А Харрис гнал машину, выжимая акселератор до отказа, и по-прежнему думал о том, что все эти "Бэлл", ИТТ, "Мэйлы", Диктатуры, демократии, генералы ничто в сравнении с тем, что произошло у Клаудии. Нам осталось жить сущую ерунду, говорил он себе, какие-то пять-десять лет; можно считать, что мне уже сорок восемь, до декабря всего ничего, отпущен х в о с т и к, а я один, всю жизнь один, потому что ждал, каждый день ждал встречи с чудом и проходил мимо того, что казалось обыкновенным, Клаудиа виделась мне простой испанкой, которая мечтает о том, чтобы нарожать кучу детей, устраивать ежедневные уборки, наблюдая за тем, как служанка развешивает на солнце простыни, посещать церковь и раз в год выезжать к морю, чтобы потом говорить об этом всю зиму. Но ведь она не такая, я сам виноват в том, что придумал себе такой образ, я не смог ее понять, навязать ей ее же саму, мужчина - если он настоящий мужчина, а не мозгляк, вроде меня, - обязан навязать женщине тот образ, который создал в своем воображении, она бы смогла реализовать это, наверняка смогла. Все беды происходят из-за недоговоренностей, боимся выглядеть смешным, слишком властным, слабым или чересчур сильным, а надо всегда быть самим собою, а я всю жизнь играл в тот образ, который придумал себе в колледже, стругал себя под этот идеал и достругался. А Штирлиц... Да, да, его тогда звали Штирлиц, верно, как же я мог это забыть, никакой не Бользен, а Штирлиц, а Клаудиа звала его Эстилиц и всегда замыкалась, когда я спрашивал ее о нем, и никогда не убирала его фотографии со столика, несмотря на то, что он не писал ей и не звонил; исчез, как в воду канул, а она все равно хранила его фотографии. А я приносил ей цветы и мучил ее разговорами про живопись Сислея и открытия Резерфорда. А ей нужен был мужик, властный и сильный. И мне теперь, когда я понял это, конец. Я не смогу подняться. И не вздумай лгать себе, что можешь. Думай о п р и с п о с о б л е н и я х, тебе ничего другого не остается, сочини для себя пристойную и приемлемую ложь и следуй ей; найми какую-нибудь танцовщицу, тебе же нравятся женщины абсолютных форм, попробуй найти балеринку, которая нуждается в покровительстве, подчини ее себе и чувствуй подле нее свою силу. Или вытащи из бардака какую-нибудь проститутку, сними квартиру, она станет боготворить тебя, проститутки благодарные люди, они платят добром за добро. Ну да, возразил он себе, конечно, добром, как же иначе, только в ее животной памяти постоянно будут все кобели, а ты со своими комплексами будешь вроде как на десерт; когда человек сыт, он не откажет себе в том, чтобы съесть маленький кусочек вонючего сыра. Ты - не мясо, Роберт, ты сыр, сухой и невкусный, который подает твой дворецкий Беджамин на серебряном блюде, приросшем к его тонкой руке в синих склеротических прожилках. Он снова представил себе, что сейчас происходит в доме Клаудии, явственно увидел, что вытворяет этот холодноглазый Штирлиц с женщиной, как он делает ее покорным животным, зажмурился, подумав, что это гнев поднялся в нем, однако нашел в себе силу признаться в том, что никакой это не гнев, а обычная похотливая ревность, которая всегда рождается на ущербном комплексе собственной неполноценности, сокрытом в самой таинственной глубине человеческой субстанции, именуемой Робертом Спенсером Харрисом. А Штирлиц в это время лежал на тахте и наблюдал за тем, как доктор, вызванный перепуганной Клаудией, вводил ему в вену какую-то тягучую черную жидкость, и думал, что такого еще не было с ним: и боли его мучили, и хромота донимала в те дни, когда менялась погода, но чтобы терять сознание за столом и сползать безжизненно на пол - такого пока не случалось. Это от нервных нагрузок, сказал он себе, больше этого не будет, потому что игра вошла в заключительную стадию, никаких неясностей; Пол теперь узнает мою настоящую фамилию и предпримет такие шаги, которые выведут на меня тех, кто заинтересован в том, чтобы до конца понять, кто я есть на самом деле. Я не знаю, кто это будет - те, кто стоит за Кемпом, если за ним действительно кто-то стоит; его. Пола, боссы, обладающие правом анализа всех архивов; кто-то третий, вообще неведомый, но теперь все убыстрится, у меня просто-напросто не будет в о з м о ж н о с т и выпустить себя из-под контроля, как это случилось здесь, только что. Это объяснимо, я почувствовал здесь не просто островок безопасности, я вдруг ощутил любовь, я отвык от того, чтобы даже позволить себе думать, что тебя любят, что ты нужен кому-то в этом жестоком и пустом мире, что тебя ждут, и это не там, куда невозможно добраться из-за тех линий, которые проведены легкими пунктирами на вощеных листах географических карт, а наяву становятся надолбами и шлагбаумами, но здесь, рядом, подле тебя всего шесть часов поездом или семь на автобусе, сущая безделица. - Придется полежать недельку дома, - сказал доктор. - Я затрудняюсь сказать, что с вами было, видимо, следствие несчастного случая, - он снова посмотрел на грудь Штирлица, разорванную белым хрустким шрамом. - А может быть, это легкий спазм сосудов головного мозга. Я пропишу вам сбор трав, здесь в горах прекрасные травы, это наладит вам давление. Только исключите алкоголь и никотин. - Не исключу, - сказал Штирлиц. - Заранее обещаю: ни в коем случае не исключу. - Но это неразумно. - Именно поэтому и не исключу. Когда надобно каждую минуту включать разум, чтобы не сыграть в ящик, тогда жизнь теряет свою прелесть. Нет, лучше уж жить столько, сколько тебе отпущено богом, не думая каждую секунду, как ты поступил, помрешь или выживешь... Доктор посмотрел на Клаудиа с изумлением: - Сеньора, вы должны заставить мужа подчиниться моей просьбе. - Все, что делает сеньор - правильно, - сказала Клаудиа, - благодарю вас, вы очень помогли, набор трав он пить не станет, лекарства тоже. Молю бога, чтобы он скорее смог вернуться на корт, это его спасет. - Какой корт?! - доктор всплеснул руками. - Это - смерть! В его состоянии необходим покой! Никаких резких движений! - Он саморегулируемый, - улыбнулась Клаудиа. - Любое предписание для него форма диктата, а он не выносит диктата... Пока еще встречаются такие мужчины, их очень мало, но за это мы их так любим... Все остальные рады подчиниться, а он не умеет приказывать, а уж тем более подчиняться. - Вы говорите, как англичанка, сеньора. - Я говорю, как женщина, доктор. Клаудиа проводила старика в прихожую, положила ему в карман надушенный конверт с деньгами, выслушала шепот доктора про то, что положение сеньора весьма и весьма тревожное, попросила разрешения обратиться еще раз - в случае крайней нужды, выслушала любезное согласие и вернулась в гостиную. - Включи радио, - попросил Штирлиц. - У тебя слишком тихо, я жил последние месяцы в таких комнатах, где окна выходили на улицу, привык к постоянному шуму. - Какую станцию найти? - Любую. - Музыку? Или новости? - Все равно. А потом сядь ко мне, зеленоглазая. Она нашла станцию, которая передавала хорошую музыку, песни Астурии, очень мелодичные и грустные, подошла к тахте, опустилась на ковер у изголовья, так, что ее лицо было вровень с лицом Штирлица, поцеловала его лоб быстрыми, легкими поцелуями, они были очень целомудренны, наверное, так мать целует дитя, подумал Штирлиц, я никогда не ощущал этого, я не помню маму, отец не целовал меня с тех пор, как я подрос и отстранился от него; мальчики смущаются открытых проявлений отцовской ласки, а папа тогда обиделся, он после этого ждал, когда я подойду к нему и ткнусь лицом в ухо, только после этого он обнимал меня, гладил голову и быстро, как Клаудиа, прикасался к моей щеке сухими губами... - Ты попросишь свою горничную купить мне билет на поезд? - Нет. - Почему? - Потому что я очень не хочу, чтобы ты уезжал. - Я тоже не хочу. Но я вернусь. Если хочешь, навести меня в Мадриде. У меня теперь сносная квартира. - Конечно, хочу. Я бы навестила тебя и в подвале. - Спасибо, - он погладил ее по щеке, она нашла губами его ладонь, поцеловала ее, замерла. - Господи, какое это счастье, что я вижу тебя... Я так металась после того, как ты уехал, так искала кого-то, кто хоть в малости б на тебя походил... Никто не поверит, скажи я, что ты не спал в моей постели... Какие глупые мужчины, какие они все мнительные и слабые... Но я все равно положу тебя к себе, - улыбнулась она. - Сейчас ты просто так от меня не отделаешься. - Ты думаешь, я откажусь? - улыбнулся Штирлиц. - Я не откажусь. Только боюсь тебя огорчить, я плохой любовник... - Откуда ты знаешь, что такое хороший любовник? У женщин все это совсем по-другому, чем у вас. Вам самое главное т о, а нам всего дороже, что д о и п о с л е. - Тогда я подойду, - снова улыбнулся Штирлиц. - Д о и п о с л е гарантирую. - Тебе лучше? - Конечно. - Ты рад меня видеть? - Да. - На твоем месте испанец ответил бы "очень". - Но ведь я не испанец. - Сделать тебе кофе? - Не надо. Побудь, рядом. Она вздохнула: - Это у тебя называется "побудь рядом"? - Я извращенец. - Знаешь, почему я влюбилась в тебя? - Вот уж нет. - Потому что ты вроде девушки. Такой же застенчивый. - Да? - Конечно. - А я почему-то казался себе мужественным, - улыбнулся он. - Это само собой. Но ведь ты всегда старался скрывать свою силу. Ты играл все время, и со мною тоже играл, но только нельзя играть с женщиной, которая влюблена. Она все знает и чувствует. Как секретная полиция. - Секретная полиция считает, что она знает, а на самом деле ни черта она не знает, потому что собирает сплетни у других, а каждый живет своими представлениями, а человеческие представления такие разные, так много вздорного в их подоплеке... К тебе приходила секретная полиция после того, как я уехал? - Меня вызывали. - Ты, я помню, дружила с итальянцами... Тебя вызывала их секретная служба? Или испанская? - Немецкая тоже. - Да? Черт, странно. Чего им было от тебя надо? - Они спрашивали о тебе. - Я понимаю, что не о Гитлере. - Кто у тебя бывал... О чем вы говорили... Что ты любил есть. Какие песни слушал по радио. - А что ты им отвечала? - Я говорила им неправду. Ты любил испанские песни, а я Отвечала, что ты слушал только немецкие. Ты ел тортилью и очень хвалил, как я ее готовила, а я говорила, что ты просил кормить тебя национальной кухней. - Какой именно? - Немецкой. - Я понимаю, что не японской. Но ведь они спросили тебя, что я более всего любил в немецкой кухне, нет? - Конечно. Я ответила, что ты обожал капусту и жареное мясо. - Какое мясо? - снова улыбнулся Штирлиц. - Ну, конечно, мясо быков. Вот так благими намерениями стелят дорогу в ад, подумал Штирлиц. Они поняли ее ложь, когда она сказала про мясо быков, потому что истинный немец больше всего любит свинину - постную, жирную, неважно, но - свинину, только аристократы предпочитали седло косули или вырезку оленя. Вот почему Холтофф так долго расспрашивал меня, какое мясо я более всего люблю и какие песни предпочитаю слушать. Какое тотальное недоверие друг к другу! Какой страх был вбит в людские души Гитлером, как быстро смогли умертвить такие категории, как вера и дружество; каждый - с рождения - считался потенциальным изменником... Но ведь если идея Гитлера - как они вопили на каждом углу - самая истинная, отчего же изменять ей?! Каков резон? Нет, все-таки они ни во что не верили, сказал себе Штирлиц; тотальный цинизм; мало-мальски думающие все знали про бред безумного фюрера, но служили ему, понимая, что дороги к отступлению нет, отрезана; "я - замазан, значит, и остальных, тех, что ниже, надо постепенно превратить в пособников, замарать кровью, приучить к недоверию и подозрительности, только это гарантирует постоянство нашей неконтролируемой, несменяемой, сладкой власти". - Покормить тебя, Эстилиц? - Лучше побудь со мной, зеленая... То есть посиди рядом... Я так должен говорить, нет? - Говори как хочешь... Это такое счастье слышать твой голос, он у тебя какой-то особенный. Он снова погладил ее по щеке; музыка кончилась, диктор начал зачитывать последние известия; прыжок цен на доллары в Цюрихе; новая демонстрация Кремля на пути к мировой агрессии, предполагаемый приезд русской дипломатической миссии в Аргентину и негативная реакция со стороны Белого дома на этот шаг правого националиста Перона, погода в Андалусии... Штирлиц рывком поднялся, не успев испугаться, что снова разольется боль, обмен дипломатическими миссиями между Аргентиной и Москвой. Вот оно, спасение! Не Харрис, это миф, ему опасно верить потому, что слишком раним и слаб на излом, поддается влиянию, оттого, что хочет быть суперменом, не игра в прятки с Полом, за которым сокрыта какая-то тайна, нет, именно Аргентина! Надо сделать так, чтобы Пол или ИТТ, какая разница, стали заинтересованы в моем откомандировании в Буэнос-Айрес. Надо до конца понять, что им от меня нужно, потом п о д с т а в и т ь с я, а затем уж навязать свое решение - "я выполню все, что вам надо именно в Аргентине, там у меня связи, я найду связи, я сделаю то, что вы задумали"... Только не торопиться, только подвести их к такого рода мысли, только выдержка, пружинность, анализ... - Что ты, Эстилиц? - Ничего, - ответил он. - Очень вдруг захотелось перекусить. Ты умница, ты чувствуешь меня лучше, чем я себя. Что у тебя есть, зеленая? Чем ты можешь меня угостить? - Ты, конечно, хочешь получить тортилью? Или вкусы изменились? - Вкусы, как и характер, не меняются. - А еще у меня есть прекрасный, темно-красный, очень сухой хамон, прислал дон Антонио, помнишь его? - Главный фалангист? У него мясная лавка возле Пласа-Майор? - Да. Милый человек, добрый, у него большое сердце. - Сердца у всех одинаковые. Наверняка он стал присылать тебе хамон после того, как у него умерла жена... - Откуда ты знаешь? - Я не знал. Просто я построил логическую схему и вышло, что у него нет иного резона присылать тебе хамон, кроме как через это подкрасться к твоей спальне. - Он из тех, кто крадется не к спальне, а к церкви. Посетив священника и вдев палец в кольцо, дверь в спальню женщины можно открывать левой ногой... Зря я не спросила доктора, можно ли тебе пить вино... - Можно. Если он рекомендует травы, то вино тем более годится. - А вдруг тебе снова станет плохо? - Тогда ты устроишь прекрасные похороны. Пригласишь оркестр и попросишь Роберта Харриса произнести речь около моей могилы. - Чтоб у тебя отвалился язык! - Мне будет очень трудно без этой части тела, - вздохнул Штирлиц. - Это для меня то же, что руки для хорошего столяра. Он сел к столу; Клаудиа прикоснулась губами к его макушке и вышла из гостиной; по радио по-прежнему пели; следующие последние известия будут только через сорок пять минут; надо бы поискать другие станции, может быть, уже появились комментарии по поводу обмена дипломатическими миссиями между Москвой и Аргентиной; это серьезное событие в нынешнем раскладе политических сил; видимо, Перон делает очередной жест, надеясь, это даст ему голоса рабочих и левой интеллигенции. Или в т я г и в а е т нас в свою политическую борьбу? З а д и р а е т американцев? Торг? Довести северного партнера до степени каления, а потом подписать выгодный договор? Логично. В такого рода торге всегда необходимо иметь про запас п р о т и в о в е с; чем Россия не противовес? Я не верю, что Перон пошел на установление отношений только потому, что ныне вне и без нас мировая политика невозможна. Закрывать на это глаза - удел болванов, а они не засиживаются в президентских дворцах. Злодей и палач может царствовать долго, а вот болвана столкнут те, кто рядом, стоит им до конца убедиться в том, что человек, подвинутый с их помощью к лидерству, на самом деле нерасторопен и лишен гибкости, столь необходимой в постоянно меняющемся, саморегулирующемся д е л е политики. С Полом надо говорить в открытую. Только б понять его истинную позицию. В чем их расхождения с Эрлом? Кто на кого работает? Так резко этот вопрос нельзя ставить. А может, именно так? Да, вопрос сформулирован без должного изящества, да, в лоб, но чтобы понять правду, надо упростить задачу до примитива. Потом можно заняться столь угодными моему сердцу подробностями, изучение которых даст понимание самого главного, но пока необходимо свести задачу к абсолютной простоте. Воистину "нельзя не впасть к концу, как в ересь, в неслыханную простоту". Парни Пола, которые подкатили ко мне на авениде Хенералиссимо, явно не любят наци, стоит вспомнить того, что со шрамом; в его глазах была нескрываемая ненависть ко мне; это замечательно. Надо сделать так - я еще, понятно, не знаю каким образом, - чтобы Пол свел меня с ним. Надо создать ситуацию, в которой мне потребуется их помощь; они любят играть в благотворительность, что ж, пойдем им навстречу. Надо бы посмотреть американские детективы. Спасибо Франко, что позволил владельцам кинотеатров показывать эти картины, в ближайшее время мне потребуется учебное пособие такого рода. Чтобы они поняли меня, я должен понять их. Или хотя бы приблизиться к тому, что считается пониманием. Штирлиц полез за сигаретами; измялись; отчего-то вспомнил Кемпа; глубоко затянулся, испытывая чувство мальчишеского наслаждения; действительно, запретный плод сладок, и это соотносится не только с грехом Адама и Евы; если бы доктор не запрещал все и вся, я бы ощутил обычную горечь, представил бы свой желтый язык и ту гадость, которая будет во рту наутро, но сейчас я действительно подобен мальчишке, который делает торопливую, неумелую затяжку и кажется самому себе героем, представляет себя со стороны израненным и седым; бедные дети, ну зачем они играют во взрослых?! Впрочем, в кого им еще играть? Казаки или разбойники, они же взрослые, а что взрослые делают? Воюют. У девочек мамы и дочки, не сыновья же, они непослушные, их нельзя так податливо вертеть, кормить, мыть, шлепать, лечить, целовать, ставить в угол, как дочек, хотя повзрослевшие сыновья более добры к матерям, мягче относятся к старости, больше заботятся о своих мамах, дочери уходят в свою семью, первое место занимают их дети, мать отступает на второй или третий план, и, кстати, считает эта само собой разумеющимся, вот они, законы, которые не поддаются корректировке, в отличие от всех других, придуманных людьми, пусть даже такими мудрыми, как Марат или Вашингтон... Ты думаешь об этом, сказал себе Штирлиц, чтобы не позволить услышать ту мысль, которая родилась и от которой тебе будет очень трудно избавиться. Ты логик, ты подчиняешь себя схеме, и эта схема увиделась тебе - впервые за последние месяцы - более или менее предметно, и в этой схеме существенный узел ты отводишь Клаудии; не обманывай себя, это так, и хотя ты понимаешь, что это жестоко и нечестно по отношению к женщине, все равно ты не можешь понудить себя вывести ее из задуманной схемы, потому что без нее все построение может рухнуть. Да, ответил он себе, это верно, она вошла в мою схему, вошла сразу же, как только меня нашел Пол, вошла-тогда еще импульсивно, не осмысленно, - как единственный шанс на спасение; после того как мы пришли сюда, и я увидел ее прекрасные зеленые глаза и прочитал в них то, что она ни от кого и не думала скрывать, в моей. голове возник план спасения, шанс на возвращение домой, и в этой схеме я невольно сделал ее узлом номер один, потому что именно она может запросить визу во Францию и передать там мое письмо в посольство и привезти мне ответ от своих... А почему, собственно, ей должны вручить ответ? Почему ей должны поверить? Я бы долго думал, прежде чем поверить и вручить в третьи руки жизнь товарища, оказавшегося в жутком положении... И не только в таком варианте ты рассчитывал на нее, сказал себе Штирлиц; ты сразу понял, что ей могут не поверить, и думал, что, женившись на ней, ты приобретешь гражданство и естественное право передвижения, но ведь это бесчестно и с п о л ь з о в а т ь любовь женщины, даже если в подоплеке корысти святое. Ты не вправе пойти на это, потому что потом, если все кончится благополучно и ты вернешься на Родину, ты не сможешь без содрогания смотреть на себя в зеркало. Нельзя свое благополучие строить на горе других; человек, преступивший нормы морали даже во имя святого, все равно сползает во вседозволенность, которая и есть фашизм. ...Клаудиа принесла маленькую красивую сковородку с тортильей, помнила, что Штирлиц не любил, когда это крестьянское, шипящее, в оливковом масле чертовски вкусное блюдо перекладывали на тарелку, терялось нечто такое, что собирало картофель, яйца, кусочки хамона и зелень в единое, совершенно новое качество. - Какое вино ты будешь пить, Эстилиц? - Белое. - Я не держу белого... У меня только тинто. И бутылка "росадо", прошлогоднее, из Памплоны, с Сан-Фермина... - Ты была в прошлом году на фиесте? - Я каждый год бываю на фиесте. И бегу по калье Эстафета, Чтобы не почувствовать себя старухой. - Я бы выпил "росадо" за зеленую, которая никогда не будет старухой. - А я выпью за то, что ты вернулся... - Я еще не вернулся, зеленая. Я просто навестил тебя. А потом уеду. - Но ты ведь пригласил меня к себе? - В гости, - сказал Штирлиц. - Я покажу тебе Мадрид так, как его никто не покажет. - Я ведь ни на что не претендую, Эстилиц. Я просто счастлива, что смогу видеть тебя... Иногда... Когда буду приезжать к тебе в гости... Оставь мне это право. - Не сердись. - Я радуюсь. Я все время радуюсь, почему я должна сердиться? - Не обманывай меня. - Тогда будет очень плохо. Женщина должна постоянно обманывать мужчину, она должна быть такой, какой он хочет ее видеть, она должна прятать себя самое, только тогда они будут счастливы и никогда не станут в тягость друг другу. - Я не думал, что ты такая мудрая. - Я совсем даже не мудрая. Просто я могу быть с тобою такой, какая есть. Раньше я не могла быть такой. Надо было, чтобы прошли годы и чтобы я поняла, кто ты и что ты значил в моей жизни, чтобы я была самой собою, когда говорю. Раньше я была дурой, не решалась говорить то, что думала. Я все время норовила говорить то, что надо, а не то, о чем думала. Будь неладна школа, которая делала все, чтобы научить нас быть как все, обстругать, словно бревно... А как можно любить гладкое, безликое бревно? Поэты воспевают деревца и цветы, а не бревна. Только вот беда, ты начинаешь понимать, что надо быть собою, настоящей, а не такой, какую хотят видеть окружающие, когда уже поздно, жизнь прошла, все кончено... Штирлиц поднял свой бокал с легким розовым вином, потянулся к Клаудии, чокнулся с ее носом, выпил, снова достал сигарету. - У меня есть пуро, - сказала Клаудиа. - Я дам тебе пуро после кофе. - Я их терпеть не могу, честно говоря. Угощай ими тех, кто любит крепкий табак. - Зачем ты меня обидел? - Я? Нет, я и не думал обижать тебя. Я тоже очень хочу быть таким, какой есть. Поэтому сказал, как подумал, а не то, что должен был ответить привычно воспитанный кабальеро. - Ты будешь приезжать ко мне? - Да. - Часто? - Не знаю. - Ты и раньше никогда не отвечал определенно, Эстилиц. - Это плохо? - Тогда - очень. Мне ведь тогда было тридцать и поэтому я считала себя молодой, а в молодости все хотят определенности, чтоб обязательно в церковь, а потом дети в доме, много детей, а потом, а потом, а потом... То-то и оно... Высшая определенность как раз и заключена в неопределенности, постоянная надежда на то, что вот-вот случится чудо. - Удобно. Когда ты пришла к этому? - После того, как получила массу предложений на определенность... Да и вот этот Роберт Харрис... Такая определенность хуже одиночества, ведь если вдвоем, но тебе с ним плохо, тогда даже и мечтать ни о чем нельзя... Отчаянье, крушение надежд, раннее старение, да еще в стране, где развод запрещен по закону... - Разрешат. - Никогда. Где угодно, только не в Испании. - Разрешат, - повторил Штирлиц. - Так что если возникнет пристойное предложение - соглашайся. Женщина допила свое вино, очень аккуратно поставила бокал, словно боясь разбить его, и спросила: - Я могу тебе чем-то помочь? Штирлиц долго молчал; вопрос застал его врасплох; ответил неохотно, словно бы противясь самому себе: - Может быть... Недели через две я вернусь. Или ты приедешь ко мне. Хорошо? - Да. - Надо позвонить на вокзал, узнать, когда последний поезд на Мадрид. - Не надо звонить. Я уже отправила туда Хосефу. Она сейчас вернется. Последний поезд уходит на рассвете. Пойдем, я положу тебя, а то как бы снова не упал под стол, у тебя совсем больные глаза. - Пойдем, - сказал Штирлиц. - Только разбуди меня, ладно? А то я не смогу уснуть. Я должен вернуться в Мадрид, понимаешь? Должен. Хотя я не хочу туда возвращаться, если бы ты знала, как я не хочу этого... ...Через неделю в Бургос придет бразильский историк ду Баластейруш. Он поселится в отеле "Принсипе пио" и заявит в полицейском участке, куда его любезно пригласят перед тем, как дать вид на жительство сроком на сорок пять дней, что тема его работы, заказанная университетом Рио-де-Жанейро, называется "История домов Бургоса, построенных до начала XIX века". Такого рода объяснение вполне удовлетворит отдел по регистрации иностранцев; Баластейруш вдохновенно углубится в свое дело, начнет делать выписки из старинных проектов, копировать чертежи, фотографировать фасады наиболее интересных зданий, листать домовые книги, в том числе и ту, где была фамилия Клаудии. По возвращении в Мадрид (лишь оттуда отправлялся самолет за океан) он передаст Полу Роумэну данные о том, что, в период с августа 1936 года по январь 1938-го в апартаментах сеньоры Клаудиа Вилья Бьянки, работавшей в ту пору в особом отделе генерального штаба армии каудильо Франко, проживал подданный "Великой Римской империи германской нации", дипломированный инженер Макс фон Штирлиц, родившийся 8 октября 1900 года, паспорт SA-956887, выдан рейхсминистерством иностранных дел 2 мая 1936 года в Берлине, на Вильгельмштрассе, 2. Проверка, проведенная с помощью мадридских к о н т а к т о в Пола, подтвердит правильность информации, полученной платным агентом военной разведки США. На запрос, отправленный в Вашингтон по поводу того, чем занимался особый отдел генерального штаба в Бургосе в конце тридцатых годов, ответ придет определенный и недвусмысленный: контрразведывательной работой среди иностранцев, аккредитованных при генерале Франко. РОУМЭН - I __________________________________________________________________________ Когда от парка Ретиро едешь вниз к Сибелес, надо обязательно прижиматься к фонтану, если ты намерен повернуть в направлении к Аточе, а ему надо было попасть именно туда, потому что Роберт Харрис, упившийся прошлой ночью до положения риз, просил Пола заехать за ним в отель "Филипе кватро" и пообедать вместе, - "у меня синдром похмелья, мир не мил, спасайте, Макса все еще нет в ИТТ, я умираю". Роумэн сразу же позвонил в ИТТ: ему сказали, что доктор Брунн уже работает в архиве, от сердца отлегло - не сбежал, и он отправился в Харрису - англичанин того стоил. Время не поджимало, Харрис точного срока не назначил, поэтому Роумэн, зная безумный нрав испанцев - только дорвется до руля, и сразу что есть мочи жмет на акселератор, камикадзе какие-то, а не водители, - чуть что не прижимался к гранитным плитам; задолго до светофора начал плавно притормаживать, лучше потерять две минуты, чем опоздать на два часа, если стукнешься с кем-либо; когда он ощутил резкий удар и машину вытолкнуло на пешеходную линию (слава богу, пешеходы еще не ринулись переходить улицу), стало невыразимо обидно: если б хоть в чем нарушил правила, и хотя "форд" застрахован, теперь надо ждать полицию, здесь ужасно дотошно оформляют протокол, совершенно не жалеют время, на это уйдет не менее часа, будь ты неладен, бешеный кабальеро! Однако за рулем старенького "шевроле", взятого, как оказалось, напрокат, сидел не кабальеро, а девушка. Она выскочила из машины, схватилась за голову и закричала: - Какого черта вы ездите, как старая бабка?! - Какого черта вы носитесь, как псих? - в тон ей ответил Роумэн, открыв дверь "форда", но из машины не вылез. Девушка была вся обсыпана веснушками, нос - вздорный, глаза голубые; длинные, черные как смоль волосы казались париком, она прямо-таки обязана быть блондинкой. "Наверное, скандинавка, - подумал Роумэн. - Совершенно тот тип женщины, который мне нравится, и снова веснушки, прямо как по заказу". - Что мне делать в этом чертовом городе?! - бушевала девушка. - Я не знаю их языка, что мне делать?! - Платить мне деньги, - ответил Роумэн, - и убираться отсюда подобру-поздорову, пока не приехала полиция. Здесь за нарушение правил сажают в участок. - Как я поеду?! - продолжала бушевать девушка. - На чем?! Да вылезете же вы, наконец, из своей чертовой машины! Что, у вас бронированная задница?! Я радиатор разбила! Роумэн вылез; нос "шевроле" действительно был разбит всмятку. - Надо толкать к тротуару, - сказал Роумэн. - Платите за то, что помяли мой бампер, тогда помогу. - Еще чего! Это вы мне платите! Вы резко затормозили, поэтому я в вас врезалась. - А может, я это сделал нарочно? Хотел получить с вас страховку. Откуда вы знаете? - Как вам не стыдно! Помогите же мне! Роумэн посмотрел бампер своей машины, помят был не очень сильно, но без полицейского протокола мастерская вряд ли возмется чинить по страховке, потребует платить наличными, хотя можно всучить пару бутылок виски хозяину; черт с ним, дам виски; девушка хороша, нельзя постоянно проходить мимо того, что кажется тебе мечтою; ты не находил себе места после Бургоса, когда потерял ту рыжую; сейчас потеряешь эту черную; умрешь бобылем со склочным характером, ничего, Харрис подождет, пусть отмокнет в ванной. - Выворачивайте руль, - сказал Роумэн. - Как только зажжется красный свет, начнем толкать. Шоферы станут истерично сигналить, но вы не обращайте внимания, кричите им "ходер" и продолжайте толкать вашу лайбу. - Что такое "ходер"? - Это значит "заниматься любовью". - Пусть бы они помогли нам, а не ехали заниматься любовью... Они сдвинули машину с места, дальше она легко пошла под уклон, Роумэн вертел руль, кричал шоферам "уно моментико", девушка громко повторяла "ходер", улица смеялась, хоть водители продолжали сигналить. Поставив машину возле отеля, Роумэн еще раз оглядел "шевроле", вода из радиатора по-прежнему текла тонкой струйкой. - Что делать? - спросила девушка растерянно. - Пошли, отгоним мой "форд". - Идите сами, у меня в машине багаж. - Испанцы не воруют. - Так я вам и поверю! Мне дедушка говорил, что они все жулики. - А он хоть раз был здесь? - Нет, но он был очень начитанный. Роумэн сломался пополам; смеялся он, как всегда, беззвучно; махнул рукой и побежал к "форду". Когда дали красный свет, он в нарушение всех правил пересек улицу и запарковал свою машину возле "шевроле". - Перетаскивайте багаж ко мне, - сказал он. - А там решим, что делать. - Это вы перетаскивайте мой багаж! Разбили машину и тут же начинаете эксплуатировать несчастную девушку. - Покажите-ка зубы... - Что?! Я разбила рот?! - Нет, просто я хочу поглядеть, какие у вас острые зубы. Девушка улыбнулась; улыбка у нее была внезапная, лицо сразу изменилось, лоб разгладился, стало видно, какой он большой и выпуклый; исчезли ранние морщинки возле длинных голубых глаз; никакой косметики; но она не так молода, как мне показалось вначале, подумал Роумэн; ей не двадцать, как я думал, а вот-вот тридцать; тем лучше, девичье неведение предполагает в партнерстве юношескую неопытность, а мне скоро сорок... Он помог ей перетащить баул, чемодан и большую полотняную сумку, на которой было вышито два слова: "Норвегия" и "Осло". - Я - Пол Роумэн, а как вас зовут? - сказал он. - Кристина Кристиансен... Криста... - Давно из Осло? - Откуда вы знаете, что я оттуда? - Я пользуюсь дедуктивным методом Шерлока Холмса. - Нет, правда... - А сумка чья? - он кивнул на заднее сиденье. - Там же про вас все написано. - Так я могу быть из Канады... А сумку просто-напросто купила в Осло. - Я канадцев различаю за милю, - сказал Роумэн. - У меня есть друг, который воспитывался в Квебеке... Что мне с вами делать? Съездим в вашу страховую компанию? - А я и не знаю, где она... - Покажите документы на машину. - Они остались в ящике. - Принесите. И фигурка у нее прекрасная, подумал Роумэн, вот повезло. а? Я ощущаю постоянную пустоту вокруг себя; после того как облегчишься с французскими гастролершами, которые обслуживают иностранцев в "Ритце", делается еще более пусто, хоть воем вой. А с этой веснушкой мне вдруг стало спокойно, я почувствовал себя живым человеком, мне захотелось забыть Брунна, нацистов, Харриса и поехать с ней в деревню, посидеть в маленьком кафе, дождаться вечера, когда люди начнут петь свои прекрасные песни, самому запеть вместе с ними, и ее научить тому, как надо помогать себе слышать ритм, выщелкивая его сухими быстрыми пальцами. - Вот, - сказала Криста, протянув ему документы. - Я не понимаю по-испански, мы с хозяином гаража объяснялись жестами. - Здесь это опасно, - улыбнулся Роумэн и включил двигатель. - Особенно с вашей фигурой. - Я занималась японской борьбой. - Ладно, продолжайте ею заниматься, - сказал Роумэн, разглядывая помятые бумаги, которые фирма по аренде машин вручила Кристине. - Едем к ним, там все урегулируем. Сколько вы им уплатили? - За три дня... - Я спрашиваю про деньги, а не про дни. - Двадцать долларов. - Они взяли у вас доллары? - Конечно. - Это здесь запрещено. Они обязаны брать только песеты. - Почему? - Чтобы укреплять престиж собственной валюты и пресекать спекуляцию на черном рынке... Вы чем занимаетесь? - Пишу дессертацию. - О чем? - О ерунде. Интегральные зависимости... - Что?! - Не хочу я об этом говорить! Мне эта математика опротивела, как ромашковые таблетки! Я не желаю помнить о том, чем мне скоро снова придется заниматься. - Зачем же тогда писать диссертацию? - Затем, что этого хотела мама. И папа тоже, а он был профессором математики. А я им обещала, когда они были живы. А они приучили меня держать слово. - Хорошие у вас были папа и мама. - Очень. А вы чем занимаетесь? - Бизнесом. - Вы не англичанин. - Нет. - Американец, да? - Он. Никогда раньше не были в Мадриде? - Никогда. - Нравится город? - Так ведь я с аэродрома - в бюро аренды, оттуда - вам в бампер и после этого в вашу машину. Я здесь всего два часа. - Устроили себе отпуск? - Да. Мои друг сказал, что в октябре здесь самые интересные корриды. И билеты не очень дороги. - Слушайте больше ваших друзей... Билеты всегда стоят одинаково, здесь нет туристов, закрытая страна, цены регулируются властью... Кто только болтает такую чушь?! - Вы рассердились? - Ничего я не рассердился, просто не люблю, когда люди болтают чепуху. - Вы ревнивый? - А вы наблюдательная. - Математик, - усмехнулась Криста, - ничего не попишешь, мне без этого нельзя... Как в шахматах... Знаете, как называют шахматы? - Как? - Еврейский бокс. Роумэн снова сломался, даже стукнулся лбом об руль; отсмеявшись, сказал: - После того как мы все отрегулируем с вашей машиной, я отвезу вас к себе. У меня большая квартира, можете жить у меня. - Сначала позвоните жене, она может быть против. - Ладно. Позвоним от меня, она в Нью-Йорке, я спрошу, не будет ли она против, если у меня поживет пару недель очень красивая девушка, вся в веснушках, с длинными голубыми глазами, но при этом черная, как воронье крыло. - Я крашеная, - сказала Криста. - Вообще-то я совершенно белая. Вы видели хоть одну черную норвежку? - Где вы так выучили английский? - Родители отдали меня в английскую школу... Они были англофилами... У нас часть людей любит немцев, но большинство симпатизируют англичанам. Они приехали в бюро проката, Роумэн зашел к шефу, который дремал за стеклянной дверью, расфранченный, в оранжевом пиджаке, невероятном галстуке, с двумя фальшивыми камнями на толстых пальцах, поросших острыми щетинистыми волосками. - Хефе, - сказал Роумэн, - ваша клиентка чуть было не погибла в катастрофе. Вы всучили ей автомобиль без тормозов. - Кабальеро, - ответил шеф, - все мои автомобили проходят самое тщательное обслуживание. За машинами следят лучшие иностранные специалисты. Я не доверяю мои машины испанцам, вы же знаете наш народ, тяп-ляп, никакой гарантии, все наспех, бездумно. Я дал сеньорите прекрасный "шевролете", на нем можно проехать всю Европу. - Хефе, дрянь этот ваш "шевролете", - в тон хозяину ответил Роумэн, ох уж эти испанцы, они вроде немцев, не говорят "пежо", а "пегеоут", не "рено", а "ренаулт" и обязательно "шевролете", а не "шевроле", тяга к абсолютному порядку, а существует ли он на земле? Мир взлохмачен, безалаберен, может, в этом-то и сокрыта его высшая прелесть. - Давайте уговоримся о следующем: сеньорита не обращается в страховое общество, у нее много ушибов, она может нанести вам серьезный ущерб, "шевролете" стоит возле Сибелес, пусть ваши люди приволокут его сюда и тщательно отремонтируют, а вы предоставите сеньорите малолитражку, если она ей потребуется. Договорились? - Кабальеро, это невозможно. Мы должны поехать на место происшествия и вызвать полицию... - Которая выпишет вам штраф. - Мы с ними сможем договориться по-хорошему. - "Мы"? Я не намерен с ними договариваться ни по-хорошему, ни по-плохому. - Роумэн достал из портмоне десять долларов, положил на стол хозяина и вышел; Криста включила приемник, нашла музыку, передавали песни Астурии. - Все в порядке, - сказал он, - мы свободны. Знаете, о чем они поют? - О любви, - усмехнулась девушка, - о чем же еще. - Музыка - это любовь, ее высшая стратегия, а я спрашиваю о тактике, то есть о словах. - Наверное, про цветы что-нибудь... - Нет, "блюмен" - это немцы, у них все песни про цветы. Испанцы воспевают действие, движение и слово: "о, как горят твои глаза, когда ты говоришь мне про свое сердце, замирающее от сладостного предчувствия"... - Вы странно говорите... И ведете себя не по-американски... - А как я должен вести себя по-американски? - Напористо. - Вам об этом говорил друг, который знает цены на здешнюю корриду? - Да. - Пошлите его к черту. Американцы хорошие люди, не верьте болтовне. Просто нам завидуют, от этого и не любят. Пусть бы все научились так работать, как мы, тогда б и жили хорошо... Мы, может, только слишком пыжимся, чтобы все жили так же, как мы. Пусть и нам не мешают... Плохо о нас говорят только одни завистники... Правда... Вы голодны? - Очень. - Город будем смотреть потом? - Как скажете. - А что это вы стали такой покорной? - Почувствовала вашу силу. Мы ж как зверушки - сразу чувствуем силу. - Уважаете силу? - Как сказать. Если это просто сила, мышц много, тогда неинтересно... Я же занимаюсь японской борьбой... А если сила совмещается с умом, тогда женщина поддается... Только сильные люди могут быть добрыми. Сильный врач, сильный математик, сильный литератор - они добрые... А те, кто знает о себе правду, кто понимает, что он слабый и неудачливый - хоть и в эполетах, и восславлен - все равно злой... - Бросайте математику, Криста, - посоветовал Роумэн. - Ваше место в философии... Что больше любите? Мясо или рыбу? - Больше всего я люблю готовить. Ненавижу рестораны. Если ты не понравилась официанту, он может плюнуть в жареную картошку, ведь никто не видит... Роумэн снова сломался, постучал лбом о руль, вырулил от Сибелес на Пассеа-дель-Прадо, свернул направо, остановился возле крытого рынка; когда Криста начала закрывать окна, повторил, что здесь не воруют, испанцы народ удивительной честности, взял ее за руку (она была теплая и мягкая, сердце у него остановилось от нежности) и повел девушку в мясной павильон. - Продаю, - сказал он, кивнул на ряды, полные продуктов. - Выбирайте что душе угодно. - Не разорю? - Ну и что? Сколотим банду, начнем грабить на дорогах. - Тут зайцы есть? - Тут есть все. При том условии, что у вас есть деньги. - Я умею готовить зайца. С чесноком, луком и помидорами. - Мама научила? Криста покачала головой: - Тот друг, которого вы сразу невзлюбили. - В таком случае зайца мы покупать не будем. Что вы еще умеете готовить? - Могу сделать тушеную телятину. - Кто учил? - Вы хотите, чтобы я ответила "мама"? - Да. - Бабушка. - Годится. Покупаем телятину. Умеете выбирать? Или помочь? - Что надо ответить? - В данном случае можете отвечать, что хотите. - Мой друг любит, когда я это делаю сама. - Знаете что, давайте-ка говорите, где вы хотели остановиться, я вас отвезу в отель. - Я и сама дойду. - Чемодан у вас больно тяжелый. - Ничего, я приучилась таскать чемоданы во время войны. - Вы зачем так играете со мной, а? - Потому что вы позволили почувствовать ваш ко мне интерес. Если б вы были равнодушны, я бы из кожи лезла, чтобы вам понравиться. - Женщина любит, когда с нею грубы? - Нет. Этого никто не любит... Я, конечно, не знаю, может, каким психопаткам это нравится... Но игру любит каждая женщина. Вы, мужчины, отобрали у женщин право на интригу, вы не пускаете нас в дипломатию, не разрешаете руководить шпионским подпольем, не любите, когда мы делаемся профессорами, вы очень властолюбивы по своему крою, и нам остается выявлять свои человеческие качества только в одном: в игре с вами... За вас же, не думайте... - Вот хорошая телятина, - сказал Роумэн. - Я на нее нацелилась. Квандо? - спросила она продавца. Тот недоумевающе посмотрел на Роумэна, испанцы не понимают, когда на их языке говорят плохо, это же так просто, говорить по-испански. - Сеньорита спрашивает, сколько стоит? - помог Роумэн. - Взвесьте два хороших куска. Если у вас остались почки и печень, мы тоже заберем. - Сколько стоит? - повторила Криста. - Очень дорого? - Нет, терпимо, - он протянул ей деньги. - Купите-ка сумку, они здесь удобны, продают в крайнем ряду. - Зачем? - девушка пожала плечами. - Я сбегаю в машину, у меня всегда есть с собою сумка, это еще со времен оккупации... Дайте ключ. - Так я же не запер дверь. - Да, верно, забыла. Я сейчас, - и она побежала к выходу, и Роумэн заметил, как все продавцы, стоявшие за прилавками, проводили ее томными глазами. А все-таки мы петухи, подумал Роумэн, настоящие петухи, те тоже очень любят п а с т и своих куриц и так же горделиво обсматривают соперников, и так же чванливо вышагивают по двору, не хватает мне шпор, честное слово, да еще золотистого гребешка. Самые глупые существа на земле - петухи... Вечером я поведу ее в "Лас Брухас", там поют лучшие фламенко, пусть таращат на нее глаза; это, оказывается, дьявольски приятно... Как это плохо - отвыкать от общества женщин, которым не надо платить, думаешь, как бы это сделать потактичнее, ищешь карман, а у нее нет карманов, в сумку конверт совать неприлично, мало ли что у нее там лежит, противозачаточные таблетки, фотография любимого или аспирин... Черт, неужели я встретил ту, о которой мечтал? Это ж всегда неожиданно, как снег на голову; когда планируешь что-то, обязательно все получается шиворот-навыворот... Но очень плохо то, что я испытываю к ней какую-то хрупкую нежность, я не могу представить ее рядом, близко, моей... Разочарования разбивают человека надвое, - живет мечтою, которая отрешенна, и грубым удовлетворением потребности; переспал с кем, ощутил в себе еще большую пустоту и снова весь во власти мечты, все более и более понимая, что она, как всякая настоящая мечта, неосуществима. Криста ("мне удобнее называть ее "Крис", - подумал Пол) прибежала с маленькой, но очень вместительной сумочкой; они сложили в нее хамон, овощи, деревенский сыр и желтый скрутень масла из Кастилии - там его присаливают и в коровье молоко добавляют чуть козьего и кобыльего, чудо что за масло ("наверняка ей понравится"). Продавцы снова проводили Кристу глазами; не удержались от прищелкиваний языками; мавританское, - это в них неистребимо, да и нужно ли истреблять?! - А вино? - спросила она. - Почему вы не купили вина? - Потому что у меня дома стоят три бочонка с прекрасным вином, - ответил Пол. - Есть виски, джин, немецкие "рислинги" довоенного разлива, коньяк из Марселя - что душе угодно. - Ух, какая я голодная, - сказала девушка, - наши покупки чертовски вкусно пахнут. Я могу не есть весь день, но как только чувствую запах еды, во мне просыпается Гаргантюа. - Хамон никогда не пробовали? - Нет. А что это? - Это необъяснимо. Деревенский сыр любите? - Ох, не томите, пожалуйста. Пол, давайте скорее поедем, а?.. Он привез ее к себе, на Серано; в его огромной квартире было хирургически чисто; сеньора Мария убирала у него три раза в неделю; как и все испанки, была невероятно чистоплотна; то, что Лайза делала за час, она совершала как священнодействие почти весь день: пыль протирала трижды, пылесосом не пользовалась - слишком сложный агрегат; ползала на коленях под кроватью - нет ничего надежнее влажной тряпки; обязательно мыла абсолютно чистые окна и яростно колотила одеяла и пледы, выбросив их на подоконники, хотя Роумэн никогда не укрывался ничем, кроме простыни. - У вас здесь, как в храме, - сказала Криста. - Кто следит за чистотой в вашем доме? - Подруга, - ответил он, поставив чемодан девушки в прихожей на маленький столик возле зеркала, набрал номер Харриса и сказал, что встреча переносится на завтра, возникло срочное дело, пожалуйста, простите. Боб. - А как относится к вашей служанке жена? - спросила Кристина. - Они терпят друг друга. - Вы говорите неправду. И если вы хотите, чтобы я у вас осталась, отнесите мой чемодан в ту комнату, где я буду спать. - Выбирайте сами, - сказал он, - я ж не знаю, какая комната вам понравится. Он показал ей большой холл с низким диваном возле стеклянной двери на громадный балкон, где был маленький бассейн и солярий, свой кабинет, столовую и спальню. - Где нравится? - Можно в холле? - Конечно. - Идеально бы, конечно, устроиться на вашем прекрасном балконе. Сказочная квартира... Вы, наверное, очень богатый, да? - Еще какой... Что касается балкона, то не надо дразнить испанцев, они в ночи зорки, как кошки. - Слишком что-то вы их любите. - Они того заслуживают. - А как зовут вашу подругу, которая здесь убирает? - Мария. - Сколько ей лет? - Двадцать пять, - ответил он и позвонил в ИТТ. - Сеньор Брунн в архиве, там нет аппарата, можем пригласить сюда, но придется подождать. - Нет, спасибо, - ответил Роумэн. - Передайте, что звонил Пол, я свяжусь с ним вечером. Кристина еще раз оглядела его квартиру, понюхала, чем пахнет на кухне, и спросила: - Мария - хорошенькая? - Да. - Зачем же вы привезли меня сюда? - Жаль стало... - Знаете, вызовите-ка такси. - Сейчас. Только сначала сделайте мне мясо. - Что-то мне расхотелось делать вам мясо. - Вы что, ревнуете? Криста посмотрела на него с усмешкой. - Как это вы делаете? - она повторила его жест, согнувшись пополам. - Так? Это значит вам смешно, да? Ну вот и мне так же смешно. Погодите, а не берете ли вы реванш за моего друга? Он положил ей руки на плечи, притянул к себе, поцеловал в лоб и ответил: - А ты как думаешь? Она обняла его за шею, заглянула в глаза и тихо сказала: - Пожалуй, на балконе мне будет очень холодно. - И я так думаю. ...В "Лас Брухас" они приехали в двенадцать; Криста дважды повторила: - Уверяю тебя, там уже все кончилось... - Кто живет в Мадриде полтора года? Ты или я? - Я бы лучше подольше с тобой побыла. Мне никуда не хочется ехать. - А я хочу тобой похвастаться. - Это приятно? - Очень. - Но я ведь уродина. - Не кокетничай. - Я говорю правду. Я-то про себя все знаю... Просто тебе одному скучно, вот ты и придумал меня... Я знаю, у меня так бывало. - Как у тебя бывало? Так, как со мной? - Тебе надо врать? - Ты же математик... Калькулируй. - Тебе надо врать. Тебе надо говорить, что мне так хорошо никогда не было... Вообще-то, если говорить о том, как мы познакомились, и про рынок, и как ты меня сюда привез - не было... - А потом? - Это не так для меня важно... Это для вас очень важно, потому что вы все рыцари, турниры любите, кто кого победит... Не сердись... Я как-то ничего еще не поняла. Просто мне очень надежно рядом с тобою. Если тебе этого достаточно, я готова на какое-то время заменить Марию и помыть за нее стекла. - Сколько времени ты намерена мыть здесь стекла? - Неделю. Потом поеду в Севилью, нельзя же не съездить в Севилью, если была в Испании, потом вернусь на пару дней, а после улечу к себе. - Мне очень больно, когда ты так говоришь. - Не обманывай себя. - Я так часто обманываю других, что себе обычно говорю правду. - Ты же это не себе говорил, а мне... В эти самые "Брухас" надо одеваться в вечернее платье? - Не обязательно. - А у меня его вообще-то нет. - Что хочешь, то и надевай. - У меня с собою только три платья. Показать? Скажешь, в каком я должна пойти. - Я ничего в этом не понимаю. В чем тебе удобно, в том и пойдем. - Что-то мне захотелось выпить еще один глоток джина. - Налить соды? - Каплю. Он капнул ей ровно одну каплю, улыбнулся: - Еще? Я привык выполнять указания. Я аккуратист. - Еще сорок девять капель, пожалуйста. - Я ведь буду капать. Может, плеснуть? - Ну уж ладно, плесни. Он протянул ей высокий стакан, она выпила, зажмурившись, причмокнула языком и вздохнула: - Очень вкусно. Спасибо. Сейчас я буду готова. Через полчаса они приехали в маленький кабачок, где выступали самые лучшие фламенко Испании; в тот вечер пела Карменсита и ее новый приятель, Хосе; женщине было за сорок, в последние годы она чуть располнела, но никто в Мадриде не умел так отбивать чечетку, как она, никто не мог так р а б о т а т ь плечами, обмахиваться веером и играть с черно-красной шалью; когда пот посеребрил ее лицо, на смену вышел Хосе; танцевал сосредоточенно, истово, до тех пор, пока его рубаха тончайшего шелка не сделалась темной от пота; в зале громко и разноголосо закричали "оле!", и это показалось Кристе странным, потому что мужчины были в строгих костюмах, настоящие гранды, а женщины в вечерних нарядах, только она была в легоньком платьице, которое делало ее похожей на девушку из университета; третий курс, не старше. - Нравится? - тихо спросил Пол, склонившись к ней; привычного для женщин запаха духов не было, кожа пахла естеством, совершенно особый запах чистоты и свежести. - Очень, - так же шепотом ответила Криста, - только они не поют и не танцуют, а работают. - Это плохо? - Странно. - Здесь не любят работать, - улыбнулся Пол, - жарко, да и земля благодатная, брось косточку - персик вырастет. Зато здесь очень любят, когда показывают труд в песне и танце. - Как у негров. - Откуда ты знаешь? - Я не знаю. Просто мне так кажется. Я видела ваш джаз... Там были негры... Они тоже работали, очень потели, бедненькие... - Не будь такой суровой... Неужели тебе нравится, когда танцор холоден? - Не знаю. Вообще-то танец должен быть отделен от тела... Ведь тело лишь способ выразить замысел балетмейстера... - Слушай, я всегда боялся красивых и умных женщин... Ты слишком умная. - А почему ты их боялся? - Влюблялся. - Чего же бояться? Это приятно - влюбленность. - Ты молодая. Ты себе можешь это позволить. А у меня каждая влюбленность - последняя. - Сколько тебе? - В этом году будет сорок. - Это не возраст для мужчины. - А что для мужчины возраст? - Ну, я не знаю... Лет шестьдесят... - Значит, ты даешь мне двадцать лет форы? - Тебе? Больше. - Почему? - Ты недолюбил... Пол приблизил ее к себе, поцеловал в висок и в это время ощутил у себя на плече чью-то руку. Он обернулся: над ним навис огромный, крепко пьяный Франц Ауссем из швейцарского посольства: - Советник, - сказал он, - почему вы не были у нас на приеме? И отчего не знакомите меня с самой красивой женщиной "Лас Брухас"? - Самую красивую женщину зовут Кристина. Это Ауссем, секретарь швейцарского посольства, Криста. Ауссем поцеловал ее руку: - Могу я к вам сесть? - Нет, - Роумэн покачал головой. - Не надо, Франц. - Я не стану вам мешать. Мне просто приятно побыть возле такой прекрасной дамы. - Мне еще больше, - сказал Роумэн. - И потом мы обсуждаем важное дело: когда и где состоится наша свадьба. Да, Криста? - Садитесь, мистер Ауссем, - сказала Криста. - Пол относится к тому типу мужчин, которые умирают холостяками. - Нет, - повторил Пол, - не надо к нам садиться, Франц. Я решил умереть женатым. Очень хочу, чтобы на моей могиле плакала прекрасная женщина. Правда. Не сердитесь, Франц, ладно? ШТИРЛИЦ - ХIII (октябрь сорок шестого) __________________________________________________________________________ Кемп принял Штирлица ровно в десять, Штирлиц не успел даже побриться, приехал в ИТТ прямо с вокзала; Кемп поинтересовался, как чувствует себя доктор Брунн на новой квартире, заговорщически подмигнул, спросив, не слишком ли бурными были дни отдыха, больно уж явственны синяки под глазами, угостил стаканом холодного оранжада и пригласил подняться в справочно-архивный отдел корпорации. Там три комнаты соединялись между собою белыми, с серебряными разводами старинными дверями. Кемп кивнул на стол возле окна и сказал: - Это ваше место. - Прекрасно, - ответил Штирлиц. - Только я не умею работать на малых пространствах. - То есть? - не понял Кемп. Штирлиц подошел ко второму столу, легко подвинул его к своему, организовав некое подобие русской буквы "г", и, обернувшись к Кемпу, сказал: - Так можно? - Вполне. - Ну и хорошо. Что делать? - Работать. - Кемп улыбнулся своей обычной, широкой и располагающей, улыбкой. - Показывать класс. Вон там, - он кивнул на дверь, - сидит наш цербер, сеньор Анхел. Пойдемте, я вас познакомлю. Они вошли во вторую комнату; она была еще больше первой, сплошь заставлена шкафами со справочниками, подшивками газет, финансовыми отчетами корпорации, испанских министерств и подборкой журналов. В углу, за маленьким столиком орехового дерева, очень ажурным, на тоненьком, с жеребячьими ножками, стуле сидел хрупкий, похожий на девушку человек, лет пятидесяти, в фиолетовом бархатном пиджаке, вместо галстука странное жабо очень тонкого шелка; брюки кремовые, носочки белые, а туфли с золоченными пряжками. Он легко поднялся навстречу Штирлицу, показалось, что взлетает, так худ, пожал руку экзальтированно, предложил кофе и сигару, похлопал Кемпа по плечу так, как положено в Испании, и сказал на прекрасном немецком: - Дорогой Брунн, я счастлив, что вы станете работать вместе со мной. Будет с кем отвести душу. Я чахну в этом стеклянном бункере. Чтобы мы могли спокойно пить кофе, я сначала познакомлю вас с правилами работы в этом заведении. Собственно, особых правил нет, вы заявляете, какой материал взяли, тему, над которой работаете, декларируете, по чьему заданию проводите анализ, и указываете время, которое вам отпущено на исследование той или иной ситуации. Я фиксирую это в моем дневнике, и мы начинаем пить кофе. Все ясно? - Предельно, - ответил Штирлиц. - Ну и прекрасно. Да, еще одна формальность. Вам придется расписаться в обязательстве не выносить документацию из отдела. Поймите меня правильно: в Испании запрещено распространение литературы, в которой подвергается критике внутренняя политика каудильо, а наши хозяева весьма несдержанны в печатном слове, поэтому, как вам известно, далеко не все издания, выходящие в Штатах, продаются здесь, на пенинсуле'. Надеюсь, вы поймете меня верно, я гражданин этой страны и вынужден делать все, чтобы помешать осложнениям в отношениях между корпорацией и Пуэрта-дель-Соль. _______________ ' П е н и н с у л а - полуостров (исп.). - Чтобы воспрепятствовать осложнениям в отношениях, - заметил Штирлиц, - надо дать умным людям на Пуэрта-дель-Соль хорошую взятку. Это лучший способ завязать добрые отношения. Анхел как-то сник, растерянно посмотрел на Кемпа; тот вальяжно посмеялся: - Привыкайте к шуткам доктора Брунна, дорогой Анхел, ничего не попишешь, каждый человек отмечен странностями. Он так свободно говорит о взятке именно потому, что никогда и никому ее не давал. Если б давал, как это приходилось делать мне, помалкивал бы. Верно, Брунн? - А чем вы платили? - спросил Штирлиц. - Живописью. Здесь в ходу живопись. Как-никак родина Веласкеса, Мурильо, Эль Греко и Гойи... - Не забывайте Сурбарана, - заметил Штирлиц. - Он - эпоха, не понятая еще до конца эпоха. - Непонятых эпох не бывает, - возразил Анхел, несколько успокоившийся после слов Кемпа. - Бывают, - сказал Штирлиц. - Я, например, не могу себе объяснить инквизицию вообще, а испанскую - связанную с изгнанием арабов и евреев из Испании - в частности. Бить тех, кого надо было использовать на свою пользу? Это противно духу истории. - Кабальерос, - сказал Кемп, - у вас есть время на разговор, я вам завидую, а у меня через полчаса встреча с партнерами. Живописью от них не отделаешься, надо показывать зубы. Доктор, - он обернулся к Брунну, - было бы славно, составь вы некий реестр проблем, которые бы могли заинтересовать наш отдел конъюнктуры. Конкретно, какие фирмы в мире ждут нашего предложения о кооперации, а какие полны желания поточить зубы о наши белые кости. - Это все? - спросил Штирлиц, подумав, отчего Кемп дает ему совершенно другое задание, совершенно не связанное с тем, о котором говорил Эрл Джекобс. - Больше ничего? - Это очень много, доктор. - Но это все? - повторил Штирлиц. - Пока - да, - ответил Кемп. - Время? - Не понял. - Сколько вы даете мне на это времени? - Два дня. - Это совершенно нереальный срок. Я подведу вас. Вам будет стыдно смотреть в глаза мистеру Джекобсу. Я прошу у вас четыре дня. - Три. Штирлиц покачал головой. - Я пожертвую воскресным днем. Я отдам его работе, я хочу выглядеть в глазах наших боссов пристойно, Кемп, побойтесь бога! Анхел усмехнулся: - Кабальерос, вы вольны отдавать воскресный день работе на корпорацию, но я этого не намерен делать. В отличие от вас мне уже далеко за пятьдесят, и каждое воскресенье я отдаю тому, что от меня с каждой минутой все более и более отдаляется - я имею в виду любовь. Кемп рассмеялся, а Штирлиц заметил: - Ерунда, кабальерос. Гете шустрил и в семьдесят четыре. А его партнерше было девятнадцать. - Но это было платоническое, - заметил Кемп. Штирлиц отрезал: - У мужчин платонического не бывает. Это относится лишь к женщинам, они чувственнее нас и мечтательней. - Хорошо, - сказал Кемп, протянув руку Анхелу, - я постараюсь отбить для вас четыре дня, доктор. Надеюсь увидеть вас сегодня вечером, загляните ко мне. Он окликнул Штирлица из первой комнаты, задержавшись у двери: - Доктор! Простите, пожалуйста, можно вас попросить на одну минуту... Штирлиц подошел к нему, прикрыл дверь, которая вела к Анхелу; он понял, что главное задание (или главную проверку) он получит именно сейчас; он не ошибся. - Вы, конечно, понимаете, - заметил Кемп, - что отдел конъюнктуры интересуют те фирмы, которые никогда не захлопывали двери перед носом у немцев? Конкретно: концерн интересуется теми предприятиями, которые имели контакты с рейхом. Концерн интересуют персоналии. Я понимаю, что в здешней справочной литературе вы не найдете тех подробностей, которые столь необходимы для атакующего бизнеса, но если вы хотя бы обозначите объекты возможного интереса, считайте, что вы сделали свое дело. Ясно? - Предельно, - ответил Штирлиц. - Иного я себе и не представлял. Только какой регион вас интересует в первую очередь? - Нас интересует регион, который называется очень просто и коротко: мир. - Значит, я волен подкрадываться к этому самому миру через любую страну? - Абсолютно. Штирлиц поманил к себе Кемпа; тот понимающе придвинулся. - Скажите, - шепнул Штирлиц, - а этот самый Анхел - педик? Кемп ответил таким же заговорщическим шепотом: - Совсем наоборот. Мне кажется, он сексуальный маньяк. Он рассказывает такие подробности... - Тот, кто занимается любовью по-настоящему, - заметил Штирлиц, - никогда не рассказывает подробностей. Он их изучает на практике. В свое удовольствие и нам на зависть... Вернувшись в зал, где сидел фиолетовый, белоносочный, золотопряжечный к а б а л ь е р о, Штирлиц отдал должное кофе, который он заварил (здесь, видимо, все, подражая боссу, держат в кабинетах кофеварки, подумал Штирлиц), рассказал пару анекдотов, спросил, где можно купить такие роскошные туфли, истинное средневековье, в наш машинный век это притягивает, пригласил сеньора Анхела пообедать, поинтересовался, не любит ли он форель, у дон Фелипе ее прекрасно готовят; как, вы не знаете дона Фелипе?! - это же на дороге в Алькобендас, совершенно изумительное место, лучшая кухня, достойное общество, мы просто-таки обязаны побывать там; потом поинтересовался, кто здесь работал до него, выслушал ответ, что доктор Брунн здесь первый постоянный клиент, все остальные бывали наскоками, и попросил сеньора Анхела открыть все шкафы, чтобы он мог составить себе представление, что здесь вообще собрано. Анхел достал книжечку, попросил расписаться за получение ключей ко всем шкафам и пожелал доктору успешной работы. Штирлиц начал работу со своей комнаты; ты был лишен настоящей информации все это время, сказал он себе, в здешних газетах печатают огрызки информации, американские газеты продают только в первоклассных отелях, стоят они чудовищно дорого, да и купить не всегда легко; о советских и говорить нечего, за их хранение сажают в тюрьму; ты начнешь с того, что реанимируешь историю за то время, что был оторван от жизни, вот с чего ты начнешь. Ты выведешь для себя болевые точки минувших месяцев, помозгуешь над ними, а потом сядешь за Аргентину. Это необходимо и для тебя и для них; Испания не очень-то пускала к себе американцев в экономику, да и немцев не ахти как. Франко предпочитал держать страну в состоянии депрессии, только б обрезать все связи с внешним миром, только б законсервировать себя в качестве "гениального каудильо и хенералиссимо", - чего не сделаешь ради того, чтобы властвовать! Он взял подшивки газет и журналов, обложился ими и ощутил - впервые за прошедшие месяцы - успокоенное ощущение своей нужности делу, не любому, не абы что-то делать, но тому именно, которому он отдал жизнь. Пообедал он на углу, в маленьком ресторанчике; зал был разделен на две части; возле окон стояли столики, а посредине, вокруг длинной стойки бара, толпились постоянные посетители; можно было получить, не дожидаясь официанта, горячую тортилью и пульпу, хорошо готовили жареные колбаски и круглые тефтели; обед занял пятнадцать минут: сначала крохотная чашка кофе, затем стакан молока, потом тортилья и колбаска, на десерт апельсиновый сок и еще одна чашка кофе, но теперь уже из большой чашки, со сливками. Выйдя из ресторанчика, Штирлиц поднялся на последний этаж ИТТ: Анхел дал ему второй ключ; сел к своему столу, закурил и сказал себе: это тест; они приготовили мне испытание, ясное дело; я должен сделать такой анализ, которого они еще не имели; гарантия жизни - моя нужность, я должен заставить их понять, что я умею то, чего они не умеют. А я ведь действительно могу то, чего они не могут; я выжил при Шелленберге только потому, что слыл "светлой головой", я мог дать разъяснение по тем вопросам, которые занимали бригаденфюрера; я придумывал концепцию и под нее закладывал информацию; трагедия многих аналитиков заключается в том, что они тонут в потоке информации, безвольно идут за ней; надо поступать наоборот, надо организовывать информацию в идею, подчинять ее себе, бесстрашно и раскованно фантазировать; действительно, любая настоящая идея обязана быть сумасшедшей, только тогда она интересна, преснятина теперь никого не зажжет; Джекобс азартный человек, это чувствуется по манере его разговора, по тому, как он реагирует на ответы, по стремительности движений и врожденному чувству юмора, это как деньги-если есть, то навсегда, а нет-так и не будет, сколько ни бейся... Я отдам им конкретику, я наковыряю ее, это трудно, но осуществимо, семьдесят процентов серьезной разведывательной информации почерпывается из открытых источников. Но чтобы понять, какие именно проблемы их д о л ж н ы интересовать, я обязан составить для себя точную хронологию тех событий, которые определяли лицо мира за эти месяцы, когда я был оторван от каждодневного анализа происходящего. Никто так стремительно не выбивается из ритма работы, как политики, лишенные информации. Речь Черчилля в Фултоне - трагична; это концепция без информации, это слишком субъективно, а потому - заманчиво для непрофессионалов; истинный профессионализм есть не что иное, как калькуляция риска и допуск возможностей; чувственность опасна в политике, она приносит сиюминутные дивиденды, но оборачивается гибельными последствиями в будущем; нельзя сжигать мосты ни в любви, ни тем более в межгосударственных отношениях. Но ведь что-то стоит за такого рода тенденцией? Что? Банки? Какие? Концерн? Чей? История персонифицирована только тогда, когда ты смог приблизиться к пониманию скрытого механизма социального интереса тех групп, которые имеют силу с т а в и т ь на того или иного человека, на личность, находящуюся в фокусе общественного интереса. Непризнанным может быть художник или писатель, - слава придет к нему посмертно; ученый может оказаться отринутым современниками, - его идеи восторжествуют после того, как он уйдет в небытие, но тем больше будет его слава, подтвержденная памятью поколений; неужели политик типа Черчилля стремится к самой широкой известности только для того, чтобы люди ждали его слова, не важно, мудрого или вздорного, главное - слышимого и обсуждаемого всеми?! ...Штирлиц закончил первый день работы в одиннадцать часов вечера, когда здание корпорации опустело, сидел лишь дежурный в комнате телефонной и телеграфной связи; он и принял от Штирлица ключи, дал ему расписаться в книге прихода и ухода, пожелал доброй ночи и снова воткнулся в "Блаупункт" - передавали запись футбольного матча между "Реалом" (Мадрид) и сборной Аргентины. Дома Штирлиц разделся и пустил воду в ванну. Давно я не лежал в такой ванной, вот ведь блаженство, а? Много ли человеку надо, черт возьми?! Он залез в зеленую воду и, запрокинув руки за голову, расслабился. ...Штирлицу - хотя правильнее сказать Исаеву, а, быть может, еще вернее Владимирову - повезло самим фактом рождения, тем, что он воспитывался в той среде, где значимость человека, его богатство и вес определялись уровнем знания, умением мыслить и степенью верности идее демократии, братства и равенства. Как-то отец, друг и последователь Мартова, в Цюрихе еще, до возвращения в Россию (выехали следом за "Ильичами"), спросил Всеволода (никто тогда и представить себе не мог, что в двадцать первом он назовет Дзержинскому тот псевдоним, под которым проживет до двадцать седьмого, "Максим Максимович Исаев", а уж Менжинский утвердит "Штирлица"): - Ты когда-нибудь задумывался над феноменом слова "энциклопедия"? - Нет. - А зря. - Объясни, папа. - Греки определяли его как справочное сочинение, содержащее в сокращении - обрати на это особое внимание - все человеческие знания. В сокращении... Почему? Потому что составить развернутую справку на все идеи, которые выдвинуло человечество, - невозможно. Отчего Французскую революцию связывают с Дидро, отцом энциклопедистов? Оттого что он был первым, кто обобщил опыт прожитых тысячелетий, сконцентрировав человеческие знания в некую библию от науки. Это был вулканический взрыв идей (спустя сорок лет после этого разговора, услыхав емкое "информационный взрыв", Штирлиц подумал, как близок был отец к этой формулировке). Двор Бурбонов не видел опасности в том, что книжные черви составляли свои карточки на философов, математиков и полководцев; они же не славили дерзость бунтовщиков и не цитировали отступников от веры?! Что может быть противоправительственного в кратком изложении концепций Аристотеля, Сократа, Эразма Роттердамского, Канта и Бэкона? Чем опасен Пифагор и Ньютон? Зачем страшиться изложения основ механики и химии? Пусть себе! Только бы не побуждали темную толпу к бунту. А они побуждали массы к знанию, что есть революция, а не бунт. Люди, прочитавшие энциклопедистов, поняли вдруг, что жизнь, которая им навязана, алогична по своей сути. Она была лишена того, что должно регулировать ее, то есть свода законов, именуемого конституцией. Она была полна традиционных, рожденных дедами еще и прадедами запретов, которые задерживали развитие, делали его тайным, уродливым, ползучим и, таким образом, - даже с точки зрения Библии - делали саму жизнь греховной. Кто хранит традиции запрета? Абсолютистская власть. Следовательно, она сдерживает развитие? Выходит, так. Но ведь это преступление или глупость - сдерживать развитие. Это противно здравому смыслу и выгодно единицам, стоящим во главе пирамиды, которые страшатся сделать даже малейший шаг к новому, переосмыслив то, что произошло в королевстве за столетия. Завтра нельзя править так, как сегодня, а сегодня правят не так, как вчера. Консервировать можно фрукты, но не форму правления. Значит, выходит, именно власть, как охранительница традиций, то есть прошлого, мешала тому, что росло, то есть новому? А разве долго можно мешать росту? Нельзя. И знание, распространенное в обществе его пророками, сиречь энциклопедистами, подняло народ на штурм Бастилии... А возьми нашу Родину... Когда Плеханов, Аксельрод, Ленин и Мартов начали создавать кружки и - на базе новейших достижений науки - доказывать рабочим, которых оболванивали традиционным, - "в ваших горестях, нищете, бесправии виноваты социалисты, жиды и "англичанка, которая гадит", - что не эти мифические враги повинны в том, что Россия топчется на месте, уступив первенство Германии и Франции, но именно самодержцы, занятые лишь удержанием райской жизни в своих дворцах, - тогда случился девятьсот пятый год... Вот что такое энциклопедия... Я заметил это потому, сын, что ты плохо читаешь учебники по естественным дисциплинам... Я вижу, ты не очень-то жалуешь математику и биологию? Думаю, это происходит оттого, что ты бездумно идешь за гимназической программой, не позволяешь себе фантазировать и думаешь о балле в дневнике, но не замахиваешься на создание собственной жизненной концепции. Я не против собственности, когда речь идет о знаниях, Всеволод. Ты позволь себе з а м а х н у т ь с я... Попробуй читать учебники не как сборники скучных догм, но как ту справочную литературу, которая позволит тебе создавать свой мир, выдвигая новую идею людской общности. Года через два тебе надо прочесть"Материализм и эмпириокритицизм" Ильича. Это - образец новой методологии мышления, когда политик и экономист препарирует вулканические извержения идей в физике, биологии, химии, делая их инструментом борьбы против рутины... Научись думать, когда читаешь, не соглашаться, видеть между строк, домысливать за автора, восхищаться словом, негодовать на туманный или корявый оборот! Поднимайся к равенству со строкой. С о б е с е д у й с книгой, сын, - лишь с этого начинается прикосновение к тому прекрасному, что обозначается словом "равенство"... Штирлиц часто вспоминал отца, когда садился за книги, справочники, подборки газет, журналы, документы из архивов, потому что именно благодаря ему научился растворяться в безмолвном собеседнике, следить за строкой, как за устной речью, фантазировать по поводу того, что чувствовал между строк, бесстрашно выдвигать свои предположения, вызванные прочитанным, отвергать их и думать о новых. ...Назавтра, насладившись чашкой кофе, приготовленного сеньором Анхелом, Штирлиц принялся за составление своей с х е м ы мира за те месяцы, что он был лишен сколько-нибудь серьезной информации. История - сложная наука; ведь даже то, что произошло минуту назад - уже история; какая поразительная спрессованность слов, идей, событий, имен, пересечений интересов! Как трудно вычленить из этого навеки замолчавшего звучания те контрапункты, которые определяли пик - не то что года или дня - минуты! Ведь именно в одну и ту же секунду в разных уголках мира думали, выступали, подписывали документы, сочиняли симфонию или завершали строй формул такие м а х и н ы, как Ленин и Эдисон, Клемансо и Кюри, Ллойд-Джордж и Горький, Эйнштейн и Золя, Суриков и Гинденбург, Чаплин и Скрябин, Вильгельм II и Томас Манн, Джек Лондон и Анна Павлова, Витте и Шаляпин, Сунь Ятсен и Чижевский... А если позволить времени бездушным движением часовых стрелок вычеркнуть из самого себя новую череду дней и лет, то именами, определявшими одномоментность истории, следовало бы назвать Капицу и Нильса Бора, Рузвельта и Галину Уланову, Гитлера и Оппенгеймера, Черчилля и Рахманинова, Сталина и Фейхтвангера, Гиммлера и Эдит Пиаф, Пастернака и Пристли, Мао Цзедуна и Сальвадора Дали, Идена и Маресьева, Пикассо и Прокофьева, Эренбурга и де Голля, Королева и Хемингуэя, Курчатова и Сомерсета Моэма... Поэтому, когда Штирлиц начал анализ исторических данностей с первого мая сорок пятого года, с того именно дня, когда он оказался исключенным из жизни, обрушенным в темноту и безмолвие на долгие восемь месяцев, ему стало ясно, что те связующие историю нити - сплошь и рядом незримые, но лишь угадываемые, - которые определяли р а з в и т и е мира, уходили в те дни и месяцы, которые задолго предшествовали событиям сегодняшнего дня. Одним из таких событий, повлиявшим на положение не только в Вашингтоне и Латинской Америке, но и здесь, за Пиренеями, оказалась конференция, состоявшаяся в феврале сорок пятого в Чапультепеке, неподалеку от мексиканской столицы. Штирлиц отложил документы, связанные с событиями сорок шестого года, перебросился к газетам и журналам времен войны и собрал все, что мог, из напечатанного в испанской и североамериканской прессе; особенно интересно освещал работу конференции корреспондент "Вашингтон пост" Джилбер Эллистон; с его материалов Штирлиц и начал свой анализ. Чем внимательнее он исследовал то, что произошло в Мексике в те дни, когда он мотался между Берлином и Цюрихом, делая все, чтобы сорвать возможность сепаратного сговора Гиммлера с Даллесом, - тем более горестно ему становилось, поскольку самая идея конференции в Чапультепеке смыкалась - в какой-то, конечно же, мере - с той концепцией, которую исповедовал Даллес и те, кто за ним стоял. Что же было основным, определявшим эту конференцию, которую проводил государственный секретарь Стеттениус и его помощники Нелсон Рокфеллер и Клейтон? Если отбросить словесную шелуху и дипломатическое припудривание, то становилось ясным, что главное, чего добивался Вашингтон от латиноамериканских республик, сводилось к следующему: признание главенствующей роли Соединенных Штатов на юге континента (необходимо для Уолл-стрита в его борьбе против воротил лондонского Сити), создание единого генерального штаба всех армий Американского континента, и, наконец, подготовка такого договора, который бы гарантировал континент от агрессии. Чьей? - сразу же спросил себя Штирлиц. Кто тогда мог ударить? Гитлер был обречен, вопрос крушения рейха решил исход битв под Сталинградом и Курском. Япония? И это невозможно. Что она могла вне "тройственного союза"? Противостоять всему миру было не по силам государствам более мощным, куда уж ей? Следовательно, на смену Панамериканскому союзу, который мог рассматриваться как административно-правовая уния, шло создание военно-политической организации, что кричаще противоречило уставу Организации Объединенных Наций, которая должна была вот-вот собраться в Сан-Франциско. Кто стоял за спиной такого рода плана? Каким корпорациям Уолл-стрита была выгодна идея военно-политического союза на юге Американского континента, управляемого из Вашингтона? Рокфеллеру, который прибыл в Мексику? Бесспорно. А кому еще? Был ли кто-либо против? Штирлицу стало сейчас ясно и то, что Вашингтон тогда уже готовил блок, послушный своей воле, блок, чьи голоса в Организации Объединенных Наций создадут прецедент устойчивого большинства, которым вполне можно манипулировать в интересах тех, кто намерен в будущем определять политику в мире. Штирлиц разобрался и с таким сложным вопросом, как тогдашнее отношение Соединенных Штатов к Аргентине, где власть неудержимо катилась в руки Перона, воспитанного на немецкой военной доктрине, поклонника Гитлера, Муссолини и Франко. Как профессионал он не мог не отдать должного той потаенной работе по "привязыванию" к себе Буэнос-Айреса, которая была проведена американскими политиками. Эксперты государственного департамента точно учли амбициозность полковника, не сбрасывали со счетов потенциальную экономическую мощь громадной страны и особенность национального характера, поэтому в резолюции, принятой по отношению к Буэнос-Айресу (Аргентина была единственной страной, не приславшей своих представителей в Мексику), высказывалось м я г к о е пожелание, чтобы последователи Перона согласовали свою внешнюю политику с политикой других республик в вопросах ведения войны против держав оси. Формулировка была елейно-сдержанная, хотя Аргентина оказалась единственной страной на юге Америки, которая продолжала поддерживать дружественные отношения с рейхом, книги Гитлера по-прежнему распространялись в магазинах "АВС", на экранах кинотеатров демонстрировались фильмы третьего рейха, геббельсовская "Фелькишер беобахтер" продавалась в газетных киосках наравне с "Вашингтон пост", "Юманите" и "Пуэбло", а посол Риббентропа устраивал приемы, на которых появлялись высшие чины администрации. Стеттениус объяснял тур вальса вокруг Аргентины тем, что без участия республики в союзе американских "братьев" концепция единства Западного полушария могла быть нарушена. Однако, на самом деле, не только это определяло единодушие, с каким такого рода резолюция была принята в Чапультепеке. Дело в том, что те же Чили, Парагвай и Монтевидео боялись безудержной экономической экспансии северного "брата", тогда как именно Аргентина была теснее всего связана с банками Великобритании; как всегда, в действие вступал закон чисел - две силы лучше, чем одна, противоречие между Вашингтоном и Лондоном (пусть и язык один, и культуры близки, но деньги печатают разные!) позволит республикам юга континента лавировать между гигантами. Притом власть предержащие в Сантьяго, Монтевидео и Асуньоне были осведомлены, что Перон не намерен отдавать на закланье немецкие капиталы, таким образом, сохранялась третья (финансовая) сила, а она еще более желательна, ибо, пока паны (мистеры, сеньоры) дерутся, холопам (кабальеро, хентес) при всем при том можно жить, есть к кому притулиться. В конце марта сорок пятого года Буэнос-Айрес ответил Вашингтону, что Аргентина присоединяется к решениям конференции и в "целях сотрудничества для отражения актов агрессии со стороны любого государства, направленных против любого американского государства", объявляет состояние войны с Японской империей; объявляется война и Германии - но не как в р а г у, не как рейху, не как державе зла и ужаса, но лишь как с о ю з н и ц е Японии, которая была основным противником Соединенных Штатов на океанах. Такого рода маневр позволил Вашингтону п р о т а щ и т ь Аргентину в Организацию Объединенных Наций, что было вызовом тем, кто должен был заседать в одном зале с посланцами тех, кто открыто заявлял в ту пору о своей симпатии к Оси; это помогло государственному департаменту содействовать Буэнос-Айресу и в установлении дипломатических отношений с теми, с кем он сочтет нужным эти отношения установить, учитывая, что сорок шестой год был годом выборов, объявленных в той стране, большинство населения которой открыто стояло за дружбу со всеми державами, внесшими решающий вклад в антифашистскую борьбу. Таким образом, Штирлиц понял, что весной сорок пятого на поверхности политического моря виднелись лишь небольшие рифы, но вулканическая горная гряда, составленная из гигантских пиков, была сокрыта тишиною необозримого молчания. Он обозначил для себя проблему Чапультепека, как одну из наиболее интересных, особенно в связи с тем еще, что там не был - под нажимом Соединенных Штатов - обсужден вопрос об отношениях латиноамериканских республик с профашистской Испанией, и перешел к исследованию нового блока вопросов, который он начал с изучения стенограммы допросов главных нацистских преступников в Нюрнберге, пытаясь найти в них - понятно, между строк - то, что могло представлять для него интерес, отнюдь не сиюминутный. Он задержался на допросе советским представителем Руденко фельдмаршала Кейтеля, особенно на той его части, где речь шла об обращении с военнопленными. "Р у д е н к о. - В докладе адмирала Канариса от пятнадцатого сентября сорок первого года он указывал на массовые убийства советских военнопленных и говорил о необходимости решительного устранения этого произвола. Вы были согласны с теми положениями, которые Канарис выдвинул в своем докладе на ваше имя? К е й т е л ь. - По получении этого письма я немедленно доложил о нем фюреру, в особенности в связи с двумя нотами народного комиссара по иностранным делам от начала июля, и просил принять решение по этому вопросу... В общем-то я разделял сомнения Канариса... Р у д е н к о. - Разделяли? Очень хорошо. Я предъявлю вам подлинник доклада Канариса, на котором есть ваша резолюция... К е й т е л ь. - Я знаю этот документ с пометками на полях. Р у д е н к о. - Следите за резолюцией... Вот документ Канариса, который, как вы только что сказали, вы считали правильным... Ваша резолюция: "Эти положения соответствуют представлениям солдата о рыцарском способе ведения войны. Речь идет об уничтожении целого мировоззрения, поэтому я одобряю эти мероприятия и покрываю их. Кейтель". Ваша подпись? К е й т е л ь. - Да, я написал это в качестве решения после доклада фюреру. Р у д е н к о. - Но там не написано, что это Гитлер так сказал. Там написано: "Я покрываю. Кейтель". Я спрашиваю вас, подсудимый Кейтель, именуемый фельдмаршалом, неоднократно называвший себя здесь "солдатом", вы своей кровавой резолюцией подтвердили и санкционировали убийства безоружных солдат, попавших к вам в плен? Это правильно? К е й т е л ь. - Я беру на себя эту ответственность..." ...Особенно страшным был допрос американским прокурором Эйменом Кальтенбруннера; Штирлиц даже зажмурился, чтобы отогнать от себя назойливое видение - длинное, несколько дегенеративное лицо начальника РСХА, "доктора юриспруденции и верного палладина Гиммлера". "Э й м е н. - Подсудимый, вы слышали на этом Суде показания, связанные с "особым обращением"? Что оно означало? К а л ь т е н б р у н н е р. - Следует предположить, что это означало смертный приговор, который не выносился судом, а определялся приказом Гиммлера. Лично я понимаю это таким образом." (Штирлиц подумал, что если когда-либо какой-либо художник решит создать фрески о людских достоинствах или пороках, то "ложь" и "ужас" он вполне может писать с фотографии Кальтенбруннера.) "Э й м е н. - Подсудимый Кейтель показал, что такого рода выражение было общеизвестно. Не было ли вам известно выражение "особое обращение"? Ответьте, пожалуйста, "да" или "нет". К а л ь т е н б р у н н е р. - Да. Был приказ Гиммлера - могу также указать на приказ Гитлера - казнить без судебного разбирательства. Э й м е н. - Обсуждали ли вы когда-либо с группенфюрером Мюллером ходатайства о применении "особого обращения" к некоторым людям? Ответьте, пожалуйста, "да" или "нет". К а л ь т е н б р у н н е р. - Нет. Э й м е н. - Были вы знакомы с Джозефом Шпасилем? К а л ь т е н б р у н н е р. - Я его не знал. Э й м е н. - Я передаю вам его показания. К а л ь т е н б р у н н е р. - Так это же Йозеф Шпациль! Его я знал. Э й м е н. - Может быть, вы взглянете на абзац, начинающийся со слов: "в отношении "особого обращения"... Нашли это место? К а л ь т е н б р у н н е р. - Чтобы охватить содержание документа, я должен прочитать его полностью. Э й м е н. - Но, подсудимый, у вашего защитника есть копия этого документа! К а л ь т е н б р у н н е р. - Мне этого недостаточно. Э й м е н. - Хорошо, тогда читайте с середины страницы: "во время совещаний начальников секторов группенфюрер Мюллер часто советовался с Кальтенбруннером о том, следует ли применять по тому или иному делу "особое обращение". Вот пример такого разговора: "Мюллер: Скажите, пожалуйста, по делу "А" следует применить "особое обращение"? Кальтенбруннер отвечал "да" или предлагал поставить вопрос на решение рейхсфюреру. Когда проходила подобная беседа, упоминались только инициалы, так что лица, присутствовавшие на совещаниях, не знали, о ком идет речь". Является ли это письменное показание правдой или ложью, подсудимый? К а л ь т е н б р у н н е р. - Содержание этого документа нельзя назвать правильным в вашем толковании, господин обвинитель... Возможно, что Мюллер говорил со мной об этом, когда мы вместе обедали, поскольку меня это интересовало с точки зрения внешней политики и информации... Э й м е н. - Вам знакомо имя Цирайса? К а л ь т е н б р у н н е р. - Да. Э й м е н. - Он был комендантом концентрационного лагеря в Маутхаузене? К а л ь т е н б р у н н е р. - Да. Э й м е н. - Я зачитаю отрывок из предсмертной исповеди знакомого вам Цирайса... "Ранним летом сорок третьего года лагерь посетил обергруппенфюрер СС доктор Кальтенбруннер... Ему были показаны три метода умерщвления: выстрелом в затылок, через повешение и умерщвление газом. Среди предназначенных к экзекуции были и женщины; им отрезали волосы и убили выстрелом в затылок. После казни доктор Кальтенбруннер отправился в крематорий, а позднее - в каменоломню". Это правильно? К а л ь т е н б р у н н е р. - Это ложь. Э й м е н. - Хорошо... Перед вами документ... Об уничтожении на месте англо-американских летчиков... Подписано: "Доктор Кальтенбруннер". Отрицаете ли вы тот факт, что имеете отношение к этому приказу? К а л ь т е н б р у н н е р. - Я никогда не получал этого приказа. Э й м е н. - Вы отрицаете, что здесь стоит ваша подпись? К а л ь т е н б р у н н е р. - Господин обвинитель... Э й м е н. - Ответьте на мой вопрос: вы отрицаете вашу подпись? К а л ь т е н б р у н н е р. - Я не получал этих документов. Конечно, я частично виноват, что не обращал внимания, не даются ли от моего имени такие приказы... П р е д с е д а т е л ь т р и б у н а л а. - Я ничего не понимаю! Либо вы говорите, что это не ваша подпись на документе, либо что подписали его, не глядя на содержание. Что именно вы утверждаете? К а л ь т е н б р у н н е р. - Господа! Я никогда не получал этого документа! Я не мог подписать его, потому что это противоречило моим убеждениям! П р е д с е д а т е л ь т р и б у н а л а. - Я не спрашиваю о ваших убеждениях. Я хочу получить ответ: вы подписывали его или нет? К а л ь т е н б р у н н е р. - Нет. П р е д с е д а т е л ь т р и б у н а л а. - Но ведь там стоит ваша подпись! К а л ь т е н б р у н н е р. - Я не убежден, что это моя подпись. П р е д с е д а т е л ь т р и б у н а л а. - Полковник Смирнов, по каким пунктам вы бы хотели подвергнуть свидетеля перекрестному допросу? С м и р н о в. - Подсудимый отрицал свое участие в уничтожении евреев в Варшавском гетто... Он утверждал, что полицайфюрер Польши Крюгер якобы подчинялся непосредственно Гиммлеру и никакого отношения к Кальтенбруннеру не имел... П р е д с е д а т е л ь т р и б у н а л а. - Пожалуйста, задавайте вопросы. С м и р н о в. - Я прошу дать подсудимому дневник Франка. Читайте и следите, правильно ли это переведено: "Нет сомнения, - говорит Крюгер, - что устранение евреев повлияло на успокоение... Однако среди рабочих-евреев имеются специалисты, которых сегодня нельзя заменить поляками без всяких последствий... Поэтому Крюгер просит доктора Кальтенбруннера доложить об этом рейхсфюреру СС..." Почему Крюгер действовал через вас? К а л ь т е н б р у н н е р. - Крюгер ни одним словом не говорит, что я там был в качестве его начальника. Он знал лишь, что я в качестве шефа службы информации рейха часто приходил к Гиммлеру со специальными сообщениями, и он просил меня доложить ему и по этому вопросу... П р е д с е д а т е л ь т р и б у н а л а. - Вы говорите слишком быстро и произносите речи, не отвечая на вопросы. К а л ь т е н б р у н н е р. - Крюгер подчинялся непосредственно Гиммлеру. С м и р н о в. - Я прошу ответить, просил ли вас Крюгер представить его отчет Гиммлеру или нет? Это все, о чем я вас спрашиваю. К а л ь т е н б р у н н е р. - На этом совещании присутствовало много народа, и каждого, кто был близок к фюреру или Гиммлеру, о чем-нибудь просили. С м и р н о в. - Я прошу вас ответить "да" или "нет". Просил он вас доложить? К а л ь т е н б р у н н е р. - Я этого не знаю. П р е д с е д а т е л ь т р и б у н а л а. - Господин Смирнов, добейтесь от него, чтобы он ответил на вопрос. С м и р н о в. - Подсудимый, просил ли Крюгер доложить Гиммлеру о невозможности немедленного уничтожения всех квалифицированных рабочих-евреев и как тот отнесся к этому? К а л ь т е н б р у н н е р. - Возможно, он просил меня, но ни в коем случае не как своего начальника..." Господи, подумал Штирлиц, кто же тогда был начальником в их вонючем рейхе? Один Гитлер? Все остальные агнцы божьи? Ничего ни о чем не знали? Плакали по ночам о судьбе тех, кого уничтожали в печах, как на конвейере? Все, как один, повторяли: "Я даже не слышал о зверствах", "Только в Нюрнберге я узнал про тот ужас, который творили секретные айнзацкоманды СД в России", "Я просто не хотел, чтобы евреи играли какую-то роль в финансах, промышленности, науке и искусстве рейха, но я никогда не призывал к тому, чтобы их сжигали в газовых камерах, это противоречит моим убеждениям", "Я доверял фюреру и не мог предположить, что он замышлял такое"... Единственный обвиняемый, Шахт, организатор банковско-валютной системы третьего рейха, человек, который дал Гитлеру средства на создание вермахта, усмешливо разглядывая английского обвинителя Джексона сквозь толстые стекла очков, не спорил по мелочам, признавал, что поддерживал фюрера, и единственная схватка с тем, кто его допрашивал, относилась к Чехословакии, когда Шахт заявил, что Гитлер не захватывал Прагу: "Он же не взял эту страну силой! Союзники просто подарили ее фюреру!" Джексон замер от гнева, но своего добился; реванш был сокрушительным: - Когда вы были министром без портфеля, - начал забивать гвозди вопросов английский обвинитель, - были развязаны агрессивные войны против Польши, Дании, Норвегии, Голландии, Бельгии; в то время, когда вы были членом имперского правительства Гитлера, случилось вторжение в Советскую Россию и была объявлена война Соединенным Штатам. Несмотря на это, вы продолжали оставаться министром фюрера? Не так ли? - Да, - ответил Шахт, по-прежнему беззаботно разглядывая обвинителя; тень все той же снисходительной улыбки сохранялась на его лице. - Вы не порвали с Гитлером до той поры, пока германская армия не стала отступать, не правда ли? - Письмо, благодаря которому мне удалось добиться разрыва с Гитлером, датировано тридцатым ноября сорок второго года. - Вы тогда считали, что корабль уже тонет? Война проиграна, не так ли? - Именно. Об этом достаточно ясно свидетельствуют мои устные и письменные заявления. - Скажите, после оккупации Вены вы заставили служащих австрийского банка принять присягу? - Да. - Вы заставили их повторить за собой следующие слова: "Я клянусь, что буду повиноваться фюреру германской империи и германского народа Адольфу Гитлеру... Будь проклят тот, кто нарушит ее. Нашему фюреру трижды: зиг хайль!" Это правильное описание произошедшего? - Да, - ответил Шахт. - Эта присяга является предписанной для чиновников. (Штирлицу импонировало то спокойствие, с которым Шахт признавал свою вину; ни один из обвиняемых так себя не вел; старик идет на виселицу, подумал тогда Штирлиц, с гордо поднятой головой; что ж, какая-никакая, но все-таки позиция. Он, однако, не мог даже предположить, что финансовый гений третьего рейха, человек, без которого фюрер не смог бы создать ни армию, ни флот, ни СД, ни гестапо, будет оправдан трибуналом по всем предъявленным ему обвинениям.) Особо тщательно он проштудировал речь адвоката Латернзера, защищавшего генеральный штаб третьего рейха. Он долго размышлял, почему Латернзер решился на открытую фальсификацию фактов, утверждая в своей речи, что последнее из предъявленных обвинений, заключающееся в том, что "военные руководители должны нести ответственность за то, что на практике они допускали осуществление преступных планов Гитлера, а не противились им, ведет снова к центральной проблеме данного процесса, относящейся к военным, а именно к проблеме долга повиновения. Неоднократно говорилось, что приказы Гитлера не только являлись военными приказами, но и имели еще законодательную силу. Стало быть, военные руководители должны были не подчиняться законам? Если не будет соблюдаться долг повиновения по отношению к приказу, предписывающему совершение общеуголовного преступления, то причиной этого явится то обстоятельство, что этот приказ потребует действия, направленного против государственной власти. А можно ли вообще говорить о преступлении, если приказ требует действия, которое не направлено против государственной власти, а, наоборот, совершается по ее указанию? И если на этот вопрос ответить положительно, то какой гражданин какого государства может распознать преступный характер своих действий?" Как мог Латернзер игнорировать то, что было не просто доказано, но совершенно очевидно человечеству: без и вне генерального штаба Гитлер не смог бы спланировать ни одну из своих компаний! Штирлиц помнил строки программы НСДАП, где прямо говорилось, что именно партия и вооруженные силы являются теми двумя столпами, которые выражают философию жизни рейха. Как можно настаивать на невиновности генерального штаба, руководившего агрессией, при том, что вина главнокомандующего люфтваффе Геринга не оспаривалась, главнокомандующий военноморским флотом Денниц был назначен Гитлером своим преемником, а фельдмаршал Кейтель, непосредственный куратор генерального штаба, п о к р ы в а л убийства пленных! Можно з а щ и щ а т ь, но нельзя доказывать н е в и н о в н о с т ь генерального штаба, зная, что армия вкупе с айнзацкомандами расстреливала без суда и следствия женщин и детей в оккупированных ею странах?! (Штирлиц, однако, не мог предположить, что в речь Латернзера были заложены целые "блоки" фраз генерала Гелена, он не допускал и мысли, что генеральный штаб и имперское правительство Гитлера будут оправданы; несмотря на протест советского судьи Никитченко. Кончался сорок шестой год; запад Германии надо было о ф о р м л я т ь в государство, верное Западу, а кто это сделает, как не те, кто знал, как вести дело в управленческих канцеляриях рейха и учить молодежь азбуке военного ремесла в наскоро отремонтированных казармах Гитлера.) ...Именно этот период - с весны сорок пятого и по осень сорок шестого года - оказался той ареной истории, на которой Штирлиц должен был постараться увидеть ведущих персонажей, понять представляемые ими тенденции и, обобщив полученную информацию, прийти к решению, продиктованному не только его личными, человеческими интересами, но и той позицией, которой он следовал с того ноябрьского дня семнадцатого года, когда связал свою жизнь с революцией Ленина. ГОНСАЛЕС - I __________________________________________________________________________ Генерал Альфредо-Хосефа-и-Рауль Гонсалес, известный в кругу друзей под кличкой "Локо"', на самом деле был одним из самых умных людей в испанской разведке. _______________ ' Л о к о - дурной, сумасшедший (исп.). Он начинал в университете Саламанки, специализируясь в докторантуре по истории Аргентины и Чили; его работы были блестящими, выводы - парадоксальны и неожиданны; внезапно он бросил науку и ушел в политику, в тридцать девять лет стал полковником, одним из шефов политического департамента в генштабе. Однако за ум (в эпоху царствования бездарей) приходится расплачиваться; вот он и был уволен в отставку в июле сорок первого - после того, как сказал, что "Голубая дивизия", отправленная в Россию, будет разбита и что ввязывание в драку против России недальновидный шаг, результаты которого трудно предсказуемы. С тех пор он жил в своей огромной, похожей на лабиринт, квартире на калье-де-Акунья; летом выезжал на море, в маленькую, всего семь домиков, рыбачью деревушку Торремолинос, что под Малагой. Его первая жена погибла в автомобильной катастрофе; вторая простудилась во время прогулки на катере, промучилась зиму и умерла в клинике профессора Мендосы от неизвестного врачам легочного заболевания. С тех пор Гонсалес жил один; обслуживал его капрал Хорхе, - бобыль, он поселился в его доме, водил машину, делал покупки, сервировал стол к обеду (завтракал Гонсалес в постели; раньше, до отставки, не понимал, какая это прелесть, сразу же поднимался, бежал в ванную, ел наспех - счетчик времени не выключался ни на минуту, работа - это скорость, побеждает тот, кто у с т р е м л е н) и тер генералу спину особой жесткой мочалкой, ибо массаж - основа долголетия. Просыпался он в одно и то же время, ровно в десять, за мгновение перед тем, как Хорхе приносил газеты: "Йа", "Информасьонес", "Пуэбло" и "АВС", а также лиссабонску