Борис Акунин. Любовник смерти --------------------------------------------------------------------------- © B.Akunin, 2001 WWW: http://www/akunin.ru ? http://www/akunin.ru © Издательство "Захаров", 2001 Подробнее об издании ? http://zakharov.ru/index.php?option=com_books&task=book_details&book_id=12&Itemid=56 BiblioNet http://book.pp.ru/ & OCR WayFinder ? http://book.pp.ru/ ---------------------------------------------------------------------------- дикенсовский детектив КАК СЕНЬКА ВПЕРВЫЕ УВИДАЛ СМЕРТЬ Сначала-то ее, конечно, не так звали, а обыкновенно, как полагается. Маланья там или, может, Агриппина. И фамилия тоже имелась. Как же без фамилии? Это вон у Жучки, что по двору бегает, фамилии нет, а у человека беспременно должна быть, на то он и человек. Но когда Сенька Скорик ее впервые увидал, прозванье у нее было уже нынешнее. Никто по-другому про нее не говорил, имени-фамилии не помнил. А увидал он ее так. Сидели с пацанами на скамейке, перед дерюгинской бакалейкой. Курили табак, лясы точили. Вдруг подъезжает шарабан: шины дутые, спицы в золотой цвет крашенные, верх желтой кожи. И выходит из него девка, каких Сенька никогда еще не видывал, даже на Кузнецком мосту, даже на Красной площади в престольный праздник. Нет, не девка, а девушка или, правильнее сказать, дева. Черные косы на голове венцом уложены, на плечах шелковый многоцветный платок, и платье тоже шелковое, переливчатое, но дело не в платке и не в платье. Очень уж у ней лицо было такое... даже не выскажешь, какое. Посмотришь - и обомлеешь. Ну, Сенька и обомлел. - Это что за фря? - спросил и, чтоб виду не подать, сплюнул через стиснутые зубы в сторону (дальше всех этак цыкнуть мог, на целую сажень - рот-то с щербиной, удобно). Проха в ответ: мол, сразу видать, что ты, Скорик, у нас недавно. (Сенька и правда на Хитровке тогда еще только приживался, недели две как с Сухаревки деру дал). Сам ты, говорит, фря. Это ж Смерть! Сенька сразу не сообразил, при чем тут смерть. Подумал, у Прохи присказка такая - мол, смерть до чего хороша. И то - хороша была, не оторвешься. Лоб высокий, чистый. Брови коромыслицами, кожа белая, губы алые, а глаза - ух, что за глаза. Сенька такие видал на Конной площади, у лошадей туркестанской породы: большие, влажные и при этом будто огоньками светятся. Только у девушки-девы, что из шарабана вышла, глаза еще лучше были, чем у тех лошадей. Глядит Сенька на расчудесную особу, глазами хлопает, а Михейка Филин табачную крошку с губы смахнул и локтем в бок: ты, говорит, Скорик, пялься да меру знай. А то тебе Князь ухи обрежет и жрать заставит, как тогда барышника волоколамского заставил. Тоже Смерть ему приглянулась, барышнику-то. Вот и допялился. И опять Сенька про "смерть" не слобастил - очень уж сожранными ушами заинтересовался. - И чего этот барышник, сожрал? - удивился он. - Я бы нипочем не стал. Проха пива из горлышка отхлебнул. Стал бы, говорит. Если б Князь тебя по-хорошему попросил, по-вежливому, стал бы как миленький и еще спасибочки сказал, оченно вкусно. Барышник одно ухо-то пожевал-пожевал, проглотить не может, а Князь ему уж второе оттяпал и сует. И, чтоб поторапливался, пером в брюхо покалывает. После у волоколамца башка вся загноилась, распухла. Повыл пару деньков, да и подох, так и не доехал до своего Волоколамска. Во как у нас на Хитровке-то. Ты, Скорик, мотай на ус. Про Князя Сенька, само собой, слыхал, хоть и терся на Хитровке недолгое время. Про Князя кто ж не слыхал? Самый рисковый на всю Москву налетчик. На рынках про него говорят, в газетах пишут. Псы на него охотятся, да только когти у них коротки. Хитровка, она своего не выдаст - знает, что с выдавалыциками бывает. А ухо свое жрать я все одно бы не стал, подумал Сенька. Лучше уж на нож. - Она чего, Князева маруха, что ли? - спросил он про удивительную деву - так, из любопытства. Решил про себя, что глазеть на нее больше не будет, больно нужно. Да и не на кого было, она уже в лавку вошла. "Фто ли", передразнил Проха (из-за выбитого зуба у Сеньки не все слова как надо выговаривались). Сам ты, говорит, маруха. На Сухаревке кто пацана марухой обзывал - за такое сразу метелили без пощады, и Сенька прицелился было вмазать Прохе в костлявую харю, но передумал. Во-первых, может, у них тут на Хитровке другие обыкновения и сказано было не в обиду. Во-вторых, Проха - парнище здоровенный, тут еще поглядеть, кто кого отметелит. А в-третьих, очень уж хотелось про девушку эту послушать. Ну Проха поломался немножко и рассказал. Жила она, как положено, при отце-матери, не то в Доброй Слободе, не то на Разгуляе, короче, где-то в той стороне. Девка выросла видная, сладкая, от женихов отбою не было. Ну и сосватали ее, как в возраст вошла. Ехали они венчаться в церковь, она и жених ее. Вдруг два кобеля черных, агромадных, прямо перед санями через дорогу - шмыг. Если б тогда догадаться, да молитву прочесть, глядишь, по-другому бы сложилось. Или хоть бы крестом себя осенить. Только никто не догадался или, может, не успели. Лошади кобелей черных напугались, понесли, и на повороте бултых с бережка в Яузу. Жениха насмерть раздавило, кучер потоп, а девке ничего, ни царапки. Ладно, всяко бывает. Повезли его хоронить, парня этого. Она, невеста, рядом с гробом шла. Убивалась ужас как - очень, говорят, его любила. А как стали через мост переезжать, напротив того самого места, где все приключилось, она вдруг как крикнет - прощай, мол, народ христианский - да через оградку, да с моста головой вниз. Накануне приморозило, на реке лед толстенный, так что по всему следовало ей себе башку вдребезги расколотить или шею переломать. Но вышло по-другому. Попала она прямиком в полынью, сверху ледком чуть-чуть заросшую и снежком припорошенную. Ушла под воду с головкой, и нет ее. Ну, все думают, потопла. Бегают, руками машут. А ее, утопленницу-то, подо льдом саженей с полета проволокло, да из проруби, где бабы белье стирали, выкинуло. Подцепили ее багром или чем там, вытащили. Она по виду как мертвая была, белая вся, но полежала, отогрелась и опять хоть бы что ей. Живехонькая. За такую кошачью живучесть прозвали ее Живая, а иные называли Бессмертной, но это еще не окончательное ее прозвище было. Потом поменялось. Проходит год или, может, полтора, родители ее давай снова замуж выдавать. Девка-то пуще прежнего расцвела. Посватался купчина один, немолодой, но сильно богатый. Ей-то, Живой, все равно было, за купчину так за купчину. Кто ее тогда знал, сказывают, что скучала она очень о женихе своем - о том, первом, что расшибся. И что же? Новый жених за день до свадьбы, в церкви, на утренней, как захрипит, руками заполощет - и брык набок. Ногой подергал, губами пошлепал, и со святыми упокой. Кондрашка его прихватил. После этого случая замуж она ходить больше не стала, а в скором времени сбежала из родительского дома с барином одним, из военных. Стала у него в доме жить, на Арбате. И совсем краля сделалась: одевалась по-господски, к отцу-матери приезжала в лаковой коляске, с кружевным зонтиком. Офицер даром что жениться на ней не мог, благословения от отца ему на это не было, а души в ней не чаял, безумно ее обожал. Но только и третьего она сгубила. Был он, барин этот, крепкий собой молодец, кровь с молоком, а как пожил с нею сколько-то, вдруг начал чахнуть. Бледный стал, хилый, ноги его не держат. Доктора с ним бились-бились. И на воды его, и в заграницы, да все попусту. Сказывали, рак в нем какой-то завелся и клешнями своими всю внутреннюю ему разодрал. Ну а как она офицера своего схоронила, тут уж до всех, даже до самых недоумных дошло: неладно с девкой. Тогда-то прозвище ей и переменили. Назад в слободу ей ходу не было, да и не хотела она. Жизнь у ней пошла совсем другая. Обычный народ ее сторонился. Она мимо идет - крестятся, да через плечо плюют. А клеились к ней известно кто - фартовые ребята, отчаянные, кому и смерть нипочем. Она ведь, как из барина того сок весь высосала, вон какая стала, сам видал. Можно сказать, первая на всю Москву раскрасавица. Так дальше и пошло. Кольша Штырь (забироха был знаменитый, на Мещанах промышлял) с ней месяца два погулял - свои же ребята его на ножи поставили, слам не поделили. Потом Яшка Костромской был, конокрад. Чистокровных рысаков прямо из конюшен уводил, цыганам продавал за огромные деньжищи. Иной раз в карманах по нескольку тыщ носил. Ничего для нее не жалел, прямо в золоте купал. Застрелили Яшку псы легавые, полгода тому. Теперь вот Князь с ней. Месяца три уже. То-то он и куражится, то-то и беснуется. Раньше был вор как вор, а ныне ему человека кончить, что муху раздавить. Все потому что со Смертью связался и понимает: недолго ему теперь землю топтать. Присказка есть: позвал смерть в гости, будешь на погосте. Прозвище - оно неспроста дается, да еще такое. - Что за прозвище-то? - не выдержал Сенька, слушавший рассказ с разинутым ртом. - Ты, Проха, так и не сказал. Проха на него вылупился, костяшками себя по лбу постучал. Ну ты, говорит, сырой-непропеченный. И чего тебя только Скориком кличут? Я ж тебе, говорит, битый час толкую. Смерть - вот какое у ней прозвище. Все ее так зовут. Она ничего, привыкла, откликается. КАК СЕНЬКА СТАЛ ХИТРОВАНЦЕМ Это Проха думал, что у Сеньки кличка такая - Скорик. Пацан шустрый, глазами во все стороны стреляет и на ответ ловкий, за словом в карман не полезет, оттого и прозвали. А на самом деле у Сеньки прозвище от фамилии взялось. Так родителя именовали: Скориков Трифон Степанович. А как теперь именуют, одному Богу известно. Может, он теперь и не Трифон Степаныч вовсе, а какой-нибудь ангел Трифаниил. Хотя папаша в ангелы навряд ли попал - все ж таки выпивал сильно, хоть и добрый был человек. А вот мамка, та всенепременно где-нибудь неподалеку от Светлого Престола обретается. Сенька часто про это думал, кто из родных куда попал. Насчет отца сомневался, а про мать и братиков-сестричек, что вместе с родителями от холеры преставились, уверен был и даже о Царствии Небесном для них не молил - знал, и без того там они. Холера к ним в слободу три года тому наведалась, много кого с собой забрала. Из всех Скориковых только Сенька и брат Ваня на белом свете зацепились. К добру ли, к худу ли - это еще как посмотреть. Для Сеньки-то скорее к худу, потому что жизнь для него с тех пор совсем другая пошла. Папаша приказчиком служил при большом табачном магазине. Жалованье имел хорошее, табак бесплатно. В малолетстве Сенька всегда одет-обут был. Как говорится, брюхо сыто и рожа мыта. Грамоте и арифметике в положенный срок обучен, даже в Коммерческое училище полгода отходить успел, но как осиротел, учение кончилось. Да ляд бы с ним, с учением, невелика потеря, не о нем печаль. Брату Ваньке повезло, его взял к себе мировой судья Кувшинников, что у папаши всегда английский табак покупал. У судьи жена была, а детей не было, вот он Ванятку и забрал, потому что маленький и пухленький. А Сенька уж большой был, мосластый, судье такой без интересу. И забрал к себе Сеньку двоюродный дядька Зот Ларионыч на Сухаревку. Там-то Скорик от рук и отбился. А как было не отбиться? Дядька, гад брюхатый, держал впроголодь. За стол с семьей не сажал, даром что родная кровь. По субботам драл - бывало, что за дело, но чаще просто так, для куражу. Жалованья не давал никакого, хотя Сенька в лавке надрывался не хуже прочих рассыльных, кому по восьми рублей плачивалось. А обидней всего, что по утрам Сенька должен был за троюродным братом Гришкой ранец в гимназию таскать. Гришка идет себе впереди важный, конфекту ландриновую сосет, а Сенька, значит, за ним тащится, будто крепостной в стародавние времена, с тяжеленным ранцем (Гришка иной раз от озорства еще нарочно кирпич внутрь засовывал). Его бы, Гришку этого, как чирей выдавить, чтоб нос не драл и леденцами делился. Или тем самым кирпичом по макушке, а нельзя, терпи. Ну, Сенька и терпел, сколько мог. Считай, три года целых. Конечно, и отыгрывался тоже, когда мог. Нужно ведь и душе облегчение давать. Как-то раз Гришке в подушку мышонка запустил. Тот ночью на свободу прогрызся, да у троюродного братца в волосах запутался. То-то крику среди ночи было. И ничего, никто на Сеньку не подумал. Или вот на последней масленой, когда в доме всего напекли-наварили-нажарили, а сироте дали два блинка дырявых да постного маслица самую малость, Скорик осерчал и в котелок с густыми щами отвару овсяного, что от запору дают, плеснул. Побегайте-ка, жирномясые, до ветру, растряситесь. И тоже с рук сошло - на сметану несвежую подумали. Когда получалось, мелочь всякую из лавки таскал: нитки там, ножницы или пуговицы. Чего можно, на Сухаревском толчке продавал, вовсе ненужное выкидывал. Тут, бывало, что и драли, но по одному только подозрению - впрямую уличен ни разу не был. Зато уж когда погорел, то жарко, с дымом и огненными искрами. А все жалостливое сердце, из-за него, глупого, позабыл Сенька о всегдашней осторожности. Получил весточку от братца Вани, про которого три года слыхом не слыхивал. Часто тешился, представляя, как Ванюше, счастливчику, у судьи Кувшинникова хорошо, не то что Сеньке. А тут, значит, письмо. Как дошло - удивительно. На конверте обозначено: "На Москву в Сухаревку братику Сене што у дядя Зота жывет". Это хорошо у Зот Ларионыча на Сухаревской почте знакомый почтарь служит, догадался и принес, дай ему Бог здоровья. Письмо было вот какое. "Милой братик Сеня как ты живош. А я живу очен плохо. Миня учуг писать буквы а исчо ругают и обижают хотя у миня скоро ден ангела. А я у них как лошадку просил а они нивкакую. Приежай и забири миня от этих недобрых людей. Твой братик Ванюша". Сенька как прочитал - руки затряслись и слезы из глаз. Вот тебе и счастливчик! А судья-то хорош! Дитенка малого изводит, игрушку купить жидится. Чего тогда сироту на воспитание брал? В общем, очень за Ванятку обиделся и решил, что будет ирод последний, если брата в таком мучительстве бросит. Обратного адреса на конверте не было, но почтарь сказал, что штемпель теплостанский, это за Москвой, от Калужской заставы верст десять будет. А уж где там судья живет, это на месте спросить можно. Решал Скорик недолго. Как раз назавтра и Иоанн выпадал, Ванюшкины именины. Собрался Сенька в дорогу, брата выручать. Если Ваньке совсем плохо - с собой забрать. Лучше уж вместе горе мыкать, чем поврозь. Присмотрел в игрушечном магазине на Сретенке кобылку лаковую, с мочальным хвостом и белой гривой. Красоты несказанной, но дорогущая - семь рублей с полтинничком. В полдень, когда у дядьки Зота в лавке один глухой Никифор остался, подцепил Сенька гвоздем замок на кассе, вынул восемь рублей и давай Бог ноги. Про расплату не думал. Было у Скорика такое намерение - вовсе к дядьке не возвращаться, а уйти с братом Ванько на вольное житье. К цыганам в табор или еще куда, там видно будет. Шел до этих самых Теплых Станов ужас сколько, все ноги оттоптал, да и кобыла деревянная чем дальше, тем тяжелей казалась. Зато дом судьи Кувшинникова отыскал легко, первый же теплостанский житель указал. Хороший был дом, с чугунным козырьком на столбах, с садом. В парадную дверь не полез - посовестился. Да, поди, и не впустили бы, потому что после долгой дороги был Сенька весь в пылище, и рожа поперек рассечена, кровью сочится. Это за Калужской заставой, когда с устатку прицепился сзади к колымаге, кучер, гнида, ожег кнутом, хорошо глаз не выбил. Присел Сенька на корточки напротив дома, стал думать, как дальше быть. Из открытых окон сладко потренькивало - кто-то медленно, нескладно подбирал какую-то неизвестную Сеньке песню. Иногда слышался звонкий голосок, не иначе Ваняткин. Наконец, осмелев, Скорик подошел, встал на приступку, заглянул через подоконник. Увидел большую красивую комнату. У здоровенного полированного ящика ("пианино" называется, в училище тоже такое было) сидел кудрявый малолеток в матросском костюмчике, шлепал розовыми пальчиками по клавишам. Вроде Ванька, а вроде и не он. Собой гладенький, свеженький - хоть заместо пряника ешь. Рядом барышня в стеклышках, одной рукой листки в тетрадке на подставочке переворачивает, другой рукой пацаненка по золотистой макушке гладит. А в углу игрушек видимо-невидимо, и лошадок этих, куда побогаче Сенькиной, три штуки. Не успел Скорик в толк взять, что за непонятность такая - как вдруг из-за угла коляска выкатывает, парой запряженная. Едва успел соскочить, прижаться к забору. В коляске сидел сам судья Кувшинников, Ипполит Иванович. Сенька его сразу признал. Ванька из окна высунулся, да как закричит: - Привез? Привез? Судья засмеялся, на землю слез. Привез, говорит. Неужто не видишь. Как, говорит, звать ее будем? И только теперь Сенька разглядел, что к коляске сзади жеребенок привязан, рыжий, с круглыми боками. Даже не жеребенок, а вроде как взрослая лошадь, но только маленькая, не многим боле козы. Ванька давай верещать: "Пони! У меня будет настоящий пони!" А Сенька повернулся и побрел себе обратно к Калужской заставе. Савраску деревянную оставил в траве у обочины, пускай пасется. Ваньке не нужна - может, другому какому ребятенку сгодится. Пока шел, мечтал, как пройдет сколько-то времени, вся Сенькина жизнь чудесно переменится, и приедет он сюда снова, в сияющей карете. Вынесет лакей карточку с золотыми буквами, на которой про Сеньку все в лучшем виде прописано, и эта барышня, со стеклышками, скажет Ванятке: мол, Иван Трифонович, к вам братец пожаловали, с визитом. А на Сеньке костюм шевиотовый, гамаши на пуговках и палочка с костяным набалдашником. Дотащился до дому уже затемно. Лучше б вовсе не возвращался - сразу сбежал. Дядька Зот Ларионыч прямо с порога так звезданул, что искры из глаз, и зуб передний высадил, через который теперь плевать удобно. После, когда Сенька упал, Зот Ларионыч его еще ногами по ребрам охаживал и приговаривал: это цветочки, ягодки впереди. В полицию, кричал, на тебя нажаловался, господину околоточному заявлению отписал. За воровство в тюрьму пойдешь, кур-вин сын, там тебе ума пропишут. И еще грозился-лаялся по-всякому. Ну Скорик и сбежал. Когда дядька, руками-ногами махать умаявшись, стал со стены коромысло снимать, на чем бабы воду носят, дунул Сенька из сеней, сплевывая кровянку и размазывая по роже слезы. Ночь протрясся от холода на Сухаревском рынке, под возом сена. Страсть до чего жалко себя было, ребра ныли, морда побитая болела и еще очень жрать хотелось. Полтинник, что от кобылы остался, Сенька еще вчера проел и теперь у него в кармане, как в присказке, обретались голый в бане, вошь на аркане, да с полбанки дыр от баранки. На рассвете ушел с Сухаревки, от греха подальше. Коли Зот Ларионыч в околоток ябеду накатал, зацапает Сеньку первый же городовой и в кутузку, а оттуда нескоро выйдешь. Надо было подаваться туда, где Скорикова личность не примелькалась. Пошел на другой рынок, что на Старой-Новой площади, под Китайгородской стеной. Терся близ обжорного ряда, вдыхал носом запах печева, глазами постреливал - не зазевается ли какая из торговок. Но стянуть робел - все же никогда вот так, в открытую не воровал. А ну как поймают? Утопчут ногами так, что Зот Ларионыч родной мамушкой покажется. Бродил по рынку, от улицы Солянки держался в стороне. Знал, что там, за нею, Хитровка, самое страшное на Москве место. На Сухаревке, конечно, тоже фармазонщиков и щипачей полно, только куда им до хитровских. Вот где, рассказывали, жуть-то. Кто чужой сунься - враз догола разденут, и еще скажи спасибо, если живой ноги унесешь. Ночлежки там страшенные, с подвалами и подземными схронами. И каторжники там беглые, и душегубы, и просто пьянь-рвань всякая. Еще говорили, если какие из недоростков туда забредут, с концами пропадают. Будто бы есть там такие люди особые, хапуны называются. Хапуны эти мальчишек, которые без провожатых, отлавливают и по пяти рублей жидам с татарами в тайные дома на разврат продают. Потом-то оказалось - брехня это. То есть про ночлежки и рвань правда, а хапунов никаких на Хитровке нету. Когда Сенька своим новым братанам про хапунов брякнул, то-то смеху было. Проха сказал, кто из пацанов желает легкую деньгу сшибить - это заради Бога, а насильно мальцов поганить ни-ни, Обчество такого не дозволяет. Прирезать по ночному времени - это запросто. Спьяну или если какой баклан сдуру залетит. Недавно вот нашли в Подкопаевском одного: башка всмятку, пальцы прямо с перстнями поотрезаны и глаза выколоты. Сам виноват. Не лезь, куда не звали. На то и кот, чтоб мыши не жирели. Зачем глаза-то колоть? - испугался Сенька. А Михейка Филин смеется: поди, спроси у тех, кто колол. Но разговор этот уже после был, когда Сенька сам хитрованцем сделался. Быстро все вышло и просто - можно сказать, чихнуть не успел. Примеривался Скорик, в сбитенном ряду, чего бы утырить, храбрости набирался, а тут вдруг шум, гам, крик. Баба какая-то орет. Караул, мол, обокрали, кошель вынули, держи воров! И двое пацанов, Сенькиных примерно лет, несутся прямо по прилавкам, только миски да кружки из-под сапог разлетаются. Одного, который пониже, сбитенщица ручищей за пояс схватила, да на землю и сдернула. Попался, кричит, волчина! Ну ужо будет тебе! А второй воренок, востроносый, с лотка спрыгнул, и тетке этой рраз кулаком в ухо. Она сомлела и набок - брык (у Прохи завсегда при себе свинчатка, это Сенька потом узнал). Востроносый дернул второго за руку, дальше бежать, но к ним уже со всех четырех сторон подступались. За сбитенщицу ушибленную, наверно, до смерти бы обоих уходили, если б не Скорик. Как Сенька заорет: - Православные! Кто рупь серебряный обронил? Ну, к нему и кинулись: я, я! А он меж протянутых рук проскользнул и ворятам, на бегу: - Что зявитесь? Ноги! Они за ним припустили, а когда Сенька подле подворотни замешкался, обогнали и рукой махнули - за нами, мол, давай. В тихом месте отдышались, поручкались. Михейка Филин (тот, что поменьше и пощекастей) спросил: ты чей, откуда? Сенька в ответ: - Сухаревский. Второй, что Прохой назвался, оскалился, будто смешное услыхал. А чего, говорит, тебе на Сухаревке не сиделось? Сенька молча сплюнул через выбитый зуб - не успел тогда еще с обновой обвыкнуться, но все равно аршина на три, не меньше. Сказал скупо: - Нельзя мне там больше. Не то в тюрьму. Пацаны поглядели на Скорика уважительно. Проха по плечу хлопнул. Аида, говорит, с нами жить. Не робей, с Хитровки выдачи нет. КАК СЕНЬКА ОБЖИВАЛСЯ НА НОВОМ МЕСТЕ С пацанами, значит, жили так. Днем ходили тырить, ночью - бомбить. Тырили все больше на той же Старой площади, где рынок, или на Маросейке, где торговые лавки, или на Варварке, у прохожих, иногда на Ильинке, где богатые купцы и биржевые маклеры, но дальше ни-ни. Проха, старшой, называл это "в одном дере от Хитровки" - в смысле, чтоб в случае чего можно было дернуть до хитровских подворотен и закоулков, где тырщиков хрен поймаешь. Тырить Сенька научился быстро. Дело легкое, веселое. Михейка Филин "карася" высматривал - человека пораззявистей - и проверял, при деньгах ли. Такая у него, у Филина, работа была. Пройдет близехонько, потрется и башкой знак подает: есть, мол, лопатник, можно. Сам никогда не щипал - таланта у него такого в пальцах не было. Дальше Скорик вступал. Его забота, чтоб "карась" рот разинул и про карманы позабыл. На то разные заходцы имеются. Можно с Филиным драку затеять, народ на это поглазеть любит. Можно взять и посередь мостовой на руках пройтись, потешно дрыгая ногами (это Сенька сызмальства умел). А самое простое - свалиться "карасю" под ноги, будто в падучей, и заорать: "Лихо мне, дяденька (или тетенька, это уж по обстоятельствам). Помираю!" Тут, если человек сердобольный, непременно остановится посмотреть, как паренька корчит; а если даже сухарь попался и дальше себе пойдет, так все равно оглянется - любопытно же. Прохе только того и надо. Чик-чирик, готово. Были денежки ваши, стали наши. Бомбить Сеньке нравилось меньше. Можно сказать, совсем не нравилось. Вечером, опять-таки где-нибудь поближе к Хитровке, высматривали одинокого "бобра" (это как "карась", только выпимши). Тут опять Проха главный. Подлетал сзади и с размаху кулаком в висок, а в кулаке свинчатка. Как свалится "бобер", Скорик с Филином с двух сторон кидались: деньги брали, часы, еще там чего, ну и пиджак-штиблеты тоже сдергивали, коли стоющие. Если же "бобер" от свинчатки не падал, то с таким бугаиной не вязались: Проха сразу улепетывал, а Скорик с Филином и вовсе из подворотни носу не совали. Тоже, в общем, дело нехитрое - бомбить, но противное. Сеньке сначала жутко было - ну как Проха человека до смерти зашибет, а потом ничего, привык. Во-первых, все ж таки свинчаткой бьет, не кастетом и не кистенем. Во-вторых, пьяных, известно, Бог бережет. Да и башка у них крепкая. Слам продавали сламщикам из бунинской ночлежки. Иной раз на круг рублишка всего выходил, в удачный же день до пяти червонцев. Если рублишка - ели "собачью радость" с черняшкой. Ну а если при хорошем хабаре, тогда шли пить вино в "Каторгу" или в "Сибирь". После полагалось идти к лахудрам (по-хитровски "мамзелькам"), кобелиться. У Прохи и у Филина мамзельки свои были, постоянные. Не марухи, конечно, как у настоящих воров - столько не добывали, чтоб только для себя маруху держать, но все-таки не уличные. Иной раз пожрать дадут, а то и в долг поверят. Сенька тоже скоро подрунькой обзавелся, Ташкой звать. Проснулся Сенька в то утро поздно. Спьяну ничего не помнил, что вчера было. Глядит - комнатенка маленькая, в одно занавешенное окошко. На подоконнике горшки с цветами: желтыми, красными, голубыми. В углу, прямо на полу, баба какая-то жухлая, костлявая валяется, кашлем бухает, кровью в тряпку плюет - видно, в чахотке. Сам Сенька лежал на железной кровати, голый, а на другом конце кровати, свернув ноги по-турецки, сидела девчонка лет тринадцати, смотрела в какую-то книжку и цветы раскладывала. Притом под нос себе что-то приговаривала. - Ты чего это? - спросил Сенька осипшим голосом. Она улыбнулась ему. Гляди, говорит, это белая акация - чистая любовь. Красный бальзамин - нетерпение. Барбарис - отказ. Он подумал, малахольная. Не знал еще тогда, что Ташка цветочный язык изучает. Подобрала где-то книжонку "Как разговаривать при посредстве цветов", и очень ей это понравилось - не словами, а цветами изъясняться. Она и трешницу, что от Сеньки за ночь получила, почти всю на цветы потратила. Сбегала с утра на базар, накупила целую охапку всякой травы-муравы и давай раскладывать. Такая уж она, Ташка. Сенька у ней тогда чуть не весь день провел. Сначала лечился, рассол пил. Потом поел хлеба с чаем. А после уже так сидели, без дела. Разговаривали. Ташка оказалась девка хорошая, хоть и не без придури. Взять хоть цветы эти или мамку ее, пьянчужку горькую, чахоточную, ни на что негодную. Чего с ней возиться, зря деньги переводить? Все одно помрет. А вечером, перед тем как на улицу идти, Ташка вдруг говорит: Сень, мол, а давай мы с тобой будем товарищи. Он говорит: - Давай. Сцепились мизинцами, потрясли, потом в уста поцеловались. Ташка сказала, что так между товарищами положено. А когда Сенька после поцелуя начал ее лапать, она ему: ты чего, говорит. Мы ж товарищи. Товарища кобелить - последнее дело. Да и не нужно тебе со мной, у меня французка, от приказчика одного подцепила. Будешь со мной вакситься - нос твой сопливый отвалится. Сенька переполошился: - Как французка? Чего ж ты вчера не сказала? Вчера, говорит, ты мне никто был, клиент, а теперь мы товарищи. Да ничего, Сенька, не пужайся, болезнь эта не ко всякому пристает и редко, когда с одного раза. Он малость успокоился, но жалко ее стало. - А ты как же? Подумаешь, говорит. У нас таких много. Ничего, живут себе. Иные мамзельки с французкой до тридцати годов доживают, а кто и дольше. По мне так и тридцать больно много. Вон мамке двадцать восьмой годок, а старуха совсем - зубы повыпали, в морщинах вся. По правде сказать, Скорик только перед пацанами Ташку мамзелью звал. Стыдно было правду сказать - засмеют. Да ладно, чего там. Кобелить кого хочешь можно, была бы трешница, а другого такого товарища где возьмешь? Короче, выходило, что жить можно и на Хитровке, да еще получше, чем в иных прочих местах. Тоже и здесь, как везде, имелись свои законы и обыкновения, которые нужны, чтоб людям было способнее вместе жить, понимать, что можно, а чего нельзя. Законов много. Чтоб все упомнить, это долго на Хитровке прожить надо. По большей части порядки простые и понятные, самому допереть можно: с чужими как хошь, а своих не трожь; живи-поживай, да соседу не мешай. Но есть такие, что сколько голову ни ломай, не усмыслишь. Скажем, если кто допрежь третьего часа ночи кочетом крикнет - из озорства, или спьяну, или так, от дури, - того положено бить смертным боем. Зачем, почему, никто Сеньке разъяснить не сумел. Было, верно, когда-то какое-нибудь в этом значение, но теперь уже и старые старики не вспомнят, какое. Однако орать петухом среди ночи все одно нельзя. Или еще. Буде какая мамзелька начнет для форсу зубы магазинным порошком чистить и клиент ее в том уличит - имеет полное право все зубья ей повыбить, и мамзелькин "кот" такой ущерб должен стерпеть. Мелом толченым чисти, если покрасоваться желаешь, а порошком не моги, его немцы придумали. Хитровские законы, они двух видов: от прежних времен, как в старину заведено было, и новые - эти объявлялись от Обчества, по необходимости. Вот, к примеру, конка по бульвару пошла. Кому на ней работать - щипачам, что пальцами карманы щиплют, или резунам, что монетой заточенной режут? Обчество посовещалось, решило - резунам нельзя, потому на конке одна и та ж публика ездит, ей тогда карманов не напасешься. Обчество состояло из "дедов", самых почтенных воров и фартовых, кто с каторги вернулся или так, по старческой немощи, от дел отошел. Они, "деды", любую каверзную закавыку разберут и, если кто перед Обчеством провинился, приговор объявят. Кто людям жить мешает - прогонят с Хитровки. Если сильно наподличал, могут жизни лишить. Иной раз в наказание выдадут псам, да не за то, в чем истинно перед Обчеством виноват, а велят на себя чужие дела взять, за кого-нибудь из деловых. Так оно для всех справедливей выходит. Нашкодил перед Хитровкой - отслужи: себя отбели и людям хорошим помоги, а за это про тебя в тюрьме и в Сибири слово скажут. В полицию приговоренного выдавали тоже не абы кому, а только своему, Будочнику, старейшему хитровскому городовому. Будочник этот в здешних местах больше двадцати лет отслужил, без него и Хитровка не Хитровка, она на нем, можно сказать, словно земля на рыбе-кит стоит, потому как Будочник - власть, а народу совсем без власти нельзя, от этого он, народ, в забвение себя входит. Только власти должно быть немножко, самую малость, и чтоб не по бумажке правила, которую неизвестно кто и когда придумал, а по справедливости - чтоб всякий человек понимал, за что харю ваксят. Про Будочника все говорили: крут, но справедлив. Зря не обидит. В глаза все его звали уважительно, Иван Федотычем, а фамилия ему было Будников. Но Сенька так и не понял, по фамилии ему прозвище дали, или оттого что в прежние времена, говорят, всех московских городовых будочниками звали. А может, из-за того, что проживал он в казенной будке на краю Хитровского рынка. Когда обходом не вышагивал, то во всякое время сидел у себя, перед открытым окном, на площадь поглядывал, читал книжки с газетами и пил чай из знаменитого серебряного самовара с медалями, которому цена тыща рублей. И запоров в будке не имелось, вот как. А зачем Будочнику запоры? Во-первых, что от них толку, когда вокруг полно шпилечников да форточников наивысшего разбора. Им любой замок открыть - плевое дело. А во-вторых, кто же полезет у Будочника тырить, кому жизнь надоела? Все ему, служивому, из своего окошка было слыхать, все видать, а чего не увидит, не услышит - шепнут верные люди. Это ничего, Обчеством не возбраняется, потому что Будочник на Хитровке свой. Если б он не по хитровским, а по писаным законам бытовал, давно бы уж порезали его насмерть. А так, если и заберет кого в участок, то все с пониманием: стало быть, нельзя иначе, тоже и ему надо перед начальством себя показать. Только Будочник редко кого сажал - разве уж никак без этого нельзя, - а так все больше сам рученьками учил, и еще кланялись, спасибо говорили. За все годы один только раз двое фартовых на него с ножом поперли, не хитровские, а беглые, с каторги. Он обоих пудовыми своими кулачищами до смерти уделал, и была ему за это от пристава медаль, от людей полное уважение, да еще от Обчества золотые часы за неудобство. Когда Сенька малость обжился, стало ясно: не такая уж она страшная, Хитровка. И веселей тут, и свободней, а про сытней и говорить нечего. Зимой, когда похолодает, наверно, набедуешься, да только зима, она когда еще будет. КАК СЕНЬКА ПОЗНАКОМИЛСЯ СО СМЕРТЬЮ Было это дней через десять после того, как Сенька увидал Смерть впервые. Торчал он возле ее дома, что на Яузском бульваре, поплевывал на тумбу, куда лошадей привязывают, и пялился на приоткрытые окна. Знал уже, где она проживает, пацаны показали, и, по правде говоря, терся здесь не первый день. Дважды свезло, видел ее издали мельком. Один раз, тому четыре дня, Смерть из дому вышла, в платочке черном и черном же платье, села в поджидавший шарабан и поехала в церковь, к обедне. А вчера видел ее под ручку с Князем: одета барыней, в шляпе с пером. Повез ее кавалер куда-то - в ресторацию или, может, в театр. Заодно и на Князя поглядел. Что сказать - молодец хоть куда. Как-никак первый на всю Москву налетчик, шутка ли. Это генералу-губернатору Симеон Александровичу легко: родился себе царевым дядькой, вот тебе и генерал, и губернатор, а поди-ка выбейся средь всех московских фартовых на самое первеющее место. Вот уж вправду: из грязи да в князи. И ребята, кто при нем состоит, молодец к молодцу - все говорят. И будто бы совсем молодые есть, немногим старше Сеньки. Надо же, какое некоторым счастье, вот так враз, с зеленых лет к самому Князю в товарищи попасть. И почет им, и девки какие хочешь, и деньжищ немеряно, и одеваются селезнями. Сам знаменитейший налетчик, когда Сенька его увидел, был в красной шелковой рубахе, атласной жилетке цвета лимон, бархатном малиновом сюртуке; на затылке шляпа золотистой соломки; на пальцах золотые перстни с каменьями; сапожки - зеркальный хром. Заглядение! И на лицо тоже красавец хоть куда. Русый чуб вразлет, дерзкий синий глаз навыкате, меж красных губ золотой искоркой фикса посверкивает, а подбородок будто каменный и посередке ямка. Не пара - картинка, подумал Сенька и отчего-то вздохнул. То есть ничего такого себе в голове не держал, отчего вздыхать бы следовало. Ни в какие глупые мечтания не пускался, Боже сохрани. И на глаза к Смерти не лез. Хотелось просто на нее еще посмотреть, разглядеть получше, что в ней такого необыкновенного, отчего, как увидишь ее, всю внутреннюю будто в кулак забирает. Вот и стаптывал на бульваре подметки уж который день подряд. Как оттырит свое с пацанами, так сразу на Яузский. Дом снаружи уже весь обсмотрел, в доскональности. И про то, какой он внутри, тоже знал. Пархом-слесарь, который Смерти рукомойник починял, рассказывал, что Князь обустроил свою полюбовницу самым шикарным манером, даже трубы водяные провел. Если не наврал Пархом, то у Смерти там в особой комнате бадья имелась фарфоровая, ванна называется, и в нее из железной трубки сама собой вода течет горячая, потому что сверху котел с газовым подогревом. Смерть в той бадье чуть не каждый Божий день моется. Сенька представил себе, как она там сидит вся розовая, распаренная, мочалкой плечи трет, и от такой фантазии самого в пар кинуло. Тоже и с улицы если посмотреть, домик был очень ничего себе. Раньше тут усадьба была, генерала какого-то, да в пожар выгорела, один этот флигелек остался. Небольшой, в четыре окна на бульвар. Место тут было особенное, самая граница между хитровскими трущобами и богатенькими Серебряниками. По ту, яузскую сторону дома были повыше, почище, полепнистей, а по эту, хитрованскую, поплоше. На лошаков похожи, которых на Конном рынке продают: с крупа посмотришь - вроде лошадь как лошадь, а с другой стороны зайдешь - ишак ишаком. Вот и Смертьин дом выглядывал на бульвар аккуратно, важно, а двором выходил в самую что ни на есть гнилую подворотню, от которой до Румянцевской ночлежки доплюнуть можно. Видно, так Князю удобней было свою кралю поселить - чтоб в случае чего, если у ней обложат, рвануть с черного хода или хоть из окна, да в ночлежный дом, а там ходы-колидоры подземные, сам черт ногу сломит. Но от бульвара, где промеж деревьев гуляла культурная публика, ни темной подворотни, ни тем более Румянцевки видно не было. Хитрованцам за ажурную оградку ход был заказан - враз псы метлой заметут, да в кузовок мусорный. И тут-то, на хитровском бережку, Сенька себя не больно авантажно держал, все больше к стене дома жался. Вроде и не рвань какая, и вел себя чинно, а все одно - проходил мимо Будочник, глазом зыркнул, остановился. Ты что тут жмешься, говорит. Ты, Скорик, смотри у меня. Вот он какой! Уже и личность знал, и прозвище, даром что Сенька на Хитровке из новеньких. Одно слово - Будочник. Ты, говорит, тут тырить не моги, нет на это твоей юрисдикции, потому тут уже не Хитровка, а цивильная променада. Гляди, мол, несовершеннолетний Скорик, мартышкино семя, ты у меня на сугубом наблюдении до первого попрания законности, а при уличении или хучь бы даже подозрении получишь от меня реприманд по мордасам, штрафную ухотрепку и санкцию ремнем по ребрам. - Да я чего, дяденька Будочник, - жалостно скривился Сенька. - Я так только, на солнышке погреться. Ну и получил по затылку чугунной лапой - аж промеж ушей хрустнуло. Я те дам, рычит, "Будочник". Ишь, волю взял. Я тебе Иван Федотыч, понял? Сенька ему смиренно: - Понял, дяденька Иван Федотыч. Тогда только брови рассупил. То-то, сказал, мартышка сопливый. И пошел дальше - важный, медленный, большой, будто баржа поплыла по Москве-реке. Ну ладно, ушел себе и ушел. Сенька стал дальше стоять. Поглядывал на Смертьины окошки, и уж ему того мало казалось. Прикидывал, как бы так сделать, чтобы Смерть выглянула, себя показала. От нечего делать достал из кармана бусы зеленые, что нынче утром добыл, принялся их разглядывать. С бусами, оно вот как вышло. Шел Сенька с Сухаревки через Сретенские переулки... Нет, сначала нужно рассказать, зачем на Сухаревку ходил. Тут тоже было чем погордиться. На Сухаревку Скорик не просто так отправился, а по честному делу. С дядькой Зот Ларионычем поквитаться. Жил-то теперь по хитровским законам, а законы эти плохому человеку спускать не велели. Беспременно полагалось за всякую обиду расчет произвести, и хорошо бы с переплатой, иначе будешь не пацан - уклейка мокрохвостая. Ну, Сенька и пошел, да еще Михейка Филин в попутчики навязался. Если б не Михейка, то среди бела дня на такое вряд ли б насмелился, ночью бы провернул, ну а тут деваться некуда, пришлось молодечить. Но вышло все на ять, важно. Засели на чердаке ломбарда "Мебиус", что напротив дядькиной лавки. Михейка только глазел, Сенька все сам произвел, своими руками. Вынул свинцовую пульку, прицелился из рогатки - и хрясь ровно в середку витрины. Их, большенных стеклянных окон с серебреными буквами "Пуговичная торговля", у Зот Ларионыча целых три было. Очень он ими гордился. Бывало по четыре раза на дню гонял Сеньку стекла эти поганые бархоточкой надраивать, так что и к витринам у Скорика свой счет был. На звон и брызг выбежал из лавки Зот Ларионыч в переднике, одной рукой лоток с шведскими костяными пуговицами держит, в другой шпулю ниток (знать, покупателя обслуживал). Башкой вертит, рот разевает, никак в толк не возьмет, что за лихо с витриной приключилось. Тут Сенька рраз! - и вторую вдребезги. Дядька товар выронил, на коленки бухнулся и давай сдуру стеклышки расколотые подбирать. Ну, умора! А Скорик уже в третье окно нацелился. Лопнуло так - любо-дорого посмотреть. Кушайте, любезный Зот Ларионыч, за вашу к сироте заботу-ласку. Последней дулей, самой увесистой, раззадорившись, щелкнул дядьку по маковке. Тот, кровосос, так с коленок на бок и завалился. Лежит, глаза выпученные, а орать больше не орет - вот как изумился. Михейка от Скориковой лихости был в полном восхищении: и в четыре пальца свистел, и совой ухал - у него это здорово получалось, потому и "Филином" прозвали. А как шли обратно по-за Сретенкой, Ащеуловым переулком, (Сенька солидно помалкивал, Михейка тараторил без умолку, восхищался), видят - две коляски стоят перед неким домом. Чемоданы вносят с заграничными наклейками, коробки какие-то, ящики. Видно, приехал кто-то, заселяется. Сеньке сретенской виктории мало показалось. - Маханем? - кивнул он на багаж. Всякий ведь знает, что тырить лучше всего на пожаре да на переезде. Михейке тоже охота была себя показать. А чего, говорит, давай. Первым в подъезд барин вошел. Его Сенька толком не разглядел - видел только широкие плечи и прямую спину, да седой висок из-под цилиндра. Однако барин был, хоть и седой, но, судить по звонкому голосу, не старый. Крикнул, уже из парадного, немножко заикаясь: - Маса, п-пригляди, чтоб фару не разбили! Распоряжаться остался слуга. Не то китаец, не то туркестанец какой - короче, низенький, кривоногий, с узкими глазенками. Одет тоже чудно: в котелке и чесучовой тройке, а на ногах заместо штиблет белые чулки и потешные деревянные шлепанцы навроде скамеечек. Одно слово - азиат. Носильщики в кожаных фартуках с бляхами (вокзальные - значит, барин на железке приехал) вносили в дом всякую всячину: связки книг, какие-то колеса на каучуковых шинах с блестящими спицами, медный сияющий фонарь, трубки со шлангами. Подле китайца - или кто он там - стоял бородатый дядя, видно, квартирный хозяин, почтительно наблюдал. Про колеса спросил: для чего, мол, они господину Неймлесу и не каретных ли он дел мастер. Азиат не ответил, только щекастой ряхой помотал. Один из извозчиков, не иначе как на чаевые набиваясь, гаркнул на Сеньку и Филина: а ну геть отседа, шпана! Пускай орет - поленится с козел слезать. Михейка шепотом спросил: - Скорик, чего тырить будем? Чемодан? - Какой чемодан, дура, - скривив губы, процедил Сенька. - Примечай, что он из рук не выпускает. А китаец держал при себе саквояж и еще узелок малый - надо думать, самое ценное, чего чужим не доверишь. Михейка снова шипит: а как взять? Чай, если вцепился, не выпустит? Скорик подумал-подумал и сообразил. - Ты, Филин, главное, не заржи, делай пустую рожу. Поднял с земли камешек, прицелился и - чпок! - сбил с азиата котелок. Руки сразу в карман, рот раскрыл - прямо ангел. Когда косоглазый оглянулся, Сенька ему со всем почтением: - Дядя китаец, у вас шляпка свалилась. И Михейка, молодец, ничего - стоит, глазами хлопает. Ну-ка, поглядим, что нехристь на приступочку положит, чтоб котелок подобрать, - саквояж или узелок. Узелок. Саквояж у слуги в левой руке остался. Сенька уж наготове был. Подскочил, будто кот на воробья, ухватил узелок и как припустит вдоль по переулку. Михейка тож. Бежит рядом, филином ухает, а хохочет так, что картуз обронил. Да картузишко-то дрянь, с треснутым козырьком, не жалко. Китаец настырный оказался, долго не отставал. Михейка скоро в подворотню отвалил, так азиат за одним Сенькой уклеился. Сурьезно бежал, ходко и на крик силу не тратил. Видно было, что не отвяжется. Скамейками своими деревянными по мостовой тук-тук-тук, все ближе и ближе. На углу Сретенки Сенька хотел уже узелок к бесу кинуть (без Михейки куражу-то поубавилось), но тут сзади загромыхало - это китаеза своей дурацкой шлепанцей за булыгу зацепился и растянулся во весь невеликий рост. То-то. Сенька еще попетлял по переулкам и только потом узелок развязал - что там за сокровища такие. Увидел внутри зеленые круглые камешки на нитке. Собой невидные, но кто их знает, может, они тыщу стоят. Снес знакомому сламщику. Тот пощупал, зубом погрыз. Дешевка, говорит. Мрамор китайский, нефрит называется. Семьдесят копеек, говорит, могу дать. За семьдесят копеек Скорик не отдал, себе оставил. Больно уж вкусно камешки друг об дружку щелкали. Однако ну их, бусы, не об них речь, а о Смерти. Стало быть, торчал Сенька подле заветного дома и все не мог придумать, как Смерть к окну подманить. Достал зеленую низку, побрякал бусами - цок, цок. Подумалось: словно молоточки фарфоровые, хотя какие ж из фарфора могут быть молотки? И вдруг таким же точно стуком в голове что-то отозвалось - звонко. А мы вон как ее выманим! И очень просто! Посмотрел вокруг, подобрал стеклышко. Поймал луч позднелетнего солнца, да и пустил зайчика в просвет между шторами. И что же? Минуты не прошло, занавески раздвинулись и выглянула наружу она самая, Смерть. Сенька от нежданности так обомлел, что руку со стеклом спрятать позабыл - так зайчик у Смерти по лицу и запрыгал. А она глаза ладонью прикрыла, посмотрела-посмотрела и говорит: - Эй, мальчик! Обиделся Скорик: какой я тебе мальчик. И одет вроде был не по-детски: в рубаху с подпояской, штаны плисовые, сапоги новые, гармошкой, и картуз неплохой, третьего дня с одного пьяного снятый. - Кому мальчик, а кому в ..... пальчик, - огрызнулся Сенька, хотя срамных слов не любил и почти никогда не говорил - над ним за это даже смеялись. А тут похабство само выскочило - очень уж ослепительно было ему на Смерть глядеть, будто не он ее, а она его зайцем солнечным жжет. Она не стушевалась, не озлилась - наоборот, засмеялась. - Ишь, Пушкин какой выискался. Ты хитровский? Зайди-ка, дело есть. Заходи, не бойся, там не заперто. - Чего бояться-то, - пробурчал Скорик, пошел к крыльцу. То ли явь, то ли сон - сам не разберет. А сердце стук-стук-стук. Чего у нее в сенях, толком не разглядел, да и темновато было. Смерть в дверях горницы стояла, опершись плечом о косяк. Лицо в тени, но глаза все равно высверкивали, будто блики на ночной реке. - Ну, чего надо? - спросил Сенька, от робости еще грубей прежнего. На хозяйку не смотрел, все больше под ноги и по сторонам. Хорошая была комната. Большая, светлая. Три белые двери из нее: одна напротив входа и еще две рядышком. Печь-голландка с изразцами, всюду вышитые салфеточки, скатерть тоже в вышивке, такой яркой, хоть прищуривайся. На скатерти узор небывалый: бабочки, птицы райские, цветы. Посмотрел получше, а они все, и бабочки, и птахи, и даже цветы, с человечьими лицами - одни плачут, другие смеются, третьи злющие и зубы острые щерят. Смерть спрашивает: - Нравится? Это я вышиваю. Делать-то что-нибудь нужно. Чувствовал он, что она его разглядывает, и самому страсть хотелось на нее вблизи посмотреть, но боялся - и без посмотрелок то в жар, то в холод кидало. Наконец насмелился, поднял голову. Оказалось, Смерть с ним одного роста. И еще удивился, что глаза у ней совсем черные, как у цыганки. - Что глядишь, конопатый? - засмеялась Смерть. - Ты зачем мне лучик пускал? Я тебя давно приметила, под окнами моими шастаешь. Влюбился, что ли? Тут Сенька заметил, что глаза-то не совсем черные, а с тоненькими голубыми ободочками, и догадался: это у ней зрачки такие широченные, как у дядькиного любимого кота, когда его для смеху валерьянкой обпоят. И стало ему от этого черного взгляда жутко. - Вот еще, - сказал. - Нужна ты мне. И губу на сторону ухмыльнул. Она снова засмеялась. - Э, да ты не только конопатый, но еще и щербатый. Я не нужна, так, может, деньги мои сгодятся? Сбегай в одно место, куда скажу. Недалеко, за Покровкой. Вернешься - рубль дам. Скорика как заколдобило - он опять: - Нужен мне твой рубль. В оцепенении был, а то бы чего поумнее в ответ сказал. - А что ж тогда тебе надо? Чего около дома крутишься? Ей-богу, влюбился. Ну-ка, смотри сюда. - И пальцами его за подбородок. Он ее по руке хрясь - не лапай. - Кобель в тебя влюбился. Мне от тебя другое нужно... - Сам не знал, чего бы ляпнуть, и вдруг, как по Божьему наитию - будто само с уст соскочило. - К Князю в шайку хочу. Замолви словечко. Тогда чего хошь для тебя сделаю. Сказал и обрадовался - ай да ловко. Во-первых, не срамно - а то что она заладила "влюбился, влюбился". Во-вторых, себя заявил: не оголец, а сурьезный человек. Ну и вообще: вдруг правда к Князю пристроит. То-то Проха от зависти треснет! Она лицом помертвела, отвернулась. - Незачем тебе. Вон чего захотел, волчонок! Обхватила себя за плечи, вроде как зябко ей, хотя в комнате тепло было. Постояла так с полминуты, снова к Сеньке повернулась и сказала жалобно, да еще за руку взяла: - Сбегай, а? Я тебе не рубль - три дам. Хочешь пять? Но Скорик уже понял: его сила, его власть, хоть и невдомек было, почему. Видно очень уж Смерти что-то на Покровке запонадобилось. Отрезал: - Нет, хоть четвертную давай, не побегу. А Князю шепнешь или отпишешь, чтоб меня взял, тогда вмиг слетаю. Она за виски взялась, покривилась вся. Первый раз Сенька видел, чтобы баба, сморщив рожу, не утратила красоты. - Черт с тобой. Исполни, что поручу, а там посмотрим. И обсказала, чего ей нужно: - Беги в Лобковский переулок, нумера "Казань". Там у ворот калека сидит безногий. Шепни ему слово особенное: "иовс". Да не забудь, не то худо будет. Войдешь в нумера, пускай тебя к человеку отведут, имя ему Очко. Скажешь ему тихонько, чтоб никто больше не слыхал: "Смерть дожидается, мочи нет". Возьмешь, чего даст, и живо обратно. Все запомнил? Повтори. - Не попка повторять. Нахлобучил Скорик картуз, да и выскочил на улицу. Так вдоль бульвара припустил, что двух лихачей обогнал. КАК СЕНЬКА ПОЙМАЛ СУДЬБУ ЗА ХВОСТ Хорошо Сенька знал, где они, нумера "Казань", а то их хрен сыщешь. Ни вывески, ничего. Ворота наглухо заперты, только малая калитка немножко приоткрыта, но тоже так, запросто, не войдешь: прямо перед железной решеткой расселся убогий инвалид, вместо ног штанины пустые завернуты. Зато плечищи в сажень, морда красная, дубленая, из засученных рукавов тельняшки видно крепкие, поросшие рыжим волосом лапы. Убогий-то он убогий, но, поди, как стукнет своей колотушкой, которой тележку от земли толкает, - враз душа вон. Сенька сразу к безногому не полез, сначала пригляделся. Тот не без дела сидел, свистульками торговал. Покрикивал сиплым басом, лениво: па-адхади, мелюзга, у кого есть мозга, свистульки из банбука, три копейки штука. Возле калеки толкалась ребятня, пробовала товар, дула в гладкие желтые деревяшки. Иные покупали. Один попросил, показав на медную трубочку, что висела у инвалида на толстой шее: дай, мол, дедушка, энтот свисток опробовать. Калека ему щелобан по лбу: это тебе не свисток, а боцманская дудка, в нее всякой мелочи сопливой дуть не положено. И стало Сеньке все в доскональности ясно. Моряк этот тут для виду торговлю ведет, а сам, конечно, на стреме. И ловко как придумано-то: если шухер, дунет в свою медную свистелку - у ней, надо думать, голос звонкий, вот и будет знак остальным подметки смазывать. А слово волшебное, которому Смерть научила, "иовс", это "свои", только шиворот-навыворот. На Москве фартовые и воры издавна так язык ломали, чтоб чужим не понять: то слог какой прибавят, то местами переменят, то еще что-нибудь удумают. Подошел к стремщику, наклонился к самому уху, шепнул, чего было велено. Дед на него из под пучкастых бровей зыркнул, сиво-рыжим усищем дернул, сказать ничего не сказал, только малость на тележечке своей отъехал. Вошел Скорик в пустой двор и остановился. Неужто здесь сам Князь с шайкой хазу держат? Одернул рубаху, рукавом по сапогам провел, чтоб блестели. Картуз снял, снова надел. Перед дверью в дом перекрестился и молитовку пробормотал - особенную, об исполнении желаний, давно еще один хороший человек научил: "Пожалуй мя, Господи, по милости Твоей, призре на моление смиренных, воздаждь ми не по заслугам, а по хотению". Собрался с духом, подергал - закрыто. Тогда постучал. Открыли не сразу, и не во всю ширину, а на чуть-чуть, и чей-то глаз из темноты блеснул. Сенька на всякий случай снова: - Иовс. Из-за двери спросили: - Тебе чего? - Очка бы желательно... Тут дверь открылась вся, и увидел Скорик парня в шелковой рубахе с узорчатым ремешком, в сафьяновых сапожках, из жилетного кармана цепка серебряная свисает с серебряной же черепушкой - сразу видать, что деловой самовысшей пробы. И взгляд особенный, как у всех деловых: быстрый, цепкий, приметливый. Ух, как завидно стало: парнишка был его, Сенькиных, лет, а ростом еще и поменьше. Вот людям фарт! Пойдем, говорит. И сам вперед пошел, на Сеньку больше не смотрел. Темный колидор привел в комнату, где за голым столом двое шлепались в карты. Перед каждым - горка кредиток и золотых империалов. Аккурат когда Скорик и его провожатый вошли, один игрок карты перед собой швырнул и как крикнет: - Мухлюешь, курвин потрох! Дама где? - и раз второму кулаком в лоб. Тот так со стулом и завалился. Сенька ойкнул - испугался, что затылок расшибет. А упавший через голову кувыркнулся, чисто акробат в цирке-шапито, вскочил, на стол прыг, и тому, что ударил, хлобысть ногой по харе! Сам ты, кричит, мухлюешь. Вышла дама-то! Ну, тот, кому по морде сапогом отвешено, конечно, запрокинулся. Золото по полу катится, звенит, бумажки во все стороны летят - ужас. Сенька оробел: сейчас смертоубийство будет. А парнишка стоит, зубы скалит - весело ему. Этот, который свару начал, скулу потер. - Так вышла, говоришь, дама? И вправду вышла. Ладно, давай дальше играть. И сели, будто ничего не бывало, только карты разбросанные подобрали. Вдруг Сенька обмер. Челюсть отвисла, глазами хлопает. Пригляделся, а игроки-то на одно лицо, не отличишь! Оба курносые, желтоволосые, губастые, и одеты одинаково. Что за чудо! - Ты чего? - дернул за рукав провожатый. - Идем. Пошли дальше. Опять колидор, снова комната. Там тихо, на кровати спал кто-то. Харю к стенке отвернул, видно только щеку толстую и оттопыренное ухо. Здоровенный бугай, разлегся прямо в сапожищах и храпит себе. Парнишка на цыпочках засеменил, тихонько. Скорик тоже, еще тише. Только бугай, не прерывая храпа, вдруг руку из-под одеяла высунул, а в ней дуло блестит, черное. - Я это, Сало, я, - быстро сказал фартовый пацан. Рука обратно опустилась, а рожу спящий так и не повернул. В третьей комнате Сенька картуз сдернул, перекрестился - на стене целый иконостас висел, как в церкви. Тут и святые угодники, и Богородица, и Пресвятой Крест. Напротив, у стены, положив на стол длинные ноги в блестящих штиблетах, сидел человек в очках, с длинными прямыми, как пакля, волосами. В пальцах вертел маленький острый ножик, не боле чайной ложки. Сам одет чисто, по-господски, даже при галстухе-ленточке. Никогда Скорик таких фартовых не видывал. Провожатый сказал, пропуская Сеньку вперед: - Очко, оголец к тебе. Скорик сердито покосился на обидчика. Врезать бы тебе за "огольца". Но тут человек по имени Очко сделал такое, что Сенька охнул: тряхнул рукой, ножик серебристой искоркой блеснул через всю комнату и воткнулся прямо в глаз Пречистой Деве. Только теперь Сенька рассмотрел, что у всех святых на иконах глаза повыколоты, а у Спасителя на Кресте, там, где гвоздикам положено быть, такие же точно ножички торчат. Очко вытянул из рукава еще одно перышко, метнул в глаз Младенцу, что пребывал у Марии на руках. Лишь после этого повернул голову к обомлевшему Сеньке. - Что, вам угодно, юноша? Скорик подошел, оглянулся на парнишку, который торчал в дверях, и тихонько, как было приказано, сказал: - Смерть дожидается, мочи нет. Сказал - и испугался. Ну как не поймет? Спросит: "Чего это она дожидается?" А Сенька и знать не знает. Но длинноволосый ничего такого спрашивать не стал, а вместо этого вежливо, негромко попросил паренька: - Господин Килька, будьте любезны, сокройте свой лик за дверью. Скорик-то понял, что это он велел пацану проваливать, а Килька этот, видно, не смикитил - как стоял, так и остался стоять. Тогда Очко ка-ак пустит сокола из правого рукава, в смысле ножик - тот ка-ак хряснет в косяк, в вершке от Килькиного уха. Парнишку сразу будто ветром сдуло. Очкастый внимательно посмотрел на Скорика. Глаза под стеклышками были светлые, холодные, чисто две ледышки. Достал из кармана бумажный квадратик, протянул. И опять тихо так, вежливо: - Держите, юноша. Передайте, загляну нынче часу в восьмом... Хотя постойте. Повернулся к двери, позвал: - Эй, господин Шестой, вы еще здесь? В щель снова Килька просунулся. Выходит, у него не одна кликуха, а две? Шмыгнул носом, сторожко спросил: - Пером кидаться не будешь? Очко ответил непонятно: - Я знаю, нежного Парни перо не в моде в наши дни. Когда у нас рандеву, то бишь стык с Упырем? Килька-Шестой, однако, понял. Сказывали, в седьмом, говорит. - Благодарю, - кивнул чудной человек. И Сеньке. - Нет, в восьмом не получится. Передайте, буду в девятом или даже в десятом. И отвернулся, снова стал на иконостас глядеть. Скорик понял: разговору конец. Обратно шел через Хитровку, дворами, чтоб угол срезать. Думал: вот это люди! Еще бы Князю с такими орлами не быть первым московским налетчиком. Казалось, чего бы только не дал, чтобы с ними на хазе посиживать, своим среди своих. За Хитровским переулком, где по краям площади дрыхли рядами поденщики, Сенька встал под сухим тополем, развернул бумажный пакетик. Любопытно же, что там такого драгоценного, из-за чего Смерть готова была целый пятерик отвалить. Белый порошок, навроде сахарина. Лизнул языком - сладковатый, но не сахарин, тот много слаще. Засмотрелся, не видел, как Ташка подошла. Сень, говорит, ты чего, марафетчиком заделался? Тут только до Скорика доперло. Ну конечно, это ж марафет, ясное дело. Оттого у Смерти и зрачки чернее ночи. Вон оно, выходит, что... - Его не лизать надо, а в нос, нюхать, - объяснила Ташка. По раннему времени она была не при параде и ненамазанная, с кошелкой в руке - видно, в лавку ходила. Зря ты, говорит, Сень. Все мозги пронюхаешь. Но он все же взял щепотку, сунул в ноздрю, вдохнул что было мочи. Ну, пакость! Слезы из глаз потекли, обчихался весь и соплями потек. - Что, дурень, проверил? - наморщила нос Ташка. - Говорю, брось. Скажи лучше, это у меня что? И себе на волосья показывает. А у нее на макушке воткнуты ромашка и еще два цветочка, Сеньке не известных. - Что-что, коровий лужок. - Не лужок, а три послания. Майоран означает "ненавижу мужчин", ромашка "равнодушие", а серебрянка "сердечное расположение". Вот иду я с каким-нибудь клиентом, от которого тошно. Воткнула себе майоран, презрение ему показываю, а он, дубина, и знать нe знает. Или с тобой вот сейчас стою, и в волосах серебрянка, потому что мы товарищи. Она и вправду оставила в волосах одну серебрянку, чтоб Сенька порадовался. - Ну а равнодушие тебе зачем? Ташка глазами блеснула, губы потресканные языком облизнула. - А это влюбится в меня какой-нибудь ухажер, станет конфекты дарить, бусы всякие. Я его гнать не стану, потому что он мне, может, нравится, но и гордость тоже соблюсти надо. Вот и прицеплю ромашку, пускай мучается... - Какой еще ухажер? - фыркнул Сенька, заворачивая марафет, как было. Сунул в карман, а там брякнуло - бусы зеленые, что у китайца скрадены. Ну и, раз к слову пришлось, сказал: - Хошь, я тебе безо всякого ухажерства бусы подарю? Достал, помахал у Ташки перед носом. Она прямо Засветилась вся. Ой, говорит, какие красивые! И цвет мой самый любимый, "эсмеральда" называется! Правда подаришь? - Да бери, не жалко. Ну и отдал ей, невелика утрата - семьдесят копеек. Ташка тут же бусы на шею натянула, Сеньку в щеку чмокнула и со всех ног домой - в зеркало смотреться. А Скорик тоже побежал, к Яузскому бульвару. Смерть, поди, заждалась. Показал ей пакетик издали, да и в карман спрятал. Она говорит: - Ты что? Давай скорей! А у самой глаза на мокром месте и в голосе дрожание. Он ей: - Ага, щас. Ты чего обещала? Пиши Князю записку, чтоб взял меня в шайку. Смерть к нему бросилась, хотела силой отобрать, но куда там - Сенька от нее вокруг стола побежал. Поиграли малость в догонялки, она взмолилась: - Дай, кат, не мучай. Скорику ее жалко стало: вон она какая красивая, а тоже бессчастная. Дался ей порошок этот поганый. И еще подумалось - может, не станет Князь в важном деле бабу слушать, хоть бы даже и самую разобожаемую полюбовницу? Хотя нет, пацаны сказывали, что ей от Князя ни в чем отказа нет, ни в большом, ни в малом. Пока сомневался, отдавать марафет или нет, Смерть вдруг понурилась вся, за стол села, лоб подперла, устало так, и говорит: - Да пропади ты пропадом, звереныш. Все одно подрастешь - волчиной станешь. Застонала тихонько, словно от боли. Потом взяла бумаги клочок, написала что-то карандашом, швырнула. - На, подавись. Он прочел и не поверил своей удаче. На бумажке было размашисто написано: "Князь возьми мальца в дело. Он такой как тебе нужно Смерть". КАК СЕНЬКА СЕБЯ ПРОЯВИЛ - Как мне нужно? Да на кой ты мне сдался? Князь яростно потер ямочку на подбородке, ожег Сеньку своими черными глазищами - тот заежился, но тушеваться тут было нельзя. - Она говорит: иди, Скорик, не сумлевайся, беспременно от тебя Князю польза будет, уж я-то знаю, так и сказала. Старался глядеть на большого человека истово, безбоязненно, а поджилки-то тряслись. За спиной у Сеньки вся шайка стояла: Очко, Килька-Шестой, двое с одинаковыми рожами и еще один мордатый (надо думать, тот, что с левольвером дрых). Только калеки безногого не хватало. Князь квартировал в нумерах "Казань" в самом конце колидора, по которому Сеньку давеча водили. От комнаты с опоганенным иконостасом, где Очко свои ножички кидал, еще малость пройти, за угол повернуть, и там горница со спальней. Спальню-то Скорик видал только через приоткрытую дверь (ну, спальня как спальня: кровать, цветным покрывалом прикрытая, на полу кистень валяется - шипастое стальное яблоко на цепке, а больше ничего не разглядишь), а вот горница у Князя была знатная. Во весь пол персидский ковер, пушистый до невозможности, будто по моху лесному ступаешь; по-вдоль стен сундуки резные (ух, поди, в них добра-то!); на широченном столе в ряд бутылки казенной и коньяку, чарки серебряные, обгрызенный окорок и банка с солеными огурчиками. Князь в эту банку то и дело пятерней залезал, вылавливал огурцы попупыристеи и хрустел - смачно, у Сеньки аж слюнки текли. Рожа у фартового была хоть и красивая, но немножко мятая, опухшая. Видно, сначала много пил, а потом долго спал. Князь вытер руку о подол шелковой, навыпуск, рубахи. Снова взял записку. - Что она, одурела? Будто не знает, что у меня полна колода. Я - король, так? Он загнул палец, а Очко сказал: - У тебя скоро титулов, как у государя императора, будет. По имени ты Князь, по-деловому король, а скоро еще и тузом станешь. Милостью Божией Туз Всемосковский, Король Хитровский, Князь Запьянцовский. Про "запьянцовского" Сеньке шибко дерзко показалось, но Князю шутка понравилась - заржал. Остальные тоже погоготали. Сам-то Скорик не допер, в чем потеха, но на всякий случай тоже улыбнулся. - Когда стану туз, тогда другой балак пойдет. - Князь бумажку на стол положил, принялся дальше перстнястые пальцы загибать. - Дамой у меня Смерть, так? Ты, Очко, - валет. Сало - десятка, Боцман - девятка, Авось - восьмерка, Небось - семерка. Огольца этого кроме как шестеркой не возьмешь, так у меня и шестерка имеется. А, Килька? - Ну, - ответил давешний паренек. Теперь Сенька понял, о чем толкует Князь. Пацаны рассказывали, что у настоящих деловых, кто по законам живет, шайка "колодой" называется, и в каждой колоде свой кумплект. Кумплект - это восемь фартовых, каждый при своем положении. Главный - "король"; при нем маруха, по-деловому "дама"; потом "валет" - вроде как главный помощник; ну и прочие бойцы, от десятки до шестерки. А больше восьми человек в шайке не держат, так уж исстари заведено. Оглянулся на длинноволосого Очка с особенным почтением. Ишь ты, валет. Валет - он мало того, что правая рука у короля, он еще в колоде обыкновенно по мокрому делу первый. Оттого, верно, и прозвание "валет", что людей валит. - Вакансий не наличествует, - сказал Очко, как всегда, мудрено, но Скорик понял: свободных местов в шайке нету, вот он о чем. Однако, странное дело, Князь недоростка в шею не гнал. Все стоял, затылок чесал. - Две шестерки - что это за колода будет? Как на это Обчество скажет? - вздохнул Князь. - Ох, Смерть-Смертушка, что ты со мной делаешь... И по этому его вздыханию дошло вдруг до Сеньки, что ворчать-то Князь ворчит, а Смерти ослушаться робеет, хоть собою и герой. Ободрился Скорик, плечи расправил, стал на фартовых уже и вправду без опаски поглядывать: решайте, мол, сами эту закавыку, а мое дело маленькое. Со Смерти спрос. - Ладно, - приговорил Князь. - Как тебя? Скорик? Ты, Скорик, покрутись пока так, без масти. Там видно будет, куда тебя. Сенька от счастья даже зажмурился. Пускай без масти, а все равно он теперь настоящий фартовый, да не просто, а из самой что ни есть первейшей на всю Москву шайки! Ну Проха, ну Михейка, полопаетесь! А как доля от хабара пойдет, можно будет Ташку в марухи взять, чтоб не валялась со всякими. Пускай сидит себе дома, подрастает, цветки свои раскладывает. Князь махнул рукой на стол, все кроме Очка себе налили - кто водки, кто коньяку, стали пить. Сенька тоже коричневого пойла хлебнул, чтоб попробовать (дрянь оказалась, хуже самогонки). Хоть и голодный был, но ветчины не взял ни кусочка - надо себя было с самого начала правильно поставить: не голодаец какой-нибудь, а тоже с понятием пацан, не на помойке подобран. Держался в сторонке, с деликатностью, смотрел и слушал, в разговор не встревал, ни Боже мой. Да и деловые на него не смотрели, что им малолеток. Только Килька пару раз глянул. Один раз так просто, второй раз подмигнул. И на том спасибо. А Князь стал двойняшам, которые семерка с восьмеркой, про Смерть рассказывать. "Вы, говорит, Авось с Небосем, у нас недавно, еще не знаете, что это за баба. Видеть-то, конечно, видели, только этого мало. Вот я вам расскажу, как ее добывал, тогда поймете. Когда прежний ее хахаль, Яшка Костромской, каши свинцовой покушал и она свободная стала, начал я к ней подкатывать. Давно уж глаз на нее пялил, но при живом Яшке не насмаливался. Он от Обчества в большом уважении состоял, а я что тогда был - гоп-стопник. Ни колоды, ни хазы хорошей, по-мокрому не хаживал, больших дел не делал. Тоже, конечно, на Хитровке не из последних был, но куда мне до Яши Костромского? Только думаю: всю землю зубами изгрызу, а эта краля моя будет. Первый раз тогда кассу ссудную взял, сторожа кистенем угостил. Заговорили обо мне, хрусты у меня завелись не копеечные. Стал слать ей подарки: золота, да фарфоров разных, да шелка японского. Она мне все обратно отсылает. Приду - гонит, даже говорить не желает. Я терплю, понимаю - мелковат я пока для Смерти. Ладно. Вагон почтовый подломил, тут уж двоих насмерть положил. Взял сорок тыщ. Заявился к ней с хором цыганским, ночью. Псам из Мясницкого участка пятьсот рублей отвалил, чтоб не мешались. Под дверь коробку атласную поклал, в коробке брошь бриллиантовая, вот такущая. И что? Цыгане с цыганками охрипли, подметки все оттоптали, а она дверь не открыла, даже в окно не выглянула. Ну, думаю, какого тебе еще рожна надо? Не денег, не подарков - это ясно. Тогда чего же? Удумал с другого бока зайти. Знал, что Смерть ребятню жалеет. В Марьинский приют, что для хитровских сирот, деньги шлет, одежу, сласти всякие. Ей раз Яшка-конокрад сотню золотых империалов в корзине с фиалками поднес, так она, полоумная, цветки себе оставила, а деньги приютским сестрам отдала, чтоб баню выстроили. Ага, прикидываю. Мытьем не взял, так катаньем достану. Купил пуд шоколаду, самого что ни на есть швейцарского, три штуки голландского полотна на рубашки, еще бязи на бельишко. Лично отвез, передал матери Манефе. Нате, мол, от Князя сироткам в угощение". Здесь мордатый, десятка, в Князев рассказ встрял, хмыкнул: - Ага, знатно угостил, помним. Князь на него шикнул. "Ты, говорит, Сало, вперед сказа не встревай. Ну что? Являюсь к Смерти этаким гоголем - посмотреть, не будет ли ко мне от нее какой перемены. Вот тогда она мне дверь открыла, только лучше б не открывала. Вышла, глаза сверкают. Чтоб духу твоего не было, кричит. Не моги ко мне близко подходить, и еще по-всякому. В тычки за порог вышибла, за мои-то старания... Сильно я тогда обиделся. Так запил - неделю будто в дыму был. И обидней всего мне, пьяному, вспоминалось, как я на свои кровные шоколад этот паскудный покупал и сукнецо в лавке щупал - хорошего ли сорта". - Ну, сукнецо тебе, положим, задаром поднесли, - снова вставил Сало. А Князь: "Не в том дело. За старание свое обидно. Нет, думаю, шалишь. Негладко выходит. Хрен вам, а не полотно с шоколадом. Ночью перелез через приютский забор, окно высадил, дверь в кладовку ихнюю выбил и давай крушить. Шоколад весь на пол высыпал, ногами утоптал. Полотно пером чуть не в нитки покромсал - носите на здоровьице. Бязь всю порезал. И еще покрушил, чего там у них было. Сторож на шум влез. Ты что, орет, гад, делаешь, сирот бездолишь! Ну, я и его пером прямо в сердце щекотнул, так юшка мне на руку и брызнула... Иду из кладовки весь в кровище, нитки с меня свисают, рожа от шоколада черная, как у арапа. Навстречу сама мать Манефа, со свечкой. Ну, я и ее - так уж, заодно. Все равно, думаю, душу свою погубил. И кляп с ней, с душой и с жизнью вечной. Без Смерти мне вовсе никакой жизни не надо..." - Да, - кивнул Сало. - После на всю Москву шуму было. Хоть ты и пьяный был, а не наследил и свидельщиков не оставил. Со временем узнали, конечно, что это ты погулял, а доказать им нечем было. Князь усмехнулся. "Главное, что наши все сразу прознали и Смерти донесли. Я как из приюта вернулся, два дня без просыпу дрых. А как в себя пришел - дают мне записочку от нее, от Смерти "Приходи, мой будешь" - так и было написано. Вот она какая, Смерть. Поди, пойми ее". Сенька рассказ выслушал в оба уха, жадно, и потом голову ломал, как эту историю разъяснить, но так и не разъяснил. В тот день, правда, долго голову ломать времени не было - столько всего приключилось. После того как Князь свой приговор объявил про Сеньку и угостил колоду водкой-коньяком, Килька повел новичка к себе (была у него недалеко от входа каморка за ситцевой занавесочкой). Оказался душа-парень, без форсу, даром что сам с мастью, а Сенька вроде как с боку-припеку. Нос не драл, говорил попросту и много чего полезного порассказал, уже как своему, почти что затасованному. Ниче, сказал, Скорик, раз сама Смерть за тебя попросила, будешь в колоде, никуда не денешься. Может, кого из наших посадят или пришьют - тогда тебя в шестые возьмут, а я до семерки поднимусь. Ты меня держись, не пропадешь. И живи прямо тут. Вместе и храпеть веселей. (Похрапеть-то им на пару так и не довелось, но об этом после.) Про Князя и так все было известно, про Смерть новенький тоже не меньше Килькиного знал, поэтому стал про остальных выспрашивать. Валета нашего, сказал Килька, все боятся, даже Князь себя с ним опасливо держит, потому как Очко припадочный. То есть так-то он тихий, спокойный, хоть и говорит все время непонятно, стихами, но иногда попадет вожжа под хвост, и тогда ужас какой страшный делается, прямо Сатана. Сам он из господ, раньше студентом был, но почиркал там кого-то до смерти по марафетному делу и получил каторгу-пожизненку. Ты от него подальше держись, посоветовал Килька. Князь может и в харю, и даже насмерть прибить, но хоть ясно, с чего и за что, а этот бешеный. Следующий по колоде, Сало, оказался хохол, отсюда и кликалка. Нужный человек, большие знакомства среди иногородних сламщиков и перекупщиков имеет, весь хабар через него уходит и хрустом, то бишь денежками, возвертается. Про безногого Боцмана, девятку, Килька рассказал, что он и вправду прежде был флотским боцманом, самым геройским героем на всем Черном море. Как начнет про турку или морские плаванья рассказывать - заслушаешься. Ему на корабле котлом паровым ноги отдавило. Кресты у него, медали, пенсия геройская - шестнадцать целковых, но не тех кровей человек, чтоб тихо старость проживать. Ему куражу хочется, фарту да азарту. Он и доли из хабара своей никогда почти не берет, а у девятки доля немалая, не то что Килькина. Седьмой с восьмым братья-близнецы с Якиманки. Лихие ребята. Их Князю знакомый городовой из Первого Якиманского участка взять присоветовал. Сказал: страх до чего ребята отчаянные, жалко, если к большому делу не пристроятся, даром пропадут. А прозвали их Авось и Небось, потому что лихости в них больше, чем ума. Авось-то еще куда ни шло, оттого старшим поставлен, а Небось совсем шебутной. Вели ему Князь орла двуглавого со Спасской башни своровать - полезет, не задумается. А под конец Килька вздохнул, ладоши потер и говорит: - Ништо, сегодня на всех наших в деле посмотришь. - В каком деле? - У Скорика сердце так и сжалось - надо же, в самый первый день сразу на дело идти! - Бомбить кого будем? - Нет, бомбить что. Тут дело аховое. Стык нынче у Князя с Упырем. Сенька припомнил, как Очко про этот самый стык уже спрашивал. - А, это который в седьмом часу будет? И чего там? Это который Упырь, Котельнический? - Он. На московского туза с Князем метать будут. Понял? Сенька присвистнул. Вон оно что! Туз - это у фартовых навроде царя-государя, один на всю Москву. Раньше тузом Кондрат Семеныч был, большущий человек, вся Москва его трепетала. Говорили, правда, про Кондрат Семеныча разное. Что старый стал, ржавый, молодым ходу не дает. Кто и осуждал за то, что в богатстве проживает, и не на Хитровке, как тузу положено, а в собственном доме, на Яузе. И помер он не по-фартовому - от ножа, пули или в тюрьме. На пуховой перине дух испустил, будто купчина какой. Выходит, Обчество приговорило тузом одному из двух быть: Князю или Упырю. Про Князя ясно - орел крылатый. Стрелой вверх взлетел, такие дела делает - залюбуешься. Одним нехорош: больно шустро шагает и строптив. Килька сказал, "деды" опасаются - не задурил бы от такой власти. Другое дело Упырь. Он из давних, тихих, которые не летают, а по-белочьи вверх карабкаются. Дел за Упырем громких не водится, пальбы от его колоды не слыхать, а боятся его не меньше, чем Князя. Упырева колода не налетами промышляет, а делом новым, шума не терпящим: стрижет лабазников и лавочников. Таких деловых "доилыциками" прозвали. Хочешь, чтоб лавка цела была, чтоб врач санитарный не цеплялся и псы не трогали - плати доилыцику мзду и живи себе, торгуй. А кто не хотел платить, на себя надеялся или так, жадничал, с теми всякое случалось. Одного упрямого бакалейщика стукнули в темном переулочке сзади по башке, он и не видел кто. Упал, встать хочет, а не может - земля в глазах плывет. Вдруг глядит - на него лошадь с телегой едет, в телеге камни грудой, чем улицу мостят. Он кричит, руками машет, а возница будто не слышит. Лошадь-то бакалейщика копытами переступила, а тележные колеса прямо по ногам ему проехали, переломали всего. Теперь того бакалейщика в кресле на колесиках возят, и Упырю он платит исправно. А у другого, мороженщика, дочку-невесту так же вот подкараулили, мешок на голову натянули и попортили - да не один, а с полдюжины бугаев. Она теперь дома сидит, на улицу носа не кажет, и уже два раза из петли вынимали. А заплатил бы мороженщик, ничего бы с его дочкой не было. Но и Упырь не всем "дедам" по сердцу, объяснил Килька. Те, которые годами постарше и хорошо прежние времена помнят, не одобряют Упырева промысла. Раньше так кровососничать не заведено было. Короче, на сегодня назначен стык, чтоб Князь с Упырем сами меж собой разобрались, кто кому дорогу уступит. - Так порешат они друг друга! - ахнул Сенька. - Порежут, постреляют. - Нельзя, закон запрещает. Ребра поломают или башку кому пробьют, но не боле того. С оружием на стык идти нельзя, Обчество этого не дозволяет. В пятом часу пришли посредники от Обчества, два спокойных, медлительных "деда" из уважаемых воров. Назвали место для стыка - Коровий луг в Лужниках - и время: ровно в семь. Еще сказали, Упырь желает знать, всей ли ему колодой приезжать или как. "Дедов" посадили в передней комнате чай пить, ответа ждать, а сами столпились у Князя вокруг стола. Даже Боцман с улицы прикатил, боялся, обойдут его. Небось первый крикнул: - Все пойдем! Наваляем упырятам, будут помнить. Князь на него шикнул: - Ты думай, башка, потом говори. У нас дама есть? Нету. Смерть же с нами на Коровий луг махаться не поедет? Все поулыбались шутке, стали ждать, чего Князь дальше скажет. - А у Упыря дамой - Манька Рябая. Она в прошлый год двух легавых лбами стукнула так, что не встали, - продолжил Князь, полируя щеточкой ногти. Он сидел нога на ногу, слова ронял неспешно - наверно, уже видел себя тузом. - Знаем Маньку, женщина основательная, - подтвердил Боцман. - Та-ак. Дальше глядите. Вот ты, Боцман, не в обиду сказать, калека. Какой от тебя на стыке прок? Боцман запрыгал на своих обрубках, заволновался: - Да я... Вон колотушкой как приложу - всякий напополам согнется. Князь, ты ж меня знаешь! - Колотушкой, - передразнил Князь, откусывая заусенец. - А у Упыря девяткой Вася Угрешский. Много ты против него своей колотушкой намахаешь? То-то. Боцман закручинился, захлюпал. - Теперь шестерку взять, - кивнул на Кильку старшой. Тот вскинулся: - А че я-то? - А то. У них шестеркой Дубина. Он кулачищем гвоздь четырехвершковый в бревно забивает, а тебя, Килька, соплей перешибешь. И что у нас, господа фартовые, выходит? А то выходит, что ихняя колода на стыке забьет нашу как Бог свят. А после скажут, что Князь при всей колоде был, не станут разбирать, кто там малый, кто убогий, а кого вовсе не было. Скажут-скажут, - повторил Князь в ответ на глухой ропот. Тихо стало в комнате, скушно. Сенька в самом уголке сидел, боялся - не погнали бы. Что на стык не возьмут, его не сильно печалило. Не большой он был любитель кулаками махать, да еще против настоящих бойцов. Порвут недоростка и в землю утопчут. Князь на ногти полюбовался, еще один заусенец откусил-выплюнул. - Зовите "дедов". Я решаю. И молчок мне, не вянь-кать. Килька сбегал за посредниками. Те вошли, встали у порога. Князь тоже поднялся. - На стык вдвоем идти, такое мое мнение. - Посмотрел весело, чубом тряхнул. - Королю и еще одному, кого король выберет. Так Упырю и передайте. Очко на эти слова зевнул, прочие насупились. Но ни слова сказано не было - видно, перед чужими собачиться нельзя, подумал Сенька. Но и когда "деды" ушли, лаю не было. Раз Князь решил, значит все. Килька Сеньке мигнул: выдь-ка. В колидоре зашептал, шмыгая носом: - Я то место хорошо знаю. Там сарайчик есть, сховаться можно. Айда засядем! - А если увидят? - На ножи поставят, как пить дать, - беззаботно махнул Килька. - У нас с этим строго. Да не пузырься, не увидят. Говорю, сарайчик важнеюший. В сено зароемся, никто не допрет, а нам все-будет видать. Сеньке боязно стало, замялся. А Килька сплюнул на пол и говорит: - Гляди, Скорик, как хочешь. А я побегу. Пока они телятся, поспею раньше. Пошел с ним, конечно, Сенька - куда деваться. Не девка ведь трусить. Да и посмотреть хотелось: шутка ли - настоящий фартовый стык, где решится, кому на Москве тузом быть. Многие ль такое видали? Бегать, конечно, не пришлось - это Килька так, к слову сказал. Денег у него, фартового, были полные карманы. Вышли на Покровку, подрядили лихача, покатили в Лужники, за город. Килька извозчику еще рупь сверху посулил, чтоб гнал с ветерком. За двадцать три минуты по набережной докатили - Килька по своим серебряным часам считал. Коровий луг был луг как луг: желтая трава, лопухи. С одной стороны, за речкой, торчали Воробьевы горы, с другой Новодевичий монастырь с огородами. - Вот здеся стыкнутся, больше негде, - показал Килька на истоптанную плешку, где сходились четыре тропинки. - В траву не полезут, там сплошь лепехи коровьи, штиблеты угваздаешь. А сарайчик - он вон он. Сарайчик был дрянь, чихни - развалится. Поставленный когда-то для сенных надобностей, он, видно, достаивал последнее. До плешки от него было рукой подать - может, шагов десять или пятнадцать. Залезли по лесенке на чердак, где старое, еще прошлогоднее сено. Залегли. Лесенку за собой утянули, чтоб не догадался никто, проверять не сунулся. Килька опять на часы свои поглядел, говорит: - Три с половиной минуты шестого. Два часа еще почти. В секу пошлепаем, из полтинничка? И потянул колоду из кармана. У Сеньки от страха руки-ноги холодные и по спине мураши, а этому, вишь, в картишки! - Денег нету. - На щелбаны можно. Только простые, без выверта, у меня башка не сильно крепкая. Только роздали - голоса. Сзади, со стороны железки кто-то подошел. Килька к щели сунулся и шепотом: - Эй, Скорик, гликось! Посмотрел и Сенька. В обход сарая шли трое, по виду фартовые, но Сеньке на личность незнакомые. Один высоченный, плечистый, с маленькой стриженной головой; другой в картузе, сдвинутом на самые глаза, но все равно даже сверху видно было, что у него проваленный нос; третий - маленького росточка, с длинными руками, в застегнутом пиджаке. - Ах, гад, - в самое ухо выдохнул Килька. - Что удумал. Ну беспардонщик! Мужики зашли в сарай, так что дальше пришлось подглядывать через щелястый потолок. Все трое легли на землю, сверху прикрылись сеном. - Кто беспардонщик? - тихо спросил Сенька. - Это кто такие? - Упырь беспардонщик, гнида. Это евоные бойцы, из его колоды. Здоровый - Дубина, шестерка. Безносый - Клюв, восьмеркой у них. А маленький - пшка, валет. Ай, беда. Кончать наших будут. - Почему кончать? - напугался Скорик. - пшка на махаловку негож, в нем силы нет, зато из левольверта содит без промаху. В цирке раньше работал, свечки пулями гасил. Если пшку взяли, значит, пальба будет. А наши-то пустые, без железа придут. И не упредишь никак... От этого известия у Сеньки зубы застучали. - Че делать-то? Килька тоже весь белый стал. - Кляп его знает... Так и сидели, тряслись. Время тянулось медленно, будто навовсе остановилось. Внизу тихо было. Только раз спичка чиркнула, дымком табачным потянуло, и сразу шикнул кто-то: "Ты че, Дубина, урод, запалить нас хочешь? Пристрелю!" И опять тишина. Потом, когда до семи часов уже совсем мало оставалось, щелкнуло железным. Килька пальцами показал: курок взвели. Ай, худо! Две пролетки подкатили к плешке одновременно, с двух разных сторон. В одной, шикарной, красного лака, на козлах сидел Очко - в шляпе, песочной тройке, с тросточкой. Князь с папироской - на кожаном сидале, развалясь. И тоже щеголем: лазоревая рубаха, алый поясок. Во второй коляске, попроще первой, но тоже справной, на козлах сидела баба. Ручищи - будто окорока, башка туго замотана цветастым платком, из-под которого выпирали толстые красные щеки. Спереди, под кофтой, будто две тыквы засунуты - никогда Сенька такого грудяного богатства не видал. Упырь тоже, как Князь, сзади был. Мужичонка так себе: жилистый, лысоватый, глаз узкий, змеиный, волоса жирные, сосульками. По виду не орел, куда ему до Князя. Сошлись посреди плешки, ручкаться не стали. Князь с Упырем покурили, друг на дружку поглядывая. Очко и бабища чуть назади стояли - надо думать, порядок такой. - Шумнем? А, Сень? - спросил Килька шепотом. - А если Упырь своих в сарай так посадил, на всякий случай? В опасении, что Князь забеспардонит? Тогда нас с тобой в ножи? Очень уж Сеньке страшно показалось - шуметь. А как начнет пшка этот сажать пулями через потолок? Килька шепчет: - Кто его знает... Ладно, поглядим. Те, на полянке, докурили, папиросы побросали. Первым Князь заговорил. - Почему не с валетом пришел? - У пшки хворь зубная, всю щеку разнесло. Да и на кой мне валет? Я тебя, Князь, не боюсь. Это ты меня пужаешься, Очка прихватил. А я вот с Манькой. Хватит с тебя и бабы. Манька зареготала густым басом - смешно ей показалось. Князь и Очко переглянулись. Сенька видел, как Очко пальцами по тросточке забарабанил. Может, догадались, что дело нечисто? Нет, не догадались. - С бабой так с бабой, дело твое. - Князь подбоченился. - Тебе только бабами и верховодить. Стану тузом, дозволю тебе мамзельками на Хитровке заправлять, так и быть. В самый раз по тебе промысел будет. Обидеть хотел, однако Упырь не вскинулся, только заулыбался, захрустел длинными пальцами: - Ты, Князь, конечно, налетчик видный, на росте, но молодой еще. Куда тебе в тузы? Своей колодой обзавелся безгоду неделя. Да и рисковый больно. Вон вся псарня тебя ищет, а у меня тишь да гладь. Отступись добром. Слова вроде мирные, а голос глум ной - видно, что нарочно придуривается, хочет, чтоб Князь первым сорвался. Князь ему: - Я орлом летаю, а ты шакалишь, падаль жрешь! Хорош балаку гонять! Нам двоим на Москве тесно! Или под меня ложись, или... - И пальцем себе по горлу - чирк. Упырь облизнул губы, голову набок склонил и неторопливо так, даже ласково: - Что "или", Князек? Или под тебя ложиться, или смерть? А ежели она, Смерть твоя, уже сама под меня легла? Девка она ладная, рассыпчатая. Мягко на ней, пружинисто, как на утячей перине... Манька снова заржала, а Князь весь багровый стал - понял, о ком речь. Добился-таки своего хитрый Упырь, взбеленил врага. Князь голову набычил, по-волчьи зарычал - и на оскорбителя. Но у тех двоих, видно, меж собой уговор был. Упырь влево скакнул, баба вправо - и как свистнет в два пальца. Внизу зашуршало сено, грохнула дверь, и из сарая вылетел пшка, пока что один. В руке держал дрыну - черную, с длинным дулом. - А ну стоять! - орет. - Сюда смотреть! Вы меня, ешкин корень, знаете, я промаху не даю. Князь на месте застыл. - Ах, ты, Упырь, так? - говорит. - По-беспардонному? - Так, Князюшка, так. Я же умный, умным законы не писаны. А ну-ка лягайте оба наземь. Лягайте, не то пшка вас стрелит. Князь зубы оскалил - вроде смешно ему. - Не умный ты, Упырь, а дурак. Куда ты против Обчества? Кердец тебе теперь. Мне и делать ничего не надо, все за меня "деды" сделают. Ляжем, Очко, отдохнем. Упырь сам себя приговорил. И улегся на спину. Ногу на ногу закинул, папироску достал. Очко посмотрел на него, носком штиблета по земле поводил - знать, костюма жалко стало - и тоже на бок лег, голову подпер. Тросточку положил рядом. - Ну, дальше что? - спрашивает. И пшке. - Стреляй, мой маленький зуав. Знаешь, что наши традиционалисты с беспардонщиками делают? За эту шалость тебя под землей отыщут, и обратно под землю загонят. Чудной какой-то стык выходил. Двое лежат, улыбаются, трое стоят, смотрят на них. Килька шепнул: - Не насмелятся палить. За это живьем в землю, такой закон. Тут Упырева маруха снова свистнула. Из сарая выскочили остальные двое и как прыгнут сверху на лежащих: Дубина тушей своей на Князя навалился, Клюв Очка рожей вниз развернул и руки заломил, ловко. - Ну вот, Князек, - засмеялся Упырь. - Сейчас тебе Дубина кулачиной мозгу вышибет. А Клюв валету твоему ребра продавит. И никто про пушку знать не узнает. Так-то. Обчеству скажем, что мы вас поломали. Не сдюжили вы против Упыря и евоной бабы. А ну, братва, круши их! - А-а-а! - раздалось вдруг возле самого Сенькино-го уха. Килька пихнулся локтем, на коленки привстал и с воплем сиганул прямо пшке на плечи. Удержать не удержался, наземь слетел, и пшка его смаху рукояткой в висок припечатал, но и этой малой минутки, когда Дубина с Клювом на шум морды поворотили, было довольно, чтоб Князь и Очко врагов скинули и на ноги повскакивали. - Я шмаляю, Упырь! - крикнул пшка. - Не вышло по-твоему! После пули повыковыриваем! Авось сойдет! И тут Сенька сам себя удивил. Завизжал еще громче Килькиного - и пшке на спину. Повис насмерть, да зубами вгрызся в ухо - во рту засолонело. пшка вертится, хочет пацана скинуть, а никак. Сенька мычит, зубами ухо рвет. Долго, конечно, не продержался бы, но здесь Очко с земли трость подхватил, тряхнул ею, и деревяшка в сторону отлетела, а в руке у валета блеснуло длинное, стальное. Скакнул Очко к пшке, одну ногу согнул, другую вытянул, как пружина распрямился и сам весь сделался длинный, будто вытянувшаяся змеюка. Достал пшку своей железякой прямо в сердце, и тот сразу руками махать перестал, повалился, подмяв Сеньку. Тот выбрался из-под упавшего, стал глядеть, чего дальше будет. Успел увидеть, как Князь, вырвавшись из Дубининых лап, с разбегу Маньке лбом в подбородок въехал - бабища на зад села, посидела немножко и запрокинулась. А Князь уже Упырю в глотку вцепился, покатились с утоптанной тропинки в траву и там бешено закачались сухие стебли. Дубина хотел своему королю на выручку кинуться, но Очко к нему сзади подлетел: левая рука за спину заложена, в правой аршинное перо - вжик, вжик по воздуху. И со стали капли красные капают. - Не уходи, - приговаривает, - побудь со мною. Я так давно тебя люблю. Тебя я лаской огневою и утолю, и утомлю. Этот стих Сенька знал - он из песни одной, жалостной. Дубина повернулся к Очку, глазами захлопал, попятился. Клюв - тот пошустрее был, сразу в сторонку отбежал. А Князь с Упырем обратно на плешку выкатились, только теперь уже видно было, чей верх. Князь вражину подломил, за харю пятерней ухватил и давай башкой об землю колотить. Тот хрипит: - Будет, будет. Твоя взяла! Сявка я! Это слово такое, особенное. Кто на стыке про себя так сказал, того больше бить нельзя. Закон не велит. Князь для порядка ему еще вдарил пару раз кулаком, или, может, не пару, а больше - Скорик не досмотрел. Он сидел на корточках возле Кильки и глядел, как у того из черной дыры на виске вытекает багровая жижа. Килька вовсе мертвый был - проломил ему пшка голову своей дрыной. Потом целых четыре дня "деды" решали, считать ли такой стык козырным. Постановили: не считать. Упырь, конечно, сбеспардонничал, но и у Князя негладко: валет с железом пришел, опять же двое пацанов в схроне сидели. Негож пока Князь в тузы, такой был приговор. Пускай Москва пока без воровского царя поживет. Князь злой ходил, пил без продыху, грозился Упыря под землю укатать. Того не видно было, отлеживался где-то после Князева угощения. Шуму, звону, разговоров о лужниковском стыке было на всю Хитровку. Для Сеньки Скорика настали, можно сказать, золотые денечки. Он теперь при Князе шестеркой состоял, как есть на полном законном положении. От колоды за доблесть было ему знатное довольствие и полное уважение, а уж про пацанов хитровских и говорить нечего. Сенька туда раза по три на дню заглядывал, будто бы по важной секретной надобности, а на самом деле просто покрасоваться. Вся Килькина одежа к нему перешла: и портки английского сукна, со складочкой, и сапожки хром, и тужурочка-буланже, и капитанка с лаковым козырьком, и серебряные часы на цепке с серебряной же черепушкой. Пацаны со всей округи сбегались с героем поручкаться или хоть издали поглазеть, послушать, чего расскажет. Проха, который раньше уму-разуму учил и нос перед Сенькой драл, теперь в глаза заглядывал и тихонько, чтоб другие не слыхали, просил пристроить его куда-нибудь шестеркой, пускай в самую лядащую колоду. Скорик слушал снисходительно, обещал подумать. Эх, хорошо было. Деньжонок в карманах пока, правда, не завелось - но это, надо думать, до первого фарта. А скоро подоспело и оно, настоящее фартовое дело. КАК СЕНЬКА ПОБЫВАЛ НА НАСТОЯЩЕМ ДЕЛЕ Была Князю наводка от верного человека, полового из купеческой гостиницы "Славянская" что на Бережках. Будто бы приехали из города Хвалынска богатый калмык-барышник с приказчиком, племенных жеребцов для табуна покупать. Хрустов при том калмыке полная мошна, а брать его надо немедля, потому назавтра, в воскресенье, поедет он на конный торг и может там все деньги потратить. Вечером, поздно, сели всей колодой в три пролетки, поехали. Впереди Князь с Очком, потом Сало с близнецами, последними - Боцман с Сенькой. Их работа - стрему держать и за лошадьми доглядывать, чтоб, если шухер, могли с места вскачь запустить. Пока летели через Красную Площадь, да по Воздвиженке, да Арбатом, у Скорика в животе крепко екало, хоть до ветру беги. А после, как по мосту загрохотали, страх вдруг из противного стал веселым, как в детстве, когда отец маленького Сеньку в первый раз на масленичное гуляние вез, с деревянных гор кататься. Боцман, тот с самого выезда радостный был, все балагурил. Эх, говорил, Кострома, нынче будет кутерьма. И еще: эх, Полтава, заходи справа. Или так: эх, Самара, поддай навара. Он много всяких городов знал, про иные Сенька и не слыхивал. Гостиница была скучная, навроде барака. Огни в десятом часу уже потушены - торговый люд рано ложится, да и базарный день завтра. Проехали к железнодорожным складам, соскочили. Без слов обходились, молча - все заранее обговорено было. Сенька поводья принял, свел три пролетки рядом, обод к ободу, в центре Боцманова упряжка. Ему, Боцману, все три повода дал. У него лошади не забалуют - они умные. Когда чуют силу, смирно стоят. А кони у Князя были особенные - не догонишь, чудо что за кони. Боцман, значит, на козлах сидит, люльку курит, а Сеньке невмоготу: то с одной стороны пройдется, то с другой. Уж и не страшно было совсем - томно и обидно. Вроде как лишний он. Сбегал к одному углу, к другому - поглядеть, нет ли какого шухера. Пусто было вокруг, тихо. - Дяденька Боцман, чего ж они так долго? Боцман шестерку пожалел. - Ладно, - говорит. - Чего тебе молодому, здоровому тут париться. Сбегай, погляди, как фартовые дела делаются. Погляди и давай обратно, мне расскажешь, как калмыков кончают. Сенька удивился: - А просто деньги отобрать нельзя? Беспременно кончать полагается? - Это смотря сколько, - объяснил Боцман. - Если хрусту не так много, счет на сотни, то можно и не кончать, псы сильно искать не станут. А если там тыщи, то тогда лучше тушить. Купчина за свои тыщи псам большую награду посулит, чтоб землю носом рыли. Да ты беги, Скорик, не сумлевайся. Я тута и один справлюсь: Эх, сам бы сгонял, кабы ноги были. Сеньку долго упрашивать не надо было. Так застоялся, что даже в ворота не пошел - прямо через ограду запустил. Вошел в просторные сени, видит: прямо на стойке, ойкая от страха, лежит человек в поддевке. Голову закрыл руками, и плечи у него трясутся. Рядом, зевая - Сало, со скрипкой в руке (это левольверт так по-фартовому называется: скрипка, дрына или еще волына). Этот, что на стойке, попросил жалостно: - Не убивайте, господа налетчики. Я на вас не глядел, зажмурился сразу. А? Сделайте такое снисхождение, не лишайте жизни. Я человек семейный, православной веры. А? Сало ему лениво: - Не бось. Дрыгаться не будешь - пожалеем. - А Сеньке сказал. - Интересуешься? Ну сходи, побачь. Чего-то долго они. Потом колидор был, длинный. По обе стороны двери в ряд. В ближнем конце Авось стоял, в дальнем Небось (или наоборот, Сенька еще плохо умел братьев различать). Тоже со скрипками. - Я поглядеть, - сказал Скорик. - Одним глазочком. - Валяй, гляди, - белозубо улыбнулся Авось (а может, Небось). Тут одна из дверей стала открываться. Он ее ногой захлопнул и как гаркнет: - Я те вылезу! Из-за двери заголосили: - Кто это там фулиганничает? Мне до клозету требуется! Авось заржал: - В портки пруди. А шуметь будешь - через дверь пальну. - Господи снятый, - ахнули за дверью. - Никак налет. Я ничего, ребята, я тихонечко. И засов скрежетнул. Авось снова загыгыкал (все-таки это, наверно, Небось был - у того вечно рот до ушей). Показал Сеньке левольвертом на приоткрытую дверь посреди колидора - там, мол. Скорик подошел, заглянул внутрь. Увидал двоих смуглых, узкоглазых, к стульям привязанных. Один был сильно старый, лет пятьдесят, с козлиной бороденкой, в хороших клетчатых штанах, в шелковой жилетке с золотой цепкой из кармашка. Надо думать, барышник. Другой молодой, без бороды и усов, в ситцевой рубахе навыпуск - не иначе приказчик. Князь похаживал между связанными, помахивал кистенем. Сенька пошире дверь открыл - а где Очко? Тот чудным делом занимался: пером своим, из трости вынутым (шпага называется) полосовал перину на кровати. От этого из кровати пух летел, перья. - Фантазии не хватает, - сказал Очко. - Куда же эти друзья степей могли портмоне припрятать? Князь чихнул - видно, пушинка в нос попала. - Ладно, Очко, не потей. - Остановился перед приказчиком, взял его левой рукой за волоса. - Сами расскажут. Как, желтомордый, побалакаешь? Или яблочка железного погрызешь? И помахал кистенем перед рожей приказчика (никакой не желтой, а белой-пребелой, будто мелом присыпанной). Очко, наоборот, железкой махать перестал, сыпанул на ноготь порошку (марафет, сообразил Сенька) и запрокинул голову. Скорик поморщился - сейчас еще пуще Князя расчихается, но Очко ничего, только зажмурился, а когда снова глаза открыл, они у него сделались мокрые и блестящие. Калмык-приказчик облизнул губы, такие же белые, как рожа, и говорит: - Не знаю я... Бадмай Кектеевич мне не сказывают. - Так-так, - кивнул Князь. Волоса приказчиковы выпустил, к купчине повернулся. - Что, козья борода? На куски тебя резать или скажешь? Барышник, похоже, был мужик тертый. Сказал спокойно, без дрожи: - Не дурак столько денег при себе держать. Нынче в рыночную контору ездил, в сейф заложил. Берите, что есть, и уходите. Часы вот золотые. И в бумажнике деньги есть. Вам хватит. Князь оглянулся на Очка. Тот стоял, улыбался чему-то. Подтвердил: - Верно. Есть на Конном рынке сейф, куда барышники на сохранение деньги кладут, чтоб не украли или чтоб самим не прогулять. Сенька приметил, как купец с приказчиком переглянулись, и Бадмай этот глазами куда-то вниз повел. Эге! У приказчика стул одной ножкой на половицу надавил, и приподнялась она