новоднее и журчали веселее. Справа, из распахнутых высоких ворот парка Пушкина, который отродясь не бывал в этих местах, но был здесь таким образом почтительно увековечен, веяло утренней свежестью. За решетчатой оградой, оплетенной цветущей лоницерой, виднелись присыпанные красноватым песком безлюдные аллеи. Рушан знал уже, что среди вавилонского многоязычия города в этом парке в последние годы чаще всего звучала татарская речь -- давно облюбовали себе татары этот когда-то пышный, с озером и летним кинотеатром, а потом и с планетарием, а ныне довольно скромный парк и отмечали в нем старые и новые праздники. На базаре он не задерживался. Покупал две пышные, прямо из тандыра горячие лепешки, еще на одну серебряную монету -- кисть винограда, иногда пару персиков или истекающих соком груш, но чаще всего -- кандиль, яблоки с нежным девичьим румянцем. Тут же, на базаре, в одной из многочисленных чайхан, полупустых поутру, он завтракал, выпивая традиционный на Востоке чайничек зеленого чая. Из интереса и любопытства заходил то в одну, то в другую чайхану и повсюду встречал почти одинаковые, в алых розах, металлические подносы, на которые клали лепешки и вымытые фрукты. При кажущейся на первый взгляд одинаковости все чайханы были разные. В одних, воровато оглядываясь, понижая голос до шепота, сидели, как на иголках, за нетронутым чайником чая оптовики-перекупщики, рядившиеся с растерявшимися от оглушительной суеты приехавшими в город дехканами. В других восседали важные, громогласные, бритоголовые мясники. День им предстоял нелегкий: и огромными двенадцатикилограммовыми топорами намашутся, и туши многопудовые ворочать придется, успевай только! А днем подростки, племянники чайханщика, понесут из чайханы в мясные ряды подносы с лучшими чайниками и пиалами без единой щербинки -- мясники испокон веков на базаре торговая элита. Обнаружил Рушан и чайхану, где звучала речь казахов, -- казахские земли вплотную подступали к городу с северо-запада. Однажды в начале зимы, в туманное и сырое утро торопился он на работу. За пазухой нового, недавно купленного пальто лежали две горячие лепешки. Чайхана, в которой он, как обычно, хотел позавтракать, оказалась закрытой, и он решил попить чаю с вахтером -- у того на плитке зимой всегда кипел чайник. Рушан шел по мокрому Чигатаю, ощущая тепло и запах свежих лепешек, и так велико было искушение откусить кусочек, что он невольно замедлил шаг, и тут вдруг его окликнули: -- Товарищ инжинир, добрый утро! День сырой, заходите моя чайхана, выпейте пиалушка чая. В проеме распахнутой двери стоял рослый мужчина в меховой безрукавке и широким жестом приглашал войти. За дверью Рушан увидел ярко горевшую лампочку и часть стены, завешенную тяжелым темно-красным ковром. Оттуда на него дохнуло теплом, древесным углем и типично восточным запахом множества ковров. Эту чайхану на Чигатае, неподалеку от управления, он приметил давно и уже знал, что она махаллинская, а это совсем не то, что базарная, ее обычно посещают лишь завсегдатаи и местные жители. Дасаев раздумывал, но улыбка не сбегала с лица чайханщика, жест был искренен и щедр, и он вошел. С тех пор он частенько бывал здесь, но с особым настроением заглядывал именно поутру поздней осенью и зимой. В сумерках слякотного или морозного утра, когда скудно отапливаемый мангалами старый город нехотя просыпался, он, подняв воротник пальто, спешил, как обычно, через базар. Лепешечник, за спиной которого жарко исходил паром тандыр, протягивал ему, уже как старому знакомому, две с пристрастием отобранные лепешки, и он, не сбавляя темпа, обгонял какие-то неожиданно возникающие из светлеющей тьмы, согнутые, закутанные фигуры, слыша вокруг себя почему-то приглушенный, не свойственный дневному базару говор. Странно, даже арбакеш, чей голос перекрывал в полдень многоязычный гомон, поутру был удивительно тих. Восток... Загадка... Тайна... Всегда, в любой день, еще издали, едва свернув с Сагбана, Рушан видел светящиеся окна махаллинской чайханы. Он вытирал взмокший от быстрой ходьбы лоб, вынимал у порога из-за пазухи лепешки и решительно распахивал дверь. Обычно в это время посетителей не было. На его приветствие Махсум-ака, проводивший последнюю "инвентаризацию" чайников или возившийся с самоваром, отвечал бодро и с какой-то беззаботной веселостью: "Э, салам алейкум, инжинир, пажалиста, заходи скорей". От огромных, потускневших, с зеленоватым отливом медных самоваров разливалось тепло. В отсутствие посетителей горела одна лампочка напротив двери, и уходящие в темноту стены казались завешенными черными коврами, только иногда проезжающая мимо машина била в окна ярким лучом фар, и на миг стена окрашивалась в кроваво-красный цвет... Чуть позже, когда он уже попивал чай с наватом и парвардой -- дешевыми восточными сладостями, и вел оживленный разговор с Махсумом-ака, не прекращавшим своих дел, объявлялся второй посетитель. Обычно это был кто-нибудь из соседнего дома. По-домашнему кутаясь в длинный, до пят, стеганый чапан, он велеречиво и церемонно обменивался любезностями с чайханщиком, а заметив Рушана в глубине зала, так же любезно обращался и к нему: "Добрый утро, товарищ инжинир..." "Инжинир"... Так и закрепилось за ним в махалле это прозвище, и произносили его уважительно, словно кладовщик Мергияс-ака специально прорепетировал со всеми жителями квартала. Звание "инженер" в те годы еще было весьма почитаемым, и, что говорить, Дасаеву такое обращение нравилось. Может быть, быстро упрочившееся уважение сослуживцев и доброе расположение махаллинского люда явились причиной того, что однажды, в обеденный перерыв, в этой чайхане он принял неожиданное для себя решение: "Остаюсь... пущу корни на узбекской земле... женюсь..." Мергияс-ака, составлявший ему в тот день компанию, заметил, как изменился в лице "инжинир", и торопливо спросил: -- Что случилось, Рушан? Дасаев, на миг побледневший от охватившего его волнения, с улыбкой обвел глазами зал, словно заново увидев все вокруг, и весело ошарашил кладовщика: -- Жениться решил, вот что, Мергияс-ака... А ведь до этого момента и мысли подобной в голову не приходило. "Женюсь" вовсе не означало, что он решил завтра же бежать в загс. Просто под "остаюсь" он подразумевал: "Всерьез, надолго, с семьей, домом... с детьми..." Конечно, девушка любимая у него была. Жила она в степном, насквозь продуваемом ветрами и жесткой поземкой, городе. Туда, в домик на окраине, окруженный чахлыми акациями, на улицу 1905 года, устремлялись все его помыслы, и иногда, мысленно, он называл ее "моя невеста". Принятое решение внешне никак не отразилось на нем, но повернуло жизнь круто; он вдруг понял, что до сих пор видел все вокруг как бы снаружи, глазами приезжего, а сейчас стал вглядываться изнутри, примеряя все к своей будущей жизни. В свободные дни он часами пропадал в книжных магазинах, часто ходил на концерты, -- гастролеры жаловали теплый, уже названием своим навевавший ожидание тайны город. Жил он все там же, в общежитии, хотя в махалле предлагали ему за небольшую плату отдельную комнату. Но он отказался -- не хотел лишать себя каждодневного путешествия. Иногда он немного изменял маршрут: с Хадры сворачивал влево, спускался к площади Чорсу и опять же, минуя базар, выходил к себе на Чигатай. Он быстро усвоил, что суета, торопливость на Востоке не в чести, и старался никуда не спешить. С обостренным вниманием вглядывался он в окружающее, подмечая то, что ранее ускользало от его взора. С наслаждением впитывал в себя древний город: его краски, шумы, его пыль, зной, многоязычие, завезенную приезжими суету и исконную степенность. И часто, подтверждая однажды принятое под настроение решение, мысленно говорил себе: "Да, мне здесь жить..." По утрам, на пути к управлению, он раскланивался со множеством людей. Прижав ладонь к сердцу, осветив лицо улыбкой, ему отвечали тем же. Только бледные, немощные старики, бухарские евреи, удостаивали его лишь кивком головы. И трудно было ему по молодости понять -- от гордыни ли это, или от немощи, когда с трудом дается каждый жест. А может, с высоты библейского возраста считали они, что жест достойнее слова? Ему нравились эти молчаливые тихие старики. В белых чесучовых костюмах, оставшихся еще с бойких нэпмановских времен, поры их молодости и удач, встречались они ему только по весне и в долгие теплые дни осени. От слякоти, стужи, жары они прятались и уберегались за высокими дувалами. Пробегая утром мимо птичьего базара, Дасаев часто встречал их в петушином ряду. Покупали они только живую птицу и обращались с ней, словно маги или гипнотизеры. Еще минуту назад хорохорившийся красавец-петух горланил на весь базар и вдруг под слабыми руками старика, ощупывающего его бока, затихал, смирялся. Странно, но каждый из этих стариков всегда покупал птицу одного оперения: или огненно-рыжих петухов, или белых хохлаток, или рябых, первой осени, цыплят. По этим птицам, которых несли за ноги головами вниз, отчего птицы вели себя удивительно смирно, он и различал старцев-евреев, от времени ставших почти на одно лицо. Чем лучше Дасаев узнавал город, тем сильнее привлекала его чайхана в махалле. Все ее неписанные законы в один вечер мог объяснить ему Мергияс-ака, но Рушан до всего хотел дойти сам. Вечерами он частенько засиживался на работе, а возвращаясь, заходил в чайхану и обычно играл партию-другую в шахматы. Между ходами он внимательно оглядывал многолюдный зал и в распахнутые настежь окна видел, что к вечеру заполняются айваны и на улице. Слышно было, как там гремели ведрами и шумно расплескивали воду -- это добровольные помощники Махсума-ака поливали арычной водой двор и обдавали из шлангов деревья, -- а потом, как после дождя, пахло землей и садом. "Клуб, чисто мужское заведение", -- часто думал в тишине вечера Дасаев. Более всего ценились здесь остроумие, общительность, доброта, участие в жизни махаллы. Он приметил, что директор таксопарка чаще других поливал двор и деревья, потому что делал это ловчее всех: и пыль не поднимал, и грязь не развозил, и после него долго еще лежал на земле влажный узор, нанесенный простым шлангом. Знал он и то, что директор завозил на зиму в чайхану и уголь, и дрова, и на краску для ремонта не скупился, но чтобы к нему от этого было какое-то особое отношение, он не видел. Позже и он станет немало делать для этой чайханы, но отношение к нему останется таким же ровным и уважительным, как и вначале. И всегда будут называть его здесь "инжинир", вкладывая в это слово раз и навсегда заложенную меру уважения. В тесных, словно японских, двориках от бывших садов остались лишь орешина или урючина, яблонька или одинокий тутовник, и в центре -- непременно крохотные клумбы с цветами. В этих домах, окнами во двор, с балханой на втором этаже, текла ровная, скрытая от глаз и не рассчитанная на то, чтобы произвести впечатление на приезжего, жизнь. Отсутствием показного, простотой привлекала его чайхана в махалле. Нравился ему и неписанный кодекс поведения: например, в чайхану не заходили выпив и не распивали там в открытую. Он видел несколько раз, как взрослые, солидные люди, можно сказать, хозяева махалли, перед тем как подадут плов, тайком слив водку в чайник, обносили пиалой, словно чаем, сидящих за дастарханом. Казалось бы, чего проще, ставь бутылку в центре, стаканов достаточно, шуми, провозглашай тосты, кто посмеет что сказать? Нет, правила, усвоенные сызмала, срабатывали четко -- нельзя, значит нельзя, ибо, уступив соблазну однажды, начнешь мало-помалу рушить традиции до основания. И молодежь вела себя здесь сдержанно. Однажды он стал свидетелем, как двое юношей -- не городских, видимо, случайно забредших с базара, получили урок, который едва ли когда забудут. В чистой, опрятной чайхане возле стен на коврах были расстелены еще и курпачи -- узкие стеганые одеяла, и один из парней с удовольствием растянулся на мягкой курпаче, другой присел рядом, и они продолжали что-то оживленно обсуждать, оглашая чайхану молодым громким смехом, не обращая внимания на окружающих. Сидели они у стены, никому вроде не мешали, но Махсум-ака, безучастно перебиравший четки, незаметно для окружающих подошел к молодым людям и что-то мягко, вполголоса сказал. Его слов оказалось достаточно, чтобы краской стыда залило лица вмиг вскочивших парней. "Уважай других -- будут уважать тебя" -- такой рукописный плакат на узбекском языке висел за спиной Махсума-ака, у самовара. Заканчивая играть в шахматы, когда на город уже ложились дымные сумерки, Рушан иногда замечал, как в чайхане появлялись дети. Они молча отыскивали кого надо и, что-то шепнув, бесшумно исчезали. И Дасаев представлял, как когда-нибудь он будет так же ходить вечерами в свою, махаллинскую чайхану, играть в шахматы или просто сидеть на открытой веранде с чайником чая, и за ним, приглашая его на ужин, будут прибегать сын или дочь. Конечно, он мечтал тогда о детях, о жене. Представлял, какой она будет, как сложится их жизнь. Правда, силуэт девочки с нотной папкой в руках растворялся в дали времен, и казалось, вот-вот совсем истает, но приходили новые увлечения, не перечеркивая накрест той далекой любви, оставшейся в зыбком мареве юности. Тогда он не сомневался, что все свершится так, как задумал. Это потом жизнь преподнесет ему не один сюрприз, и среди них будет и немало горьких, страшных... XXXX О чем бы ни размышлял Рушан, перелистывая книгу своей памяти, он не мог обойтись без упоминания о Глории. Судьба Глории, неотделимая от него, несла на себе самый яркий отпечаток жестокого, немилосердного времени... Однажды в сумерках, традиционно настраиваясь на "вечер воспоминаний у окна", он увидел под грудой старых писем, что перебирал накануне, угол большой фотографии. Он решил, что это выпуск Актюбинского железнодорожного техникума, в котором учился, и достал снимок. Кого ему хотелось увидеть? Роберта Тлеумухамедова? Лом-Али Хакимова? Ефима Ульмана? Людочку Журавлеву? Он и сам не знал, тем более что и не угадал. Фотография, сделанная профессиональной рукой и в свое время обошедшая немало газет, запечатлела футбольную команду "Металлург", победителя пятой зоны чемпионата СССР по классу "Б" -- была когда-то в стране и такая классификация. Наискосок, в левом нижнем углу, по твердому картону фотографии четким, от природы каллиграфическим почерком шла надпись красным карандашом: "Рушану Дасаеву -- первому болельщику "Металлурга", нашему другу -- на память о нашей победе, о нашей молодости", -- и размашистая, прямо-таки казначейская подпись капитана команды Джумбера Джешкариани. Рушан перевернул снимок: вся обратная сторона была в разноцветных автографах футболистов. Фотографировались сразу после игры, делавшей "Металлург" недосягаемым для противника, выводившей его в чемпионы. Джумбер, с аккуратным пробором, в тщательно заправленной футболке, сидел, улыбаясь, в первом ряду на корточках, а вокруг него стояла, не выказывая усталости, счастливая команда. Как меняются с годами наши пристрастия, привычки! Скажи кто, что Рушан Дасаев когда-нибудь разочаруется в футболе, перестанет ходить на игры любимых команд, -- подняли бы на смех. Как детскую считалку, без запинки -- разбуди его даже среди ночи -- он мог назвать поименно дубль любой команды класса "А", не говоря уже об основном составе. Иногда зимой, когда ни о каком футболе не могло быть и речи, вдруг среди ночи чудился ему репортаж Синявского или Озерова, и он, схватив с прикроватной тумбочки транзисторную "Спидолу" -- они тогда только появились и были редкостью, -- начинал крутить ручки настройки: ведь он явно слышал шум трибун, тугой звук летящего мяча, трель судейского свистка... Глория, человек увлекающийся, тоже была заядлой болельщицей. Она многое в жизни любила и делала страстно, и футбол, по сути своей тоже страсть, нашел в ней благодарную почитательницу. Как любила она их поездки вдвоем или вместе с "Металлургом" на игры "Пахтакора" в Ташкент, где на поле выходили в те годы знаменитые Красницкий, Стадник, Абдураимов, Искандер Фазылов, Ревал Закиров! Как умела она болеть! Это надо было видеть, слышать. Нет, она не вскакивала, не кричала до хрипоты, не свистела, но минут через десять все вокруг нее наэлектризовывались токами. Она чувствовала нерв игры и редко когда ошибалась в прогнозе. Как она радовалась победам или огорчалась поражениям "Металлурга" дома, в Заркенте, где играли их друзья! Джумбер -- мокрый, грязный, -- увидев Дасаева в раздевалке, чуть теплел блестевшими глазами и говорил: "Рушан, пожалуйста, уведи Глорию, стыдно в глаза ей смотреть за такую игру". А уж как счастливо, гордо шла команда с поля после победы! Каждый игрок, проходя мимо их трибуны, мимо их постоянных мест, словно гладиатор, бросал победу, как драгоценный трофей, к ее ногам, и она одаривала их не менее щедро -- улыбкой, искренней радостью. Когда команда возвращалась с выездных игр с поражением, Джумбер, выслушав упреки Глории, шутя отвечал: -- Глория, ты же наш талисман. Там некому было посвящать победу. А зачем мужчине победа, если ее некому дарить? Вот завтра игра дома, и, если ты придешь, мои мальчики постараются... А как она ликовала, когда у нее выдавались свободные дни и она могла ездить с командой в близлежащие казахские города Чимкент или Джамбул, где "Металлург" "позволял" себе разгромить соперников в пух и прах! Футболисты -- народ суеверный, они втайне верили, что Глория приносит команде удачу... Рушан мог и не смотреть на фотографию, он и так прекрасно помнил тот далекий осенний день, поразительно ясный, светлый, скорее похожий на весенний, хотя с гор уже несло предзимней свежестью и еще не дымили трубы могучего комбината, который он строил. Его с Глорией буквально тащили сняться с командой, но она была неумолима. -- Это ваша победа, ребята, -- говорила она, сдерживая волнение и слезы, целуя их мокрые, грязные лица, не замечая, что ее любимое белое платье становится похожим на футболку Джумбера... Познакомил Рушана с Глорией футбол, а если точнее - Джумбер, но это одно и то же. Странная и великая вещь человеческая память: иное мы вспоминаем в цвете, в красках, с шумами, звуками, запахами давно ушедшего времени, и, что удивительно, вглядываясь в прошедшее через время, иногда замечаем то, чего не было дано увидеть тогда. Заркент... В названии города для Рушана слышна понятная только ему музыка. У каждого есть город, при упоминании о котором вдруг вздрогнешь, и что-то внутри оборвется, и на миг сладко закружится голова. Он может быть любой -- большой и маленький, старый или молодой, известный, знаменитый или тихий, с неброским названием, но не в этом дело -- он должен стать твоим, частью твоего сердца. И, наверное, в таком городе должны закончиться последние дни твои, чтобы не разрывалось сердце от горечи и тоски: "А помнишь, в городе нашем?" И это единственное место, где хоть одна живая душа да останется свидетелем твоей молодости и удач, где хоть однажды ты можешь услышать: "О, ты был орел! А какая у тебя была девушка! Теперь таких уже нет..." Возможно, немало найдется скептиков, которые с усмешкой скажут: "Заркент? Это еще что за столица?" Да, в справочниках по обмену жилплощади он котировался весьма невысоко. А впрочем, надо ли что-то объяснять, оправдываться? Жаль человека, у которого нет своего города, -- это все равно, что быть обреченным на бездомность. Тогда Заркент, ощетинившийся в жаркое азиатское небо стрелами башенных кранов, -- а было их около трехсот, -- строился денно и нощно, и то, чего не было здесь еще вчера, могло появиться послезавтра. К приезду Рушана в городе уже выявились кое-какие контуры. В центре, на небольшом естественном возвышении, чуть в отдалении от шума главной улицы, уже высился красавец кинотеатр "Космос" с небольшим уютным сквериком и фонтаном. Это место пользовалось большой популярностью у жителей, и долгие годы, пока город не разросся и не появились другие, не менее примечательные, ориентиры, служило местом свидания влюбленных. Но особой гордостью Заркента являлся стадион. Недалеко от центра, в огромной парковой зоне ему отвели удобное место. Хорошо спроектированный и умело построенный, легкий, изящный, с зимними спортивными залами, Дворцом водного спорта, он привлекал горожан, средний возраст которых едва-едва превышал двадцать четыре года. Стадион этот по ранней весне частенько упоминался в центральной прессе, особенно спортивной. Дело в том, что он был второй в стране, имевший гаревые дорожки, и в начале сезона самые именитые гонщики, большей частью из Уфы, съезжались в Заркент на сборы. А ведь были ведь еще и соревнования! Что ни имя, то многократный чемпион СССР, и перед каждой фамилией заветные для каждого спортсмена три буквы: ЗМС -- заслуженный мастер спорта. Такими афишами не часто балуют болельщиков и столичные города. Красный шарфик Габдурахмана Кадырова, известный на весь мир, не одну весну развевался на заркентском ветру. Что творилось на стадионе, когда в последнем решающем заезде встречались Игорь Плеханов, Борис Самородов, Габдурахман Кадыров и четвертый, ради которого, считай, и проходили соревнования! Асы были тогда в самой силе, более одной дорожки не уступали, иной расклад попахивал сенсацией. Да и четвертым чаще других оказывался уже не раз уходивший и вновь возвращавшийся на трек, не менее именитый, стареющий Фарид Шайнуров или совсем молодой, невиданной отчаянности, словно коня, поднимавший на дыбы мотоцикл Юрий Чекранов -- Чика, как ласково называли его в Заркенте. Побеждал чаще всего неувядаемый Борис Самородов. По-девичьи стеснительный Габдурахман Кадыров, виновато улыбаясь толпе поклонников, разматывая знаменитый шарфик, оправдывался -- не вышло. Хотя ниже второго места опускаться себе не позволял, да и судьба золотой медали порой определялась фотофинишем. "Потерпите, я зимой возьму свое, не подведу вас", -- обнадеживал кумир и отвергал платочки девушек: гарь надушенными платочками не снимешь. И пока "гонялся", не было ему равных в спидвее, гонках на льду, так и ушел Кадыров непобежденным, семикратным чемпионом мира и двенадцатикратным чемпионом СССР, и красный шарфик короля спидвея долго вспоминали на ледяных аренах многих европейских столиц. Недаром Глория как-то сказала Рушану, что ей хотелось бы, чтобы в новом Доме молодежи большую стену фойе украшало мозаичное панно "Мотогонщики", и не абстрактные лица гонщиков, а именно как было в жизни, в неподдельной борьбе: Самородов -- Кадыров -- Плеханов, летящие к виражу, к первой дорожке, и посередине -- Габдурахман с развевающимся легендарным шарфом. Стоит ли удивляться, что кумирами молодого города были спортсмены... Что гонщики? Они, как мираж, словно из волшебного цирка шапито: покрасовались в кожаных комбинезонах, кованных железом сапогах и немыслимых расцветок ярких шлемах известных фирм, вихрем пронеслись, и лица не разглядеть, и в один день, загрузив бесценные машины, оставив лишь сладкий запах особой заправки и гари на стадионе, исчезали. Истинными кумирами были футболисты, баловни щедрого в молодости и энергии города. Они были и кумирами Глории... Глория... Рушану захотелось найти ее фотографию, но он тут же передумал: зачем? Стоило ему только захотеть -- она всегда вставала перед глазами. И вдруг ему почудился запах весеннего заркентского ветерка, там он особенный -- с трех сторон Заркент окружен горами и только к Ахангарану и Ташкенту выходил широкой, вольной степью. А в горах по весне розово цвели миндаль и орех, и, словно усыпанные обильным снегопадом, стояли старые яблоневые сады, на много гектаров, и запах цветущего миндаля и яблонь, запах буйно зазеленевших гор заполнял низину, дурманя и без того горячие молодые головы. Да, познакомились они весной. Он уже работал старшим прорабом. Рушан отчетливо помнит тот субботний рабочий день, -- тогда о пятидневке только поговаривали. Начальник управления, старый строительный зубр, по субботам разносы не устраивал, для этого хватало каждодневных и обязательных планерок. В конце совещания, глядя на своих мастеров и прорабов, тянувшихся взглядами в распахнутые настежь окна, сказал как бы недовольно: "Вижу, вижу, что у вас весна на уме, футбол да этот, как его... спидвей. Весь город с ума посходил, орут на нашем стадионе, а жалуются из Ташкента. Все, бегите и вы, может, до Москвы докричитесь..." -- и отпустил минут на сорок раньше обычного. Линейщики, как мальчишки, рванулись к двери, вмиг устроив затор, кто-то из нетерпеливых даже выпрыгнул в окно... Рушан помнит, как добирался на машине чужого СМУ до гостиницы "Весна", как прыгал почти на ходу из кузова, как летел на свой этаж, одолевая в три прыжка лестничный пролет, словно предчувствуя, что сегодня в его жизни должно произойти что-то важное, особенное, исключительноне. Как просто было в молодости: принял душ, надел свежую сорочку и отутюженный костюм, глянул в зеркало -- и куда девалась усталость непростого дня, куда только отодвинулись заботы, немалые по их годам и должностям. У каждого времени -- свой стиль, манеры, своя мода, и, если бы кто попросил его назвать самую характерную черту его юности, он, не задумываясь, ответил бы: "Аккуратность и, пожалуй, постоянное стремление стать лучше, чем есть". Год от года все меньше становилось будок, где сидели чистильщики обуви, а ведь в южных городах на оживленных улицах они были раньше на каждом углу, без них и улицу представить было нельзя. А вычищенная обувь уже никак не вязалась с мятыми брюками, несвежими рубашками... Законодателями моды в их молодом городе слыли футболисты -- ребята из Тбилиси, Москвы, Ташкента. А команда ориентировалась на своего капитана, беззаветно преданного футболу, классного игрока, человека предельно аккуратного, с врожденной грузинской элегантностью и вкусом. Небритый, со спущенными гетрами, в мятой футболке спортсмен -- картина ныне привычная даже для международных матчей, а у Джумбера и на рядовой матч в грязных бутсах никто не выходил... Включив проигрыватель, Рушан торопливо одевался под музыку, и вдруг припомнил девушек-отделочниц, штукатуривших сегодня потолки главного корпуса. Казалось, после тяжелой работы не должно оставаться никаких желаний, только бы добраться до общежития, ан нет, молодость брала свое, в конце дня они работали пританцовывая и напевая веселую песенку собственного сочинения, где припев кончался озорным "О суббота! О суббота!". А за окном уже вступал в свои права субботний вечер: из парка доносилась музыка, зажигались уличные фонари. Поспешил на улицу и Рушан. У него уже были свои любимые места отдыха, к тому же он знал, что приехали мотогонщики -- на завтра афиши обещали большие гонки, -- и догадывался, где можно увидеть знаменитых гостей. Приближаясь к "Жемчужине", он услышал звуки настраиваемых инструментов, уже издали гигантская приоткрытая раковина, освещаемая с пола яркими прожекторами и действительно похожая на створку громадной жемчужины, отливала нежно-коралловым блестящим лаком, суля праздник и веселье. Краски и свет оказались находкой, архитектурным решением в "Жемчужине". Кафе поначалу, в идее, задумывалось архитектором как массовое, не для избранных, ведь город -- общежитие на общежитии, и летним -девять месяцев в году в Заркенте прекрасная погода, зачем же людей загонять в железобетонные клетушки и стеклянные аквариумы? Гигантская раковина "Жемчужины" не покрывала собой и трети посадочных мест в кафе. Огромная площадь пола разделялась на секторы утопленными медными пластинами различной толщины, после шлифовки оставившими на поверхности четкую золотую линию. Каждый сектор заполнялся мраморной крошкой определенного цвета и имел в середине свой экзотический цветок из тех же золотых линий. Если смотреть сверху - словно большой ковер, искусно расшитый золотом, с четырьмя ярко-красными кругами между группой асимметрично расставленных, разной формы и размеров столов, местом для танцев, отдельным в каждом секторе. И чтобы в ненастье, в редкий дождь или неожиданный весенний ливень не попавшие под козырек жемчужной раковины отдыхающие не считали себя обойденными, в каждом секторе, в определенной точке, росло по диковинному, из тропических стран, стилизованному дереву, с причудливыми громадными листьями, перекрывавшими и остальные столы. Рушан остановился в слабом световом пятачке у входа и оглядывал столы -- сегодня здесь собирались многие его знакомые. И вдруг его окликнули: -- Рушан, иди к нам, -- от столика под экзотическим деревом ему приветливо махали руками, приглашая, Джумбер, Тамаз Антидзе и Роберт Гогелия, крайние нападающие "Металлурга". Дасаев улыбнулся, поднял руку, приветствуя и принимая приглашение. Приближаясь, он заметил за столом напротив Роберта девушку, сидевшую к нему спиной. Высокая лебединая белая шея ее казалась хрупкой, незащищенной, тяжелые жгуче-черные волосы собраны в тугой, изящный узел на затылке. -- Вы незнакомы? -- спросил удивленно Джумбер, перехватив заинтересованный взгляд Рушана. -- Глория, извини, познакомься, пожалуйста, Рушан -- наш друг и начальник в одном лице, что бывает крайне редко в жизни, -- отрекомендовал он. -- Глория... Девушка, привстав, не без кокетства протянула ему через узкий стол руку, и Рушан, наклонившись, поцеловал ее у тонкого запястья, не смея оторвать глаз от ее лица, в котором проглядывало что-то неуловимо знакомое. Он сразу понял, что она удивительно походила на Тамару, словно природа решила подшутить над ним, возвращая, казалось бы, потерянное навсегда. -- Так, значит, вы, футбольный тренер, зашли посмотреть, как ваши подопечные проводят досуг? Доложу: у Тамаза уже пятая сигарета, вот они все в пепельнице лежат. Может, ваше присутствие остановит его, иначе он выкурит всю пачку "БТ"... -- Такая красивая, говорят -- умная, а оказывается, обыкновенная ябеда, -- перебил ее, улыбаясь, Тамаз и достал из пачки еще одну сигарету. -- Я не тренер, Глория... -- Джумбер, опять твои штучки? Ты ведь ясно сказал: Рушан -- ваш начальник. -- Он и есть, дорогая, наш главный начальник. Кормилец ты наш... -- и Джумбер с Тамазом, не сговариваясь, как в игре, разом обняли Рушана. Видя растерянность девушки, которой показалось, что ее разыгрывают уже втроем, Рушан поспешил объяснить, чтобы не обиделась: -- В каком-то роде я их начальник. Хоть и вижу их нечасто, обычно здесь, по вечерам, или у "Космоса", и, конечно, на поле в игре. Но наряды на зарплату нападающим ежемесячно закрываю я, эти трое орлов числятся на моем стройучастке. Джумбер -- плотник шестого разряда, он капитан, лидер. Тамаз с Робертом проходят по пятому, рангом ниже, забивают маловато... -- И, продолжая шутить, подлаживаясь под общее настроение, сказал, обращаясь только к Глории: -- Если они сегодня ведут себя недостойно и не оказывают должного внимания единственной девушке за столом, я их непременно понижу в разряде. Удар по карману -- самый эффектный удар, так считает мой начальник. А как считаете вы, капитан, мастер коварных штрафных ударов? -- Глория, я вижу, у вас на глазах слезы, остановитесь, не жалейте нас прежде времени. Рушан добрый и слишком любит футбол, чтобы пойти на этот бесчеловечный шаг... За столом дружно рассмеялись шутке Джумбера. Неразговорчивый Роберт за спиной Джумбера подавал официантке какие-то знаки, и она явилась к столу, неся бокал для Рушана и большую вазу с влажно блестевшей горкой темно-бордовой черешни. -- Так вы строитель? -- спросила почему-то обрадованно девушка. -- Да, старший прораб. -- А мы с вами отчасти коллеги, я ведь архитектор. Но я всегда воюю со строителями, мирно не получается. Они говорят, что меня в тридцать лет хватит инфаркт... Она вдруг попросила Тамаза поменяться местами и, оказавшись рядом с Рушаном, мечтательно продолжала: -- Как было бы здорово, если бы я создала что-то необычное, выдающееся для нашего города, а вы построили. Мне кажется, вы бы не доводили меня до инфаркта, понимали меня, -- закончила она вроде бы шутливо, положив руку ему на плечо, но в глазах ее Рушан почему-то уловил печаль. "Странная девушка, -- подумал он. - Странная и такая... родная..." Недалеко от них, в соседнем секторе, за несколькими столами сидели гонщики и технический персонал, сопровождавший именитых спортсменов. -- Покажите мне Кадырова, -- неожиданно попросила Глория. -- Вон, посмотри, "киты" сидят отдельно -- за столом рядом с оркестром, -- подсказал молчавший до сих пор Роберт. Большой банкетный стол занимали человек семь. Те, что постарше, -- в костюмах, при галстуках, а помоложе -- в джинсах и пуловерах с яркими эмблемами известных спортивных фирм, в однотонных рубашках от Кардена, лет на пятнадцать опережая грядущую моду. Чувствовалось, что свет они повидали. Держались не шумно, с достоинством. Оркестр заиграл что-то лирическое... Тамаз, извинившись, пошел приглашать девушку за соседним столиком, куда его усиленно зазывали весь вечер. -- Я бы хотела потанцевать с Кадыровым. Я суеверная и когда-то слышала: общение со знаменитыми приносит удачу, -- сказала вдруг Глория. Видимо, мыслями она была не за столом и даже не в "Жемчужине". -- Если хочешь потанцевать, пригласи, -- спокойно сказал Джумбер, не обратив особого внимания на ее слова. -- А вдруг откажет? - с опаской спросила Глория, и это еще больше удивило Рушана. -- Тебе? -- на этот раз с недоверием и удивлением спросил Джумбер и заулыбался. -- - Хотел бы я видеть парня, который тебе откажет! -- Ах, была не была! -- сказала девушка, вставая и направляясь к столику, за которым сидел Кадыров, и не верилось, что минуту назад она робела, сомневалась... Через минуту Джумбер кивнул Дасаеву: -- Посмотри, Рушан, как они танцуют, беседуют, словно старые друзья. Разве скажешь, что Глория ростом выше Габдурахмана? Удивительный такт, женственность, умение не принижать партнера, даже физически. И как ей это удается? А красивая... Смотри, Рушан, не влюбись, такая девушка -- и счастье, и погибель для нашего брата. При всем обаянии она и человек необычайно талантливый, но в этом ты еще убедишься, ведь вы коллеги... Закончили они вечер вместе с гонщиками, и Глория оставалась единственной девушкой за столом. Провожали гостей до гостиницы всей компанией, и гонщики по дороге допытывались у Глории, за кого же она завтра будет болеть. Она, не задумываясь, улыбаясь, отвечала, что, как и все в Заркенте, -- за Габдурахмана, ответом своим смущая и без того стеснительного Кадырова, растерявшегося от обаяния и внимания очаровательной девушки. У гостиницы нехотя распрощались -- гонщиков ждал трудный день. Джумбер, обращаясь к Рушану, попросил: -- Рушан, пожалуйста, проводи Глорию, я сегодня за тренера, негоже самому опаздывать на отбой, да и завтра у нас ранняя тренировка. Если не проспишь -- приходи, постучим вместе. Рушан при случае проводил время на тренировках, принимал участие в двухсторонней игре... Они шли по обезлюдевшим тихим улицам, и Глория вдруг спросила: -- Тебе нравится "Жемчужина"? Я имею в виду архитектуру, интерьер. -- Слов нет, замечательное кафе, я думаю -- молодежи повезло. -- Почему же ты за весь вечер не поздравил меня? -- спросила она вдруг с вызовом. -- С чем? -- растерялся ничего не понимающий Рушан. -- Разве месяц назад ты не был на открытии "Жемчужины"? - удивилась Глория. - Мне показалось, ты там стал завсегдатаем. -- Мне как раз выпала вторая смена, потому и не получилось, хоть я и знал об этом, -- признался Дасаев. -- Ах, вот оно что, -- сказала она неопределенно. -- А кто архитектор, слышал? -- Только краем уха, какая-то армянская фамилия. -- Караян? - уточнила девушка. -- Точно! Солидная фамилия, звучная, наверное -- известный архитектор. Девушка остановилась и, шутливо раскланявшись, протянула руку: -- Разрешите представиться: я -- Глория Караян. -- Значит, ты дочь архитектора? Пожалуйста, поздравь отца от души -- достойная восхищения работа. -- Рушан, еще одно оскорбление -- и я уйду навсегда, и тебе никогда не вымолить у меня прощения. - Сказано было шутливо, но в голосе все же слышалась обида. -- Ты архитектор "Жемчужины"?! Такая... -- Рушан даже сбился с шага от неожиданности. -- Продолжай, продолжай... - подбодрила попутчица. -- Хотел сказать -- несолидная? Ох уж эти мужчины, вдобавок строители... -- продолжила она нарочито капризно, но все же довольная, что смогла так ошеломить Рушана. -- Добавлю к сведению: Караян, может, и напоминает армянскую фамилию, но во мне нет армянской крови, хотя и намешано всякой: венгерской, русской, но больше всего немецкой. Мои далекие предки -- известные в Европе зодчие, в Россию приехали полтора столетия назад, и вот теперь, через несколько поколений, во мне, наверное, проявились их гены, хотя в этом веке, точно известно, в нашем роду архитекторов не было. Рушан стоял пораженный, никак не мог прийти в себя и только выдохнул: -- Как это тебе удалось, Глория? Ну, такое дело поднять?.. Это же чертовски сложно, я полагаю... -- Тебе правда интересно? -- Глория взяла его под руку. -- Тогда слушай... Я была здесь полгода на преддипломной практике. Город мне понравился как архитектору: все начиналось с нуля и представлялся редкий шанс проявить себя, приложить свои знания и способности к делу. Мне глянулся город, я -- "Градострою", где проходила практику, и мне предложили по окончании института вернуться в Заркент. Мне понравилось, что здесь не надо было ничего ломать, а только строить и строить... И вот выпала такая удача с этим кафе... Наше поколение, наверное, когда-нибудь назовут танцующим, люблю танцевать и я... Надеюсь, тебя сегодня не уморила? Рушан отрицательно помотал головой. Глория заглянула ему в лицо и продолжала: -- Во времена моих далеких австро-венгерских предков ходили на танцы в танцевальные салоны, где играл оркестр самого Штрауса. Но у меня была задача другая: создать нечто среднее между привычной танцплощадкой, фактически уже выродившейся или деградирующей, и салоном, хотя в салоне меня привлекали только атмосфера праздника и столы, за которыми можно отдыхать и беседовать между танцами. Но главную идею мне подарил сам город: климат, обилие фруктов и даже жажда -- постоянная потребность в газированной и минеральной воде, мороженом... Азарт охватил меня по-настоящему, когда я наткнулась на свободное место, словно приготовленное для меня, это был главный толчок. Каждый вечер я приходила на пустырь и мысленно представляла свое кафе, но все было не то, не то... Если что мне и нравилось -- оказывалось громоздким, дорогостоящим. Я знала: конструкция должна иметь минимальную стоимость и все должно быть построено максимум за полгода. Я ходила сюда ежедневно -- на заре, на закате, в полдень, в сумерках, но не представляла "Жемчужины" такой, какой ты увидел ее сегодня. На пустыре пришла другая, не менее важная, идея. Если сам город подарил мне функциональное решение, то место вселило уверенность, что мечта моя реальна. Я подумала -- кто я такая? Не улыбайся, Рушан, меня часто одолевают сомнения... Кто будет рассматривать мой проект? Кто его одобрит? Кто включит его в титульный список строительства и на какой год? Однозначно и уверенно я не могла ответить ни на один свой вопрос. Но знала: даже в лучшем случае на решение их ушли бы годы и годы. А мне хотелось проявиться сейчас, немедленно, был у меня такой творческий зуд. И я поняла, что сделаю проект на общественных началах, как личный дар городу. Я решила вынести свою работу на суд горкома комсомола, на суд молодежи, а в том, что сделаю что-то стоящее, уже не сомневалась... Перед неожиданно возникшим в ночи красным светофором на перекрестке Глория вдруг сказала, сбиваясь на шутку: -- Такая вот я, Рушан, тщеславная, с самомнением! -- Ну, это, по-моему, называется как-то иначе... -- не согласился Рушан. - Уверенностью в себе, желанием воплотить в жизнь свои замыслы или что-то в этом роде... Глория с интересом посмотрела на спутника. -- Ты полагаешь? Наверное, ты прав. Идеей я поделилась с руководителем практики. Разумеется, все держалось в строжайшей тайне. Мне выделили отдельную комнату, где я запиралась с утра и просиживала до глубокой ночи. Никто не мешал, не отвлекал -- главный архитектор говорил всем, что у меня специальное задание. За неделю до отъезда главный архитектор организовал мне встречу с секретарем горкома комсомола. То, что он, как и ты, оказался строителем, облегчило задачу. Я сумела заразить его своей идеей. Секретарь горкома только спросил, смогу ли я так же убедительно, как у него в кабинете, выступить перед городским активом комсомола. Я не без нахальства ответила, что готова отстаивать свою идею на любом уровне. Два дня перед встречей я волновалась неимоверно. Молодые коллеги из "Градостроя" помогли организовать стенды, по этой части у них был опыт. Но я знала: мало показать, надо убедить. Я написала речь -- десять страниц машинописного текста, где старалась объяснить, что каждая деталь моего детища не сама по себе, а придумана именно для Заркента, для среднеазиатской зоны. Взяла я собрание не столько проектом, сколько уверенностью, напором. Спрашивали много, ведь в зале сидели строители, и я на все отвечала, как мне казалось, толково, смелея от вопроса к вопросу. Я даже упомянула, сколько нужно организовать воскресников, чтобы финансировать стройку. Конечно, понравились активу и эскизы, и макет. На встрече я и познакомилась с Джумбером. Кажется, он первый сказал, что "Металлург", проводящий по весне контрольные матчи с командами класса "А", передаст сборы в фонд строительства молодежного кафе. Я улетела счастливая, окрыленная. Весь год в Ленинград постоянно звонили из штаба стройки: деловые разговоры, консультации. На зимние каникулы горком за свой счет вызвал меня в Заркент, и я визировала чертежи, привязывала план к местности. А по окончании института даже успела провести авторский надзор за отделочными работами. Вот и вся история. Может быть, я когда-нибудь приду к выводу, что создала "Жемчужину", надеясь познакомиться со строителем Рушаном Дасаевым, -- дразня его, закончила Глория. Но Рушан не обратил внимания на шутку. Он был ошеломлен! Какая способность, какая хватка! И он как бы вновь взглянул на Глорию уже другими глазами: красивая, изящная, поразительно женственная, никаких примет деловитости, озабоченности своей исключительностью. И как только ей удается? Рушану не хотелось расставаться с девушкой, хотелось слушать и слушать ее, ведь, рассказывая о делах, она говорила о себе. -- "Жемчужина" и стала твоей дипломной работой? -- Нет, я о ней даже не упоминала в Ленинграде. Вот обещал приехать на днях специалист по цветной фотографии из Ташкента, он заснимет "Жемчужину", и я отправлю снимки в институт. Там есть залы, где демонстрируются работы выпускников. А дипломная работа моя признана неактуальной, ненужной, еле-еле зачли защиту. -- Что же ты такого сотворила? -- с интересом спросил Дасаев. -- Ну, эта история покороче. Наверное, тебе нужно знать не только про мои взлеты, но и падения, а то загоржусь. Учти, я никому об этом не рассказывала... -- Я весь внимание, -- откликнулся Рушан, ему действительно было интересно. -- В институте я немного играла в волейбол и даже однажды, на третьем курсе, случайно попала в сборную. Мне повезло -- команда поехала на студенческие игры в Ташкент. Первое мое большое путешествие, да еще в Среднюю Азию. Конечно, показали нам Бухару и Самарканд. Тогда я и влюбилась в Узбекистан, оттого и попросилась на практику в Заркент. Тебе ли не знать, насколько все здесь поражает... Послушай, обещай мне, что не будешь смеяться. Обещаешь? Он кивнул, что придало девушке воодушевления. -- Так вот... Что меня больше всего поразило в моем путешествии по Узбекистану как будущего архитектора? Гур-Эмир, Биби-ханум, соборная мечеть в Самарканде, летняя резиденция эмира бухарского, медресе Кукельдаш или базар Эски-джува в Ташкенте? Ни то, ни другое. Более всего я была поражена... узбекской лепешкой. Да-да, не удивляйся, обыкновенной лепешкой. Ничего красивее в жизни не видела, ничего вкуснее не ела. Горячая, слегка подрумяненная, на ней словно веснушки -- немного прожарившиеся кунжутные семена, белая, пышная, а пахнет -- дух захватывает. Чудо, да и только! Ты думаешь, какой самый стойкий, самый крепкий запах на восточном базаре? Запах специй и приправ, зелени или фруктов? Нет, не угадал, я проверяла -- запах лепешечных рядов. На любом базаре я найду лепешки, не спрашивая, где ими торгуют. Рушан поразился, как она права. Ему ли не знать непередаваемо чудесного аромата свежеиспеченных лепешек. На ум сразу пришел Чигатай с его кривыми улочками... Но Глория, не замечая его состояния, увлеченно продолжала: -- Я была так поражена, что не могла не узнать, как они пекутся. Изумление мое было, видно, настолько неподдельным, что меня из лепешечного ряда пригласили в гости. И я впервые увидела тандыр. Его можно сравнить с кувшином из специальной жаропрочной глины. Делают тандыры до сих пор кустари, занимает он, максимум, квадратный метр площади и есть в каждом узбекском дворе. Но работа лепешечника требует ловкости, сноровки, впрочем, как и всякое дело... Вообще-то хороший труд должен стать нормой, а не вызывать восхищение, иначе далеко не уедешь... -- Лепешка, тандыр, Ташкент натолкнули меня на тему дипломной работы: "Пекарни-магазины". В сравнении с "Жемчужиной" я имела бездну времени и продумала не один вариант, но даже лучший, на мой взгляд, забраковали, назвали утопией, фантазией, не отвечающим жизненным потребностям. Особенно обидным было заключение: "Не отвечает растущим жизненным потребностям советского человека". Я что, для французов старалась?.. Видимо, воспоминания о дипломной работе растревожили, взволновали Глорию. Рушан чувствовал, что обида не оставила ее до сих пор, сидит в ней как заноза. -- ...Знаешь, Рушан, какая моя слабая черта как архитектора? Ни за что не догадаешься. Мне, наверное, никогда не создать шедевра, я всегда прежде всего думаю о широкой доступности того, что создаю. Пример тому -- "Жемчужина", массовое заведение. Никогда не предполагала, что во мне развито социальное отношение к труду. Я бы не смогла вложить душу, например, в органный зал, хотя знаю и люблю органную музыку. Когда отдыхала с родителями на Рижском взморье, не пропускала в Домском соборе ни одного концерта... Знаю и какая это выигрышная тема: публика, посещающая органные концерты, оценила бы по достоинству работу архитектора, и имя мое оказалось бы на слуху. Но камерность атмосферы, избранная, рафинированная публика, вкусам которой я должна потрафить, а не выразить себя, то есть отчасти навязать свои вкусы, как должно быть со всеми художниками, творцами, -- претит мне. Хотя это не противоречит тому, что я хочу стать известной, знаменитой. Знаешь, когда заканчивали отделывать "Жемчужину", я вдруг поняла, что никто из посетителей никогда не поинтересуется, чья это работа. Но это открытие не огорчило меня, я была уверена, что удивленный, растерянный, радостный взгляд молодого человека, скорее всего провинциала, будет наградой за мой труд, станет для него первым наглядным уроком эстетики. Это я рассказываю тебе свою жизненную концепцию, из-за которой моя дипломная работа потерпела крах. Однако вернемся к ней... -- Да, да, -- поддержал Рушан, -- ты отвлеклась... -- Итак, в Ташкенте меня поразила лепешка, ее стоимость в десять копеек. Чайник чая в любой узбекской чайхане -- пять копеек. Пятнадцати копеек достаточно человеку в Узбекистане, чтобы перекусить, если рядом есть чайхана. Из функциональных задач родилась идея маленькой автономной пекарни-магазина, которые я мысленно видела в студенческих общежитиях, на стадионах, при крупных кинотеатрах, на вокзалах, в аэропортах и даже на жилых массивах, где к определенному часу пекли бы свежие лепешки, лаваши, хачапури, чуреки, -- неважно, как это называется. И непременно чай для тех, кто решил отведать здесь же, прямо из печи, горячий хлеб. -- Эти пятнадцать копеек, да еще наша масштабность и сгубили мое детище. Меня обвинил чуть ли не в крохоборстве, в непонимании растущих потребностей нашего человека, наших возможностей. Особенно вывело из себя дипломную комиссию мое дерзкое замечание в конце, что я согласна добавить к чаю вологодского масла и черной икры, хотя это было уже из другой оперы. Я ведь не игнорировала хлебопекарную промышленность, -- меня и в этом обвиняли оппоненты, -- а хотела для людей каждодневного маленького праздника, и может, мои маленькие, не обезличенные пекарни-магазины с тетей Дашей или дядей Кудратом заставили бы большую хлебопекарную промышленность по-новому взглянуть на себя и понять, что отношение к главному продукту на нашем столе зависит только от ее работы, а пропаганда в защиту хлеба здесь вовсе ни при чем, -- только деньги на ветер. Вот такое фиаско я потерпела на защите, Рушан. Но, думаю, мои предки за меня не очень бы краснели, я держалась молодцом и ни минуты не сомневалась и не сомневаюсь в своей правоте, просто, наверное, время еще не пришло. А может, ты построишь такую пекарню-магазин, Рушан?.. Глория остановилась у подъезда обычного блочного дома. -- А вообще-то мы уже шесть раз обошли мой квартал, вот здесь я живу, на втором этаже. Я не приглашаю -- поздно уже, не хочу, чтобы ты проспал тренировку. Хорошо, что у нас оказались общие друзья. До свидания, я рада знакомству с тобой. Она, торопливо попрощавшись, скрылась в темном подъезде, а Рушан стоял у дома, пока не загорелось и не погасло окно на втором этаже. Он шагал по сонным безлюдным улицам Заркента, припоминая сегодняшний удивительный вечер, неожиданное знакомство и в раздумье не заметил, как вновь очутился у "Жемчужины". Горели редкие фонари, освещая тускло блестевшие полы, на миг Рушану почудилась музыка, смех, как несколько часов назад. Он прошел за ограду, теперь уже иными глазами рассматривая кафе. Вдруг он скорее почувствовал, чем заметил, что в красном круге для танцев орнамент из золотых линий хотя и напоминал экзотический цветок, выглядел несколько странно, словно скрывая какую-то тайну. Обнаружил Рушан и то, что, при общей схожести, в каждом из четырех кругов для танцев цветы разные. Вглядевшись внимательнее, как в криптограмму, он увидел искусно зашифрованные в линиях цветов четыре варианта монограммы из букв "Г" и "К" -- "Глория Караян"... XXXXI В ту ночь воспоминаний Дасаев заснул на рассвете, и приснилась ему, впервые за долгие годы, собственная свадьба. Как в цветные слайды, переживая все заново, вглядывался он в свое прошлое... Глория только вернулась из Дубровника, морского курорта на Адриатике, где проводился международный конкурс молодых архитекторов. Ее проект отеля на морском берегу для молодоженов, совершающих свадебное путешествие, получил в Югославии гран-при, а организаторы конкурса вместе с Европейской ассоциацией архитекторов вручили ей еще и специальный приз как самой очаровательной участнице конкурса. Одна итальянская фирма тут же подписала контракт о покупке проекта. Когда бойкие итальянцы спросили, что навело ее на мысль о таком необычном отеле, Глория с улыбкой ответила: -- Мне очень хотелось бы, чтобы мое свадебное путешествие закончилось у моря, в таком отеле. -- Как вас зовут? -- спросил вдруг представитель одной из строительных фирм. -- Глория, -- просто ответила девушка. -- Глория? -- переспросил итальянец и вдруг радостно воскликнул: -- Глория! Прекрасное название для отеля, лучше не придумать. Что может быть точнее для такого отеля? Я смею вас заверить, синьорина, мы построим с десяток таких отелей в Италии и на Лазурном берегу во Франции, и ни одной линии не изменим в проекте, фирма гарантирует... Щелкали фотоаппараты, и итальянцы тут же протягивали моментальные фотографии, прося автограф. Когда представитель фирмы протянул ей снимок, Глория вдруг сказала: -- Я буду очень признательна вам, если отель будет носить мое имя, но можно, чтобы хоть где-нибудь значилась моя монограмма? -- И тут же на обратной стороне фотографии вывела одну из тех монограмм, зашифрованных в "Жемчужине". Деловой итальянец тут же спросил: -- Может быть, синьорина и вывеску подскажет? Кто-то услужливо протянул ей альбом и фломастеры, и Глория, не раздумывая, необычной для латыни вязью, написала свое имя, а слева проставила монограмму. -- Цветовое решение? -- нетерпеливо уточнил итальянец. Шел профессиональный разговор. -- По темному бордо золотом, монограмма -- белое с черным, символы добра и зла, ожидающих молодых, -- любая буква на выбор. Все произошло в считанные минуты, -- экспансивный итальянец даже присвистнул от удивления и радости... В ту же ночь Рушану доставили в гостиницу международную телеграмму, наверное, не столь частую в Заркенте, в ней было всего несколько слов: "Рушан, любимый, я победила!" Никогда за три года их знакомства она к нему прежде так не обращалась. Встречал Рушан Глорию в аэропорту в Ташкенте, -- такой счастливой он ее больше никогда не видел. Успех шумно отмечали с друзьями, конечно, в "Жемчужине". Провожая ее из кафе по опустевшим улицам, Рушан решился сказать то, на что долго не мог собраться с духом: -- Глория, выходи за меня замуж. Она остановилась, словно это было для нее неожиданностью, растерялась, как когда-то давно в "Жемчужине", приглашая на танец Габдурахмана Кадырова. Долго не отвечала, то ли взвешивая предложение, то ли, как обычно, погрузившись внезапно в свои прожекты. -- Рушан, милый, -- сказала она наконец грустно, и в глазах ее он увидел слезы. -- Я ли нужна тебе? Ну посмотри на меня хорошенько: какая я хозяйка? Сумасбродная, неуравновешенная особа, помешавшаяся на архитектуре. Ты ведь намучаешься со мной, хотя я всем сердцем желала бы и тебя, и себя сделать счастливыми. Я очень, очень сомневаюсь, будет ли наша семья счастливой. Но что бы я ни говорила, я счастлива, еще никто не делал мне предложения. Другие умнее тебя... Шок у нее прошел, она вновь уходила в тень спасительной иронии. Рушан, почувствовав это, все же сказал: -- Ты мне ничего не ответила. -- Ах, была не была! -- Она вмиг преобразилась, повеселела. -- Раз уж ты сам напрашиваешься на свою погибель, вот мое условие: если через неделю, в субботу, не передумаешь и повторишь свое предложение, я согласна выйти за тебя замуж. Должна же я, Рушан, дать тебе шанс на спасение... -- и, неожиданно поцеловав его, убежала в подъезд, благо они были уже у ее дома. Рушан не стал догонять ее, ему тоже хотелось побыть одному... Неделя выдалась сложной: сдавали градирню, приходилось работать в три смены. Нелегкой оказалась и суббота, после приезда Глории они не виделись ни разу, занятые до предела. В субботу, предчувствуя, что планерка может затянуться, Рушан позвонил Джумберу. Ничего о своих намерениях он капитану не сказал, только попросил его заказать стол в "Жемчужине" попраздничнее и назвал, кого пригласить, особенно не выделяя Глорию среди гостей. Джумбер не стал любопытствовать, только спросил: "По-грузински?", что на языке компании означало -- роскошный стол с непременным заходом на базар за зеленью, брынзой, фруктами, свежими овощами и прочим... В "Жемчужину" Рушан немного опоздал, но не из-за планерки, а из-за цветов: белых роз не нашлось на вечернем базаре, пришлось ехать на дом к цветоводам, и розы срезали прямо с кустов -- на длинных ножках, с тугими к ночи, нежными бутонами, -- такие он часто дарил Глории. Когда он объявился в кафе, вечер уже начался. В их привычном секторе, за большим банкетным столом, накрытым белоснежной скатертью, что не было обычно принято в "Жемчужине", уже веселились его друзья. Мельком окинув стол, Рушан благодарно улыбнулся Джумберу. Они часто отмечали компанией свои маленькие радости и удачи, и это застолье никого не удивило, разве что стол сегодня был побогаче и праздничнее. Глория сидела рядом с Джумбером, и только ее необычно белая кожа, трудно поддающаяся загару, и прекрасное белое платье из Белграда скрывали нервную бледность ее лица, мало кому заметную. Но Рушан увидел это сразу. Он подошел к Глории и вручил ей цветы. Принимая их, она ответила ему незаметным благодарным пожатием руки и шепнула среди шума: "Спасибо, милый". -- Что, Глория, еще один проект? - улыбаясь, прокомментировал церемонию Тамаз. -- Ты бы так часто голы забивал, -- ответил ему Джумбер, и за столом дружно засмеялись. -- Хотел бы я знать, по какому поводу так красиво сидим? Рушан, ты стал начальником управления? Или тебе удалось зачислить нас в бригаду Силкина, рекордсмена по зарплате в Заркенте? -- спросил Джумбер, желая знать, ради чего он сегодня так старался. -- Стареешь, капитан, не ты ли говорил: "Главное -- выдержка, терпение. Просто пробить по воротам и дурак сможет, а пробить когда надо и куда надо -- только мастер"? Не дал ты мне пробить когда надо, а вообще-то мне самому не терпится сказать... -- Рушан встал и, окинув стол взглядом, уже серьезно продолжил: -- Друзья мои, я сделал предложение Глории, и мы сегодня хотели решить с вами, на какое число назначить день свадьбы. Какой гвалт поднялся за столом! Даже оркестр на миг сделал паузу. Роберт молниеносно, как и на поле, метнулся из-за стола, и пока кто-то кричал: "Шампанского!" -- уже возвращался к столу с шампанским, а оркестр, которому он успел что-то сказать на ходу, прервав мелодию, заиграл туш. И от стола к столу прокатилось: "Рушан женится... Глория выходит замуж..." Глория сидела по другую сторону стола от Рушана, рядом с Тамазом, и, когда хотели посадить их рядом, Тамаз заартачился: -- Сегодня ни за что не отпущу тебя от себя. Знаем мы хана Рушана, больше никогда не разрешит посидеть рядом с прекрасной девушкой. А вообще -- пусть он нам выкуп или калым платит, это ведь мы с Джумбером познакомили его с таким замечательным архитектором. Глория, скажи! Глория нашлась тут же: -- Поэтому мы с Рушаном решили, что вы будете свидетелями в загсе и шаферами на свадьбе. -- Ну, если так, сдаюсь, -- согласился Тамаз, и друзья обменялись местами. Стали подходить знакомые и малознакомые люди, поздравлять Рушана с Глорией, интересовались, когда свадьба. Тамаз, перехвативший вопрос, шутливо отвечал всем: -- Следите за вечерними газетами, возможен экстренный выпуск... Когда волна поздравлений схлынула и за столом воцарилось относительное спокойствие, Джумбер, обращаясь к Рушану, спросил: -- И все-таки -- когда? Рушан неопределенно пожал плечами, кивком переадресовав вопрос теперь уже своей невесте, но она не ответила. И тут молчаливый Роберт попросил у Джумбера, бессменного и бессрочного тамады компании, слова. -- Я думаю, что свадьба в следующую субботу -- в самый раз. Поясню почему: во-первых, откладывать нет причин, во-вторых, в среду игра, последняя игра первого круга и у нас двухнедельный перерыв, значит, мы, большинство твоих друзей, можем гулять на свадьбе, не оглядываясь на тренера и на общественность. Я предлагаю создать штаб свадьбы, включая всех присутствующих за столом, а себя назначаю начальником -- хоть раз в жизни похожу в высокой должности! -- осенью я выдавал замуж сестренку, у меня есть опыт. Джумбер, Тамаз, подтвердите!.. Рушан, Глория, вы первые из нашей компании женитесь, и свадьба ваша для каждого из нас должна отчасти стать репетицией собственной. Где проводить, надеюсь, двух мнений нет -- в "Жемчужине", детище невесты... Тьфу ты, ну и каламбур: дитя невесты... -- Злые языки станут утверждать, что Глория специально для себя построила "Жемчужину", -- перебил Тамаз. Но Глория отпарировала в своей обычной манере: -- Нет, Тамаз, "Жемчужину" я придумала только для того, чтобы познакомиться здесь с Рушаном. -- К вам, молодожены, -- продолжал Роберт, -- просьба такая: ко вторнику передать в штаб список гостей. Заканчивая, объявляю: следующее заседание штаба свадьбы в среду, после игры, здесь же. К тому времени многое прояснится... -- Роберт, дорогой, прошу тебя только об одном: не женись раньше меня. Хочу, чтобы ты и на моей свадьбе был начальником, -- Тамаз обнял друга... Два дня спустя после свадьбы собрались компанией у Глории дома, куда переехал Рушан. Танцевали под музыку, вспоминали веселое, шумное застолье. Глория призналась, что не очень ловко чувствует себя на улице, когда знакомые поздравляют или оглядываются вслед, будто она знаменитость какая. И тут Джумбер предложил: -- А не поехать ли вам в свадебное путешествие, а заодно убежать от жары и назойливого внимания? -- Я думаю, -- не преминул вмешаться Тамаз, -- итальянцы еще не успели отстроить отель, Глория ведь не предупредила, что по возвращении осчастливит Рушана. Джумбер улыбнулся. -- Не в пример тебе, Тамаз, я даю только мудрые советы, и поэтому у меня шестой разряд плотника-штукатура, а у тебя только пятый. Верно, Рушан? Так вот... У нас две недели перерыва между играми, и я собирался слетать в Гагры, на море. Там у меня родной дядя живет -- в двухэтажном особняке, прямо на берегу моря. Не махнуть ли нам туда вместе? Я отдохну свои дни, а вы останетесь насколько пожелаете или как позволит отпуск... Компания шумно высказала свое одобрение. Так молодожены оказались на море, провели там отпуск за два года, и это были самые счастливые дни их совместной жизни. Джумбер, в студенческие годы проводивший каникулы в Гаграх, прекрасно знал не только город, но и все маленькие городки-курорты в округе, и пока был с ними, успел показать многое и познакомить со всеми гагровскими друзьями. Пицунду они открыли для себя случайно, уже после отъезда Джумбера. В те годы на мысе Пицунда, что рядом с Гагрой, крупные работы только разворачивались и знаменитый ныне мировой курорт только поднимался из фундаментов. Глория сразу оценила размах предстоящего строительства. Правда, сами шестнадцатиэтажные корпуса, пока в проекте, ее не очень радовали -- слишком обычно и однотипно, на ее взгляд, не на чем глазу задержаться. Зато пространственное решение находила замечательным. Вся зона продувалась насквозь морскими ветрами, реликтовый сосновый лес вплотную подступал к корпусам. Прогулочные дорожки, аллеи, скульптурные композиции на развилках дорог, площадях, летние рестораны, кафе очаровали Глорию. Она быстро сошлась с архитекторами из Тбилиси, и те часто проводили с ними вечера в Гаграх. Уже строились необычные, гипсокерамические, покрытые яркой глазурью, сказочные драконы, спруты, осьминоги, задиристые петухи, важные павлины, сонные совы, волшебные терема, горницы, сакли -- автобусные остановки от Гагр до Пицунды работы уже тогда знаменитого Зураба Каргаретели. Иногда они проводили вечер только в компании художника, -- с Глорией у них с первого дня знакомства сложились дружеские отношения, чаще всего говорили они на языке архитектуры, не всегда понятном присутствующим за столом. И теперь в его снах эти кавказские застолья почему-то плавно перетекали в заркентские , где все вдруг начинали скандировать: "Горько", -- и они с Глорией целовались, как в "Жемчужине" на свадьбе. В какие-то вечера прямо среди застолья Зураб вдруг загорался новой идеей, и не было сил удержать его за столом, не говоря уже о том, чтобы он дождался утра. Тут же находилась машина и ночью несла к Пицунде творца, которому необходимо было на месте проверить свои задумки. "Одержимый", -- говорила Глория Рушану о Каргаретели и, конечно, подразумевала, что только таким и должен быть истинный мастер. Возвращались они в Заркент через Тбилиси. В Грузии оба оказались впервые и, уезжая, увозили в сердце своем нежную любовь к этому удивительному краю и его людям. Много позже, когда Глория сталкивалась в жизни с равнодушием, она всегда повторяла, что в Грузии этого не может быть, ибо была абсолютно убеждена: равнодушный грузин - это аномалия природы... XXXXII Три года после свадьбы Глория, кроме основной работы в "Градострое", готовила индивидуальный проект Дома молодежи для Заркента. Задание давалось ей трудно, браковался вариант за вариантом, а каждый из них отбирал уйму сил и бездну времени. Дважды она летала в Тбилиси, показывала работу Каргаретели и его друзьям-архитекторам. Возвращалась окрыленная, с полными блокнотами записей, советов, рекомендаций своих грузинских коллег. Говорила, что, кажется, все -- нашла. Но через неделю законченная работа перечеркивалась, советы казались банальными, запоздалыми, блокнот летел в мусорную картину. Архитектуру сравнивают с поэзией, песней, но это не литература, постоянно подвергающаяся критическому анализу, всегда находящаяся в поле зрения миллионов. Значительные произведения литературы быстро становятся достоянием всех, предметом пристрастного обсуждения. В среде архитекторов ведутся не менее горячие споры о работе, но все же нельзя не признать -- это спор узкой среды, за закрытыми дверями, работа архитекторов, к сожалению, известна лишь небольшому кругу людей. Глория вдруг почувствовала, что Заркент, предоставляя ей шанс выразить себя, лишал ее среды, необходимой творческому работнику. В признанных центрах архитектурной мысли страны происходили какие-то существенные перемены -- это она поняла по проектам, которые неожиданно получали широкую огласку, и становились таким образом неким эталоном для подражания. И эта новая волна, быстро набиравшая силу и мощь, как весенний горный ливень, застала Глорию врасплох. Она не находила иных слов, кроме возмущенных: "бездарность... безликость... коробки... стандарт". С работы она возвращалась так же поздно, как и Рушан, часто с охрипшим голосом, -- без боя архитекторы все же не сдавались, на "ура" навязываемое сверху не принимали. -- Рушан, милый, -- говорила она, волнуясь, -- ну как я могу утверждать проект нового жилого массива, если потолки требуют занизить до двух с половиной метров?! И это в Заркенте, где и так дышать нечем: жара сорокаградусная все лето! А совмещать санузлы с ванной у нас, в Средней Азии, где много детей, большие семьи, где ванна служит семье и прачечной -- это же полный абсурд! -- Глория горячилась, забывая об ужине: -- А что скажете вы, строители? Архитекторы с ума посходили? В здравом ли мы уме? В здравом, да что толку, не завизирую проект я -- это с удовольствием сделает другой. Рушан запомнил из той поры термин, многое изменивший в судьбе Глории, -- "архитектурные излишества". Прожив несколько лет в Узбекистане, Глория выработала принципы, обязательные для работ в Средней Азии, и свои открытия не раз обсуждала с Рушаном. Она не представляла ни одно свое сооружение без окружения зелени, ориентировалась не на формальные клумбы и посадки "Зеленстроя", в общем-то присутствующие в каждом проекте, а на элементы парковой архитектуры, которая со временем убережет строение от пыли и зноя, главных разрушителей в Азии, и создаст необходимый микроклимат вокруг здания. Не мыслила она ни одно свое детище и без воды -- фонтанов, арыков, каналов, лягушатников и питьевых фонтанчиков. Правда, здесь она опиралась на традиционное восточное зодчество, чтившее воду издавна и как элемент архитектуры. Чтобы раз и навсегда решить для себя этот вопрос -- а собиралась она работать в Узбекистане всю жизнь, -- Глория копалась в архивах, объездила не только Хиву, Самарканд и Бухару, но и менее известные города -- Китаб, Коканд, говорила со старцами и с их слов создавала эскизы оригинальной формы хаузов, похожих на современные бассейны, только имевших другое назначение -- украшать внутренние дворы мечетей и дворцов. Задуманная ею парковая зона с фонтанами и хаузами изобиловала местами отдыха: уставший прохожий, любопытный гуляющий и, конечно, влюбленные -- все могли найти свой уголок. Скамейки, лавки, айваны -- для одного человека, для двоих, для компании... Глория создавала их с неиссякаемой фантазией, смелостью, они поражали не только формой, материалом, но и тем, как она умудрялась их располагать. Они у нее словно вырастали из земли, как грибы, естественно, словно только тут им и место. Зная любовь восточных людей к фонтанам, Глория придумала расположить вокруг фонтана, в зоне недосягаемости брызг, еще одно каменное, разрезанное на сегменты, кольцо-скамейку, где можно было, никому не мешая, отдыхать у воды. Но больше всего удивляла она своими шатрами-беседками для влюбленных. Легкие, ажурные, по весне оплетенные виноградником, вьющейся зеленью, чайными розами, они словно сошли на землю со страниц восточных сказок. Беседок таких Глория придумала десять вариантов, и каждая из них была приподнята над землей -- одни чуть выше, другие чуть ниже. В беседку вела ажурная или витая спиральная лестница, оттуда можно было обозревать здание, площадь, фонтан, парк, и никто не мог помешать влюбленным. Глория говорила, что у нас, к сожалению, мало архитекторов по парковой культуре и, получи она когда-нибудь солидный заказ на создание настоящего сквера, сада, парка вокруг сооружения, она и не знает, к кому обратиться, кого пригласить для совместной работы. При случае мечтала: вот бы, пока строится город, заложить где-нибудь загородный парк, чтобы он спокойно поднялся, а потом город все равно подступит к нему. И для себя, уверенная, что это все пригодится, изучила и парковые секреты. Часто ездила в Ташкент, в ботанический сад, в институт Шредера, и узнала о деревьях, кустарниках, цветах Средней Азии многое -- по крайней мере, точно знала, сколько нужно лет, чтобы выбранные ею деревья создали вокруг здания достойный ландшафт. Но и деревья, и вода, которым Глория придавала важное значение, все же служили интерьером для главного -- самого здания. В Глории, несмотря на молодость, на женский романтизм, кое-где проскальзывавший в работах, чувствовались хватка и мужской расчет, доставшиеся ей, наверное, от далеких предков. Рушан помнит, как однажды за столом в Гаграх Зураб Каргаретели сказал: "Стоит мне взглянуть на безымянный проект, я всегда безошибочно скажу -- мужская это работа или женская". Друзья Зураба, тоже архитекторы, тогда рассмеялись и сказали, что такое чутье дано не ему одному... Сколько раз Глория, отправляя на архитектурные конкурсы свои работы, получала какую-нибудь бумагу, начинавшуюся словами: "Уважаемый товарищ Караян Г..." А ведь в жюри конкурсов наверняка тоже сидели люди, уверенные, что без труда отличат мужскую работу от женской... Мужские черты в характере Глории Дасаев уловил сразу, в первый же вечер их знакомства, когда она рассказывала ему о "Жемчужине". Позже Рушан не раз убеждался в этом. А когда они поженились, он уже жил интересами жены и знал об архитектуре гораздо больше, чем иной дипломированный специалист, -- Глории был присущ и талант педагога -- умного, умеющего раскрывать суть, идею. Тогда он и понял, что в ее проектах обязательно будет присутствовать что-то, не дающееся ни одному талантливому мужчине, -- должны же были выразиться ее неповторимая женственность, обаяние, вкус. Недаром же она работала так неистово, целиком отдавая себя делу, забывая о нем, о семье, о доме. Эта рациональность, чувство ответственности, полнейшее отсутствие конъюнктурных соображений, погони за сиюминутной выгодой и помогли ей выработать главные принципы, которым она старалась не изменять. Она быстро поняла, что в Средней Азии для зданий, строящихся по индивидуальному проекту, для сооружений, определяющих лицо города, годятся только материалы, менее всего подверженные воздействию солнца и пыли -- высококачественный светлый кирпич, камень, желательно полированный, и металл: тонкие листы красной меди, цинка, алюминия и сплавов из этих металлов. Каждый из перечисленных материалов годился самостоятельно, но Глория считала, что лучше, если сочетать все эти три вида. Работая, она не витала в облаках, не закладывала в проект того, чего днем с огнем не сыщешь, -- все это имелось в достатке в Средней Азии, кроме хорошего кирпича. А цветной металл, непривычный для нашей архитектуры, за которым Глория видела будущее, она придумала использовать только потому, что жила в Заркенте, где он производился, и была уверена, что при любом дефиците город изыскал бы необходимые резервы для своих дворцов. Иногда Глория с грустью говорила, что опоздала в архитектуре лет на десять. Проектируя Дом молодежи, она, конечно, знала, что сейчас время блочного строительства, бетона, новых облицовочных материалов, время стекла, время серийного строительства, эра домостроительных комбинатов. Знала и часто с карандашом в руках убеждала, что дешевые, на первый взгляд, материалы дают только сиюминутную выгоду, с годами на ремонт уйдет во много раз больше средств. "Скупой платит дважды", -- это сказано об архитектуре, уверяла Глория. О стекле в одной из своих статей она высказалась сразу и определенно: для Средней Азии, с ее палящим солнцем, оно противопоказано. Да и в других климатических зонах скоро пройдут первые восторги, и во весь рост встанет проблема отопления, а обогревать стеклянные здания -- все равно что отапливать улицу. Кроме того, человек в аквариуме, по ее мнению, просто подвергается психологическому насилию -- он открыт всем глазам... Со статьей у нее тогда были неприятности: Союз архитекторов обвинил ее в непонимании современных задач градостроительства и недооценке новых материалов, за которыми будущее архитектуры. Он помнит, что Глория написала тогда ответ, состоящий всего из одной фразы: "Во все времена перед архитектором стояла и будет стоять одна задача: строить красиво, добротно, навечно". Но Рушан, вызвавшийся отнести письма на почту, ответ не отправил, ибо знал уже: молодым дерзости не прощают. Сейчас, вспоминая борьбу жены за свой взгляд на архитектуру Средней Азии, Рушан понимал, как она была права, хотя и тогда нисколько не сомневался в верности ее идей. Ему припомнились многие здания Ташкента, отстроенные после землетрясения, за какой-то десяток лет, где бетон и облицовка выгорели, постарели, -- и тут ничем уже помочь нельзя. А с многих высотных зданий выпадают плитки облицовки, казавшиеся тогда такими заманчиво дешевыми. Теперь же замена одной плитки на огромной высоте оборачивается сотнями рублей и практически неразрешима: не будешь же все время держать здание в лесах, ожидая, пока упадет следующая плитка. Рушан хорошо помнил работу Глории над Домом молодежи, ведь она приступила к ней сразу после свадьбы. Все три года, что жена трудилась над этим проектом, ни одна встреча с друзьями у них в доме не заканчивалась без разговоров об этом. В Дом молодежи Глория "заложила" рваный и шлифованный камень, высокосортный кирпич и почти все металлы Заркента, но больше всего красной меди -- считала, что медь -- металл Востока. К тому времени она объездила Узбекистан и уверяла, что почти не встречала современного здания, где летом люди не обливались бы потом (тогда ведь бытовых кондиционеров и в помине не было). И вопрос, как дать зданию прохладу, волновал ее больше всего. Она шутила, что сейчас, например, принимая концертное здание, комиссия обращает внимание на полы, потолки, лестницы, на что угодно, кроме главного -- слышимости. Оттого и "звонкие" залы можно по пальцам пересчитать, достаточно спросить у певцов. Она же обратила внимание Рушана и на то, что в современной архитектуре исчезает целый элемент -- крыша. Кажется, уже навечно пропала зеленая окраска железных крыш... Забытая крыша и натолкнула Глорию на идею. Поначалу она хотела сделать обыкновенную крышу из хромированного цинкового железа, как зеркало отражающего солнечные лучи. Но Дом молодежи она представляла себе романтическим зданием, которое бы уже внешним видом притягивало юность, и поэтому от традиционной крыши отказалась. А другую идею подал Рушан -- почему бы на крыше не сделать кафе? Кафе, и даже гораздо любопытнее, чем "Жемчужина", Глория набросала быстро, но главное -- она придумала крышу-шатер над кафе, а значит, над всем строением. Кафе она спроектировала на восточный манер: крыша-шатер из легкого хромированного цинка опиралась на множество столбов, украшенных затейливой национальной узбекской резьбой -- ганчем. Глория честно признавалась, что этот элемент она позаимствовала из полюбившейся ей самаркандской мечети. Крыша в ее задумке решала сразу две проблемы: отражала самые жаркие, прямые лучи солнца, а над зданием появлялся постоянный поток воздуха, охлаждавший его. Отсюда и родилось название кафе -- "Ветерок", а в жарком краю он ох как важен. На этом Глория не успокоилась и, опять же по предложению Рушана, увеличила толщину стен против сложившегося современного норматива, а в них проложила трубы, по которым летом циркулировала бы холодная вода, охлаждая здание. Интерьеры, лестницы, освещение Глории давались легко -- фантазии ей было не занимать. Рушан, с которым она делилась неожиданными решениями, потихоньку, втайне от жены, все записывал, и записи эти не однажды оказывались кстати. Тогда-то он и понял, что архитектурная мысль похожа на поэтическую: не запишешь вовремя -- не вспомнишь, не вернешь... Большую стену холла должно было украшать мозаичное панно "Мотогонщики" -- Глория все-таки не забыла страстей на гаревой дорожке. Панно обещал выполнить сам Зураб Каргаретели, человек, неравнодушный к скорости. Рушану нравился проект: и кафе на крыше, и концертный зал, но больше всего холл, где со второго этажа на рваные камни струился водопад, у края бирюзового хауза журчал фонтан, а в прозрачных шахтах бесшумно двигались лифты, поднимающие гостей из холла в "Ветерок". Раньше, слыша выражение "родиться вовремя", Рушан не придавал ему никакого значения, чаще всего оно упоминалось всуе и касалось времен романтических, когда хотелось быть мушкетером или скакать рядом с Чапаевым, а девушки мечтали о балах во дворцах, чтобы из-за них дрались на дуэлях, а поутру многочисленные воздыхатели анонимно присылали корзины роз. А ведь выражение наверняка родилось вдогонку чьей-то трагической судьбе. Сейчас Рушан понимал, что людей, отстающих от своего времени, тьма, и они нисколько не страдают от этого, а людей, опережающих время, -- единицы, и ждет их либо великая судьба, либо трагичная, если некому их понять, поддержать, и даже время не всегда восстанавливает их забытые имена. Так было и с проектом Дома молодежи Глории, который "наскочил", как корабль на айсберг, на только что вышедшее постановление "Об излишествах в архитектуре", имевшее, как потом оказалось, недолгий век. Молодой, малоизвестный архитектор приняла на себя первые мощные залпы критики. Выбор, как понимала Глория, оказался случаен, козней она тут не усматривала -- просто судьба. Конечно же, в ее проекте, созданном с позиций нового течения в архитектуре, излишеств хватало с избытком. Смело, изящно, красиво? Все это комиссии представлялось только роскошью, даже сами определения эти казались крамольными. А затея с охлаждением здания иначе чем барством и не воспринималась. Лифты, водопады, внутренние хаузы, фонтаны? В Доме молодежи? В Заркенте? Которого еще и на карте-то нет... Все отвергалось с ходу, без обсуждения, без споров... Как ни странно, дольше всего дебаты шли о панно "Мотогонщики": при чем, мол, здесь мотоциклы, гонки в городе металлургов? Глория пыталась объяснить, что скорость, гонки -- символы молодости, времени, века. И никто из членов жюри не узнал ни Кадырова, ни Плеханова, ни Самородова, а ведь портреты их в те годы не сходили с газетных полос -- как-никак многократные чемпионы мира, гордость советского спорта. Один из руководителей комиссии великодушно заявил, что панно -- не главное, это изменить, мол, нетрудно, и подал, на его взгляд, бесценную идею: поставить во весь рост улыбающегося здоровяка-металлурга с кочергой (так и сказал!) в руке, а рядом -- огненная река меди, и сам аж засветился от восторга и щедрости своей, как заркентская медь. На что Глория, не сдержавшись, резко ответила: это все равно, что изобразить вас рядом с ванной и с мухобойкой в руке, потому что медь добывают в Заркенте химическим способом, в гальванических ваннах, очень похожих на домашние, только поболее размером, и выложены они винипластом, против агрессивной среды, так что никакой героики в добыче меди здесь нет, и хоть раствор прекрасного изумрудного цвета, но ядовит... Пренебрежение бесценным советом председателя комиссии -- известного скульптора, автора многих композиций мужчин с кайлом, молотом, женщин с веслом, подойником, дорого обошлось Глории: ее обвинили во всех смертных грехах... XXXXIII Год тот для них, четвертый после свадьбы, вообще выдался неудачным. Ранней весной, в самом начале футбольного сезона, получил серьезную травму Тамаз -- весельчак и балагур, светлая и щедрая душа их компании. Три месяца пролежал он с переломом в институте травматологии в Ташкенте и выписался инвалидом. Страшно было видеть осунувшегося Тамаза с палкой в руке, которая, как уверяли врачи, нужна будет ему всю жизнь. На проводах в "Жемчужине", скорее похожих на поминки, хотя каждый пытался казаться веселее, чем есть, неодолимая, как плотный смог, грусть зависла над столом. Провожая Тамаза, они чувствовали, как распадается их некогда дружная компания, уходит их молодость, они вступали в новый этап жизни, где меньше ожиданий и куда как меньше надежд, и где, против воли, пропадают куда-то лучшие друзья, когда не обрадуешься шальному полуночному звонку и уже начинаешь оглядываться назад, чего еще вчера не случалось, а если и случалось, то не вызывало грусти и боли. Тамаз, охваченный таким же настроением, понимавший, что со многими из них, с кем прошла его молодость в этом городе, он видится в последний раз, тем не менее пытался шутить: -- Нет худа без добра, ребята. Вот обрадуются дома, что я наконец-то оставил футбол и отдам свои силы Фемиде, я ведь юрист... Для начала собственную пенсию отсудить у бюрократов придется, я же не по пьянке, а на глазах десятков тысяч людей покалечился. Считай, практикой на годы обеспечен. И прошу вас, друзья, согнать печаль с ваших лиц! Хоть со мной и случилась беда, я ни минуты не жалел, что отдал футболу лучшие годы. О, футбол -- большая страсть! Глория, милая, надеюсь, ты-то понимаешь, что футбол для меня -- все равно, что для тебя архитектура... На следующий день рано утром Тамаз улетел, и больше уже никогда в полном прежнем составе их компания не собиралась: медленно, по одному, выбывали они из-за стола встреч и странно исчезали, словно проваливались в пространство. В том же году сдавали последнюю, третью очередь гигантского комбината, и, как всегда перед пуском, работали денно и нощно. Сдача комбината в эксплуатацию -- событие государственной важности, и к этой дате готовились не только строители, но и весь город. Еще до замужества Глория знала, что Рушан мечтает о сыне -- не хочет, чтобы род Дасаевых прервался на нем. Но как бы она ни разделяла желание мужа иметь ребенка, работа заслоняла мечту. Она говорила: "Подожди, милый, закончу Дом молодежи и буду тебе примерной женой, хозяйкой, стану матерью, сделаю перерыв в работе..." Уезжая защищать проект, она призналась, что беременна. Из Ташкента Глория вернулась ни с чем, "на щите", как она грустно шутила. Казалось, с поражением она смирилась, хотя это и было весьма подозрительно. Рушан успокаивал ее, говорил: "Вот недели через две, как только пройдет пуск, уедем надолго в Гагры, отдохнем, а там видно будет". Но через два дня после возвращения Глория неожиданно оформила отпуск и объявила, что едет в Москву, пообещав непременно вернуться к празднику пуска. Как ни уговаривал Рушан, удержать ее от поездки не удалось, -- сказала, что хочет испытать свой шанс до конца. Пуск, ожидая каких-то высоких гостей, откладывали дважды. Глория не возвращалась, звонила редко, вести были неутешительны. Рушан сдавал объект государственной комиссии и вырваться к жене, как ни хотел, не мог. В Заркент Глория вернулась через полтора месяца. Худая, изможденная, нервная, прилетела без телеграммы. Весь ее вид свидетельствовал о том, что дела неважные. С порога она бросилась мужу на шею и горько, навзрыд, расплакалась. Плакала долго -- гордая, не позволившая себе расслабиться в Москве, здесь дала волю чувствам. Видя, что у нее поднимается температура, Рушан отнес ее на диван, и там, на его руках, обессиленная, она задремала. Среди ночи она вдруг очнулась, словно и не спала, и сказала тревожно: -- Рушан, я убила в Москве твоего сына... -- и вновь безутешно заплакала. Рушан, уже чувствовавший, что случилось что-то непоправимое, сдерживал в себе какой-то невообразимо дикий крик, который поднял бы среди ночи на ноги весь дом, и, задыхаясь от горечи, успокаивал вновь забившуюся в истерике больную жену. И всю жизнь потом он благодарил судьбу, что в тот час не сказал усталой, отчаявшейся женщине ни одного упрека. Три дня она не поднималась с постели, не выходила из дому, -- Рушан был постоянно рядом. Как только Глория немного пришла в себя, решили уехать к морю, у них обоих силы были на пределе. В Гаграх они сняли квартиру подальше от гостеприимного дома Дато Джешкариани, дяди Джумбера, решив, что в таком настроении лучше не показываться на глаза людям, хорошо относившимся к ним. Модных и людных мест они избегали. Днями пропадали на пляже, никогда не вспоминая, как некогда были веселы и счастливы в этих краях, никуда не выезжали, хотя знали окрестности не хуже местных, даже о Пицунде не заговаривали. По вечерам ходили в один и тот же ресторан, где хозяйка их квартиры работала официанткой, -- у них на террасе в углу был столик, на который вечерняя смена всегда ставила табличку "Заказано". Странно, раньше казалось, что только веселье убивает время, а теперь вечера убывали незаметно, хотя за столом и не плескался смех, и музыка, звучавшая на другой террасе, не срывала их с места. В обоих словно что-то надорвалось, и они, как немощные старики, старались поддержать друг друга. Удивительно, что и темы для разговоров они выбирали нейтральные, плавно обходя свою жизнь. В то лето, любуясь каждый вечер с террасы морским закатом, они много говорили о литературе. Вернее, рассказывала Глория, а Рушан слушал, не смея оторвать глаз, как тогда, в первый раз, в "Жемчужине", от ее прекрасного, начинавшего возвращаться к жизни, лица. Вернулись они домой в сентябре, когда в Заркенте спала изнуряющая жара и установилась долгая, теплая осень, удивительно красивое время года в Узбекистане. Вернулись тихо, никого не предупредив, и гостей по случаю возвращения, как прежде, собирать дома или в "Жемчужине" не стали. Как-то ночью раздался телефонный звонок. Звонил из Павлодара Джумбер. Они обрадовались полуночному звонку, и проговорили, наверное, целый час, хотя звонок ничего радостного не принес, скорее наоборот. Джумбер сообщил, что Роберта срочно забирают в "Пахтакор" -- у них получил травму правый крайний, и тренерский совет остановил выбор на нападающем "Металлурга". Команда прилетала из Павлодара после обеда, и у Роберта был единственный вечер в Заркенте -- на другой день он с "Пахтакором" улетал на игру с тбилисским "Динамо". Компания теряла еще одного лидера, и Джумбер просил организовать прощальное застолье. Хотя Роберт, выражаясь чиновничьим языком, шел на повышение, застолье получилось далеко не веселым, -- все понимали, как и сам Роберт, что приглашение крепко запоздало. Единственной отрадой служило то, что через три дня он выйдет на поле в родном Тбилиси, а это -- исполнение самой высокой мечты любого грузина, играющего в футбол. Но, что скрывать, он был бы гораздо счастливее, если б играл за родной клуб. Поэтому, наверное, эта игра Роберта и стала его лебединой песней. Джумбер, смотревший матч по телевизору у Дасаевых дома, не скрывал слез. Впервые играя за "Пахтакор", в незнакомой команде, Роберт творил невозможное, невероятное, ему удавалось все. И опытные партнеры, почувствовав, что у новичка пошла игра, все пасы адресовали ему. Два гола, что забил Роберт в той игре, взбудоражили грузинских болельщиков: откуда такой парень взялся? И, наверное, не было в те дни в Тбилиси более счастливого человека, чем Тамаз, рассказывавший о грузинских футбольных варягах, сражающихся на чужбине. Игру друга Джумбер прокомментировал коротко: -- Каждый из нас, грузин, кому не посчастливилось играть дома, в Грузии, должен был сыграть только так, на пределе своих сил. Или умереть на поле. -- Прощаясь с ними в тот вечер, рано седеющий капитан с горечью произнес: -- Вокруг столько людей, а мне кажется, что нас в городе осталось трое... Нерадостные события еще больше сплотили Глорию и Рушана, их совместная жизнь стала обретать семейные черты, -- странно, наверное, звучат эти слова на пятом году брака, но что было, то было. Те, пролетевшие одним днем, годы у каждого из них оказались до предела заполнены лишь работой. Глория и по ночам иногда вдруг оказывалась у кульмана, если приходила какая-то идея, а у Рушана на объекте стояла заправленная раскладушка. Только поменял их несколько раз, слишком уж хрупкими они выпускались, видно, не были рассчитаны на издерганных прорабов, которые и спать-то спокойно не могут. А когда выпадало свободное время, старались общаться с друзьями, принимать гостей и не упускали мало-мальского случая съездить в Ташкент. Рушан оставался по-студенчески неприхотлив, на домашних обедах и уюте не настаивал, он понимал Глорию, гордился ею, работа ее вызывала у него огромное уважение, и он тайком думал, что его сын непременно станет, как мать, архитектором. Нельзя сказать, что Глория охладела к архитектуре, нет, просто стала вовремя, как все, возвращаться с работы. Из квартиры исчезли кульман и десятки листов ватмана со схемами, планами, видами, и комната стала похожа на комнату, а не на мастерскую проектного института. В доме появились диковинные, в горшках, цветы, сингапурские чайные розы. Возвращаясь с работы, она заходила на базар, и к приходу мужа из кухни доносились аппетитные запахи. Рушан был приятно удивлен, что жена его замечательно готовит. На дом, как прежде, работу она теперь не брала. Изменилось кое-что и в распорядке Рушана. Он тоже стал вовремя возвращаться с работы, и наконец-то поставил рамы на балконе, настелил там деревянные полы. Работа, откладывавшаяся годами, была сделана за неделю, и они оба были поражены этим. Тогда-то и решили своими силами сделать в квартире ремонт, и у Глории вновь засветились сумасшедшие огоньки в глазах. Рушан чувствовал: работать на износ, как работал на строительстве комбината, у него уже нет сил, и подумывал взять объект поспокойнее, как поступали многие его коллеги, но ничего об этом Глории пока не говорил. Чаще стали бывать в Ташкенте. В ту весну они приохотились ездить в новый органный зал и, конечно, не пропускали ни одной игры "Пахтакора", болели за Роберта. -- Зная, что вы на трибуне, я увереннее чувствую себя на поле, -- говорил им после игры Гогелия. В то лето их компания распалась окончательно. "Металлург" сильно обновился: шла смена поколений, из прежнего чемпионского состава доигрывали двое -- бессменный капитан и вратарь. Сменился и тренер, и с ним пришло полкоманды. У Джумбера сразу не сложились отношения ни с тренером, ни с новобранцами -- у них оказалось разное отношение к футболу. Вот тогда-то в Заркенте впервые появились на поле патлатые, нечесаные футболисты, игравшие со спущенными гетрами, в футболках навыпуск, а на шее у каждого болталась какая-нибудь чепуха, называвшаяся талисманом. По игре Джумберу трудно было предъявить претензии, хотя он уже потерял в скорости, но пришла футбольная мудрость, обострилось тактическое чутье, а главное -- он забивал по-прежнему много, хотя потерял свои крылья, Тамаза и Роберта, а новые нападающие не очень-то баловали его пасом, -- за этим он чувствовал козни не только молодых, но и тренера. Видимо, так оно и было, Рушан с Глорией в футболе все-таки разбирались. На очередной игре дома, в разгар второго тайма, когда команда вела в счете и Джумбер забил гол, тренер подошел к полю и знаками показал, что собирается поменять Джешкариани. Джумбер поначалу не понял -- менять его? Глория с Рушаном увидели, как смертельно побледнел капитан, -- это было рядом с их сектором. В ту же секунду он подбежал к кромке поля и, схватив тренера за грудки, прохрипел: -- Только попробуй, только попробуй! -- и, не оборачиваясь, побежал к ценру. Пожалуй, кроме Рушана и запасных, никто и не понял, что произошло... -- Все, друзья, настал и мой черед проститься с футболом, -- сказал капитан после игры и решения своего не изменил, даже когда стали уговаривать остаться. Джумбер, устраивавший другим пышные проводы и встречи, от прощального вечера в "Жемчужине" отказался. Его отъезд они отмечали дома, втроем, в только что отремонтированной квартире, и просидели до утра. После отъезда Джумбера им долго казалось, что Заркент несколько померк. Джумбер словно предчувствовал кончину футбола в Заркенте. Осенью класс "Б" упразднили, и уже больше никогда настоящий футбол в этот город не заглядывал. Перестали по весне приезжать и гонщики, но здесь все объяснялось проще: гаревых дорожек понастроили повсюду и не было резона тащиться через всю страну в заштатный городок. Пролетали месяц за месяцем, в их упорядоченной семейной жизни время катилось стремительно. Рушан, радуясь за свою семью, за то, что Глория как будто обрела покой, постоянно думал: "Вот еще бы сына для полного счастья". Но никогда Глории об этом не говорил, хотя догадывался, что и она думает о том же. Он знал, что она зачастила к врачам. Шло время, но радостного, стыдливого признания, что у них будет малыш, он так от жены и не услышал. Однажды среди ночи он проснулся, почувствовав, как Глория, прижавшаяся к его плечу, беззвучно плачет. Он не подал вида, что проснулся, подумал: "Может, приснилось что". Но когда это случилось и во второй, и в третий раз, и он попытался ее успокоить, с ней случилась истерика. Не владея собой, обезумевшая от точившего ее горя, она кричала: -- Я убила твоего сына, почему же ты не выгонишь меня? Почему не прогонишь прочь? Я ведь сломала тебе жизнь, у тебя никогда не будет сына, Рушан! Я знаю, ты мечтаешь о нем день и ночь. Прогони меня! Прогони!!! -- плакала она, упав к его ногам. Рушан, целуя ее безумные глаза, успокаивал как мог, и в эти минуты искренне сожалел, что когда-то так настойчиво внушал ей мысли о сыне, о роде Дасаевых, перед которым он якобы в долгу. Сейчас он отказался бы от десяти своих будущих сыновей, чтобы только в душе жены вновь поселился покой, -- он чувствовал, как она погибает. После этого случая Рушан стал еще внимательнее к жене, не работал в ночные смены, -- он боялся оставлять ее дома наедине с угнетавшими ее мыслями. Как он хотел тогда, чтобы Глория поняла, что на свете дороже ее для него никого нет! Иногда это, кажется, ему удавалось, и она на месяц-другой преображалась, ходила веселая, покупала наряды, и они чуть ли не каждую субботу выезжали в Ташкент. В отпуск туристами съездили в Болгарию, отдыхали на новом курорте "Албена", где Глорию восхищали отели на берегу моря. Здесь она опять стала много рисовать, подружилась с болгарскими архитекторами. Рушан радовался вновь проснувшемуся в Глории интересу к архитектуре. Он готов был пожертвовать сложившимся семейным уютом, вновь превратить квартиру в проектную мастерскую, лишь бы жена по ночам не плакала, не мучилась виной. Тогда в Болгарии было немало дискотек, а в ресторанах играли первоклассные оркестры, и Глория, как когда-то в "Жемчужине", каждый вечер с упоением танцевала. А когда они возвращались обратно из Варны в Одессу пароходом, в танцевальном зале на верхней палубе кто-то из отдыхающих позавидовал Рушану: какая, мол, у вас веселая, беззаботная жена. Рушан, не став разуверять говорившего, про себя обрадовался: "Хвала Аллаху, кажется, она пришла в себя". Через неделю после приезда из Болгарии Рушан вернулся с работы домой с цветами и нашел на столе записку. "Рушан, милый, не ищи меня. Из нашей жизни ничего хорошего не выйдет, постарайся начать все сначала. Вины твоей ни в чем нет, и я благодарна тебе за все. Если можешь, прости и прощай. Целую, Глория". Рушан несколько раз прочитал записку, не в состоянии вникнуть в страшный смысл слов, -- если бы не знакомый дорогой почерк, решил бы, что это чья-то злая шутка. В доме ничего не изменилось: кругом чисто, прибрано, цветы в горшках свежевымыты, из кухни доносился запах готового ужина... Он распахнул гардероб -- вперемежку с его вещами висели два ее стареньких платья и плащ. Не было чемодана и ее любимой дорожной сумки. Он кинулся к шкатулке, где у них хранились деньги и документы, -- паспорта Глории не было. "Хоть бы деньги взяла", -- подумал он мельком и, рухнув на тахту, еще хранившую ее запах, заплакал. Заплакал громко, как не плакал уже много лет, с детства. XXXXIV Прошел месяц, другой... Рушан никому не говорил, что Глория ушла от него, впрочем, и говорить-то было некому -- в последнее время они мало с кем общались. Он еще и сам до конца не верил случившемуся, ему казалось, что у нее вновь какой-то срыв, и скоро все образуется, и она вернется домой. Почерневший от дум и бессонных ночей, он летел после работы домой, каждый раз надеясь, что Глория вернулась. Если он знал, что задержится на работе, оставлял в двери записку: "Глория, я буду во столько-то..." Однажды, поднимаясь по лестнице, он не увидел своей записки на месте и на радостях чуть не задохнулся. Но радость оказалась ложной -- записку, наверное, забрали озоровавшие мальчишки. По ночам ему иногда чудилась трель звонка, и он, радостный, вскакивал и бежал к двери, а потом, огорченный, никак не мог уснуть до утра. Первые месяцы Рушан не пытался разыскивать Глорию -- боялся скомпрометировать ее, что ли. А может, потому, что был уверен -- она непременно вернется. На третьем месяце уверенность пропала, и он лихорадочно начал поиски жены по известным адресам, но утешительных вестей не было. По вечерам он перестал выходить из дома -- ему казалось, а вдруг она позвонит или позвонят люди, которых он просил сообщить