---------------------------------------------------------------
     © Copyright Рауль Мир-Хайдаров
     WWW: http://www.mraul.nm.ru/index1.htm
     Email: mraul61@hotmail.com
     Date: 15 Nov 2004
     Повесть представлена в авторской редакции
---------------------------------------------------------------



     Шла вторая  половина ноября, но  настоящих заморозков еще не было. Ночи
стояли темные, малозвездные, светало поздно,  и поселок просыпался засветло.
Вспыхивали в утренней сутеми то тут, то  там бледные  огни за стеклами давно
не мытых  окон. А то вдруг в одном или другом дворе за высокими глинобитными
дувалами  взлетали  высоко  в  темноту яркие  языки  пламени --  это  первые
расторопные хозяйки разжигали тандыр,  чтобы порадовать  домочадцев горячими
лепешками. Разжигали щедро,  не  скупясь,  ибо по  осени гузапаей --  сухими
стеблями  хлопчатника  -- был  завален каждый двор  кишлака.  Радостно  было
видеть буйные всплески  огня  в  темноте, когда контуры двора еще  едва-едва
различимы,  а  яблони  или  какая-нибудь  старая  орешина  в  огороде словно
спрятались за черной занавесью, да и зябко на улице после теплой постели.
     Осенью  население кишлака удваивалось, а  то и утраивалось -- приезжали
на  уборку  хлопка  горожане.  И  кого  здесь  только не  было: школьники  и
студенты, рабочие, служащие  и, конечно,  инженеры  -- этих, кажется, больше
всех. И хотя привлекали горожан на уборку хлопка лет сорок подряд и зачастую
вывозили  в  одни и  те  же  места, о каком-либо  добротном  жилье, домашнем
обустройстве не было и речи. И расселяли бедолаг по пустующим до нового года
школам,  баракам, складским  помещениям,  клубам, даже по фермам,  откуда за
последние годы неизвестно почему исчез скот. Ставили  на постой и по дворам,
где была мало-мальски свободная площадь, даже единственную чайхану кишлака и
то, бывало, отдавали под жилье горожанам.
     На таких постоях тоже  вставали рано, по будильнику,  даже раньше,  чем
сноха на большом подворье,-- правда, вставали не все, а  лишь те, что заняты
на  кухне. Тандыров  у горожан не  было, хотя и  жили они здесь месяцами,  и
горячие лепешки им не помешали бы. Но если не тянулись у них по утрам к небу
высокие  языки пламени от горючей  гузапаи, то дружно  загорались  фонари на
высоких  столбах  у временных  кухонь. Завтракали  при  огнях, а ужинали при
звездах, таковы  неписаные  правила -- хлопку весь световой день, ни суббот,
ни выходных, ни праздников. Одним словом - страда!
     До приезда горожан кишлак просыпался тихо, не спеша, не суетно, как и в
любой сельской местности. Тянулись легкие дымы дружно  затопленных очагов, и
в воздухе носились от двора к двору запахи свежевыпеченных лепешек. В каждом
доме  свой  рецепт:  одни пекли  легкие, пышные,  румяные "оби-нон",  другие
"патыр" -- долго не черствеющие лепешки на молоке и бараньем сале, третьи --
большие,  из  пресного теста,  на  манер  грузинского  лаваша.  В  кишлачном
магазине  отродясь не  торговали  хлебом --  только мукой, которую продавали
мешками.  Из поколения в  поколение,  из рода в род передавалось умение печь
лепешки: и праздничные, и в долгую дорогу, и на каждый день.
     Высокие  фонари  сеяли   скудный  свет,  и  кашевары  зажигали  большой
керосиновый  фонарь  --   с  ним  как-то  надежнее.  С  треском  разгорались
отсыревшие  за ночь дрова  под котлом, вспыхивали облитые  бензином чурки  в
топке трехведерного титана-кипятильника,  и все вокруг  освещалось огненными
бликами.  Во  дворе появлялись первые сборщики,  говорили спросонья шепотом,
объяснялись  жестами.  То  в  одном, то  в  другом  дворе  загорланит  вдруг
нетерпеливый петух, сонные курицы сорвутся с насестов  в темноте чуланов  и,
натыкаясь на закрытую  дверь,  поднимали слышный далеко за подворьем шум. На
переполох в курятнике откликались домашние псы, и собачья перекличка, катясь
от усадьбы к усадьбе,  поднимала и  последних засонь. Вдруг далеко, у школы,
где жили студенты, раздавался многократно усиленный мощными динамиками голос
Аллы Пугачевой: "...А ты  такой холодный, как айсберг в океане..." -- и день
в кишлаке начинался...
     Завтрак  горожанина-хлопкороба  сродни  солдатскому  --  неприхотлив  и
быстр:  геркулесовая  или пшенная каша да  кружка обжигающего  чая;  правда,
иногда  бывает масло,  но  в  последние  годы с маслом  перебои.  За  столом
поначалу не  шумно,  но не  от  уныния, многие  сонны,  потому  что допоздна
пропадали у  студентов  на  танцах, и приятные мысли  о вчерашнем, радостном
вечере еще туманят головы. Уныние на  хлопке охватывает тогда, когда зарядят
проливные дожди, когда низкое осеннее небо с набухшими, словно вымя недоеной
коровы, тучами, сеет и сеет над  кишлаком серую пелену, и кажется, нет конца
этой  мороси. Дороги, дворы, поля  -- все в одночасье становится непроезжим,
непролазным, и со всех углов, окон, дверей  слабых  глиняных построек, плохо
уберегающих  от  осенних  холодов  и  слякоти,  тянет зыбкой  сыростью.  Вот
тогда-то уныние  стирает  улыбки  на  лицах  даже самых  бывалых  ребят:  ни
умыться,  ни обсушиться, ни обед толком приготовить,  ни к соседям податься,
которые тоже сидят в своих бараках, подставляя порожнюю посуду, какая только
находится  вокруг,  под  нудную,  неутихающую осеннюю  капель,--  крыши  над
головами долгожданных шефов текут нещадно...
     Нынче погода выдалась на  редкость  подходящая,  хотя  в  конце октября
неделя  прошла в непрерывных дождях, дважды переходивших в  мокрый снег.  Но
вскоре распогодилось,  и о слякотных тяжелых днях  быстро  забыли,--  так уж
устроен человек, помнит лучшее, солнечное.
     Взбодренные  крепким  горячим  чаем, сборщики  стряхнули  остатки  сна,
зазвучали  за струганным столом,  сбитым из  двух  длинных  тяжелых  половых
досок, крытых газетой, первые шутки:
     -- Баходыр, дорогой, зажарь на обед соседского петуха, век не забуду,--
уж больно рано  кукарекает. Сон, как я двести килограммов собрал, досмотреть
не дает...
     -- Что-то ты вчера у медичек весь вечер с поварихой танцевал...  Опытом
обменивались, что ли, или меню на неделю обсуждали?
     И тут же другой голос добавляет вдогонку:
     --  Ты  смотри, поварихе секрет  своей  шавли  не рассказывай  -- точно
разлюбит, половина в мисках осталась...
     Но  Баходыра не так-то просто загнать в угол; он, ловко раскладывая  по
мискам пшенку, весело отвечает:
     --  Душа  душу чует,  этого  вам  не понять.  А  шавлю вы у  других  не
пробовали -- и за ту половину, что съели, меня на руках носить надо...
     День входил в обычную колею -- без шутки, смеха на хлопке не выдержать.
По утрам больше  всех  достается поварам, и  хотя шутки,  пожелания  не  без
подковырок, злобы в них нет, да и  повара  в долгу  не  остаются: уж  они-то
знают,  кто на  что способен  в поле, да и  на  кухню  обычно  попадают люди
бывалые, балагуры, острословы, им палец в рот не клади.
     Когда шум и оживление за столом набрали обычную силу,  на другом  конце
села,   у   здания   правления   колхоза,   где   расположен   местный  штаб
хлопкоуборочной  кампании,  начали  бить  молотом  в  тяжелый рельс.  Глухой
резонирующий звук покатился в  утренней тишине от двора к двору, от постоя к
постою --  и  без  всякой команды  сборщики стали  подниматься из-за  стола,
разбирать сваленные с вечера в кучу фартуки, мешки, все так же озоруя и шумя
при этом, и гуськом потянулись на улицу.
     Просторный двор чайханы быстро опустел. Повара -- их трое, на них лежит
и снабжение, отвечают они и за порядок, и  за чистоту  вокруг -- выпроводили
последних, самых  нерасторопных,  которым  достались  фартуки без завязок  и
дырявые мешки, и довольные, что  люди на поле ушли веселыми, без  претензий,
улыбнулись друг другу. Утро для них -- время тяжелое: не знаешь, кто с какой
ноги встанет, что скажет спросонья, и за два месяца хорошее настроение порою
пропадает и у самых выдержанных.
     Старший, Баходыр,  заглянул  в чайхану. Там у  окна,  на  нарах,  лежал
больной  -- Рашид Давлатов. С Баходыром они  друзья, одногодки,  работают  в
отделе  комплектации седьмой  год, и  столько  же лет вместе  на  хлопке  --
бывалые сборщики.
     --  Доброе утро,  Рашид,  как  себя  чувствуешь? --  участливо  спросил
Баходыр.
     Рашид повернул на голос тяжелую от прерванного сна  голову и  попытался
ответить как можно бодрее:
     -- Вроде лучше, но ночью опять трижды выходил на улицу... Живот крутит,
спасу нет, только к утру отпустило. Спасибо за грелку, здорово помогла.
     Лампочка  в чайхане горела  в треть накала, и потому Баходыру не видно,
как  отекло  и  пожелтело  лицо  товарища,  а  вокруг  глаз  темнее  и  шире
обозначились круги. Но он и без того знает,  что друг болен -- чего-чего, но
симулянтом  Рашид никогда не был. Да в такие дни и грех валяться в пыльной и
темной чайхане -- в поле такая благодать.
     -- Ну, вставай, дружище, будем завтракать.
     Рашид  нехотя  поднялся, натянул "вечный" спортивный  шерстяной костюм,
когда-то  специально купленный для поездки  на хлопок. Попытался зашнуровать
старенькие  кроссовки,  но  голова  кружилась,  и  он  сунул  ноги  в первые
попавшиеся  остроносые  азиатские  калоши, стоящие рядком  у нар,--  удобная
обувь в полевых  условиях. Держась то за стену,  то за  стойки нар, вышел на
улицу. Утро было ясное, солнце поднялось яркое, обещая теплый, погожий день.
Баходыра во дворе не было, не  видно его ни у дровяного сарая, ни у  сарая с
углем,  не видно  и  у  кладовки  с провиантом,  обладал  он таким даром  --
моментально   исчезать   и  так  же  неожиданно  появляться;  фантастическая
расторопность, ему бы другую службу -- наверное, далеко бы пошел.
     Водопровода в кишлаке не было, и жители пользовались водой из небольшой
речушки -- Кумышкан, что означает Серебрянка или Серебряная, хотя вода в ней
желтая,  илистая, и нелогично называть ее столь ласковым русским  именем. Не
прижилось название, хотя многие и пытались поначалу перекрестить  реку, пока
однажды озорная табельщица Соколова в досаде не выпалила:  "Да какая  же она
Серебрянка  --  Хуанхэ настоящая!"  И  как  в  точку попала  -- стали  речку
называть на китайский лад.
     К речке выходило  двенадцать кишлачных  улиц,  и вдоль  каждой  из  них
тянулся из реки арык, из которого брали воду для питья, полива огородов -- в
общем, целая мини-ирригационная  система с запорами, задвижками.  На  каждой
улице  свой  мираб  --  человек,  ответственный за  состояние  арыка:  чтобы
содержался в чистоте, не заливало огороды, не падал уровень. Протекал арык и
мимо чайханы, неся свои мутные воды.
     Рашид умылся арычной водой,  отстоявшейся  за ночь в оцинкованной бадье
для  кипячения  белья,  причесался,  но  бриться  не  стал  --  у  него  уже
курчавилась заметная борода,  на  манер "кастровской",  столь  популярной  у
горожан-сборщиков. Утренняя процедура утомила его, и он присел на скамейку у
арыка. Вдали,  за  кишлаком, длинной рваной  цепочкой  шли  на  дальние поля
сборщики,  и его молодое  цепкое  зрение,  не  ослабленное болезнью,  видело
далеко окрест,  как  такие же цепочки,  из других улиц, тянулись  на  другие
поля, в другие стороны.
     Давлатов -- сборщик  со стажем, нынешний сезон у него двенадцатый, и из
всей хлопковой страды он любил  именно поздние погожие дни осени, когда поля
уже  убраны  и  осталась малость,  самые  дальние  карты. Он  обычно замыкал
цепочку товарищей и шел не спеша, всегда один, наедине со своими мыслями.
     Думалось в утренние часы светло и приподнято, жизнь казалась удачной, и
все впереди виделось ясно,  как  в  прозрачном воздухе осени.  И  чем дальше
приходилось идти на  неубранные поля, тем  радостнее становилось  у него  на
душе. Цепочка растягивалась, распадалась  на компании, группы, парочки; были
и  такие,  что  тоже,  как  он, шагали  в  одиночку,  но  Рашид  безошибочно
интуитивно вымерял шаг и всегда шел последним, держа определенную дистанцию.
     Нет,  он  не  был  молчуном,  человеком  скрытным,  любящим  уединение,
наоборот,  вокруг них  с Баходыром  на хлопке все и хороводились. На обед, с
обеда, вечером  с  поля он никогда не возвращался  один,  но  утренние часы,
дальнюю утреннюю дорогу никогда не делил ни с кем, даже с Баходыром.
     Сегодня воздух  был особенно свеж, хрустально чист, так что вдали четко
обозначились  контуры Чаткальского хребта, а ведь еще  неделю назад гляди не
гляди в сторону гор  --  даже  самую  высокую  горную  гряду  не разглядеть.
Кудесница-осень, словно подставив подзорную трубу,  приблизила самые дальние
дали.
     --  Думать должен  здоровый человек, а больному  мысли противопоказаны,
безрадостными  могут оказаться,-- сказал Баходыр, неожиданно появившийся  за
спиной. -- Идем завтракать...
     И, бережно взяв товарища под  руку, повел его к длинному столу, где еще
недавно сидели сборщики.
     --  Лепешки...  Горячие!  --  радостно  воскликнул  Рашид,  и  лицо его
оживилось, посветлело.
     --  Со свежими сливками  в самый  раз,-- ответил,  улыбаясь, Баходыр  и
пододвинул к нему небольшую пиалу, наполненную каймаком -- густыми домашними
сливками.
     "Так вот  где  он пропадал",-- благодарно подумал Давлатов, представив,
как обегал Баходыр соседние дворы, выбирая для него любимые лепешки.
     --  Спасибо,  Баходыр...  --  сказал  он и  добавил  шутя:  -- Рискуешь
должностью, балуешь друзей в отсутствие бригады.
     Но по глазам было видно, что он рад и лепешкам, и вниманию друга.
     За  завтраком они  не  засиделись  --  подкатила  запыленная  колхозная
машина, и Баходыр с помощником уехали  в райцентр за хлебом и продуктами для
бригады.
     Давлатов остался с Саматом, самым молодым из поваров, ему весной только
в  армию идти, он на кухне больше  за  истопника, водоноса,  да и порядок во
дворе за ним.  Разница в десять с  небольшим лет для Самата словно пропасть,
разговор у них не клеился, да и дел у парня невпроворот, и  Рашид остался за
столом один.
     Уходя, Самат  услужливо, как старшему, заварил  свежий чай  в небольшом
фарфоровом  чайнике.  Благо трехведерный  титан,  который  они  между  собой
называли  самоваром  -- он и в самом деле работает  по  принципу самовара,--
кипит едва  ли не круглосуточно. Поставив чайник перед Рашидом, парень исчез
в дровяном  сарае, откуда сразу  же раздались глухие  удары  колуна,  тяжело
идущего в вязкой, сыроватой лиственнице.
     Хоть и  хороши  были  горячие лепешки, да и чай из кипящего  самовара с
отстоявшейся водой из горной речки  ароматен, аппетита не было. Рашид нехотя
вымазал каймак кусочком лепешки, не ощущая привычного сладковатого вкуса.
     Его взгляд упал в соседний двор, где на привязи  стояла  пегая  корова.
Глаза  у  нее  были грустные, усталые, наверное,  как  у  него,  измученного
болезнью. "Может, каймак от этой коровы, и она осуждает мое  равнодушие?" --
подумал Рашид и улыбнулся.
     Корова  лениво  мотнула  головой, повернулась к нему тощим,  в  навозе,
задом и утробно, тоскливо заревела.
     И  вдруг  его  пронзила неожиданная  мысль,  от  которой он вздрогнул и
опрокинул  пиалу с чаем. Хорошо, что, пока он разглядывал корову,  чай успел
остыть. Вздрогнул он не только от странной мысли, а скорее оттого, что мысль
такая пришла в голову впервые, а ведь это у него не первая осень в узбекском
кишлаке.
     "Почему только сейчас я увидел это?" -- спросил себя Давлатов.
     "Взрослеешь",-- сказал бы отец.
     "Болен, оттого и маешься чепухой",-- объяснил бы Баходыр.
     Но ни первое, ни второе не  было объяснением.  Наверное,  это похоже на
эффект  прозрачного  воздуха  осени,  когда  однажды  ясно,  как  на ладони,
предстает  перед  тобой  Чаткальский  хребет,  который  еще  вчера,  как  ни
напрягайся,  не  был  виден.  Так  и   сознание  Рашида  вдруг  стало  четко
воспринимать картины, которые  он  и раньше наблюдал, но видел до  поры лишь
контуры, очертания, или смутно ощущал что-то, а тут как будто наплыл крупный
план,  или, как в голографии, разглядел объемно  и  насквозь. Он увидел, что
коровы  в тех кишлаках, где ему приходилось бывать,  всегда на привязи,  как
собаки  на цепи, с утра до вечера, изо дня в  день. Да  и то, отвяжи хоть на
часок --  потопчут небольшой огород, которым живет семья, объедят и обломают
фруктовые деревья. А ведь он  помнил, как просыпалось село в Оренбуржье, где
он вырос: звенели  подойники в  каждом  дворе, скрипели  распахнутые настежь
ворота,  и из переулков, улочек  выгоняли к окраине  коров,  где, пощелкивая
длинным кнутом, уже поджидал их нанятый обществом пастух.
     Не мог он и забыть, как возвращалось стадо, поднимая пыль в  переулках,
сыто мыча.
     Коровы  шли тяжело, враскорячку -- мешало разбухшее от молока  ведерное
вымя,--  на  каждом перекрестке терлись  о  телеграфные  столбы  лоснящимися
гладкими спинами -- в  поле, у реки одолевали их слепни. А здесь, в кишлаке,
не было  ни  выгона,  ни лугов, где  можно  накосить на зиму  сена, оттого и
привязана корова на цепи, да  и такую не  во  всяком дворе встретишь. Кругом
хлопок,  поля  да  поля,  ближние  и  дальние, каждый клочок  отдан  "белому
золоту",  в ином райкомовском палисаднике  вместо цветов  -- хлопок.  Но это
уже, как говорится,  от  чрезмерного  усердия -- хлопок все-таки  сподручнее
выращивать на полях, чем в палисадниках, пусть даже в райкомовских.
     Конечно, корова не олень, но  тоже животное  пастбищное,  любит свободу
передвижения, ей природой дано щипать травку на воле,  выбирая, какая больше
ко времени и  по нутру. Привязанной  на подворье, ей скармливают остатки  со
стола да ту малость зелени, что надергают детишки вдоль местной Хуанхэ  и  у
края хлопковых карт -- небогато и непривычно.  А если прибавить к тому,  что
застоялась она в тесном дворе, того  и гляди -- обезножеет, так удивительно,
что  вообще еще доится! И не странно,  что хорошая коза в иных местах вполне
может  потягаться с такой коровой. Наверное, и у хозяев редких подворий, где
имеется коровенка,  душа болит  за  скотину,  да что  делать! Остается ждать
лучших дней, когда обширные орошаемые поля вокруг кишлака станут поочередно,
хоть один сезон,  отдыхать от хлопчатника,  и тогда  будет  и выгон рядом, и
поливные луга  под  люцерну, в три-четыре укоса за долгое азиатское лето,  а
сена  хватит  и  для колхозного  стада,  если  оно  появится,  и для  личной
буренушки. А пока из года в год десятки лет сеют хлопок по хлопку -- и земля
оказалась не в лучшем положении, чем корова на привязи.
     "Не понравился каймак, а какой клубок мыслей размотался",--  усмехнулся
Давлатов и принялся неторопливо убирать со стола.
     Внутри чайханы стоял полумрак, сырость и застойный воздух  смешались за
ночь.  Самат  еще не  успел  проветрить  помещение, и  Рашиду  расхотелось в
постель, хотя он ощущал слабость и полежать не мешало.
     У котла  валялась суковатая  палка,  и Рашид  подумал, что  она  вполне
заменит ему посох, совсем не лишний при его хворости. Он  несколько укоротил
ее, срезал ножом грубые сучки, и палка получилась -- загляденье. Несмотря на
возражения  Самата, уже вынесшего для него  чью-то  раскладушку  из красного
уголка чайханы, где  жили городские  хлопкоробы,  Давлатов побрел со двора к
речке, с левого берега которой сразу начинались уже убранные хлопковые поля.
     Ах,    как   хотелось   Рашиду   долго-долго    шагать   по   укатанной
хлопкоуборочными комбайнами  и  тяжелыми тракторными прицепами дороге, вдоль
убранных и частью уже запаханных полей! По-весеннему  пахло  свежей  землей,
шумно и  по-человечески  суетливо, смешавшись в стаю, кружились  над  первой
осенней пашней воробьи,  галки и  серые прожорливые грачи,  зимующие  в этих
краях, выискивая лакомых червяков, личинок, сладкие корешки и разную завязь,
появившуюся за долгую теплую осень. И над  всем  стояла удивительная тишина,
только  далеко-далеко слышалось,  как  ритмично работала хлопкоочистительная
установка да стрекотал трактор с прицепом, доставляющий на хирман  очередные
тюки с  хлопком.  Но  это  были звуки,  растворявшиеся  в  таком  необъятном
просторе, и  вширь и  ввысь, что шумы эти  перекрывал журчащий  сток  желтой
Серебрянки,-- вот на слух она оказалась действительно серебряная.
     Но, как ни манили  дорога и простор, Рашид понимал: силенок у него мало
и даже с  посохом ему сегодня далеко не уйти, и потому, оглядевшись,  выбрал
удобный  взгорок,  после  осенних  дождей   покрывшийся  мелкой  травой   --
изумрудно-зеленой,  густой,  растущей обычно  в  местах влажных,  укрытых от
зноя.  Здесь  он  бросил  посох,  расстелил  казенную  телогрейку и  присел,
отставив в сторону азиатские калоши.
     По-детски  обхватив  коленки, он  завороженно  глядел  на  незатейливый
пейзаж вокруг, и странно:  лишенный щедрой российской окраски, а главное  --
разнообразия,  он  тем не  менее манил,  притягивал взор.  Насколько хватало
взгляда,   по  обоим  низким  берегам  Кумышкана  росла  мощная  приземистая
шелковица, или,  как  ее  здесь  называют, тутовник.  По  весне  она усыпана
ягодами, смахивающими  на ежевику, но сладкими  и вязкими  на  вкус.  Издали
шелковица походила на ощипанный одуванчик, верхушка щетинилась шаром, во все
концы отросшими с весны новыми ветвями-побегами.
     Пожалуй,  уродливый  на  первый взгляд  тутовник и есть истинный символ
Средней Азии, а не чинара, воспетая поэтами и растиражированная художниками.
Тутовник  растет  не только  в каждом  кишлаке,  но  и во всех городах, и по
весне,  когда  распустит  ветви  и  его  листья   нальются  свежими  соками,
начинается сезон шелкопряда.  Кормят прожорливых личинок листьями тутовника,
обрубая с дерева целые ветки. Оттого редкому дереву удается пойти в рост. На
приезжих  туристов, впервые видящих обезглавленные деревья,  они  производят
тягостное  впечатление,  но  в  природе всему  есть свое предназначение, и с
годами в мужественной корявости тутовника проступает своя красота.
     Растет тутовник вдоль арыков, далеко  уходящих  в поле, и нет ни одного
среди них,  пошедшего  в рост, потому что  шелкопряд по  весне  выкармливают
почти в каждом доме, в самой светлой и теплой комнате.
     От Кумышкана  тянулись  на  поля  широкие  поливные арыки,  от  которых
ответвлялись  аккуратные  ручейки,  теперь,  по   осени,  усохшие,  разбитые
комбайнами,-- какая гигантская  ручная работа пропала! На тысячах необъятных
гектарах  поливается  каждая  грядка,  каждый куст  хлопчатника,  и все  это
вручную,  с  кетменем  -  своего  рода азиатской  мотыгой, да не один раз за
сезон. А поля попадаются  ох  какие  трудные:  воду и на пригорки приходится
поднимать,  и  в ложбинки опускать,-- истинно ювелирным мастерством обладают
местные дехкане.
     Взгляд  Рашида  скользнул  по убранным полям  и  уперся  в  Чаткальский
хребет; он хорошо видел заснеженные отроги, пики гряды слюдисто поблескивали
льдом. Когда  на них  смотришь, то  кажется, что и  сюда  долетает  холод  с
далеких  гор. Видел  он  и темные  пятна леса  на  снежных  склонах, и голые
отвесные скалы,  бурыми  мазками  рассекающие  лес,  и  заснеженные поля  на
альпийских лугах.
     Краски зимы,  леса, гор и густых, клубящихся над  ними  низких  облаков
смутно  напоминали картины,  которые Рашид когда-то видел в музеях и книгах.
Но не  пришла на память конкретно ни одна картина, ни одно имя художника,  и
ему вдруг стало  стыдно: как  же так  -- дипломированный инженер,  человек с
высшим образованием, двенадцать лет живет в столице,  и такое слабое  знание
живописи?
     Солнце  пригревало  все  сильнее,  и  было  видно, как над  вспаханными
полями, теми, что вдали, стелется низкой поземкой пар, исходящий от  влажной
земли,  приготовленной под новый урожай. Многие участки еще  не были очищены
от гузапаи, голые кусты, многократно обработанные дефолиантами для машинного
сбора,  потеряли  цвет и  стояли  ссохшиеся,  почерневшие,  словно опаленные
пожаром; над ними не  летало  даже воронье -- птица точно чувствует  отраву,
витающую над полями, живущую  в безжизненных  стеблях, пригодных теперь лишь
на растопку.
     Вдали, среди  полей, убранных и неубранных,  вспаханных и невспаханных,
встречались,  радуя  глаз,  зеленые островки - несколько  буйно  разросшихся
орешин  или дубов, но чаще раскидистые ветлы,  на  первый взгляд необычные в
жарком краю и отличающиеся особой живучестью.
     Рядом -- крытые шиферные навесы с айванами для отдыха,  а  иногда стоит
там  и  неказистый глиняный домишко  о  двух-трех крошечных комнатенках. Это
шипан --  что-то  наподобие  полевого стана, где  бригада хранит инструмент,
необходимый  скарб  и пережидает знойные часы, когда даже в тени температура
поднимается далеко за сорок.
     Но   среди   убранных   полей,   покинутых  давно   и   комбайнами,   и
сборщиками-горожанами,  которым  вот-вот  подойдет  черед  уборки  гузапаи и
пахоты,  мелькнет  вдруг  диковинный куст, щедро усыпанный  крупными,  четко
раскрытыми коробочками хлопка, а то и не один, а несколько -- целый островок
среди почерневших безбрежных кустов. Вот так, выстояв от напастей и невзгод,
расцвели они в положенный природой срок. Красиво постороннему и безучастному
взгляду видеть  белоснежный островок или  яркий  куст, запоздало  расцветший
среди  пустых  полей, да  совсем  иное настроение у колхозных бригадиров при
виде такой картины -- им не до веселья.
     Рашиду припомнилась осень прошлого года, когда со всех трибун призывали
беречь  каждый  грамм хлопка,  не  оставлять  в  поле  ни единой  коробочки.
Спустили  сверху такую директиву, а на  местах  наиболее  ретивые из  власть
имущих поняли ее буквально. Кампания велась столь широко, что в ней потонула
сама идея  о  конечном  результате,-- все силы  были брошены на  граммы,  на
коробочки, которые не дай Бог останутся на поле.
     Работали они в этом же  районе,  только жили в другом кишлаке, занимали
почти до середины декабря сельскую школу.
     Новые  кампании рождают  новые  идеи и обрастают деталями на  местах --
ведь всякому чиновнику хочется показать, что и он не лыком шит,-- а главное,
они  плодят новые должности. Вот  и  появились при  райкомах  или при штабах
уполномоченные по приемке убранных полей.
     Определили  их  той  осенью  в  самую передовую  в  колхозе  бригаду, к
Салиху-ака. В войну десятилетним мальчишкой тот пришел на  хлопковое  поле и
до  сих  пор топтал его. Салих-ака знал  каждую ложбинку, каждый взгорок или
низину на своих необъятных полях. Любая карта, арык, шипан, одинокое дерево,
состарившийся тутовник  и  даже  матерый орел,  лет  десять  прилетавший  из
предгорий в самую  середину саратана и облюбовавший арчу на дальнем  полевом
стане, не были для  него безымянными. Он никогда и никуда не выезжал, не был
даже в Ташкенте,  до которого  по  нынешним  автострадам на хорошей скорости
всего  четыре  часа  езды.  "А как  же  поля?..  Работа?.."  --  отвечал  он
растерянно на недоуменные вопросы ребят.
     Трудно  было понять  им,  молодым,  что  вся  его  жизнь  отдана  полю,
начинающемуся  за Кумышканом и  заканчивающемуся старым шипаном, построенным
еще до войны, где  росла арча  Мавлюды, первой председательницы колхоза,  та
самая арча, которую  всегда навещал в саратан  могучий орел. Здесь, на поле,
он впервые увидел и свою черноглазую  Айгуль, увидел не с сияющей улыбкой на
устах у расцветшего куста, как любят показать сборщиц  в  кинохронике или на
картине,  а согнувшейся под огромным тюком хлопка, что тащила она на хирман.
И здесь,  уже на другом  шипане,  Палвана Искандера, когда стояла  весна,  и
хлопчатник пошел в рост, и душили его сорняки,-- она впервые улыбнулась ему.
Как много стоила
     девичья  улыбка  в  годы  его молодости --  она значила больше  письма,
обещания и всяких других красивых слов.
     Прошли  годы, сменилось в  полях не одно поколение  людей с кетменем, и
так же  естественно, как  называет  народ арчу именем  Мавлюды и  никогда не
путает ее с  другой,  похожей на  нее, как сестра,--  так  и самый широкий и
глубокий арык,  ведущий от Кумышкана на поля, стали называть в округе арыком
Салиха-ака,  а  тутовник,  что  ровными  рядами  высажен  по обеим  сторонам
арыка,-- его тутовником.
     Сюда же  со второго класса приходили с фартуками  и кетменями его дети,
один  за  другим,  все десять, мальчики и  девочки, тоже связавшие  судьбу с
отцовским  полем, с хлопком.  Теперь уже их  дети,  внуки Салиха-ака, каждую
осень тоже  пропадают  здесь, правда, судьба их  будет, наверное, связана не
только  с дедовским  полем  и  арыком,--  так,  по  крайней мере,  думал сам
Салих-ака.
     Так  вот,  у Салиха-ака, в  чьей бригаде  они  работали,  не заладились
отношения с уполномоченным по приемке  полей,  неким  Максудовым,  человеком
неопределенного   возраста.   Из-за  малого  роста  тот  старался  держаться
неестественно прямо, запрокидывал лысеющую голову назад,  что  придавало ему
надменный  вид и провинциальную важность. Нелепость его несколько  заплывшей
фигуре  придавала  и  сшитая  на  заказ  в одном из  расплодившихся  салонов
щегольская  обувь  на  невероятно  высоком  каблуке.   И  когда  приходилось
разговаривать с ним, вдруг начинало казаться, что  стоит он на цыпочках. Уже
сгущались  тучи  над  головой  бригадира,  и  расстался  бы  он  наверняка с
должностью, в  которой  пребывал тридцать  лет, если бы не нашел неожиданную
поддержку у горожан...
     Рашид,   сборщик  со  стажем,  застал  времена,  когда  хлопкоуборочные
комбайны  были новинкой, один-два на редкий колхоз. "Голубые  корабли",  как
сразу  нарекли их щедрые на восторженные эпитеты  журналисты, облегчив  труд
сборщиков,  или,  вернее, сократив  его,  начисто  лишили  уборку  привычной
привлекательности. Да-да, именно привлекательности.
     Разве  не  было прелести  в  косьбе  -- работе  трудоемкой, требующей и
сноровки, и  силы? А сколько стихов, песен, частушек, прибауток посвятили ей
и народ, и именитые поэты!
     Так и на хлопковом поле. Раньше горожанин выходил на сбор и видел перед
собой поле,  от  которого  дух захватывало,--  кругом белым-бело, как  после
хорошего снегопада,  одна грядка казалась щедрее другой, каждый куст тянулся
к утреннему солнцу раскрытыми коробочками, а над полем витал запах свежести,
потому что куст стоял зеленый, с яркими, сочными листьями.  И земля почти до
самого  обеда хранила приятную влажность, так  как густые  кусты  с обильной
листвой не пропускали  солнечные  лучи.  Над полем порхали бабочки, щебетали
птицы. Легко дышалось и работалось поутру. Обилие хлопка, красота неоглядных
просторов  воодушевляли  сборщиков, заставляли  забыть о  ноющей  спине  или
порезах на руках.
     С приходом машин труд  сборщиков  резко изменился.  Поля стали готовить
под уборку  комбайнами, а для этого надо было лишить хлопковый куст обильной
листвы. Неоглядные  поля  теперь  не раз и не  два обрабатывают с  самолетов
ядовитыми дефолиантами, от которых листья темнеют, сворачиваются и  опадают.
Появились  машины -- появился и план машинной сборки,  за который с колхозов
строго спрашивается,  и, чтобы не  упала производительность,  на поля вперед
комбайна  сборщиков  не  пускают,  хотя  хлопок  ручного  сбора  разнится от
машинного, как  небо  от  земли.  Так люди  постарше  могут  легко  сравнить
грузинский  чай ручного сбора, что они  когда-то пили, с нынешним, собранным
наиболее передовым, прогрессивным и интенсивным методом, то есть машинами.
     Подбор после комбайна и есть теперь основная работа горожан. Случается,
собирают и  вручную,  но  все меньше и  меньше. Курс,  как  говорится,  взят
правильный -- освобождаться от ручного, малопроизводительного труда. Курс-то
верный, и по отчетам более шестидесяти процентов  урожая убирается машинами,
но отчего-то год от года все больше  и больше горожан вывозится на хлопок, а
сроки  пребывания  их на селе непомерно  затягиваются.  Школьники и студенты
садятся за парты аж  к Новому году  и учатся потом  по какой-то "интенсивной
технологии".
     А поле после хлопкового комбайна выглядит так, что табельщица Соколова,
впервые его  увидев, в сердцах  воскликнула:  "Словно Мамай прошел!" Машина,
хотя уже появились  и пятая, и шестая  модификации, далека от  совершенства:
рвет  волокно,  забирает в  бункер оставшиеся  листы,  тонкие стебли,  тянет
всякую пыль,  грязь, паутину, столь обильную на осенних полях в погожие дни,
мертвых  жучков  и  других  насекомых,  погибших  от  дефолиации.  Оттого-то
стерильно белый,  прямо-таки аптечный хлопок ручной сборки и трудно сравнить
с тем, что вываливается из бункера машины. Но все это было бы еще полбеды --
на  хлопковых  заводах очистят  его умные  машины,--  если бы  не  оставляли
комбайны за собой  огрехи,  и вполне  ощутимые.  В  общем,  горожанам  после
комбайна надо  все начинать сначала. Правда,  как они же  шутят --  набегают
лишь  одни километры,  а с  килограммами  не густо: за  килограммы  получает
механизатор.
     На таких  ощипках  много не заработаешь, а  оплата труда  прежняя, хотя
условия  работы  изменились  существенно. Теперь  приходится  собирать не  с
кустов, а  больше с  грядок; сухая земля  прогревается быстро, и  над  полем
постоянно  висит тонкая пыль,  взбитая  машинами; наиболее чуткие,  особенно
женщины,  ощущают  запах дефолиантов,  который  в  низинах  держится  долго.
Мертвая тишина над отравленным полем тоже не радует, о  бабочках и стрекозах
и  речи нет -- они  погибли сразу в  первые  годы массированной дефолиации с
воздуха, а уцелевшие птицы далеко облетают поля машинной уборки.
     Говорить о деньгах, заработках с чьей-то легкой руки нынче стало дурным
тоном. А ведь раньше с хлопка возвращались еще и с деньгами, даже при оплате
в три, а позже  пять копеек за килограмм. Теперь  сборщик едва окупает  свое
скромное пропитание,  не превышающее  рубля  в  день. О  каком  интересе или
производительности может идти речь?
     Да  Бог с ними, с деньгами,-- сохраняется заработок на основной работе.
Но  даже собери шефы  в  своем  районе все до единой  коробочки, подмети под
метелочку  поля --  пока  не закончится хлопковая кампания и не будет единой
команды, никто  не может вернуться  в  город.  Можно  целый месяц  без  дела
прозябать в  протекающих коровниках, а колхоз  день ото дня  будет урезать и
без  того  скудный паек.  Если бы  колхозы  возмещали  хотя  бы  часть фонда
заработной платы  предприятиям,  не просили  бы  они  столько горожан  и  не
держали на голых полях людей до белых мух.
     Познания свои о хлопке Рашид почерпнул из  общения  с  Салихом-ака. Его
поля  в  колхозе  самые  ровные,  спланированные, и  оттого  хлопкоуборочные
комбайны посылали к нему в первую очередь.
     А  тут  как раз и  вступило  в силу новшество -- сдавать убранные  поля
уполномоченному.  Рядом,  осыпаясь,  белели  нетронутые  кусты  с  созревшим
урожаем, стояли погожие дни -- только работай,  а  ступить на соседние карты
нельзя. До ночи копошились  люди на поле,  разъезженном комбайнами, собирали
ощипки,  рваное  волокно, все,  что белеет  и  может вызвать  неудовольствие
уполномоченного,-- готовили поле к утренней сдаче. Всей бригадой в такие дни
сдавали килограммов  восемьдесят сорного  хлопка,  а  пусти на соседнее поле
одну  Дильбар  Садыкову, та с улыбкой  выдаст к вечеру двести --  на хороших
полях  она  меньше  не  собирала. Но нельзя  --  Салих-ака законы и  порядки
уважает.
     Однако  вечером в штабе  уборки  с  него  спросят не только за  чистоту
полей, но и  план в  килограммах потребуют.  Вот и получается  заколдованный
круг: пойди туда -- не знаю куда, принеси то -- не знаю что.
     А утром, к приезду приемщика,  как назло, на вылизанных с  вечера полях
то в одном, то в другом месте дружно распускались новые  коробочки хлопка --
хоть  плачь! Уполномоченный  и слушать Салиха-ака  не желал,  хлопал дверцей
"Волги" -- и только его и видели. Салих-ака, в своих разношенных брезентовых
сапогах и выгоревшем до белесости пиджаке, рядом  с щеголеватым райкомовцем,
выбритым   и  при  галстуке,   казался  таким  беззащитным,   что  горожанам
становилось его искренне  жаль. Они чувствовали, как обидно  Салиху-ака, как
кипит у  него  на душе  от  казенщины и бюрократизма, но давний крестьянский
страх перед всяким чиновником,  начальником -- есть тут и  чисто  восточное,
неодолимое раболепие перед власть имущим,-- парализует его волю, и старик не
решается  сказать, что думает  о такой нелепости, и оттого еще больше стыдно
ему перед ребятами.
     В  иные дни машина Максудова появлялась неожиданно  и  с другого  конца
поля.  Салих-ака, завидя  белую "Волгу", бежал  напрямик, спотыкаясь,  махая
рукой и что-то  крича. Уполномоченный, выйдя  из  машины,  предусмотрительно
выбирал самый высокий пригорок на  краю поля и стоял, словно не замечая и не
слыша бригадира. Взгляд  его, задумчивый и отрешенный,  наверное, видел лишь
вершину Чаткальского хребта. На картинно запрокинутой голове слабый утренний
ветерок шевелил оставшиеся лишь  на  затылке волосы, ссыпая обильную перхоть
на  дорогой,   но   мешковатый   светлый  костюм,   маленькие  пухлые  ручки
величественно сложены на  жирной  груди. Озирая окрестность,  он,  возможно,
думал: "Вот они, мои поля!" -- и от величия в собственных глазах и простора,
открывающегося  перед  ним, ему  и в самом деле казалось, что это он сеет  и
убирает все вокруг.  Недовольный, он оглядывал поле, на котором почти всегда
что-то было не так в  свете требований  сегодняшнего  дня, садился в  теплую
машину  и уезжал, и  это означало,  что с бережным  отношением к  граммам  и
коробочкам на данном поле не все в порядке.
     А  Салих-ака,  ломая кусты,  продолжал свой  бег:  ему не верилось, что
коротышка не видел его.  "Ведь  я не  полевая  мышь или тварь какая, которую
издали  не  разглядишь,--  думал он,  но  тут же  отбрасывал  эту  мысль. --
Наверное,  у  него  более важные  дела  или  совещание  какое  в райкоме",--
оправдывал он Максудова.
     Машина  вдруг останавливалась, и Салих-ака прибавлял шаг, хотя ему  это
было не просто - он  заметно припадал на левую ногу,-- но душа его ликовала:
"Конечно,  конечно, он меня увидел, действительно не букашка ведь я, и  меня
должно быть видно издалека, да и гузапая мне здесь лишь по пояс".
     До машины еще далеко, и силы его иссякали; ему казалось, что автомобиль
сейчас даст задний ход или развернется  и пойдет к нему навстречу. Но машина
стояла  некоторое время  и вдруг резко срывалась с места -- ее  заносило  на
поле -- и, сминая крайние кусты, уходила вперед, набирая и набирая ход.
     И бригадир, обескураженный, обиженный  тем, что не подождали  его -- не
мог он бежать быстрее:  и годы не те, и поле не гаревая дорожка  -- медленно
брел  к тому  месту,  где  дожидалась  машина.  А  дойдя,  обнаруживал,  что
машина-то всего-навсего  застряла в грязи, следы буксовки  налицо. Салих-ака
вытирал  намокший  лоб и бессильно  опускался  на  грядку  среди  обожженных
дефолиантами кустов.
     Видя,  как  мучается  Салих-ака,  будучи  не  в  силах  что-либо  здесь
изменить,  Рашид  как-то и  предложил ребятам  "попартизанить"  на  соседних
полях,  чтобы  и  бригадир с  дневным планом справлялся, да  и самим в конце
концов  не  хочется  остаться  должниками  колхозу.  Идею,  конечно,  дружно
поддержали. Определили в "партизаны" самых сноровистых сборщиков под началом
Дильбар,  выделили  им  в  помощь  "связных"  --  ребят,  что  должны  тайно
перетаскивать собранный "нелегально" хлопок, и  работа закипела. Конечно, на
второй   же   день  Салих-ака  понял   хитрость  и   попытался   пресечь  их
самодеятельность, но был обескуражен  вопросом Рашида: мы что, наносим  вред
больше уполномоченного из райкома? Вконец измотанный бригадир махнул рукой и
стал почаще отлучаться с поля -- благо дел у него всегда хватало.
     Но лысеющий щеголь  Максудов однажды  так  же неожиданно  исчез, как  и
появился, потому что зарядили дожди и надо было спасать урожай, а не ощипки.
Сиротливо мокли громадные транспаранты "Соберем  до единой коробочки!",  "Ни
грамма потерь "белого золота"!", развешанные на каждом перекрестке кишлачных
улиц, на зданиях школы, почты, магазина, керосинной  лавки, не говоря  уже о
правлении  колхоза,  залепленного сплошь призывами; мокли  они  и  на каждом
полевом  стане. А  дождь щедро поливал  эти  призывы,  словно издеваясь  над
людьми...
     ...Рашид очнулся от воспоминаний, поднял голову. Яркое солнце поднялось
высоко,  но  лучи  уже  не те,  по-осеннему мягки,  не  испепеляют жаром все
вокруг.  Это не  лето, когда  от  пятидесятиградусного пекла  изо дня в день
кажется,  что  вспыхнут вдруг неоглядные  поля,  как горят леса в  горах или
зеленая тайга. Но хлопок с его  горючей  гузапаей любит солнцепек,  именно в
саратан он особенно идет в рост и начинается завязь коробочек.
     Рашид  повернул  к  ласковому  солнцу  осунувшееся  лицо  и  расстегнул
"молнию" спортивной фуфайки -- благодать! Взгляд  его оторвался от земли  --
над  полем,  в  высоком  безоблачно голубом  небе два  крошечных  реактивных
истребителя расписывали небесный свод длинными шлейфами отработанных газов.
     Шлейфы держатся долго и, распадаясь, напоминают легкие перистые облака.
Самолеты летают так высоко, что картина беззвучна, как  в  немом кино, видно
лишь   движение,  да  и   то  скрашенное  многими  километрами,   необычайно
замедленное, а ведь летают сверхзвуковые машины.
     "Ну  и просторы,  расстояния,  скорости!  -  невольно восхитился Рашид,
по-мальчишески завидуя летчикам, наверняка  своим ровесникам. -- И почему  я
не пошел в летное училище в Оренбурге, которое закончили Гагарин  и  Чкалов?
Ведь  сколько одноклассников  летает на сверхзвуковых!  Небось  летчиков  на
хлопок не гоняют..."
     Давняя мысль больно ранила сердце.  Чтобы не  бередить душу, он перевел
взгляд с неба на поле,  и, будто отвлекая его, с чинары  на берегу Кумышкана
сорвался орел, словно раззадоренный  пируэтами  реактивных самолетов. Высоко
взлетев,  орел  стал парить над  полем, высматривая бездомных полевых мышей,
чьи норы и ходы запаханы мощным "кировцем".
     Давлатов, щурясь  от  солнца, вглядывался в парящую птицу. Ему хотелось
увидеть  старого орла, прилетавшего в саратан из предгорий  на арчу Мавлюды.
Но этот явно чужак  -- и размах крыльев не  велик, и телом не крепок, скорее
всего --  степняк, залетевший из Джизакских  долин. Да разве стал бы могучий
горный орел охотиться на  полевую  мышь? И  Рашид  потерял интерес к  птице,
кружащей над свежевспаханным полем.
     Сборщики ушли далеко,  до шипана  Палвана Искандера, к  границам полей,
где они собирали хлопок в прошлом году.
     "Наверное,  встретятся  ребята  с  Салихом-ака,--  подумал  с  завистью
Давлатов  и  пожалел, что болен и  не  увидит старика. --  Вот выздоровею  и
обязательно схожу с Баходыром в гости к Салиху-ака",-- решил он.
     Он  не хотел  возвращаться  в кишлак:  до обеда  еще далеко, Баходыр не
вернулся  из  райцентра;  в  окна чайханы  заглядывает  лишь  послеобеденное
солнце, и  сейчас  там темно  и  сыро,  а с Саматом  ему  попросту не  о чем
говорить.  Телогрейку приятно разогрело  солнышком, и  Рашид лег  ничком  на
землю, недолго ощущая приятное тепло, как от вчерашней грелки, отчего рези в
животе на  время стихли.  Кругозор в таком положении  резко  сузился: подняв
голову, он увидел перед собой лишь часть арыка, густо поросшего камышом, как
на реке, а  на другой стороне его -- корявый тутовник,  настолько ссохшийся,
что он казался мертвым. Но Рашид знал, что  это вовсе  не так:  затаилась до
поры до времени жизнь в дереве и попусту сил не тратит.
     "Вот  так  бы  и  нам,  людям,  не растрачивать силы  по  пустякам,  не
выставляться  по поводу и без повода, а цвести в нужный час, отдавая энергию
главному,-- подумал он, поражаясь  силе и разуму  природы. -- Редкая  минута
наедине с  самим собой,  удивительное  состояние  покоя  души, какая слитная
гармония  с  природой...  И   предоставила  этот  душевный  комфорт  нелепая
болезнь",-- иронизировал над собой Рашид,  но мысль никак не выстраивалась в
стройный  философский ряд: болезнь -- благо, покой -- от немощи, гармония --
от несуетного созерцания.
     И как Чаткальский хребет в  ясную погоду,  открылось ему, как  мало  он
образован,--  даже порассуждать наедине с  самим  собой  не  удается толком,
пусть  и  ошибаясь в чем-то. Ведь сколько  создано умных трактатов  о бытии,
сколько  философских учений, то теряясь, то  возрождаясь, то  в одном,  то в
другом столетии будоражили мысль  человечества, с поразительной точностью на
века  предугадывая природу  человека. А  что он?  Прикоснулся ли он  к этому
источнику, заглядывал ли он в кладезь мудрости великих мыслителей, почерпнул
ли хоть ковшик из той бездонной сокровищницы? Конечно, как всякий  человек с
высшим  образованием,  он  мог  назвать  десяток  имен  философов, вспомнить
две-три  философские школы,  имена которых стали нарицательными,  но все это
всуе, а вот  что стоит за этими  именами? Темнота,  мрак, урывочное  знание.
Стыдно признаться, но...
     "А ведь мне уже  за тридцать!  --  с горечью  подумал Давлатов. --  А я
темный человек. Попади вдруг  волей фантастики в  век восемнадцатый или даже
девятнадцатый,  какой  прок оттого,  что я  человек  конца  века двадцатого?
Сигарета у меня в зубах от века, да кроссовки на литой подошве, вот и все".
     От этого неприятного открытия ему стало обидно, хоть  плачь. Он положил
давно не мытую,  заросшую голову  на пропахшую  дымом  и потом телогрейку, и
гармония, единство с природой вмиг пропали.
     Хотелось думать о  чем-то хорошем,  давнем,  когда жизнь, казалось, еще
вся впереди: о  доме,  о  счастливом отрочестве. Но не  думалось,  и картины
давней беспечальной  жизни не возвращались, сколько ни напрягайся, наплывали
мысли вялые,  разрозненные,  болезненные,  суетные. От  остывающего за  ночь
Кумышкана и обмелевшего  за лето арыка на пригорке  тянуло свежестью,  пахло
зеленью, вновь пробившейся  из-за обманчиво  долгой  и жаркой осени, тепло и
уютно на  разогретой телогрейке. Отяжелевшие веки сами закрылись, и Рашид не
заметил, как задремал...
     То ли  снилась,  то ли вспоминалась ему во сне давняя  осень в тот год,
когда он получил диплом и попал в отдел комплектации, где  работает и по сей
день. Тогда он и с Баходыром  познакомился,  и сколотилась  у них  компания.
Давлатов  до  сих  пор помнил и  Генку Кочкова, и Фатхуллу Мусаева, и Марика
Розенбаума,  и  Ромку  Рахимбекова, уже  давно  ушедших  от  них  на  другие
предприятия.  Редко видит  их  теперь Рашид,  хотя и живут  в  одном городе.
Остались от той молодой бесшабашной компании они вдвоем с Баходыром, нет-нет
да вспомнят иногда, какие вольные времена были у них на хлопке.
     Давний  сезон запомнился  Давлатову не только потому, что он был  тогда
молод и осень выдалась чудесная, очень похожая на  нынешнюю,  не потому, что
слева  от  них  стояли на постое  студентки пединститута,  а  справа  --  из
медицинского, и  скучать им не приходилось, а  потому, что никогда больше он
не ощущал такого душевного подъема, радости труда на сборе хлопка.
     Выделили им в ту осень тоже чайхану, одну из двух в большом кишлаке, но
места  в  ней всем  не  хватало, и  их  компанию определили  через дорогу на
частное подворье.
     Хозяйство  оказалось  крепким,  с  большим,  хорошо   спланированным  и
ухоженным  огородом, на  задворках  которого  начинался сад, спускавшийся  к
запущенному   оврагу.  Во   дворе   собственная   водонасосная  колонка   на
электричестве,  летняя  душевая,  и  всем этим  великодушные владельцы,  без
мелочной опеки, разрешили пользоваться приезжим. Для них же с утра до вечера
кипел во дворе большой самовар.
     А какой поднялся в том году хлопок! Или ему теперь так  кажется? Ведь в
последние  годы он и хлопка-то толком  не  видит -- одни расхристанные после
комбайнов поля;  приезжают горожане на уборку, когда дефолиация закончена  и
хлопчатник  стоит  уже опаленный, роняющий  пожухлую листву на обнажившиеся,
ссохшиеся грядки. Такой  куст Рашид как-то  сравнил  с остриженным  бараном,
всегда вызывающим  жалость и недоумение. А той давней осенью поля стояли  во
всей  красе  --  ярко-зеленые,  кусты  густо  усыпаны  белыми  раскрывшимися
коробочками, словно окутаны снежной пеленой.
     Тогда   Дильбар   Садыкова  еще   училась   у  себя   в  Намангане,   в
политехническом,  и, наверное, тоже  слыла  сборщицей-рекордсменкой,-- Рашид
краем уха слышал, что получала она персональную  стипендию, а  зная Дильбар,
трудно было представить, что удостоилась бы она ее за выдающуюся учебу.
     Рекордсменом, лидером того сезона оказался их приятель Фатхулла Мусаев,
медлительный в обыденной жизни молодой парень,  получивший на хлопке  кличку
"Метеор", которая никак не приживалась в городе. Рекорды Фатхуллы вызывали у
начальства, иногда навещавшего своих хлопкоробов, полное недоумение. "Ты  бы
у  меня  в тресте  так  работал  --  давно  бы  начальником отдела  стал",--
добродушно  подшучивал  управляющий, удивляясь,  что  Мусаев  меньше двухсот
килограммов в день не собирает.
     Дух соревнования  рождается вместе с человеком, и там, где есть условия
работы,  он  возникает  непременно.  Смешно  теперь  представить,  что  они,
возвращаясь с поля или за  ужином, говорили: "Вот  завтра непременно соберем
полтонны  хлопка", или еще какую  нелепицу,  которая встречается  в газетах,
например, "о добровольном почине горожан и студентов, отправившихся на битву
за высокий урожай".  Сколько  же можно биться?  Добровольная и  бескорыстная
помощь? Да, это в нас заложено, это редчайший клад души советского человека,
но черпать из этого кладезя нужно осторожно и только при необходимости, а не
запланированно, ежегодно и сколько захочется.
     Нет,  ни о чем  таком или  похожем  они  никогда не говорили,  однако в
первой  десятке  лучших  сборщиков,   традиционно  называемых  вечером   при
подведении итогов, отмечались всегда  все  пятеро, а  уж первые  три  строки
списка  твердо  занимали ребята из их компании.  Только Рашиду  и Марику  не
удавалось  застолбить себе  какое-нибудь место постоянно,  но в десятку  они
входили.
     Никто их не подгонял, никто  не устанавливал нормы, хотя с  первых дней
сам  собой  определяется средний  уровень,  ниже  которого  уважающему  себя
человеку собирать не к лицу. А  они были  молоды, азартны и, честно  говоря,
имели маленький интерес.
     Дело  в том, что  в  день  отъезда на хлопок,  прямо перед  посадкой  в
автобусы, получили  они шальную  премию -- за давний ввод какого-то крупного
объекта.  Премия оказалась так велика,  что выдали ее даже тем, кто в тресте
работал  недавно и  не имел  к  ней никакого  отношения  --  поощрили как бы
авансом за предстоящий "ратный" подвиг на колхозных полях.
     В первый же день выхода в  поле  Баходыр в  конце дня неожиданно исчез.
Возвращаясь в сумерках, друзья недоумевали, куда он мог подеваться  и  какие
такие у него  секреты от компании.  Никто ничего вразумительного сказать  не
мог,  только весовщик  ответил,  что  в пять часов Баходыр  сдал  на  хирман
последний фартук с хлопком и его сто пятьдесят четыре  килограмма  -- третий
результат.
     Конечно же, зная Баходыра, они могли ожидать, что он выкинет что-нибудь
такое, но,  сколько ни  гадали, к общему  мнению не  пришли.  В конце концов
решили,  что  метнулся  их  дружок  на  соседние  поля  к  медичкам,  помочь
какой-нибудь ясноглазой,  для  которой и  тридцать  килограммов  собрать  --
непосильная задача. Каково  же было удивление усталых и грязных ребят, когда
во дворе они наткнулись на свежевыбритого, благоухающего "Шипром" Баходыра.
     -- Ну ты и наглец! -- выпалил с притворным возмущением Фатхулла. -- Что
ты себе позволяешь? Собрал несчастные  сто пятьдесят  четыре кэгэ -- и деру?
Вот Генка собрал сто восемьдесят  два,  и ничего, скромно держится, со всеми
до звезд на поле!
     Он хотел было растрепать аккуратную прическу Баходыра, но тот увернулся
и, воздев руки, в тон ему ответил:
     --  Неблагодарные!  "Гарун  бежал  быстрее  лани..."  Помните  школьную
хрестоматию? Так и  я мчался быстрее и лани, и Гаруна, хотел порадовать вас,
передовых  тружеников  полей, пловом,  чтобы  не  опоздали  на танцы.  А  вы
обзываться и унижать мои кровные сто пятьдесят четыре килограмма? О времена,
о нравы!
     И тут только ребята почувствовали, как чудесно пахнет во дворе  пловом,
а на айване, что  вчера  они сколотили с  хозяином возле  новой  пристройки,
накрыт дастархан, уже приготовлен салат аччик-чучук, зелень, свежие лепешки,
стоят наготове чайники, а рядом кипит самовар.
     -- Ну, это несколько  меняет  дело и, возможно, облегчит твою печальную
участь. И все-таки  твоя  судьба зависит от  качества  плова,--  великодушно
заключил Фатхулла. - Мужики, всем срочно мыться и за стол!
     Ребята кинулись кто в душевую, кто к колонке, а Фатхулла, взяв Баходыра
под  руку,  направился  к  казану,  расспрашивая, не забыл ли  он  барбарис,
положил ли чеснок, красный ли рис "девзира" купил на базаре, на курдючном ли
сале плов  и где  добыл  мясо.  Все  знали,  что на трестовских застольях  и
пикниках, столь частых в те годы,  плов всегда готовил Фатхулла и поговорить
о кулинарных секретах было его слабостью.
     Плов нахваливали все, даже привередливый Фатхулла, и Баходыр, усаженный
на почетное место за дастарханом, сиял. Он смаковал зеленый чай, который ему
услужливо подавал Рашид, который оказался в компании моложе всех, да и сидел
с краю, и  на нем лежала  обязанность бегать к  самовару с быстро пустеющими
чайниками. Конечно,  в  их  молодой  компании,  где  самая  большая  разница
исчислялась  в  полтора года,  о  старшинстве  можно было  говорить  лишь  с
улыбкой,  но  таковы уж  традиции  края,  и Фатхулла,  притворно  сочувствуя
Рашиду, каждый раз, отдавая пустой чайник, разводил руками:
     -- Судьба, брат Давлатов, судьба, все мы выросли на побегушках...
     На что Давлатов незлобно отвечал, вроде смиряясь со своей участью:
     -- Лучше быть собакой у казахов, чем младшим у узбеков.
     Так сидели  они, перебрасываясь  шутками, и за  столом царила дружеская
атмосфера мальчишников.
     -- Как  же  тебе такая гениальная  идея на ум пришла? -- спросил Кочков
Баходыра.
     -- Покаюсь, братцы: деньги, деньги не давали покоя.
     У всех удивленно вытянулись лица.
     --   Да-да,   деньги.   Попрятали  свои   премии  подальше   и   теперь
удивляетесь,-- продолжил после умело выдержанной паузы Баходыр.  -- А  я вот
думал, что бы такое сообразить, ну, зуд у меня, когда деньги заведутся,--  и
вдруг осенило!
     Я тут  же отнес  последний фартук  на хирман  и огородами, огородами  с
поля.  А  не то плакал бы твой  рекорд сегодня, Фатхулла,  так  что  вдвойне
радуйся  моей  идее.  Честно говоря,  не в плове  дело... Настроение сегодня
хорошее, хотелось  приятное сделать если не  всему человечеству, так хотя бы
вам.  Разузнал быстренько  у хозяев, что  к чему,  и на  велике  смотался  в
чайхану, что  на другом  конце кишлака,--  только там у  них продается мясо.
Приезжаю -- висит на крюке  огромная туша, а курдюк отдельно на столе лежит,
килограммов на двадцать! Ну  картина, скажу  вам,  чистый натюрморт: баранья
туша, весы, курдюк, острый, как бритва, мясницкий  нож, черный брусок. И где
только глаза у наших художников? Жаль, не умею рисовать, а то бы я не меньше
Хальса с его знаменитыми натюрмортами прославился...
     Баходыр,  снова  выдержав  паузу,   оглядел  заинтересованно  слушавших
друзей.
     --  ...И  знаете, какая  новая идея меня осенила, пока плов  готовил? А
что,  если нам подналечь  на хлопок  в  первой половине дня, по-стахановски,
никаких  перекуров, получасовых  философских  бесед  и раздумий, задержек на
хирмане с целью пообщаться с прекрасной половиной человечества...
     Ребята слушали внимательно, не понимая, куда он клонит.
     -- ...К чему  я это говорю? Помните русскую  пословицу: "Сделал дело --
гуляй смело"? Мне она очень нравится. Если мы  собираем больше нормы, больше
всех, зачем нам быть на поле до звезд, можно и  пораньше уйти. Часам к пяти,
например, вернуться с поля,  умыться не спеша, прибраться по  дому, написать
письма, да мало ли  дел  у молодого человека?  Про ужин,  как сегодня, я уже
молчу...
     Тут вмешался в разговор Фатхулла -- наступили на любимую мозоль:
     -- Из такой баранины не только плов, но и  шашлык,  и шурпу, и машхурду
приготовить можно!
     -- Ну, ребята, это же не жизнь,  а курорт, да и только!--  расхохотался
довольный Марик.
     Сказано --  сделано, молодость или решительно принимает, или отвергает,
и уж если приняла идею, то отдается ей до конца.
     На другой день Фатхулла, которому не терпелось лишний раз доказать, что
плов он все-таки готовит лучше, к четырем часам сдал свои двести килограммов
и, издали  помахав ребятам  рукой, прямиком, не  таясь,  пошел с поля. После
пяти  --  правда,  не  так  демонстративно,--  ушли  с   поля  и  остальные,
предварительно заглянув в тетрадку весовщика на хирмане.
     Пока Фатхулла,  никого  не  подпускавший к  котлу, готовил плов, ребята
помогали хозяевам  в  огороде,  набрав  и  для себя свежей  зелени, овощей и
фруктов,  а  Марик  успел  починить  барахливший  насос колонки,  чем  очень
обрадовал хозяйку. Вечером, довольные собой, уселись ужинать, отмечая в себе
неожиданное желание украшать свой скромный хлопковый быт.  Кочков, смущаясь,
принес в комнату букет  полевых цветов,  приспособив  под вазу  трехлитровую
банку  из-под  томатного  сока, а на столе забелели  салфетки  --  наверное,
чья-то  заботливая мать уложила с вещами, появись они до сегодняшнего дня --
показались бы нелепостью, еще и обсмеяли бы.
     И побежали чередой хлопковые дни. Работа  не казалась в тягость, потому
что  были  у них вечера, когда они, помывшись, побрившись, не  по-хлопковому
аккуратные, выходили пройтись  по поселку, а в  кишлаке их уже знали: добрая
молва  не  сбоку  от человека  идет.  Дней  через  пять  кто-то  пожаловался
начальству, что мусаевская компания самовольно уходит с поля раньше времени.
Руководил хлопкоробами  главный механик треста  Фролов; ему едва за тридцать
перевалило,  но  он  уже  второй  год  избирался парторгом. Он и  спросил  у
жалобщиков: ребята, что, воруют хлопок с хирмана,  мухлюют, путая весовщика,
сдают один  фартук  трижды, как  некоторые,  или собирают меньше  всех? И на
ответное молчание  во всеуслышание объявил: чей сбор на двадцать килограммов
будет превышать средний, тот может уйти с поля в любое время.
     Конечно, время от времени появлялись желающие получить лишний свободный
часик-другой, но нечасто,--  так сам собой узаконился их режим. И потекла  у
друзей невиданная на хлопке жизнь: раз в неделю  ездили в  райцентр в  баню,
каждый  вечер Рашид или Марик,  которых  к котлу не  допускали, отправлялись
туда же за газетами. Колдовали вокруг котла по очереди, соперничая, Фатхулла
с Баходыром, а Кочков приспособился  помощником к ним обоим, хотя "помощник"
сказано  слишком  громко,   скорее  истопником,--  большее   не  доверялось,
кулинарный  успех  не  хотели  делить  ни с  кем.  Рашиду  и  Марику  иногда
поручалось съездить на  велосипеде за мясом, но это была формальная покупка,
а  не выбор, где необходимо проявить знание и вкус,  потому что мясник сразу
спрашивал,  кто  сегодня  главный  у  котла,  Фатхулла  или Баходыр,  и  что
собирается готовить, и  сам отрезал нужное -- запросы поваров он  уже хорошо
знал.
     Узаконили бы  такой порядок до конца уборки, и, может быть, в следующем
году  молодежь охотнее  ехала  бы  на  хлопок  --  слухи  о вольготной жизни
мусаевской компании разнеслись по окрестным колхозам. А ведь Фролов разрешал
еще и съездить домой на день-два, если сборщики  заранее, в счет каждого дня
отдыха, сдавали сверх положенной средней  нормы  по шестьдесят  килограммов.
Поездку зарабатывали честно, все зависело только  от тебя  самого, и поэтому
никто не канючил, не выпрашивал разрешения, не сочинял сказки одну слезливее
другой  про больную мать или умирающего дедушку, не организовывал  фальшивые
телеграммы, чтобы  побывать  в Ташкенте,  а необходимость всегда  возникает,
когда находишься на уборке месяцами.
     Но недели за три до конца уборки Фролова неожиданно отозвали в трест, и
на его место прибыл Пименов, главный энергетик треста,-- крупный, крикливый,
мужиковатого вида инженер, председатель  трестовского месткома. Он  слышал о
стахановской пятерке  Мусаева, которую иначе  и не называли,-- да  и Фролов,
передавая дела,  упомянул о  ребятах,-- но сразу ввел  свои порядки.  К  его
приезду поля, конечно, сильно поредели, работали на самых дальних картах, да
и  на  них собирали  уже по второму-третьему разу, и привычных  сентябрьских
рекордов не было.
     В первый  же  день  приезда главного  энергетика,  когда  вся  компания
ужинала, явился к ним гонец из чайханы и сообщил,  что их немедленно требует
к  себе  Пименов,  всех  до   единого.  Ребята  переглянулись,  предчувствуя
недоброе, потому что раньше было достаточно, если к Фролову ходил кто-нибудь
один. Так оно и вышло...
     Пименов, заросший рыжей щетиной и успевший неизвестно где вымазаться --
он  хлопок не собирал,  а ходил между грядками, постукивая сухим стеблем  по
голенищам грязных сапог, или часами маячил на хирмане рядом с  весовщиком,--
встретил ребят, не скрывая враждебности. Вероятно,  его, человека и в тресте
не славившегося внешней аккуратностью, которого вечно шпыняли острые на язык
женщины, привел в раздражение вид  выбритых, аккуратных, в  свежих рубашках,
благоухающих "Шипром" ребят, которые, как обычно, собирались  после ужина на
танцы к медичкам, где уже вовсю гремела музыка, долетавшая аж до чайханы.
     -- Опять на  танцы-шманцы?  --  спросил  Пименов,  недовольно оглядывая
компанию.
     -- А  что, нужно обязательно согласовать с  вами? -- язвительно ответил
вопросом на вопрос Марик.
     -- Прежде всего вы должны согласовать со мной время пребывания на поле.
И я  скажу со  всей свойственной мне прямотой и откровенностью, что  не вижу
причин для  особого  режима вашей веселой  компании. Для  меня все равны,  и
будьте добры с поля -- со  всеми  вместе.  Что будет, если  каждый  вздумает
работать,  как  ему  удобно,  сообразуясь  с личной  выгодой  и  собственной
логикой? Вы  мне тут хитрости бросьте, не развращайте людей. Ваш уход с поля
раньше положенного времени я расцениваю как вызов  коллективу. Да-да, только
так, и не иначе!
     -- Так мы же собираем... -- попытался вставить слово Фатхулла.
     Но Пименов, даже не повернув головы в сторону Мусаева, перебил:
     -- Все собирают, никто не уклоняется. Да и не позволим дурака валять. А
кто  больше, кто меньше -- не столь  важно. Для  шести миллионов  тонн,  что
сдает  республика,  ваши, так сказать, стахановские килограммы  -- пылинки и
песчинки, и  не воображайте  себя героями страды. Что это  такое? В  рабочее
время вас видят в райцентре... В баньку, видите  ли, захотелось... Другие же
как-то терпят, обходятся,  а  вы чем лучше, почему  я  должен потворствовать
вашей вольнице?
     Ребята   стояли,   переглядывались   между   собой,  обескураженные   и
обозленные.
     -- И не сверкайте глазами, Мусаев, на вас, как на старшем, главная вина
и ответственность,-- продолжал,  распаляясь, Пименов. -- Что, хотите сказать
- Фролов разрешил? Он молод и пошел у вас на поводу, стихия и энтузиазм  его
увлекли. Но ваша ни  с  кем  не согласованная  анархия, думаю,  ему даром не
пройдет. Многим ваше самовольное и  бесконтрольное  поведение не нравится, и
я, с обычной для  меня принципиальностью, доложу в  райком по  возвращении о
вашем  безответственном и недальновидном покровителе. В общем, я  думаю, что
сказал ясно: с  завтрашнего дня никакой самодеятельности и на ужин со всеми.
А то, что я за вами прослежу  особо,-- уж будьте уверены. Все,  можете идти!
-- закончил он, почти переходя на крик.
     --  Так что,  нам и  собирать,  как  всем?  --  спросил побелевший, как
хлопок, Фатхулла, у которого желваки так и ходили на лице.
     -- Это ваше дело, тут я вам приказать не могу.
     И работа разладилась... Через два дня, возвращаясь в  потемках  с поля,
Марик,  который и до  среднего  сбора  не дотягивал,  если  бы на  его  счет
Фатхулла с  Баходыром  не сдавали по тяжеленному  фартуку, говорил  друзьям,
словно оправдываясь:
     --  Знаете,  ребята, во мне что-то оборвалось,  я вроде  и стараюсь как
прежде, а результата  нет. И  я сегодня твердо решил  уехать. Честно говоря,
мне  хотелось бы  побыть с вами  до конца,  или,  как  ты  любишь  говорить,
Фатхулла,  до победы.  Но  думаю, мои  победные дни позади, а  позориться  и
выслушивать глупости Пименова я не хочу. Да и  управляющий на прошлой неделе
говорил, что мне давно пора вернуться.
     Ребята  знали,  что  Марик,  несмотря  на молодость, в  конструкторском
отделе ведущий  технолог  по  нестандартному оборудованию  и  его отсутствие
отрицательно сказывалось на работе.
     -- Марик, только  не завтра, а  послезавтра.  Сделаем прощальный  ужин,
пригласим девушек,-- мы давно  обещали угостить их пловом. Начали по-людски,
так давайте  по-людски  и закончим,-- предложил  Фатхулла  и  обнял  Марика,
который волновался, правильно ли поймут его ребята...
     Подробнее  всего из той  осени Рашиду запомнился  этот прощальный ужин.
После  горячей перепалки  с  Пименовым вслед за Мариком уехал  и Фатхулла, а
через день отбыл и немногословный Кочков. Вспоминались и те милые девушки из
медицинского, которых  он больше  никогда не встречал;  он  даже помнил, как
грустный Марик открывает единственную  бутылку шампанского, приобретенную по
случаю прихода  гостей,  хотя весь  сезон они строго придерживались "сухого"
закона. Рашид, словно желая  вернуть ушедшее время, пристально вглядывался в
молодые  лица  друзей:  неужели эти  горячие  юнцы, любившие  в ту  осень  и
хлопковое поле,  и гостеприимный двор Икрамовых, и друг друга, и все вокруг,
были они?..
     Неслышно  подошел Баходыр,  опустился  рядом,  и Рашид, очнувшись и  не
понимая, где он находится, попытался встать.
     -- Да  лежи  ты,  лежи,-- остановил  его  товарищ.  -- Давно приехал из
райцентра,  а тебя все  нет и нет,  думаю: не случилось  ли чего, уж слишком
слабым ты выглядел утром. Самат подсказал, что ушел к  речке.  Еле  отыскал.
Красивое  ты  место  приглядел.  Подошел,  а  ты как будто спишь, улыбаешься
чему-то  приятному; конечно, такая благодать вокруг,  свежесть и тепло, да и
сон -- лучшее лекарство, как говорят наши старики.
     -- Знаешь,  Баходыр,  мне  то ли снилось,  то ли вспомнилось, не пойму,
первая осень на хлопке. Помнишь нашу компанию?
     -- Разве  такое забывается? Я и сам  частенько  вспоминаю: единственный
раз  по уму да  без нервотрепки работали благодаря Фролову. Эх,  будь сейчас
Фролов  здесь,  разве  я  торчал бы на  кухне целый  день,  когда такие поля
вокруг?  Собрать сто  килограммов  для меня  не труд, но  самостоятельности,
самостоятельности хочется, а тут, возле казана, она вроде у меня есть, тем и
тешу  себя,  хотя  понимаю -- не самостоятельность, а самообман это. Не лень
мне, и не  поля я избегаю, как думают некоторые. Настоящей работы хочется, а
не так, для галочки.
     -- Понимаю,-- кивнул Рашид. - Еще как понимаю...
     Все эти  годы,  вспоминая  ту  давнюю осень, он  носил в себе обиду  на
Пименова за то, что тот развалил их компанию, нарушил их с толком налаженный
быт,  лишил  жизненных  радостей:  веселых ужинов, шумных поездок в районную
баню,  долгих  и  неспешных  вечеров,  когда можно было несуетно  оглядеться
окрест  и  увидеть  не  закованную  в  асфальт  землю,  а  ту,  первородную,
называемую  емко  отчей  землей,  наконец,   тех   часов,  когда  они  могли
проговорить  весь  вечер обо  всем  на свете. А вот сейчас  Баходыр вспомнил
совсем  о  другом,  о  том,  как легко  и  радостно  им  работалось,  именно
работалось.
     Может быть, и пригрезилось ему все  это оттого,  что помнил он сердцем,
как ему работалось, как рвался в поле, ибо только настоящая работа, сознание
выполненного долга придавали  прелесть  той  свободе, что отстояли  они  для
себя. Все остальное сейчас казалось лишь приятным приложением.  И вот только
сейчас, на  разогретом солнцем  взгорке, обида на Пименова обрела конкретную
причину -- он помешал им работать, реализовывать лучшее в себе.
     Вечером,  торопливо  поужинав,   все  заспешили  в  кишлачный  клуб  на
"Блондинку за углом". Видя, с какой завистью поглядывает Самат на уходящих в
кино, Давлатов кивнул Баходыру: отпусти его,  я помогу прибраться  и сделать
заготовки на завтра.
     Баходыр сегодня был почему-то особенно добрый и великодушно отпустил не
только Самата, но и другого помощника.
     Шумный по  вечерам двор чайханы быстро опустел, и друзья остались одни.
Сами они еще не ели, и, пока Баходыр выбирал  из  котла остатки ужина, Рашид
добавил в остывающий титан заготовленные Саматом мелко наколотые  дрова.  Из
распахнутого  поддувала  титана-кипятильника  и  высокой  закопченной  трубы
сыпались  в  темноту  искры и вырывались языки пламени, во дворе остро пахло
дымом, древесным углем, и эти запахи напоминали Давлатову, зябко кутающемуся
в телогрейку, далекий отчий дом.
     Мысли Рашида унеслись в прошлое, далеко, но вдруг,  прорезая тьму двора
ярким лучом и  наполняя  его стрекотом  двигателя, по мощеной дорожке въехал
мотоцикл с коляской. Приехавший шагнул от мотоцикла к парню, слегка припадая
на левую ногу, и радостно воскликнул:
     -- Рашид!
     Мотоцикл тем  временем лихо  развернулся, поднимая невидимую в  темноте
пыль,  запах которой ощущается  в ночной  прохладе  еще резче, чем днем,  и,
вызвав  недовольный  лай  соседских собак,  исчез  в  переулке,  откуда, все
удаляясь и удаляясь, раздавался его треск.
     Давлатов сразу узнал голос и походку Салиха-ака.
     Они поспешили  навстречу друг другу и обнялись. На  бригадире, несмотря
на прохладу, был знакомый вытертый пиджак, та же тюбетейка, те же сапоги, но
главное -- он сам нисколько не изменился:  тот же приветливый взгляд усталых
и грустных  глаз, добрая улыбка в приспущенных по-восточному усах, в крепком
жилистом теле еще чувствуется сила.
     На  шум вышел  из  огороженной кухни Баходыр,  и  церемония приветствия
повторилась. Правда, Баходыр, более искушенный в  обычаях и традициях своего
края, бойко  расспросил  о доме,  семье,  внуках, об  урожае --  ритуал, без
которого не начинается разговор уважающих себя восточных людей.
     -- Какими  судьбами,  каким ветром  занесло к нам?  -- вставил вопрос и
Давлатов.
     -- Удачный день, Рашид-джан... Утром встретил ваших ребят, они работали
на соседних с нами полях, рядом с шипаном, где растет арча Мавлюды, помнишь?
Вот и рассказали, что и  ты, и Баходыр,  главные  "партизаны" прошлого года,
здесь, сказали, что  ты болен. А у нас  не принято  забывать друзей, вы ведь
меня  здорово  выручили  тогда.  Признаюсь,--  теперь  уже  можно,--  сильно
попортил мне кровь Максудов,  даже  сниться  стал  по ночам в своих  бабских
туфлях. Но обиднее  всего было думать, что вы не видите  разницы и  вам  все
равно  -- что дурак  Максудов, что  я,  бригадир, у которого  душа болит  за
выращенный в  трудах хлопок. А вышло-то совсем не так, боль у  нас оказалась
общая. Вот  тогда уполномоченный  не только из  снов  моих  ушел,  а даже из
мыслей исчез.
     -- Дай бог, чтоб навсегда,-- заметил Рашид.
     --  Правильно говоришь...  Узнав о твоей  болезни,  я, конечно,  обещал
ребятам  тебя проведать, но не  думал,  что смогу  прямо  сегодня. Прихожу с
поля,  вижу  -- внук  во дворе мотоцикл  ладит. Спрашиваю:  "Куда так поздно
собрался?" Отвечает: дескать,  в  кишлаке какая-то  интересная комедия  и он
обязательно  должен ее посмотреть. Ну,  тут  я  прямо  от  калитки  и говорю
старухе: "Cобери-ка мне узелок, я заодно с внуком в кишлак к ребятам, старым
друзьям, в  гости съезжу..."  Туда  и  обратно с ветерком,-- мой внук Санжар
иначе ездить не умеет.
     Да  велел  Айгуль своей  налить  в бутылку или банку,  какая  побольше,
отвар,  что готовит для мающихся животом Куддус-бобо. Это  наш сосед.  И дед
его, и  прадед  в кишлаке испокон веку  табибами были... А сам быстренько  в
курятник нырнул, тепленьких яиц собрать из-под несушек. Куддус-бобо говорит,
что  отвар надо  запивать  сырыми яйцами,  и непременно  свежими.  Вот  так,
друзья: внук в  кино, дед в гости... Да где же он? -- спохватился Салих-ака.
-- Не увез ли
     Санжар в кино узелок, о котором я вам тут разболтался? -- он растерянно
оглянулся.
     -- Цел! -- радостно  сообщил Баходыр, заметив  в слабом  свете  фонарей
узелок обочь мощеной дорожки.
     -- Ну и хорошо! -- обрадовался Салих-ака.
     Подобрав вместительный узелок, они направились к айвану под освещенными
окнами чайханы, где по вечерам ребята играли в шахматы.
     -- Выходит, и  вы, и мы с Рашидом  еще не ужинали,--  отметил Баходыр и
снова исчез за оградой кухни-времянки.
     Салих-ака  неторопливо  развязал  узелок, расправил концы,  разглаживая
ткань ладонью, и  чистая тряпица стала дастарханом. Перво-наперво он передал
Рашиду литровую бутыль из-под венгерского вермута с завинчивающейся пробкой,
наполненную по горлышко.
     Рашида  так тронуло внимание старика, что вместо  слов  в горле  у него
застрял какой-то  комок, и он,  отвернувшись,  стал разглядывать жидкость на
цвет, поднимая бутыль к освещенному окну;  руки его не то от волнения, не то
от слабости заметно дрожали. Темно-бордовый отвар напоминал гранатовый  сок.
Тем временем Салих-ака осторожно переложил в железную миску, оказавшуюся под
рукой,  крупные  яйца,  все  до  одного  цвета хорошо обожженной  глины.  На
расстеленном  узелке  осталась горка теплых  лепешек,  что  испекли снохи  к
возвращению мужчин с  поля, и  две  тяжелые,  килограмма по полтора  каждая,
темно-синие кисти крупного винограда.
     --  Это  мой  сорт,--  сказал  старик, не  скрывая гордости. --  Что-то
среднее между  Чорасом и  Тайфи. -- Он  поправил  кисти  винограда  и стопку
лепешек, виновато развел руками и смущенно сказал Рашиду: -- Думал и курочку
для тебя  отварить,  и  самсы  горячей  прихватить, младшая сноха  печет  ее
замечательно,  из слоеного  теста,  да  все  неожиданно  получилось, и  внук
торопил. Так что не обессудь, в другой раз...
     -- Спасибо,  спасибо, Салих-ака. Мы с Баходыром  очень рады вас видеть,
да и все у нас есть,-- ответил не менее смущенный Давлатов, тронутый заботой
старика.
     И  верно, Баходыр,  словно волшебник, принес и расставил  на дастархане
сыр, масло, колбасу,  разогретую тушенку, и даже  банку  шпрот --  наверное,
основательно потряс  личные  запасы у многих, благо вчера  было воскресенье,
кое-кого приезжали проведать родственники, а кому-то передали посылки.
     Прежде чем приступить к еде, Салих-ака отвинтил пробку и  налил в пиалу
отвар, чуть больше половины, а когда  Рашид его  выпил, в ту же  пиалу ловко
разбил  острым  ножом, что всегда висит у него в  ножнах на поясе, два яйца,
янтарно блеснувших тугими желтками.
     Рашид выпил  и  то и  другое  без  особого  удовольствия,  и Салих-ака,
заметив это, сказал, что отвар  трав Куддус-бобо делает на  кожуре гранатов,
издавна  известных как  средство  от  болезни  желудка.  Баходыр, протягивая
бригадиру пиалу с чаем, наполненную на треть, что означает высшее уважение к
гостю, предложил отведать городских гостинцев.
     Салих-ака попробовал и сыр, и  колбасу, выудил из банки шпроты, которые
тут же окрестил  золотыми рыбками, и, не сдержавшись, сказал восхищенно, без
зависти и укора, как всегда бесхитростно:
     --  Богато живете,  друзья. -- Опустошив  пиалу, он  неожиданно спросил
Рашида:  --  Ты, наверное, пил  воду  у  кривой  излучины, где  арык  делает
поворот? Там еще края размытые... Красивое место, не только люди, но и птицы
любят его.
     -- А вы откуда знаете? -- удивленно  встрепенулся  Давлатов,-- бригадир
попал в самую точку.
     --  Столько  лет  проживешь да с мое  походишь, и не то будешь  знать о
земле. Странное место, и размыло-то берега не от большого напора --  туда, к
лощине,  подпочвенные воды  после полива  стекаются, вот и распирает арык. А
ведь   полив   у  нас  --   не   простой.   Минеральные  удобрения  и  соли,
гербициды-пестициды всякие в воду сыплем, где в меру, где без меры -  не все
земля  и принимает. Вот и выносит эти яды в низины, к той красивой излучине.
А  когда  с самолетов опыляют, в  арыки попадает  даже больше,  чем на поля.
Вода-то при нашей жаре постоянно парит и сама притягивает  ядовитую пыль, от
которой за день  чернеют полные  жизни  кусты.  А в излучине к тому  же вода
течет медленно,  застаивается, там  химии  раза в  три больше,  чем в  любом
другом месте. Теперь-то  понял, какой  ты компот выпил?.. Не  привередничай,
пей настой да  запивай яйцами,  хоть и не нравится. Здоровья на жизнь ох как
много надо, а она у тебя, парень, считай, вся впереди...
     Ребята подавленно молчали, хмуро переглядывались.
     -- А  ведь сколько народу  в кишлаках  пользуется арыками! -- удрученно
покачал головой Баходыр.
     --  Конечно,--   согласился   Салих-ака.   --   Но   люди  в   кишлаках
приспосабливаются:  за  день  до опыления  с  воздуха  или  крупного  полива
запасаются водой, непременно  ее отстаивают и, конечно, обязательно кипятят.
С  малых лет мы приучаем детей пить  чай -- и горячий, что мы сейчас пьем, и
яхна-чай -- остуженный. Конечно, есть и водопроводы, думаю, появятся скоро и
у нас. Но разве от всего убережешься: то скот без надзору  вдруг обопьется и
подохнет,  то  птица какая-то  вялая,  куры  плохо  несутся,  вот индюки  не
приживаются совсем -- не по душе  им наша  вода. Но народ, на то он и народ,
из  всякого  положения  выход  находит.  Вот  Куддус-бобо отвар  придумал  и
секретов  не таит, других учит, и тебе,  Рашид,  обязательно поможет,  не ты
первый маешься,-- проверено, через неделю забудешь о своем недуге.
     --  Я вот сколько лет езжу на хлопок,  а  ни разу опыление с воздуха не
видел,-- признался Рашид.
     -- Ну  и  хорошо, что  не видел,-- улыбнулся Салих-ака. -- И опыляют, и
опрыскивают, но  и  то  и другое -- не  духи  и не сахарная пудра, не жалей.
Потому  и  делается  все,  пока  горожан  не  навезли,  чтобы  меньше народа
надышалось гадостью. Спасибо медицине, хоть тут сумела слово сказать.
     Вот ты, Баходыр, о кишлаке  заговорил,  и я  о кишлаке продолжу, потому
что здесь  наша  жизнь, наши дети, наша земля, и нам не только  заботиться о
ней надо, но и защищать ее. Лучше нас ее никто не знает. Сколько себя помню,
в  наших  краях  сеют  хлопок,  хотя  делу  этому  лет  сто,  не  больше.  У
виноградника, дынь,  гранатов, орехов история куда  древнее.  Но  у  каждого
времени свой овощ, свой злак в цене. Хлопок  сегодня затмил, если не сказать
-- забил, и бахчевые, и овощи, и  фрукты, о скотине я и вовсе молчу. За  что
спрашивают,  за что поощряют,-- тому  и  внимание,  остальное  побоку. Вы же
видите,  хлопок у  нас  начинается не  за кишлаком, а,  считай,  улицы прямо
переходят в поля или поля входят в улицы,-- так тесно переплелась жизнь поля
и кишлака. Это было даже удобно, ведь  на  самые дальние поля ходили пешком,
работали  вручную,  и чем  ближе поле, тем лучше.  Вам,  молодым, это понять
сегодня трудно.  Но пришла на поля химия, и благо  обернулось бедой, а  мы к
ней оказались не  готовы: при  нашей нерасторопности и мер толком принять не
можем.
     Пока  будут  делать  такие  горе-комбайны,  без дефолиации с воздуха не
обойтись. А самолеты ведь не щепоткой химикаты сбрасывают, чуть промахнулся,
заходя на цель,-- полкишлака и окатило, ведь поле и кишлак рядом, занавеской
не отгородишься, шатром не прикроешься. Один летчик опытнее, другой новичок,
один -- с пониманием, другой-- безответственный, лишь бы баки опорожнить, он
за это деньги получает. А чуть ветерок в сторону кишлака подул-- его ведь не
учтешь,  не  запрограммируешь,  он  кишлачному  совету  не  подчиняется,-- и
накрыло людей и кишлак химикатом,  хоть никто и  не желал плохого, и летчики
были толковые.
     -- Какой-то  заколдованный круг:  и так плохо, и так  нехорошо. Есть ли
все-таки выход? -- загорячился Баходыр.
     -- Уж больно  ты торопливый, вынь  да положь,-- улыбнулся  Салих-ака  и
протянул ему пустой чайник.
     Баходыр  покраснел, ибо невнимание равно оскорблению гостя -- так учили
его с детства. Сорвавшись с айвана, он мигом возвратился со свежим чаем.
     -- Какой выход, спрашиваете? -- переспросил Салих-ака, выпив подряд две
пиалы,  налитые  с  большим уважением. Он надолго замолк,  словно  обдумывая
вопрос Баходыра, и вдруг сказал с похвалой: -- А чай у вас замечательный! --
И  уже без  всякой паузы продолжил: -- Мы ведь  в первые годы  дефолиации  с
воздуха пострадали: кто скота лишился, кто здоровья, у кого сад раньше осени
облетел, и трава вдоль арыков, которой скот кормится, стала сплошь ядовитой:
если не убивали наповал, то мясо -- не мясо и молоко  -- не  молоко. Я с тех
пор корову и не держу. А сколько пасек пропало!
     Только на вторую или даже третью осень стало ясно, откуда беда. Я тогда
на правлении предложил: хлопковые поля от кишлака надо отделять, и не просто
отделять, а  широкой  лесополосой  оградить, чинарами,  пусть их воспетая  в
песнях  высота  человеку  послужит.  Воду  в  арыках спускать на  нет, когда
опыляют, а землю вокруг  кишлака  предлагал отдать под огороды, сады, бахчи,
под луга и пастбища. И ушла бы беда, так я думаю...
     Конечно, выслушали меня и даже  аплодировали, хвалили, а  делу  хода не
дали. Да и  как на такое пойти, если колхозу из  года в год увеличивают план
посевных  площадей  под  хлопчатник,  будто  земля  у  нас  в семь слоев или
резиновая?
     Но хоть  ничего  я  для своего кишлака и для окрестных мест не добился,
упорство мое  не пропало. Приходит однажды конверт из  Ташкента,  из  треста
совхозов,--  тогда  как  раз  новые  земли осваивались и в  Джизакской, и  в
Каршинской, и Сурхан-Шерабадской степях... С благодарностью  бумага. Писали,
что при закладке новых совхозов стали  поля отделять от жилья, и для каждого
кишлака выбирали  место, учитывая, куда и откуда  ветер  дует, для самолетов
строгие трассы определили, а главное -- лесополосы начали высаживать, чинаре
новую жизнь  дали...  Вот  такие  наши  дехканские  дела, ребята.  Не  очень
веселые...
     Разговор  постепенно  угас,  и  в вечерней  тишине  стало  слышно,  как
раздаются, приглушенные расстоянием, взрывы  смеха --  значит, "Блондинка за
углом" еще не закончилась.
     Высокие фонари,  освещающие  кухню и склады,  сеяли  скудный свет  и  в
соседний  двор,  где  беспокойно  топталась пегая корова. Ее  не  видно,  но
слышно, как дергает  она привязь,  опрокидывает ведро с  водой или  пойлом и
натыкается рогами то  на шаткий забор,  то на деревья,  то на  стены  сарая.
Наверное, хозяева ушли в кино, и корову некому успокоить.
     --  Да,  вы о  хлопке  знаете все,-- обронил Давлатов, пытаясь  вывести
старика из задумчивости.
     Салих-ака ответил странно, словно себе:
     -- Да, я хлопкороб с детства и знаю о хлопке все. Но от знаний мне чаще
труднее бывает, чем легче. Вот я видел у внука в руках русскую книжку, "Горе
от ума" называется. Казалось бы, что за глупость -- горе от ума? Вернее было
бы  --  горе без  ума.  Но подумал-подумал и понял:  тяжело,  наверное, тому
человеку было с умом его. Так и мне от знаний моих горе одно: разве не давал
бы  я  земле  отдыхать  от хлопка, чтобы не  скудела она  год от  года и  не
полагались люди только на всесилье химии... Хлопкороб... Да...
     Салих-ака говорил глядя куда-то  поверх голов  своих  собеседников, и в
его  голосе  звучала  тоска,  которая  была  отчего-то  так   понятна   этим
парням-горожанам.
     --  ...А я  ведь  дехканином был:  и  телочку от  коровы принять мог, и
лошадь подковать,-- была у меня она, и овец стриг, и  тулупы из  остриженных
шкур шил.  А  какая  у меня, да и у соседей,  бахча  на богаре,  на бросовых
землях,  была! Запах дынь вокруг до самой зимы  стоял!  Да и  шипан  Палвана
Искандера не хлопковый шипан, это только лет пятнадцать он стал хлопковым, а
раньше вокруг него сады цвели  -- яблоневые,  персиковые. И  улей  на каждом
гектаре, а то  и два... Вы пробовали когда-нибудь персиковый мед? Не слышали
даже?  Многие не  слышали.  Я  и  сено  косил,  и траву всякую знал,  не как
Куддус-бобо, конечно, но  как дехканин мог отличить, что для овцы лучше, что
для коровы. А теперь в нашем дворе серпа не отыскать, не то что косы...
     Хотите  верьте, хотите  нет,  а  был  у  нас  в  кишлаке  даже рыбак --
Закир-балыкчи, и рыба  водилась и в  арыках, и  в  канале, и в реке. Русские
мужики, что  попадали к нам в кишлак,  и  раков  ловили. Рак первым,  еще во
времена обработки  полей  дустом,  пропал, привередлив  он  к  чистоте  воды
оказался, к запахам разным.
     О винограде я уже не говорю: самый ленивый и нерадивый и то о лозе имел
понятие. Лоза из  рода  в род передавалась,  и знали,  в каком дворе,  каком
кишлаке крепкая и благородная лоза растет, роднились не только детьми, но  и
лозой.  Кто теперь  чужую  лозу,  корень ее, знает? Когда ушла лоза с полей?
Временем  и  невзгодами повыбивало ее и  во  дворах.  К кому пойти,  у  кого
совета-помощи попросить? Так и сошел виноград на нет не только в колхозе, но
и у людей.
     А о  хлопке я  все знаю, Рашид, ты прав.  И вряд ли  я  теперь возьмусь
принять  телочку  вот  у той  коровы  --  отвык.  Дальше-то как?  Кому землю
передавать, жизнь  крестьянскую на ней?  Хлопкоробу-механизатору? Землю-то с
высоты  кабины да на скорости  не  особенно разглядишь, у каждого поля  свой
характер, свой  норов, машину такую не создали, чтоб лучше человека понимала
и любила землю. Привязан я к  хлопковому полю, крепко привязан, может,  даже
никогда  не  вырваться, да  душу-то  не  привяжешь, она  дехканского  труда,
дехканской  жизни  требует,  заботы о  живом  вокруг, а не  только о хлопке,
хочет...
     Баходыр хотел что-то спросить,  но вблизи  затарахтел  мотоцикл, и  луч
фары  зашарил  по  темному двору. Салих-ака встрепенулся  от  дум, посветлел
лицом.
     -- Санжар приехал,-- сказал он обрадованно и поднялся.
     Рашид на минуту замешкался, соображая, чем бы отблагодарить старика, но
ничего  подходящего ни под рукой, ни в чайхане у  него не было,  и вдруг  он
нащупал на  дне  сумки пачку туалетного мыла,-- жена  его питала  страсть  к
дорогой, в красивой  упаковке,  импортной парфюмерии. Он догнал Салиха-ака и
опустил  ему в  карман благоухающее  мыло,  где  с лаковой обертки улыбалась
эстрадная звезда Далида.
     -- Это Айгуль-апе,-- смущенно сказал Рашид. - Спасибо и ей за гостинцы.
Приезжайте еще, пока мы здесь...
     Когда они проходили под  фонарями, Салих-ака рядом со стройным  молодым
Баходыром напомнил  Давлатову сухой, корявый тутовник, что по весне, вопреки
всем прогнозам, щедро пускает новые побеги.
     Утром,  когда  Баходыр  с   помощником  вновь  уехали  в  райцентр   за
продуктами, Рашид остался во дворе чайханы с Саматом. Слоняться  без дела не
хотелось, и  он  принялся чистить  картошку,  чувствуя, что эта работа не по
душе парню. "В  армии еще начищусь..." --  недовольно ворчал тот каждый раз,
когда видел ведро  картошки, заготовленное Баходыром для шурпы.  Сегодня как
раз ее и решили варить.
     Поначалу они перебрасывались короткими фразами, но  потом Самат надолго
исчез в  чайхане,  и Давлатов остался один. Он вспомнил вчерашний  разговор,
безрадостную  исповедь  Салиха-ака. Ведь  до сих  пор  он  считал Салиха-ака
счастливым человеком: орденоносец, уважаемый в кишлаке, да и во всей округе,
человек,  хозяин крепкий,-- Рашид знал, что кроме  мотоцикла Санжара, есть у
них во дворе  и  "Волга",-- и дети его  вроде не  огорчают, живут  в  мире и
согласии...
     Неожиданно  во дворе появилась Дильбар Садыкова,-- вбежала  в  калитку,
размахивая над головой пустым фартуком, словно знаменем.
     -- Ура! В Ташкент  вызывают!  -- выпалила  она радостно Рашиду. -- Слет
или конференция там какая-то хлопкоробов, и я должна поднять дух горожан...
     Увидев  темные круги  под глазами, особенно заметные поутру, и  желтое,
осунувшееся лицо  Рашида, Дильбар  осеклась и,  подойдя  к  нему,  по-женски
участливо погладила по давно не стриженной голове.
     --  Слушай,  за мной  сейчас приедет  машина, председательская "Волга".
Хочешь, я тебя домой отвезу?
     Рашид, вздохнув, отказался, сказал, что тут оклемается, не хочет пугать
своим  видом  жену.  Дильбар  не  отступилась,  стала  расспрашивать,  какие
лекарства захватить из  Ташкента,  но Рашид, поблагодарив, сказал, что вчера
приходил Салих-ака и принес отвар, так что скоро он поправится.
     -- Ну ладно, как хочешь... --  Дильбар быстро потеряла к нему интерес и
проворно исчезла в красном уголке чайханы -- на женской половине.
     Минут через двадцать у чайханы засигналила белая  "Волга" председателя.
За  рулем  сидел  он  сам, при  шляпе,--  наверное,  будет  просить  горожан
мобилизовать все имеющиеся ресурсы, а может, просто какие-то дела в столице.
На сигнал машины тотчас выбежала Дильбар. Темно-синие вельветовые  джинсы  в
обтяжку, приталенный  кожаный  пиджак  распахнут,  темно-бордовый  батник из
плотной  ткани оттеняет  яркий шейный  платок --  все  в тон, все выбрано со
вкусом,-- Дильбар у  них еще и  первая  модница  в тресте. Цокая каблучками,
стройная, ловкая, она подлетела к машине, размахивая сумочкой, перехватив на
ходу восторженные взгляды Рашида и Самата.
     -- Ну и баба, класс! --  пробасил, подлаживаясь под бывалого сердцееда,
Самат.
     -- Дильбар... --  как-то неопределенно произнес Рашид, но улыбка все же
пробежала по его изможденному лицу. -- Да-а, хороша, что ни говори!
     --  А  что же не женились? Вы ведь, кажется, были  холостым,  когда она
пришла в трест? -- спросил Самат серьезно.
     -- Я... на Дильбар?
     Впервые  за дни болезни Рашид от  души  засмеялся.  Самат покраснел, не
понимая причины веселья, и упрямо заключил:
     -- Я бы женился, глазом не моргнув... Такая красивая...
     Рашид погасил смех, чтобы не обидеть Самата, парня, в общем, толкового,
покладистого.
     -- Мы-то с тобой,  Самат-джан,  может, и хотели  бы, да она на  нас  не
глянула  бы. Дильбар  -- птица высокого полета, как Баходыр говорит.  Ты  не
смотри,  что она еще не замужем, хотя, по местным  понятиям, давно пора. Она
себе еще такого жениха отхватит -- мы все ахнем.
     --  Уж конечно, отхватит,-- согласился  Самат и  вновь  надолго  исчез,
теперь уже в кладовой.
     А  мысли  Рашида  закружились  вокруг  Дильбар Садыковой.  Конечно,  он
помнил, когда  она появилась в  тресте. За ней пытались ухаживать его друзья
-- и Баходыр, и Фатхулла, тогда еще работавший у них. Наделала она переполох
среди молодых да неженатых: даже из Госплана, что  напротив,  ребята к ним в
буфет  зачастили,  прослышав,  что в  тресте появилась  необычайно  красивая
девушка из Намангана.
     Фурор она и правда произвела --  что  было,  то было. Но  только  через
неделю выяснилось  и  другое:  как инженеру ей нельзя было  доверить никакой
работы,  даже самой  простейшей-- перечертить,  составить смету,  рассчитать
простейший узел. А с чертежами вообще курьез  вышел: она совершенно не имела
понятия,  что  такое  проекция,  сечение,  разрез,  вид  сверху  или  сбоку,
воспринимала только общий вид -- картинку.
     -- Что  мне с ней делать? - спрашивал у  Давлатова Фатхулла, в то время
уже начальник отдела -- под его начало  попала Дильбар. -- Я боюсь давать ей
какое-нибудь  задание.  Станешь выговаривать  --  смотрит  такими печальными
глазами, полными  слез, что  сам себе  извергом кажешься, думаешь: за что  я
напал  на такое милое создание? А иногда спрашиваю: "Чему же вас в институте
учили?"  А она отвечает: "Вам хорошо, вы в столице  учились, а я в  области:
весной  на  прополке  хлопка, осенью на его уборке, а летом  на  овощах и  в
стройотрядах... Когда же учиться было?" И ведь права, никуда не денешься...
     Но  Фатхулле  ничего с  ней делать  не  пришлось. Дильбар  сама, словно
ручеек,  пробила  себе  ход,  нашла  дорогу. Ее полюбили,  предупредительная
оказалась: с утра придет,  прежде всего  чай вскипятит и  всех обнесет,  для
мужчин  за  бутербродами  в Госплан сбегает, а  чашки, чайники,  пиалы с  ее
приходом  просто засверкали от чистоты. Через неделю она  знала,  кто  какую
газету читает, кто какие сигареты курит, и никогда не ошибалась. А уж бумагу
какую  куда отнести -- она всегда с радостью: цок-цок  и понеслась  на своих
каблучках.
     "Пусть  Дильбар  скорее  город узнает",-- говорили старушки из  отдела,
души  в ней не чаявшие,-- кто же заботу и внимание к себе  не оценит?  А тут
месяца через полтора на овощи народ отрядили, в основном молодежь,-- вот где
талант  Дильбар  по-настоящему  проявился: не было ей  равных на  помидорных
полях. Руководство овощного  совхоза ей, единственной,  похвальную грамоту и
персональную денежную премию выдало, а корреспондент "Гулистана", приехавший
к овощеводам, прослышав о Дильбар, заснял ее на обложку популярного журнала.
Шикарная цветная  фотография вышла -- прямо кинозвезда!  Тогда этот  портрет
можно  было  увидеть  на  ветровом стекле  междугородных  автобусов, такси и
прочей технике.  А уж сколько их было наклеено на солдатских чемоданах -- не
счесть, потому что завалили  Дильбар письмами на трест,  предлагая дружескую
переписку, а кое-кто, не раздумывая,-- руку и сердце.
     С  овощей Дильбар вернулась  героиней, и  началась  у нее новая  жизнь.
Осенью выбрали ее в местком, поручили культмассовый сектор. И жизнь в тресте
забурлила: что ни неделя --  внизу  в  холле появлялось  написанное  Дильбар
объявление:    "Желающие    посмотреть   фильм...   обращаться    в    отдел
проектно-сметной документации к инженеру Садыковой Д.". "К инженеру" Дильбар
писала всегда, ей нравилось представляться новым знакомым: "Инженер Садыкова
Дильбар".
     На каких концертах,  спектаклях они тогда только не  побывали, даже  на
гастролировавших  в Ташкенте  МХАТе,  "Современнике", Ленинградском БДТ.  На
любую  зарубежную  эстрадную звезду  Дильбар  всегда  умудрялась вырвать для
треста  билеты. Как только ей это  удавалось? И ведь не только для избранных
--  билетов   у  нее  хватало  на  всех  желающих.  В  ответ  на   расспросы
разгоряченная Дильбар, мило улыбаясь, неизменно отвечала: "Секрет фирмы".
     Теперь своим временем она распоряжалась сама. Напоив отдел чаем, сделав
десяток  личных телефонных звонков, включая и междугородные в Наманган,  она
небрежно бросала Фатхулле: "Я по общественным делам". Фатхулла не  успевал и
рта раскрыть, как старушки из отдела отвечали:  "Иди, милочка,  иди, успехов
тебе..."  Дильбар демонстративно,  не спеша складывала в элегантную папку из
лаковой кожи на "молнии"  всякие прошения на фирменных бланках, напечатанные
машинистками в  первую очередь, и, сказав  что-нибудь  приятное  сотрудникам
отдела, исчезала  на полдня, а  иногда и  на весь  день, но  утром  являлась
минута в минуту: в тресте строго контролировался приход на работу.
     Но что такое  овощи, общественная работа, культмассовый сектор? Слава к
Дильбар пришла с другой стороны. Истинное призвание она  нашла на  хлопковых
полях.  Вот уж она  собирала  так собирала --  это надо было видеть. Быстро,
красиво, чисто, и делала это легко, с  улыбкой, напевая что-то озорное. Даже
работать с  ней рядом было  одно удовольствие. Не зря говорили, что получала
она все годы  в институте какую-то персональную стипендию, не то Бируни,  не
то Мукими,-- общественница, комсомолка, первая сборщица хлопка.
     Что там список десяти лучших сборщиков за день, в котором она неизменно
занимала  первую  строку?  Ее  имя  упоминали  в штабах  уборки, на  полосах
центральных  республиканских газет,  ее  не  раз  показывали  с  телеэкрана.
Пресса,  радио  и  телевидение  нашли  в  ней  достойный  объект:  красивая,
обаятельная,  за  словом  в карман  не  лезет. Хочешь  -- на  узбекском даст
интервью,  хочешь  --  по-русски,  но и на  том,  и  на другом  с толком,  с
пониманием  дела. Хочешь подать ее с  экрана в тюбетейке, атласном  платьице
ниже  колен  и  шальварах,  с  кокетливой  коробочкой  хлопка  в  волосах,--
пожалуйста. Хочешь показать современную горожанку, которой по плечу сельский
труд, уверенную, в ладно  сидящих джинсах,  фирменной  курточке,  со строгой
прической,--  пожалуйста. Не было в республике журнала, где не печатались бы
крупным планом ее портреты -- и черно-белые, и цветные.
     Но новый  этап популярности  начался у Дильбар  с  праздника  курултая,
который  широко   отмечает   республика   после   завершения   сдачи  хлопка
государству. Большой,  красивый, любимый  народом праздник. Со всех областей
приглашают в  Ташкент  лучших  хлопкоробов,  знатных  людей.  Он  начинается
торжественно  во Дворце  дружбы народов,  затем выплескивается  на стадионы,
ипподромы,  площади  и  улицы.  Карнавалы,  спортивные состязания,  ярмарки,
народная борьба  кураш,  конноспортивные  игры,  концерты народной музыки, и
повсюду карнаи -- восточные фанфары, спутники большого праздника --  вот что
такое курултай. Начинаясь вечером с пятницы, заканчивается он поздно вечером
в  воскресенье.  Что-то  похожее  на  латиноамериканские  карнавалы  есть  в
узбекском  курултае,  как  признал  один  из  известных  зарубежных  гостей,
попавших на праздник.
     Случилось так, что в день открытия курултая во Дворце дружбы народов, в
присутствии  правительства,  Дильбар  поручили выступить  от  имени горожан,
участвовавших в уборке. А ведь еще  за день до этого у нее и приглашения  во
дворец не было -- значит, судьба.
     Прочитала она  свою  речь  --  тщательно  отредактированную не в  одной
инстанции   --  страстно,   ярко,   убедительно   и   сорвала  такой   шквал
аплодисментов, которых  и иной  популярный  артист не слыхал. А уж когда она
шла по длинной ярко-красной ковровой дорожке обратно к своему месту, по залу
и в  президиуме прошел  волной шепоток восторга -- в  тот день Дильбар  была
действительно  неотразима.  И  всякие   чиновники,  большие   и  малые,   от
райкомовских до  министерских, торопливо вписывали на  всякий случай фамилию
Дильбар  в  свои  блокноты:  хорошо   поставленный  голос,  четкая   дикция,
абсолютное владение  русским  языком, великолепные  манеры и очевидный вкус,
инженер  по образованию  --  чем не  наглядный образ  раскрепощенной женщины
Востока?
     С этого дня начался у Дильбар настоящий взлет и пошли  жизненные удачи.
В хлопковой  республике хлопкороб, конечно, в большом  почете:  по окончании
трудного сезона и в заморские  страны  поездки для них организуют, и путевки
на курорты всякие  выделяют. Через две недели после  счастливого для Дильбар
курултая  она спешно оформила документы и с группой  колхозников из какой-то
области отправилась в  Италию, тем более что  поездки такие  оплачивались за
счет колхоза: наверное, сработала чья-то чиновничья запись, сделанная наспех
во Дворце  дружбы  народов.  Как  бы там ни было, поездка для  самой Дильбар
оказалась  приятным  сюрпризом. Так же  поспешно  приняли ее в  партию.  Для
инженерно-технических  работников существовал какой-то  негласный лимит,  но
для  Дильбар райком выделил  место сверх  лимита.  Круг ее общественных  дел
заметно расширился, и Фатхулла только по утрам ее и видел.
     Надо отдать  ей должное, Дильбар  не  заважничала, по-прежнему была  со
всеми  мила и обходительна, как и  раньше заваривала по утрам чай и обносила
отдел. Эту обязанность она с себя  не снимала,  но  за газетами и сигаретами
уже не бегала, хотя,  когда уходила по делам  и ее просили  что-либо купить,
никогда  не  отказывала. Старушки  из  отдела,  поначалу пытавшиеся  чему-то
обучить  Дильбар  на службе,  окончательно  махнули  рукой,  не видя  у  нее
интереса к инженерной работе, хотя в это время  она уже  числилась  в отделе
старшим инженером -- по-другому начальство никак не могло повысить ей оклад.
     У  Дильбар открылось и еще одно призвание -- ораторское.  Ее приглашали
на  всякие торжества, юбилеи, слеты, симпозиумы, фестивали, форумы,  встречи
-- на  районном,  городском, республиканском,  региональном, союзном  и даже
международном  уровне,--  и  везде  она зачитывала  то приветствие  от имени
молодой  интеллигенции  республики, то  доверялось  ей отчеканить с  трибуны
резолюцию или какой-нибудь проект решения как молодому инженеру,  то  просто
выступить от имени раскрепощенных женщин Востока в защиту других, угнетенных
еще,  женщин. А поводов подобных было не счесть -- хоть за здравие,  хоть за
упокой. И все у нее получалось  с  толком --  горячо, искренне,  по-молодому
напористо.
     В отделе с самого начала  свыклись с  тем, что  как инженера  Садыковой
нет. Да и влюбленный поначалу в Дильбар Фатхулла, не сумевший потребовать от
нее исполнения обязанностей  с  первого дня, позже уже  и вовсе не мог этого
сделать  -- расценили бы  как  личную  месть  или мелочные  придирки. А  чем
дальше, тем больше  она становилась ему не по зубам: вхожа в такие кабинеты,
общается с  такими людьми,  выступает  с таких трибун...  Но,  понимая,  что
зарплату она все-таки получает в отделе  проектно-сметной документации, а не
за выступления  с высоких трибун, Дильбар  вела себя на  работе  по-прежнему
скромно,  не выпускала  из рук культмассовый  сектор -- ей хотелось казаться
нужной и в тресте.
     На высоких совещаниях, где она постоянно бывала, как  правило, работали
выездные  книжные, аптечные, кондитерские  киоски, а  то и целые магазины, и
она щедро снабжала  книголюбов --  книгами, женщин -- французскими духами  и
парфюмерией,  мужчин  -- редкими сигаретами  и  галстуками,  пенсионеров  --
лекарствами и шикарной оптикой. За  ней прочно укрепилась репутация доброй и
сердечной  девушки,  но  в  жизни,  даже  самой удачливой,  порою  случаются
осложнения.
     Однажды, когда  Дильбар,  как всегда  отличившаяся в хлопковую  страду,
только вернулась из круиза вокруг Европы, куда она уже по традиции ездила  с
хлопкоробами, их тресту неожиданно выделили три квартиры в доме с улучшенной
планировкой, расположенном  в  центре  города.  Одна  из  квартир  оказалась
однокомнатной.
     На  однокомнатную  претендовал,  и  уже  довольно  давно,  только Марик
Розенбаум, ведущий технолог по нестандартному оборудованию в конструкторском
бюро,-- летом он как раз  женился, и весь трест гулял  у него на свадьбе. Ко
дню    заседания    жилищной    комиссии    профсоюза,    проходившего   под
председательством  Пименова,  появилось  заявление  на  однокомнатную  и  от
Дильбар Садыковой, которая жила в общежитии молодых специалистов и имела там
отдельную  комнату со  всеми удобствами.  Общежитие считалось  образцовым  и
скорее напоминало хорошую гостиницу, попасть туда было не так-то просто.
     Две трехкомнатные  поделили быстро и единогласно, как и положено, между
очередниками,  но  из-за однокомнатной  разгорелся  сыр-бор.  Пригласили  на
комиссию  обоих претендентов, но Дильбар,  сославшись на то, что  ее  срочно
вызывают в ЦК ЛКСМ, ушла, еще раз подчеркнув, что общественное  для нее выше
личного. А Марик, конечно, остался.
     Чувствуя  по  тону  выступления  председателя  профкома  Пименова,  что
квартира от него явно уплывает, Марик не выдержал.
     --  Позвольте,  позвольте,--  загорячился  он.  --  Я все-таки  ведущий
технолог,  и  моя  работа  тоже известна,  получила  дипломы ВДНХ,  у меня и
патенты на  изобретения есть... В конце  концов, у меня большой стаж, у меня
семья...
     Но Пименов, для которого вопрос  был решен еще до заседания, потому что
Дильбар успела обегать и обзвонить нужных людей, прервал его:
     -- Да, вы хороший инженер, не  спорю. И мы вас без квартиры не оставим:
не  в  этот,  так  в  следующий  раз  получите.  Но  поймите, во всяком деле
существует политический,  идеологический и воспитательный  аспекты. Садыкова
--  известная на всю  республику сборщица, и  мы  должны поддерживать  таких
энергичных людей, да еще с общественной жилкой, чего, к сожалению,  о вас не
скажешь. И я, со всей присущей мне  принципиальностью и бескомпромиссностью,
настаиваю на том, чтобы выделить квартиру старшему инженеру Садыковой.
     -- Мы же все-таки инженерная организация, а не колхоз, чтобы  за работу
на поле премировать квартирой!  -- продолжал кипятиться Марик. --  Если  она
такая знаменитая сборщица, пусть едет в кишлак и занимается своим делом. Ей,
может, там сразу двухэтажный коттедж построят.
     После этой злой реплики Пименов попросил Марика удалиться  с заседания.
Большинством в  один голос квартиру решили отдать Садыковой,  а Розенбаум на
другой день подал заявление об уходе и на дружные уговоры подумать заявил:
     --  С  таким  подходом  к  делу  у  вас  скоро  ни один  уважающий себя
специалист не останется, только ударники полей...
     С уходом  Марика у Дильбар несколько разладились  отношения кое  с кем,
особенно с молодыми,-- у Марика  было много друзей, да и как специалиста его
действительно ценили высоко, и его отсутствие сказывалось еще долго. Дильбар
же  делала вид,  что  ключи ей  вручили чуть  ли не насильно,  и  ни  с  кем
отношений не обостряла, хотя поводов для этого было предостаточно.
     А  теперь ходили упорные слухи, что  она скоро  уйдет  работать не то в
профсоюзы,  не  то в какую-то республиканскую женскую  организацию, а может,
даже инструктором в  горком или райком  партии, курировать  промышленность и
строительство -- все-таки инженер с дипломом...
     Дочистив картошку, Рашид тщательно вымыл ее, пересыпал в полиэтиленовый
мешок, завязал и  опустил в бадью с водой, чтобы не чернела  на воздухе и не
затвердевала  от  воды  до  обеда. Не  дождавшись  Самата,  отыскал  посох и
двинулся со двора. Дни стояли один краше другого, бабье лето, как сказали бы
в  России, но на дворе был конец ноября, и здесь такого или похожего понятия
не существовало.
     Он перешел по шаткому мосту на другой  берег  Кумышкана,  откуда  сразу
начинались  убранные  поля.  Сборщики  работали  так  далеко,  что,  как  ни
вглядывайся,  и шевелящихся точек не видно,  даже  не  слышно,  как работает
очистительная установка.
     Рашид  направился вдоль кромки поля к арыку. Слабый ручеек  тек уже  по
самому дну, края арыка  кое-где  осели, обвалились,  зато  то  тут,  то  там
пробилась  болотная  ряска,  густая,  изумрудная,  и  оттого  арык  выглядел
нарядно.  Кое-где среди осоки росли бархатные  камыши -- у девушек в комнате
они  стояли  в  высоких  индийских вазах  из  меди, принадлежавших  красному
уголку. Приземистые деревья тутовника с топорщившимися во все стороны сухими
обрубками  ветвей  были  облеплены  паутиной  и  белели  издалека, напоминая
знаменитые  оренбургские  шали-паутинки. Эту  паутину  несло  невесть откуда
через убранные поля, она  густо  оседала  на деревьях, кустарниках, траве, и
Рашид, шагая по кромке арыка, то и дело снимал с лица  и с  волос  тончайшие
нити, пытаясь припомнить, какие изменения в погоде пророчит обильная паутина
в осенний день, но так и не вспомнил, а ведь в юности знал, точно знал.
     Наконец  он дошел  до  кривой  излучины,  где так некстати  напился две
недели назад, и  решил здесь дождаться возвращающихся на обед товарищей. Тут
тоже все, обманутое природой, словно по весне дружно пошло в рост. От обилия
химии  трава здесь  росла гуще,  сочнее,  особенно  яркой  казалась  свежая,
пробившаяся сквозь уже увядшую, пожухлую, и вместе все это, живое по живому,
представляло собой интересный и редкий по цвету природный ковер.
     Арык обмелел почти до дна, и кое-где его можно было просто перешагнуть.
Когда  Рашид  подходил к излучине, с  его водной глади сорвались  ненасытные
серогрудые грачи -- на мелководье они выискивали червяков.
     "А Дильбар уже в Ташкенте",-- мелькнула неожиданная мысль.
     -- Ташкент,-- произнес он вслух, но обычной радости в голосе не было.
     Максимум через  десять дней он вернется в город, к привычному комфорту,
телевизору, налаженной и  размеренной жизни.  Он  мысленно рисовал  радужные
картины  города,  роскошный  Алайский  базар,  куда  любил  наведываться  по
воскресеньям рано поутру,  где изобилие било через край  в любое время года,
не говоря  уже  об осени.  Мясные  прилавки с нежной  телятиной,  говядиной,
свининой и особо ценимой здесь курдючной бараниной, ряды тушек птицы:  кур и
индюшек,  гусей  и уток,  и даже потрошеных перепелов и диких кекликов, а  в
последние годы  здесь продают и  крольчатину,  и  уж совсем  неожиданное  --
нутрий, покупают которых больше греки. Неподалеку молочные ряды; молочницы в
основном  из приграничных  немецких сел Казахстана, для  которых  Ташкент --
ближайший город; сливки, сметану и  творог у  них берут не  пробуя -- всегда
все свежее, неразбавленное, впрочем, у каждой из них  уже сложился свой круг
покупателей. Брынзой  и овечьим сыром торгуют курды,  турки,  азербайджанцы;
они  тоже  живут  селениями  под Ташкентом.  Жирная,  соленая,  малосольная,
яично-желтая, сахарно-белая, плотная, вязкая, с дырочками  и без -- на любой
вкус.
     Вспомнилась  и сауна на стадионе "Динамо", куда его изредка  приглашали
соседи по гаражу, и чешский Луна-парк, куда он часто ходит с Анютой кататься
на крутых американских горках.
     Рашид   представил   себя  мягко  припарковывающим  белые  "Жигули"  на
небольшой стоянке у  треста, на самой людной  и красивой улице Ташкента, где
прямо на асфальте, расчерченном краской, указан номер и его машины. По утрам
ему иногда доставляло удовольствие  небрежно  выходить  из машины,  брать  с
заднего сиденья пустой "дипломат" и не спеша направляться к солидной двери с
тонированными финскими стеклами. Что и говорить, фасад, или,  как выражается
модница Дильбар, "фейс", у них действительно солидный, отделанный мрамором и
тяжелым дубом, многократно покрытым  лаком.  По бокам  могучей  двери -- две
отполированные до зеркального блеска гранитные плиты, темно-зеленого цвета с
красными прожилками, взятые в массивную медную раму; каждая буква вывески на
двух языках, узбекском и русском,  искусно вырезана из красной бронзы, и все
это венчает сверкающий герб.
     Вахтерам  вменялось  в  обязанность  содержать  эти  плиты в  целости и
сохранности,  и потому  сдача  смены  начиналась именно  с  них, не  дай Бог
потускнеет хоть одна буква, а на гранит  сядет пыль, и  потому даже  в самый
пасмурный и  ненастный  день  вывески,  начищенные  и  отдраенные,  блестели
красной медью.
     Не  всякое  министерство  или  какое другое  высокое  учреждение  могло
похвастаться подобной вывеской и фасадом  -- это новый управляющий,  придя в
трест, перво-наперво перестроил первый этаж, чтобы посетитель попадал  сразу
в просторный и яркий холл, утопающий  в зелени  и цветах, где напротив входа
висела карта республики, выполненная профессиональными  художниками из фирмы
"Рассом" вместе  со  специалистами-электронщиками треста. Вся  она  лучилась
звездами, вспыхивала огнями,-- кинжальные светящиеся стрелы, сотни больших и
малых  точек,  разноцветные пунктирики,  волнистые рваные  линии должны были
показать несведущему, как далеко и широко простирается мощь треста.
     Кроме карты, занимающей самую большую и выигрышную стену холла, имелись
там схемы,  диаграммы поменьше  --  тоже выполненные ярко, с  фантазией,  на
электронике,  автоматике,  микропроцессорах,  с элементами  светомузыки,  и,
конечно,  все они отражали неуклонный  и стремительный рост отрасли по  всем
показателям.  Проходящим  по тротуару  мимо  треста, даже  за  тонированными
стеклами или за распахиваемой дверью, виделся высокий и просторный холл, его
оранжерейная  зелень  и  загадочно  мерцающие  на стенах  диаграммы,  и  они
наверняка  думали:  вот  солидная контора и люди заняты интересным  и важным
делом.  Тоску  по  интересной, значительной работе Рашид  читал во  взглядах
многих  прохожих,  когда, не  спеша  и слегка пижоня,  направлялся к дубовой
двери.
     Но  ни  машина,  ни людная  и  любимая улица  Навои,  ни  трест  с  его
респектабельным   фасадом  и  роскошным  холлом,  где  всегда  можно  выпить
газированной воды, хочешь --  чистой, хочешь -- с сиропом, притом бесплатно,
за  счет профсоюза, сегодня не волновали,  не  манили,  не  привлекали.  Это
ощущение для него было  новым, и, не  находя причин безразличия, он подумал,
что эта апатия -- от  болезни,  ведь он помнит, как каждый год с нетерпением
ждал  конца  уборки  на хлопке,  дни  считал, планы  строил, ждал приказа  о
возвращении, словно солдат. Но  болезнь тоже не причина, потому что  ему уже
полегчало от  настоя Куддуса-бобо, нужно теперь только переждать, выгнать из
себя хворь.
     --  Не  в  болезни  дело,  не  в болезни,-- подумал  он  вслух,  не  то
успокаивая, не то раззадоривая себя, и на ум опять пришла Дильбар.
     "А чем я  лучше Дильбар? - впервые признался он себе и  удивился такому
неожиданному сравнению. -- Да-да, чем лучше?
     Ну, конечно, не  такой  беспросветный  профан в  своем  деле,  как она,
чертежи, по крайней мере, читаю худо-бедно, расчет кое-какой инженерный могу
сделать,  со справочником кое  в чем разберусь.  Но в  том-то  и  дело,  что
"кое-как", "худо-бедно", "со справочником". Оттого я, наверное, никогда и не
хлопну  дверью, как Марик, когда того обошли с  квартирой. Куда я пойду, где
меня ждут, с моим заушным образованием,  как метко выразился  один известный
сатирик? Дильбар жалеть не стоит,  она  не  пропадет. А я  ведь и не инженер
толком,  и на хлопке славы не снискал, хотя  с ней на одних полях работаю. И
вообще, что  я знаю, что  могу, что мне  можно доверить? Вот попрут завтра с
работы за непригодность, что и оспорить-то будет стыдно,-- куда подамся, как
на хлеб насущный заработаю?"
     От этой мысли Рашида прошиб холодный пот и он  поежился, как от озноба.
Неприятный,  ох  какой неприятный  самоанализ мог  бы  надолго испортить ему
настроение, не  явись спасительная, чересчур  крепко  сидящая  в  нас мысль,
которая  возникла из глубин сознания, словно  охранная грамота: "Не выгонят,
не бойся. Не попрут. Не в  какой-нибудь Америке проклятой  живем, с дипломом
никого без должности не  оставят, разве  что  добровольно решишь отречься от
кресла, как Фатхулла".
     -- Фатхулла... Метеор... -- произнес вслух Рашид и улыбнулся.
     Пришла на память давняя осень,  когда Фатхулла соперничал с Баходыром и
в поле, и у казана в гостеприимном дворе Икрамовых. Как давно это было...
     Фатхулла  не работает  у  них уже третий год, и за все  это время Рашид
видел его раза три  или четыре, не больше.  Раскидала жизнь  в  разные концы
двухмиллионного  города, у  каждого свои  тревоги,  заботы. "Вот  вернусь  с
хлопка-- обязательно поеду к нему на плов",-- решил Давлатов.
     Нет,  Мусаев   ушел  из  треста  не   из-за   того,  что   не   добился
благосклонности Дильбар, хотя поначалу  имел  вполне серьезные  намерения --
нравилась она ему, что было, то было. Но он раньше других  разгадал Дильбар,
понял ее честолюбивые замыслы и однажды  в чайхане сказал Рашиду с  Мариком,
как давно решенное: "Мне другая жена нужна". И с этого  дня Дильбар для него
не  существовала -- ни  как красавица,  ни как инженер, ни  как подчиненная,
хотя каждое утро  он принимал из ее рук пиалу  с  чаем. Вскоре он неожиданно
женился на девушке из трикотажного объединения "Малика",  тоже, как Дильбар,
жившей в общежитии, правда, в рабочем.
     Медлительный Метеор все делал неожиданно.
     Через год у него родились две девочки-близняшки, и, когда им исполнился
только месяц,  его отправили  на  хлопок. Как ни открещивался Фатхулла  в ту
осень от хлопка, как  ни  упрашивал  начальство,  объясняя, что  жене  одной
трудно с грудными детьми, навстречу ему  пойти не смогли.  Да и  как  пойти,
кого же посылать: в тресте больше  половины -- женщины, почти все с  детьми,
их трогать  нельзя, часть -- пенсионеры, как везде,  да и отдел, что он вел,
не  был  ведущим  в тресте. Извелся  он  в  ту  осень,  исхудал,  при каждой
возможности в ночь-полночь срывался к семье, а путь был неблизкий.
     --  Был бы Фролов,-- часто с  горечью  говорил  Фатхулла,--  я дневал и
ночевал бы в поле и заработал бы недельку, чтоб побыть с семьей.
     А так он,  не  спавший всю ночь, издерганный, приезжал прямо на поле и,
собрав,  как все, фартук-другой хлопка, дремал где-нибудь  в грядке  большую
часть дня. В ту осень его прозвище Метеор как-то забыли.
     Фатхулла возглавлял странный отдел -- вроде и не самый важный в тресте,
а  по  штатному  расписанию  людей у него числилось  больше  всего. Оттого и
попадали  к  нему  "инженеры"  почище   Дильбар:  то   чья-нибудь  дочь,  то
племянница, а теперь  уже пошли и внучки, которым перед институтом для стажа
нужно   было   пересидеть   где-нибудь   годик-другой.   И   все   вчерашние
десятиклассницы на инженерных должностях.  Был и другой разряд  "инженеров",
из-за которых  отдел  Фатхуллы в  курилке называли "предродовым отделением",
потому что в  пожарном порядке устраивали к нему невесток в положении, чтобы
и стаж шел, и пособия детские. Никто с Фатхуллой подобные трудоустройства не
согласовывал --  его  каждый  раз ставили перед фактом. Этим  "инженерам"  и
представляться не нужно было, фамилии родителей говорили сами за себя.
     Выходило, что половине отдела он и замечания строгого не мог сделать, а
уж о  том,  чтобы  потребовать  работу,  и  речи не  могло быть,  разве  что
принести-отнести, но с  этим хорошо справлялась  и одна Дильбар. И на хлопок
бездельниц  не пошлешь, у  каждой на  руках еще  с лета  по две-три  справки
заготовлены, хотя при поступлении в институт, конечно,  предоставят другие--
об идеальном состоянии здоровья.
     Так постепенно, мало-помалу  Мусаев терял интерес  к работе. А тут жена
опять родила, и снова двойню, теперь уже мальчиков. Счастлив был Фатхулла --
словами  не  высказать. Правда,  он  заметно  похудел,  стал расторопнее,  а
вальяжность  куда  и  подевалась:  четверо  детей  и  неработающая  жена  --
крутиться надо ох-ох-о как. И однажды, когда они в обеденный перерыв, сидели
компанией в кафе на Анхоре, Фатхулла объявил, как всегда неожиданно:
     -- Сейчас вернусь в трест и подам заявление об уходе.
     На вопрос,  куда решил уйти, Мусаев ответил неопределенно. Отговаривать
Фатхуллу, зная  его  работу и  перспективы,  никто  и не  подумал: хлопковая
кампания на носу, и опять ему не избежать поля. Да и с начальством он уже не
раз сцеплялся  по  поводу  заполонивших отдел  Жанн и Жаннет, Фируз и  Гуль.
Конечно же, облегченно вздохнув, начальство отпустило его с радостью.
     Ушел Фатхулла и словно в воду канул -- ни звонков, ни приветов, правда,
в  тресте к тому  времени из его  друзей остались  только Рашид и Баходыр. А
через год по тресту пронесся слух, что Мусаев на Чиланзаре в чайхане готовит
плов. Кто поверил, кто нет, кто возмущался, кто пропустил мимо ушей, а Рашид
с Баходыром, выкроив время, поехали в чайхану.
     Обеденный перерыв в близлежащих конторах и магазинах еще не наступил, и
поэтому в чайхане было малолюдно, хотя у мангалов с шашлыком и  у тандыров с
самсой толпился  народ. Наибольшую площадь  занимала лагманная с просторной,
открытой летней верандой,  но  столики были  пусты. Повара  у  всех  на виду
заканчивали   вручную  крутить  лагман.  Это  удивительное,  почти  цирковое
зрелище,  никого не оставляет равнодушным, когда из огромного плотного куска
теста в  руках мастера после каждого взмаха растут, удваиваясь, длинные нити
толстой  вермишели  --  лагмана.  Он  сродни  итальянскому спагетти, потому,
наверное,  туристы из Италии и любят  многочисленные столовые  Ташкента, где
готовят это блюдо.
     Обойдя  лагманную, у чайханы с двумя трехведерными тульскими самоварами
Рашид  с  Баходыром увидели  огромный  казан  на  треноге. Возле  казана  --
пластиковый  столик  с  высокой  горкой тарелок  и  большая  миска  с  мелко
нарезанным молодым лучком и зеленью,  которыми посыпают каждую порцию,-- все
готово к обеденному перерыву.
     -- Какие у меня гости! -- раздался вдруг сзади голос Фатхуллы.
     Он церемонно, как и подобает семейным мужчинам, обнялся с друзьями.
     -- У  меня еще минут  двадцать до  аврала,  давайте присядем...  --  он
кивнул на столик, стоявший у стены, потом крикнул чайханщику: -- Фархад,  ко
мне пришли старые друзья!
     На стол им тотчас подали чайники  с чаем и  горячие, только из тандыра,
лепешки, а через несколько минут принесли и тарелку с обжигающей самсой.
     -- Ну, как в  тресте, что нового? Рассказывайте,-- поторопил  товарищей
Фатхулла, разливая по пиалам чай.
     -- Да у нас что,  все по-старому: молодые радикалы ждут  крутых реформ,
старики посмеиваются, говорят: "Ждите-ждите, теперь  ваш черед",-- и ожидают
не реформ, а премий.  В общем, то же, что и  при тебе. Отдел твой  все время
обновляется, пополняет народонаселение страны.  Дильбар замуж до сих  пор не
вышла,   все   ораторствует,   но...   хороша   по-прежнему...   Как   ты-то
живешь-можешь? Как дети? И расскажи, почему решил положить диплом на полку?
     Фатхулла, не забывая о своих обязанностях  за  столом, наливал  друзьям
чаю, пододвигал самсу.
     -- Дети, хвала  Аллаху, здоровы. Жена дома -- решили, что лучше ей быть
с  ними. Да  и  сто рублей, что она зарабатывала  на  "Малике",  проблем  не
решают. А я вот  здесь... Думаете,  так  сразу, с  бухты-барахты?  Нет, меня
давно  в  общепит зазывали.  Многие мои дружки кулинарные курсы закончили, и
мне все  время  говорили:  "Ты  внук  Нигмата-бобо,  зачем  тебе  инженерная
должность, чем она тебя манит?"
     А  дед  мой,  Нигмат-бобо, да  будет  вам  известно,  действительно был
знаменит в свое время на весь  Ташкент. Он мог приготовить  плов на  пятьсот
человек!  А  это  мало кому  удается,  я,  например, больше  чем  на  двести
пятьдесят  не  рискую, да и то готовлю в двух казанах. Помню, как с утра дед
собирал свой нехитрый инструмент, и все не  спеша, не суетливо --  наверное,
от него передалась  мне  медлительность,-- и так же не спеша, с достоинством
направлялся  в дом,  где  намечалось  торжество  и  куда  он  зван  готовить
свадебный плов. Часто и меня с  собой брал. Он меня  всегда при себе держал,
просил помочь,  говорил,  что  стар уже и трудно  ему, хотя,  как  я  теперь
понимаю, это он меня так учил, приваживал к делу.
     Так что дед обучил меня своему ремеслу  не хуже кулинарного  техникума,
эта  работа все-таки не одним дипломом оценивается, а умением,  результатом,
тут халтуру за словами не спрячешь, людей  за свои деньги  горелый или сырой
плов есть не заставишь.  И я  знал, что у меня есть надежная и  нужная людям
профессия, не сложится, не получится где -- место  у плиты для  меня  всегда
найдется.
     Не знаю, что сыграло решающую роль -- дети, неустроенность или  работа,
к которой я терял  интерес день  ото  дня. Да и  мог  ли я называть то,  чем
занимался,  инженерной  работой?  Все на каких-то побегушках, в каждой бочке
затычка: улицы мести,  деревья сажать, на строительство срочного объекта  --
везде в  первых рядах; совещание, мероприятие какое  --  опять бегом, бросай
все дела. На сенокос, на  виноград, на овощную базу --  опять давай-давай! А
уж о хлопке каждую осень я молчу, не мне вам рассказывать, что это такое...
     Знаете, я даже рад, что  на меня вдруг все так сразу навалилось: семья,
дети,  непутевый   отдел,   "инженеры",  наподобие  Дильбар,  внучки,  дочки
влиятельных папаш. На  одно лицо размалеванные  Анжелы, Элеоноры, Гульчехры,
Санобары, Сусанны, Фиры, Эсфири, которым и  слова не  скажи...  Иначе  бы  я
никогда не  решился порвать все сразу, отирался бы, наверное, до седых волос
в отделах, жил бы по принципу: "День прошел -- и слава Богу. Зарплата идет -
и ладно, а может, и  премию  подкинут". Да и семью на  сто  семьдесят одному
тянуть невозможно. Про квартиру я  уж не говорю  -- пример Марика у  всех  в
памяти, а детям  моим  сегодня  не просто крыша над головой  нужна,  простор
необходим, их ведь  вон  сколько.  Вы  и  сами  знаете,  у  котла  я  всегда
чувствовал себя хозяином положения, так что это мое место. Премии я в тресте
получал, и не раз, да ведь там их всем дают, никого  не обделяют. Но ни разу
никто меня за работу не поблагодарил, не порадовался,  что толково и  в срок
что-то  сделано.  А тут на днях подходит ко мне одна девочка,  лет  шести, и
протягивает конфетку, говорит: "Дядя, вы такой вкусный плов готовите всегда,
спасибо..." Очень  тронуло меня  это, больше премий и похвальных грамот, что
раздают всем подряд по большим праздникам...
     Друзья внимательно слушали, не  сводя с него глаз. Фатхулла  обернулся,
обвел рукой свои владения:
     -- Смотрите, еще нет обеденного перерыва, а народ уже подходит. Видите,
у многих в руках кастрюли, чашки  -- кто домой берет, кто на работу.  Девять
из десяти  -- мои постоянные клиенты, и мне  жаль, когда плова не хватает на
всех. Знаете, какая это радость -- видеть довольные лица и длинную очередь к
твоему казану? Бывает, иной раз не приду на работу, так спрашивают:  где наш
повар, почему сегодня плов не тот? Здесь я и получаю больше, чем в тресте, и
заработанные деньги мне больше в радость, чем те,  высиженные. За час-два от
огромного котла  не остается ни рисинки,  и я свободен.  Я  занимаюсь только
пловом, а если и  подметаю, то лишь свою территорию. "Свободен" не означает,
что бездельничаю, меня, как и деда, стали  приглашать на свадьбы, торжества,
и месяц мой  расписан  на много дней вперед, вот, посмотрите...  -- Фатхулла
вынул записную книжку, заполненную аккуратным, убористым почерком: телефоны,
адреса. --  ...Оказывается, в  Ташкенте  не  так  уж много мастеров, которые
берутся готовить свадебный плов. Конечно, на первых порах и слава деда моего
помогла, помнят его в узбекских кварталах старого города, а теперь  у меня и
своя репутация крепкая, от  желающих отбоя  нет. Город большой, народ  живет
хорошо, весной и осенью в сезон свадеб с ног валюсь,  устаю, и тут и  там --
тяжеловато. Но эта работа и усталость  мне в радость, да и труд оплачивается
щедро.  Я уже  первый взнос  в кооператив внес -- на пятикомнатную квартиру!
Райисполкомовцы заходят обедать, они и помогли, чтобы в другой район меня не
сманили. Дом  тут,  рядом, в третьем квартале сдается. Так что через полгода
прошу на новоселье...
     Мусаев  замолчал, налил себе в пиалу чая, сделал пару глотков, словно в
горле пересохло.
     -- Однажды вы поняли Марика,-- продолжил он,-- помните,  когда он уехал
с хлопка? Теперь  поймите и меня.  Причины  разные, но  суть  одна: абы  как
работать не хочется, хочется быть на своем месте, заниматься делом. Ну,  мне
пора, а вы сидите.  Если не попробуете  мой общепитовский  плов  -- обижусь.
Уверяю, он не хуже того, что я готовил на хлопке.
     Он легко  поднялся  с  места,  уверенный  в  себе, и пошел к  котлу,  у
которого его  уже  дожидалась изрядная очередь... Они  тоже съели  тогда  по
порции действительно отменного плова и хвалили товарища...
     -- Фатхулла... -- повторил сейчас Рашид, вспомнив приятеля.
     Почему он так редко бывал у Фатхуллы на Чиланзаре? Ведь и машину имеет,
и по делам часто бывает на  Чиланзаре -- едва ли не каждую неделю его, как и
Дильбар,  посылают за  всякими бланками, отчетами для треста,  используя как
курьера с собственной машиной. Да потому, видно, что он  стыдился  встречи с
Фатхуллой. Конечно, стыдился, хотя никогда  об этом всерьез не  задумывался.
Подспудно,  неосознанно стыдился, не избегая встреч специально, но чувствуя,
что они  доставят  мало  радости,  ведь  не миновать вопроса: как  дела, чем
занимаешься? А дела-то у него все какие-то  мелкие, незначительные, и уже не
по  возрасту: Фатхуллу-то не  обманешь, он  сам инженер. Все  эти  мигающие,
светящиеся   табло,   диаграммы,  карта-мишура,--  что  это,  как  не  цирк,
примитивные игры для взрослых,  тех, кто сам  хочет обмануться, радуясь, что
нажатием кнопки может вызвать красивый сполох огней или бегущую строку цифр,
которые  устарели  уже  до  того,  как  их  заложили  в программу?  Фатхулла
спрашивал  бы  о  деле,  а  дела-то  нет, одно  мельтешение, мелкое, суетное
оправдание бытию.
     Сейчас,   когда   мысли,   неожиданно   закружившись  вокруг   Дильбар,
переметнулись от нее к Марику и от Марика к Фатхулле, Давлатов почувствовал,
что он завидует Мусаеву. Нет, не тому, что тот хорошо устроился, а тому, что
есть  у человека дело, которое  он  знает  и которое дает ему не только хлеб
насущный, но и душевное равновесие.
     От этих дум стало как-то не по  себе. Пытаясь отвлечься, он вгляделся в
даль,  но  глазу  не  за  что  было  зацепиться  --  кругом лежала  пустынно
однообразная, желтоватая, небороненая земля. Взгляд вновь уперся, как вчера,
в Чаткальский хребет. Странно, сегодня он казался несколько иным, чем вчера,
вроде открылись новые альпийские луга на склонах, резче и четче обозначилась
седловина. "Отчего бы  это?" --  подумал Рашид  и  вдруг обнаружил,  что над
горами  нет клубящихся облаков,-- над ними  ясное, как и  над полем, голубое
небо, оттого-то и картина совершенно иная.
     На ум пришел Рерих, чьи картины напомнили ему неожиданно открывшийся по
осени  хребет. Но,  сколько ни рылся в памяти,  ничего больше с этим  именем
связать не смог.  "Немец",--  решил наконец и  понял,  откуда он  знает  эту
фамилию: совсем недавно была  телевизионная  передача. "А, телевизионная..."
-- подумал он и успокоился. Ни к чему рыться в  памяти: телевизионные знания
-- обманчивые, как недолгая любовь: с глаз долой -- из сердца вон.
     Но ясно  видный хребет будоражил мысли, заставлял думать,  и неожиданно
Рашид ощутил желание заглянуть в себя, разобраться в своей жизни  -- опасная
затея, и что-то в нем неистово сопротивлялось этому желанию; две силы словно
раздвоили его, лишая воли, и  он уже бездумно вглядывался в пустые поля,  не
смея поднять глаза на высокие горы, сеющие смуту в его сознании.
     В памяти всплыл  случай пятилетней давности. Тогда  в моду только вошли
широкие, яркой расцветки галстуки с обязательным платочком в тон в нагрудном
кармане  пиджака.  Прямо  "галстучная революция"  произошла, к которой,  как
всегда,  оказалась не готова отечественная  легкая  промышленность. Но жена,
добывавшая себе немыслимыми  путями косметику,  достала  ему такой комплект:
широчайший галстук на шелковой огненно-красной подкладке, на лицевой стороне
-- кубизм и  авангардизм, все вместе, и такой же платочек. "Италия",-- гордо
объявила жена, вручая подарок.
     Галстук и  впрямь был супермодный. Не раз потом спрашивали мужики то на
автобусной  остановке, то прямо  на  улице: "Где достал?" На  что он отвечал
кратко:  "Италия",-- и  все  становилось  на  свои места. На огненно-красной
подкладке  галстука имелась  шитая золотистыми  нитками  броская  эмблема  с
названием фирмы, а чуть ниже, помельче, указан состав ткани -- стопроцентный
полиэстер.
     Однажды  в отсутствие  жены,  перевязывая галстук,  Рашид решил, что не
мешало бы  слегка подгладить его. Доставая утюг, он посмеивался над собой --
кто же гладит стопроцентную синтетику? -- но утюг  все же включил. Укладывая
на стол одеяло для глаженья, внушал себе  остановиться, но руки делали  свое
дело,  и когда разложил  галстук, подумал: "Ну  ладно, хоть через марлю", но
руки  к  лежавшей  рядом  марле не потянулись.  Он занес  тяжелый  утюг  над
галстуком и,  как показалось ему, долго стоял в сомнении. Один голос шептал:
"Остановись, не рискуй, это твой  самый модный галстук, вызывающий зависть у
половины города", другой, словно бес, подталкивал: "Да что ты, и прижмешь-то
всего разок..." Он приложил утюг -- и галстук растаял на глазах...
     Подобное испытывал Давлатов и сейчас: хотелось разобраться в себе, ведь
когда еще выпадет такое время -- некуда спешить,  нет  поводов  суетиться, а
главное  --  душа готова к  откровению. Но что-то удерживало,  и  крепко, от
откровенности с самим собой.  "Ну  чего ты боишься,--  подначил  он себя. --
Ведь  не натворил  еще  непоправимого, отчего, бывает,  и  оглянуться  назад
страшно. Скорее  наоборот,  и  следов,  и  вех-то  нет  никаких, сколько  ни
оглядывайся, приложи утюгом горячим память -- и растает все, как  синтетика,
пустым, легким дымом изойдет: из дыма соткано, в дым уйдет, вроде и не было,
привиделось  как  бы".  Но  непросто,  оказывается,  заглянуть себе в  душу,
боязно. Что, кроме беспокойства и горечи, там обнаружишь?
     От  беспокойных  мыслей снова стало  зябко. Рашид  взял посох  и тяжело
поднялся.  "До  обеда  еще  далеко,  пойду-ка  в  чайхану,  помогу   ребятам
приготовить аччик-чучук к шурпе, на это у них времени никогда не хватает",--
решил он, пытаясь занять себя чем-нибудь, и повернул назад к Кумышкану.
     Возвращаясь  обратно  другим  берегом  арыка, он  сразу  приметил,  что
кончился легкий лет паутины, и та, что еще час назад ажурной шалью опутывала
корявые  тутовники,  как-то сникла, опала, изменилась в цвете и, слившись со
стволом и сучьями, затерялась, пропала.
     Берега  рукотворного  арыка  были  одинаковыми, на одном уровне, сейчас
Рашиду чаще встречалась осока, и среди нее  издали чернели изящные бархатные
головки  камышей. Они  росли в заманчивой близости  от  берега,  и  Давлатов
сломал  сухой стебель  одного  из  них,  наиболее крупного,  который вот-вот
начнет  сыпаться:  жизнь его  -- до первого  сильного порыва ветра.  Ему  не
удалось пройти и трех шагов, как от неосторожного взмаха руки головка камыша
рассыпалась,  словно выстрелили новогодней хлопушкой с конфетти, и в воздухе
повисли сотни  раскрывшихся  парашютиков, которые  тут же  подхватил  слабый
ветерок Кумышкана и плавно понес в пустые поля.
     Давлатов смотрел  вслед улетающим семенам и видел не хлопковое поле,  а
пустынную осеннюю  дорогу  с  озер, среди облетающих вязов, и  высокое,  уже
белесое от ночных холодов небо над ними.  По  накатанной до синевы телегами,
мотоциклами, машинами колее бежал навстречу ветру мальчик, высоко подняв над
головой  такую  же  головку  камыша. "Я  -- реактивный  самолет!" --  кричал
мальчик в гулкую осеннюю тишь, и ветер нес его звонкий голос  над рябью озер
и застревал в  густых  камышах, а  вслед  за ним,  как  хвост  кометы, долго
тянулся  след  рассыпающихся  парашютиков. След  детства.  Мальчик,  бегущий
навстречу ветру и захлебывающийся от восторга,-- он сам...
     Медленно,  бесцельно шаря длинным посохом по пожухлым кустам репейника,
вспугивая  лягушек,  объявившихся вновь  с  затяжным  теплом,  Рашид  побрел
берегом  арыка,  выискивая   местечко,   где   можно  присесть  и  предаться
воспоминаниям  о детстве, таком безоблачном и счастливом,-- когда рядом отец
и мать, оба  сильные,  умелые, упреждавшие каждое его  желание.  Он шагал во
власти  дум и  не  заметил, как  вышел ко вчерашнему  взгорку, где  случайно
задремал и где его отыскал Баходыр.
     Вот у Баходыра детство было тяжелое, он сам рассказывал. С малых лет на
хлопковом поле, да и дома всякая живность, огород, а потом пошли сестренки и
братишки,  которых  ему пришлось нянчить. "Я  свое детство  и  не  помню  --
работа,  обязанности  старшего,  только  со  двора  ступишь,   уже   кличут:
"Ба-хо-дыр!"  --  как-то с  грустью признался ему  друг.  Но думать о  чужом
детстве не было желания, хотелось вспоминать свое...
     Детство -- это высокое-высокое  голубое небо и взлетевший от удара биты
под  небеса  тугой  мяч  -- лапта,  любимая игра их  мест, очень  похожая на
американский бейсбол.
     Детство -- это целые дни  на реке, рыбалка  в тихих затонах, где чернее
от  глубины вода  и  где,  если  посчастливится,  можно выудить сома,  а  уж
прожорливую  щуку и окуня --  всегда;  это  купание  на  прогретых  отмелях,
ежевика в  заречных кустах, ночевки на  озерах, где  по ночам  тяжело  ухает
филин и сонно плещется крупная рыба.
     Детство  --  это снежная  крепость и крутые  ледяные  горки, с  которых
грохочут  сани,  это  мягко падающий  снег, пурга за окном  и мама, читающая
вслух  тукаевского  "Шурале"  --  "Лешего".  Детство  - это  пахнущий лаком,
сияющий хромом велосипед и дорога к реке, сразу ставшая такой близкой.
     Детство -  это глухая темень  улиц, громады  стогов завезенного с полей
сена, башни  сложенных на просушку кизяков,  тайные углы  ночного  подворья,
пыльно-влажный запах  политых огородов;  это игра в  прятки,  из-за  которой
торопишь день, закатное солнце; это мамин голос  в темноте, за  забором, под
высоким звездным небом: "Рашид! Мальчик мой, до-мо-ой!"
     Рашиду вспомнился  ясный зимний день, воскресенье... Мама  дома, отец с
раннего утра  на  станции -- пришел долгожданный уголь.  Отгружали  в первую
очередь на хлебопекарню и по школам, о выходном и речи не могло быть. Рашид,
наскоро позавтракав горячими блинами с медом и сметаной, схватил  в прихожей
тулупчик, пошитый  соседом-скорняком  Хайруллой-абзы,  и  выскочил  во двор,
прихватив в сенцах санки с высокой спинкой и крепкими железными полозьями,--
отец смастерил их еще летом. Ему хотелось первым прибежать на горку, которую
сделали  ребята постарше в соседнем  квартале, но одному боязно --  на чужой
горе  иногда  задираются,  говорят: ишь  ушлые,  сами постройте и  катайтесь
всласть. Но  ребят постарше  на их улице мало, а вдвоем с Минькой Паниным, с
которым  он  уговорился еще вчера кататься  с утра на санках, такую горку не
сладить: сотни ведер воды надо из колодца натаскать, да и саму горку красиво
насыпать и утрамбовать тоже умение нужно.
     Зима  выдалась  снежная,  телеграфные  столбы  в  самом  селе  занесены
наполовину, иногда саням с  сеном трудно проехать в какой-нибудь переулок, и
приходится крутиться, заезжать  с другой  улицы. Подворья потонули в высоких
сугробах; чтобы пробиться к улице, приходилось рыть траншеи и ходы в снегу.
     Большой  двор Давлатовых  очищен  от снега --  утром отец первым  делом
берется за огромную  деревянную лопату. Очищал  он двор своеобразно: вырезал
ровные  квадраты уплотнившегося снега и сносил их к  забору. Издали  их двор
похож на  крепость, потому что от  снегопада к снегопаду кладка снежных стен
растет, и метель, буйствующая чаще всего по ночам, уже  реже гуляет у них во
дворе. Глубокие траншеи, в которых  Рашида не видно совсем, вели к сеновалу,
сараям, коровнику и стоящему в самом дальнем углу туалету. Была  во  дворе у
него и своя горка -- насыпал отец, но она ему не нравилась, и катаются с нее
больше  соседские  девчонки,  а  идти к  ним  в  компанию ему не  хочется --
задразнят. Да и что это за горка без трамплина, разве сравнить ее с той, что
на соседней улице?
     Рашид быстро одолел двор и вышел за крепостную стену.
     Кое-кто  у них  на улице,  да  и  на  соседних тоже, последовал примеру
Давлатова,  и  снежные  стены,  ограждающие усадьбы от заносов, виднелись то
тут, то там. Напротив, через дорогу, между двумя такими высокими крепостными
стенами, словно  выпавший зуб, занесенная снегом усадьба Паниных. Старенький
дом был завален снегом  под самую крышу;  из развалившейся от осенних дождей
трубы,  которую венчало  прогоревшее  и  проржавевшее  ведро,  вилась  хилая
струйка дыма,-- издали казалось, что дымит сугроб.
     Оставив санки у высоких  ворот,  кованных  железом,  которые только  на
треть  торчат из  снега,  хотя  отец  за зиму  не раз  их  откапывал,  Рашид
направился к  Миньке. Дело это  не совсем простое: улицу он  одолел  быстро,
хотя  дважды утонул  в  сугробах и набрал полные  валенки  снега,  а к  дому
Паниных он пробрался, проваливаясь через шаг в снег по пояс.
     Минька копошился у самой двери сарая; он успел как мог откидать снег от
входной двери, и туда можно опускаться, как в блиндаж. Теперь  он освобождал
вход в коровник. Увидев дружка, Минька широко улыбнулся и сдвинул на затылок
старый  заячий  треух,  доставшийся  ему  от старшего  брата; от усердия  он
разгорячился, раскраснелся, от него валил пар.
     --  Не могу,-- ответил он товарищу, напомнившему  про вчерашний уговор.
--  В  хлеву  надо почистить, корову  напоить, сена надергать,  воды  в  дом
натаскать, ход на улицу пробить.  Не  могу...  -- И, застегивая  распахнутую
телогрейку, с завистью добавил: -- Тебе хорошо, ты птичка божья - ни  забот,
ни  хлопот. Дядя Ильяс, как бульдозер, за час  все сдвинул, со всеми  делами
справился, а у нас это на  мне, так что не жди, к обеду только управлюсь. Ты
уж санки не заноси, на твоих хорошо кататься, не рассыплются с ледяной горы,
как  магазинные,--  попросил  Минька  и  начал  энергично  шуровать  большой
лопатой.
     Рашид молча повернул назад.  Только гордость не позволяла ему заплакать
-- ну обидно же. "Божья птичка, божья птичка",--  повторял он, распаляя свою
обиду. Конечно, это не  Минька  придумал,  мать его, тетя Шура, однажды  так
сказала.  Рашид  был  еще  мал,  чтобы понимать  глубокий  смысл, скрытый  в
безобидных словах, но догадывался, что с божьей птичкой не все благополучно,
и, возвращаясь  домой, опять проваливаясь по пояс, теряя валенки в снегу, он
вспомнил  вдруг,  что и раньше слышал в свой адрес эти слова, да не придавал
никакого значения, не чувствовал обиды.
     Так случалось не  раз,  когда он  заезжал на велосипеде  или  забегал к
дружкам, приглашая их на речку,  или поиграть в футбол, или за тюльпанами --
по весне вся заречная степь до самого горизонта полыхала ими, и аромат стоял
такой, что век не забыть.
     Друзья его, когда ни приди,  то пололи огород, то переворачивали кизяки
на  просушке,  то  рубили  траву  для гусей,  то  помогали мазать  хаты,  то
нянчились с  младшими сестренками  и братишками, которых  никак нельзя  было
оставить  одних.  Обойдя с  десяток дворов, ему  удавалось  найти дружка для
своих затей, да и то не всегда,-- вот тогда он и слышал  чье-то материнское,
незлобное: "Ему-то что, он птичка божья..."
     От  обиды кататься на санках ему уже расхотелось. Назло Миньке он отдал
санки  девчонкам, что наладились  кататься на его горке, и направился домой.
Мама  все еще копошилась  в  сарае, ведь  дел у  ней там  невпроворот: и  за
теленком присмотреть, и за  баранами,  и за  драчливыми козами,  славящимися
знаменитым оренбургским пухом, за курами, за гусями...
     Рашид быстренько  снял мокрые  от  снега  брючки,  поставил  в  запечье
валенки --  у  него была  еще пара  подшитых,  в  которых  удобно  играть  в
хоккей,-- и встряхнул хорошенько тулупчик, раздумывая, надеть его  снова или
облачиться в коротенькое зимнее  пальтецо, что привезла ему мать  из города.
Затем быстро оделся в сухое, спрятал тулупчик с мокрым подолом под отцовский
полушубок  и выбежал  во  двор с  твердым намерением помочь маме,-- он понял
упрек Миньки.
     По  вырытой  отцом снежной  траншее,  по  краям  которой щетинятся  его
пулеметы, зенитки,  скрытые  доты -- в "войну" всегда играют только у них во
дворе, где столько укреплений,  рвов,  засад,--  Рашид направился к  сараям,
заглядывая по пути в один, другой...
     Мать он нашел в коровнике --  она накладывала вилами  с частыми зубцами
навоз  и подстилку  из-под Звездочки в старую оцинкованную  ванну, в которой
некогда купали его. Корыто было уже полное, и Рашид, довольный, что подоспел
вовремя, схватился  за веревку, чтобы волочь его по снегу, на зады огородов,
где они  складывают его  в кучу,  а летом делали  из него  кизяки. Но  мать,
которая вроде и стояла от него вдалеке, неожиданно ловко перехватила бечеву:
     -- Я сама, сынок, не пачкайся.
     Рашид попытался отнять у нее поводок:
     -- Мама, я хочу тебе помочь, у меня ведь каникулы.
     Мать бросила  бечеву на  землю и пошла  на  свет к  двери, где на сухом
месте  стоял  Рашид. Она  сбросила на снег  варежки, обняла его, и он ощутил
тепло ее  телогрейки,  пахнущей  сеном,  соломой,  теленком,  печной  золой,
молоком -- тем, что когда-то, уже став взрослым, он назовет запахом дома.
     -- Ах  ты мой  золотой!  Каникулы,  говоришь? Вот и гуляй  на здоровье,
детство --  пора  быстрая, быстрее солнышка, не успеешь  оглянуться,  оно на
закат покатилось. Успеешь еще  наработаться, век долгий... -- говорила мать,
волнуясь от прилива нежности, а Рашид пытался вырваться из объятий и бубнил:
     -- Ведь все мальчики помогают, вот Минька...
     --  Что  Минька? -- грустно вздохнула мать. -- Его отцу  хоть  трава не
расти, глаза зальет  --  вот  и все его счастье. Оттого-то Миньке не до игр,
играл  бы,  коли  возможность  была.  Ведь  у них, кроме Миньки, еще  Сашка,
Светка,  а  у меня ты один,  понимаешь,  один, кровиночка  моя.  Да  разве я
позволю  тебе в навозе  ковыряться,  рисковать  собой,  ведь  возле животных
болезни  всякие бывают.  Я, наверное,  одна  в  Степном трижды  в год корову
ветеринару  показываю, знаю,  что  ты  молоко  любишь.  Потом  кругом  здесь
бактерии  какие-то,  ты ведь сам  мне  из  книжки читал. Так что  выбрось из
головы работу, помощь, иди гуляй, а не гуляется -- книжку почитай, потом мне
расскажешь. Догуляй, мой золотой, и за  меня,  я своего детства  и не помню,
нас  ведь семеро  по  лавкам  было, а  кормилец один, а потом  война  и  его
забрала...
     Рашид слушал ее и чувствовал: останься он еще на минуту -- расплачется,
и зацелует его мать,-- случаются у нее иногда такие  порывы вдруг ни  с того
ни с сего, вспоминается ей, наверное, что-то. Круто повернувшись, он побежал
по траншее, не замечая своих пушек и пулеметов...
     Года в четыре, а может, в пять, когда Рашид мог уже что-то понимать, он
обнаружил,  какой  у них  большой  красивый дом  и  сколько всего  занятного
находится во дворе. Позже, лет в тринадцать, он узнал и  какую роль сыграл в
рождении этого прекрасного дома, да и в судьбе своих родителей тоже.
     Дом стоял необычно для села -- в глубине большой, в восемнадцать соток,
усадьбы, но родился  Рашид не в нем,  дом  заложили  через месяц  после  его
рождения,  весной,  как  только  обсохла земля.  Рассказывают,  отец был так
нетерпелив,  что еще с марта начал отводить с участка  талую  весеннюю воду,
сколол весь лед, снес его на зады, в огороды.
     А родился  Рашид в хибарке, что  стояла здесь же, у дороги.  У отца  не
было никакого желания строиться,  в семье все шло к распаду, потому что жили
пятый год, а детей не было. И  вдруг долгожданный, спасший семью ребенок, да
еще  сын! Не всякий наследный принц  приносил,  наверное, столько  радости и
счастья.
     В  детстве  Рашид  часто  жалел,  что  не  видел,  как  возводился дом,
постройки с сеновалом, бетонным подвалом, баней, гаражом, просторным хлевом,
где, кроме коровы, у них содержался пяток овец и три пуховые козы -- мать на
досуге  вязала пуховые шали. Сколько он  себя помнил, подворье у них  всегда
было ухожено, сверкало издали оцинкованными крышами дома и пристроек -- отец
все  делал  основательно.  И  даже забор не  подправляли до сих пор,  только
подкрашивали раз в два-три года.
     На сабантуях -- праздниках  урожая,  проводившихся в их краях ежегодно,
отец не имел равных  в народной борьбе  кураш. Ох и  любил же он  борьбу! Он
вряд  ли знал  какие-то  особые  приемы  или отличался большой  ловкостью  и
изворотливостью,  просто  стоило  ему ухватить противника как  следует -- он
просто сминал его. А когда в их село  при железной дороге,  ставшее  к  тому
времени  крупным районным центром,  приезжали молодые люди, знавшие приемы и
вольной, и классической борьбы, имевшие спортивные разряды, отец боролся и с
ними. Отцу не  всегда  удавалось прижать лопатками  противника к  земле,  но
уползающий, как  уж выкручивающийся противник, не вызывал симпатий сельского
люда, и они дружно  требовали отдать главный приз -- барана -- Ильясу. Много
отец нажил себе  врагов среди  молодых  спортсменов,  которым  не  удавалось
уложить сельского  грузчика  на лопатки,  оттого,  однажды послушав  мать, и
перестал участвовать в курашах, хотя был еще силен.
     Мать, Кашфия-апай,  была  под стать отцу:  рослая, статная, сильная, но
отличалась   робостью,  кротостью   нрава,  немногословием,--   сказывалось,
наверное,  что росла шестой дочерью сельского коновала  Гарая-абзы. Обоих их
отличала еще одна  общая черта --  неистовость в труде, будь то  дома или на
работе.  С  ними  работать  в паре,  даже на частых  в те  годы хашарах, что
созывал  по  воскресеньям каждый  строящийся, не  всяк соглашался:  загонят,
говорили шутя. Хозяева, зная их безотказность, ставили их на самое трудное и
горячее место. А зазывали Давлатовых на "помощь"  охотно, ибо и шутками отец
сыпал часто, а мать, при всей своей тихости и незаметности, первой  певуньей
считалась на селе.  Правда, Рашид  никогда не слышал от нее  песен  веселых,
озорных, а все больше грустные, задушевные.
     Мать работала на элеваторе --  старом, построенном  в двадцать  седьмом
году,  о чем свидетельствовала чья-то криво сделанная  запись черной краской
на  потемневшей от времени цинковой обшивке  башни. Перелопачивала она там с
товарками  изо дня в  день  огромными  деревянными  лопатами  целые эвересты
зерна,  чтобы  не  задохнулось, не  запрело,  не  завелся  в  тепле  жук.  О
механизированных элеваторах,  где  в  огромных бетонных баках денно  и нощно
трудятся транспортеры,  перегоняя зерно из ствола в ствол, тогда только лишь
мечтали. Они же отправляли зерно на мельницы и мелькомбинаты -- грузили и  в
вагоны, и в машины, россыпью,  валом и в мешках,  так что  горбилась мать на
элеваторе крепко. И  другого выхода не было -- с грамотой  у матери, как и у
отца,  было не  густо,  и  работой  их  село Степное в те годы  не  особенно
изобиловало.
     Прикипела Кашфия сердцем к кормильцу-элеватору, в войну пришла она туда
подростком,   где  уже   работали   три   ее  сестры,  тоже   не   достигшие
совершеннолетия,  а  Гарай-абзы,  единственный  мужчина  в доме,  всю  войну
прошагал  в  артиллерийских  обозах. Может,  оттого, что  рано  пришлось  ей
гнуться под пудовыми мешками, и не могла  она долго исполнить свой женский и
материнский долг и едва не лишилась  семьи. И понятно, что она, как и всякая
мать, не чаяла души в единственном сыне, потому что  больше  детей судьба не
послала, хотя они с мужем  на радостях  и о  дочери  заговорили и  на  новых
сыновей в мечтах замахнулись.
     Она  никогда  и никому  не признавалась,  даже  мужу и старшим сестрам,
оставшимся  вековухами  в  выкошенном  войной степном  поселке,  что считала
Рашида посланным ей кем-то свыше,  кем-то, кого она  не знала как и назвать,
ибо не была ни верующей, ни атеисткой, но  была твердо убеждена,  что кто-то
услышал  ее  мольбы и увидел слезы  в  бессонные ночи, понял ее  страх перед
одиночеством;  больше  того,  тот неведомый  и  невидимый,  подаривший  ей в
радость  Рашида,  спас ее жизнь.  Вот именно --  спас жизнь!  Робкая  Кашфия
твердо решила: если Ильяс оставит ее, она не станет жить...
     В ее отношении к сыну, кроме безоглядной любви, порою сквозило и что-то
мистическое -- он был для нее больше чем сын. А сын,  сохранив матери жизнь,
круто изменил и уклад  семьи,  хотя Кашфие  грех  было  жаловаться на  мужа:
трудяга каких поискать, мастер на все руки -- хоть  печь сложить, хоть  полы
настелить, хоть  крышу  железом покрыть.  И,  наверное, на весь район у него
одного  был  настоящий алмазный  стеклорез,  доставшийся ему в наследство от
дальней  родни  из  Оренбурга.  Этот  стеклорез,  сделанный  в прошлом  веке
какой-то  немецкой  фирмой и хранившийся в  замшевой коробочке с  застежкой,
наподобие футляров для драгоценностей, берегли пуще глаза. Одним стеклорезом
в сезон мог  бы прокормить Ильяс  семью,  ибо налаживалась жизнь в их бедных
краях, начинал народ строиться.
     И до рождения  сына Ильяс не знал  удержу в  работе. Огородов у  них  в
Степном было  два -- и от элеватора, и от железной дороги, где он работал на
грузовом  дворе.  Картошка  у  них по  тем  годам  росла  особая -- крупная,
красная,    тонкокожая.    Отсыпал    Ильясу    мешок    как-то    проводник
вагона-рефрижератора, что стоял у  них на станции  три  дня из-за поломки, а
Ильяс добровольно  помогал бедолаге перетаскивать  мешки из отсека в  отсек,
чтобы устранить неисправность. Мешок  этот, тщательно перебранный,  запрятал
Ильяс  до  весны,  до посадки,  сразу оценив  крупную и вкусную  белорусскую
бульбу. Одного огорода на прокорм им хватало вполне, а урожай со  второго он
укладывал во  дворе  в специальной яме,  выложенной  дерном,  засыпал сверху
сухим речным песком с Илека  и закрывал опять же  дерном, оставляя  отдушины
для воздуха, а по весне ее всю сразу, оптом, покупал районный ресторан.
     В те годы в редком дворе не было коровы -- главной кормилицы семьи, и в
июне стар и млад, все способные держать в руках вилы, подряжались в соседние
аулы и  казачьи станицы косить  и  убирать на паях  сено. Расчет установился
давно: девять волокуш или ЗИСов -- колхозу, десятая -- себе.
     На  сено Ильяс  ездил  со  своим дружком,  таким же  ломовым работягой,
грузчиком из райпотребсоюза  Гришкой Авдеевым, крепким и рослым мужиком, как
и он сам. Если средний мужик, работая на  сеноуборке от  зари до зари, ночуя
прямо  в поле,  зарабатывал машину сена за неделю, то Ильяс с Гришкой за это
время зарабатывали  по две, и не  помнится случая,  чтобы кто-то раньше  них
привез  его в Степное,  да и машина, доставленная ими, иногда равнялась двум
-- загрузить ЗИС,  который давали на три-четыре часа, тоже  надо было  иметь
навык и сноровку, не говоря уже о силе.
     Купить сено у Гришки с Ильясом охотников  в  селе  было хоть  отбавляй,
всякий  пытался задобрить их, потому как сено они привозили  пахучее, хорошо
проветренное, и  машина нагружалась выше  некуда. Уже тогда появились в селе
начальники  и  всякие сноровистые люди, которым  проще заплатить деньги, чем
гнуться в поле.  А деньги  обоим, и  Гришке и Ильясу, были  нужны  позарез--
мечтали они о  своих домах, хотели быстрее  вылезти из тех хибар с  земляным
полом,  что  достались  им  в  наследство  от  погибших   на  фронте  отцов.
Подзадоривало и то,  что мало-помалу народ строился, особенно работавшие  на
железной дороге,-- те выписывали старые шпалы, что меняли на перегонах, а из
них мастера-плотники  ставили такие дома  --  просто  загляденье. Одно время
шпалы  даже  стали эквивалентом  денег в Степном. Ильяс, например, обменял у
дорожного мастера машину сена на  сто  двадцать  шпал,  причем  уговор  был:
отборное на отборное, и мастер не  подвел. Позже Ильяс  попросил у  него еще
сто, в счет будущего сенокоса, и  мастер выручил, привез с соседней станции,
куда такая строительная мода еще не докатилась.
     Деньги за картошку, за сено, за телушку --  все откладывалось на дом. И
во дворе, на задах, вдоль забора высились в штабелях, обветриваясь от запаха
креозота, шпалы.  Мешки с цементом в сарае, доски, крепежные бруски, планки,
стойки  --   все,  что   перепадало   с  грузового  двора  станции,   росло,
увеличивалось, только день ото дня Ильяс заметно терял интерес к свое затее.
Не говорила Кашфия долгожданного: "Я жду ребенка",  и оттого сильно боялась,
что запьет ее Ильяс, потому как пили в Степном, и пили крепко, по-черному. В
месяц можно  было лишиться строительного добра, что собирал Ильяс по крохам,
но муж устоял.
     А тут и подоспело долгожданное: "Жду!" Надо было  видеть Ильяса,  когда
он услышал это.  Он  подхватил  свою Кашфию  на  руки,  словно  балерину,  и
закружил  в  тесной,  с  низкими  потолками   землянке,   выкрикивая  что-то
нечленораздельное,  но  радостное.  Кашфие  казалось:  зацепись он  случайно
могучим  плечом за  стойки, подпиравшие дряхлую  хибару,-- она рухнет им  на
голову. А  на дворе  уже стояла зима. За ужином в  тот день он  и  сказал --
весной  начинаем   строиться.   За  месяц   оформил   и  получил  кредит  на
строительство, сроком на  двадцать пять  лет, сумму не  ахти какую --  шесть
тысяч старыми, но в то время занять такие деньги было непросто.
     Дом  строился стремительно,  легко,  хотя  "легко"  вряд ли  подходящее
определение -- легко  дома не строятся,  за них  приходится  платить потом и
мозолями, натруженной спиной, ломотой в руках.
     Три  года  на  грузовом  дворе станции лежало  машин десять  камня  для
целинного  совхоза,  от которого отказывались часто меняющиеся  хозяева,  но
время от времени  исправно  платили  штрафы железной  дороге  за невыбранный
груз.  Едва  подсохли грунтовые сельские дороги  и  потянулись  из  совхозов
машины на грузовой двор, Ильяс и предложил экспедитору: давай, мол, я вывезу
камень  себе на  фундамент, сниму груз у вас с души. Подходил очередной срок
штрафа,  и  обрадованный экспедитор, не знавший, что и  делать с камнем,  не
только разрешил, но даже  два  самосвала  выделил, и  Ильяс со своим дружком
Авдеевым за ночь управился.
     До  того  ни один дом, ни одно казенное здание в Степном не возводились
на  каменном фундаменте.  Ильяс  однажды,  после войны, побывал в Оренбурге,
тогда  еще  сплошь застроенном  уютными  каменными и деревянными купеческими
особняками, поставленными в  самом начале  века, и  удивился  их  красоте  и
добротности.  И тогда же, гуляя по Аренде, где жила его престарелая родня из
интеллигенции,   некогда   выпускавшая   татарский  литературный   журнал  и
организовавшая  профессиональный  театр  в  городе,  дал  себе   слово,  что
когда-нибудь отстроит себе дом не хуже,  чем у буржуев, живших  в красивых и
удобных домах на каменном фундаменте.
     Его дружок Авдеев тогда  еще  не  был  женат и  почти  два  года,  пока
строился дом, пропадал после работы во дворе Давлатовых, ибо знал:  когда он
начнет строиться, Ильяс  подставит свое  крепкое  плечо  и под  его дело. За
деньги наняли  лишь  братьев Кузьминых, известных  в  округе плотников. Хотя
Ильяс  сам знал и столярное, и плотницкое дело, стал  с Гришкой подручным  у
братьев. Кузьмины были родом  из  Оренбурга и хорошо понимали,  что затеял и
чего хочет Давлатов, пожалуй, они и  свою мечту вложили в этот необычный для
Степного дом.
     Влез  Ильяс  в  долги  на годы, и рассчитываться  предстояло не  только
деньгами. Когда дом  уже поднялся и стоял, зияя непокрытой решеткой стропил,
вышла  заминка--  Ильяс никак  не мог  купить  оцинкованной жести на  крышу.
Выручил его плутоватый кладовщик райпотребсоюза, хромой Аллаяр, доводившийся
дальней родней  Кашфие.  Как-то  вечером  он заявился к  Давлатовым  и долго
осматривал в потемках строящийся дом, хвалил, не скрывая зависти, упрекал за
нескромность, имея  в виду габариты и планировку, и вдруг, показав на крышу,
сказал,  что в  этом  году железа  не  дождаться,  все фонды  выбраны,  и на
следующий еще неизвестно -- дадут  или нет, а он, мол, по-родственному решил
помочь.
     Пока Аллаяр с Ильясом осматривали дом,  Кашфия быстро собрала на  стол,
разожгла  самовар,--  не  жаловал  их вниманием  кладовщик Аллаяр,  чье  имя
по-русски  означает  "любимый Богом", хотя  и  приходится  родней. За ужином
Аллаяр,  отчего-то  смущаясь,  что  на него было совсем не похоже, достал из
кармана  защитного цвета полувоенного френча, что носил из  приверженности к
форме, бумажку и не очень смело,  словно раздумывая, протянул ее  через стол
Ильясу:
     --  Вот  оплаченная  квитанция, храни на  всякий  случай, железо  редко
бывает, и по-всякому  его  достают... Пятьсот  листов, думаю,  хватит тебе с
запасом.  Заезжай  завтра в обед, когда  народу  не  будет  --  не  один  ты
кровельное железо ищешь,-- и вывезешь потихоньку.
     Обрадованный   Ильяс   вскочил,  не  зная,  как  отблагодарить  щедрого
родственника, к которому и  обращаться не решался, зная наперед, что получит
отказ: зачем ему  нужен грузчик Ильяс, чем может сгодиться? Оказывается, сам
узнал, сам оплатил, сам принес, по-родственному...
     Хозяин мельком глянул на сумму, написанную  аккуратным почерком Аллаяра
и цифрой и прописью, и велел Кашфие достать деньги: деньги на железо держали
отдельно.  Аллаяр  деньги  взял   нехотя,   пересчитывать  не  стал,  словно
раздумывал: брать или не брать.
     --  Наверное, по-родственному  было  бы денег  с  вас сейчас не  брать,
рассчитались бы в  лучшие  времена, так  ведь сумма немалая, да и ревизия на
носу,-- и сунул пачку в глубокий карман засаленных галифе.
     -- Спасибо, спасибо, Аллаяр-абы,-- частила Кашфия, гордая тем,  что и у
нее сыскалась нужная родня.
     -- "Спасибо",  конечно, хорошо,  дорогая, но в наши дни одним "спасибо"
сыт  не   будешь.   Пятьсот  листов   в  одни  руки   --  это  риск.   Будет
по-родственному, если я начну строиться, то  Ильяс поможет  мне, чтобы языки
злые не трепали, что я при моем окладе чужих людей нанимаю.
     -- Ну конечно, поможем, обязательно  поможем,-- в один  голос  ответили
Ильяс и Кашфия.
     - Ну вот, пятьдесят дней, думаю, справедливо,-- и, не давая опомниться,
Аллаяр  протянул  Ильясу пухлую руку, словно  скрепляя сделку,  встал  из-за
стола, оставив сияющих  от радости родственников, но еще более радуясь сам и
тая эту радость от Давлатовых.
     Конечно,  помощь  Аллаяра  оказалась кстати:  оцинкованного кровельного
железа действительно не было до следующего года. Но рано радовался Ильяс  --
любимец  богов  крепко  его закабалил.  Через три года, когда  начал  Аллаяр
строиться,  Степное охватил настоящий строительный бум -- строились все, и о
хашарах, как раньше,  и думать не  приходилось, на приглашение могли  прийти
только друзья  и близкие  родственники,  да и то,  если сами  не  строились,
лето-то ведь не резиновое. И вышло так, что за работу у Аллаяра Ильяс мог бы
купить жести на три дома.
     В три цены встала помощь "благородного" родственника. Но не  о том, что
прогадал, сокрушался Ильяс -- слово мужчины для него было свято и обсуждению
не подлежало. Обижало его другое: Аллаяр расчертил крышку посылочного  ящика
на  пятьдесят квадратов и  в каждом  аккуратно ставил  дату, когда  приходил
Ильяс, причем  делал запись  всегда  на его  глазах и  дни выбирал  особенно
тщательно, приглашая  на самую  трудную работу -- такую,  от  которой  и дух
перевести  некогда.  Иногда  случалось,  что  Ильяс сам напрашивался,  желая
поскорее  отработать  долг, но Аллаяр  был  тверд  --  отказывал.  Отработав
кладовщику  "долг", Ильяс унес с собой эту  тщательно разграфленную фанерку,
исписанную  каллиграфическим  почерком  Аллаяра,  где  в   трети  квадратов,
разбитых наискосок пополам, стояло по две даты,-- труд после работы в долгий
летний  день  Аллаяр засчитывал только  за половину  рабочего  дня. Однажды,
когда Рашид  учился  в  пятом  или шестом  классе, он, увидев  разграфленную
фанерку, спросил,  что это означает,  и  отец  хмуро ответил: "Память, как я
отбывал срок в долговой яме у своих родственников".
     И еще долго, не год и не два после того, как въехали в новый дом, Ильяс
вечера, воскресенья, а потом и субботы, когда пришла пятидневка, редко бывал
дома --  отрабатывал то у  Аллаяра, то у  преуспевающего, единственного в то
время в районе фотографа Раскина, у которого пришлось  брать взаймы  деньги,
чтобы заплатить городским штукатурам,  потому что  не знал Ильяс нового  для
села штукатурного дела. Пропадал он и  у своего друга  Авдеева,  чья стройка
неожиданно затянулась на годы, и у железнодорожников, без  чьих шпал дома бы
не возвести. И никто никогда не слышал от Ильяса ни упрека, ни отказа, никто
не видел его раздраженным -- он честно платил свои долги...


     Годы, когда Рашид  учился  в  старших  классах,  было временем  бурного
расцвета   всяких    самодеятельных   вокально-инструментальных   ансамблей,
расплодившихся  повсюду без  числа.  Появился такой,  под  броским названием
"Радар", и в Степном.
     C осени Давлатов-младший начал  ходить  в  районный парк на танцы, куда
другие  ребята, его  ровесники,  ходили давно,  а  девчонки,  одноклассницы,
наиболее  прыткие,  и  того  раньше. А парк  в  их  небогатом  развлечениями
райцентре магнитом притягивал молодежь -- на  танцах было  не протолкнуться.
Нельзя сказать, что Рашид был большой охотник  и  мастак по части танцев, но
новые танцы и не требовали особого умения. Впрочем, в такой теснотище, как у
них  на площадке,  и умелому  танцору  себя  показать  вряд ли  удалось  бы:
перебирал ногами да  дергался бы, как все,--  и ладно, маневру какому-то там
изящному,  пируэту танцевальному места не  находилось, всяк  торчал на своем
месте,  "балдел",  как  выражался  Минька,  приохотивший  друга  к  "вечерам
молодежи" -- так, для благополучной отчетности, значились танцы на рекламной
афише  парка. А  когда  тебе  шестнадцать, то  манит  мир за  калиткой дома,
волнующе звучит музыка нещадно  фальшивящего "Радара", долетающая в сумерках
до самых глухих заборов  отходящего ко сну Степного, и  кажется,  что там, в
районном  саду, проходит без тебя какая-то особая, другая жизнь,-- там огни,
смех,  улыбки, там  волнующие  глаза  девушек, которых  тоже манит и  пьянит
музыка, и не только она...
     Все бы хорошо,  если б в  то лето не  нагнали  на  строительство нового
элеватора в Степном условно освобожденных из заключения, определенных на так
называемое  вольное  поселение.  Вольнопоселенцы поначалу вели себя  в  селе
мирно, избегали общественных и злачных мест, как им предписывается, но видя,
что надзора  за ними нет  никакого,  вскоре распоясались. И  в  пивных,  и в
ресторане  сквозь них не протолкнуться стало ни днем,  в  рабочее время,  ни
вечером. Но больше всего приглянулся им парк... Гастроном напротив работал с
полной нагрузкой  до двадцати двух часов, и  они, нагрузившись спиртным, шли
туда. Время от времени на танцплощадке случались  у поселенцев стычки  между
собой  и  с  поселковыми,  но  в  стычках  с местными  они держались вместе,
понимая,   что  иначе  им  несдобровать.  Общая   отсидка  и   общая  работа
способствовали  тому, что запугать юнцов  и сельских  мужиков  им ничего  не
стоило. И  сложилась  парадоксальная ситуация:  жителям села, людям вольным,
свободным,  житья  не  стало  от  осужденных.  Администрация  парка  не  раз
жаловалась и  в райком,  и в поселковый  Совет,  и  в милицию на  бесчинства
вольнопоселенцев, но инертность и равнодушие властей, обещавших, как всегда,
принять меры,  но ничего  не делавших, служила  лишь на  руку распоясавшимся
хулиганам и уголовникам.
     Однажды  в  субботу Рашид  с Минькой отправились в парк на танцы. Вечер
выдался особенно шумным: на стройке  в тот день как раз  выдали зарплату,  и
двери  гастронома  ни  на  минуту  не  закрывались.  "Великий  крестный  ход
поклонников  Бахуса",-- как мудрено выразился Минька, тяготевший к книжной и
образной речи.
     На  танцплощадке Минька  оставил  Рашида  одного,--  он отирался  возле
"Радара",  надеясь  когда-нибудь  забраться  на  вожделенное место ударника,
возвышающегося над  всеми  оркестрантами  в  окружении блестевших  хромом  и
крытых  перламутром  барабанов. Дальше и  выше этого Минька  себя не мыслил.
"Тра-та-та, тра-та-та",-- постоянно везде  и на всем  отбивал  он  дробь, и,
надо признать, слух  он имел и ритм держал четко. И надо же, на беду Рашида,
высмотрела его  Настенька  Вежина --  одноклассница, первая красавица школы.
Изящная,  модная,  не  по-сельски кокетливая,  она  готовилась  поступать  в
театральный.  "Возле  нее постоянно  опасные  завихрения",-- сказал  однажды
Минька. Они с  Настенькой  слыли на  танцах  завсегдатаями. Но  сейчас, даже
помня об этом, Рашид не  остерегся, а,  наоборот,  обрадовался,-- Настенька,
которая ему, как, впрочем, и многим, нравилась, окликнула его сама.
     Наверное,  Настенька  злых  намерений  не  имела,  поскольку  постоянно
списывала  сочинения  у  Давлатова  и  числила  его  в  списке своих  верных
поклонников,-- просто он  нужен был  ей сегодня для  каких-то тайных  личных
целей: то ли досадить  какой-нибудь подружке, которой глянулся Рашид, то ли,
наоборот,  оказывая  деланное внимание  Рашиду,  привлечь  к  себе  внимание
другого. Мелкая  интрижка, не более, и для этих целей Давлатов подходил  как
нельзя лучше.
     Рашид был еще  в той поре, когда в интересе к себе,  пусть  мимолетном,
вряд  ли  мог  почувствовать  подвох,  о  девичьем  коварстве он  пока  лишь
догадывался; к тому  же, бывай он на танцплощадке почаще, уже знал бы, что к
чему, и, может,  остерегся. Но, окрыленный вниманием Настеньки, он ничего не
видел  вокруг,  да  и Миньки  рядом  не было,-- уж он-то  вмиг разглядел  бы
надвигающуюся на друга опасность. Дело в  том, что один поселенец, поклонник
Настеньки, с которым у  нее то прерывались, то налаживались бурные отношения
(потому что метался  тот между  двумя местными  красавицами -- Настенькой  и
Ольгой Павлычко, извечными в Степном соперницами), клюнул на игру Вежиной. А
Настенька,  почувствовав  это,  была  с  Рашидом  предельно внимательна:  то
воротничок рубашки  поправит,  то  после  танца  возьмет за руку  и ведет  к
ограде, в слабо  освещенный  угол площадки, где  долго о чем-то говорит; то,
танцуя,  ни на  кого, кроме Рашида, не смотрит, словно для нее больше никого
не существует.
     Для девушки,  готовящейся  в театральный и уже считающей себя актрисой,
сыграть влюбленную не составляло труда. Увлеченный Рашид не видел, что возле
них все время отирается  мрачного вида  блондин, крепкий парень с волнистыми
волосами.  Блондин  и  подмигивал  Рашиду,  и  делал  какие-то  знаки, мотал
головой: мол,  отвали отсюда,  и  скрежетал зубами,  потому  как  был  еще и
изрядно на  взводе, и в спину толкал в танце, но счастливый Рашид  ничего не
замечал. И Настенька,  торжествующая, что все идет по  задуманному ею плану,
даже виду не подавала, что ее интересует блондин.
     А  блондин, отбывавший  срок за злостное  хулиганство,  обладал  еще  и
буйным, вздорным нравом, вел себя в Степном по-хамски, стращал всех, и своих
и  чужих, и  на танцах  считал  себя  королем. Во время очередного  танца он
умышленно толкнул Рашида, наступив ему на ногу,  и когда тот мягко отодвинул
его  в сторону,  он  с  криком:  "Ах  ты,  сопляк,  еще  и  толкаешься?"  --
развернулся и ударил Давлатова кулаком в лицо.
     Завизжали  вокруг девчонки, Настенька вмиг  испарилась, а Рашид, рухнув
на бетонный пол площадки как подкошенный,  еще  и головой ударился.  Блондин
пытался еще пнуть его ногой, но, откуда ни возьмись, вынырнул Минька и повис
на нем,  оттирая к ограде.  К Рашиду подбежали  знакомые ребята и, подхватив
под руки, повели к выходу,-- за ним потянулся кровавый след...
     Товарищи завели Рашида в ближайший от парка двор и у колодца попытались
привести в порядок. Верхняя губа оказалась рассечена и распухла, на пол-лица
багрово расплывался синяк, из-за которого левого  глаза почти не было видно,
и  при каждом  движении он невольно  хватался  за  затылок. О внешнем виде и
говорить нечего -- все, вплоть до туфлей, залито кровью.
     Конечно,  здоровому  вольнопоселенцу  ничего  не  стоило  одним  ударом
свалить тщедушного десятиклассника. Но как бы Рашиду ни было больно, обидно,
его  пронизал  ужас,  когда он подумал,  как заявится  домой,  что  будет  с
матерью,  когда  увидит  его. Ну  ладно, сегодня он  как-нибудь, не  включая
света,  нырнет  к себе,  лишь  шумом дав знать,  что  вернулся. "А что будет
завтра,  при свете дня?"  -- думал он, и  голова раскалывалась  еще сильнее.
Вернулся он домой незаметно -- чувствовал, что мать  еще не спит; быстренько
проскользнул к себе  в  комнату, на секунду  включив в  прихожей свет  и  не
ответив на привычный вопрос матери из спальни: "Будешь ужинать?"
     Ночью  Рашиду  стало  плохо, от  сотрясения его рвало, рассеченная губа
распухла  еще больше, а синяк разнесло на все лицо. Из парка его сразу нужно
было вести не домой, а в больницу, да никто  из ребят не догадался. Лишь под
утро, обессиленный, он немного забылся.
     Рано утром, несмотря на воскресенье,  отец с Авдеевым уехали в степь, к
речной косе Жана-Илек. Мать, подоив корову  и выгнав ее в стадо, заглянула в
спальню к  Рашиду,  как делала  это  не раз,-- поправить  сбившееся  одеяло,
подушку, а  то и  попросту поглядеть  на спящего сына, который взрослел день
ото дня. Увидев на окровавленной подушке заплывшее  в  один синяк  лицо, она
дико взвыла,  от  нечеловеческого  крика  проснулся  не только  Рашид, но  и
прибежала  соседка.  Вдвоем они начали  хлопотать:  достали  лед из подвала,
стали  делать холодные компрессы, примочки, потом мать отправила  соседку за
врачом   --  недалеко,  у   стариков  Авдеевых,  жили   на   квартире   двое
ребят-медиков. Видя ужас на лице матери, Рашид попытался улыбнуться разбитым
ртом,  уже и не  думая  о собственной боли,  и  на  вопрос,  что  случилось,
ответил, что упал неудачно с лестницы  возле почты, когда возвращались домой
с танцев.
     Отец вернулся  из  степи несколько позднее обычного. Мать встретила его
со  слезами  и сразу  провела  к  Рашиду.  За день, благодаря ее  стараниям,
одутловатость чуть опала, а на губу наложили шов.
     Отец  не стал ни о чем  спрашивать Рашида,  а, успокаивая мать, сказал:
ничего,  мол,  до  свадьбы  заживет.  Вспомнил,  как  сам  однажды   упал  с
вагона-лесовоза,  доверху  груженого  бревнами.  Потом он пошел в поселковую
баню -- летом она работала до  полуночи,--  там  же постригся и побрился, и,
вернувшись,  поужинал  один  -- Кашфия  делала  сыну ледяные  примочки,  как
советовал  врач.  Потом он заглянул в комнату  сына, пошутил с ним, чтобы не
унывал, а  жене  сказал, что  должен сходить  к Авдееву и  чтобы она его  не
ждала, ложилась, вернется,  мол, поздно. Та ничего не  ответила, знала мужа:
если ему надо -- значит, надо.
     Ильяс  вышел во  двор, закатал рукава  рубашки,  как десять лет  назад,
когда  боролся  на  сабантуях,  и  долго  стоял, прислушиваясь  к  "Радару",
гремевшему в парке.
     В том, что его сына избили поселенцы, он не сомневался,-- местные между
собой  дрались  редко,  а  те  несколько  задиристых  ребят, без которых  не
обходится  ни один  поселок,  жили неподалеку и  приходились  Рашиду хоть  и
дальней,  но  родней.  Ильяс имел в виду  трех сыновей хромого Аллаяра.  Что
удивительно, отмечал  он не  раз, у нового  поколения родство ощущалось куда
крепче, чем  у их родителей. И где  же  они были вчера: Радиф, Ракиф, Рашат?
Почему  не  вступились  за  Рашида?  Но  горевать  было  поздно,  надо  было
действовать.
     В  переполненной воскресной  бане мужики  как раз роптали, что житья не
стало от этих "досрочно освобожденных", говорили о драках  в парке,-- такое,
как  с   Рашидом,   случалось  частенько  и  уже  не  воспринималось  бедой;
доставалось и девчонкам, ходившим с синяками.
     -- Хоть бы сгорела в огне вся эта нечисть! -- горячился один. -- Шагу в
Степном ступить нельзя: мат-перемат, пьяные рожи кругом, и слова не скажи --
сразу в глаз, суд у них, сволочей, скорый, сворой наваливаются. Шуряка моего
в  пивной так избили, не приведи Господь,  и получку всю отобрали. Управы на
них нет...
     --  А  у  меня  курей  всех  перетаскали,-- встрял в  разговор какой-то
старик.
     А тот, что сокрушался про шуряка, сказал после недолгой паузы:
     -- Всю кровь в поселке испаскудят, сволочи. Добрались  и  до баб,  и до
девчат,  кобели... Пойдут  теперь цветики: алкоголики  да эпилептики,  ворье
разное, дайте  только  срок. Это  я  вам  точно  говорю -- наука такая есть,
раньше  не верили  ей,  говорили, вредная, а теперь  спохватились. Генетика!
Вспомнил, точно, генетика, мужики, не вру...
     Упоминали и про письма, что писали миром в сельсовет.
     -- В  Москву,  в Москву надо  писать,--  советовал  кто-то с намыленной
головой, и все дружно соглашались.
     Ильяс, вспоминая баню, сказал вдруг вслух:
     -- Мне в Москву  писать не  с руки, я человек малограмотный, и каракули
мои  вряд ли разберут.  Я уж  сам  как-нибудь постараюсь  разобраться,  если
властям недосуг,-- и решительно двинулся к парку.
     По дороге и на темных аллеях парка никто к нему не придирался, хотя ему
этого так хотелось; он ударил бы каждого приставшего -- только раз и  только
туда, куда ударили его сына. Он не мог, да и не хотел представлять  негодяя,
изуродовавшего Рашида. Ильяс был уверен, что  это мог  сделать любой из этих
куражившихся пьяных парней, и для него сейчас они были все на одно лицо. Они
были   враги,  собственные,  доморощенные   фашисты,--  никто  не   смог  бы
переубедить  Ильяса  в  обратном. В войну мальчишкой Ильяс не раз убегал  на
фронт, но каждый раз неудачно, хотя однажды добрался до Сызрани; тогда он до
слез  жалел, что без него бьют врага.  Этот  парк был  парком его молодости,
хотя не заглядывал он сюда уже лет  двадцать, и вспомнить ему было что. В те
трудные  послевоенные  годы  парк,  ухоженный,  в  огнях,  с  цветниками,  с
посыпанными на  городской манер красноватым  песком аллеями, был  украшением
Степного. Он и фамилию людей, следивших  за парком,  помнил -- Пожарские; их
маленький  домик стоял в дальнем углу. Сейчас запущенный темный  парк  очень
походил на свалку -- кругом битое стекло, запах отхожего места, какие уж тут
цветы...
     На Степное опустилась вязкая осенняя ночь, ни один фонарь не горел ни в
парке,   ни  на  центральной  улице  Ленина,   только   ярким  шатром  света
обозначилась в ночи эстрада танцплощадки  да  светились напротив  окна бойко
торговавшего  гастронома.  Когда  "Радар" наяривал что-то  особенно  бодрое,
танцплощадка  дружно взвизгивала,  свистела,  улюлюкала.  Особенно выделялся
чей-то  тонкий  девичий  голосок,  он  перекрикивал  всех  и  служил  словно
камертоном всей вакханалии. Такое Ильяс слышал впервые.
     На темных аллеях метались тени,  кругом что-то булькало, билось стекло,
тут же справляли нужду, выясняли  отношения -- жизнь  кипела.  Вначале Ильяс
прохаживался  по  дальним,  безлюдным  аллеям,  потом  стал  кружить  вокруг
танцплощадки; в двух шагах от нее уже стояла тьма,  на него никто и внимания
не обращал, каждый был занят своим делом. Вглядываясь в танцующих, он теперь
мог легко  представить  случившееся  вчера  с  Рашидом. И сегодня  потасовки
вспыхивали то тут, то там,-- здесь действовало право сильного, право кулака.
     Чем  ближе  время  подходило к  полуночи,  тем яростнее  неистовствовал
"Радар", приводя в экстаз и юнцов, и пьяных поселенцев. Ильяс даже разглядел
тонко визжащую  пигалицу.  Едва  задавался  какой-то сумасшедший  ритм,  она
надувалась, как  лягушка,  и  все  оседала  и оседала визжа,  разводя  тощие
коленки  в  сторону,  и  вдруг  на  самой  высокой  ноте  резко  выпрыгивала
обезьянкой вверх. Ильясу  порой казалось, что она лопнет или ее хватит  удар
--  багровое от напряжения  лицо было  страшным даже из-за ограды.  Наяривал
оркестр,  дергались танцоры,  спешили орать и  визжать,  торопились выяснить
отношения -- удары и оплеухи сыпались тут и там.
     А  Ильяс  все кружил и кружил  вокруг танцплощадки,  время  от  времени
углубляясь в темные аллеи,--  в душе еще  теплилась надежда, что пристанет к
нему на темной  тропе  кто-нибудь,  а может быть, волей  судьбы налетит  тот
самый,  вчерашний. Он шел,  ища такой встречи, готовый к ней, ощущая  в себе
силы, словно вобрал в себя  боль  и  ненависть поселкового люда  к  незваным
пришельцам.  Но никто не  заступил  ему  дорогу  на  ночной  тропе, никто не
попросил с издевательской ленцой: "Дядя,  дай,  пожалуйста, закурить",--  от
вежливости  такой  порой  стынет  кровь  у  одинокого  прохожего, будь то  в
Степном, или в Иркутске, или в дачном Подмосковье. За них, за всех пуганых и
униженных в  ночи, готов он был сейчас постоять, но судьба была  милостива к
мерзавцам, потому что скор и справедлив был бы его суд, и, наверное, не губу
пришлось бы  зашивать,  а собирать  по  частям  или того  хуже,--  Ильяс  на
скотобойне ударом кулака валил с ног быка.
     По  расчетам  Ильяса  вся  эта  вакханалия должна  была  длиться  еще с
полчаса, и он уже держался ближе к танцплощадке,--  там, как ему показалось,
назревал  какой-то  скандал. Вдруг  мимо  него  прошмыгнул в  темноту Минька
Панин. Ильяс, еще минуту назад видевший Миньку на возвышении эстрады рядом с
сияющими перламутром  ударными  инструментами, кинулся  за  ним  по  аллее и
ухватил за худенький локоток.
     -- Кто? -- спросил он в упор.
     Панин не  удивился  ни  появлению Ильяса-абы в парке,  ни  его вопросу,
принял  это как  должное. Они  вернулись ближе  к  танцплощадке,  и  Минька,
оставаясь  в тени, показал  на  кривляющегося в  танце парня, возле которого
невольно  образовалось  свободное  пространство --  наверное, многие помнили
вчерашнюю историю.
     -- Вон тот здоровый бугай в  клетчатой рубашке,-- зло  сказал  Минька и
скрылся в темной аллее.
     На миг  представив  тоненького  Рашида рядом  с  таким  верзилой, Ильяс
застонал от возмущения и почувствовал, как его начинает мелко-мелко колотить
озноб --  так  случалось с ним  всегда в  молодые годы, когда он  вступал  в
потасовку.  Не  отрывая глаз, он  наблюдал за парнем в грязной  ковбойке  --
боялся потерять его из виду. Через несколько минут Ильяс даже знал, как того
звали, потому что патлатого блондина то и  дело подбадривали дружки: "Давай,
Ахмет, давай!" И Ахмет кривлялся как мог, да и  девица рядом танцевала точно
так же, хотя эти прыжки, вихляния, вульгарные телодвижения Ильяс вряд ли мог
назвать танцем.
     Танцуя,  Ахмет еще  и  курил,  и  успевал  переговариваться  со  своими
дружками,  бранью он  сыпал  через  слово.  Как  только  смолкла музыка,  не
взглянув на свою партнершу, не то чтобы ее поблагодарить и отвести на место,
Ахмет  с дружками, которые точно так  же пооставляли  своих девушек  посреди
площадки, подошли к ограде  покурить как раз  напротив  Ильяса, и  он хорошо
видел блондина, даже слышал его тяжелое сивушное дыхание.
     "Радар",  игравший  беспрерывно,  сделал неожиданную  паузу, последнюю,
наверное,  на  сегодня,  и  Ильяс  разглядывал  разгоряченную  молодежь,  не
выпуская   из   поля   зрения   патлатого   блондина.   Рядом  с   компанией
вольнопоселенцев он увидел практикантов из мединститута, стоявших на  постое
у стариков Авдеевых,-- это они сегодня  наложили шов  на губу Рашида. Ребята
были не одни, с девушками, но их Давлатов сразу не признал, хотя был уверен,
что они местные.
     "Хоть  бы  эти архаровцы не  задрались к врачам",-- едва успел подумать
Ильяс, как "Радар" вновь  загрохотал,  и  на  площадке снова  стали визжать,
свистеть, улюлюкать,-- исполнялся самый модный шлягер сезона  из  репертуара
"Лед Зеппелин".
     Ахмет, бросив недокуренную  сигарету за ограду почти к ногам Давлатова,
огляделся.  Кругом уже  лихо  отплясывали,  и выходило, что  он  остался без
партнерши. Недолго думая, он потянул за руку девушку, стоявшую к нему спиной
и  разговаривавшую с практикантами. Он хотел  увести ее  танцевать силой, но
девушка оказалась с характером: вырвав руку, она еще  что-то сказала в ответ
обидное. Ахмет  тут  же замахнулся на нее, но  один  из ребят перехватил его
руку.  Этот поступок  так  удивил поселенца, что он  на  миг  растерялся  и,
заикаясь, заорал:
     -- Да я тебе сейчас...
     "Ну,  этих  ребят  я  тебе в обиду не дам",--  решил Ильяс  и, отвлекая
внимание Ахмета от студентов, крикнул из темноты:
     --  Ахмет, у  нас девушек так не приглашают, сейчас я тебе покажу,  как
это делается...
     Голос  из-за ограды  на  миг  сбил с толку  блондина,  который подумал:
"Свои, что ли, мужики разыгрывают?" А Ильяс,  не теряя  времени,  в два шага
одолел   световой  пятачок  вокруг   танцплощадки,  одним   движением  легко
подтянулся  и перепрыгнул  через ограду. Как  только  патлатый увидел  перед
собой  Давлатова, он понял,  что о розыгрыше не может  быть и речи --  мужик
незнакомый и глаза его горят странным огнем.
     Ахмет  невольно  попятился  в  страхе, и его правая рука  потянулась  к
голенищу  сапога, за  которым он носил нож. Жест не остался незамеченным,  и
Ильяс ударил блондина в тот самый момент, когда тот уже  вытащил нож. Ударил
так, чтобы тяжесть удара пришлась на верхнюю губу.
     Удар  получился  такой  страшной силы,  что  было  слышно,  как  что-то
хрустнуло и сломалось.  Блондин проглотил свой  крик, пролетел  метра три и,
раскинув  руки,  грохнулся  навзничь.  По  цементу  со  скрежетом заскользил
вылетевший из руки нож.
     --  Братва,  на помощь, наших бьют!  --  закричал  истерично кто-то  из
дружков Ахмета, увидев, какой оборот приняло дело.
     Они попытались навалиться на Ильяса сзади, но не получилось  -- в драку
ввязались   студенты.  И,  как  по  команде,  местные  ребята   сцепились  с
поселенцами по всей  площадке.  Появление Давлатова-старшего на танцплощадке
местные  парни  восприняли как  укор,  и даже  самые  тихие  превратились  в
отчаянных  драчунов, вмиг  вспомнив  все  принятые от поселенцев  унижения и
оскорбления. Кто-то вскочил на эстраду и крикнул в микрофон: "Закройте вход,
чтобы ни один гад не ушел!"
     Несколько  поселенцев  хотели   вырваться   с  танцплощадки,   пытались
перелезть через ограду,  но  их сдергивали  обратно. В  самых горячих точках
мелькала могучая фигура Ильяса;  он знал: ослабь чуть напор -- и сегодняшний
вечер  кончится  еще  большей  трагедией  для  молодых,  понимал,  что нужно
поставить  шпану на колени, дать почувствовать землякам силу единства, иначе
жить селу под игом этой нечисти.
     Минут  через двадцать всех поселенцев  согнали  в  один  угол, и  Ильяс
приказал им отдать ножи. Предосторожность оказалась не излишней -- холодного
оружия набралось немало.
     Странная  получилась картина в ночи:  ограда,  облепленная  набежавшими
невесть откуда местными людьми, площадка, разделенная на два лагеря, а между
ними  на заплеванном цементе --  ножи,  финки,  кастеты,  куски велосипедной
цепи.
     Ильяс в разорванной рубахе подошел к отобранному оружию и сказал:
     --  Я  не  знаю,  в  каких  вы  отношениях  с  властями  и  чем  вы  их
задабриваете, что вам так  вольготно живется у нас, но отныне вы так жить не
будете. Сегодня  вы сняли с моей души тяжелый грех. Клянусь, я  хотел  ночью
облить бензином ваш  вонючий барак и спалить вас всех живьем, как тараканов,
как мразь, но  получилось иначе, и вы получили еще один шанс жить по-людски.
Попытайтесь  его использовать, иначе я непременно  сделаю  то,  что  сегодня
задумал. Оставьте село в покое...
     В ту же ночь Ильясу приснился сон...
     Часы  у райкома  отбили  два часа пополуночи,  когда, закончив дела, он
возвращался  от  Авдеева. Улицы  Степного  были  сонны  и  безлюдны,--  люди
отдыхали перед новым трудовым днем,-- в редком  окошке горел свет. Светилось
окно и в спальне у Рашида.
     Хотя Ильяс был на  ногах уже почти сутки,  усталости он  не чувствовал,
его энергия требовала выхода сейчас,  немедленно, отмщения жаждала его душа,
и он уже собрался вызвать из дома напротив Миньку, чтобы вызнать о вчерашнем
подробнее, как вдруг у  него на  веранде ярко вспыхнул свет, и из дома вышли
двое в белых халатах и Кашфия. Ильяс торопливо спрятался за дерево.
     Проводив врачей  до калитки,  Кашфия,  всхлипывая,  направилась  в дом,
бормоча сквозь слезы: "Сын  умирает,  а его где-то  носит..." От  этих  слов
Ильяс до  крови  закусил руку.  А тут  один  из  врачей,  выйдя  за калитку,
добавил: "Нужно  срочно вызвать санитарный самолет  из области, иначе  может
оказаться поздно,  возможно..." --  и  произнес непонятное для Ильяса слово,
испугавшее его каким-то мрачным смыслом.
     Кровь  ударила  Ильясу в  голову,  он почувствовал, что  теряет  разум.
Умирает Рашид, его единственный,  долгожданный сын, а он не  в силах помочь,
защитить  его...  Все  в  мире  вмиг  перестало  иметь для  него  цену, даже
собственная жизнь. Если  до этой минуты он еще сомневался, вправе ли  чинить
самосуд,   то   сейчас   свои  сомнения  он   воспринимал  как   трусость  и
нерешительность. "Пусть я буду преступником перед законом, чем трусом  перед
своей совестью. И люди,  думаю, не осудят  меня",-- твердил он в  отчаянии и
вдруг  кинулся   к  сараю.   Не  включая  света,  нашарил   в  темноте   две
сорокалитровые  канистры  с  бензином, что всегда держал  про запас,  и,  не
оглянувшись на дом, на огонек в окне сына, решительно двинулся к станции.
     Барак вольнопоселенцев  стоял  за  железной дорогой, в низине, рядом  с
огородами  железнодорожников, там когда-то жили строители первого элеватора.
Так сложилось, что Степное расстраивалось, росло по другую сторону от путей.
     Ильяс  шел не  таясь,  но и  не  желал встречи ни с  кем из земляков, и
потому  станцию,  которую знал не  хуже  собственного  двора, обошел  далеко
стороной. Жизнь на станции  не замирала и ночью -- уже вывозили зерно нового
урожая, и работа кипела круглосуточно. Крюк получился  изрядный, и  время от
времени он терял  из виду  огни барака, иногда ему даже казалось,  что барак
весь погрузился в сон. От убогого жилья издалека несло застоявшимся  запахом
дешевого вина, густым  табачным  дымом, воняло помойкой.  Над входной дверью
сонного барака горела голая пятисотваттная лампочка, отбрасывая наземь яркое
светлое пятно, за которым чернела густая сентябрьская темнота. Входная дверь
была распахнута настежь, да она, наверное, никогда и не закрывалась.
     Ильяс,  не таясь,  обошел  строение.  Старый деревянный  барак  был еще
крепок,  хотя  заметно  осел  -- фундамент  подвел, так ведь  и строили  его
когда-то для  временного пользования,  а сгодился и  через десятки  лет.  На
почти вросших в  землю окнах  стояли  рамами тяжелые,  ржавые  металлические
решетки; решетка оказалась даже  в торцевом коридорном окне. "Хорошо..."  --
зло и спокойно подумал Ильяс.
     Тяжелой, из лиственницы, входной двери полвека ничуть не повредили, как
ни старайся  -- не  вышибить.  В световом пятачке Ильяс увидел  грубый стол,
сколоченный  из  досок;  наверное,  в  ожидании  танцев  после работы  здесь
резались  в карты. Стол был сколочен неумело, на скорую руку, ударь покрепче
-- рассыплется.
     "Сгодится подпереть дверь",-- решил Ильяс  и одним ударом ноги развалил
стол.
     -- Вот и все, отгадились,-- сказал он, закончив осмотр, и начал с торца
обливать стены бензином.
     Делать это из канистры с узким  горлом было неудобно, и он пожалел, что
не  догадался найти какое-нибудь ведро  или  банку побольше. Первая канистра
кончилась на удивление быстро,  он не облил и трети барака,  и со второй  он
обходился куда экономнее.  Дойдя  до входа, Ильяс закрыл дверь, подперев  ее
досками стола, и оглядел строение еще раз, потом, подумав, оставшейся доской
обрубил электрические провода, ведущие к  дому,  и барак сразу погрузился  в
кромешную тьму.
     "Полный  порядок",-- решил  Ильяс и  торопливо закурил. Сделав затяжку,
боясь, что передумает, бросил папиросу на стену барака.
     Пламя  лизнуло  нижние венцы  и змейкой  побежало по бензину  вверх,  а
дальше с  быстротой  молнии устремилось за угол, в торец здания, и там стена
занялась  огнем вся сразу -- на нее Ильяс вылил треть канистры. Заполыхала и
вся  задняя  часть  дома, но горела она слабее,  огонь  еще  не тронул окна.
Багровые отсветы вдруг  высветили на миг голые стены темных комнат, но никто
не проснулся. И  только  когда с треском раскололось в огне какое-то окно на
задах, которого Ильяс не видел,  раздался раздирающий душу крик: "Горим!"  И
сразу   за  стенами,  как   по  команде,  затопали,  загрохотали,  истерично
завизжали,  как  на  танцплощадке,  стали бить  изнутри  стекла и выламывать
решетки; он слышал, как остервенело навалились на дверь.
     Мат,  сплошной  мат,  ни  одного  человеческого  слова  не  долетало до
стоявшего на границе  света и тьмы Давлатова,-- и последние-то слова в жизни
у них были  погаными.  В  какую-то  минуту  Ильясу  показалось,  что  крикни
кто-нибудь из них: "Мама!" -- и он убрал бы доски, подпиравшие дверь.
     Уже  занялась  крыша,  и  сполохи огня,  наверное, были видны далеко на
станции и  в поселке. Старая  шиферная крыша,  раскаляясь добела, трещала  и
взрывалась,  и  осколки от  нее разлетались  во все стороны,  даже  к  ногам
Ильяса. Во всех окнах метались обезумевшие от  страха люди, выламывавшие чем
попало  решетки, но раньше  все делали на совесть, даже  временное, и старое
железо не поддавалось, да к нему, пожалуй, уже и притронуться было нельзя. И
вдруг, как по команде, все лица в фасадных окнах пропали, огонь рвался через
окна в комнаты,  и ему  помогал  легкий утренний ветерок, всегда гулявший  в
низине...
     Поселок спал  крепким предрассветным сном, но  огонь со станции увидели
грузчики, возившиеся у последнего вагона с зерном.
     --  Смотри,  пожар,  кажется,  у  поселенцев,--  сказал  кто-то, первым
заметивший огненное зарево.
     --  Допились,--  равнодушно  ответил другой, словно иного  исхода и  не
предполагал.
     А третий, прикрывая зевок, зло добавил:
     -- Грех, но я бы спасибо сказал тому, кто подпалил эту нечисть.
     А пламя все полыхало, крыша трещала, что-то ухало на чердаке, лопался и
стрелял  раскаленный шифер, стены  сыпали  в небо  тысячи искр. Оттого,  что
здание изнутри основательно сотрясали, иногда казалось, что деревянный барак
взрывается  снопами искр только от крика  и  воя  в  коридоре. Огонь набирал
силу, и теперь  не только отсветы, но и жар  доставал  Ильяса, и он невольно
отодвигался в темень, как бы отступая.
     Неожиданно рядом с ним  появилась  парочка - совсем молодые, как Рашид,
наверное,   бродили  здесь,   у  пруда.  Они   возникли  незаметно,   словно
материализовались  из  тьмы,  и,  взявшись  за  руки, молча  стояли рядом  с
Ильясом, все видели, все слышали. Издали они казались сообщниками.
     Заметил огонь и дежурный по станции. Пожарной команды в Степном не было
отродясь,  хотя  пожарный  офицер  и  числился  в  штате  районной  милиции,
занимающей  двухэтажный  особняк,  но  телефон  главного  пожарника  молчал.
Поскольку дежурный находился  "при исполнении", он побежал на грузовой двор,
где мужики отряхивали с себя пыль и собирались где-нибудь  залечь покемарить
до прихода следующей смены.
     Сообщение  дежурного  грузчики встретили  без энтузиазма,  сказав,  что
поселенцы, наверное,  палят  костер, а  может, у них праздник  свой, или еще
указ какой  хороший для них вышел, или  вновь  послабление, льготы  для  них
объявили какие. Один даже что-то насчет огнепоклонников  выдал.  Но дежурный
оказался  человеком настырным, заставил их разобрать  инструмент на пожарном
щите пакгауза,  и все  трое грузчиков  --  один  с топором,  болтающемся  на
топорище, другой с красным  ведерком, а  третий  с багром,-- побежали мелкой
трусцой, пока  видел начальник, в темноту,  в сторону  огородов, к пожару. А
сам дежурный, не имевший  права оставлять  пост,  побежал  быстро, насколько
позволяли  ему живот и одышка, на станцию, к телефону, в надежде дозвониться
до кого-нибудь из районного начальства.
     И вдруг среди  истошных криков  ужаса неожиданно  раздался  счастливый,
радостный, отчего вроде стихли на  миг  крики  в бараке, а  затем  еще один,
ошалелый от восторга, голос. Потом все стихло, только слышалось, как трещали
стены,  ревел  огонь,  лопались  стекла,  скрипели,  корежась,  балки крыши,
готовой  вот-вот  обвалиться.  И  тут  на  свет,  к фасаду, медленно  начали
собираться погорельцы -- обожженные,  ободранные, в копоти, саже, грязи. Кто
босиком, кто в майке, кто в рубашке, а  кто и одетый  --  наверное, свалился
пьяным,  не  раздеваясь,  как  пришел. А один здоровенный детина  прижимал к
голой волосатой груди  не закрытый на застежки чемодан. Первые, объявившиеся
во  дворе  барака,  самые  здоровые  и  нахрапистые, оказались в  порезах  и
ссадинах: в  двух окнах,  где удалось выломать решетки, они топтали и давили
слабых и воевали  между собой, и  без  крови  не обошлось. Те, что похлипче,
отделались легче -- они выбрались из барака последними.
     Они стояли  в свете полыхающего огня молча, друг  против друга, как две
армии, два мира, две стихии. Рядом с Ильясом и молодыми появились грузчики с
пожарным инвентарем, который они и не собирались  пускать в ход; только тот,
что с багром, вдруг шепотом слышным за версту, сказал товарищу:
     -- Подпалили, брат, точно подпалили...
     Но  это  было ясно  и без  него:  барак  еще  не осел,  и  две  тяжелые
полуобгоревшие  доски от стола продолжали  подпирать дверь. Так они и стояли
молча, как  люди с  разных планет, и нечего  им было сказать друг другу. И в
этот самый момент с грохотом обвалилась крыша, рассыпались стены, взметнув в
темноту мириады искр, ослепив на время ярко вспыхнувшим пламенем собравшихся
во дворе.
     Одна балка, отлетев далеко, рассыпая искры вокруг, вдруг упала прямо на
Ильяса,-- и он проснулся...
     Ильяс  невольно принюхался к  рукам -- они вроде пахли бензином. Тяжело
соображая, не  отделяя  сна от яви,  он  быстро  вышел во двор и  по  крутой
лестнице поднялся на высокий сеновал. Далеко, рядом с огородами за станцией,
он увидел редкие  огни  мирно спящего  барака вольнопоселенцев.  Он невольно
присел, не находя в себе сил спуститься на  землю, и  долго-долго смотрел на
бледные огни в  низине... Однажды, в  минуты  откровенности,  что  случалось
очень редко, отец рассказал сыну  об этом сне --  о  том, как  чуть не  стал
душегубом -- из-за него, своего единственного...
     ...Воспоминания о доме увели Рашида от настойчивой потребности копаться
в себе. Возвращаться в чайхану  не хотелось,  о салате аччик-чучук,  которым
собирался  порадовать  товарищей,  он  забыл.  Мысли  кружили вокруг отца, и
возникали  такие  неожиданные  сравнения  и  параллели,   что  он  сам  себе
удивлялся.
     Он   лихорадочно   перебирал  в  памяти  тех,  с  кем  ему  приходилось
работать,-- начальников, больших и маленьких, и рядовых, и с какой бы меркой
не подходил к людям, с которыми сталкивался в работе и  в жизни, сравнивая и
стараясь быть объективным, понял сейчас, насколько большей жизненной силой и
стойкостью обладает его отец. Рашид, конечно, отдавал  должное многим, с кем
сравнивал отца, но, при всех их способностях  и талантах, положение их часто
зависело  от каких-то обстоятельств, чьего-то звонка -- покровительственного
или, наоборот,  уничтожающего,  от вакансий и  реформ, от случая  и удачи. А
отец,  малограмотный  мужик,  казалось,  жил  вне  времени  и обстоятельств,
надеясь  только   на  свой  разум,  трудолюбие  и  колоссальную,  прямо-таки
нечеловеческую работоспособность.
     Когда-то  он мог  прокормить  семью  только  алмазным  стеклорезом,  но
никогда не делал на него ставку. Во всем огромном Степном только он и Авдеев
забивали  теперь крупный рогатый скот,  свиней, баранов, а в казахских аулах
--  лошадей  и  верблюдов.  Это сказать  легко: забить скот, стачать сапоги,
свалять валенки,-- перевелись уже настоящие мастера. Как только  упадет снег
и ударят первые морозы, на месяц вперед записывались люди в очередь к отцу с
Авдеевым,  чтобы забили  кабана.  Опалить  щетину  так, чтобы  кожица  стала
мягкой, розовой,  чистой, да красиво разделать, чтобы мясо было без крови,--
ох какое умение и знание нужно. Только занимаясь этим, они с Авдеевым  могли
быть всегда  со свежатиной, не утруждая себя разведением  скота. Но  нет, на
чужое  они  не  рассчитывали,  хотя и брали  за  свою  работу  и  натурой, и
деньгами,  как  испокон веку  заведено на селе, а скота  у  них водилось  не
меньше, чем в лучших подворьях Степного.
     Клали они  с  Авдеевым  и печи: и  русские, и "голландки",  и  немецкие
"утермарки". Одевали их в жестяные короба, обкладывали  изразцами  и кафелем
-- по-всякому, как хотел заказчик, и даже камины в последние годы наладились
делать для  интеллигенции села -- и эта мода дошла до  некогда захудалого  и
бедного Степного. И тут не знали они конкуренции.
     Молодыми  отец  с Авдеевым  копали колодцы  по всей округе  -- трудная,
опасная, рискованная работа, ведь воду еще и почувствовать надо, и найти, но
платили за  это  хорошо. Была у  них и  постоянная  работа на грузовом дворе
станции, упраздни которую,  они легко, без  душевного разлада  перешли бы  к
другой.
     В силу своего положения они не могли влиять на общественную жизнь села,
хотя, будь такие люди у власти, вряд ли в Степном были бы непролазные улицы,
запущенный парк или обшарпанные присутственные места и  школа-развалюха.  Но
все,  что  находилось  в  пределах  их  влияния,   отличалось  особой  метой
хозяйственности, рачительности, надежности.  Взять хотя бы дом  --  вряд  ли
какое казенное здание райцентра могло потягаться по архитектуре и планировке
с  домом  Давлатовых.  А цветов  таких,  как у  них  во дворе, не было ни  в
районном саду, ни в райкомовском палисаднике.
     За  телушками от коровы, которую  привез отец  из Прибалтики, приезжали
даже из окрестных колхозов, а  Авдеев прихватил тогда же породистую брюхатую
беконную  свиноматку -- невиданное для оренбургских мест диво. Авдеев первым
и  наладился в Степном  коптить окорока. Да  что там дом, сад, скот,-- у них
только кошки с собаками не были породистыми.
     Думая  об отце, Рашид никогда не разделял его с Авдеевым -- они  словно
срослись в своих стремлениях и целях, дополняя один другого. Подкашивали их,
и подкашивали  не  раз, и под корень, как иногда казалось.  Когда, например,
запретили отдавать сено  наемным сборщикам, работавшим на паях. Чья-то идея,
рожденная  в кабинетах,  на  бумаге казалась благом: больше, мол, у  колхоза
сена будет.  Да  на  деле  вышло  обратное  -- хозяйства и  вовсе  без  сена
остались.  Прежде  чем  шкуру  медведя  делить,  ее  сначала добыть следует.
Сенокос -- время горячее, скорое, недели  две-три от силы, не скосил  в срок
--  пропала трава от  солнца  да ветра степного. А где столько рук взять, да
чтоб работали от зари до зари? И получилось, что добра от благих директив --
ни  себе, ни  людям, бумажная прибыль бедой  обернулась. Но  выстояли отец и
Авдеев и тогда. Выстояли и когда в конце пятидесятых подчистую вокруг вывели
личные  хозяйства,  когда бабы  в Степном, стоя у мясных  ларьков, судачили:
"Опять мясо из города завезли -- чем мужиков-то кормить сегодня?.."
     Рашиду казалось, что нет дела,  которого  не могли  бы  осилить отец  с
Авдеевым,--  только разреши, не стой  у них  над  душой, не учи, не погоняй.
Такой жизненной силы, крепости, уверенности в собственных силах  не  хватает
нынешним мужчинам, из-под которых, кажется, только выдерни служебный стул --
и нет человека, пропал, испарился, вроде как и не существовал вовсе...
     Мысли  об отце, казалось, придали Рашиду сил; он даже не  заметил,  как
быстро пролетело в  раздумьях  время. Солнце,  поднявшееся  в зенит, струило
ровное  и покойное тепло, и все живое на земле, в кустах, в траве выползло в
этот час под его живительные лучи. И сам Давлатов, словно подсолнух, тянул к
нему желтое,  осунувшееся  бородатое лицо,  как бы  ища в  нем исцеления.  О
болезни он уже не думал -- не то чтобы стал равнодушен к  своему здоровью, а
просто после  посещения  Салиха-ака пришла уверенность, что  все  наладится,
нужно только исправно принимать  отвар Куддуса-бобо и запивать  его  свежими
яйцами.  Лечатся  верой,  как  сказал кто-то  из  древних,  а  вера  у  него
появилась.
     Вспомнив,  что собирался  помочь  поварам,  Рашид направился к чайхане.
Дружба  с  Фатхуллой  и  Баходыром пошла на  пользу, и  если  он  неспособен
приготовить  плов  для  свадьбы или на  большую  компанию, то уж  на  десять
человек -- вполне. И аччик-чучук у него получается отменный.
     Баходыр приятно удивился  предложению Рашида помочь и тут же  подал ему
свой  нож, который на хлопке,  как и  Салих-ака, носил с  утра  до вечера на
поясе.
     -- Значит, дело  пошло  на  поправку,  если  остренького  захотелось,--
сказал  он, улыбаясь,  и  исчез в  кладовке  --  вот-вот появятся  во  дворе
хлопкоробы, а обед еще не готов.
     Рашид  вынул нож  из ножен, попробовал лезвие  --  острое, хоть брейся,
особая  сталь,  сделанная чустскими умельцами,-- и решил, что когда будет  в
тех краях,  в Намангане,  в командировке, обязательно заедет в  Чуст и купит
отцу с Авдеевым в подарок по узбекскому ножу.
     Работа спорилась: лук  отлетал тонкими кольцами и пышная горка росла на
глазах  в  большом эмалированном  тазу. Рашид  не заметил,  как,  увлеченный
делом, начал что-то потихоньку напевать.
     -- Смотри-ка, запел,-- Баходыр кивнул головой в его сторону и подмигнул
Самату.
     А Рашид все вспоминал дом, друзей, родных...
     Два  года не видел он отца. Как он там?  Чем занят? Наверное, в Степном
уже  выпал  снег  и вовсю хозяйничает  зима,  а отец  с матерью  вяжут  дома
веники...
     -- Ве-ни-ки,-- произнес он нараспев, и перед глазами встала  неоглядная
заречная  степь,  та,  что по весне полыхает  тюльпанами. Овраги, уходящие в
казахские степи на десятки  километров, заросли густой колючей чилигой, да и
сама  степь   то  тут,   то  там   зеленеет   огромными  островами   цепкого
неприхотливого кустарника.
     "Вернусь  домой  в  Ташкент, приглашу  отца на  недельку  погостить",--
подумал  Рашид, почувствовав, как соскучился по нему,  как не  хватает его в
нелегкие минуты. Он  представил, как встретит отца на вокзале, нагруженного,
по  обыкновению, коробками, чемоданами, свертками, и вдруг почувствовал, как
густо запахло  паленым. Обернувшись,  увидел, что  Самат,  прибрав  во дворе
перед  обедом, жжет мусор,-- наверное, в огонь  попал кусок  бараньей кожи с
шерстью.
     Запах  паленого  напомнил ему  случай  на  базаре,  показавшийся  тогда
нелепым...
     Когда отец приехал к нему в Ташкент в первый раз, Рашид был холост, жил
на  частной квартире и учился на вечернем отделении института. Перво-наперво
он повез отца в старый город -- показать знаменитый  базар Эски-джува и парк
Пушкина, находящийся рядом, где уже  много лет подряд устраивались татарские
сабантуи.
     Отправляясь на  базар, Рашид  подгадал так,  чтобы  к обеду  попасть  в
переулки и тупики,  где дымятся  шашлычные  мангалы,  кипят медные самовары,
торгуют горячей, только что  из тандыра,  самсой,  продают парную  баранину,
дымящуюся  печенку,  говяжьи  языки, вычищенную  требуху, бараньи  кишки для
хасыпа, палевые говяжьи ноги для холодца и многое другое.
     Когда  он  отыскал  подходящий мангал, где  жарили  шашлык  из бараньих
ребрышек, и  они уже расположились тут же за низеньким столиком, отец  вдруг
поднялся и,  ничего  не  сказав,  метнулся  сквозь толчею  к противоположной
стороне переулка, где у стен в тени расположились продавцы со своим товаром.
Рашид не успел  опомниться, как отец  вернулся с сеткой,  где лежали  четыре
бараньи  головы -- две черные, две белые. Баранов, видно, забили недавно,  и
Рашиду казалось, что головы живые. Отец улыбался и выглядел таким довольным,
каким он давно его не видел.
     "Зачем  ему бараньи головы,  да еще сразу четыре?  Может, отец знает  о
бараньих головах что-то такое..." -- недоуменно подумал Рашид.
     Ильяс-абы действительно знал такое, что вряд ли укладывалось в разумное
понимание, а тем не менее процветало уже лет двадцать.
     --  Зачем нам бараньи  головы?  --  все  же  спросил  Рашид,  когда они
возвращались с базара.
     Лицо отца посветлело и, улыбаясь, он объяснил:
     --  Это  не  нам,  а  в  подарок  одному  хорошему   человеку.  Ты   не
представляешь, как он будет рад.
     -- Он что,  ест  только бараньи головы,  и по четыре  сразу? -- уточнил
Рашид, почему-то раздражаясь.
     -- Да  нет,  он совершенно равнодушен к бараньим  головам, предпочитает
ребрышки.
     -- Тогда зачем ему все это? -- растерялся уже ничего не понимающий сын.
     Отец, пребывая по-прежнему в прекрасном настроении, принялся объяснять:
     -- У меня есть друг, он директор лесхоза, как наш Иващенко, только не в
Оренбурге, а в Казахстане. Наша степь  -- продолжение  казахской степи, и мы
часто  рубили чилигу  на  его территории -- ведь в  оврагах  нет пограничной
межи. На порубке мы с ним познакомились и подружились. Грозить карами он нам
не стал, чилиги-то пропасть вокруг. Приглашал он нас с Гришкой на бешбармак,
и не раз...  Вот однажды Ермек и говорит: "Не обессудьте, гости дорогие, что
на этот  раз не подаю вам главного  угощения -- головы барана. Завтра должен
приехать уполномоченный из района, а его встречать без бараньей головы никак
нельзя -- слишком  заносчивый да обидчивый человек". Ну, без головы так  без
головы, мы и  раньше на эту голову особого внимания не обращали, нам хватало
мяса  в бешбармаке. Мы так  и  сказали хозяину.  Вот  уж  обрадовался Ермек,
говорит: "Если б все гости  были такие непривередливые, как вы,  сколько  бы
овец сохранилось в степи!"
     Оказывается, у казахов  спокон  века  есть традиция -- в честь высокого
гостя  резать  барана  и  в знак  уважения подавать отдельно  приготовленную
голову.  В традиции  этой  ничего плохого нет:  встречай  гостя, режь своего
барана  или хоть  двух  -- это  твое  личное дело. Только в  последние  годы
народная  традиция  в  сущее  бедствие превратилась. Каждый  командированный
чиновник  мнит себя высоким гостем,  и  попробуй встреть  его без этой самой
головы. Хоть пуд мяса поставь перед ним, а не  будет головы забитого в честь
него  барана -- оскорбится. Пробудет  такой гость  в лесхозе три дня -- режь
минимум двух баранов:  одного  при встрече, другого при расставании,  хотя и
одного за глаза  хватило  бы,  а еще проще --  пяти килограммов  мяса. И  от
традиции,  от  нашествия  всяких уполномоченных да  представителей,  имеющих
власть над селом, ощутимо поубавилось в степи баранье поголовье...
     -- Да неужели ты серьезно говоришь? -- не поверил Рашид.
     -- А ты как думаешь? Отец Ермека, Омербай-ага,  крепкий девяностолетний
старик, в молодости пас овец у баев. Так он как-то с горечью сказал: "Раньше
бай, у которого земли было побольше, чем в двух-трех нынешних районах, раз в
год объезжал свои отары, да еще раза два-три его управляющий,-- так десятком
баранов   и  отделывались,  а  остальных  гуртами  гнали  на  базар   и   на
мясокомбинаты  русских городов Оренбурга и Орска,  и скота в  степи водилось
видимо-невидимо.  Да  и  объезжали-то  они  отары  осенью,  когда подрастут,
зажиреют бараны. А сейчас круглый год -- комиссия за комиссией,  проверяющий
за проверяющим, начальник  за начальником.  И сколько их, больших и малых! И
каждому режь  барана,  уважь каждую  ничтожную  чиновничью  голову  бараньей
головой. Оттого нынче баранов и хватает только на "уважаемых"..."
     Теперь уразумел,  зачем я  сразу четыре  головы купил? Хорошо,  что  до
ваших  краев  такая  разорительная  традиция  не  докатилась...  Уж  порадую
Ермека-ага...
     Как тут  было  не  понять, и дураку ясно.  И  позже, когда Рашид  ездил
домой, он тоже покупал на  базаре бараньи головы для директора из казахского
лесничества, спасая тем самым от ножа нескольких кучкаров.
     -- У-у... салат... молодцы! - шумно выражая восторг, появились во дворе
чайханы хлопкоробы, и Рашид очнулся от воспоминаний.
     Помогая  накрыть на  стол, он машинально раскладывал салат по  железным
мискам, но мысли об отце, о себе не покидали его.
     "Если б  отец знал,  чем я буду заниматься как инженер, разве настаивал
бы так горячо, чтобы  я получил образование, да еще вдали от дома, от семьи?
Если  б  догадывался, что образование  не  приблизит  нас друг  к  другу, а,
наоборот,  разъединит,  разве захотел бы  он,  чтобы  я стал инженером?"  Он
никогда   раньше   не  задавал  себе   подобных  вопросов,  хотя,  помнится,
рассказывал отцу и о хлопке,  и  об овощных базах, и о сенокосе,  но отец не
понял.  Для  него,  человека,  мыслящего  реальными   категориями,  казалось
дикостью, что дипломированные люди, на образование которых ухлопаны тысячи и
тысячи рублей,  перебирают копеечную  картошку на базах  и  каждую осень  до
снега пропадают на хлопковых полях.
     Однажды, приехав с Анютой домой на праздники, Рашид рассказал отцу, что
был в командировке  в  Намангане, Хиве, Самарканде и  даже  в  Москве.  Отец
сказал тогда уважительно:
     --  Вот  видишь,  тебе  доверяют,  а  ты  жаловался,  что  неинтересная
работа...
     Рашиду  не  хотелось расстраивать  отца,  но  он  не  сдержался и резко
ответил:
     -- Ездить-то я ездил, а ты спроси -- зачем, что  я там решил, чем помог
как инженер? Вот вы с  мамой смотрите телевизор  и,  конечно, спектакли... В
пьесах  есть роли, где артист за весь спектакль раза  два или три появляется
на  сцене и говорит: "Кушать подано!" или что-нибудь подобное. И так из года
в  год, из  спектакля в спектакль. А где-то  в кругу  малознакомых людей  он
рассказывает,  что работает в знаменитом театре, занят в интересной пьесе. И
все это правда,  но  он никогда не признается, что  его роль состоит из двух
слов. Так и я: отвожу, привожу какие-то срочные справки или визирую от имени
треста   какую-нибудь  бумагу,  проект,  или  присутствую  на   каком-нибудь
совещании, которое ровным счетом ничего не решает и не  значит. А уж поездка
в Москву  скорее  похожа  на  сцену  из  плохой комедии.  С  командировочным
удостоверением,  имея четыре билета  на руках --  на целое  купе, я  вез  на
юбилей  союзного  министра  десятки  дынь,  арбузов,  коробки  с  гранатами,
яблоками,  грушами, зеленью,  юсуповскими помидорами.  Все  купе  заставлено
ящиками,  завалено свертками, я и дверь-то решался  открывать,  лишь когда в
коридоре  стихали шаги, чтобы не подумали, что спекулянт едет  на московский
базар.
     Отец тогда  был потрясен  его откровением, но попытался как-то утешить,
ободрить взрослого сына.
     "Отец..." -- вздохнул Рашид и понял,  почему  его преследует неотвязная
мысль  об отце, хотя размышлять-то  надо бы о своей жизни.  И впервые пришла
мысль: "А прав ли был  отец,  оберегая, опекая меня так, что шел я по жизни,
как по  ковровой дорожке? Почему  он так  поступал,  имея за  плечами другой
опыт? А  может, он, как и многие другие, желая своему сыну лучшей жизни,  по
сути дела, не знал -- какой  именно. Что в  его представлении это значило --
хорошая жизнь?"
     За ней пришла  другая  мысль:  "Почему отец  непременно хотел  дать мне
образование? Разве он сомневался в ценности и значимости  своей жизни, разве
был несчастен и не гордился тем, что создал своими руками, или пользовался в
селе меньшим  уважением, чем люди на должностях, то есть с дипломами? Почему
он, всегда занимаясь тяжелым  физическим  трудом и преуспев в нем,  ограждал
меня всячески от дел, от забот, пытался  вытолкнуть, и вытолкнул в иной круг
жизни? Разве было  бы несправедливо передать мне  то лучшее, чем он  обладал
сам?"
     Под  таким  углом  зрения  Рашид  смотрел  на  отца  впервые -  неужели
Ильяс-абы, которого  нельзя  было ни в чем  упрекнуть, ибо он всегда жил  по
совести и только трудом своих рук, ошибся в главном -- не привил своему сыну
жизнестойкости,  вырастил  его как в стеклянной теплице, оберегая от каждого
дуновения ветерка?  Почему он растил тепличное дерево? Был слеп  в отцовской
любви к единственному и долгожданному сыну или что-то иное зрело в его душе?
Такой взгляд  на себя для Рашида тоже оказался внове. И когда он сам впервые
не  проявил  характера,  воли,  искренне  желая  помочь  матери  убрать   за
Звездочкой, хотя и понял Минькино -- "птичка божья... ни забот, ни хлопот"?
     А  может,  началось  все тогда,  когда, провозившись за верстаком  часа
полтора, легко согласился с матерью, что скворечник на праздник птиц сделает
все-таки отец? Или когда, разбив любимый велосипед в овраге,  в мальчишеском
горе вдруг осознал, что никакого наказания не последует, более того -- чтобы
не  видеть  его огорчения,  ему завтра же купят  другой, последней модели, с
хромированными  ободами? И не тогда ли впервые у него появилась уверенность,
что пока живы родители, у него не будет ни забот, ни хлопот?
     "А  проявил  ли ты  хоть  в  одном жизненно  важном  вопросе  характер,
принципиальность?"  --  задал  он  вопрос самому  себе.  Ведь и  Ташкент,  и
политехнический институт  -- это  все идеи отца, а  он даже не задумался, не
спросил:  почему именно Ташкент,  почему непременно инженером? А хотел ли он
сам чего-нибудь,  рвалась ли  его душа  куда-нибудь?  В Оренбург,  в  летное
училище? Вроде бы да, но ведь отцу  об Оренбурге он даже не заикнулся, не то
чтобы отстоять для себя высокое небо. И на Ташкент согласился не потому, что
прельстила столица, или манил  Восток, или послушным  сыном оказался,-- нет,
чего не было, того не было, сегодня он врать себе не будет. "Плыви мой челн,
по  воле  волн" --  вот,  наверное, подходящий  эпиграф к  моей жизни",--  с
горечью подумал Рашид.
     И,  продолжая  ревизию  своей жизни,  чем-то  смахивающую  на  самосуд,
затронул  такое,  к  чему  и  мысленно никогда не  решался подступиться.  Он
подумал об Анюте,  жене,  своей семье.  Что же соединило их? Большая любовь?
Низкий  расчет?  Ни  то,  ни  другое.  Скорее,  душевная  леность,  духовное
соглашательство -- сегодня следовало называть вещи своими именами.
     Анюта,  дочь Авдеева, училась в школе четырьмя  классами младше Рашида,
и,  хотя отцы  и  семьи  их  дружили, Рашид ее не замечал -- слишком большой
казалась разница  в годах в те давние школьные дни. Через два года после его
отъезда  в Ташкент  выпорхнула из  дома  и  Анюта, уж очень ей  не терпелось
попасть в большой мир.
     После  восьмилетки,  которую  Анюта   одолела  с  грехом  пополам,  она
поступила в Оренбурге на какие-то статистические курсы, но, как ни рвалась в
город, на асфальт, в  Оренбурге прижиться не смогла, и через  три года снова
оказалась в родительском доме.
     Вот тогда-то Рашид и увидел ее словно в первый раз. Он приехал в отпуск
в начале июля, а Анюта месяцем раньше вернулась с чемоданами под отчий кров.
Увидел  он   ее  на  танцах,  куда  по  старой  памяти  его  затянул  Панин;
дорвался-таки Минька до ударных инструментов, и  не  только до барабанов  --
стал  руководителем  оркестра,  и  от того,  первого,  оставил  лишь  старое
название "Радар", которое было дорого ему как память.
     Давлатов разглядел  Анюту  еще до начала  танцев.  Что и  говорить, она
выделялась  среди  поселковых  девчат  --  город  наложил  на  нее  заметный
отпечаток.
     -- Кто эта девушка в белом? -- спросил он заинтересованно у Панина.
     Минька в ответ только рассмеялся:
     -- Ну, ты, брат, даешь! Дочку Авдеева не узнал?
     Анюта  слышала дома от  родителей, что  утренним  поездом  приезжает  в
отпуск  сын  Давлатовых,  без  пяти  минут инженер,  и конечно, рассчитывала
увидеть его здесь. Помнила она и то, что  в школьные годы Рашид в упор ее не
замечал, и это очень  злило самолюбивую Анюту.  Впрочем, в последний раз она
видела Рашида лет  пять  назад, когда  перед  отъездом  в  Ташкент  он зашел
попрощаться с ее родителями.
     Словно чувствуя, что разговор Панина  с Давлатовым идет о  ней, девушка
подошла к ребята.
     --  Что,  Рашид,  не  узнал  или  зазнался? -- спросила она,  кокетливо
улыбаясь.
     -- Анюта, если честно, не узнал, ты стала такая взрослая и красивая...
     Рашид  смущенно замолчал:  она  действительно  была  хороша и  одета  с
большим вкусом, словно сошла с обложки журнала мод.
     -- Спасибо, Рашид, приятно слышать такое от  столичного  человека,-- и,
не замечая Панина, она взяла Рашида под руку и увела подальше от эстрады.
     Весь  вечер Анюта не отпускала Рашида от себя ни на шаг. К концу танцев
у него мелькнула  вялая мысль:  хорошо, что далеко  провожать не придется,--
Анюта  жила  на соседней улице.  В прошлый отпуск  он несколько раз провожал
приглянувшуюся девушку с другого края  села и, возвращаясь домой, каждый раз
поражался,  как разрослось Степное. Рашид уже видел ту девушку и чувствовал,
как она хотела, чтобы он подошел, но сделал вид, что ему от Анюты сегодня не
отойти ни на шаг. Он мысленно успел оценить  девушек, и та, прошлогодняя, не
шла ни в какое сравнение с Анютой, к тому же Анюта жила рядом.
     Летом оркестр  Панина  играл в парке регулярно, и  каждый  вечер  Рашид
виделся с Анютой на танцах. Не упускала Анюта и возможности лишний раз зайти
к  Давлатовым,  а такая необходимость  случалась ежедневно,  ведь  семьи  их
дружили давно. Иногда Анюта приходила с  билетами в кино, и они вдвоем через
весь  поселок шли  в  летний кинотеатр на  другую  сторону  железной дороги.
Пыталась и  Кашфия-апай раз-другой  послать  сына  к  Авдеевым  по хозяйским
делам,  только Рашид под всякими  предлогами отказывался.  Но у Авдеевых  он
все-таки   побывал  --  была  у  него   еще   со   школы   тяга   ко  всякой
звукозаписывающей аппаратуре, и дядя Гриша попросил  его починить телевизор,
а в другой  раз  сама  Анюта попросила посмотреть ее магнитофон  -- барахлил
автостоп.
     Отпуск  подходил к концу  и его можно было  считать  удачным. Целые дни
Рашид пропадал на  рыбалке, иногда и  Анюта напрашивалась с ним то на речку,
то в лес за ягодами.  Рашиду нравились  завистливые взгляды  ребят, когда он
появлялся с ней на танцах, в  кино, на реке. Пожалуй, из них двоих больше на
горожанку походила она: одевалась Анюта куда моднее и элегантнее Рашида,  да
и  когда   на   танцплощадке  собиралась   компания,  разговор  чаще   всего
поддерживала она. И  все-то она  знала: и о музыке, и  о течениях моды,  и о
всяких  знаменитостях  -- артистах, спортсменах, о  многих  из которых Рашид
слышал впервые. Своими знаниями она не пыталась подавить Рашида: рассказывая
о чем-нибудь, она тактично, как бы справляясь и уточняя, обращалась к  нему,
а он либо кивком головы соглашался, либо говорил:  "Да, конечно". Со стороны
казалось, что Рашид больше в  курсе дела,  чем Анюта,  хотя  он  зачастую  и
понятия не имел, о чем шла речь. Поначалу такая манера разговора дуэтом, где
одна   говорила,  а  другой  глубокомысленно  поддакивал,   Рашиду  казалась
шуточной, но через  неделю-другую  она незаметно узаконилась, и Рашид не мог
вставить слово даже там, где и знал, о  чем идет речь: властная Анюта любила
быть в центре внимания и не хотела делить свой маленький успех даже с парнем
из столицы, будущим инженером, который, в общем-то, ей очень нравился. Рашид
понимал  безобидное  провинциальное  тщеславие  Анюты,  не  доучившейся   на
статистических  курсах, и поэтому быстро смирился с  отведенной ролью,-- ему
вполне хватало того  отсвета  успеха,  что  падал  на  него  от великолепной
подруги. Впрочем, он не был уверен, что смог бы так ловко из  вечера в вечер
держать  внимание толпы,  собиравшейся  возле них.  А чаще  он  расслабленно
думал:  "У  них своя  жизнь, свои  интересы, свой  расклад, а мне  уже  пора
собираться в дорогу".
     За три дня до отъезда Рашида  Авдеев топил баню,--  летом это  делается
нечасто, дел невпроворот, река под боком, да  и поселковая баня  до полуночи
работает. То ли  дядя Гриша  соскучился по  настоящей  бане, то  ли  в гости
Ильяса с  сыном  зазвать решил, а повода  вроде не  было, то  ли  еще  какая
причина  неведомая  имелась... А баня  у Авдеева  славная, просторная, стены
парной  дубовым  шпоном выложены, долго держат пар,  а  вода  шелковая -- из
Круглого озера. Сосед, работающий на поливомоечной машине, ездил на рыбалку,
карасей на зорьке  половить,  а  утром  на  всякий  случай из озера цистерну
наполнил. Может, вода и стала причиной, что Авдеев неожиданно затеял баньку.
Ну, а после баньки, как водится у хороших хозяев, и пироги с пылу с  жару, и
самовар, и закуски разные.
     После  баньки  долго  сидели  на  летней веранде. Рашид  несколько  раз
порывался встать из-за  обильного стола,  но  вскоре понял, что  сегодняшнее
мужское  застолье   должен  высидеть  до  конца.  Поняла  это  и   Анюта  и,
попрощавшись, ушла спать. Они  бы, наверное, гуляли до утра,  да Кашфия-апай
пришла  за  своими мужчинами, хотя и  ей  не сразу удалось уговорить Авдеева
отпустить гостей.
     Стояла уже  глубокая ночь, когда  Авдеев вызвался проводить Давлатовых.
Мать с отцом  под руку шли впереди, Кашфия-апай зябко кутала плечи в пуховый
платок и  потихоньку что-то напевала. Наверное, ей было радостно осознавать,
что и муж,  и  сын рядом и жизнь  все-таки повернулась к ним лицом. Авдеев с
Рашидом  шагали несколько  в  отдалении,  продолжая  начатый  разговор. Ночь
катилась  на убыль,  но  на  улице еще стояла  вязкая  летняя темнота, сразу
поглотившая   идущих   впереди  Давлатовых,  только  грустная  песня  матери
слышалась в тишине сельской ночи; скоро за углом песня оборвалась.
     Возле  дома  Давлатовых Рашид  с дядей  Гришей  присели  на скамейку  у
палисадника выкурить  на прощанье еще по одной сигарете.  Авдеев  был чем-то
возбужден, нервничал и не спешил уходить, да и Рашиду не очень хотелось идти
в дом: застолье удалось,  что-то тронуло  в его душе, и в какой-то момент он
почувствовал, что такого искреннего общения ему будет не хватать в городе.
     Вдруг дядя Гриша  прервал начатый  еще  за столом разговор и неожиданно
сказал:
     -- Рашид, дорогой, женись на моей Анюте... -- И, боясь, что его прервут
или Рашид  вдруг встанет и уйдет не  выслушав, заторопился,  волнение мешало
ему говорить: -- Когда-нибудь, став отцом, ты  поймешь и не осудишь  меня...
Вбила девка в голову, что рождена для  жизни в городе, без этого свет ей  не
мил. Только вернулась из Оренбурга -- уже планы строит, куда снова уехать. А
мы с матерью извелись, ночи не спим. На что ей  город? Ни  специальности, ни
образования, да и в городе она жизни особой какой-то хочет,  чтобы и муж был
не работяга. Ведь пропадет, пропадет в городе, выйдет замуж за какого-нибудь
проходимца и промотает все, что с  матерью нажили... А ради нее  и горбимся,
нам  много не  надо, счастья  хотим  ей. Как  ты приехал да  с Анютой  вроде
встречаться стал, жена и говорит: "Вот, может, и судьба наша..." Но кто вас,
молодых,  нынче  поймет,  вот   ты  послезавтра  уезжаешь,  и  рушится  наша
надежда...  Стеша покоя не дает:  иди, мол, упади перед Рашидом  на  колени,
попроси, пусть  женится на  Анюте, ведь не  хуже других она у нас... А мы уж
век на тебя молиться будем...
     -- Что вы, дядя Гриша, какой я жених? Студент еще, ни кола ни двора, да
и зарплата сто двадцать,-- опешивший Рашид попытался охладить пыл Авдеева.
     А вышло наоборот -- дядя Гриша точно воспрянул духом:
     -- Да мы знаем,  и пусть твоя головушка об этом не  болит... Учись хоть
еще десять  лет на профессора там, или  на академика,  или ученого какого,--
поддержим, не боись, это мы на себя берем. А насчет хаты? Анюта сказывала, в
городе кооперативную квартиру купить  можно, так купим какую захотите. А раз
у Анюты нашей с образованием не вышло, как у тебя, так мы с матерью решили и
этот недочет покрыть: пока живы, бедствовать не дадим,  слово мое ты знаешь.
Наверное, дочь с тобой счастлива будет, мы же видим, как она на тебя глядит,
да и люди кругом говорят, что  вы пара замечательная, спроси кого  хочешь...
Да  и Ильяс с  Кашфией,  думаю, не против,  а уж  у меня со Стешей какой  бы
камень  с души снял... -- И могучий Авдеев вдруг всхлипнул, видимо, случился
с ним какой-то нервный срыв.
     Рашид пытался его успокоить, еще надеясь, что на шум  выйдет отец и все
уладит, но куда там... Плакал Авдеев шумно, навзрыд, но отец  не шел, словно
предоставил ему возможность  самостоятельно  решать свою судьбу. Теперь  уже
Рашид  был в отчаянии, хоть плачь, как  дядя  Гриша, а всего  четверть  часа
назад жизнь казалась ему такой прекрасной.
     Вот так в одночасье в его руках скрестились судьбы нескольких людей, да
и своя тоже, и надо было на что-то решиться сейчас, немедленно. А ведь таких
далеко идущих жизненных планов он не строил,  да и  об Анюте как о возможной
жене ни разу не подумал, хотя она ему и нравилась.
     Он поглаживал дядю Гришу  по вздрагивающей спине, вглядывался в темноту
за  забор,--  не раздадутся  ли спасительные  шаги отца? -- и  вдруг у  него
устало вырвалось:
     -- Успокойтесь, дядя Гриша, люблю я вашу Анюту.
     Конечно,  ни  о  каком приданом, ни о  каких выгодах он  в ту минуту не
думал, просто не хотел  чувствовать себя в чем-то виноватым перед родителями
Анюты, обманувшим их надежды,  что ли. По-человечески ему было их  жаль, а о
себе он как-то в эту минуту не думал.
     Уехал  Рашид из  отпуска  женатым, и  с  того  дня  оказался привязан к
Степному крепче, чем та пегая корова за забором. Оборви цепь -- и разладится
покой и благополучие семьи, ведь  трехкомнатную кооперативную квартиру купил
тесть, он же дал деньги на  кооперативный гараж. Его  родители разорились на
недешевый ремонт и мебель --  от кухонного гарнитура  до кабинетного,  чтобы
Рашид мог по вечерам заниматься.
     Да что там ежемесячная помощь! Через год родители, скинувшись, подарили
"Жигули",  хотя сами крепко влезли в долги.  Анюта даже наладила  постоянный
мост  между  Степным и Ташкентом...  Если  в  городе  перебои  со стиральным
порошком или мукой, яйцами или маслом, она звонит домой матери или свекрови,
которая  души  не чает в  невестке, и те тут же выносят к поезду нужное,  на
другой день только встречай -- никаких проблем.
     По осени,  когда  ударят  заморозки,  родители частенько  передавали со
знакомыми проводниками  кур и индюков, свежей  говядины и  барашка, копченую
свинину  и домашнюю  колбасу,  замороженные  домашние  пельмени. Конечно,  и
проводников за услуги  щедро одаривали свежим мясом, яйцами,  картошкой, что
растет без химикатов... Да, повязали крепко его благополучием и достатком...
Может, потому  и  уезжал  по  осени на хлопок  без  особого  недовольства  и
сопротивления, как другие коллеги.
     -- Рашид, идем обедать,-- окликнул Баходыр приятеля.
     Рашид, очнувшись от нерадостных дум, заметил, что двор уже опустел.
     --  Что  с  тобой, опять нездоровится? --  участливо  спросил  Баходыр,
подходя к скамейке у арыка.  -- Час назад вроде  уже напевал, а теперь опять
чернее тучи.
     Рашид улыбнулся, благодарно кивнул головой: ничего, мол,-- и они вдвоем
направились к  столу, где их уже поджидал  Самат.  Не успели они усесться  и
взяться за  ложки,  как вдруг что-то загрохотало в соседнем  дворе, затрещал
ветхий  забор,  и через двор чайханы  галопом пронеслась знакомая  корова --
сорвалась с привязи. Самат, сидевший с краю, тут же вскочил, пытаясь догнать
корову  и  ухватить  гремящую цепь, но Рашид с несвойственной  для  больного
энергией закричал:
     -- Не смей! Пусть бегает, пусть хоть час на свободе побудет!
     -- Что с тобой, Рашид? -- спросил удивленно Баходыр. -- Какое тебе дело
до чужой коровы? На тебе лица нет. Успокойся!
     --  Извини, Самат,--  устало  сказал  Рашид, выискивая  глазами корову,
трусившую к Кумышкану.
     "Вот и корова нашла в себе силы порвать цепь и хоть на миг вырваться на
свободу, а  ты  ведь  человек,  мужчина..." --  мелькнула вялая  мысль. Есть
расхотелось, в животе опять замутило...
     После обеда Баходыр предложил съездить  вместе в  райцентр по делам,  а
заодно и в баню сходить. В  другое время Рашид  с радостью согласился бы, но
сегодня не было желания. После ухода Баходыра он  еще долго бесцельно бродил
по двору, поправляя забор, выломанный взбунтовавшейся  коровой. Потом  снова
взял посох и направился к речке.
     Осенний день короток и после обеда уже ничем не напоминает летний, хотя
по-прежнему тепло  и солнце светит, но на всем явственно проступают  приметы
ноября.  Если с утра небо отдавало голубизной,  то сейчас померкли, посерели
небеса,  стали  тяжелее,  ниже.  Вблизи  воздух   был  все  еще  по-осеннему
прозрачен, но то,  что утром виделось далеко, теперь уже погрузилось в сизую
мглу, с размытыми краями, и оттого терялось реальное  ощущение пространства,
расстояния. Обманчивый,  зыбкий свет, и даже  Кумышкан  за  спиной  зажурчал
иначе  --  исчезли  серебряные  флейты.  Тихо,  пустынно,  грустно;  как  ни
обманывай себя -- на дворе осень...
     "Через неделю буду дома",-- вяло подумал  Рашид,  и представил район, в
котором живет. Красивый, ухоженный район кооперативных домов на  реке Бозсу,
что означает  "ледяная  вода".  Шесть  кирпичных  пятиэтажных  домов  особой
архитектуры. Живут  тут молодые  семьи,  большинство  --  ровесники  Рашида.
Оттого  и  название кооператива  "Ешлик"  --  "Молодость". Попали они в этот
кооператив случайно, но прожив месяц-другой, Рашид сделал вывод, что  многие
жильцы так или  иначе знакомы друг  с другом. Некоторые жили раньше в  одном
районе,  учились  в  одних и тех  же  спецшколах, коих  немало  в  Ташкенте,
занимались  в  модных  полулегальных  клубах  каратэ  и кун-фу,  другие были
завсегдатаями одних и тех же  кафе, дискотек, ресторанов, учились  в одних и
тех  же престижных институтах, еще детьми отдыхали вместе, и не однажды -- в
Артеке, третьи держали машины в одних и тех же гаражах. Конечно, была там  и
иная прослойка, весьма незначительная, но и она не выпадала из общей массы.
     Когда  Рашид  получал "Жигули",  поначалу огорчился:  в  огромном дворе
стояли  машины  невзрачных расцветок --  зеленые,  желтые, коричневые. Да  в
очереди предстояло  выстоять чуть ли не весь день, а может, даже пришлось бы
прийти завтра -- точно гарантировать  время  никто не мог,  каждый подолгу и
тщательно  выбирал  машину. Вдруг его окликнул  парень в форменной  спецовке
ВАЗа. Хотя они и не были знакомы, узнали друг друга -- оба жили в  "Ешлике".
Через час Рашид  выехал с территории  базы на белой машине, такой, о которой
мечтал, и  даже  проверять  ничего  не стал,  ибо сосед уверил:  обнаружится
неисправность, хоть  через неделю,  хоть  через  месяц,-- заменит  дефектную
деталь тут же.
     Жили  в соседних  домах  несколько барменов  из ресторанов,  знаменитый
солист   из  популярного  вокально-инструментального  ансамбля,   не   менее
известный футболист,  бывший  хоккейный  кумир  из  Москвы,  доигрывавший  в
ташкентском "Бинокоре", и даже иглоукалыватель - молодой кореец, к  которому
уже с утра  выстраивались  в  очередь пациенты, приехавшие  со  всех  концов
республики, а может и страны, кто их знает.
     Живя в  Ташкенте холостяком, Рашид  не  знал  и не любил города.  Да  и
откуда ему было его знать и за что любить? Днем работа, вечером учеба, и так
целых  пять  лет  до диплома.  Пять  лет учебы он всегда с  нетерпением ждал
воскресенья, чтобы выспаться. По ночам ему нередко снились дорожные кошмары,
всевозможные гибриды  городского  транспорта  и  даже транспорта будущего --
движущиеся  тротуары, пневмотранспорт, потому что  работа находилась в одном
конце  города,  институт  -- в другом,  а  комната,  которую  он снимал,-- в
третьем. Чего-чего, а пускать корни в столице он не хотел и отцу объявить об
этом собирался, как  только  получит диплом.  Вышло же так, что собственными
руками привязал себя к Ташкенту.
     А  что касается Анюты,  то она нашла  здесь свою жизненную кочку и была
счастлива.  Работала она рядом с домом, в каком-то республиканском ведомстве
по  хлопку,  занималась статистической отчетностью.  В начале месяца два-три
дня  "висела"  на  телефоне,   обзванивая   области,  требуя  данные.  Через
годик-другой,  обретя  опыт,  она  и  без  телефона,  обходясь   цифрами  за
предыдущие годы, могла составить  отчет шефу, и никогда грубо  не ошибалась,
потому что  знала, какая цифра  нужна. И в  областях, наверное, об этом тоже
догадывались и  не сердили начальство. Какую  картину хотели иметь,  такую и
имели, и в управлении всем было хорошо от такого благополучия.
     Получала  Анюта  сто  два рубля  и  относилась к  работе соответственно
заработку: бывала на службе два-три часа, не более, да и то не  каждый день.
В одну из многочисленных кампаний по наведению порядка и трудовой дисциплины
ее  пытались  приструнить, но  бойкая  на  язык Анюта  ответила,  что  не по
зарплате требования,  и  уволилась.  Полгода  место  пустовало  --  какой же
нормальный  человек  пойдет  работать  за  сто  рублей,  да  еще  в солидную
организацию,  где  все в  мраморе  и  дубе,  и  нужно  уметь  соответственно
держаться  и одеваться?  --  а потом бывший  начальник сам позвонил домой  и
пригласил Анюту вновь, но теперь она уже работала по личному графику,  когда
ей удобно.
     Анюта  легко  нашла общий  язык с жильцами "Ешлика", более  того  --  в
женском активе  она играла не последнюю роль. Впрочем, это и немудрено: была
она веселой,  общительной, острой на язык, но вместе с тем доброй, мягкой,--
неудивительно,  что  люди к  ней тянулись. К  тому же  Анюта  была сильна не
только  в речах, чем отличается  большинство нынешних  людей, но и жизненной
крепостью, передавшейся  ей от  родителей,-- она не терялась в ситуациях, от
которых  раскисали  ее  новые подружки и знакомые,  потому что умела твердой
рукой   вести  дом,  хозяйство...  И  Анютины  способности,  чисто  женские,
хозяйские, не столь частые, к сожалению, нынче у женщин, не пропали даром: у
нее консультировались и  как лучше  испечь пироги, и как солить и мариновать
огурцы и помидоры, как сварить варенье. Но чаще  всего забегали  перехватить
взаймы  то одно, то  другое и удивлялись --  у  нее  всегда все было,  и она
никогда  не отказывала. А  еще соседки  любили забежать к  Анюте на  чашечку
кофе, по-женски обсудить  новости, новинки моды,  и всегда  поражались уюту,
чистоте, ухоженности в квартире.
     Конечно,  жизнь  Рашида  в  Ташкенте  до  Анюты  и  с  ней   разительно
отличалась,  точнее --  была  несравнима. Собственная  квартира, собственная
машина, избавившая  от  кошмарных  сновидений,  и  вечера  его  стали иными,
институт остался  позади.  Без Анюты  не обходилось  ни одно  мероприятие  в
"Ешлике", всюду они оказывались званы в гости, и сама Анюта принимала друзей
днем  и   ночью  --  благо  квартира   позволяла,   да  и  временем  хозяйка
располагала,-- и Рашид невольно  общался с  людьми, о знакомстве с  которыми
вчера еще и помышлять не мог.
     Как-то у них в доме после возвращения со  спектакля в экспериментальном
театре  Дома  молодежи  стихийно  собралась  компания. Постановка удалась, и
расходиться  не  хотелось.  Один  из  постановщиков,  видимо  желая  сделать
приятное хозяину дома, сказал:
     --  Вашей  бы  Анюте, Рашид, при  ее вкусе, энергии,  обаянии,  немного
бойцовских качеств, целенаправленности действий -- далеко бы пошла.
     -- Мне кажется,  что мы как раз в воспитании борцов, бойцовских качеств
несколько переусердствовали,--  мягко  ответил  Рашид. --  Куда ни  пойди: в
театр, кино,  какую книгу, какую телевизионную программу ни возьми --  везде
борются или культивируют бойцов, и в результате одни бойцы  и борцы -- и те,
кто чего-то  добиваются, и  те,  кто им противостоит. В трамвай не  войти --
электрическое  поле в тысячу  ватт, никто никому ни в чем  не уступит -- все
борцы, искры  повсюду сыплются, как только двое по любому поводу сойдутся. В
любую организацию за  каждым  пустяком идем, как на  смертный  бой,  а там с
такой же готовностью нас поджидают.
     По  мне, не  бойцовским  качествам,  а  нормальной  работе,  нормальным
человеческим  отношениям людей учить  надо,  и  отпадет  нужда  в борьбе  по
пустякам. А пока  одна моя знакомая,  весьма тонко и своеобразно чувствующая
время,  придумала   милый  повод  для  развода,  и,  поверьте,   чрезвычайно
эффективный,-- трижды за последние четыре года проверено. Желая развестись с
очередным  мужем,  она просит  его сделать за  неделю три-четыре  покупки  и
получить  две-три справки. Разумеется, и  покупки,  и справки  тщательнейшим
образом   продуманы.  И  думаете,  какой   результат?  За   одним  приезжала
"неотложка", и по состоянию здоровья молодой муж съехал к маме, другой после
обширного инфаркта  мыкается по больницам, инвалидность оформляет, а третий,
кажется, умер. Все  бы  выглядело так же  смешно, как девушки-каратистки или
девушки-хоккеистки, если бы не было по-настоящему грустно. А вы о бойцовских
качествах... Нет уж, увольте, это без Анюты.
     Ответ  Рашида поразил  не только соседей,  но и режиссера, который даже
вынул записную книжку и стал торопливо делать пометки, приговаривая:
     -- Черт возьми, а  ведь в этом что-то есть. Рашид верно нащупал болевую
точку времени...
     Хотя  дорогостоящую   аппаратуру  --  японские  кассетные  магнитофоны,
музыкальные центры, стереосистемы, телевизоры, диктофоны, телефоны с блоками
памяти -- со всего жилмассива ремонтировал Рашид, он понимал, что в "Ешлике"
его привечают  из-за Анюты, не  обходят  вниманием на  всяких  мальчишниках,
приглашают в сауну, подсказывают, к кому подъехать, когда ломается машина,--
словом, что и говорить, выручают постоянно.
     Да,  здесь  жили  ребята  с  крепкой  хваткой.  Помнится,   они  только
заселились,  а  через  месяц  неподалеку  вырос  целый  городок  самодельных
гаражей. Хотя стояли они строго в ряд и не было среди них ни одного ржавого,
самострой   портил   пейзаж   вдоль  Бозсу,  и  жители   близлежащих   домов
запротестовали, посыпались жалобы.  Жалобы сыпались, а гаражей  день ото дня
прибавлялось. Куда только  не писали: в Комитет советских женщин -- женщины,
в Комитет ветеранов войны --  пенсионеры,  в  ЦК  комсомола -- пионеры и  их
матери...  Жалобы приурочивались и  к  великим  датам,  2000-летию Ташкента,
например, или к Международному кинофестивалю стран  Азии, Африки и Латинской
Америки, или  просто  к  приезду  важного иностранного  гостя,  и,  кажется,
допекли -- тучи над гаражами начали постепенно сгущаться.
     Но в  один прекрасный день появились  какие-то ловкие  молодые  люди из
вновь  созданного  добровольного общества  автолюбителей, врыли  у въезда  в
гаражный  городок  столб  и  прибили  на нем вывеску с  неряшливо  сделанной
надписью: "Кооперативный  гараж "Восход" Всесоюзного общества автолюбителей.
Председатель - Новохаткин Ф.П.".
     Шустрые молодые люди в джинсах и  кожаных пиджаках быстренько  оформили
всех в  члены общества, содрав  с  каждого по десятке, вручили  председателю
размноженный на ксероксе  устав,  сплошь  состоящий  из ошибок, отчего  иные
пункты можно  было толковать  и  так  и  эдак, и  укатили, оставив  ликующих
автовладельцев  в  неописуемом восторге. От  подобного цинизма  онемели даже
самые  рьяные  жалобщики  и   борцы  за  справедливость  --  мозговой  трест
кооператива наносил только нокаутирующие удары.
     Мозговой -- он на то и мозговой, и поэтому не довольствовался победой в
первом  раунде, понимая,  что  когда-нибудь времена  могут измениться  и  не
помогут  парни  из липового общества.  Оттого  решили основательно  заняться
строительством   вблизи   массива   типового  гаража.  Новый  этап  оказался
потруднее,  но все  равно  через два года  они получили ключи от  новенького
подземного  сооружения  на  законных  основаниях,  как пайщики  кооператива.
Самострой  на  берегу  Бозсу,  сменив  владельцев  -- прежние  вернули  свои
деньги,--  просуществовал ровно год,  потом  его в  один день  снесли,--  он
действительно портил вид респектабельного района, так решил мозговой трест.
     Вспомнилось  Рашиду  и  строительство  АТС.  Возведение  автоматической
телефонной  станции  началось  одновременно с массивом,  и  по плану  жильцы
должны были  въехать  в телефонизированные  квартиры -- явление  в  общем-то
нормальное и узаконенное строительными нормами, но в жизни подобные  радости
редки. Когда новоселы въехали в  дома, АТС  едва поднялась из фундамента, и,
глядя на двух-трех  копошащихся там  рабочих, даже несведущий в строительных
делах человек мог безошибочно определить -- очередной долгострой.  Но  не те
люди жили в  кооперативе "Ешлик", чтобы  ждать  телефонов годы. Собрали,  по
традиции, только мужчин, и председатель, уже взвесивший все "за" и "против",
объявил:
     -- Если мы не намерены ждать пять лет ввода АТС, то должны действовать,
то есть взять  на  содержание  начальника  управления,  ведущего стройку,  и
прораба, ответственного за объект,-- двести рублей  ежемесячно каждому, пока
не сдадут.
     Кто-то робко поинтересовался:
     --  Мы будем  платить почти год, как  вы  запланировали,  а если они не
сдадут, плакали денежки?
     Ответить на вопрос поднялся из президиума Новохаткин, тренер по каратэ,
бывший чемпион, а теперь еще и председатель гаражного кооператива.
     --  Не волнуйтесь,-- если мы взялись за дело, АТС будет введена в строй
в оговоренные сроки,  и ни днем позже. Что  же  касается  денег...  Если  бы
возникла  ситуация, о которой вы говорите, то деньги вышибли бы обратно, это
я вам гарантирую... -- И после паузы добавил с улыбкой: -- С потрохами.
     Зал оживился, в детали никто вникать не стал -- такое не поощрялось...
     Теперь, когда Рашид адресовал вопросы только  самому себе, ему хотелось
быть таким же жестким и искренним  в оценке своих поступков и  своей судьбы,
каким  жестким он  был в анализе жизни  Дильбар, Фатхуллы, отца, Салиха-ака.
Как  при монтаже фильма, он вновь  и вновь мысленно прокручивал "кадры", где
был занят сам, и с горечью обнаруживал, что в  главных ролях его почти нигде
нет --  все  статистом, на общем плане, в  массовке, разве  только  в редких
эпизодах, когда он был  у себя, в  домашней  мастерской, наедине со  сложной
аппаратурой, вот  тут-то  он действительно  главный, чувствует власть своего
разума над  тонкой  техникой. "Бог, царь,  волшебник",--  говорят  о  нем  в
"Ешлике"  владельцы  дорогой и  редкой аппаратуры.  Пожалуй,  мастерская  --
единственное место, где он чувствует себя  уверенно, тут ему, как Фатхулле у
котла, подсказывать не стоит.
     Будь Рашид человеком иного склада, он наверное, радовался бы широкому и
интересному кругу общения  жены,  людям, что бывали  у них. Но почему-то так
получалось,  что человек действительно интересный, ради которого  и собирали
гостей,  отодвигался  обычно  на   второй  план   --  всякий  раз  находился
третьеразрядный художник, режиссер-неудачник, поэт-скандалист, который умело
пользовался  подвернувшейся  трибуной.  Выдавая себя  за  друга дома, рта не
давал открыть  другим,  но многим гостям такой  демагог казался  незаурядной
личностью, главным в компании, и ему внимали с интересом и почтением.
     Если шальной  гость не  портил вечер, делал это кто-нибудь из  незваных
соседей. К примеру, Левка Катанян, у него прямо-таки  нюх особый или  сквозь
стены видит: только соберутся гости -- тут же стук в дверь.
     -- А  вот  и  мы!  --  радостно  возвещал он,  проталкивая вперед  свою
толстушку Гаянэ.
     Левка  работает  в "Интуристе",  в валютном баре,  и является всегда  с
какой-нибудь  диковинной   бутылкой   спиртного   для  женщин  и  непременно
прихватывает один и тот же сорт виски, наверное - самый любимый. И носится с
этой  бутылкой  как  курица  с яйцом, перебивая только-только налаживающийся
интересный разговор.
     --  "Белая  лошадь", настоящая,  в Шотландии  по особому рецепту  и  из
особой  воды  изготовленная,--  нахваливает  он,  намереваясь в который  раз
прочитать гостям получасовую лекцию о виски.
     Познания  свои  Левка  почерпнул  на курсах  барменов в  Москве. Других
разговоров он не ведет и слушать не любит.
     И всякий раз находится человек, который непременно спросит:
     -- А что, бывает "Белая лошадь" не настоящая?
     Левка, до этого успевший объявить гостям, что он  вылитый поздний Элвис
Пресли, долго  и  громко хохочет, и  его жирные плечи и  щеки  трясутся, как
холодец.
     --  Бывает,  всякая лошадь  бывает, но настоящая "Белая  лошадь" только
здесь или у меня дома. Англичане, шотландцы и прочие интеры пьют в моем баре
тещин  самогон, смешанный с коньяком. Тесть у меня экспедитором на винзаводе
работает... И знаете,  нахваливают клиенты, говорят, что лучше, чем в  самой
Шотландии  виски. А я им отвечаю солидно:  "А как  же, экспорт есть экспорт,
Катаняну  самое качественное  и отправляют". Но знаете, приятно слышать, что
виски у  меня лучше, чем в  Шотландии, гордость берет за рецепт, я  ведь сам
химичу, никому не доверяю,-- и опять весело хохочет, не обращая  внимания на
гостей.
     А тем не до смеха: желание попробовать настоящее виски как-то пропадает
или, отравленные самомнением, пьют, не испытывая никакого удовольствия...
     Или заявится бывшая хоккейная  звезда, доигрывающая в "Бинокоре",-- тот
ко всем приходил без приглашения, твердо убежденный, что  ему везде и всегда
рады. Приходит он один,  но через час-другой  появляется  его жена Элеонора,
вечно  заспанная и  всем  недовольная  томная  красивая  женщина;  она  тоже
считала, что своим присутствием украшает провинцию, иначе  Ташкент она и  не
называла. Когда-то давно,  всего один сезон, играла она эпизодическую роль в
спектакле  театра  "Современник", еще в  старом  здании, располагавшемся  на
площади  Маяковского,  но  она почему-то  любила другой ориентир и говорила:
"Напротив  ресторана  "Пекин"".  После  двух-трех  рюмок  Элеонора  пытается
рассказать всем, какая  у нее была замечательная роль и как она  ее блестяще
играла. Но как называлась пьеса, она запамятовала навсегда.
     -- Ну, это неважно,-- небрежно роняла она, и все с ней соглашались.
     Хоккеиста звали Эдик, но между собой его  величали  Ноздревым: играл ли
он в карты, нарды или шахматы, все  пытался словчить, обмануть, и каждый раз
ловили его  за руку, однажды даже крепко били, потому что играли  всегда "на
интерес".
     Как  только  появлялся  Эдик,  Катанян  тут  же  убирал  со  стола свою
роскошную зажигалку "Ронсон".
     -- Сопрет,-- убежденно говорил Левка,  пряча  ее в карман,-- непременно
сопрет, уж я его знаю...
     Хоккейную звезду отчислили из московского клуба за чрезмерную страсть к
спиртному. Здесь, во второй лиге, с его слабостью мирились, и он  потихоньку
спивался. Хмелел он  быстро, а опьянев, занимался постоянно одним и тем же--
приставал к гостям с предложением обменяться часами.
     -- Махнемся? -- говорил он кому-нибудь, зажав в кулаке свой задрипанный
"Полет".
     Махнуться  он предлагал  только  тем, у кого  были часы  солидных фирм:
"Радо",  "Картье",--  дорогие  и  редкие часы здесь  входили в  обязательный
джентльменский набор.  Гостям,  впервые  столкнувшимся  с бывшей  спортивной
звездой, и  отказать было неловко, и с часами расставаться  не  хотелось. Но
Анюта  цепко держала хоккеиста в поле  зрения, и,  зная его повадки, вовремя
приходила гостю на помощь.
     --  Эдик,  обирать  моих гостей  --  это  уж  слишком,  даже для  такой
знаменитости, как ты! -- сердилась властная хозяйка дома.
     Обиженный Эдик  уходил  сразу  --  тихо,  без скандала,  но  непременно
прихватив со стола бутылку.
     -- У меня тяжелое похмелье,-- объяснял он свой жест.
     Через час-полтора, не попрощавшись, уходила и Элеонора.
     Попав  несколько  раз  впросак,  Рашид  терялся,  искренне  жалея,  что
пропустил  возможность пообщаться с  интересной личностью,  как хозяин  дома
чувствовал вину перед заслуженным человеком,  и  оттого  подобные встречи не
радовали  душу. При  удобном случае, сославшись на занятость, он запирался в
мастерской.
     Конечно, по  праздникам, ко всяким личным датам собирались у них в доме
и  соседи по "Ешлику"; за два-три года они все перебывали друг у  друга, шла
бойкая частная жизнь, и досугу уделялось  особое  внимание. Бывая в гостях у
соседей или принимая их, Рашид всякий раз поражался  уверенности, апломбу, с
которым держались его одногодки.
     Особенно  раздражал  его  Шухрат  Валиходжаев,  парень,  помешанный  на
автомобилях: у него ежегодно появлялись  то  новая модель,  то машина другой
расцветки.  Шухрата  знал  каждый постовой ГАИ  --  второго такого злостного
нарушителя  в  Ташкенте,  наверное, не  было.  Многие  инспектора, наученные
горьким опытом, не останавливали Шухрата, номер машины которого имел впереди
два гордых нуля. Не проходило недели,  чтобы он не вступал в крупный скандал
с работниками автоинспекции.
     --  Я  спрашиваю,-- возбужденно  рассказывал он  об очередной стычке,--
"Старлей,  тебе нужны  мои  права?  Пожалуйста, только помни: привезешь  мне
домой их  сам  и извиняться будешь, а  прощу я тебя или нет,  не  знаю,-- на
какое  настроение  нарвешься". Тут  старлей побагровел  и говорит: "Как  ты,
сопляк,  с  должностным лицом  разговариваешь? Я  при  исполнении  служебных
обязанностей, а не у  тебя  в  гостях". Ну,  такого хамства я,  конечно,  не
вытерпел,  сорвал  с него  погоны  и пообещал, что  он,  безродный кишлачный
выродок,  в ногах  у  меня будет  валяться,  вымаливая  прощение за то,  что
оскорбил  род  Валиходжаевых..."  --  и  Шухрат  при этом победно  оглядывал
окружающих - мол, знай наших...
     Или взять Генриха Хабибуллина -- этот терроризировал лучшие рестораны и
бары города, за исключением заведения Катаняна. Левке  он покровительствовал
потому,  что  тот ни разу не  предъявил счет, один ли Генрих  заваливался  в
полночь  или  с компанией  -- бар  Катаняна,  единственное  ночное заведение
столицы, работал до утра.
     Генрих, соперничая с Шухратом, часто похвалялся:
     -- Заходим обедать в "Зеравшан"  с Эдиком, заказываем  бутылку коньяка.
Официант  говорит: "Спиртное  с  двух,  по  сто грамм  на  человека". Ну, вы
знаете, что для нас с хоккеистом эти сто грамм, а тут еще лакей про какое-то
время толкует. Я ему и поясняю тактично: "Ты, халдейская рожа во фраке, если
сию минуту не принесешь бутылку коньяка, я ваш ресторан замучаю  комиссиями,
а  на тебя дело организую, коль до сих пор не уразумел,  кому  можно  пить с
утра, а кому -- с двух". Шум, конечно, гам, прибегает Гарик, метрдотель, наш
сосед... Он, конечно, все улаживает, извиняется за нового официанта...
     Ресторанный люд трепетал перед Генрихом потому, что отец его -- шишка в
народном контроле, а родной дядя -- большой человек в городском ОБХСС.
     Поражался Рашид и тому, как они держались друг друга, не давали чужим в
обиду,  понимая, что  в  стае -- их  сила. Если  между собой  Эдика называли
пьянью, Ноздревым  и даже презирали, то  для посторонних,  для гостей, он --
ярчайшая спортивная  звезда, их друг,  сосед, а его  жена, красавица Элен,--
актриса московского театра  "Современник", вынужденная из-за  мужа  оставить
театр.  Зная,   что  Генрих  редко  платит  за  свой  обед  в  ресторане   и
беззастенчиво доит Катаняна, называли его подонком, но посторонним  говорили
о нем как о плэйбое, сорящем  деньгами направо  и  налево.  Потому что  если
Шухрат  Валиходжаев  улаживал  неприятности всех  автовладельцев в  ГАИ,  то
Генрих Хабибуллин  по-своему оказывался нужным  человеком  для состоятельных
людей "Ешлика": чтобы достать икру, чешское пиво, красную рыбу,  итальянские
спагетти, оливковое масло, французское шампанское, заказать столик или снять
зал для свадьбы или иного торжества, обращались только к нему.
     За пределами "Ешлика" все желали выглядеть бескорыстными, утонченными и
всячески  поддерживали  придуманную  самими  же  легенду о красивой  жизни и
благородных нравах.
     "Откуда у  них  такое  нескрываемое чувство превосходства над  другими,
чувство  единственных хозяев жизни, своей особой  значимости, чванливости за
принадлежность  к  созданной   ими  же  касте,  новой  элите?"  --  часто  с
раздражением думал Рашид. Он  даже предложил Анюте съехать из кооператива --
интересных обменов на "Ешлик" предлагали много. Разговор вышел крутой. Рашид
уверял жену, что  они не  туда попали,  но Анюта, терпеливо выслушав горячие
доводы мужа, ответила не менее убежденно:
     --  Ты что, сумасшедший? Люди спят и  видят сны, что живут в  "Ешлике".
Жизнь нужно потратить для обзаведения такими  знакомствами, а у тебя они все
соседи. Это какой-то  гениальный человек  додумался поселить нужных  людей в
одном месте, чтобы  они решали проблемы, не  выходя из дома, а  ты говоришь:
съехать. И поменьше  бы ты, дорогой муж, комплексовал,-- выживают уверенные,
сильные, удачливые, живущие без оглядки. Что касается меня,  то я нашла свое
место в жизни и вполне уютно  себя чувствую, я всегда мечтала попасть в круг
избранных. И если бы наши родители раскошелились еще  щедрее,  я бы  открыла
салон -- это главная цель моей жизни. Разве тебе не понравится: давлатовские
пятницы?..
     В общем, поговорили по душам.  Упоминание  про  салон  доконало  Рашида
окончательно, и он ушел, хлопнув дверью,  и  ночь провел  в  гараже. Правда,
тогда же, с интервалом в полгода, он еще дважды хлопал дверью, в итоге опять
-- ночь в машине.
     В первый год их совместной жизни в Ташкенте, на квартире, что снимал он
на Чиланзаре, они подолгу строили  планы, где в перспективе предполагались и
учеба Анюты, и, конечно же, ребенок. Куда девались планы, казавшиеся верными
и реальными, как только они переехали в "Ешлик" и обжились?
     На   учебе   Рашид,  правда,   особенно   не  настаивал.   Анюта  же  с
обескураживающей простотой говорила:
     -- А зачем учиться?  Учись не  учись, зарплата  для женщины везде почти
одинакова, без образования  даже  легче --  не  повязан  специальностью... К
примеру,  поступлю  я  в мединститут.  Семь  лет  тягостной  учебы,  включая
"добровольные" стройотряды и каждую осень хлопковую кампанию до Нового года.
Ночи  напролет  зубри  латынь  и  фармакологию,   обязательные  дежурства  в
больницах из-за недостатка младшего  медицинского персонала. А результат? Те
же сто  рублей.  Ну, пусть не  сто, больше, но существенной разницы в оплате
труда нет, так и  работу мою  не сравнишь: я  хожу на службу когда захочу, у
нас спецбуфет, столовая, пайки, заказы, нет проблем с путевками,  курортами,
у нас своя авиа-  и железнодорожная касса, все солидно. Хлопковая  отрасль -
ведущая в республике, нам  внимание, почет, блага, врачам  только завидовать
мне остается,  как,  впрочем,  и  многим  другим  дипломированным  женщинам.
Сколько получают и  какими благами пользуются они, закончившие библиотечный,
пищевой, текстильный институты?
     Список она приводила убедительный, и Рашид смирился с  тем, что учиться
Анюта не намерена. А вот с ребенком...
     Выйдя замуж, Анюта проявила характер, и переубедить  ее оказалось делом
непростым. В отношении ребенка она  стояла твердо: не раньше, чем в двадцать
восемь, мол, не  намерена  молодость и красоту  губить на пеленки, тем более
что наконец-то  окунулась  в интересную жизнь,--  она  имела в  виду суету в
"Ешлике".  Почему  в двадцать восемь -- не  объяснила.  Может быть, двадцать
восемь ей казались таким пожилым возрастом, что после них и жить не стоит?
     Сейчас, на пустом хлопковом поле,  перетряхивая  свою  семейную  жизнь,
Рашид  убеждался,  что  и тут  он  не  проявил  ни  мужского  характера,  ни
настойчивости.  А ведь  он видел, как пагубно  влияет  на  Анюту обитание  в
"Ешлике".  Пытался ли  он с  высоты своего  возраста,  опыта жизни в столице
раскрыть ей глаза на многое?
     Внешне их жизнь мало  отличалась от жизни  соседей,-- Анюта внимательно
следила за ее  фасадом.  Еще не  въезжая,  они  сразу переоборудовали  новую
квартиру,  поставили, как и  все,  железную  дверь, открывающуюся  посложнее
иного сейфа и вышибить которую  можно было лишь танком.  Рашид до сих пор не
понимал,  зачем  им такая  сверхнадежная  дверь. Мебель стояла, как у  всех,
импортная,  стилизованная под  старину,  ну,  может,  аппаратура у них  была
поинтереснее, потому что  Рашид понимал в ней толк;  привез ее сосед,  в год
раз  пять бывавший за рубежом. Пожалуй, вот и все  сходство, но только это и
бросалось в глаза  Анюте.  Рашид знал:  большинство молодых семей, как и его
собственная, живет  на "подсосе" у родителей  -- термин, широко бытовавший в
их среде,-- но догадывался, что существует у многих и какая-то другая жизнь,
которую старались не афишировать.
     Наверное, поначалу и Рашида в  "Ешлике" приняли за оборотистого парня -
попал в престижный кооператив,  жена  одета с  иголочки,  дом  хлебосольный,
машина, гараж,-- и поэтому он однажды чуть не получил доступ к аферам деляг.
     Как-то окликнул  его с  балкона Новохаткин, тот  самый, что придумал  и
осуществил гениальный трюк с гаражами:
     -- Рашид, заскочи на минутку, дело есть.
     Честно  говоря,  Рашид  побаивался  и  сторонился  своего  председателя
гаражного кооператива. Фрэд Новохаткин,  несдержанный, злой  парень,  держал
многих в страхе;  бывало, иногда по пьянке  пускал в ход  кулаки,  но наутро
долго и слезно просил прощения, потому что знал -- тут обиды не  забываются.
Крикливый,  шумный,  хвастливый, он  не нравился Давлатову,  который сам  по
натуре был  сдержан, немногословен, замкнут. Поражало Рашида, что Новохаткин
входил в мозговой  трест кооператива,  где  преобладали  все-таки  ребята  с
головой, и манера держаться у них была иная.
     -- Чем занимается Фрэд? -- спросил он однажды у Левки Катаняна.
     --  Федя?  Бывшая спортивная  звезда дает  теперь  частные уроки каратэ
отпрыскам из  благородных  семей,  а  основное  занятие  --  рэкет.  Опасный
человек... Ты держись от него подальше...
     Давлатов не знал, что означает "рэкет", но переспрашивать не стал..
     Рашид  подумал, что Фрэд приглашает  его  оценить новый  стереокомплекс
"Кенвуд", о котором он  уже всем уши прожужжал, и пошел к соседу, хоть и без
особого  желания.  Фрэд  встретил  его необычайно  радушно,  обнял,  даже на
восточный  манер  задал  несколько  вопросов  о   житье-бытье,  не  особенно
вслушиваясь  в ответы. "Наверное,  по пьянке грохнул  деку на пол  или мотор
спалил",--  успел  подумать  Рашид, видя,  как  необычайно  любезен  сегодня
хамоватый председатель.  Но  Фрэд  даже  не  подвел его к  сияющей  хромом и
никелем установке. Усадив Давлатова в  глубокое  кресло спиной  к "Кенвуду",
чтобы не отвлекался, он по-хозяйски предложил:
     -- Виски, коньяк, джин?
     -- Иду в гараж за машиной, потом на Алайский базар,--  ответил Рашид,--
так что сам понимаешь...
     --  Если  хочешь  -- врежь.  Отмажем, в  ГАИ  тоже  наши  люди  есть,--
уговаривал Новохаткин, но Рашид от выпивки отказался.
     Фрэд,  в  ярком атласном спортивном халате,  наверное оставшемся от тех
недавних времен, когда он был чемпионом, налил себе виски и сел напротив.
     --  Второй год  присматриваются  к  тебе  некоторые  люди,--  начал  он
издалека,-- и все не поймут, что ты за человек,  как попал в "Ешлик". Темная
лошадка - так о тебе  до сих пор судачат. -- Видя, что Рашиду не понравилось
такое сравнение,  он  заторопился: -- Да ты не обижайся,  плохо  не говорят.
Скорее, речь о твоей загадочности: молчишь, никуда не напрашиваешься, ведешь
себя  достойно, не жаден, но при деньгах, это чувствуется. А уж в твою Анюту
наши жены влюблены поголовно, и в доме у тебя любят бывать. Пытались навести
справки  -- никто толком ничего не знает, чисто  работаешь.  Но  за два года
поняли: ты свой парень, деловой. Умные люди затеяли одно беспроигрышное дело
и  решили,  что  ты  им вполне  подходишь  в  компанию,  они и поручили  мне
переговорить  и предложить  тебе  пай,-- не  всякому выпадает  такая  честь,
цени...
     Рашид  слушал  не   перебивая,  потому  что  не  понимал,  куда  клонит
председатель гаражного кооператива.
     -- ...А дело, Рашид, такое. Решили открыть в Ташкенте, а если удастся и
по  всей республике,  залы  игровых  автоматов. Дело давно  проверенное,  на
азарте умные люди миллионы делают. Но для начала  требуются деньги,  большие
деньги:  надо  заполучить   надежные  автоматы,  аттракционы,  нужны  штаты,
помещения,   разрешения   райисполкомов,   утверждение   максимальных   цен;
необходимо   открыть  счета  и  финансирование  в  нужных  банках.  Все  уже
продумано, закручено, вот-вот  завертится колесо и  посыплется золотой дождь
на хозяев,  но в самом конце  у пайщиков стали  иссякать наличные  --  ты не
можешь  представить, какие деньги вложили в игорный бизнес! --  поэтому  они
предлагают  тебе  вложить  тридцать  тысяч,  которые вернут сразу  с  первых
прибылей, не позже чем через полгода.
     Глядя  на непроницаемое лицо Рашида,  Фрэд встал, подошел к письменному
столу и молча подал ему большую красивую коробочку. Рашид нажал на кнопку, и
крышка легко  открылась:  с черного  бархата  обивки полыхнули ослепительным
блеском бриллианты.
     -- Что это? -- спросил он, непонимающе глядя на хозяина.
     Такая  реакция не осталась  не  замеченной Фрэдом,  но он  не придал ей
значения,  подумав,  что  Давлатова ошеломили красота колье  и  герб некогда
старейшего ювелирного дома России.
     --  Залог под твой  взнос,-- объяснил  он.  --  Только помни: старинное
колье  гораздо  дороже твоего  пая.  Обычно  залог  никому не  обеспечивают,
достаточно слова, но  ты человек новый и осторожный,  судя по всему, поэтому
пошли навстречу. Цени доверие и внимание.
     Рашид, немного отойдя от первого шока, спросил с любопытством:
     -- А что я буду иметь, если войду в дело?
     Фрэд вытер взмокший от волнения лоб.
     --  С момента вступления будешь ежемесячно получать по  триста рублей в
течение пяти лет. Нигде не числясь,  не расписываясь, то есть абсолютно  без
риска. А пай  вернут тебе первому, я уже  говорил.  Впрочем,  если  автоматы
окажутся  надежными и прослужат более пятилетнего гарантийного срока, деньги
будут выплачиваться и дальше.
     Рашид почему-то до сих пор воспринимал разговор как розыгрыш -- у них в
"Ешлике" часто  и  остроумно  разыгрывали  друг  друга,  причем  иную  шутку
готовили неделями,--  но сейчас  почувствовал,  что шуткой тут и не  пахнет:
слишком  уж волновался  Фрэд от возложенной на  него миссии. Рука машинально
нажала кнопку,  и  Рашида  снова  ослепил  холодный  блеск  бриллиантов.  Он
нечаянно выронил коробку и почему-то вдруг смертельно испугался...
     Реакцию Фрэд сохранил отменную,--  он перехватил выпавшую  коробку и по
бледному лицу Давлатова понял, что обратился не по адресу.
     Рашиду стало  неловко  за  свой непонятный страх  и хотелось как-нибудь
достойнее  выйти из  неприятного положения,  но  ничего путного  в голову не
приходило -- страх словно парализовал его.
     Фрэд понял его состояние и рассмеялся:
     -- Ну, не тянешь так не тянешь, ошиблись, значит, в тебе проницательные
люди. Но запомни:  язык  надо держать  за зубами, в таком деле  и соседей не
милуют...
     Больше Рашид деловых предложений не получал, и ни в какие аферы  его не
втягивали -- мозговой  трест ошибался  редко. Анюте он не сказал ни слова, а
жаль,  может,  с  самого  начала было бы меньше  восторгов по  поводу людей,
живущих вокруг.
     "Как же так?  -- недоумевал Рашид. -- Банк, финансирование, официальные
штаты,  залы в  людных местах,  и какие-то подпольные  владельцы?"  Наконец,
после долгих раздумий, решил, что его хотели обмануть. Впрочем, пожелай даже
он  войти в долю, стать тайным совладельцем игорных заведений, откуда у него
такие деньги?
     Но когда  во всех  оживленных местах  Ташкента и в  тесных предбанниках
кинотеатров стали дружно появляться  залы  игральных автоматов, Рашид понял,
что с ним говорили серьезно, и размах показывал, что нужные деньги нашлись и
хорошо подмазанному делу  не чинили бюрократических  помех. Судьба игральных
залов его не волновала, у него своих забот хватало, хотя время от времени он
слышал обрывочные фразы о новом бизнесе.
     Наверное,  Рашид никогда  бы  не вспомнил  о давнем предложении,  да  и
сегодня  тоже, если бы неделю  назад не прочитал  в главной  республиканской
газете статью. Поразило его не только количество залов игральных автоматов и
размах дела -- залы работали в три смены,  без  перерыва,-- но  и  то, что в
некоторых имелись "однорукие бандиты", те  самые, что  стоят в Лас-Вегасе  и
Монте-Карло и опутали весь мир,-- настоящие, с клеймом "Made in USA". И даже
корреспонденту уважаемой газеты  не удалось добраться до сути: как  попали в
далекий  Узбекистан  эти "однорукие  бандиты"? По  газетной  версии автоматы
предназначались для теплохода, работающего по фрахту  на иностранных линиях,
но как они объявились в сухопутном Ташкенте, читатели так и не узнали...
     "Удивительная осень,-- пришла  неожиданная  мысль.  --  Проясняется все
вокруг, по всей стране. Еще полгода назад вряд ли вышла  бы подобная статья,
поостереглись  бы  о таком во  всеуслышание  говорить, да  и  те,  кому  это
невыгодно, не дали бы ей ходу, сила у них была, деньги текли рекой до самого
верха.  Да и  сейчас рано  сбрасывать  их  со  счетов-- затаились, выжидают,
надеются, что временно это, очередная кампания..."
     И  сам собой возник неутешительный вывод: если его соседи  жили двойной
жизнью, то он жил с двойной моралью.
     Ведь на работе  он  не раз  говорил о  расплодившейся новой элите, и не
просто  говорил,   а  осуждал,  ибо   вокруг,  куда  ни  глянь,   попиралась
справедливость. Выходит, неискренним  он был  со своими друзьями: Фатхуллой,
Баходыром, Мариком,  если, приходя  домой,  принимал  или шел в гости к этой
самой что  ни на есть махровой, самодовольной элите, тем более зная, что она
к тому же и нечиста на руку. А услуги соседей, которыми пользовался? Значит,
всецело разделял в душе их корпоративную мораль.
     А блага  от такой морали  доставались немалые,  от телефона и гаража до
билета на  любой  спектакль, да  и  вообще вряд ли существовала  в  Ташкенте
сфера, которая, по выражению Анюты, не была "прихвачена" влиятельными людьми
из "Ешлика". Отказался ли когда от чего-нибудь, да что отказался - задумался
ли крепко, что пользуется тем, что предназначено другим?
     "Нет,  как ни  оправдывайся,  я  стопроцентный  представитель  блатного
"Ешлика", даже если не вхожу в мозговой трест и не ворочаю темными делами,--
казнился Рашид. -- А может, оттого и не входил в мозговой трест и не ворочал
темными делами, что кишка оказалась тонка, а  не потому, что честнее и лучше
окружения?" -- задал он себе новый вопрос.
     И  тут же, как ни странно, без труда нашелся ответ.  Мало, оказывается,
стоять в стороне, в позе стороннего наблюдателя, даже с чистыми руками. Пока
не  научишься называть вещи  своими именами  и  не будешь относиться к  себе
строже, чем к другим, не перестанешь тешиться мыслями, что в главном ты себя
не  запятнал,  а  мелочи  вроде не в счет,--  иллюзией будет  называть  себя
порядочным человеком.
     Неожиданно он подумал, что жить  так дальше  нельзя,  и  пришла шальная
мысль: а не пойти ли работать в мастерскую, где ремонтируют  радиоаппаратуру
и вычислительную технику, ведь есть у него к этому тяга, способности.  Мысль
вроде  абсурдная, но,  если вдуматься, есть резон: лучше не теряя годы стать
классным специалистом, чем быть псевдоинженером.
     -- Начать все сначала? -- сказал как-то неуверенно вслух Рашид, и вновь
его мысли вернулись к отцу.
     "Вот  кого  не пугают  перемены,  а только  радуют",-- подумал Рашид  и
улыбнулся. Он знал, что  Бугаев,  председатель колхоза в Степном,  предложил
отцу с  Авдеевым взять сельский подряд: выращивать  скот, свиней и  птицу, и
под  это  дело  выделил   пашни,  луга,  выгон,  технику.  "С  весны  станем
фермерами",-- весело сказал отец по телефону.
     "И нам с Анютой нашлось бы дело на семейной ферме",-- подумал Рашид, но
представить Анюту на ферме среди телят и поросят не смог и вздохнул...
     Осенние сумерки густели прямо на  глазах, и из поля видимости  исчезало
то  одно,  то  другое,  словно невидимая рука опускала  театральный занавес,
сужая  сцену, и невидимый режиссер  убирал  на ночь  и Чаткальский хребет, и
шипан Палвана Искандера,  и уходящий в  поля арык  Салиха-ака,  и тутовники,
затаившие жизнь до  весны, и вспаханные поля, неоглядные поутру;  нет и неба
-- одна дымная наволочь, которой, кажется, можно коснуться рукой.
     И  вдруг Рашид  ясно  ощутил, что  если  сейчас,  сию  минуту не примет
какого-то  решения, все  останется  по-прежнему, хотя  жить так ему  уже  не
хочется.  Мелькнула  в сознании  почему-то  корова,  порвавшая  цепь,  и  он
улыбнулся.
     "Да-да,  сейчас, немедля, несмотря  на  ночь,  в  Ташкент,  домой!"  --
осенило его. Четкой и осознанной программы не  было, был лишь душевный порыв
- это он чувствовал.
     Прежде всего необходим разговор с Анютой об  их жизни, о их семье, ведь
должен он  и ей дать шанс начать  сначала. Разговор предстоит не из легких и
может закончиться вопросом, старым как мир: быть или не быть?
     И  он  наконец-то  должен  ответить   на   него  по-мужски,  как  велит
разбуженная совесть. А если нет, если  она не  захочет  понять его и  что-то
поменять в своей судьбе и на этот раз, не пожелает  расстаться с придуманной
жизнью? Как  тогда? Найдет ли он в себе  силы  не держаться за то, что стало
его оковами, выйдет ли из круга,  где имеет не заработанные  привилегии, где
как бы узаконена и его причастность к избранным?
     -- Да, да! -- ответил он себе и впервые почувствовал себя так уверенно,
что подумал: "Я и без диплома не пропаду".
     А что, если махнуть на все рукой и вернуться домой, в Степное? Ведь там
до сих пор нет ателье по  ремонту  телевизоров, магнитофонов, приемников,  и
вынуждены его  земляки громоздкую  аппаратуру  возить на починку в Оренбург.
Вот где бы, наверное, по-настоящему пригодились  его способности -- приносил
бы пользу землякам, ведь аппаратуры теперь в каждом доме хоть отбавляй. "Ну,
это  уж  на крайний  случай, если  жизнь  совсем  припрет",-- решил  Рашид и
улыбнулся: оказывается, в жизни столько шансов жить достойно, с толком, надо
только захотеть.
     Возвращался  он, торопясь в чайхану, не  вдоль арыка, как все последние
дни  -- арык  уже  потонул в  темноте стремительно  надвигающейся ночи,--  а
проселочной  дорогой,  наезженной  за   дни  хлопковой  страды   машинами  и
комбайнами и исхоженной  горожанами-сборщиками. Заросший, худой, с посохом в
руке, человеку  с  воображением он, наверное,  издали напоминал дервиша,  не
хватало только котомки за плечами и островерхого войлочного колпака.
     С каждым шагом темнота сгущалась, и сквозь дымную наволочь появилась на
небе бледная звездочка -- пока одна-единственная, первая.
     Рашид  услышал,  как  журчит  Кумышкан,--  до  кишлака  рукой   подать.
Задумавшись,  он налетел на камень  на дороге,  от падения его уберег только
посох. Он отвлекся  от дум и оглядел знакомый валун, на который однажды  уже
натыкался.
     Огромный  камень   лежал  как  раз  на  пересечении  дорог,   и  Рашиду
вспомнилась давняя присказка: "налево пойдешь  -- коня потеряешь, направо --
счастье найдешь, вперед пойдешь..." Милое, славное время детских сказок, как
быстро  ты истаяло,  и  во взрослой жизни надо самому принимать  решение,  в
какую сторону поворачивать, куда идти и зачем...
     В это время  за  Кумышканом в вечернюю тишь  кишлака и  окрестных полей
ворвался многократно  усиленный динамиками  голос: "А ты такой холодный, как
айсберг в океане...", неожиданно ярко вспыхнул фонарь на столбе у чайханы, и
Рашид,-- обежав камень вокруг, как в детстве наудачу,-- прибавил шагу.

     1987 г., Малеевка
     С а р  а  т  а н --  четвертый  месяц  мусульманского солнечного  года,
соответствует периоду от 22 июня до 21 июля, самое жаркое время года.




     94





Популярность: 16, Last-modified: Mon, 15 Nov 2004 16:03:57 GMT