота среди молодежи. Из Баал-Меона вышли на дорогу тысячи народу, ошибочно полагая, что конвой пройдет этим путем; и, по слухам, в толпе было много вооруженных. Сам Ахиш это понял и согласился ждать. Но теперь Самсон был у него в руках, филистимская пехота шла спереди и сзади, и бояться иудейской черни было нечего. Полк медленно шел по главной дороге и еще засветло прошел чрез Адораим. Вся деревня вышла смотреть; женщины плакали, мужчины хмурились, но никто ничего не сказал. Только ребятишки, пропустив передовой отряд, побежали за Самсоном, и солдаты, ведшие под уздцы его лошадь, отгоняли их пинками. Подальше за деревней к мальчишкам присоединился лохматый, невероятно грязный пророк: он запустил в Самсона камнем, грозил ему кулаками и кричал: "Пьяница! Развратник! Сдерите с него шкуру!" Солдаты посмеивались; но и пророка отогнали, и он, задыхаясь и бормоча, пошел за тыловым отрядом. Самсон все еще не мог одолеть того чувства, будто это не взаправду, не настоящее. Мысли его были несущественные, пустые. Откуда на небе столько туч? Он стал подробно высчитывать сроки и пришел к убеждению, что не время еще для дождя; тем не менее, тучи густые, похоже на то, что близится ливень; как же так? И он стал припоминать, тоже очень подробно, в какие годы за его память случались ранние дожди 27: было два таких года - один в его детстве, другой тогда-то и тогда-то. Потом мимо него проскакал сотник верхом, и Самсон подумал о том, какие жалкие у всех этих сотников лошади по сравнению с конями Ахиша. Тот, на котором ехал он сам, почти всегда побеждал на состязаниях; раз он обогнал даже собственную лошадь самого Ахиша - но, конечно, тогда сидел на ней кто-то другой, не Ахиш. Ахиша нельзя обогнать. Самсон вдруг улыбнулся: вспомнил, в чем они все подозревали саранова племянника. Его кони знали его голос, и с каждым конем он говорил по-другому, и когда он щелкнет языком или свистнет, каждый конь знает, к нему ли этот знак относится или нет. Когда сопернику начинало казаться, что вот-вот он опередит Ахиша, Ахиш оглядывался на его лошадь и свистел или щелкал - и лошадь соперника вдруг замедляла галоп или осаживала и подымалась на дыбы. А доказать нельзя было ничего, и заклад доставался Бритве. Ловко бреет Ахиш... Только от времени до времени становилось Самсону невыносимо. Не в душе, а рукам и ногам и всему телу. Из Баал-Меона он шел, конечно, не связанный: связали его сегодня на рассвете, миновав Ютту, а теперь уже скоро сумерки. Каждый мускул его просился на свободу; каждая жила бунтовала против заторможенного бега сочной и богатой его крови. И члены его ныли от узлов - а Самсон, никогда не хворавший, до сих пор не знал, что такое медленная боль. Это все, когда он вспоминал об этом, было невыносимо. Но в душе у него не было никакой боли, мысль упрямо не поддавалась, упрямо отворачивалась от той истины, что он в плену и ведут его в Газу. Полк остановился. Сотники передавали друг другу, что решено идти всю ночь, а теперь будет большой отдых. Самсону развязали ноги; стащили его с коня, положили на землю и снова опутали ремнями колени. Дервиш, опять подбежавший поближе, сидел на корточках у края дороги, хохотал, плевался и выкрикивал ругательства; солдатам это нравилось, и они его подстрекали, когда офицер отходил в сторону. Подошел Ахиш, бегло покосился на ноги Самсона, проверяя путы. - Ночью будет гроза, - сказал ему сотник. Ахиш посмотрел на хмурое небо; солнце, которого тут уже в горах не было видно, освещало края туч, и они казались оттого еще более зловещими. Самсон загадал про себя: "Сейчас он сострит. Скажет что-нибудь в таком роде: не страшно, не подмокнет наша поклажа". Но и этого внимания не оказал ему Ахиш, а просто ничего не ответил офицеру. Он был человек высокомерный и с подчиненными грубый. - Накормить, - сказал он коротко, хлыстом указывая в сторону Самсона, и ушел. Самсона посадили, и солдат ткнул ему в губы ложку с варевом из чечевицы. Одну Самсон проглотил; но когда солдат поднес вторую, пророк внезапно пришел в бешенство, подбежал к нему с криком, похожим на лай, и вышиб ложку. - Пусть издохнет с голоду! - вопил он. Гиена! Блудница! Истребитель народа Божьего! Солдат был амалекитянин и, видимо, не решался ударить юродивого. Подошел сотник, человек образованный, без предрассудков; одним пинком повалил он пророка на землю и, не торопясь, раз десять хлестнул его толстым конским бичом по лицу и по голым ногам. Пророк извивался, визжал и плакал; но, поднявшись, даже не огрызнулся на офицера, а только плюнул в сторону Самсона, отбежал на край дороги и присел, зализывая кровь на руке по-собачьему. Солдаты-филистимляне смеялись, но инородцы были, видимо, недовольны. Когда сотник ушел, один из них наполнил кашей плошку и поманил к себе пророка. Тот стал жадно есть, все еще всхлипывая; а амалекитянин сказал что-то солдатам на своем наречии, указывая на пленника, и они засмеялись: вероятно, о том, как любит народ Самсона в его собственной земле. Но Самсон не заметил их смеха. Он напряженно думал о другом. Этот юродивый, когда его хлестали, кричал от боли не тем голосом, которым прежде ругался. Тот прежний голос был Самсону незнаком, но этот новый, невольно вырвавшийся под ударами, он хорошо знал. Что это? Просто ли не своим голосом взвыл полоумный бродяга или, напротив, именно своим, настоящим? Самсону хотелось вглядеться в него; но солнце уже зашло, сумерки быстро темнели, и от туч было еще темнее; и, главное, не следовало, может быть, показывать солдатам, что пленник присматривается к дервишу. Толстый десятник, филистимлянин, видя, что подходит ночь, распорядился зажечь факелы. Самсон лежал навзничь, насторожась и прислушиваясь к каждому звуку. В тяжелой безветренной полутьме стоял нестройный подавленный гул солдатской массы. Потом раздался резкий шорох - на Самсона капнуло, еще и еще, и вдруг, без перехода, словно небо лопнуло во всю ширину, хлынул сплошной ливень. Десятник пространно выругался: потухли факелы. Солдаты поспешно натягивали на головы кожаные плащи. Самсон повернул голову, чтобы не захлебнуться, - повернул ее в ту сторону, где у края дороги видел, пока не стемнело, сидящего на корточках пророка. Теперь уже ничего нельзя было различить через дорогу: видны были только черные фигуры солдат, тоже скрюченные на корточках. Но Самсон уже наверняка чувствовал, что это не все. Сквозь гулкий ропот ливня ему слышался, может быть, только в воображении, едва заметный ползущий шорох; среди черных пятен то одно, то другое почему-то казалось ему непохожим на остальные. Он тесно прищурился, изо всех сил взвинчивая силу взгляда, и теперь уже ясно увидел: одна из фигур, сидя, медленно подвигалась в его сторону. Вот она уже рядом с солдатом, который сидит ближе всех к Самсону. Вдруг у Самсона захватило дух: этот солдат повернул голову к той фигуре и сказал что-то вполголоса по-амалекитянски. Но фигура ответила ему на том же гортанном языке и тоже негромко. Солдат кивнул головой, пробормотал что-то ленивое и раздраженное и опять скорчился под своим плащом. И Самсон вспомнил: когда-то, тому много лет, он сам послал Нехуштана в пустыню учиться наречию Амалека. И, задерживая дыхание, он увидел, как поднялась черная тень медленно и лениво и, сгибаясь под дождем, подошла к нему вплотную; подойдя, нагнулась над ним, совсем как часовой, ощупывающий путы, и опять, но совсем уже громко, сказала что-то по амалекитянски; и теперь Самсон узнал уже и голос, и веселые лукавые глаза. Что-то вдруг тихо лопнуло у его щиколоток, потом между локтями, - потом на шее, и при этом оцарапало шею что-то холодное и острое. В это мгновение, словно бы срезанный, остановился дождь, так же внезапно, как ударил; по ущелью промчался ветер и наполовину как будто смел темноту. Солдат, сидевший ближе к Самсону, радостно выбранился, скинул с головы плащ - и вдруг закричал во все горло по-ханаанейски: - Это что такое? Прямо с места, одним прыжком, он бросился на Нехуштана. Самсон рванулся изо всей силы, плечами, руками, ногами, всем телом. Но ремней на нем было еще много. Нехуштан успел разрезать всего три узла. Только ноги Самсона были свободны, от колен книзу; бешеным напряжением он разорвал путы над коленами, вскочил и, как жука, раздавил ногою череп солдата, боровшегося на земле с Нехуштаном. Той же ногой встретил он десятника, бросившегося к нему с мечом: тучный десятник согнулся пополам, только икнул и повалился; и еще третьего проткнул ножом Нехуштан. Но уже было поздно. Их окружили; сзади послышалась команда - десять или двадцать копий со всех сторон уперлись в грудь и плечи Самсона, в грудь и плечи Нехуштана. Почти разом запылали кругом факелы. Самсон смотрел на Нехуштана. И теперь за маской грязи трудно было узнать его, только серые глаза были те же, с тем же прямым и верным взглядом - и та же улыбка. - Жаль, - сказал Нехуштан, тяжело дыша, но совсем спокойно. По всей дороге слышались окрики, слова команды, стук оружия. За кольцом, окружавшим Самсона, толпа расступилась; показался Ахиш, без кольчуги и шлема, что-то еще жевавший. Бледный сотник начал ему докладывать, волнуясь, про дождь и темноту... - С тобой мы объяснимся в Газе, - оборвал его начальник, прожевывая. Потом он глотнул, утер губы тылом ладони, посмотрел на Нехуштана и распорядился: - Приколоть. Мерно, как один человек, пять солдат наклонили плечи и ступили на шаг вперед; и с гулким ударом их тяжелых сапог о каменистую почву Иудеи смешался треск лопающихся ребер и хриплый крик Нехуштана: - Он отомстит! Не по-человечьему, как еще никогда в жизни, зарычал Самсон и кинулся грудью на копья. Но солдаты знали свое ремесло: в то же мгновение, разом, они опустили свои пики остриями до земли, и Самсон, споткнувшись о труп десятника, повалился ничком на дорогу. Дюжина рук вплелась ему в волосы, прижимая голову к земле, пока другие вязали ему ноги. - Не затягивайте, - сказал Ахиш, - сейчас надо будет его сажать на коня. Когда опять его повернули навзничь, Ахиш взял у солдата факел и осветил лицо Самсона, и в то же время свое. Сквозь пыль и кровь у разбитого носа было видно, что Самсон очень бледен; глаза его ушли под брови, на губах была пена. Ахиш улыбнулся. - Никакого нет у вас порядка, Таиш, - сказал он неизвестно почему - и вдруг, совершенно как бен-Перахья, ростовщик из Хеврона, подмигнул одним глазом. Потом он велел привести коня; сам следил за посадкой пленника и сказал солдату: - Не затягивай снизу, мерзавец, - лошадь искалечишь. Снова двинулся полк по дороге, но теперь лошадь Самсона шла впереди, сейчас же за конем и свитой начальника; и дождь начал накрапывать. * * * Долго они шли; сколько, Самсон не считал и не заметил. Все в нем теперь онемело; даже пустые мысли не приходили больше в голову. Может быть, он и дремал временами; раз он даже, наверное, заснул и увидел долину, скелет пантеры и костер; по долине, прямо на костер, шел мальчик, высоко подняв руки, и над ним тучей вились темные мелкие пчелы; он, Самсон, сидел над обрывом, и рядом сидела женщина; и он не мог вспомнить, кто этот мальчик - Ягир, или Гуш, или кто-то третий, и никак не мог разглядеть лицо женщины, а когда почти уже разглядел, лошадь под ним рванулась, и он проснулся. Лошадь оттого, должно быть, рванулась, что где-то далеко загрохотала гроза. Дождь хлестал сильнее. В темноте было видно, что горы стали ниже, дорога шире - уже недалеко от равнины, а там земля филистимлян. Опять донесся гром, и конь опять рванулся. Конь Ахиша даже осадил и замотал мордой; Ахиш посвоему защелкал языком, и оба успокоились. - Ничего они на свете не боятся, - сказал Ахиш своей свите, - только грозы. Сотники его засмеялись. - Слишком они у тебя благородные, - сказал один, - наши кони - мужичье, зато не пугаются. Вдруг шум дождя усилился, изменился точно спереди кто-то бросил в лицо Самсону пригоршню крупного ледяного песку; по камням и по медным каскам затрещали и зазвенели бесчисленные щелчки града. Лошади отчаянно замотали головами, норовя повернуть назад. Ахиш выругался, поминая недобрыми словами и Вельзевула, и Дагона: и, как будто в ответ на богохульство, прямо над ними небо раскрыло горящую пасть, и в три стороны побежали три ветви молнии. Конь под Ахишем встал торчком на дыбы и заржал, конь под Самсоном тоже заржал, метнулся в сторону и едва не свалил солдата, который вел его на поводу. Свита начальника и передовые ряды полка за нею остановились, дожидаясь грома: от первого раската задрожала земля, но второй и третий были еще громче; и на третьем раскате лошадь Ахиша рванулась и понесла. Из темноты, сквозь затихающий гром, едва слышно донесся его свист. Тогда и под Самсоном конь поднялся на дыбы, швырнув привязанного всадника назад чуть ли не головой до земли и сейчас же обратно вперед, так что он грудью ударился о конскую шею. Конь быстро пошел, таща за собою солдата. Опять послышался спереди свист Ахиша: лошадь Самсона резко дернула головой, одуревший солдат выпустил повод, и она, прорываясь среди шарахнувшихся коней свиты, понесла прямо в темноту. Самсону пришло в голову, что он может ее остановить - у него достаточно было силы в коленях, чтобы одним добрым нажимом переломать ей ребра; но зачем? За ним раздались крики, свист, топот; но и спереди доносился топот другого коня - и, от времени до времени, свист Ахиша, совсем не похожий на те звуки, что могут успокоить обезумевшую лошадь. Путы на ногах у Самсона, уже не стянутые по приказу Ахиша, почти не мешали ему взлетать и садиться по мере галопа: он еще вытянул ноги как можно дальше вперед и книзу и, чтобы не свернуться, пригнулся к шее коня и поймал зубами коему длинной гривы. Опять ударила молния: в полусотне шагов перед собою он увидел ту лошадь и всадника - ясно увидел, что всадник оглянулся; и перед самым раскатом грома еще раз услышал спереди свист, сзади нестройные крики погони. Он ничего не понимал; никогда не слышал о том, чтобы лошадь понесла ночью, по темной горной дороге; но какойто хмель уже ударил ему в голову; и, сквозь зубы, стиснувшие прядь от гривы, он сам защелкал языком, как делал во время скачек, понукая этого самого коня. Но конь и без того несся во весь опор, особенным чутьем своим распознавая в темноте рытвины и камни. Град прекратился; дождя уже не было; все тише и глуше доносились сзади звуки погони; и спереди, через ровные промежутки, раздавался свист Ахиша. Потом погоня совсем замолкла. Топот первого коня стал как будто ближе. "Обгоню? в первый раз!"- подумал Самсон весело. Скоро он увидел в темноте всадника - тот ему крикнул: - Держишься? Теперь уже ясно было, что ни первая, ни вторая лошадь больше не несут, а просто мчатся по воле хозяина. Назорей ничего не понимал и не старался понять. Смутная белизна дороги вдруг расширилась. "Перепутье?" - подумал Самсон. В самом деле, всадник перед ним круто повернул вправо и опять засвистал, и конь Самсона тоже свернул вправо. Эта дорога была много уже и не спускалась, как прежняя, а вела сначала ровно, потом в гору. Ахиш засвистал на другой лад: кони пошли тише. Еще поворот, и еще. Ахиш остановился: лошадь Самсона поравнялась с ним и стала. Самсон выпустил гриву, выпрямился и посмотрел на Ахиша. Лица не было видно, только ясно белели на нем оскаленные зубы, и Ахиш со смехом сказал: - Не свалился? Хороший ездок. Только все же нет у вас никакого порядка. Вдруг Самсон увидел, что тот вытаскивает меч. У него мелькнуло в голове: нельзя ли метнуться в ту сторону, сбить его с коня плечом или головою? Но Ахиш его понял и опять засмеялся: - Не зарежу, не бойся. Поверни ко мне локти. Возиться пришлось ему долго, и освободить он успел только правую руку Самсона. - Довольно с тебя, - сказал он. Нагнувшись, он перерубил толстый жгут из перекрученных ремней, соединявший ноги Самсона под брюхом у коня, и сказал: - А теперь дальше. * * * Перед зарей они доехали до селения. У околицы ждали их три человека: один был Махбонай бенШуни, другой Цидкия бен-Перахья, ростовщик из Хеврона, третьего Самсон никогда не видал. Подальше от них он заметил четырех осликов, нагруженных мешками, с негром-погонщиком. Ахиш остановил коня, ткнул пальцем в сторону Самсона и сказал: - Получайте. Бен-Перахья подмигнул, ткнул пальцем в сторону ослов и отозвался: - Получай. - Без обмана? - спросил Ахиш. - Я пересчитаю. Бен-Перахья ответил: - Не в первый раз ты продаешь, а я покупаю. Когда я тебя обсчитывал? - Правда, - согласился племянник сарана. Самсон глядел и слушал, все еще не понимая. Махбонай помог ему слезть; третий, что был с ними, достал из-за пазухи нож и начал разрезывать оставшиеся ремни. - Это кто? - спросил Ахиш. - Мой человек, - ответил бен-Перахья, верный человек. Доведет тебя и твоих ослов и серебро до Египта по такой дороге, где не встретишь ни своих, ни разбойников. - Доведу, господин, - подтвердил третий. Ахиш потянулся с удовлетворением. - Это хорошо, - сказал он; потом посмотрел на изумленное лицо Самсона, рассмеялся и прибавил: - Только порядка у вас нет никакого. Увязался за нами один из его молодцов и чуть-чуть не погубил все дело; пришлось его приколоть - а жаль, хороший малый. Нет у вас порядка, никогда не будет: каждый хочет по-своему, друг другу на ноги наступаете... И, смеясь, он пошел к ослам и велел негру снять и развязать мешки. Мешки тяжело и звонко брякнули о землю. Самсон повернулся к Махбонаю и резко спросил: - Что это все значит? За левита, который замялся, ответил бенПерахья, жмуря левый глаз: - Пустяки. Я ведь тебе сказал, что это пустяки и пустяками кончится. По-твоему, сила в плечах да еще в железе. Ха! Настоящая сила - в уме да в серебре. Любит Ахиш серебро, еще больше золото; а в Мемфисе египетском веселее живется, чем в Экроне. Самсон ворочал головою, стараясь понять. - За деньги? - спросил он. - Племянник сарана? Бен-Перахья подмигнул. - Проигрался, - сказал он, - даже лошадей своих проиграл, кроме этой пары. И всегда был в долгах. Мы с ним приятели старые: ты только не рассказывай, но от него я, пожалуй, еще больше получил "твердого товару", чем от тебя. Самсон спросил: - А откуда столько денег? Кто дал? - Я, - ответил бен-Перахья. - Четверо сыновей у меня, люди молодые, и очень уже они за тебя огорчались. Я и решил: их это дело, им же меньше останется, когда я умру. Махбонай кашлянул и вставил - вежливо, но с уверенностью: - И не так уж это много денег, Цидкия: на одном том корабельном грузе ты вдесятеро больше заработал. Цидкия вдруг рассердился: - А ты считал? Неправда. Корабельный груз! А караван во сколько обошелся? А твоим левитам, вороватому отродью, сколько пришлось уплатить? Самсон тупо смотрел в землю, машинально шевеля ногою какие-то камни или кости, валявшиеся на дороге. От бессонных ли ночей или от галопа со связанными ногами, или от этой простой разгадки его спасения, но ему стало тошно; стал гадок этот торгаш, и тот предатель над мешками с серебром, и сам он, Самсон, - поклажа, которую можно продать и купить. Лицо его исказилось отвращением. Он вспомнил слова Иорама в ту ночь, о великих сердцах, и о замыслах, и о лестнице от земли до самого неба: "Ты ли, судья, один среди нас окажешься малым?" Словно с верхней верхушки этой лестницы он свалился теперь в придорожную грязь. Все пустяки; все кончилось по-хорошему: Дан и не пострадал, но и не посрамил своей чести; Иуда выполнилтребование саранов, не к чему придраться; и он, Самсон, цел и свободен, и все это была шутка - только Нехуштан, его любимец, его сын и товарищ, сероглазый, веселый, удалой, не понял, что это шутка, и умер ни за что, ни про что, с нерасшатанной верой в могущество своего брата и князя - с криком: он отомстит!.. Самсон отшатнулся, как будто его хлыстом ударили по лицу. - Отомстит, - сказал он глухо. На земле перед ним валялась большая, тяжелая кость от ослиного черепа, еще со всеми зубами. Он ее поднял, взвесил, потом взглянул вперед: Ахиш кончил проверку мешков и шел, помахивая хлыстом, обратно. Самсон быстро двинулся навстречу и на ходу швырнул ему кость прямо в лицо. Одновременно треснули оба черепа, ослиный и человечий; не застонав, Ахиш раскинул руки и повалился навзничь. Самсон подошел ближе и ткнул его ногою. - Можешь забрать свое серебро, бен-Перахья, - сказал он; взял под уздцы усталую лошадь и пошел по дороге на север. Махбонай тщательно подобрал обломок ослиной челюсти и, вернувшись домой (за ним, без спорa, остался теперь дом Маноя со стадами, полями и угодьями), записал это событие на козьей шкуре, но по-своему; и его рассказ, а не то, что было на самом деле, остался навеки в памяти людской. А расчетливый бен-Перахья велел своему человеку забрать труп Ахиша и сбросить его гденибудь на филистимской земле: тогда не за что будет придираться к Иуде - Иуда свое сделал. Глава XXIX. ТРИ ЗЕЛЬЯ Скоро должно было взойти солнце; а на небе от недавней грозы уже не осталось ни одного облака. Зато богатый след она оставила на земле. И холмы, и долина Сорека умылись начисто и теперь сами себе радовались, как малое дитя, когда мать уже кончила его купать и вытирать и причесывать, поцеловала и сказала: "Вот теперь ты красавец!" Когда побежали по ней первые лучи, зелень со всех сторон засверкала так задорно, что Самсону почудилось, будто она звенит. За две ночи ливня пробилась новая трава и цветы красные, лиловые, желтые и других окрасок. Самсон старался припомнить, как назывались все эти оттенки. В бедном и сухом словаре данитов почти не было таких слов: учила им его когда-то Семадар, но это было давно. Одно он запомнил: есть зеленый камень чудного блеска, по имени изумруд; однажды Семадар пела песню, где было такое место: "виноградники наши похожи на изумруд" - "керамэну семадар..." Самсон ехал на коне со стороны земли иевуситов. Почему в ту ночь он вдруг повернул коня к западу, на равнину, в сторону Сорека, - он и сам не знал. Он вообще не знал, даже когда держал прямо на север, куда едет: может быть, в новую землю Дана близ Лаиша, может быть, за Иордан, совсем на чужбину. Вдруг, среди ночи, его потянуло к руслу Сорека. Во все эти дни он почти ни разу не вспомнил о Далиле, а теперь его потянуло к руслу Сорека. где стоит ее шатер. Он даже забыл рассудить, что ни шатра, ни Далилы, вероятно, там уже не будет. Больше недели прошло с их прощанья; и, должно быть, она слышала о его судьбе и вернулась домой. Он и не подумал об этом. Он ни о чем определенно не думал; он так устал, что и спать не мог; когда нужно было дать отдых коню, он сидел неподвижно часами на камне, а потом ехал дальше; но, хотя двигались его руки и ноги, голова не работала. Он только смутно чувствовал, что теперь он бродяга и нет у него нигде близкого человека, а в том шатре будет уют и радостный прием. Но солнце и зелень подбодрили его; он пустил коня вскачь. Он опять уже был на филистимской земле; но то был округ малолюдный, часто попадались дикие заросли, встретить было некого - да и кто его тронет, когда он не связан? Скоро он обогнул последний холм и сквозь деревья увидел воду. Сухое русло наполнилось, Сорек на зиму стал речкой. Потом он увидел и шатер, и только тут сообразил, что мог бы и не застать его, и весело улыбнулся. Привязав коня, он осторожно, без шума, обогнул палатку и подошел ко входу, чтобы нагнуться над постелью и разбудить - но полотно у входа уже было отвязано, а сзади он услышал возглас и свое имя. Он обернулся и с крутого берега увидел Далилу в речке; вода ей доходила до колен, волосы под солнцем отливали красной медью, руки были подняты ему навстречу, и, вся вытянувшись к нему, она казалась тоненькой, словно подросток. - Я знала! - крикнула она; выбежала на берег, подхватила с земли на бегу мохнатый плащ и на бегу закуталась, и через мгновение Самсон на руках уносил ее в шатер. Она плакала и смеялась заодно, ее руки жадно бегали по его лицу, волосам, по плечам и коленям; она шептала, задыхаясь, какие-то бессвязные слова радости и нежности и повторяла: - Я знала, что ты вернешься; не хотела уйти... Потом, не отпуская, она стала совсем по-женски задавать вопрос за вопросом, такие вопросы, что на каждый надо было бы ответить длинным рассказом, а ответов она не дожидалась. Ее расспросы были пока только другой формой ласки, еще одним способом прижаться к нему теснее. Она была в самом деле сама не своя от счастья. Но вдруг ее голос оборвался, она отстранилась и тревожно окликнула его: - Самсон? Что такое?.. С ним и вправду было что-то странное. Он морщил лоб, моргал глазами, медленно поводил головою, как бывало, когда старался понять трудную мысль. Какую мысль - он и сам бы не умел сказать: он был утомлен вконец, как еще ни разу в жизни; даже имя "Далила" ему трудно было бы выговорить. Но что-то ему казалось неладно; особенно только что, когда он ее увидел с берега; почему-то это было нехорошо, этого не должно было быть. В просвете вялой памяти мелькнул опять сон, который ему привиделся тогда связанному на коне, - долина, пчелы, стройный мальчик и еще что-то, самое важное, - но просвет сейчас же потух, и он только беспомощно моргал ресницами, глядя на нее. - Ты устал, бедный мой, - сказала Далила. Не рассказывай ничего, не надо; потом. Я тебя накормлю, и ты выспись. Не замечая, что с ним делают, он проглотил и выпил, что подали, дал себя разуть и обмыть ноги, лег, куда положили, закрыл глаза и не двигался. Далила села на пол у изголовья. Но не шел к нему сон. Спали мысли, спали мускулы, но сам он не спал; это было мучительно, вроде голода или той ноющей боли от тугих веревок. Долго он так пролежал; наконец открыл глаза и встретил взгляд Далилы. Опять мелькнул просвет в его памяти: что-то неладно... - и опять лень было доискиваться, что именно. Только, несмотря на туман сознания, он заметил, что Далила под его взглядом вздрогнула, протом побледнела. На полмгновения проснулось в нем старое, особенное его чутье, обычно помогавшее ему читать мысли человека, - но и этот инстинкт, словно один из тех голубей, которым бен-Шуни отрывал у алтаря головки, только махнул крыльями и не полетел. - Не спится... - протянул он досадливо. Далила встала, отошла так, что ее не было видно, и оттуда сказала: - У меня есть сонная трава: но тебя ведь зелья не берут? Он отозвался: - Сейчас я не я; меня и ребенок повалит. Может быть, и зелье меня сегодня возьмет. Она пошла к столу, где расставлены были ее флаконы и баночки: взяла одну, потом другую; но глаза ее тревожно бегали, она закусила губу. Вдруг она пристально вгляделась в него, улыбнулась, подошла к нему неслышно, наклонилась, закрыла ему глаза обеими руками и шепнула: - Самсон... Я тебе дам сонной травы, только не сразу. Раньше выпей другую. Он молчал; она шепнула еще тише: - Раньше такую траву, от которой ты меня будешь любить; это будет, как гроза; а потом тебе станет легко, и тогда я дам тебе сонное зелье, и снова все будет по-хорошему... Он ничего не ответил; она побежала к столу, что-то раскупорила, что-то высыпала в чашечку, стала смешивать и растирать - остановилась, обернулась в его сторону и сказала вполголоса, сквозь дрожь подавленных слез: - Потому что сегодня ты меня не любишь... Он не ответил; должно быть, и не расслышал. Самсон был прав: прошедшая неделя сломила его, сегодня он был такой же, как другие люди, без защиты пред силой могучих и тонких настоев, которые привезла Далила из мудрого Египта. В шатре было темно: Далила завязала дверь, как будто на ночь; но и ночи такой у них еще никогда не было. Нельзя про это рассказывать. Но в стране было предание, что когда-то сходили на землю сыновья богов и брали в жены человеческих дочерей для нечеловеческой радости. Далиле казалось, что сегодня это правда. В жилах Самсона плыла самая ясная земная кровь, беспримесный, беспорочный сок всех почв и деревьев и родников Ханаана; только у вола, у коня, у пантеры может быть такая кровь - среди людей ее не бывало и никогда больше не будет. Это принес на пир их Самсон; а Далила принесла свою любовь, похожую на жажду. Если бы можно было человеку много лет прожить в пустыне без капли воды, в каждое мгновение томясь о воде, и не умереть, а только накопить раскаленную жажду: такую жажду принесла на пир их Далила. Но ученые жрецы Мемфиса в течение долгих столетий кипятили в изогнутых склянках семена, травы, органы зверей, гадов и букашек, отбирая и сочетая острые яды плодородия: десять капель этого зелья брызнула Далила в вино для Самсона, и сама до него отпила один глоток. Оттого и нельзя, даже если бы дозволено было, рассказать этот день, как нельзя рассказать солнечный свет или бурю. Можно было бы рассказать их слова; но они их сами не слышали: говорили, как в бреду, каждый свое. Так убыло много времени. Солнце шло к закату, когда Далила откинула завесу над входом шатра и опять села на пол у изголовья постели. Самсон лежал и смотрел на нее; карие глаза его ушли глубоко под брови и казались черными от расширенных зрачков; но она выпила только один глоток - ее глаза, из темно-лиловой рамки утомленных век, переливались зелеными огоньками. Солнце било наискось в ее волосы, вся голова ее была в пушистом ворохе золота, и оттуда, как из окошечка, выглядывало бледное, усталое, счастливое лицо. Она гладила его лоб и волосы; расплела ему косицы, проскользнула сквозь них пальцами к самой коже и несколько раз провела кончиками пальцев по темени. Он закрыл глаза и сказал: - Это хорошо. Еще. Через минуту она спросила: - Теперь сам заснешь? Или дать тебе то другое зелье? Он покачал головой и тронул ее руку: по прикосновению она поняла, что еще первое не развеялось и скоро снова вспыхнет. Она засмеялась от гордого счастья. Несмотря на утомление, ей хотелось плясать или бить в ладоши. На столбе висела лютня; она скрестила на полу ноги, положила лютню на колени и запела что-то задорное по-египетски, оборвала и начала другое, опять оборвала и перешла на песню, которую много пели когда-то в Филистии, но давно уже забыли: "Я твоя, милый, когда ты со мною; когда ты уйдешь на войну - что тебе до того, чье ложе услышит мой шопот? Я верна тебе, вечно тебе. Море в часы прилива плещет навстречу луне. Пусть, в безлунные ночи, кажется звездам, будто ради них вздымается морская грудь. Глупые звезды! Светит ли месяц, скрылся ли месяц - но прилив от него, для него и к нему". Самсон приподнялся, не раскрывая глаз, и протянул к ней руки; и когда она была в его руках, он, сквозь стиснутые зубы, вдруг сказал ей слова, которых еще никогда она от него не слышала, о которых даже в чаду тех часов не посмела просить: - Голубка моя - любимая... Ей казалось, что она задохнется, так застучало ее сердце от радости; солнце для нее померкло, весь мир исчез, только она и он остались, и между ними это страшное слово "люблю", которого никто, даже сам вечер, не должен подслушать; и, прильнув к его уху, она едва внятно переспросила: - Любишь? - Люблю. - Давно ли? - Всю жизнь. - Отчего не сказал? - Я говорил, ты забыла. Он откликался как в бреду, без смысла, но ей казалось, что она понимает; или ничего не казалось - просто было без конца хорошо. - А ты знаешь, сколько я по тебе тосковала? - И я по тебе тосковал. - Еще до той ночи - в Газе? - Еще с того первого утра - весной - когда ты сказала: "Я боюсь" - помнишь? - в Тимнате. Что-то резко ушибло Далилу в самое сердце. Ей стало страшно и холодно; она попыталась высвободиться и жалобно сказала: - Пусти меня, Самсон, я хочу видеть твои глаза... Но уже в глазах Самсона ничего нельзя было прочесть, кроме горячки от последних капель ее зелья; и глядели они как будто не видя, взором человека в горячке. Она хотела вырваться, но он притянул ее к себе и говорил, задыхаясь: - Я тебя любил все эти годы. Только я не знал, что ты можешь вернуться. Ты не умерла? Или умерла и все-таки вернулась? Я отомстил за тебя - я сжег Тимнату дотла, я раздавил Ахтуру череп между коленями. Но я не думал, что ты вернешься. В Газе, в ту ночь, когда ты меня спасла, мне казалось, что я узнал тебя, - почему ты не назвалась, не сказала, кто ты? Но я узнал тебя; только вслух не говорил, но в душе, каждый раз, и тогда в Газе, и в эти семь ночей в твоем шатре, и сегодня - я про себя твердил твое имя - Еще до того, как он договорил, она пыталась высвободить руку, чтобы закрыть ему губы, не дать произнести то имя; но в тисках его рук нельзя было шевельнуться, и прямо в лицо ей, обжигая дыханием, он повторил два раза: - Семадар... Она закричала: "Пусти меня - я тебя ненавижу!" - но крик утонул в его поцелуе, и она не могла оторвать губ. Со стоном и хрипом последнего бешенства она укусила его; но Самсон не почувствовал. Крепкие снадобья делали жрецы в Мемфисе; пять капель считалось довольно, а она дала Самсону десять; и, должно быть, последняя капля была крепче других. Стемнело. У входа показалась негритянка со светильней в руке. Она осторожно заглянула в шатер. Госпожа ее лежала на ковре, лицом вниз, закутав голову в скомканное платье: при неверном свете эфиопке почудилось, что шелк этого платья изодран в лоскутья. Далила подняла голову, и лицо ее тоже показалось рабыне странным. Без слов, она жестом спросила, подавать ли ужин; Далила жестом ответила: ступай прочь. Негритянка оставила светильню у двери и ушла. Далила поднялась. Зубы ее стучали: стало холодно; она завернулась во что попало. Самсон давно лежал с закрытыми глазами, не шевелясь; на шорох ее движений он не отозвался. Она подошла к постели: он, по-видимому, спал, но дышал неспокойно и двигал губами. Она усмехнулась горько и злобно; сто недобрых мыслей хлынуло ей в голову, но для больших решений она еще недостаточно пришла в себя от той минуты пытки и позора. Ей только захотелось разбудить его и сказать - что сказать, она так и не придумала. Пусть спит. Чем крепче, тем лучше. Можно будет придумать, из ста недобрых мыслей выбрать одну; только нужно время, и чтобы он спал. Но спит ли он? Крепко ли? Она его окликнула, не очень громко, первыми словами, какие пришли в голову: - Самсон! Филистимляне идут! Он сразу рванулся на постели, сел и оглянулся вокруг. - Я пошутила, - сказала она, - хотела проверить, уснул ли ты. Подняв светильню, она пошла к своему столу, отобрала нужные флаконы и смешала ему сонное питье. Он сидел, бормоча, потирая то лоб, то затылок, то грудь. Каждый звук его движений хлестал по ней противно и ненавистно; ее рука задрожала от отвращения, она едва не сбилась в счете капель. Опять ровно десять. Ей подумалось: почему не больше? не двадцать? не весь флакон? От двадцати, говорят, человеку не проснуться. Но другая какая-то мысль, еще не вполне дозревшая, перебила эту. Десять, больше не надо. Пусть заснет; она останется одна, в тишине, и можно будет думать: это главное. - Пей. Он выпил послушно, обтер губы тылом руки помужицки, лег и закрыл глаза. Даже вкус того, что выпил, он не сразу понял: только спустя минуту он сделал гримасу и лениво проговорил: "Горькое". Вдруг у него как-то отвалились и голова, и руки, и дыхание выровнялось, и он заснул. Далила долго стояла у входа. Было совсем холодно: опять застучали у нее зубы. Из зарослей, позади шатра, донеслось ленивое чавкание и стук переступающих копыт о траву, и голос негритянки, ласкавшей привязанную лошадь. Далила прислушалась, сдвинув брови; оглянулась на постель и неслышно пошла в сторону рощи. Эфиопка была родом из нубийской пустыни, где мужчины и женщины с детства умели держаться верхом на верблюде, на муле, на чем угодно, даже на лошади. После разговора с Далилой она тихо увела коня подальше от речки, трепля ему шею и уговаривая не топать и не ржать. Отойдя достаточно далеко, она вскочила на него без стремян и понеслась в сторону Экрона. * * * Далила снова сидела на ковре, не сводя глаз со спящего. Она закуталась и сгорбилась, не было видно ни лица, ни волос; со стороны можно было бы ее принять и за ребенка, и за старуху. Самсон не шевелился; он дышал во сне ровно, медленно и беззвучно. Он лежал на правом боку; волосы, которые она оставила незаплетенными, рассыпались на подушке. Одна прядь упала ему на лоб и дальше, до самых губ. Сама не замечая, по привычке, Далила протянула руку и откинула прядь; ее пальцы при этом нечаянно коснулись щеки Самсона - она вся сжалась от испуга, но он не проснулся, даже не двинулся. Близко гдето вдруг хором заплакали шакалы; потом что-то живое грузно бухнулось в воду; Самсон спал. Осмелев, она поднялась оправить светильню. Свет упал на Самсона с другой стороны; его лицо показалось ей таким прекрасным, что сердце ее на мгновение остановилось и глазам стало горько от слез. Ей хотелось броситься к нему, не то целовать, не то душить. Не от любви, не от ненависти: все в ней теперь отупело, и чувства, и воображение, только работала четкая, упругая, быстрая мысль. План у нее был, но не картина: она послала нубийку в Экрон, знала, что произойдет, но еще не представляла себе, как это получится и на что будет похоже. Почему-то ей захотелось опять окликнуть его - не то снова проверить, крепок ли сон, не то испытать судьбу или саму себя подразнить страхом. Она повторила несколько раз, все громче и громче, тот же оклик: "Филистимляне идут, Самсон!" Самсон не слышал. Она совсем уже громко рассмеялась. Задор охватил ее: она ударила сразу по всем струнам лютни, топнула ногою, толкнула стол с зазвеневшими склянками и баночками, провела всей ладонью по лицу Самсона - он не двинулся, не перевел дыхания. Ей стало смешно и весело, захотелось дурачиться: она присела за изголовьем и заплела одну из его косиц, посмотрела на свою работу, надула губы, опять расплела. Вдруг она изменилась в лице, бросила прядь, отодвинулась, сжалась и забилась в угол. Жуткое чувство охватило ее: что все это уже было когда-то. Спящий великан, который не слышит прикосновений; женская фигура у его постели; ночь. Вот-вот он проснется - и проговорит то же имя, с которым уснул, самое ненавистное имя на свете, - и толкнет ее пяткой в лицо?.. Она быстро нагнула голову и заслонила ее руками; опомнилась, вскочила, укусила свою руку до боли и сказала, задыхаясь и стуча зубами: - На этот раз не ударишь. Только тут она заметила, что ей холодно. Платок, в который она прежде завернулась, давно соскользнул. Надо одеться по-настоящему: к рассвету приедут гости. Она пошла за перегородку шатра, где на длинном толстом шнуре висели ее платья, ощупью выбрала и вернулась к свету одеваться. Теперь она была совершенно спокойна. Поглядевшись в зеркало, распустила и причесала волосы, вытерла лицо и шею сначала мазью, потом насухо; провела рукой осторожно под мышками - гладко ли, не нужно ли провести бритвой или раскупорить баночку ароматного щелока, лучше лучшей бритвы: но оказалось не нужно. Потом она оделась, внимательно проделывая все подробности, завязывая, застегивая. Это был один из ее нарядов египетского покроя. К нему полагался "кафтор": она открыла шкатулку и достала оттуда, из вороха цепочек и ожерелий, аметистовый овал в форме жука; и ей вспомнилась беседа с Самсоном об этом украшении, о золотых кольцах в носу у невольника, о дворянах из земли Вениамина, которым он обрил когда-то бороды, и о том, почему важней человеку ненужное, чем нужное. В светильне перегорел какой-то комок, мешавший фитилю разгореться, и пламя вдруг вспыхнуло ярче; оно как будто осветило пред Далилой ее собственные думы. Только теперь она их поняла - отдала себе отчет, почему отлила в сонную чашу только десять капель, а не двадцать и не сто. Убить можно в отплату за боль; но за срам - смерть не расплата. Жить весь век, сколько себя помнишь, одним и тем же голодом; с первого утра ненавидеть одно и то же существо, заслонившее тебе дорогу; пронести свою мечту сквозь семь костров пекла, называемого жизнью, под надругательством пьяных туземцев в ночь пожара, под плетьми работорговца, в грязи дешевых египетских притонов, в гареме гнилого старика, покрытого чесоткой, - через это все, и даже через тупо-сытое однообразно-пьяное веселое житье богатой блудницы пронести мечту об одном облике, одном голосе; найти его, взять его, пить его близость - и вдруг узнать, что ты для него не ты, что твои волосы, глаза, песня и ласка милы ему только через память о другой - о той же самой другой, которая отняла его у тебя с первого утра... За это нельзя просто убить: срам останется неутоленным, зеркало и птицы и ветер будут над ней издеваться. Одна расплата за срам: срамом. Ее движения были теперь неторопливые, точные и бесшумные. Она аккуратно расставила у изголовья свои баночки, положила на ковер подушки, уселась на них так, чтобы ей было удобно работать; обмакнула губку в теплую жирную воду, провела ею по волосам спящего, опять и опять, с каждым разом смелее и крепче выжимая ароматную пену. Потом опустила кончики пальцев в одну и другую из банок, растерла пахучую смесь и осторожно вползла пальцами обеих рук в скользкую гриву. Ее пальцы двигались медленно, как гусеницы, подбираясь к коже темени, висков и затылка; добрались, прильнули, нежно и ровно защекотали, вперед и назад, вправо и влево. Со стороны это было похоже на ласку; самой Далиле минутами казалось, что у нее заснул усталый ребенок и она его гладит по головке, - ей хотелось запеть над ним колыбельную песню; может быть, она и запела ее вполголоса. Но Самсон ничего не слышал. ...Кончив, она так же аккуратно собрала все пряди в сноп, выровняла, уложила в корзиночку; принесла светильню и долго смотрела на лоснящийся череп. Ей даже не пришло в голову, что Самсон теперь сам на себя не похож; она смотрела не на Самсона, а на череп, как рабочий, который выложил ряд кирпичей и проверяет, ровно ли выложил, а про то, какой получится из этого дом, он и не думает. Зато она решила, что теперь надо смыть с черепа мазь и мыло, а то некрасиво: достала другую губку и полотенца, смыла Самсону темя, лоб, виски; хотела омыть и затылок, но нашла это невозможным и озабоченно прошептала: "Жаль". Вдруг издалека донесся до нее топот; и, оглянувшись, она увидела, что светает. С той же методичностью хорошей бережливой хозяйки она прикрыла колпачком светильню; в шатре стало темно; и как прежде вспышка фитиля, так теперь вспышка темноты вдруг толкнула и разбудила ее мысли, и они смерчем закружились у нее в голове. Далила на цыпочках выбежала из шатра. Полнеба уже посерело; со стороны моря, которого оттуда не видно, подымался предрассветный перламутр. Топот стих; отряд, должно быть, спешился, чтобы не шуметь. Скоро она услышала смутный отголосок шагов; потом на пригорке, среди низкой заросли, показался человек. Он ее не мог видеть, но сам он ясно очертился на заревой стороне неба, и каска его тускло блестела. По жестам видно было, что он рассылает солдат направо и налево, чтобы оцепить место со всех сторон. Небо с того краю быстро розовело. На пригорке показался отряд, человек двадцать и больше; у них были копья. Потом, ближе к реке, выступила на алом небе другая группа: у этих не было копий, но по негромкой команде офицера они подняли кверху тонкие длинные шесты, держа их над головами горизонтально; по второй команде перечеркнули их наперерез другими палками, еще тоньше, и отвесными; по третьей команде горизонтальные шесты изогнулись дугою и превратились в натянутые луки со стрелами наготове, и опустились книзу. Тогда сотник обернулся к шатру, увидел Далилу, махнул ей приветственно рукою и знаком спросил, указывая на шатер: "Там? Спит?" Далила кивнула головою; хотела было пойти навстречу, но ноги не тронулись с места. Опять охватил ее озноб и застучали зубы. Солдаты медленно подвигались вперед, одни с пиками наперевес, другие с луками пред собою. Офицер шел впереди, подняв рукоятку меча вровень с головою. Он смотрел куда-то через голову Далилы, вытягивая шею: увидел, кого ждал, и замахал им мечом. Далила обернулась: с той стороны тоже шли солдаты. Ей стало страшно, как будто она сама попала в ловушку; и особенно страшными показались ей два солдата без копий и луков они тащили на ремнях какие-то бревна. Еще через мгновение она узнала эти бревна: видела такие на торговых площадях и в Египте, и в Филистии. Это были колодки для рук и ног, для рук Самсона и для ног Самсона... Далила пошатнулась, схватилась за голову, закричала что-то непонятное. Офицер встревоженно погрозил ей пальцем и негромко, но внятно сказал - или ей так показалось (между ними еще было шагов тридцать): "Разбудишь". Она бросилась в шатер. Не отдавая себе ни в чем отчета, с головы до ног дрожа, она схватила спящего за плечи, изо всей силы тряхнула их, застучала кулаками по его груди, по лицу, по голове. Он перевел дыхание, забормотал, но не проснулся. Она нагнулась к его уху и, что было голоса, завопила: - Самсон, это филистимляне! Крик ее донесся далеко во все стороны: снаружи послышалось громкое ругательство сотника, торопливый топот бегущих к шатру солдат. В полумраке палатки она видела, что Самсон мотнул головою; он опять что-то проговорил, двинул рукою - но не проснулся. Шаги офицера послышались у самого порога. Далила бросилась ему навстречу, заслоняя вход. Он грубо выругался, схватил ее за плечо и отшвырнул назад. Она упала у изголовья постели; все помутилось у нее в голове, силы не было больше кричать; но еще одна отчаянная, нестерпимая мысль пролетела в ее сознании - и, ударив себя обоими кулаками в виски, она простонала: - Самсон, они меня режут - меня - Семадар! Что-то тяжело рванулось на постели над ее головой. Самсон лежал, но его ровное дыхание оборвалось. Глаза Далилы, привыкшие к темноте, увидели, как поднялись его веки - и сейчас же зажмурились. Сотник стоял уже внутри шатра и вглядывался. Самсон не шевелился. - Если ты еще раз откроешь рот, гадина, прошептал сотник, наклоняясь над Далилой, - я тебя приколю. Она молчала и смотрела на него, он на Самсона. Самсон опять дышал ровно, как спящий. Офицер повернулся к выходу, уже протянул вперед руку, чтобы жестом позвать солдат, - в это мгновение Самсон, почти не шевелясь, вытащил из-под затылка подушку и сзади швырнул ее сотнику в голову. Сотник пошатнулся, взмахнул руками; прежде, чем он успел упасть ничком, уже Самсон зажал ему руки за спиною в левой руке, а правой закрыл ему рот. Далила поднялась на колени и, опираясь обеими руками о ковер, подняла к нему лицо. - Это не я, - сказала она, плача, - это моя негритянка поскакала за ними... Он спросил без выражения, как человек, еще не совсем проснувшийся и действующий только инстинктом: - Много их? - Много... - У них луки? - Да... Самсон поднял офицера с полу и, держа его пред собою, как щит, выступил за порог шатра. Там стояли солдаты сплошным полукругом; все копья наперевес, все луки наготове. Два полусотника поместились с обеих сторон входа; у обоих, при виде Самсона с его живым нагрудником, вырвалось одно и то же проклятие. Самсон держал их начальника на весу одной рукою, другая все еще прикрывала ему рот. Он слегка свернул голову офицера вправо и сказал громко, но спокойно, щуря глаза - потому что прямо против него над зарослями показался край солнца: - Положите на землю копья и луки, а сами отойдите на полстрелы назад; иначе я у вас на глазах ему сломаю шею. Офицер барахтался и что-то мычал - вероятно, пытался крикнуть солдатам, чтобы они его не жалели и делали дело. Полусотники, в нерешительности, переглянулись между собою, потом оба разом ступили было к Самсону - он двинул рукою, зажимавшей лицо офицера, и тот протяжно застонал. Полусотники отступили назад, растерянно глядя на Самсона. Самсон засмеялся и обвел прищуренным взглядом весь полукруг. Солдаты смотрели прямо на него; но ему надо было разглядеть выражение лиц, чтобы рассчитать момент, когда можно будет броситься напролом к зарослям, - а солнце почему-то сегодня мешало ему видеть. Никогда ему солнце так не мешало - всегда косматый чуб помогал. Он тряхнул головою, но еще прежде, чем это сделал, ощутил какую-то странную легкость и прохладу на темени. И еще прежде, чем он успел изумиться, почему не падает ему на глаза тяжелый чуб, левый из полусотников, старый приятель его по ста попойкам, расхохотался и закричал: - Вот за что ты убил Ахиша - обрил тебя Бритва! Из полукруга солдат тоже послышался подавленный смех. Самсон мотал головою, как всегда делал, когда силился что-то понять; и каждый поворот головы подтверждал то же странное жуткое ощущение. Пальцы его, сжимавшие обе скулы офицера, сами собою разжались; он поднял руку к темени, поперхнулся и пробормотал, как-то совсем по-домашнему, словно обращаясь к друзьям: - Что это такое? Ему ответил дружный хохот всего отряда. Солдаты сразу, еще раньше полусотников, заметили, что он лыс, как кочевник из Синайской пустыни, и через силу удерживались от смеха; теперь, видя, что и начальники взялись за бока, они дали себе волю, тыкали пальцами, махали копьями, приседали и наперебой выкрикивали какие-то остроты. Теперь было время кинуться на них, прорваться и бежать; но Самсон не двигался, только голова его дрожала мелким трепетом и хлопали глаза. Офицер что-то кричал солдатам; вдруг он, по-видимому, почувствовал, что и на руках его ослабли тиски; почти без усилия он вырвался, отскочил вперед, обернулся на Самсона, раскрыл глаза, разинул рот и тоже расхохотался: - Как мать родила, - закричал он, - голый, босый и лысый! Далила подползла к Самсону, тронула его колено и жалобно сказала: - Это не я, это... Ей больше ничего не пришло в голову. Самсон не оглянулся на нее, только поднял ногу и босой пяткой ткнул ее в лицо; потом поднял обе руки и прикрыл ими глаза и голову, как ребенок, ожидающий пощечины. Хохот утих; в воздухе засвистел аркан и обвился вокруг его колен: его рвануло вперед, он зашатался, едва не упал, но не двинул руками и только еще ниже наклонил голову. Еще через мгновение он лежал на земле под грудой солдатских тел и не защищался. Глава XXX. В ЯМЕ - Это не просто, - ответил саран Газы своим вельможам на совещании после того, как трое из них произнесли горячие кровожадные речи. Совещание носило городской характер. Из остальных четырех саранов трое сообщили, что не видят надобности в съезде. "На каком дереве повесить пойманного разбойника - сами можете решить". Только саран Экрона обещал прибыть, но от него накануне пришло известие, что расследование по делу о побеге Самсона и смерти Ахиша приняло новый оборот, очень любопытный, и теперь нельзя отлучиться. - Врет, - сказал один из начальников Газы, когда пришла эта весть. - Вероятно, привезли ему новую певчую птицу заморскую, и сидит он у клетки и слушает. У сарана экронского была, действительно, репутация великого любителя соловьев. Газа, однако, была в сильном возбуждении, и вельможи настояли на том, чтобы совещания о казни Самсона дальше не откладывать. Но на все их мстительные речи старый саран качал головой и упрямо повторял: - Это все не так просто. Он был человек образованный и вдумчивый. Знал языки египетский, греческий и арамейский, вел переписку с учеными и правителями других стран; кроме того, хорошо знал и старинное островное наречие филистимлян, так как сарану полагалось на больших праздниках выступать в должности главного жреца и говорить с богами Кафтора на любимом их языке. Население уважало его и охотнее, чем к саранам остальных четырех городов, применяло к нему титул местного происхождения - "авимелех", то есть старшина царей. Но у него бывали странности, и одну из них он проявил на этот раз, отказавшись назначить срок для казни. Совещание затянулось до полудня. - Подождите, - сказал саран наконец, - через три дня соберемся опять, и тогда я решу. Хотя взяли Самсона экронцы, но, по приказу тамошнего начальства, они отвезли его, вместе с колодками, прямо в Газу. Экронский саран был человек рассудительный и считал, что украденные ворота - гораздо больший ущерб, чем смерть его беспутного племянника; поэтому удовольствие расправы надо предоставить Газе. В Газе пленника, не снимая колодок, опустили в глубокую каменную яму с маленьким окошком наверху. В первую же ночь он разбил колодки о стену, что сейчас разнеслось по всей Газе и передавалось из уст в уста с удовлетворением; ибо Газа так и ожидала, что Самсон еще не раз успеет ее удивить, даже когда сдерут с него кожу. Но вылезть из ямы по гладкой стене даже он не мог. Еду и питье спускали к нему через окошечко, и в изобилии - так было приказано; и ел он много. Но голоса его никто не слышал; впрочем, никто с ним и не пробовал заговаривать через окошко, вокруг которого стояла всегда стража. На закате того дня, когда во дворце состоялось совещание, сотник сунул голову в окошко и сказал: - Саран хочет говорить с тобой, но не хочет видеть на тебе ни цепей, ни колодок. Обещаешь ли ты спокойно пойти, спокойно держать себя и спокойно вернуться сюда? - Кому я нужен, тот пускай сам придет. Через час сотник опять просунул голову: - Если саран придет к тебе, обещаешь ли ты не сделать ему вреда? Саран велел передать тебе так: если Таиш даст слово, я поверю. Самсон молчал. Сотник прибавил: - И еще он велел передать тебе: приду один, когда совсем стемнеет, и без факела. Самсон думал именно об этом и оттого молчал: засветло ли придет саран смотреть на его лысую голову? Вдумчивый и тонкий человек был старый владыка Газы. - Обещаю, - сказал Самсон. Полночи просидели они оба в черной темноте, Самсон на полу, саран на каменном выступе. Страже велено было не подслушивать, и никто не слышал их беседы. - Ты наш, - сказал ему саран. - Я знаю все, что произошло на собрании старшин ваших в Цоре. Ты не гневайся, что я об этом говорю: я человек старый. И наши обычаи не ваши: нет во всем этом деле - если так оно и было - позора ни для женщины, ни для ее сына. Но не в крови суть человека, а в душе. Ты наш; в преданиях Крита и Трои говорится о богатырях, которые были похожи на тебя как братья; но никогда не бывало таких людей в роду твоей матери, ни у других колен ее племени. Ты им чужой; может быть, наполовину чужой по крови, но совсем чужой сердцем и обычаем. Самсон долго молчал, потом спросил: - Для чего ты говоришь об этом? - Иди к нам, Таиш, - ответил саран. - Ты будешь у нас полководцем над полководцами. Ты создашь для нас - для народа твоей души великое царство ханаанское. Дор будет наш, и Сидон будет платить нам дань на севере; Амалек на юге станет нашим уделом до самой границы Египта. Самсон беззвучно усмехнулся, и саран это угадал, несмотря на мрак. - Я знаю твой ответ. Ты хочешь спросить: а на востоке? Да, и на востоке должны мы создать единство, порядок, власть и суд. Один Ханаан, от Газы - до Рамота, что в Галааде за Иорданом. Но не торопись отвечать; выслушай до конца. Я тебя знаю. Свой или чужой, ты служил Дану: свой или чужой, ты никогда не согласишься стать разрушителем Дана, ни остальных колен. И не это я тебе предлагаю. Даже в темноте саран увидел светящиеся глаза, устремленные в его сторону, и догадался об их выражении гнева и насмешки. - Понимаю, - сказал Самсон. - Я покорю для вас юг и север: вы наберете оттуда новые тысячи войска и пойдете жечь и грабить Дана, Ефрема и Иуду - только без меня. Саран покачал головою. - Нет, ты не понял. Мы пойдем на Дана и Ефрема, и на Иуду, и впереди войска пойдешь ты сам; но не жечь и не грабить, а строить. Строить так, как строится от века все великое на свете: силою меча. Скажи, Таиш: вот уже много лет, как ты правишь коленом Дана. Но разве был ты начальником Иуды, судьей для Вениамина? И разве не гневалась твоя душа на этот разброд и раздор между потомками одного праотца? Я говорю с тобой впервые; молодежи нашей, с которой ты пировал, ты тоже говорил только свои прибаутки, а не замыслы; но я твои замыслы знаю, потому что вожди, рожденные вождями, понимают друг друга без слов. Разве не живет в твоем сердце мысль о едином порядке надо всеми коленами, до самых далеких, за Иорданом, под Хермоном, где сегодня, быть может, и имя твое неведомо? Самсон не ответил, но сарану и не нужен был словесный ответ. - Никогда, ни в одной стране, ни в одном племени, - продолжал он, - не создавался единый порядок по доброй воле старшин на сходке у ворот. Мечом строятся большие царства; чаще всего мечом иноземца. В старину, когда мы еще владели островами на море, много таких царств, больших и малых, создали наши полководцы. Налетали в лодках на берег, где жило племя, не знавшее чина и суда; и, покорив, давали ему власть и порядок и гордость. По сей день, на всех языках Моря, зовут таких завоевателей нашим княжеским званием - саранами, хотя произносят по-разному. Это пришел я предложить и тебе. Судье не создать царства: царства создают покорители. Покори с нами колена, чью кровь передала тебе твоя мать; железным молотом скуй из них один прочный слиток; создай из них народ, научи его всему, чему ты сам научился у нас - строю, мере, нравам, и, может быть, настанет день, когда будет не пять, а шесть саранов в Великой Филистии, и шестым будешь ты. Самсон не спускал горящих глаз с того места в темноте, откуда доносились эти слова. До сих пор он откликался небрежно и раздраженно; теперь его голос прозвучал иначе - голос вождя, беседующего с вождем. - Ты умеешь говорить, старшина царей, сказал он. - Умеешь ли ты молчать, когда другой думает? - Умею. Обдумай, - ответил старик. Так они просидели в молчании долгое время; потом саран опять увидел против себя две светящиеся точки. - Знаешь ли ты Филистию, господин? - спросил пленник. Саран ответил: - Ни один человек не знает своего лица. Он может знать только отражение в зеркале; если он крив на правый глаз, в зеркале это левый. Что ты знаешь о Филистии? - Знаю певучую речь, нарядные одежды, учтивый обычай. Знаю и то, что важнее: есть у вас правила для всех дел жизни, от главного до нестоящего дела; чинный порядок на войне, на молитве, в городе. И знаю то, что еще важнее: сытое сердце. Бывает сердце голодное: оно всегда настороже, оно забрасывает сети и высматривает добычу. И бывает сердце сытое, которое зевает перед сном и ни о чем больше не тоскует. Теперь саран молчал; а его глаз Самсону не было видно - они вообще не блестели, а теперь старик еще прикрыл их опущенными веками. - Судья, городской начальник, сотник, говорил Самсон, - я всегда на них у вас любовался, так они ловко и точно проделывают обряд своей должности; но потом они приходят в дом блудницы и смеются над этим обрядом. По праздникам они все надевают платья древнего образца, сидят во храме неподвижно и бесшумно. Но потом, за чашей, они говорят про то, что праздничная одежда женщин, с голой грудью, много приятнее будничной, и спорят, у кого круглее грудь, у Харситы или Агувы; а Дагона, которому утром молились, называют помесью осла и селедки, и Вельзевула - если это в Экроне - царем блох. - В деле, не в забаве познается корень человека, - строго сказал саран. - В деле познается, что за человек он сегодня, ответил Самсон, - но только за чашей открывает он тебе, каким он будет завтра; сам, или его внук. Дело? Делают они все, что нужно; так, как нужно. Но надо всем, что делают, трунят; и корень, о котором ты говоришь, давно изъела эта насмешка. Строй вашей жизни подобен лучшей ткани, пригнана каждая нитка к нитке; но ткали ее ваши деды и их давно уже нет; вы ее храните и носите по привычке, без ревности - никто не порвет; но, если порвется, никто не починит... Корень? Все я видел у вас в этой земле, а корня не видел. Пьете вы вкусно, красиво преломляете свой хлеб; но ваши земледельцы, рыбаки, пастухи все остались там, на островах, а здесь вы - как масло над водой, как мох на стене... - Но нас ты любишь, - сказал саран. - Вас я люблю, - подтвердил Самсон. - Дана зато не люблю, его родичей ненавижу. Там все поиному. Когда приходит человеку возраст сидеть у ворот на сходе старейшин, невыносим в своем доме становится тот человек: за месяц до схода и месяц потом говорит только о городской заботе и волчьими глазами глядит на соседа, старого друга, который рассудил по-иному, не по его суждению. Там левит - пройдоха с масляным языком; разбуди его со сна - он тут же сочинит молитву новому богу, о котором никогда не слыхал; но если ты посмеешься над этой же молитвой, он огорчится и отвернется. Жизнь их как песок, вся из мелочей, но за каждую мелочь они готовы ссориться, радоваться безмерно, убиваться безгранично. У вас есть порядок даже в пашне туземца; он, под вашим надзором, тоже проводит ровные полосы. У Дана нет надзирателя, пашет он сам, суетливо, бестолково; завидует и соседу, и туземцу, всегда кого-то хочет опередить на всех дорогах, - и оттого повсюду заброшены его сети, повсюду засеяно его зерно. Чина и правила там нет: есть мешанина городов, божниц, мыслей; земледелец ненавидит пастуха, Вениамин Иуду, пророки - всех. Но над этим есть одно единое для всех: голодное сердце. Жадность ко всем вещам, виданным и невиданным. В каждой душе мятеж против того, что есть, и возглас: еще! еще - Сброд, - брезгливо отозвался саран, объединит его только палка. Это я тебе и предлагаю. Самсон засмеялся: - Зачем это вам, саран? Чтобы они вас еще скорее проглотили? Все равно проглотят. Саран отшатнулся; но он был человек сдержанный. Не поддаваясь раздражению, он спросил: - Неужели ты в это веришь? Он при этом поднял веки и снова увидел глаза Самсона: они как будто вонзились ему теперь глубоко в самый мозг. Самсон ответил: - Вожди, рожденные вождями, понимают друг друга: неужели ты в это не веришь? Теперь в голосе сарана проскользнуло нетерпение. Он сказал: - Вот во что я верю: когда человек любит одно племя, а другое ненавидит, и в первом у него друзья, а во втором - предатели, то место его - среди своих и против чужих. - "Любит", "не любит", - ответил Самсон презрительно, - мудрый ты человек, а со мной говоришь языком женщин. Разве по любви распознается свое и чужое? Разве ты любишь должность сарана, любишь считать налоги и судить воров? Я много слышал о тебе: любишь ты свитки из папируса, звезды в небе и рассказы мореходов. А ты все-таки саран. - Мой отец был сараном, и все деды, напомнил ему голос из темноты. В ответе Самсона уже послышался гнев: - Твой намек я понимаю. Оставь это. Если бы и правдой было то, что дошло до тебя со сходки в Цоре, - что в этом? Пусть один из двух предков моих играл на лютне и носил пеструю шапку. Но второй муравьем прополз через рабство, через пустыню; муравьем прорыл ходы в сухой земле этого проклятого края; и все, что встречал, обглодал и проглотил. Может быть, и встретились они лицом к лицу в час моего зачатия; но, если и так, то и во мне давно обглодал муравей твою пеструю шапку. Ваша кровь - кубок вина; та кровь - чаша яду; если смешались они - что осталось от вина? Я не ваш. Зови меня на свои попойки, филистимлянин, - я приду и позабавлю тебя... даже если попойка будет вокруг моей плахи. Пить и шутить с вами я люблю. Но строить? Ты сказал "строить"? С вами? Из вас? Я в вас не верю. Саран вздохнул, поднялся, пошел прямо на блеск самсоновых глаз и положил ему руку на плечо. - Юноша, - заговорил он совсем по-другому, голосом, от которого Самсон сразу притих, - я не хотел упоминать о плахе, но ты сам о ней заговорил. Пойми хоть это: я не хочу плахи. Для меня ты - как конь чистой породы, как статуя, сделанная большим искусником; как один из героев, которых когда-то рожали наши женщины от поцелуя богов. Я хочу тебя спасти. Я трижды старее тебя, я все знаю; но я хочу тебя спасти. Под его рукой огромное плечо дрогнуло. Самсон осторожно взял эту тонкую, хрупкую руку и долго держал ее, не отвечая. Потом он вдруг поднес ее к губам и поцеловал. - Иди с миром, добрый человек, - сказал он. - Пропадать коню, так пропадать; но это конь не гиена. На третье утро опять собрались вельможи во дворце у сарана. Прибыл и экронский саран и рассказал им подробно о следствии. Сначала он думал, что Самсона в пути плохо связали и плохо стерегли и виноваты офицеры. Но офицеры все единогласно присягнули, что Ахиш сам велел посадить пленника на лучшую лошадь в отряде и не стягивать ремней под брюхом коня; и что сам, как только понесла его лошадь, он два раза свистнул коню Самсона по-своему, тем свистом, который хорошо знали все его приятели. Выяснилось также, что во время стоянки близ Адораима он вел какието тайные переговоры с людьми из Иуды, людьми вида хитрого - и зажиточного. Также выяснилось, что Ахиш недавно проигрался дотла. - Словом, измена, - закончил саран Экрона свой доклад. - Стыдно мне, что это был мой племянник; но дрянной был он человек, и давно все это знали. Советники переглянулись. - Странно, - сказал один, глядя в землю, странно, что именно ему было поручено такое важное дело. - А кого я мог послать? - спросил саран, разводя руками. - Все старшие офицеры просили их освободить. Все говорили так: брать Самсона силой, хоть и трудно, мы бы охотно пошли; но ведь вы, сараны, решили иначе - получить его связанным, словно тюк шерсти в счет подати; это работа не для нас. Один Ахиш согласился, и еще с радостью - собака! И хотя слова его были гневные, но он очень весело рассмеялся. Он был человек живого нрава, охотник поесть, сам большой игрок, и ничего близко не принимал к сердцу. - А что вы решили сделать с Таишем? спросил он. Все обернулись к сарану Газы. Старик беспокойно заерзал в своем кресле, замялся, закашлялся; но все же ответил твердо: - Мое решение постановлено: пусть сидит в тюрьме, а казнить его не позволю. Вельможи развели руками. - Старшина царей, - сказал один из них, дозволь представить доводы о том, как опасно держать такого пленника в тюрьме. Человек он необычайный, преград для него нет; если вырвется даже из каменной темницы, никто не изумится. И где порука, что колено его не подошлет в Газу таких же проныр, как те, что подкупили Ахиша? Игроки, по горло в долгах, найдутся и среди наших офицеров. Хуже всего то, что половина сотников у нас - его друзья. Теперь они сердиты на Таиша, помнят еще о том, как он осрамил нас и обесчестил городскую стену. Но через несколько месяцев досада забудется. Такой уж мы народ: мало думаем о том, что было, и о том, что будет. Солдаты хорошие, но сторожа плохие. Старый саран, которому эти слова еще живее напомнили беседу в тюремной яме, нетерпеливо и упрямо замахал на говорящего рукою. - Ты меня не учи, - сказал он раздраженно. - Не позволю казнить, и кончено. Нельзя рубить голову такому человеку, все равно как нельзя сжечь свиток, исписанный стихами, или разбить серебряный кубок критской работы. Для зловонного туземца это дело, - не для народа, чьи прадеды еще рождены были во дворцах. Таких людей, как он, редко посылают на землю боги. Ахтур, защитник Трои, был из той самой породы; грек, убивший его, привязал его тело к колеснице и волок его за ноги по полю - но на то и был он грек, сын безродного и необразованного племени разбойников. Разве мы греки? Вельможи переглянулись и опустили головы. Они знали: начал их саран поминать старые сказания - спорить с ним дальше бесполезно. - Я вас помирю, - вмешался гость из Экрона. - Твои советники правы, отец и брат мой: держать этакую птицу в клетке - все равно, что разложить костер на гумне в день умолота. Но я вас помирю. Я ведь уже давно вожусь с птицами в клетках. Есть у меня на службе раб из холодного заморского края, большой искусник в обхождении с соловьями. Он им осторожно выкалывает глаза: тогда они лучше поют, а улететь не могут. Прав и саран ваш, господа вельможи: пристойно ли вам собрать на площади сволочь нашу и туземную и драть кожу с человека, с которым вы сто раз сидели за столом? Да и я, признаться, благодарен ему за то, как он расплатился с моим вороватым племянником: странное, конечно, спасибо за помощь в побеге из плена, но это его дело, не наше. Словом, поступите с Таишем, как с соловьем: тогда он безопасен, малое дитя с ним справится; а он погорюет несколько дней - и примирится, и станет опять любимым шутом Филистии. Я этих дикарей знаю: подвесь его хоть вверх ногами - он через час привыкнет. - А Железные ворота? - спросил один из собрания, человек мстительного нрава. - Что такое ворота? - ответил саран экронский. - Ворота в стене - что глаз во лбу. Око за око: это, кажется, их собственная поговорка. И прекрасно. Так они и сделали. В темную ночь разбудили Самсона окриком сверху и спустили к нему в яму толстую плетеную веревку: вылезай. Он полез, хватаясь обеими руками за кожаные узлы. А вверху, по обе стороны окна, стояли два солдата с прутами из раскаленного железа и ждали, чтобы в окне показалась его голова... Глава XXXI. СРЕДИ ДРУЗЕЙ Слепой Таиш жил в туземном предместье Газы. Ему дали было знать, что он может поселиться в пристройке саранова дворца и что дадут ему мальчика-поводыря и молодую рабыню; но он ничего не ответил и ушел в предместье, опираясь на плечо водоноса. Это все не сразу случилось. Когда Самсону выкололи глаза горячими прутьями, он взвыл от боли, но не сорвался с каната, а схватился рукой за подоконник, протиснулся наружу и, рыча, бросился неведомо на кого. Но все разбежались; только один солдат, как раз ни в чем не повинный, споткнулся и упал. Самсон услышал, навалился, выломал ему руки и свернул голову, как птице на кухне. Потом он остался на опустелом темном дворе, мотая головой и бормоча. Он не сразу понял, что с ним проделали; или, может быть, уже знал, что теперь он слепой, но не это владело им, а гнев за то, что с ним посмели сыграть такую шутку. От времени до времени он выкрикивал грязные ругательства, окликая сотников по именам и вызывая их всех разом на бой. Ему не отвечали: так было приказано - не дразнить пленника и не подходить к нему, пока не успокоится. Солнце жгло; он пошел куда попало, протянув вперед руки, добрался до тени от стены, сел под стеною и заснул. Когда проснулся, ему издали крикнули, что рядом стоит тарелка варева и кувшин вина. Он съел и выпил все до конца и задумался. Так продолжалось долго, несколько дней по счету людей, для которых день - день и ночь ночь. После этого он ушел в предместье. Там сбежались туземцы и стали ссориться кому его приютить. Каждый выхваливал свою хату. Самсон не вмешивался. В конце концов одна старуха решила спор, сказав: - Жить господин должен у Анкора-плотника. Никому его не уступит Анкор - сами знаете. И все, притихнув, сразу согласились, что честь эта по праву принадлежит Анкору-плотнику; хотя Самсон, если бы его спросили, не мог бы ответить, почему. Он знал Анкора, как знал почти каждого из них, - должно быть, и прятался не раз в его хижине, как и в других лачугах туземцев. Но они его не спросили и порешили в пользу Анкора-плотника. И плотник и его семья ходили за Самсоном с жалостью и благоговением. Он не горевал. Один раз в жизни испытал он настоящее горе, настоящий голод о чем-то страшно дорогом и страшно невозвратимом: он любил женщину, ее убили, и он долго тосковал по ней в пустыне. Но тогда он был очень молод. Теперь он ни по чем не голодал и не тосковал. Очень было неудобно без света; но Самсон давно не дорожил всем тем, что может увидеть человек, и не скучал ни по облику вещей, ни по облику людей. Давило его только унижение, целый ряд унижений: то, что его за деньги выкупили у Ахиша; то, что на глазах у него убили Нехуштана и он не мог заступиться; то, что ему обрили голову и до сих пор она лысая, только начинает щетиниться; также, между прочим, и то, что ему выкололи глаза. Только постепенно он сообразил, что последняя обида самая важная, что жизнь его кончена, даже если бы он еще хотел жить; но это он сообразил только рассудком, словно выкладку делового расчета, - к его самочувствию это ничего не прибавило. Видно, он уже раньше внутренне покончил с жизнью: еще тогда, когда, разбив череп Ахишу, поехал, куда глаза глядят, прочь и от Дана, и от Филистии. Когда-то ему рассказывал путник, побывавший на Хермоне, как его там захватила в горах холодная буря: снег валился со всех сторон, руки и ноги онемели, человек сел под камнем и скорчился и перестал заботиться о том, что есть и что будет: еще один палец отмерз, ушей как будто не стало - но не все ли равно? Самсон замерз еще в ту ночь после сходки в Цоре. О Далиле он по-настоящему и не вспомнил ни разу. Он, вероятно, уже знал, кто она была и за что мстила ему; но, может быть, именно поэтому никогда о ней не думал. Совсем как тогда, в молодости, в Тимнате и в доме Бергама, где вертелась у него пред глазами ревнивая девчонка, дочь аввейской кухарки, и он привык не замечать ее, как она ни навязывалась, и даже забыл расспросить, что с нею стало во время пожара, - так и теперь она для него была вроде докучливой осы: надо было ее прогнать или убить, но вспоминать о ней, даже если укусила, не станет человек. А по ночам к нему приходили дочери туземцев: иногда он их отсылал, иногда оставлял, и был равнодушно сыт. Постепенно прошла и острая боль унижения, особенно по мере того, как подымались у него на темени новые волосы, уже не колючая щетина, а волосы, в которые можно было запустить пальцы. Он перестал прятаться в лачуге, начал выходить на улицу предместья, держа за руку ребенка. Там вокруг него собирались дети туземцев, и он вел с ними долгие беседы. Он привязался к ребятишкам, научился распознавать их черты, проводя пальцами по лицам; иногда позволял им гладить свое лицо, шутливо захватывал в рот их руки и рычал, когда они с хохотом и визгом старались вырваться. Он им рассказывал свои похождения и задавал загадки. Взрослых кругом не было: взрослые туземцы днем все были на работе, а филистимляне в предместье не приходили. * * * Давно прошли дожди. Волосы у Самсона были теперь такой же длины, как у всех людей, и он уже не стыдился выходить из предместья. Но в главную часть города, где жили филистимляне, его не тянуло. Зато он уходил с гурьбою детей в сторону Маима, гавани Газы, и там сидел с ними на песчаном берегу или учился у них искусству плавать. Эта наука далась ему легко; скоро он стал заплывать совсем далеко, так далеко, что не слышал уже детских окликов с берега и находил обратный путь только по тому, с какой стороны жгло солнце или дул ветер; вообще по звериному своему чутью, которое за эти месяцы в нем еще больше развилось. Здесь, на берегу, однажды произошел такой случай: море было неспокойно, и вдруг неподалеку раздались женские крики, а с моря послышался жалобный детский зов. Самсон подумал, что это зовет на помощь кто-нибудь из его маленьких вожатых: он пошел в воду и поплыл в сторону крика, чутьем угадывая приближение каждой волны; и, плывя, он кричал тонущему ребенку: "Где ты? Отзовись!" Два раза он услышал слабый отклик, и наконец рука его дотронулась до головки с длинными волосами: девочка. Он взвалил ее себе на спину (он был так велик, что и с этой ношей подбородок его остался еще высоко над водой) и поплыл назад. На берегу его окружили плачущие женщины, кто-то взял у него девочку, потом кто-то закричал: "Жива!" - потом нежные тонкие руки схватили руку Самсона, губы прижались к ней, и женский голос сказал: - Ты мне спас мою старшую дочь - после всего зла, что мы тебе сделали. Как мне отблагодарить тебя? Самсон нахмурился. Давно уже не слышал он филистимского говора, отчетливого и певучего, особенно у женщин из богатого круга. Он высвободил руку, отвернулся, окликнул свою туземную детвору и ушел. Но на следующий день, когда он сидел на улице среди ребятишек и учил их клокотать горлом поверблюжьему, дети вдруг притихли и шепнули ему: - Вот идет та маленькая госпожа, которую ты вчера вытащил из воды, и с нею негритянка. Они расступились. Девочка подошла прямо к Самсону и сказала мягко, но без робости: - Не сердись, добрый господин, что я пришла. Мать моя очень огорчилась, что ты не позволил ей поблагодарить тебя; но ведь мне ты позволишь? И она тоже поцеловала ему руку, и он не отнял руки. Он ясно представил ее себе: по голосу, лет девяти; не такая, как туземные дети, которые глядят на чужого человека издали, исподлобья, с пальцем во рту; и не как дети из Цоры, которые подбегают вплотную и смотрят во все глаза, готовые расспрашивать или насмехаться: спокойная, уверенная, без смущения и без любопытства, стоит она пред ним, должно быть, среди толпы чужих детей, ни на кого не обращая внимания, как будто и нет никого. - Как тебя зовут? - спросил он. - Амтармагаи. Мой отец - Таргил, начальник морской стражи Маима; он говорит, что знает тебя, господин, еще с того времени, когда был он сотником на холме царя Миноса. Самсон улыбнулся: он тоже вспомнил сотника Таргила, жареную рыбу в харчевне и синяк под глазом у раба. И - Амтармагаи? Так звали жену Бергама в Тимнате; Самсону когдато рассказывали филистимские приятели, что это было имя троянской царевны. Видно, девочка была из знатной семьи. - Отец, - продолжала она, - прислал тебе кувшин вина с островов; прими его, добрый господин, и разреши мне побыть с тобой недолго. Он погладил ее волосы; потом коснулся лба - и остановился, боясь, что она отшатнется; но она стояла спокойно. Он осторожно провел пальцами по ее лицу, по тонким изогнутым бровям, по длинным ресницам; ноздри у нее были упругие, и слегка дрогнули, раздуваясь, под ее прикосновением; лоб и нос представляли одну черту без перерыва; губы были слегка пухлые, но не торчали вперед, как у туземных детей. Когда он кончил, девочка просто спросила: - Я тебе нравлюсь? Говорят, я похожа на маму; но она гораздо красивее. Потом, сев возле него, она рассказала ему, что видела его часто в Газе; и что вчера у них дома целый вечер говорили о нем, и Таргил, отец ее, утверждал, что другого такого богатыря не было и не будет; а мать сказала, что все ее подруги, и даже она сама до замужества, заглядывались на Таиша. При этом в словах девочки не было ни одного намека на то, что он в плену, что он острижен и слеп: она с ним говорила так, как говорила бы год тому назад. - Ты что-то рассказывал этим детям, - сказала она, - почему они отошли? Я ведь не мешаю. Он подозвал детей и представил им звериный совет в лесу, и Амтармагаи смеялась с ними вместе. Потом она сказала: - Теперь мне пора домой; но я еще раз приду к тебе - можно? И скажи Уланголо, - это моя негритянка, - куда отнести вино. Во второй раз она пришла через неделю, и он ей обрадовался. Она посидела с ним и с детьми, а потом спросила: - Могу я поговорить с тобой одна? Дети отошли в сторону, и она сказала: - Мама очень огорчается. Я - старшая дочь, и ты меня спас от смерти, и по обычаю ты должен был бы сидеть у нас почетным гостем на пиру. А ты и встретиться не хочешь ни с нею, ни с отцом. Им стыдно перед дедушкой; а он говорит, что, если бы мог двигаться, он бы сам к тебе пришел, несмотря на твой гнев; но он стар и не ходит, и притом он... Тут она в первый раз замялась и прошептала: - ...он слепой. Он очень мудрый человек, дедушка; он знает все обычаи. Он говорит, что боги на нас сердятся - оттого я и тонула: и он говорит, что, пока мои родители не поблагодарят тебя как следует, боги не простят и со мной еще случится беда. Она прижалась к Самсону и погладила его лицо - она видела, что так делали туземные дети, и что ему это приятно. - Приди к нам, добрый господин. Если ты не хочешь, никого не будет, кроме отца и мамы и деда и меня. Я сама тебя приведу. Приди, я тебя очень прошу: ради меня, чтобы боги перестали сердиться. - Самая тяжелая ноша на земле - досада, сказал слепой старик, дед Амтармагаи. - И не стоят ни люди, ни боги, ни весь свет того не стоит, чтобы тащил на себе человек эту ношу. Я, вот, перестал видеть от старости: меня ослепили боги. А тебя - люди. Что за разница? На кого тут гневаться? Ты калечил наших, а потом наши пели с тобой песни вокруг стола. Теперь наши тебя искалечили: где разница? Нет смысла в том, чтобы хранить друг на друга злобу. Что было, того - все равно что не было. Пока живешь, надо жить так, как плывет щепка по реке: плывет, куда плывется, наскочит на камень, зароется в ил, опять уплывет, ни с кем не дружась и не ссорясь. Самсон слушал его молча, долго думал и наконец кивнул головою, а Амтармагаи захлопала в ладоши. Так стал Самсон понемногу встречаться с филистимлянами. Сначала только в доме Таргила, который принял его с шумной радостью, как старого друга, но потом и по-прежнему, в харчевнях Газы. На первых порах и они стеснялись, и он; но вино, песни, особенно искренность их радушия скоро стерли неловкость. Они, действительно, были народ беззаботный, живущий сегодняшней погодой; долго не помнили ни им, ни ими причиненного зла. А Самсону было в сущности все равно, с кем играть, с детьми или взрослыми. И у них было много врожденного такта. Ни разу никто из них, даже пьяный, не обмолвился при нем, не сказал ему: "Посмотри", не предложил игры, при которой нужны глаза, не вспомнил о прежней гриве и косицах; даже Таишем они както перестали его называть - это прозвище было когда-то дано косматому человеку: они чаще звали его "Самсон". Зато о подвигах его говорили охотно и даже охотно трунили по поводу Железных ворот, которые, в виду пустоты городского казначейства, так и пришлось заменить деревянными. На пирушках они первое время не просили его ни петь, ни шутить: дали ему свыкнуться и разойтись. Понемногу так и случилось. Он начал подпевать хоровые припевы, начал вставлять остроты в общую беседу, начал задавать загадки. Правда, он это делал не сразу, а только тогда, когда сам он и все другие уже много выпили, и потому они, должно быть, не заметили, что прибаутки и загадки Самсона теперь не такие, как раньше, не просто шаловливое дурачество, а насмешки и горечь; но он сам того не знал, и они тоже не заметили. Однажды он спросил: - Что это такое: самые долгие похороны? Они не отгадали, и он объяснил: - Жизнь. В другой раз он спросил: - Что это такое: десять веков за это воюют десять народов - а кто победит, тому достанется ложе из репейника и чаша полыни? Они не отгадали, и он объяснил: - Земля Ханаанская. Они были в восторге и хохотали без конца; и скоро - саран экронский был прав - Самсон опять сделался любимой забавой Газы. В первую ночь весеннего праздника друзья даже затащили его к себе во храм, усадили на первой скамье, у самого жертвенника Дагона, угостили пресным хлебом и четырьмя чашами вина: все это были обычаи, перенятые у туземцев, но в земле Дана, Ефрема, Иуды еще не привившиеся. Полагалось всю эту ночь провести во храме или на храмовой площади, и ни один приличный муж не спрашивал утром жену, с кем и как она плясала. Некоторым из них мог бы это рассказать Самсон. Теперь он уже не чуждался филистимских женщин: все равно. Только жил он по-прежнему у Анкора-плотника в туземном предместье. Шел за месяцем месяц, подходила жатва, и Самсону стало скучно. Никуда его не тянуло, ни к свету, ни к своим, ни в драку: просто было скучно. Иногда ему казалось, будто и собутыльникам его не так уже весело с ним, как бывало. Вернее, веселье было то же, что и раньше, но недоставало в нем какой-то острой приправы. И причину он тоже понял. Однажды он загадал им: - Что это такое: во дни бурь все ему рады, а летом никто? - Солнце! - закричало несколько голосов, и Самсон кивнул головою, хотя задумал он совсем не то. Он задумал: Таиш. Таиш, когда был грозою, и Таиш, безопасная игрушка. Глава XXXII. ШРАМ МАНОЯ При храме Газы был особый двор, где содержали быков заморской породы, для боя и жертвоприношений; и однажды такой бык вырвался и понесся по городу. Самсон сидел на завалинке у лачуги Анкораплотника и, по обыкновению, шутил с малышами. Из дому доносились звуки ножа, которым Анкор обтесывал доску, и звуки песни, которую тот мурлыкал себе под нос. Вдруг издали послышалась тревога; по улице бежали туземцы и что-то кричали; закричали чтото и дети и кинулись прочь. Какая-то женщина схватила Самсона за руку и сказала, задыхаясь: - Беги со мною, господин, - храмовый бык вырвался! Но он, просто по непривычке убегать, медлил и начал расспрашивать; женщина с воплем отпустила его руку и бросилась прочь; а Самсон услышал за собою встревоженный голос Анкора-плотника, выбежавшего на улицу. В ту же минуту поразил его слух торопливый, семенящий, но грузный топот.. Он поднялся и вытянул вперед руки, теперь только соображая, что он слеп и беззащитен. Со всех сторон, но издали, раздались крики ужаса; но один голос - Самсон узнал голос Анкора-плотника кричал прямо пред ним, в двух шагах, не больше. Сейчас же послышался тяжелый удар и новый вопль множества зрителей; и мимо Самсона прошла, задев его платье, громадная туша. Этого было ему достаточно: он навалился на быка сзади, дотянулся до рогов, соскользнул на землю и напряг мышцы, выворачивая заревевшему зверю голову. Ему стало весело: давно он не делал ничего путного, и теперь видел, что сила его не убыла. Рев скоро сменился хрипением, потом бык повалился рядом с ним; наконец затрещали позвонки, и дело было кончено. - Господин, - сказали туземцы, когда он поднялся, - бык забодал Анкора-плотника насмерть. Бык бежал на тебя, но Анкор стал перед тобою, чтобы заслонить тебя. - Где он? - спросил Самсон, тяжело дыша. - Мы отнесли его в дом: слышишь, там уже голосят его жены. Самсон пошел в хижин