самая, которую не мог дозваться привратник) подхватила башмаки, кофту, чулки и выскочила за дверь, Коломбина же отвернулась, чтобы азиат мог спокойно завершить свой туалет. Минуту спустя они уже спешили к воротам, причем Маса так ходко перебирал своими короткими ножками, что спутница за ним едва поспевала. Долго ехали на извозчике, потом никак не могли отыскать в темноте номера Кляйнфельда, наконец нашли: трехэтажный серый дом напротив Петровского парка. Гдлевский, как и положено поэту, снимал комнатку на чердаке. Когда поднимались по лестнице (японец впереди, Коломбина следом), она все повторяла: "Только бы успеть, только бы успеть". Дверь оказалась заперта. На стук не открыли. -- Спуститься за дворником? -- спросила Коломбина дрожащим голосом. Маса ответил: -- Не нада. Тють-тють в сторонку, Коромбина-сан. Она отступила. Японец, издав своеобразный утробный звук, подпрыгнул, с ужасающей силой ударил ногой в створку, и дверь с грохотом слетела с петель. Столкнувшись плечами в узком коридорчике, ринулись в комнату. Первое, что Коломбина заметила в сумраке -- прямоугольник распахнутого окна. И еще ударил в нос острый, странно знакомый запах. Так пахло в мясном ряду, когда она в детстве с кухаркой Фросей ходила на базар, -- покупать требуху и кишки для домашней колбасы. -- Да, нада быро отень сротьно, совсем сротьно, -- вздохнул Маса и чиркнул спичкой, зажигая керосиновую лампу. Коломбина закричала. Поэт лежал ничком, упав лицом в большую поблескивающую лужу. Был виден светло-русый затылок, весь мокрый от крови, бессильно раскинутые руки. Опоздали! Как же он торопился -- вот первое, что подумала Коломбина. Содрогнувшись, отвернулась. На столе, возле лампы, лежал листок. Подошла на негнущихся ногах. Прочла ровные, без единой помарки строчки: Внезапно качнулись гардины -- Сквозь сон зашептала парча, На старом бюро без причины Взяла и погасла свеча. Какие-то струны задело Перстами грозовых теней. Неужто Она разглядела Мерцанье лампады моей? Ужель наконец-то стихает Болезненных грез круговерть И жизнь, как свечу, задувает Дыханием девственным Смерть? Не та, о которой мы пишем, Едва научась рифмовать, -- Иная, которою дышим, Когда уже нечем дышать! -- Господи, -- простонала она. -- Ну куда же он так спешил? -- Паскарей уйти, пока не заметири, -- откликнулся Маса, зачем-то уткнувшись носом в подоконник, а потом и вовсе высунулся наружу. -- Сдерар деро и порез обратно. -- Кто полез? -- всхлипнула Коломбина. -- Куда полез? О чем вы? Японец ответил неожиданное: -- Убийца. Врез по позярной рестнице, проромир тереп и вырез обратно. -- Какой убийца? Гдлевский сам наложил на себя руки! Ах, ну да, вы ведь ничего не знаете! -- Сам? -- Маса поднял с пола обрезок железной трубы. -- Вот так? -- Он снял котелок и изобразил, будто бьет себя сзади по затылку. -- Так, Коромбина-сан, отень трудно. Нет, мородой теровек сидер у стора. Кто-то зарез в окно. Мородой теровек перепугарся, побезяр к двери. Убийца догнар и стукнур зерезкой по макуське. Он присел на корточки над телом, поковырял пальцем в кровавой каше. Коломбина схватилась за край стола, потому что комната вдруг поплыла у ней перед глазами. -- Терепуська вдре-без-ги, -- с видимым удовольствием выговорил японец звучное слово. -- Отень, отень сирьный убийца. Таких маро. Это хоросе. Гаспадизну будзет регче найти. Коломбина все не могла прийти в себя от нового потрясения. Так Гдлевский не покончил с собой? Его убили? Но кто? Ради чего? Бред, морок! -- Надо послать за полицией, -- пробормотала она. Хотелось только одного -- поскорей выбраться из этой жуткой комнаты с ее запахом свежей убоины. -- Я сама. Я спущусь к дворнику! Маса покачал головой. -- Нет, Коромбина-сан. Снатяра гаспадзин. Пусчь смотрит. Порицию потом. Зьдите тут. Я иду искачь терефон. Он отсутствовал минут двадцать, и это были худшие двадцать минут в жизни Коломбины. Именно об этом она думала, стоя у окна и глядя на огоньки, что светились за черной массой Петровского парка. Обернуться боялась. Когда сзади послышался легкий шорох, она зажмурилась и втянула голову в плечи. Представилось, как с пола поднимается мертвый Гдлевский, поворачивает свою расколотую голову и движется к окну, растопырив руки. Нет ничего хуже, чем стоять к неведомой опасности спиной. Взвизгнув, Коломбина развернулась. Зря. Лучше было бы этого не делать. Гдлевский с пола не поднялся, лежал все так же, ничком, но его волосы непонятным образом шевелились. Присмотревшись, Коломбина увидела, как в ране копошатся, принюхиваясь, две мыши. Подавившись криком, она ринулась к двери, вылетела на лестницу и столкнулась с поднимающимся Масой. -- Звонир из нотьной аптеки, -- доложил он. -- Гаспадзин дома. Сейтяс приедет. Отень вам брагодарен, Коромбина-сан. Вам мозьно ехачь домой. Я дорзен бычь тут и не могу проводзичь вас до извосика. Мне нет проссения. -- И японец виновато поклонился. Господи, как же она бежала от проклятых номеров Кляйнфельда! До самой Триумфальной -- только там встретился ночной извозчик. Немного отдышавшись и собравшись с мыслями, вдумалась в смысл случившегося. Смысл получался простым, ясным, страшным. Раз Гдлевский не покончил с собой, а убит (Маса неопровержимо это доказал), то совершить это могло лишь одно существо -- если, конечно, возможно назвать эту силу существом. Никто не влезал в чердачное окно по пожарной лестнице. Туда вошел не некто, а Нечто. Вот и объяснение удара чудовищной, нечеловеческой мощи. -- Смерть живая, -- повторяла Коломбина, глядя широко раскрытыми глазами в сутулую спину извозчика. Существо, имя которому Смерть, может разгуливать по городу, заглядывать в окна, бить наотмашь. Может любить и ненавидеть, может чувствовать себя оскорбленным. В чем заключалось оскорбление, нанесенное Смерти Гдлевским, понятно. Высокомерный мальчишка объявил себя ее избранником, не имея на то никаких прав и произвольно выдумав Знаки, которых на самом деле не было. Он, действительно, самозванец, и за это его постигла участь всех самозванцев. Величие случившегося повергало в трепет. Коломбина безропотно дала вымогателю-извозчику целых два рубля, хотя красная цена за поездку была семьдесят пять копеек. Как поднялась к себе на пятый этаж -- не помнила. Когда снимала свой траурный лиловый фартук, из кармана выпал квадратик плотной белой бумаги. Рассеянно подняла, прочла слово, начертанное красивыми готическими буквами: Liebste (7). Сначала улыбнулась, вообразив, что это застенчивый Розенкранц наконец отважился на решительные действия. Потом вспомнила: за весь вечер немчик ни разу к ней не приблизился, а стало быть, никак не мог подсунуть записку. Кто же это написал? И почему по-немецки? В немецком языке Смерть мужского рода -- Der Tod. -- Вот и мой черед настал, -- сказала Коломбина своему отражению в зеркале. Губы у отражения улыбались, глаза испуганно таращились. Коломбина открыла дневник и попыталась описать свои чувства. Вывела подрагивающей рукой: "Неужели я избрана! Как весело и как страшно!" III. Из папки "Агентурные донесения" Его высокоблагородию подполковнику Бесикову (В собственные руки) Милостивый государь Виссарион Виссарионович! Признаться, Ваша записка, доставленная мне утром с нарочным, изрядно меня фраппировала. Я уже знал об убийстве Гдлевского, потому что еще прежде Вашего посыльного у меня побывал один из "любовников", донельзя взбудораженный этим невероятным известием. Ваша просьба оказать посильную помощь сыскной полиции поначалу вызвала во мне сильнейшее возмущение. Я счел, что Вы совершенно утратили чувство меры и сводите меня до положения мелкого осведомителя с Хитровки. Однако, немного успокоившись, я взглянул на дело с иной стороны. Случилась истинная трагедия. Погиб большущий, много обещавший талант -- возможно, новый Лермонтов или даже Пушкин. Погиб в восемнадцать лет, не успев сделать сколько-нибудь заметный вклад в отечественную словесность. Несколько ярких стихотворений войдут в антологии и сборники, а более ничего от бедного юноши и не останется. Какая бессмысленная и горькая утрата! Если бы Гдлевский наложил на себя руки, как намеревался, это была бы трагедия, но его убийство -- это хуже, чем трагедия. Это национальный позор. Долг всякого патриота, дорожащего честью России, внести посильный вклад в прояснение этой постыдной истории. Да-да, я считаю себя истинным русским патриотом -- ведь известно, что именно из инородцев (как Вы и я) и выходят самые искренние, горячие патриоты. И я решил сделать все, что в моих силах, дабы помочь Вашим коллегам из полиции. Я подверг анализу сведения, которые Вы сообщаете об обстоятельствах преступления, и меня поразило следующее. Непонятно, зачем кому-то вообще понадобилось убивать человека, который и без того собирался через минуту или через час покончить с собой? А если уж из неких целей кто-то все же пошел на убийство, то почему не замаскировал преступление под добровольную смерть? Никому бы и в голову не пришло заподозрить злодеяние при наличии готового предсмертного стихотворения. Первое, что приходит в голову -- случайное совпадение. В тот самый час, когда Гдлевский готовился к самоубийству (а Вы пишете, что у него в ящике стола уже и заряженный пистолет был наготове), в окно влез грабитель и, ничего не зная о роковом намерении жильца, стукнул его по голове обрезком трубы. Своего рода злая шутка судьбы. Вы сообщаете, что полиция именно эту версию считает наиболее вероятной, и спрашиваете моего мнения. Не знаю, что и ответить. Думаю, Вам будет небезынтересно узнать, как оценивают случившееся члены кружка. Разумеется, история произвела на всех тяжелое впечатление. Преобладающее чувство -- страх, причем самого мистического свойства. Перепуганы все ужасно. О случайно залезшем в окно грабителе никто даже не поминает. Общее мнение состоит в том, что Гдлевский своей бескрайней самонадеянностью прогневал Богиню, и за это она разбила на куски его заносчивую голову. "Никто не смеет заманивать Вечную Невесту к алтарю обманом", -- так выразил эту мысль наш председатель. Я, как Вам известно, материалист и в чертовщину верить отказываюсь. Уж скорее поверю в случайного грабителя. Только, если это был грабитель, то зачем он имел при себе обрезок трубы? И потом, вы пишете, что из квартиры ничего не взято. Разумеется, всему можно найти объяснение. Орудие, предположим, он захватил с собой на всякий случай -- для устрашения. А ничего не похитил, потому что испугался содеянного и бежал. Что ж, и это возможно. Впрочем, я отлично понимаю, что моего мнения Вы спросили более из вежливости, памятуя реприманд по поводу цирлихов-манирлихов, на самом же деле Вам нужны не гипотезы, а наблюдения. Что ж, извольте. Я очень внимательно следил сегодня за поведением всех соискателей -- не обнаружится ли чего-то подозрительного или странного. Скажу сразу, что подозрительного ничего не видел, но зато сделал одно поразительное открытие, которое Вас наверняка заинтересует. В рулетку нынче не играли. Все говорили только о смерти Гдлевского и о смысле этого события. Разумеется, царили возбуждение и смятение, каждый старался перекричать другого, и нашему дожу с трудом удавалось удерживать в руках штурвал этого потерявшего управление корабля. Я тоже для виду подавал какие-то реплики, но главным образом зорко наблюдал за лицами. Вдруг замечаю, что Сирано (тот, кого в прежних донесениях я называл Носатым) словно ненароком отошел к книжным полкам и обвел их взглядом -- как бы совершенно рассеянным, однако же мне показалось, что он ищет нечто вполне определенное. Оглянувшись -- не следит ли кто (и это сразу усилило мое любопытство) -- он вынул один из томов и принялся перелистывать страницы. Зачем-то посмотрел на свет, послюнил палец, мазнул обрез, даже попробовал его на язык. Не знаю, что означали его манипуляции, но я был заинтригован. Дальше же было вот что. Сирано поставил книгу на место и повернулся. Меня поразило выражение его лица -- оно все разрумянилось, глаза заблестели. Изображая скучливость, он медленно прошелся по комнате, а оказавшись подле двери, выскользнул в прихожую. Я осторожно двинуяся следом, думая, что сейчас он выйдет на улицу и тогда я прослежу за ним -- очень уж странно себя вел. Однако Сирано прошел темным коридором вглубь квартиры и прошмыгнул в кабинет. Я неслышно двинулся за ним, припал ухом к двери. В кабинет можно попасть и другим путем -- из гостиной через столовую, но это могло бы привлечь внимание, чего Сирано явно хотел избежать, и вскоре мне стало ясно, почему. В кабинете у Просперо телефонный аппарат, ради которого и был предпринят весь маневр. Сирано покрутил рычажок, вполголоса назвал номер, который я на всякий случай запомнил: 38-45. Потом, прикрыв ладонью раструб, сказал: "Ромуальд Семенович? Это я, Лавр Жемайло. Номер уже сдали?... Отлично! Задержите. Оставьте колонку на первой полосе. Строк на шестьдесят. Нет, лучше на девяносто... Уверяю вас: это будет бомба. Ждите, немедленно выезжаю". Его голос дрожал от азарта. Вот Вам и Сирано, хорош "соискатель"! А наши умники все головы ломали, откуда у репортера "Курьера" такая осведомленность о внутренней жизни клуба. Но каков газетчик! Давно зная, где собираются будущие самоубийцы и кто ими руководит, мистифицирует публику, изображает неустанные поиски, а тем временем сделал себе имя и, надо полагать, заработал недурные деньги. Кто знал Лавра Жемайло еще месяц назад? А теперь он звезда журналистики. Репортер так стремительно выскочил обратно в коридор, что я едва успел прижаться к стене. Он меня не заметил -- поспешил к выходу. Дверь в кабинет осталась нараспашку. И тут произошло еще одно странное явление. Противоположная дверь -- та, что ведет в столовую и была немного приоткрыта, вдруг скрипнула и сама по себе закрылась! Клянусь вам, я не выдумываю. Сквозняка не было. От этого зловещего скрипа мне стало не по себе. Задрожали колени, сердце забилось учащенно, так что даже пришлось проглотить две пилюли кординиума. Когда же я взял себя в руки и тоже выбежал на улицу, журналист уже исчез. Хотя что толку было бы за ним следить -- и так понятно, что он отправился в редакцию. Очень любопытно, что за "бомбу" он приготовил для читателей? Ничего, мы узнаем это из утреннего выпуска "Московского курьера". Примите заверения в совершеннейшем к Вам почтении, ZZ 17 сентября 1900 г. ГЛАВА ПЯТАЯ I. Из газет ПОГИБ ЛАВР ЖЕМАЙЛО Борец с самоубийствами сам становится самоубийцей Мир московской журналистики потрясен скорбной вестью. Наш цех лишился одного из самых блестящих своих перьев. Угасла яркая звезда, совсем недавно появившаяся на газетном небосводе. Полиция ведет расследование, изучает все возможные линии, включая и версию о ритуальной казни, свершенной "Любовниками Смерти" над отважным журналистом, однако всем, кто читал блестящие репортажи и глубокие аналитические статьи Л.Жемайло в "Московском курьере", картина произошедшего ясна. Члены тайного клуба умерщвляют себя, не других. Нет, произошло не убийство, а трагедия по-своему еще более прискорбная. Наш собрат взвалил на свои плечи слишком тяжкую ношу, быть может, вовсе непосильную для смертного, и эта ноша его подломила. Теперь он за роковой чертой, присоединился к тому самому "большинству", о котором писал в своей нашумевшей, провидческой статье "Есть много на земле и в небесах такого..." Мы знали Лавра Генриховича как неутомимого борца со страшным явлением, которое многие уже называют "чумой двадцатого века" -- эпидемией беспричинных самоубийств, выкашивающей ряды образованной молодежи. Покойный был истинным крестоносцем, бросившим вызов этому ненасытному, кровожадному дракону. Давно ли появился в Первопрестольной скромный ковенский репортер, добившийся известности на провинциальном поприще и, как многие перед ним, приехавший покорять Москву? Здесь ему вновь пришлось начать с самого низа корреспондентской иерархии -- с репортерской поденщины, мелкого хроникерства, описания пожаров и незначительных происшествий. Но талант всегда пробьет себе дорогу, и уже очень скоро вся Москва, затаив дыхание, наблюдала, как неутомимый журналист идет по следу зловещих "Любовников Смерти". В последние недели Лавр Генрихович почти не появлялся в редакции. Наши коллеги говорили, что, увлеченный расследованием, он чуть ли не перешел на конспиративное положение и переправлял свои репортажи городской почтой -- вероятно, опасался разоблачения со стороны "Любовников Смерти" или чрезмерного внимания гг. полицейских. Вот истинная преданность своему делу! Увы! Медик, врачующий эпидемических больных, сам рискует подцепить заразу. Но здесь, пожалуй, уместнее иное сравнение -- с теми подвижниками здравоохранения, кто намеренно и сознательно прививает себе бациллу смертельно опасного недуга, дабы лучше изучить его механизм и тем самым спасти других. Бог весть, что происходило в душе нашего коллеги в последний вечер его жизни. Известно только одно -- до самой последней минуты он оставался истинным журналистом. Позавчера, в одиннадцатом часу, он позвонил метранпажу "Московского курьера" г. Божовскому и потребовал задержать номер, потому что есть "бомба" для первой полосы. Теперь понятно, что за "бомбу" имел в виду покойный -- собственное самоубийство. Что ж, финал карьеры Л.Жемайло и в самом деле вышел эффектным. Жаль только, в утренний выпуск "Московского курьера" эта кошмарная новость так и не попала. Судьба напоследок сыграла с журналистом злую шутку -- мертвое тело было обнаружено лишь на рассвете, когда номер газеты уже вышел из типографии. А ведь самоубийца выбрал для своего отчаянного поступка весьма приметное место -- Рождественский бульвар, откуда рукой подать до Трубной площади. По всему, кто-то из поздних прохожих, или городовой, или ночной извозчик должны были заметить висящее на осине тело, к тому же освещенное стоящим неподалеку газовым фонарем, но нет- труп увидел лишь подметальщик, вышедший на бульвар сгребать листья уже в шестом часу утра. Спи спокойно, мятежная душа. Мы доведем начатое тобою дело до конца. Наша газета дает обет поднять павший стяг и нести его дальше. Демон самоубийства будет изгнан с улиц нашего христолюбивого города. "Московские ведомости" продолжат журналистское расследование, начатое коллегами из "Курьера". Следите за нашими публикациями. Редакция "Московские ведомости" 19 сентября (2 октября) 1900 г. 1-ая страница II. Из дневника Коломбины Избрана! "После того, как в ридикюле обнаружилась вторая карточка с одним-единственным словом Bald (8), написанным уже знакомыми буквами, сомнений не осталось: я избрана, избрана! Мои вчерашние излияния по этому поводу были смехотворны -- кудахтанье перепуганной курицы. Я не просто перечеркнула эти две странички, я вырвала их. Позднее вставлю что-нибудь более уместное. Позднее! Когда ж позднее, если написано "bald"? От этого короткого, звонкого слова у меня будто гуд в голове. Я хожу сама не своя, натыкаюсь на прохожих, и мне попеременно делается то жутко, то радостно. Главное же из переполняющих меня чувств -- гордость. Коломбина стала совсем другой. Она, быть может, уже никакая не Коломбина, а желанная и недостижимая для простого смертного Принцесса Греза. Все прочие интересы и обстоятельства отодвинулись, утратили всякое значение. Теперь у меня новый ритуал, заставляющий трепетать мое сердце: вечером, вернувшись от Просперо, я достаю два белых квадратика, смотрю на них, благоговейно целую и убираю в выдвижной ящик. Я любима! Перемена, произошедшая во мне, столь велика, что я не считаю нужным ее скрывать. Все в клубе знают, что Смерть шлет мне записки, но на просьбы показать эти послания я отвечаю отказом. Особенную настойчивость проявляет Гэндзи. Как человек умный, он понимает, что я не фантазирую, и очень обеспокоен -- уж не знаю, из-за меня ли или же из-за того, что его материалистические воззрения оказались под угрозой. Но заветных посланий я никому не покажу -- они мои и только мои, адресованы мне и предназначены лишь для моих глаз. На наших собраниях я теперь держусь истинной королевой. Ну если не королевой, то фавориткой или невестой короля. Я обручена с Венценосным Женихом. Ифигения и Горгона лопаются от зависти, Калибан шипит от злобы, а Дож взирает на меня тоскливыми глазами побитой собаки. Никакой он не Просперо, повелитель духов земли и эфира. Он даже не Арлекин. Он такой же Пьеро, как маменькин сынок Петя, некогда вскруживший голову иркутской дурочке своими завитыми локонами и трескучими стишками. Вечера у Дожа - это мой триумф, мой бенефис. Но есть и другие часы, когда подступает слабость. И тогда начинают одолевать сомнения. Нет-нет, в подлинности Знаков я не сомневаюсь. Меня терзает другое: готова ли я? Не жаль ли мне будет уходить из света во тьму? Итог всякий раз один. Может, и жаль, но выбор будет сделан без колебаний. Упасть в бездну, в темные объятья неведомого, желанного Возлюбленного. Теперь ведь совершенно ясно, со всей очевидностью доказано, что никакой смерти нет -- во всяком случае такой смерти, которую я представляла себе прежде: небытие, беспросветность, ничто. Нет никакой смерти, а есть Смерть. Ее королевство -- волшебная страна, великая, могучая и прекрасная, где меня ждут такое блаженство и такие прозрения, что от одного только предвкушения сладко ноет сердце. Обычные люди вползают в эту сказочную страну воющими от ужаса, хнычущими, напуганными, сломленными смертельной болезнью или дряхлостью, с угасшими телесными и духовными силами. Я же войду в чертог Смерти не жалкой приживальщицей, а драгоценной избранницей, долгожданной гостьей! Мешает страх. Но что такое страх? Острые коготки, которыми глупая, жалкая, предательская плоть цепляется за жизнь, чтобы вымолить у судьбы отсрочку -- на год, на неделю, хоть на минуту. Ну да, страшно. Очень страшно. Особенно боли в последний миг. А еще больше -- картин, которые рисует трусливый мозг: разрытая яма в земле, стук сырых комьев о крышку гроба, могильные черви в глазницах. И еще что-то такое из детства, из "Страшной мести": "В бездонном провале грызут мертвецы мертвеца, и лежащий под землею мертвец растет, гложет в страшных муках свои кости и страшно трясет всю землю". Чушь, чушь, чушь". "Мне пора" Спорили жарко, перекрикивая друг друга. -- Место, где проходят заседания -- секрет Полишинеля! -- доказывал прозектор Гораций. -- Сирано наверняка выдал адрес редакционному начальству! Не удивлюсь, если из соседних окон за домом следят газетные писаки. А однажды мы выйдем после заседания, и навстречу нам вспыхнут магниевые блицы! Нужно временно прекратить наши собрания. -- Глупость и чушь! -- горячо возражал ему Розенкранц. -- Ви маловерный человек! Нужно доверять Schicksal! -- Судьбе, -- пришел ему на выручку брат. -- Да-да, зудьбе! Пусть будет, как будет! -- Навряд ли Сирано проболтался, -- поддержал молодого человека Критон. -- Зачем бы он стал резать курочку, которая несла ему золотые яйца? А простодушная Ифигения, похлопав глазками, сказала то, о чем молчали прочие: -- Господа, лучше уж вместе, а? Вы же видите, Она играет по собственным правилам. Кого хочет, того и забирает. Страшно сидеть одной дома, там даже не поговоришь ни с кем, а здесь все свои... "Любовники" переглянулись, наступила пауза. Мы похожи не то на соучастников преступления, не то на осужденных в ожидании казни, подумала Коломбина. -- Да где же Просперо? -- жалобно спросил Петя, оглядываясь на дверь. -- Что он-то думает? Гэндзи отсел в угол -- выкурить сигару. Хладнокровно выпускал струйки голубоватого дыма, в разговоре участия не принимал. Помалкивал и Калибан, слушавший спорщиков со снисходительной улыбкой. Бухгалтер нынче вообще держался таинственно. Куда только подевалась всегдашняя нетерпеливая порывистость, с которой он дожидался спиритического сеанса или игры в "колесо Смерти"? Калибан подал голос лишь тогда, когда в салон вошел дож, облаченный в черную судейскую мантию. Тут самый неистовый из паладинов Смерти вышел на середину комнаты и выкрикнул: -- Полно нести вздор! Лучше послушайте меня! Пришел и на мою улицу праздник! Я избран! Я тоже получил послание! -- Он помахал каким-то листком. -- Вот, можете удостовериться. Я ничего не прячу. Это факт, а не плод фантазии. Последняя реплика, сопровожденная презрительным взглядом, предназначалась Коломбине. Все сгрудились вокруг бухгалтера. Из рук в руки переходил маленький, в одну восьмую писчего листа прямоугольник, на котором печатными буквами было написано: "Испытан, одобрен, призван". -- Именно, что испытан! -- возбужденно объяснял Калибан. -- На терпение и на верность. Теперь понятно, отчего Она так долго меня мучила. Проверяла на постоянство. И я прошел экзамен. Видите -- "одобрен"! И призван! Я пришел попрощаться, пожелать всем вам такой же удачи, извиниться за то, что иногда бывал резок. Не поминайте лихом Савелия Папушина, наимерзейшего из всех земных грешников. Таково мое настоящее имя, теперь что уж скрывать -- все одно в газетах пропишут. Помилован по амнистии, вчистую! Поздравьте меня, господа! И еще я хочу поблагодарить вас, дорогой Учитель. -- Он прочувство- ванно схватил Просперо за руку. -- Если бы не вы, я так и не вышел бы из су- масшедшего дома. Катался бы по полу и выл, как собака. Вы вернули мне надежду и не обманули ее! Спасибо! Калибан смахнул красной ручищей слезу, растроганно высморкался. -- А ну позвольте-ка. Просперо со скептическим видом взял бумажку, повертел ее так и этак. -- Что ж, испытывать так испытывать, -- задумчиво произнес он и вдруг поднес листок к свечке. Послание сразу же загорелось, чернея и сворачиваясь. Бухгалтер истошно взвыл: -- Что вы наделали! Это же послание Вечной Невесты! -- Тебя разыграли, бедный Калибан, -- покачал головой Дож. -- Зачем так жестоко шутить, господа? У Калибана от ужаса глаза полезли из орбит. -- Как... как вы можете, Учитель?! -- Успокойся, -- строго сказал ему Просперо. -- Это послание написано не Смертью, а человеком. В старинных книгах совершенно определенно сказано, что письма от Иносущего в огне не горят. Тут Дож вдруг обернулся к Коломбине: -- Ты говоришь, что Смерть уже дважды писала тебе. Скажи, пробовала ли ты записки на воспламеняемость? -- Конечно, пробовала, -- быстро ответила Коломбина, но внутри у нее все так и сжалось. Розыгрыш! Подлый розыгрыш! Кто-то из соискателей подсунул ей эти листочки, чтобы поглумиться! Выбрали двух самых глупых, ее и этого идиота Калибана? Сразу же обожгла догадка. Жертва обмана метнула испепеляющий взгляд на Горгону -- не ухмыляется ли. Та ответила взором, исполненным еще более жгучей неприязни. Ага, выдала себя! От обиды и разочарования Коломбина закусила губу. Подлая, подлая, подлая! Ничего, признаться мерзавка не посмеет -- Просперо с позором выгонит ее из клуба. Глядя Горгоне прямо в глаза, Коломбина с вызовом сказала: -- И спичкой жгла, и свечкой - не горят. А моя кобра (она взяла за шейку Люцифера, нырнувшего в декольте, на теплое местечко, и показала всем его ромбовидную голову) цапнула бумагу клыками и в ужасе отползла! Уж врать, так врать. -- Я просил тебя не носить сюда эту гадость, -- сказал Просперо, глядя на змею с отвращением. Он невзлюбил бедняжку еще с той первой ночи, когда уж цапнул его за палец. Коломбина хотела заступиться за своего наперсника, но не успела. -- У нее не горит, а моя сгорела?! -- простонал убитый горем Калибан и заорал так, что качнулось пламя свечей. -- Это нечестно! Несправедливо! И дюжий бухгалтер разрыдался, как ребенок. Пока все его утешали, Коломбина потихоньку вышла, побрела по направлению к бульвару. Впору было самой расплакаться. Какая гнусная, кощунственная шутка! Было безумно жалко мистического подъема последних дней, сладостного замирания сердца, а более всего -- ощущения своей избранности. Мести, душа жаждала мести! Лучше всего будет потихоньку шепнуть Калибану, кто из членов клуба забавляется сочинением записочек. Калибан не из джентльменов, он миндальничать не станет. Расквасит Горгоне всю ее лисью мордочку. Хорошо бы нос сломал или зуб выбил, размечталась ожесточившаяся барышня. -- Мадемуазель К-Коломбина! -- раздался сзади знакомый голос. -- Вы позволите вас проводить? Кажется, принц Гэндзи со своей сверхъестественной проницательностью разглядел, какая буря бушует в ее душе. Поравнявшись с Коломбиной, он как бы ненароком взглянул в покрасневшее лицо лже-избранницы. Заговорил не о записках и не о Калибановой истерике, а совсем о другом, и голос был не обычный, слегка насмешливый, а очень серьезный. -- Наши заседания все больше напоминают фарс, но смеяться не хочется. Слишком много т-трупов. Я таскаюсь в этот нелепый клуб уже три недели, а результат нулевой. Нет, что я говорю! Не кулевой -- отрицательный! У меня на глазах погибли Офелия, Лорелея, Гдлевский, Сирано. Я не смог их спасти. А сейчас я вижу, как этот черный водоворот засасывает вас! Ах, вашими бы устами, тоскливо подумала Коломбина, но виду не подала -- напротив, скорбно сдвинула брови. Пусть поволнуется, пусть поуговаривает. А Гэндзи и в самом деле, кажется, волновался -- говорил все быстрее, да еще рукой в перчатке себе помогал, когда не мог сразу найти нужное слово: -- Зачем, зачем подгонять смерть, зачем облегчать ей задачу? Жизнь -- такая хрупкая, беззащитная д-драгоценность, ей и без того ежеминутно угрожает мириад опасностей. Умереть ведь все равно придется, эта чаша вас не минует. Зачем же уходить из зала, не досмотрев спектакль до конца? А вдруг пьеса, в которой, между прочим, каждый исполняет главную роль, еще удивит вас неожиданным развитием сюжета? Наверняка удивит, причем не раз и, возможно, самым в-восхитительным образом! -- Послушайте, японский принц Эраст Петрович, чего вы от меня хотите? -- озлилась на проповедь Коломбина. -- Какие такие восхитительные сюрпризы сулит мне ваша пьеса? Ее финал известен мне заранее. Занавес закроется в каком-нибудь 1952 году, когда я, выходя из электрического трамвая (или на чем там будут ездить через полвека), упаду, сломаю шейку бедра и буду две недели или месяц валяться на больничной койке, пока меня, наконец, не приберет воспаление легких. И, конечно же, это будет больница для бедных, потому что все свои деньги к тому времени я потрачу, а новым взяться неоткуда. К этому самому 1952 году я превращусь в морщинистую, жуткую старуху семидесяти трех лет, с вечной папиросой в зубах, никому не нужную, непонятную новому поколению. По утрам я буду отворачиваться от зеркала, чтобы не видеть, во что превратилось мое лицо. Семьи у меня с моим характером никогда не появится. А если даже и появится -- одиночество от этого бывает еще безысходней. Спасибо вам за такую участь. Зачем и кому, по-вашему, нужно, чтобы я дожила до этого? Богу? Но ведь вы, кажется, не верите в Бога? Гэндзи слушал, болезненно морщась. Ответил горячо, с глубокой убежденностью: -- Да нет же, нет! Милая Коломбина, нужно доверять жизни. Нужно без страха вверять себя ее течению, потому что жизнь бесконечно мудрее нас! Она все равно обойдется с вами по-своему, иногда довольно жестко, но в конечном итоге вы поймете, что она была п-права. Она всегда права! Ведь кроме тех мрачных перспектив, которые вы рисуете, жизнь обладает еще и многими волшебными качествами! -- Это какими же? -- усмехнулась Коломбина. -- Да хотя бы все той же высмеянной вами особенностью преподносить неожиданные и драгоценные дары -- в любом возрасте, в любом физическом состоянии. -- Какие? -- снова повторила она и снова усмехнулась. -- Бесчисленные. Небо, трава, утренний воздух, ночное небо. Любовь во всем многообразии ее оттенков. А на закате жизни, если заслужите, -- успокоенность и мудрость... Почувствовав, что его слова начинают действовать, Гэндзи усилил натиск: -- Да и, если уж говорить о старости, с чего вы взяли, что этот ваш 1952 год окажется так уж ужасен? Я, например, уверен, что это будет з-замечательное время! Через полвека в России установится повсеместная грамотность, а это означает, что люди научатся быть терпимее друг к другу и отличать красивое от безобразного. Электрический трамвай, о котором вы упомянули, станет самым обычным средством передвижения. По небу будут скользить летательные аппараты. Появится еще много удивительных чудес техники, которые сегодня нам невозможно даже вообразить! Вы ведь так молоды. Тысяча девятьсот пятьдесят второй год, это немыслимо д-далекое время, для вас вполне достижим. Ах, да что мы с вами уперлись в 1952 год! К тому времени медицина разовьется так, что продолжительность жизни намного увеличится, и само понятие старости отодвинется на более поздний возраст. Вы наверняка проживете и девяносто лет -- и увидите 1969 год! А может быть, и сто лет -- и тогда заглянете в 1979-й. Только представьте себе! Разве у вас не захватывает дух от этих цифр? Из одного любопытства стоит выдержать все тяжкие испытания, которые, судя по всему, сулит нам начало нового века. Пробиться через теснины и пороги истории, чтобы потом сполна насладиться вольным, равнинным ее течением. Как красиво он говорил! Коломбина поневоле заслушалась и залюбовалась. Подумала: а ведь он прав, тысячу раз прав. И еще подумала: почему он упомянул о любви? Просто для фигуры речи или же в этих словах содержится особый смысл, предназначенный только мне одной? Отсюда ее мысли приняли иное направление, далекое от философствований и попыток угадать будущее. Что представляет собой личная жизнь Эраста Петровича Неймлеса, задалась вопросом Коломбина, искоса поглядывая на красавца. Судя по всему он -- застарелый холостяк, из тех, кому, как говорила няня, чем жениться, милей удавиться. Неужто так, год за годом, и довольствуется компанией своего японца? Ох, непохоже -- чересчур уж хорош собой. Вдруг сделалось ужасно жаль, что он не встретился ей раньше, до Просперо. Может быть, все вышло бы совсем по-другому. Они расстались на углу Старопанского переулка. Гэндзи, сняв цилиндр, поцеловал задумчивой барышне руку. Перед тем как войти в подъезд, она оглянулась. Он стоял на том же месте, под фонарем. Цилиндр держал в руке, ветер шевелил его черные волосы. Пока Коломбина поднималась по лестнице, представляла себе, как все сложилось бы, если бы Гэндзи встретился ей раньше. Открывала ключом Дверь -- напевала. А пять минут спустя стряхнула с себя всю эту блажь, потому что ничего того, о чем толковал Гэндзи, нет и никогда не было -- ни доброй и мудрой жизни, ни любви. Есть только одно -- великий магнит, который притягивает тебя, как маленькую железную стружечку. Если уж подцепил, нипочем не отпустит. В эти пять минут произошло вот что. Она села к столу, чтобы, как обычно, записать все события дня в дневник, и вдруг вспомнила про подлую шутку Горгоны. Сердито выдвинула ящик, схватила оба бумажных квадратика с готическими письменами и поднесла к ним зажженную спичку, чтобы уничтожить следы своей постыдной доверчивости. Прошло не менее минуты, прежде чем Коломбина убедилась: послания не подвержены огню. Сожгла несколько спичек, опалила подушечки пальцев, а бумага даже не почернела! Трясущимися руками схватила сумочку, чтобы достать портсигар. Нужно было выкурить папиросу, собраться с мыслями. Сумочка выпала из непослушных пальцев, содержимое рассыпалось по полу, и в глаза Коломбине бросился маленький белый листок -- точно такой же, как два предыдущих. Она схватила его и прочла одно-единственное слово: Comm (9). Вот так. И только так. Несколько минут сидела без движения и думала не про Того, Кто прислал ей вызов, а про японского принца. "Спасибо вам, милый Гэндзи, -- мысленно попрощалась с ним Коломбина. -- Вы умны, хороши собой, вы желали мне добра. Я непременно влюбилась бы в вас -- все шло к тому, но сыскался кавалер еще более импозантный, чем вы. Все окончательно определилось. Мне пора". И хватит об этом. Оставалось лишь написать в дневнике завершающую главу. Название возникло само собой. Нежно, так нежно Коломбина покидает Город Грез "Нежно -- потому что именно это чувство переполняет сейчас все существо путешественницы, чей вояж близится к блистательному завершению. На душе от этого и сладостно, и грустно. Коломбина долго сидела у стола, где горели три белые, медленно оплывающие свечи, и обдумывала разные способы ухода -- будто перед балом перебирала платья в гардеробе, прикладывала к себе, смотрелась в зеркало, вздыхала и отбрасывала отвергнутый наряд на кресла. Не то, опять не то. Ей почему-то было не очень страшно. От трех белых листков, аккуратно разложенных на столе, веяло силой и спокойствием. Коломбина твердо знала: сначала будет немножко больно, но зато потом все выйдет очень-очень хорошо, и заботил тщеславную кокетку вопрос в общем-то не столь уж и важный: как она будет выглядеть после смерти. Хотя как раз это, может быть, и являлось самой важной из проблем, которые осталось решить в ее коротенькой и стремительно несущейся к финалу жизни. Она хотела бы после ухода смотреться, как красивая кукла, уложенная в нарядную коробку. Стало быть, быстрые способы вроде веревки или прыжка с балкона не годились. Лучше всего, конечно, было бы принять снотворное -- проглотить целый хрустальный флакон опия, запивая сладким чаем со смородиновым джемом. Чай у Коломбины имелся, смородиновый джем тоже. Только вот снотворным запастись она не успела -- потому что никогда в жизни не мучилась бессонницей: как только положит голову на подушку и разложит на обе стороны золотые пряди, так сразу и провалится в сон. Наконец нелегкий выбор был сделан. Набрать в ванну теплой воды. Добавить несколько капель лавандового масла. Умастить лицо и шею чудесным кремом "Ланолин" из оловянной трубочки, "идеальным средством для сохранения пригожей кожи" (дня на три, до похорон -- дальше пригожая кожа не понадобится). Надеть белое кружевное платье, немножко похожее на подвенечное. Волосы перетянуть алой лентой, чтобы гармонировала с цветом воды. Лечь в ванну, под водой (чтобы было не так больно) чиркнуть острым ножиком по венам и медленно уснуть. Те, кто обнаружат Коломбину, скажут: она была похожа на белую хризантему, плавающую в бокале розового вина. Теперь оставалось последнее: написать стихотворение. На этом закончится повесть о Коломбине, прилетевшей в Город Грез из неведомого далека, ненадолго расправившей здесь свои бесплотные крылышки и упорхнувшей из света в тень. Из света в тень перелетев, И ни о чем не сожалея, Исчезла маленькая фея, Умомолк пленительный напев. (Перечеркнуто крест накрест) Нет, это никуда не годится. Первая строчка подвернулась из чужого стихотворения, а последняя вообще черт знает что: "Умолкли звуки чудных песен". Попробуем сначала. Ни черту не верю, ни Богу О да! Умереть -- уснуть. Письмо позвало в дорогу Я вещи собрала -- и в путь (Перечеркнуто крест накрест) Опять не то. Почему-то ужасно не нравится третья строка -- просто с души от нее воротит. И потом, как правильно -- позвало или позвало, собрала или собрала? До чего трудно! И вода остывает, будет холодно. Придется выпустить и набрать новой. Ну же! Датский принц напрасно колебался. Быть ему, бедняжке, иль не быть. (Перечеркнуто крест накрест) Нужно без глумливости и не так протяжно. Легче, невесомей. Смерть -- не сон и не забвенье, А цветущий, дивный сад, Где сулит мне пробужденье Сладкозвучный водопад. Ущипнуть себя до боли, Чтоб на воле, средь дерев, От приснившейся неволи Пробудиться, умерев. Понятно будет, что водопад -- это звук струи, доносящийся из ванной? Ах, да пусть непонятно! И хватит терзать бумагу. Кто, собственно, сказал, что предсмертное стихотворение должно быть длинным? А у Коломбины оно будет коротеньким, нелепым и оборванным в самом начале, как оборвалась ее коротенькая и нелепая (но все же красивая, очень красивая) жи..." Коломбина не дописала слово -- в ночной тишине раздался звон дверного колокольчика. Кто бы это мог быть, в третьем часу ночи? В иное время она испугалась бы. Известно, что ночные звонки в дверь ничего хорошего не сулят. Но чего бояться, когда окончательный расчет с жизнью уже сделан? Может быть, не открывать? Пусть себе трезвонит. Она пристроила головку пригревшегося Люцифера поудобнее во впадинке на ключице, и попыталась сосредоточиться на дневнике, но неумолкающий колокольчик мешал. Что ж, придется посмотреть, какой сюрприз приготовила жизнь на самом своем исходе. Газовый рожок в прихожей Коломбина зажигать не стала. Собственно, она уже догадалась, кто посетил ее в этот поздний час. Гэндзи, больше-то и некому. Почувствовал что-то. Опять станет убеждать, уговаривать. Придется прикинуться, что со всем согласна. Дождаться, чтоб ушел, и уж потом... Открыла. На лестнице тоже было темно. Кто-то выключил там свет. Смутно виднелся силуэт. Высокий, массивный -- нет, не Гэндзи. Ночной гость молчал, было слышно его шумное прерывистое дыхание. -- Вы ко мне? -- спросила Коломбина, вглядываясь во тьму. -- К тебе! -- раздалось сипение -- такое дикое, злобное, что хозяйка отшатнулась. -- Кто вы? -- вскричала она. -- Твоя смерть! С маленькой буквы. Раздался хриплый хохот, из глубины глотки. Голос показался Коломбине знакомым, но от ужаса она перестала что-либо понимать, да и времени сосредоточиться не было. Тень шагнула в прихожую, схватила барышню за шею крепкими, как железные клещи, пальцами. Голос прошипел: -- Будешь вся синяя, с вывалившимся языком. Хороша избранница! Страшный гость снова хохотнул -- хрипло, будто дряхлая собака залаяла. В ответ на хохот раздалось сердитое шипение разбуженного Люцифера. Храбрый змееныш, за последние недели изрядно подросший на молоке и мясном фарше, вцепился обидчику в руку. Тот, зарычав, схватил ужа за хвост и шмякнул об стену. Это заняло не более секунды, но Коломбина успела рвануться. Ничего не решала, не выгадывала момент. Как животное, повинуясь инстинкту, рванулась и все. Разевая рот, но все равно молча, без крика, побежала по коридору. Просто бежала. Вслепую, сама не зная, куда и зачем. Ее гнал самый действенный погонщик -- страх смерти. Непередаваемый, отвратительный. Сзади грохотала каблуками не Смерть, а смерть -- грязная, смрадная, жуткая. Та самая, из детства. Жирная кладбищенская земля. Белые могильные черви. Оскаленный череп. Дыры вместо глаз. Мелькнула мысль: в ванную, запереть задвижку и кричать, колотить по железной трубе, чтобы услышали соседи. Дверь ванной открывается вовне, ручка хлипкая. Начнет дергать -- оторвет, а дверь останется запертой. Замечательная была идея, спасительная. Но для ее осуществления требовалось три, ну хотя бы две секунды, а взять их было негде. На пороге комнаты пятерня сзади ухватила за рукав. Коломбина дернулась что было сил, полетели пуговицы. Зато вернулся голос. -- Помогите! -- закричала она что было мочи. Потом уже кричала не переставая. Так громко, как могла. Метнулась из комнаты налево, в кухню. Дверь ванной вот она, слышно, как шумит льющаяся из крана вода. Нет, не успеть. Из кухни снова налево, в коридор. Круг замкнулся. Куда дальше? Снова в комнату или на лестницу -- входная дверь так и осталась открытой. Лучше на лестницу. Может, кто-нибудь выглянет? С криком вылетела на темную площадку, бросилась вниз по ступенькам. Только бы не оступиться! Мешала длинная юбка. Коломбина рывком задрала ее выше колен. -- Стой, воровка! Стой! -- ревел сзади хриплый голос. Почему "воровка", успела подумать Коломбина, и в этот миг, перед самым последним пролетом, подвернулся и хрустнул каблучок. Взвизгнув, беглянка грохнулась грудью, животом на каменные ступени, съехала вниз. Ударилась локтями, но было не больно -- только очень страшно. Поняла: встать не успеет. Прижалась лбом к полу. Он был холодный и пах пылью. Зажмурила глаза. Громко хлопнула дверь подъезда. Раздался звонкий крик: -- Ни с места! Стреляю! В ответ сипло: -- На, получи! Оглушительный треск, от которого у Коломбины заложило уши. Раньше она в темноте ничего не видела, теперь перестала и слышать. Кроме пыли запахло еще чем-то. Резкий, смутно знакомый запах. Вспомнила -- порох. Когда брат Миша в саду стрелял ворон, пахло так же. Издалека, еле слышно донесся голос: -- Коломбина! Вы живы? Голос Гэндзи. Сильные руки, но не грубые, как те, а осторожные, перевернули ее на спину. Она открыла глаза и снова зажмурилась. Прямо в лицо светил электрический фонарь. -- Слепит, -- жалобно сказала Коломбина. Тогда он положил фонарь на ступеньку, и теперь стало видно, что Гэндзи опирается о перила, причем в руке держит дымящийся револьвер; что цилиндр у него съехал набок, а пальто расстегнуто. Коломбина шепотом спросила: -- Что это было? Он снова взял фонарь, посветил в сторону. У стены сидел Калибан. Неподвижные глаза смотрели в пол. Из приоткрытого рта стекала темная струйка. Еще одна, совсем черная, -- из круглой дырки во лбу. Он умер, догадалась Коломбина. В руке мертвый бухгалтер сжимал нож, почему-то держа его не за рукоятку, а за лезвие. -- Хотел метнуть, -- объяснил Гэндзи. -- Видно, у матросов научился, пока по морям плавал. Но я выстрелил раньше. Стуча зубами и давясь икотой, Коломбина спросила: -- За-зачем? П-почему? Я ведь и так хотела, сама... Подумала: как странно, теперь я заикаюсь, а он нет. -- После, после, -- сказал ей Гэндзи. Осторожно поднял барышню на руки, понес вверх по лестнице. Коломбина прижалась головой к его груди. Ей сейчас было очень хорошо. И держал он ее удобно, правильно. Будто специально учился носить на руках обессилевших девушек. Она прошептала: -- Я кукла, я кукла. Гэндзи нагнулся, спросил: -- Что? -- Вы несете меня, как сломанную куклу, -- объяснила она. Четверть часа спустя Коломбина, одна, сидела в кресле с ногами, завернутая в плед, и плакала. Одна -- потому что Гэндзи, укутав ее, отправился за доктором и полицией. С ногами -- потому что весь пол был мокрый, из ванной натекло. А плакала не от страха (Гэндзи сказал, что больше ничего страшного не будет) -- от горя. У нее на коленях узорчатой ленточкой лежал храбрый Люцифер, недвижный, бездыханный. Коломбина гладила своего спасителя по шершавой спинке, всхлипывала, шмыгала носом. Но когда повернулась к зеркалу, плакать перестала. Увидела: на лбу багровая ссадина, нос распух, глаза красные, по шее пролегли синие полосы. Пока не вернулся Гэндзи, нужно было хоть как-то привести себя в порядок. III. Из папки "Агентурные донесения" Его высокоблагородию подполковнику Бесикову (В собственные руки) Милостивый государь Виссарион Виссарионович! Эпопею с "Любовниками Смерти" можно считать завершенной. Постараюсь изложить Вам события минувшего вечера, не упуская ничего существенного. Когда все мы в обычный час собрались у Просперо, я сразу же понял: случилось нечто из ряда вон выходящее. Председательствовал не Благовольский, а Заика, и вскоре стало ясно, что наш дож низвергнут, и бразды правления взял в свои крепкие руки новый диктатор. Правда, ненадолго и лишь для того, чтобы объявить сообщество распущенным. Именно от Заики мы узнали о невероятных событиях минувшей ночи. Пересказывать их не буду, поскольку Вы несомненно обо всем уже осведомлены из Ваших источников. Полагаю, что московская полиция и Ваши люди разыскивают Заику, чтобы допросить его о случившемся, однако я Вам в этом малопочтенном деле не помощник. Мне совершенно очевидно, что этот человек действовал правильно, и если он не хочет встречаться с представителями закона (а именно такое впечатление создалось у меня из его слов), это его право. Неизбежность убийства, совершенного при самообороне, подтвердила и Коломбина, едва не павшая от руки спятившего Калибана (того самого соискателя, которого в прежних своих донесениях я именовал Бухгалтером -- его настоящее имя Вам тоже наверняка уже известно). Шея бедной девушки, еще хранящая следы совершенного над ней насилия, была закрыта шарфом, на лбу сквозь толстый слой пудры просвечивал кровоподтек, а ее голос, обычно такой звонкий, совсем осип от отчаянных криков о помощи. Заика начал свою пространную речь с развенчания идеи самоубийства, с чем я от души солидарен, однако, с Вашего позволения, пересказывать этот вдохновенный монолог не стану, поскольку для Вашего ведомства интереса он не представляет. Отмечу лишь, что оратор говорил замечательно, хоть и заикался больше обычного. А вот сведения, сообщенные Заикой далее, Вам наверняка пригодятся. Эту часть его речи я изложу подробно и даже от первого лица, чтобы иметь возможность время от времени вставлять собственные комментарии. Заика начал так или примерно так: "Я в основном живу за границей и редко бываю в Москве, поскольку климат родного города (я так и думал, что он москвич - это слышно по выговору) с некоторых пор стал не вполне полезен для моего здоровья. Однако я вниматель- но слежу за тем, что здесь происходит: получаю письма от знакомых, читаю московские газеты. Сообщения об эпидемии самоубийств и таинственных "Любов- никах Смерти" не могли не привлечь моего внимания. Дело в том, что не столь давно мне пришлось заниматься делом Лондонского клуба "Немезис" - преступно- го сообщества, которое освоило редкую криминальную специальность: доведение до самоубийства с корыстными целями. Неудивительно, что необычайная частота беспричинных самоубийств имеет какое-то вполне натуральное и практическое обоснование. Не повторяется ли история "Немезиса", подумал я. Что если некие злонамеренные лица нарочно подталкивают легковерных или подверженных чужому влиянию людей к роковому шагу? "Через два дня после моего прибытия в Москву покончил с собой очередной стихотворец, Никифор Сипяга. Я отправился обследовать его квартиру и убедился в том, что этот человек действительно принадлежал к числу "Любовников Смерти". Полиция даже не поинтересовалась, кто оплачивал нищему студенту это вполне пристойное жилище. Я же установил, что жилье для покойного снимал некто Сергей Иринархович Благовольский, человек необычной судьбы и экстравагантного образа жизни. Наблюдение за домом господина Благовольского подтвердило мои предположения -- тайные собрания происходили именно здесь. "Без особенных усилий мне удалось стать одним из вас, и теперь я мог продолжать свои изыскания уже изнутри клуба. Поначалу улики указывали на вполне определенное лицо. (Заика красноречиво посмотрел на Дожа, который си- дел сгорбленный и жалкий.) Однако более тщательное расследование обстоя- тельств череды самоубийств и в особенности последние события - убийства Гдлевского и Лавра Жемайло (да-да, господина Жемайло тоже убили), а также покушение на убийство мадемуазель Коломбины - обрисовывают эту историю в совсем ином свете. История странная, запутанная до такой степени, что многие детали распутаны мною еще не до конца, но вчерашнее событие исполнило роль меча, рассекшего этот гордиев узел. Детали утратили значение, да и прояснить их теперь будет несложно. "Лорелея Рубинштейн отравилась морфием после того, как у нее в комнате необъяснимым образом одна за другой появились три черные розы, которые эта впечатлительная и одержимая самоубийственной обсессией женщина восприняла как зов Смерти. Я довольно легко установил, что черные розы несчастной Лорелее подкладывала ее сожительница, создание алчное и недалекое. Она и в мыслях не держала ничего дурного. Думала, что помогает очередному поклоннику таланта поэтессы. За исполнение этого странноватого, но на первый взгляд вполне невинного поручения незнакомец платил ей по пяти рублей, обусловив вознаграждение требованием хранить тайну. При первом разговоре с этой особой я отметил ее испуг -- она уже знала, к чему привело ее пособничество. Когда же она сказала, что засохшие розы были букетом, я сразу понял: она лжет -- ведь все три цветка находились в разных стадиях увядания. "Я пришел к этой женщине вновь, без свидетелей, и заставил ее говорить правду. Она во всем призналась и кое-как описала таинственного ухажера. Свидетельница сказала: высокий, страшный, бритый, с грубым голосом. Больше я от нее ничего не добился -- она неумна, ненаблюдательна, да и подслеповата. Теперь-то ясно, что к ней приходил Калибан, однако в тот момент я все еще подозревал господина Благовольского и понял лишь, что моя версия несостоятельна. Если бы я проявил чуть больше проницательности, и гимназист, и репортер, да, вероятно, и сам Калибан остались бы живы". Он сделал паузу, чтобы справиться с обуревавшими его чувствами. Кто-то из наших, воспользовавшись наступившей тишиной, спросил: "Но зачем Калибану понадобилось одних доводить до самоубийства, а других убивать, да еще так жестоко?" Заика кивнул, словно признавая резонность вопроса. "Вы все знаете, что это был не вполне нормальный человек. (Замечание показалось мне забавным. Можно подумать, все остальные "любовники" - люди нормальные.) Однако в его жизни были обстоятельства, о которых я узнал толь- ко теперь, уже после его смерти. Калибан, или Савелий Акимович Папушин (та- ково его настоящее имя) служил счетоводом на пароходе Добровольного флота. Судно совершало рейс Одесса-Шанхай и попало в тайфун. Спаслись только трое членов экипажа, добравшихся в шлюпке до маленького, пустынного островка - собственно, даже не островка, а скалы, торчащей посреди океана. Полтора месяца спустя британский чайный клипер, случайно оказавшийся в тех водах, об- наружил единственного выжившего - Папушина. Он не умер от жажды, потому что это был сезон дождей. Как ему удалось продержаться столько времени без пищи, он не объяснил, однако на песке были обнаружены останки двух его товарищей: соверешенно обглоданные скелеты. Папушин сказал, что над трупами поработали крабы. Англичане ему не поверили, держали под замком до прибытия в первый порт и сдали с рук на руки полицейским властям. (Я-то нисколько не сомнева- юсь, что наш бухгалтер убил и слопал своих товарищей - достаточно вспомнить его чудовищные стихотворные сочинения, в которых постоянно фигурировали скалы, волны и скелеты, разыскивающие свое мясо.) Больше года Папушина дер- жали в психиатрической лечебнице. Сегодня я разговаривал с его врачом, доктором Баженовым. Пациента одолевали постоянные кошмары и галлюцинации, связанные с темой каннибализма. К себе он относился с лютым отвращением. В первую же неделю лечения проглотил ложку и осколок тарелки, но не умер. Дальнейших попыток самоубийства не предпринимал, решив, что недостоин смерти. В конце концов Папушина выпустили с условием, что он будет являться для осмотра и беседы с врачом. Он сначала приходил, потом перестал. Во время последней встречи выглядел успокоенным и сказал, что нашел людей, которые помогут ему "решить его вопрос". "Все мы помним, что Калибан был самым истовым ревнителем добровольной смерти. Он с нетерпением ждал своей очереди и мучительно ревновал к "успеху" других. Каждый раз, когда выбор падал на кого-то иного, он впадал в отчаяние: Смерть по-прежнему считает его недостойным присоединиться к обществу убитых и съеденных товарищей. А ведь он переменился, очистился раскаянием, он так верно служит Смерти, так страстно ее любит и желает! "Я слишком поздно вступил в клуб, и мне сейчас трудно установить, как и почему Папушин вздумал подталкивать некоторых из соискателей к самоубийству. От Офелии, скорее всего, он просто захотел избавиться, чтобы прекратились спиритические сеансы -- разуверился, что рассерженные духи "любовников" его когда-либо вызовут. Тут, как и в случае с Аваддоном, Калибан проявил недюжинную изобретательность, какой я в нем и не подозревал. Впрочем, известно, что личности маниакального склада бывают необычайно хитроумны. Не буду посвящать вас в технические подробности, это сейчас к делу не относится. "Почему он решил извести Львицу Экстаза? Возможно, она раздражала его своей чрезмерной экзальтированностью. С несчастной Лорелеей Папушин сыграл злую шутку, которая, наверное, показалась его больному, извращенному сознанию очень остроумной. Другой мотивации предположить не могу. "Зато с Гдлевским все совершенно ясно. Мальчик слишком хвастался расположением, которое якобы выказывала ему Смерть. История с пятничными рифмами и в самом деле поразительна -- слишком много совпадений. Я заподозрил нечистую игру и хотел проследить за шарманщиком, чью песенку Гдлевский воспринял как последний из Знаков. Но бродяга будто сквозь землю провалился. Я обошел в тот вечер все окрестные улицы, но так его и не нашел... "Калибан был действительно помешан на любви к Смерти. Он любил ее страстно, как любят роковых женщин. Должно быть, именно так Хосе любил Кармен, а Рогожин Настасью Филипповну -- мучаясь, сгорая от нетерпения, отчаянно ревнуя к более счастливым соперникам. А гимназист еще и куражился своим воображаемым триумфом. Убив Гдлевского, Калибан уничтожил соперника. Он нарочно обставил все так, чтобы вы, остальные, поняли: никакое это не самоубийство, мальчишка -- самозванец, Смерть не пошла с ним к алтарю. Если выражаться языком газет, это было самое настоящее преступление страсти". Упоминание о газетах напомнило мне о Лавре Жемайло. "А что произошло с Сирано? -- спросил я. -- Вы сказали, это было убийство. Опять Папушин?" "Разумеется, смерть Жемайло не была самоубийством, -- ответил Заика. -- Калибан каким-то образом раскрыл журналиста. За несколько минут до гибели репортер телефонировал в редакцию (судя по всему прямо из этой квартиры, больше неоткуда) и обещал доставить какую-то невероятную новость. Не знаю, что он имел в виду, но хорошо помню события того вечера. Сирано отошел к книжным полкам, посмотрел на корешки и взял один из томов. Потом вышел и больше уже не возвращался. Это было около десяти часов вечера. Вскрытие установило, что умер он никак не позднее одиннадцати". Так вот что означало загадочное шевеление двери, которое я наблюдал тем вечером в кабинете! Я подслушивал Сирано из коридора, а Калибан тем временем притаился с другой стороны, в столовой. Тогда-то он и раскрыл корреспондента! "Полицейский врач установил, -- продолжал между тем Заика, -- что Жемайло скончался от удушения, однако на шее покойного кроме странгуляционной борозды видны еще и отчетливые следы пальцев. Очевидно, Папушин последовал за журналистом, догнал его на бульваре, совершенно пустынном в этот поздний час, и задушил, благо силой его природа не обделила. Рыхлый и низкорослый Сирано никак не мог оказать разъяренному бухгалтеру сколько-нибудь серьезного сопротивления. Затем Калибан подвесил труп на дереве, использовав для этого брючный ремень убитого. Это было уже не преступление страсти, но акция возмездия. С точки зрения Калибана, воспринимавшего членство в клубе как священное служение, Сирано был подлым предателем, заслуживающим иудиной участи. Именно поэтому было выбрано иудино дерево -- осина". Тут меня, честно говоря, прошиб холодный пот. Я представил, что сделал бы со мной этот сумасшедший, если бы узнал о нашей с Вами переписке. Вы хоть понимаете, какому чудовищному риску я подвергался, выполняя Ваше поручение? У меня началось сердцебиение, задрожали пальцы и, боюсь, дальше я слушал уже менее внимательно, поэтому завершение речи передаю в несколько скомканном виде. "Безнаказанность двух предшествующих убийств и все нарастающее озлобление подтолкнули Папушина к новому преступлению. Он решил умертвить Коломбину, новую фаворитку Смерти. Особенно мучительным безумцу должно было показаться унижение, которому он подвергся, когда заветное послание от Вечной Невесты было публично объявлено фальшивкой. Коломбина же утверждала, что ее Знаки в огне не горят. "Тут надобно пояснить, что, по глубокому убеждению Папушина -- убеждению, в котором его всячески укреплял наш дож, -- самоубийство является наивысшей формой ухода из жизни, или, как выразился Стерн, аристократом среди смертей. Не дав Коломбине умереть по собственной воле, Калибан тем самым разоблачил бы ее как узурпаторшу -- точно так же, как ранее он поступил с Гдлевским. "Именно так все бы и произошло, если бы вчера, встревоженный состоянием мадемуазель Коломбины, я не отправился провожать ее до дому. Мы простились у подъезда, но я решил последить за ее окнами, чтобы немедленно вмешаться, если замечу что-нибудь подозрительное. Разумеется, мне и в голову не приходила мысль об убийстве -- я опасался лишь того, что барышня вознамерится наложить на себя руки. "В окне горел свет, время от времени я видел движение тени по шторе. Было уже очень поздно, но мадемуазель Коломбина все не ложилась. Меня одолевали мучительные колебания. Не подняться ли наверх? Но как будет выглядеть ночной визит мужчины к одинокой девушке? Нет, это было совершенно немыслимо. "Я не видел, как Калибан проник в подъезд -- очевидно, он вошел со двора, через черный ход. В четверть третьего мне послышалось, будто сверху доносятся приглушенные крики, однако я не мог бы поручиться, что не обманываюсь. Я весь обратился в слух, и через несколько секунд уже вполне явственно донеслось: "Нет! Нет! Черепа! Черви!" "Крики раздавались из самого подъезда. Я не понял значения слов, да и сейчас не понимаю, что имела в виду мадемуазель Коломбина, однако немедленно бросился к парадному. Как оказалось, вовремя. Несколько мгновений промедления, и было бы поздно". Здесь с Коломбиной приключилась истерика. Она зарыдала, бросилась Заике на грудь, говорила бессвязные слова и несколько раз поцеловала его в лоб и щеки, нанеся некоторый урон прическе и воротничкам этого франта. Когда же девицу напоили водой и усадили в кресло, Заика сказал нам в заключение: "Теперь все, дамы и господа. Клуб "Любовники Смерти" я объявляю распущенным. Нет никакой Смерти с большой буквы. Это раз. Той смерти, которая существует, любовники с любовницами не нужны. Это два. Придет время, и вы непременно повстречаетесь с этой скучной дамой, всяк в свой час. Никуда эта встреча От вас не уйдет. Это три. Прощайте". Расходились молча, в выражении лиц преобладали растерянность или возмущение. С Просперо никто не попрощался, даже его одалиски. Он сидел, совершенно уничтоженный. Еще бы! Как мог этот хваленый ясновидец и самоназначенный спаситель душ так фатально ошибиться? Ведь сам привел в клуб опасного маньяка, всячески ему покровительствовал, по сути дела -- поощрял убийцу! Не хотел бы я оказаться в его шкуре. Или хотел бы? Ей-богу, в положении свергнутого кумира, который вчера еще был высоко вознесен, а сегодня сброшен в грязь -- в унижении, в растоптанности есть наслаждение не менее острое, чем в победительности и успехе. Мы, немцы, знаем толк в подобных вещах, потому что начисто лишены чувства меры. Утонченную сладость позора, ведомую лишь очень гордым людям, отлично чувствовал и гениальный Федор Михайлович, самый немецкий из русских писателей. Жаль, что у нас с Вами не было случая поговорить о литературе. Да теперь уж и не будет. На сем завершаю свой последний отчет, ибо принятые мною обязательства исполнены. Можете доложить начальству, что московской эпидемии самоубийств наступил конец. Припишите эту заслугу своим усилиям -- мне не жалко. Я не честолюбив, от жизни мне нужны не почести и карьера, а нечто совсем иное, чего Вам, боюсь, не оценить и не понять. Прощайте, Виссарион Виссарионович, не поминайте лихом. А я постараюсь не поминать лихом Вас. Ваш ZZ 20 сентября. ГЛАВА ШЕСТАЯ I. Из газет НА МОТОРЕ В ПАРИЖ Завтра в полдень из Москвы на трехколесном моторе выезжает в Париж русский спортсмэн, задавшийся целью установить новый рекорд дальности и скорости переезда на самодвижущихся экипажах. 2800 верст, разделяющие две столицы дружественных наций, отважный рекордсмен г. Неймлес думает преодолеть в 12 дней, не считая дневок, ночевок и прочих остановок, в том числе вынужденных -- из-за ремонта или скверного состояния дорог. Последнее обстоятельство, а именно ужасающее состояние дорог, в особенности на территории Привисленского края, представляет наибольшую трудность для осуществления этого рискованного предприятия. Всем памятен прошлогодний случай, когда в колдобине под Пинском развалилось на куски четырехколесное авто барона фон Либница. Старт состоится от Триумфальной арки. Г. Неймлеса будет сопровождать камердинер на бричке с багажом и запасными элементами для трипеда. Мы будем следить за продвижением смельчака и регулярно печатать телеграммы, получаемые из пунктов трудного маршрута. "Московские ведомости" 22 сентября (5 октября) 1900 г. 4-ая страница II. Из дневника Коломбины Я просыпаюсь, чтобы уснуть "Оказывается, я ничего не знаю. Кто я, зачем живу и вообще -- что такое жизнь. Гэндзи однажды процитировал какого-то древнего японца, который сказал: "Жизнь -- это сон, увиденный во сне". Древний японец совершенно прав. Еще полчаса назад мне казалось, что я бодрствую. Что я много дней спала и очнулась только тогда, когда в глаза мне ударил луч электрического фонаря и взволнованный голос спросил: "Коломбина, вы живы?" И в тот миг мне приснилось, что я пробудилась ото сна. Я словно заново услышала звуки настоящего мира, увидела живые краски, а стеклянная колба, отделявшая меня от яви, рассыпалась вдребезги. Нет ни Вечного Жениха по имени Смерть, ни таинственного и манящего Иного Измерения, ни мистических Знаков, ни духов, ни зова черноты. В течение трех дней после того, как меня чуть не заграбастала "смерть с маленькой буквы", я наслаждалась воображаемой свободой -- много смеялась и много плакала, изумлялась всякой обыденной ерунде, ела пирожные, шила небывалое платье. Исколола себе все пальцы -- очень уж неудобный материал. Каждый раз вскрикивала и еще больше радовалась, потому что боль подтверждала реальность бытия. Как будто боль не может присниться! Сегодня я надела свой сногсшибательный наряд, и все не могла на него нарадоваться. Такого платья ни у кого больше нет. Оно из "чертовой кожи" -- блестящее, переливающееся, хрустящее. Для своего мото-вояжа Гэндзи обзавелся дорожным костюмом из этой ткани, и я сразу в нее влюбилась. Платье совершенно несносное, в нем все время то жарко, то холодно, но зато как оно сверкает! На улице на меня беспрестанно оглядывались. Я была абсолютно уверена, что солнце, небо, скрипучее платье и красавец-брюнет со спокойными голубыми глазами существуют на самом деле, что это и есть реальная жизнь, а больше ничего и не нужно. Пестрый балаган, возведенный старым выдумщиком Просперо, при первом дуновении свежего, настоящего ветра разлетелся, словно карточный домик. Гэндзи опять проводил меня до двери, как вчера и позавчера. Он думает, что после случившегося мне страшно одной подниматься по лестнице. Мне совсем не было страшно, но я хотела, чтобы он меня провожал. Он обращается со мной, как с фарфоровой вазой. Перед расставанием целует руку. Уверена -- он ко мне неравнодушен. Но он джентльмен и, должно быть, чувствует себя связанным тем, что спас мне жизнь. А вдруг я не оттолкну его из одной лишь благодарности? Какой смешной! Как будто благодарность имеет хоть какое-то отношение к любви. Но таким он нравится мне еще больше. Ничего, думала я. Куда спешить? Пусть съездит в свой дурацкий мотопробег. Ведь если у нас с ним сейчас что-то начнется, он не сможет испытать свою керосинку, а ему так этого хочется. Воистину мужчины -- мальчишки, в любом возрасте. После Парижа я возьмусь за него как следует. Бог даст, керосинка сломается в ста верстах от Москвы, и тогда он вернется скоро, мечтала я. Но я была согласна и подождать три недели, пускай он поставит свой рекорд. Жизнь длинная, и времени для радости еще так много. Я ошибалась. Жизнь короткая. А Гэндзи мне приснился, равно как и все остальное -- солнце, небо, новое платье. Проснулась я только что. Вернулась к себе, выпила чаю, повертелась перед зеркалом, чтобы полюбоваться, как искрится "чертова кожа" в голубоватом свете лампы. А потом мой взгляд вдруг упал на томик в кожаном переплете с золотым обрезом. Я присела, раскрыла книгу на закладке, стала читать. Это прощальный подарок Просперо. Средневековый немецкий трактат с длинным названием "Сокровенные рассуждения Анонима о пережитом в собственной жизни и услышанном от людей, заслуживающих доверия". Позавчера, когда все молча вышли на улицу, оставив Дожа одного и никто даже не сказал ему "до свиданья", я вернулась от дверей, тронутая его молящим взглядом, пожала ему руку и поцеловала в щеку -- в память обо всем, что меж нами было. Он понял, что означает мой поцелуй, и не попытался на него ответить или заключить меня в объятья. -- Прощайте, дитя, -- грустно сказал он, обращаясь ко мне на "вы" и тем самым словно признавая все бывшее раз и навсегда оконченным. Вы -- мой запоздалый праздник, а праздники долго не длятся. Спасибо, что согрели усталое сердце отсветом вашего милого тепла. Я приготовил вам маленький подарок -- в знак благодарности. Он взял со стола томик в порыжевшем переплете телячьей кожи и вынул из кармана листок бумаги. -- Не читайте этот трактат целиком, в нем много темного и непонятного. В вашем возрасте не стоит отягощать разум печальной мудростью. Но непременно прочтите главу "Случаи, когда любовь сильнее смерти" -- вот, я закладываю ее листком. Обратите на листок внимание, ему больше двухсот лет. Драгоценнейшая бумага шестнадцатого столетия, с водяными знаками короля Франциска I. Эта четвертушка стоит гораздо дороже, чем сама книга, хотя ей два столетия. Быть может, когда вы прочтете заложенную главу, вам захочется написать мне короткое письмо. Используйте этот листок -- украшенный вашим почерком, он станет одной из драгоценнейших реликвий моей пустой и ничтожной жизни... И не думайте про меня плохо. Я рассмотрела листок с любопытством. На свет было видно пузатую лилию и букву F. Просперо знает толк в красивых вещах. Его дар показался мне трогательным, старомодным, даже обворожительным. Два дня я не открывала книгу-настроение не располагало к чтению трактатов. А нынче, распрощавшись с Гэндзи на целых три недели, вдруг решила посмотреть, не сообщит ли мне средневековый автор о любви что-нибудь новенькое. Вынула закладку, отложила в сторону, стала читать. Некий ученый каноник, имя которого на обложке было обозначено одной лишь литерой W., утверждал, что в вечном противостоянии любви и смерти обычно верх одерживает последняя, но иногда, очень редко, бывают случаи, когда самозабвенная любовь двух сердец воспаряет над пределом, положенным смертному существу, и укореняет свою страсть в вечности, так что от течения времени любовь нисколько не тускнеет, а напротив, сияет все ярче и ярче. Залогом увековечивания страсти странный каноник считал двойное самоубийство, к которому любящие прибегают, дабы жизнь не смогла их разлучить. Тем самым, по убеждению автора, они ставят смерть в подчинение любовному чувству, и смерть навеки становится верной рабой любви. Устав от длинных периодов средневекового вольнодумца и от готического шрифта, я оторвала взгляд от желтых страниц и стала думать, что это означает? То есть не сам текст, смысл которого при всей витиеватости был ясен, а подарок. Просперо хочет сказать, что любит меня и что его чувство сильнее смерти? Что на самом деле он не был служителем смерти, а всегда служил только любви? И что я должна ему написать? Решила, начну так: "Милый Дож, я всегда буду благодарна Вам, потому что Вы преподали мне начала важнейших дисциплин -- любви и смерти. Однако науки эти такого рода, что проходить их каждый должен самостоятельно, да и экзамены по ним приходится сдавать экстерном". Открыла чернильницу, взяла отложенный листок и... И сразу забыла про трактат, про Дожа и про письмо. Сквозь мраморные прожилки старинной бумаги смутно, но вполне различимо проступили знакомые угловатые буквы, сложившиеся в два коротких слова: Ich warte! (10) Я не сразу поняла, что значит эта надпись, а лишь удивилась -- откуда она могла взяться? Ведь позавчера я очень хорошо рассмотрела листок, он был совершенно чист! Буквы не были написаны пером -- они именно что проступили, словно бы просочились из плотной бумаги. Я помотала головой, чтобы наваждение исчезло. Оно не исчезло. Тогда я ущипнула себя за руку, чтобы проснуться. И проснулась. Пелена спала с глаз, песочные часы перевернулись, мир встал с головы на ноги. Меня ждет Царевич Смерть. Он не химера и не выдумка. Он есть. Он любит меня, зовет меня, и я не могу не откликнуться на этот зов. В прошлый раз, когда мне помешал Калибан, я еще не была готова к встрече -- тревожилась из-за всякой ерунды, вымучивала из себя прощальное стихотворение, тянула время. Поэтому Он и дал мне отсрочку. Но теперь час настал. Суженый заждался меня, и я иду. Не нужно ничего выдумывать, все очень просто. Как я буду выглядеть после ухода -- неважно. Сон, именуемый жизнью, так или иначе рассеется, и вместо него я увижу новый, несказанно более прекрасный. Выйти на балкон, в темноту. Открыть чугунную калитку. Напротив, под луной и звездами, матово блестит крыша дома. Она близко, но не допрыгнешь. И все же: отойти вглубь комнаты, как следует разбежаться и взмыть над пустотой. Это будет захватывающий полет -- прямо в объятья Вечного Возлюбленного. Жалко маму и отца. Но они так далеко. Я вижу городок -- бревенчатые домики среди белых сугробов. Вижу реку -- черная вода, по которой ползут огромные льдины. На одной льдине Маша Миронова, на другой тесной кучкой -- те, кого она любила. Черная трещина все шире, шире. Ангара похожа на штуку белой ткани, криво разрезанную вдоль. А вот и стихотворение. И голову ломать не надо -- только успевай записывать. Жизнь моя рассечена. Словно штука полотна. Развалились половинки -- Здесь одна и там одна. Острый ножик резал вкось. Как придется, на авось -- От краев до серединки. Чтоб обратно не срослось. Сразу видно -- не к добру Жизнь затеяла игру: От Москвы и до Иркутска Растопырила дыру. Было белым полотно, А теперь черным-черно. Мне б на белое вернуться -- Не допрыгнешь все равно. По-над бездной Млечный Путь, А внизу лишь мрак да жуть. Разбежаться посильней бы -- Ну как выйдет что-нибудь? Не зацепится нога За Уральские рога, И свалюсь я прямо с неба В домотканые снега. Вот и все. Теперь только разбежаться и прыгнуть. Издателю У меня нет времени редактировать и переписывать эту сумбурную, но правдивую повесть. Прошу только об одном: выбросьте строчки, которые зачеркнуты. Пусть читатели увидят меня не такой, какой я была, а такой, какой я хочу себя показать. М.М." III. Из папки "Агентурные донесения" Его высокоблагородию подполковнику Бесикову (В собственные руки) Милостивый государь Виссарион Виссарионович! Вы, верно, удивлены тем, что после нашей вчерашней встречи, состоявшейся по Вашему требованию и закончившейся моими проклятьями, криками и постыдными слезами, я вновь пишу Вам. А может быть, и не удивлены, так как презираете меня и убеждены в моей слабости. Впрочем, это как Вам угодно. Вероятно, на мой счет Вы правы и никуда бы я не делся из Ваших цепких рук, если бы не события истекшей ночи. Считайте это мое послание официальным документом или, коли Вам угодно, свидетельским актом. Если же письма окажется недостаточно, я готов подтвердить свои показания в любой правоохранительной инстанции, даже и под присягой. Минувшей ночью я не мог уснуть -- расходились нервы после нашего объяснения, да и испугался, что уж скрывать. Человек я впечатлительный, ипохондрического склада, и Ваша угроза выслать меня административным порядком в Якутск, да еще известив тамошних политических, что я сотрудничал с жандармами, совершенно выбила меня из колеи. Итак, я метался по комнате, ерошил волосы, заламывал руки -- одним словом, отчаянно трусил. Один раз даже зарыдал, сильно себя пожалев. Если б не отвращение к самоубийству, вызванное прошлогодней гибелью моего бедного обожаемого брата (до чего же он был похож на двух молоденьких близнецов из нашего клуба!), я, верно, всерьез задумался бы, не наложить ли на себя руки. Впрочем, Вам про мои ночные переживания знать необязательно и вряд ли интересно. Достаточно сказать, что во втором часу ночи я все еще не спал. Внезапно мое внимание привлек ужасный треск и грохот, стремительно приближающийся к дому. Перепугавшись, я выглянул в окно и увидел, как к воротам подъезжает диковинный трехколесный экипаж, движущийся безо всякой конной тяги. На высоком сиденье виднелись две фигуры: одна в блестящем кожаном костюме, каскетке и огромных очках, закрывавших чуть не все лицо; вторая еще более странная -- юный еврейчик в ермолке и с пейсами, но тоже в большущих очках. Кожаный человек вылез из своего уродливого аппарата, поднялся по ступенькам крыльца и позвонил. Это был Заика, очень сосредоточенный, бледный и хмурый. "Что-нибудь случилось?" -- спросил я, удивленный и встревоженный ночным визитом. Этот господин никогда прежде не проявлял интереса к моей персоне. Мне казалось, что он вообще не замечает самого факта моего существования. Да и откуда он мог узнать, где я живу? Предположить я мог только одно: Заика каким-то образом выяснил, что я пытался за ним следить, и пришел требовать объяснений. Но он заговорил совсем о другом. "Мария Миронова, которую вы знали под именем Коломбины, выпрыгнула из окна", -- сообщил мне Заика вместо приветствия или извинения за позднее вторжение. Не знаю, почему я продолжаю именовать его прозвищем, которое выдумал сам. Теперь эта смехотворная уловка уже ни к чему, и потом Вы ведь все равно знаете об этом человеке больше, чем я. Как его зовут на самом деле, мне неизвестно, но у нас в клубе его называли странным именем Гэндзи. Я не знал, что ответить на мрачное известие, и пробормотал лишь: "Жаль девочку. Она хотя бы не мучилась перед смертью?" "К счастью, она осталась жива, -- бесстрастно объявил Гэндзи. -- Фантастическое везение. Коломбина не просто выбросилась из окна, а зачем-то разбежалась и прыгнула -- очень далеко. Это ее и спасло. Хоть переулок и узкий, до крыши противоположного дома она, конечно, допрыгнуть не могла, однако, на счастье, как раз напротив балкона торчит рекламная вывеска в виде жестяного ангела. Коломбина зацепилась подолом за вытянутую руку этой фигуры и повисла. Платье оказалось из невероятно прочной материи -- той же, из которой изготовлен мой дорожный костюм. Оно не порвалось. Бедняжка застряла на высоте в десять саженей, лишившись чувств. Висела головой вниз, будто кукла. И продолжалось это долго, потому что из-за темноты заметили ее не сразу. Сняли с большими трудностями, при помощи пожарных. Отвезли в больницу. Когда барышня пришла в себя, спросили адрес кого-либо из родственников. Она назвала мой телефон. Позвонили. Спрашивают: "Здесь ли проживает господин Гэндзи?" Я заметил, что он говорит вовсе не бесстрастно, а, напротив, изо всех сил преодолевает сильнейшее волнение. Чем дольше я слушал ночного гостя, тем больше задавался вопросом: зачем он ко мне явился? Что ему нужно? Гэндзи не из тех людей, которым после потрясения непременно нужно с кем-нибудь поделиться. Уж во всяком случае, я на роль его конфидента никак не подходил. "Вы явились ко мне как к врачу? -- осторожно спросил я. -- Хотите, чтобы я поехал к ней в больницу? Но барышню наверняка уже осмотрели. Да и потом, я ведь не по лечебной части, я патологоанатом. Мои пациенты в медицинской помощи не нуждаются". "Госпожа Миронова уже отпущена из больницы -- на ней нет ни царапины. Мой слуга отвез девушку ко мне на квартиру, напоил горячей японской водкой и уложил спать. С Коломбиной теперь все будет в порядке. -- Гэндзи снял свои гигантские очки, и от взгляда его стальных глаз мне стало не по себе. -- Вы, господин Гораций, нужны мне не как доктор, а в ином вашем качестве. В качестве "сотрудника". Я хотел сделать вид, будто не понимаю этого термина, и недоуменно поднял брови, хотя внутри у меня все похолодело. "Не трудитесь, я давно вас раскрыл. Вы подслушивали мою беседу с Благовольским, в которой я объявил, с какой целью стал членом клуба. Сквозь щель приоткрытой двери блеснуло стеклышко очков, а никто из соискателей кроме вас очков не носит. Правда, тогда я предположил, что вы и есть вездесущий репортер Лавр Жемайло. Однако после гибели журналиста стало ясно, что я ошибся. Тогда я попросил моего слугу, с которым вы отчасти знакомы, взглянуть на вас, и он подтвердил вторую мою гипотезу -- это вы пытались устроить за мной слежку. По моему поручению Маса, в свою очередь, проследил за вами. Господин в клетчатой тройке, с которым вы вчера встречались на Первой Тверской-Ямской, служит в жандармском, не так ли?" Я прошептал, дрожа всем телом: "Зачем я вам нужен? Никакого вреда я вам не причинил, клянусь! А история с "Любовниками Смерти" кончена, и клуб распущен". "Клуб распущен, но история не кончена. Из больницы я наведался на квартиру к Коломбине и нашел там вот это. -- Гэндзи вынул из кармана листок странной бумаги с мраморными разводами, сквозь которые проступала надпись ICH WARTE! -- Вот из-за чего Коломбина прыгнула в окно". Я недоуменно уставился на листок. "Что это означает?" "То, что я ошибся в выводах, клюнув на чересчур очевидное и из-за этого закрыл глаза на ряд деталей и обстоятельств, выбивающихся из картины, -- туманно ответил Гэндзи. -- В результате чуть не погибла девушка, в судьбе которой я принимаю участие. Вы, Гораций, сейчас поедете со мной. Будете официальным свидетелем, а после изложите своему жандармскому начальству все, что увидите и услышите. По некоторым причинам, о которых вам знать необязательно, я предпочитаю не встречаться с московской полицией. Да и задерживаться в городе не хочу -- это помешает рекорду". Я не понял, что означают слова о рекорде, однако переспрашивать не решился. Гэндзи прибавил, все так же глядя мне в глаза: "Я знаю, вы не законченный подлец. Вы просто слабый человек, ставший жертвой обстоятельств. А значит, для вас не все потеряно. Ведь сказано в Писании: "Из слабого выйдет сильный". Едемте". Его тон был властным, я не мог противиться. Да и не хотел. Мы доехали до Рождественского бульвара на моторе. Я сидел между Гэндзи и его странным спутником, вцепившись обеими руками в поручни. Кошмарным агрегатом управлял еврейчик, покрикивавший на поворотах: "Эх, залетные!". Скорость и тряска были такими, что я думал лишь об одном -- не вылететь бы с сиденья. "Дальше пешком, -- сказал Гэндзи, велев щофэру остановиться на углу. -- Двигатель производит слишком много шума". Юнец остался сторожить авто, мы же двое пошли по переулку. В окнах знакомого дома, несмотря на поздний час, горел свет. "Паук, -- пробормотал Гэндзи, стягивая перчатки с огромными раструбами. -- Сидит, потирает лапки. Ждет, когда мотылек застрянет в паутине... После того, как я закончу, вы вызовете по телефону полицию. Дайте слово, что не станете меня удерживать". "Даю слово", -- послушно пробормотал я, хотя по-прежнему еще ничего не понимал. Дож открыл нам, даже не спросив, кто это явился к нему среди ночи. Он был в бархатном халате, похожем на старинный кафтан. В разрезе виднелись белая сорочка и галстук. Молча посмотрев на нас, Просперо усмехнулся: "Интересная пара. Не знал, что вы дружны". Меня поразило, что сегодня он выглядит совсем не так, как во время последнего заседания -- не жалкий и потерянный, а уверенный, даже торжествующий. Совсем как в прежние времена. "В чем причина позднего визита и надутых физиономий? -- все так же насмешливо осведомился дож, проводив нас в гостиную. -- Нет, не говорите, угадаю сам. Самоубийства продолжаются? Роспуск зловредного клуба ничего не дал? А что я вам говорил!" Он покачал головой и вздохнул. "Нет, господин Благовольский, -- тихо сказал Гэндзи, -- клуб свою деятельность прекратил. Осталась одна, самая последняя формальность". Больше он не успел произнести ни слова. Дож проворно отскочил назад и выхватил из кармана "бульдог". От неожиданности я ахнул и отпрянул в сторону. Однако Гэндзи нисколько не растерялся. Он швырнул Благовольскому в лицо тяжелую перчатку, и в ту же секунду с поистине непостижимым проворством ударил ногой в желтом ботинке и гамаше по револьверу. Оружие, так и не выстрелив, отлетело в сторону. Я быстро подобрал его и протянул своему спутнику. "Можно считать это признанием? -- в холодной ярости произнес Гэндзи, вдруг совершенно перестав заикаться. -- Я мог бы застрелить вас, Благовольский, прямо сейчас, сию секунду, и это была бы законная самооборона. Но пусть все будет по закону". Просперо сделался бледен, от его недавней насмешливости не осталось и следа. "Какое признание? -- пробормотал он. -- О каком законе вы говорите? Ничего не понимаю! Я подумал, что вы сошли с ума, как Калибан, и пришли меня убить. Кто вы такой на самом деле? Что вам от меня нужно?" "Вижу, разговор предстоит долгий. Садитесь. -- Гэндзи показал на стул. -- Я так и знал, что вы станете отпираться". Дож опасливо покосился на револьвер. "Хорошо-хорошо. Я сделаю все, что вы хотите. Только давайте лучше перейдем в кабинет. Здесь сквозняк, а меня знобит". Мы прошли через темную столовую и уселись в кабинете: хозяин за письменный стол, Гэндзи -- напротив, в огромное кресло для гостей, я -- сбоку. Широкий стол содержался в изрядном беспорядке: повсюду лежали книги с закладками, исписанные листки, посередине поблескивал бронзой богатый чернильный прибор в виде героев русских былин, а на краю обнаружилось знакомое рулеточное колесо, выдворенное из гостиной и нашедшее пристанище здесь, в самой сердцевине дома. Вероятно, Колесо Фортуны должно было напоминать хозяину о днях былого величия. "Слушайте внимательно и все запоминайте, -- велел мне Гэндзи, -- чтобы потом изложить в отчете как можно точнее". Должен сказать, что к обязанностям свидетеля я отнесся серьезно. Выходя из дому, прихватил с собой карандаш и блокнот, некогда приобретенный по Вашему совету. Если б не моя предусмотрительность, мне сейчас было бы непросто восстановить все сказанное с такой степенью точности. Благовольский сначала нервно шарил пальцами по зеленому сукну, но потом сделал над собой усилие: левую руку убрал под стол, правую положил на шлем бронзового богатыря-чернильницы и более уже не шевелился. "Извольте объясниться, господа, что все это значит, -- с достоинством сказал он. -- Кажется, вы меня в чем-то обвиняете?" Гэндзи попытался повернуть свое сиденье, но оно оказалось слишком массивным, к тому же толстые ножки утопали в пушистом квадратном коврике, очевидно изготовленном на заказ -- аккурат под размер кресла. Пришлось Заике сидеть, повернувшись вполоборота. "Да, я вас обвиняю. В подлейшей разновидности душегубства -- доведении до самоубийства. Но я виню и себя, потому что дважды совершил непростительные ошибки. В первый раз -- в этом самом кабинете, когда вы, искусно переплетя правду с ложью, разыграли передо мной спектакль и прикинулись благонамеренной овцой. Во второй раз я дал себя обмануть, когда принял хвост дьявола за самого дьявола. -- Гэндзи положил "бульдог" на край стола. -- Вы отдаете себе отчет в своих поступках, рассудок ваш трезв, действия тщательно продуманы и просчитаны на много ходов вперед, но все равно вы сумасшедший. Вы помешаны на жажде власти. Во время нашего предыдущего объяснения вы признались в этом сами -- с такой подкупающей искренностью, с такой ужимкой невинности, что я дал себя одурачить. Ах, если бы в тот вечер, когда вы разбили кубок, я догадался взять немного жидкости на анализ! Уверен, что это было не снотворное, как вы заявили, а самый настоящий яд. Иначе зачем вам понадобилось бы уничтожать эту улику? Увы, я совершил слишком много ошибок, которые обошлись чересчур дорого... "Мне ясен механизм вашей мании, -- сказал далее Гэндзи. -- В свое время вы трижды хотели умереть и трижды испугались. Возглавив клуб самоубийц, вы словно бы искупали свою вину перед Смертью, подбрасывая вместо себя других в ее ненасытную пасть. Вы откупались от Смерти чужими жизнями. Как нравилось вам воображать себя могущественным волшебником Просперо, высоко вознесенным над обычными смертными! Никогда не прощу себе, что поверил вашей сказке о спасении заблудших душ. Никого вы не спасали. Наоборот, из романтического увлечения, порожденного нашей кризисной эпохой, -- увлечения, которое в девяносто девяти случаях из ста миновало бы само собой, вы искусно взращивали росток смертолюбия. О, вы -- искусный садовник, не гнушающийся никакими ухищрениями. Пресловутые "Знаки" вы изобретательно подстраивали сами, иногда пользуясь случайным стечением обстоятельств, но чаще всего фабрикуя их собственноручно. Вы, Благовольский, превосходный психолог, вы безошибочно угадывали самое уязвимое место каждой из своих жертв. Кроме того, как я заметил, вы отлично владеете и техникой гипноза". Это совершеннейшая правда! Я неоднократно замечал, какой магнетической силой обладает взгляд Просперо, особенно при мягком освещении жаровни или свечей. У меня всегда было ощущение, что эти черные глаза проницают меня до самых тайников души! Гипноз -- ну разумеется, все объяснялось гипнозом! "Я поздно появился среди вашей паствы, -- продолжил Гэндзи. -- Не знаю, каким образом вы довели до самоубийства фотографа Свиридова и учителя Соймонова. Несомненно, и тот, и другой получили от Смерти какие-то "Знаки", и наверняка не без вашего участия, но теперь ход событий уже не восстановить. Смертников во время спиритического сеанса называла Офелия. Вы тут вроде бы и не при чем. Но я не новичок в подобных вещах, и мне сразу стало ясно, что между вами и медиумом существует гипнотическая связь -- вы умели разговаривать с ней без слов. Как говорят спириты, она была настроена на вашу эманацию -- достаточно было взгляда, жеста, намека, и Офелия угадывала вашу волю, была послушна ей. Вы могли внушить ей что угодно, девочка была всего лишь рупором ваших уст". "Очень лирично, -- впервые за все время обвинительной речи нарушил молчание Благовольский. -- И, главное, доказательно. По-моему, господин Гэндзи, это не я умалишенный, а вы. Неужто вы думаете, что власти будут выслушивать ваши фантазии?" Он уже оправился от первоначального потрясения, сцепил пальцы перед собой и смотрел на говорившего, не отводя глаз. Сильный человек, подумал я. Кажется, нашла коса на камень. "Пишите, Гораций, пишите, -- велел мне Гэндзи. -- Как можно подробней. Тут важна вся цепочка. А доказательства будут. "С двойным самоубийством Моретты и Ликантропа у вас все вышло очень просто и опять-таки совершенно неподсудно. Офелия, действовавшая под вашим внушением, а возможно, и выполнявшая прямое ваше указание, объявила на сеансе, что ближайшей ночью к избраннику явится посланец в белом плаще и принесет Весть. Расчет был безошибочен: члены клуба люди впечатлительные, по большей части истерического устройства. Странно еще, что посланец в белом плаще в ту ночь приснился только двоим из них. Правда, судя по предсмертному стихотворению, незнакомец, привидевшийся юноше, был суровым, черноглазым и прибыл нормальным порядком, через дверь; девушке же приснился некто со светлым взором, да и предпочел окно, но кто же станет приставать к мистическому видению с мелочными придирками?" "Чушь, -- фыркнул Просперо. -- Безответственные домыслы. Записывай, Гораций, записывай. Если мне суждено погибнуть от руки этого полоумного, пусть преступление не останется безнаказанным". Я в замешательстве посмотрел на Гэндзи, тот успокаивающе кивнул: "Не беспокойтесь. Сейчас доберемся и до улик. Их предоставило мне дело Аваддона, погибшего за день до того, как я приступил к розыску. След был совсем свежий, и убийце не удалось его замести". "Убийце? -- переспросил я. -- Так это было убийство?" "Такое же верное, как если бы студента казнили на виселице. Началось, как и в прежних случаях, с приговора, произнесенного устами загипнотизированной Офелии. А довершили дело "Знаки": вой Зверя, или, вернее, жуткий, нечеловеческий голос, повторявший нечто вроде "умри, умри". Голос слышали соседи -- значит, о галлюцинации речи быть не могло. Я внимательно осмотрел квартиру и обнаружил любопытное обстоятельство. Петли и замочная скважина двери, что вела на черную лестницу, были тщательно смазаны маслом, причем совсем недавно. Я рассмотрел замок в лупу и определил по свежим царапинам, что его несколько раз отпирали ключом, причем только снаружи, а изнутри ключ в скважину ни разу не вставляли. Предположить, что постоялец все время жил с незапертой дверью черного хода, невозможно. Значит, кто-то отворял ее, входил в квартиру, делал там что-то и вскоре уходил. "При повторном посещении квартиры, явившись туда под покровом ночи, я произвел более подробный осмотр, надеясь отыскать следы какого-нибудь технического устройства, способного производить звуки. Под верхним карнизом кухонного окна я обнаружил две свинцовые трубки, вроде тех, что используются в пневматических звонках, обе искусно замаскированные под штукатуркой и с отверстиями, заткнутыми пробкой. Я вынул затычки, но ничего не произошло. Я уже было решил, что это какая-то новинка вентиляционной техники, но тут за окном подул ветер, задрожали стекла, и я отчетливо услышал низкий, утробный вой: "Уммм-иии, уммм-иии". В темной, мрачной квартире это было по-настоящему жутко. Вне всякого сомнения звук издавали потайные трубки! Я заткнул пробки, и вой тут же прекратился. Нечто подобное применяли древние египтяне в пирамидах, чтобы отпугнуть осквернителей саркофагов. Трубки разной конфигурации, установленные на сквозняке, умели выдувать целые слова и даже фразы. Ведь вы, господин Благовольский, в прошлом инженер, и, кажется, одаренный? Разработка этой, в сущности, нехитрой конструкции не составила бы для вас труда. Тут мне стала понятна загадка черного хода. Злоумышленник, которому нужно было довести жильца до самоубийства, выбрал ненастную ночь, потихоньку вошел в кухню и открыл затычки, после чего преспокойно удалился, нисколько не сомневаясь в результате. Мне было известно, что квартиру для бедного студента сняли и обставили вы. Это раз. По свидетельству соседей, зверь не унимался до самого утра, хотя Никифор Сипяга повесился еще перед рассветом. Это два. Спрашивается, зачем бы Зверю звать на тот свет того, кто и так уже благополучно туда переправился? Я вспомнил ваши слова о том, что, беспокоясь за Аваддона, вы ни свет ни заря отправились его навестить. Тогда-то вы и закрыли трубки, от чего Зверь сразу угомонился. И это три". "Что ж, трубки -- это, действительно, улика, -- признал Благовольский. -- Только непонятно, против кого. Да, я помог бедному студенту с жильем. И я обнаружил труп первым. Подозрительно? Возможно. Но не более того. Нет-нет, господин принц, моей виновности вы не доказали. Бедняжка Аваддон относился к числу неизлечимых случаев. Никто не смог бы уберечь его от самоубийства. Ему нужен был только повод, чтобы наложить на себя руки". И все же было видно, что аргументы на него подействовали -- дож снова заерзал, потянулся к бронзовой чернильнице, словно она могла ему помочь. Гэндзи поднялся из кресла, прошелся по комнате. "А как насчет Офелии? Ее вы тоже относите к "неизлечимым случаям"? Девочка вовсе не хотела умирать, ее просто привлекало все таинственное и труднообъяснимое. Она и в самом деле обладала способностями, которые современная наука оценить и проанализировать не умеет. И вы сполна попользовались этим ее даром. Когда я вместо вас проводил спиритический сеанс, вызывая дух Аваддона, Офелия со своей невероятной восприимчивостью что-то такое ощутила или угадала. На Востоке верят, что сильные чувства могут сохраняться долго. Мощный выброс позитивной или негативной духовной энергии не проходит бесследно. Именно этим объясняется "проклятость" или "святость" некоторых мест. Там существует некая специфическая аура. И люди, подобные Офелии, обладают редким качеством эту особенную ауру улавливать. Войдя в транс, девушка ощутила страх, ужас и безысходность, испытанные Аваддоном в последние минуты жизни. Может быть, упоминание о "вое" и "звере" было просто навеяно предсмертным стихотворением Аваддона и никакой мистики тут нет, но вы испугались. А что если Офелия с ее сверхъестественным даром почувствует нечистую игру? Ведь вы, Благовольский, при всем вашем циничном манипулировании человеческим легковерием, в душе сами мистик и верите во всякую чертовщину". Мне показалось, что в этот миг Просперо вздрогнул, но, впрочем, поручиться не могу. Гэндзи же снова опустился в кресло. "Браво, -- сказал он. -- Вы осторожны. Я нарочно оставил револьвер на столе, а сам встал и даже отошел в надежде, что вы попытаетесь меня убить. В кармане у меня верный "герсталь", я со спокойной совестью продырявил бы вам голову, и нашей бессмысленной беседе наступил бы конец". "Почему "бессмысленной"? -- спросил я. -- Ведь вы хотите, чтобы господин Благовольский был предан суду?" "Боюсь, от этого суда будет больше вреда, чем пользы, -- вздохнул Гэндзи. -- Шумный процесс, краснобаи-адвокаты, импозантный подсудимый, полчища репортеров. Какая реклама для будущих ловцов душ! Вряд ли их испугает даже приговор". "Из того, что я слышал до сих пор, приговор может воспоследовать только один -- оправдательный, -- пожал плечами Благовольский. -- А ваша уловка с подсовыванием револьвера просто смехотворна. Неужто я похож на болвана? Вы лучше рассказывайте дальше. Интересно излагаете". Гэндзи невозмутимо кивнул: "Что ж, дальше так дальше. После проведенного мною спиритического сеанса вы решили, что Офелия становится для вас опасна. А что если она расскажет о гипнотических приказах, которые вы ей посылали? Случаи, когда объект вырывается из-под власти гипнотизера, не столь уж редки. До сих пор девушка была подвластна только вашему воздействию