ю "Диариу ду нотишиаш", (эту газету цензура Франко пропускала в страну беспрепятственно); впрочем, до разгрома рейха он получал и "Фелькишер беобахтер" (единственная европейская газета, не позволявшая себе нападок на режим Франко). Первые месяцы после того, как он оказался не у дел, просмотр утренних газет был для него неким суррогатом работы. Он подчеркивал абзацы, казавшиеся ему наиболее важными; был глубоко уверен, что вот-вот все изменится, Франко поймет свою ошибку, позвонит ему и пригласит вернуться, объяснив, что все произошедшее было следствием интриг Серано Суньера, который давно и тяжко не любил Гонсалеса, ибо считал, что разведка портит его, министра иностранных дел, работу, вторгаясь не в свои прерогативы. Однако шли месяцы, Франко не звонил; ушел Суньер, назначили другого "Меттерниха", а он, Гонсалес, продолжал пребывать в отставке. Тогда, истомленный ожиданием д е л а, генерал позволил себе, в кругу близких друзей, высказать критические замечания в адрес каудильо, который забывает тех, с кем начинал п р е д п р и я т и е; через пять дней после этого ему позвонил неизвестный и, не представившись, порекомендовал быть более тщательным в формулировках, особенно когда речь идет о людях, окруженных любовью нации; "безгрешных нет, за каждым есть н е ч т о, позволяющее предпринять такие шаги, которые докажут людям, что и он, генерал, заслуживает не просто отставки, но заключения в тюрьму, как человек, запускавший руку в карман казны". Генерал не успел ничего ответить: трубку аккуратно положили на рычаг; именно в тот день - впервые в жизни - он испытал унизительное ощущение собственного бессилия; что может быть горше, как невозможность ответить на оскорбление? Вот тогда он и сказал себе то, что никогда до этого не позволял себе даже в мыслях: "Ни в одном нормальном обществе такое невозможно. Я расплачиваюсь за то, что помогал строить тюрьму. Все бесполезно. Надо затаиться и ждать. Я живу в обреченной стране, где все построено на алогизмах, где горе называют счастьем, а террор - свободой. Мне отмщение, и аз воздам". С тех пор он перестал посещать клубы, из дома выходил только на прогулку, а со своим бывшим помощником Веласкесом, отвечавшим за разведывательную сеть в Англии и Соединенных Штатах, встречался лишь в лифте, когда тот приезжал из Лондона, благо жили в одном доме и понимали друг друга без слов. Именно после того звонка он понял, что уповать на какие-то изменения, до тех пор пока жив Франко, - глупо, мальчишество, старческий маразм, безответственное мечтательство; надо затаиться и ждать; изменения произойдут, но это случится значительно позже, с развитием в стране индустрии и науки; спасение в том, чтобы сделаться незаметным, раствориться, стать частичкой массы, отказавшись от того, что определяло индивидуальность АльфредоХосефа-и-Рауля Гонсалеса. Однако в Испании той поры и такую манеру поведения надо было замотивировать, чтобы чиновник Пуэрта-дель-Соль, получавший ежедневные рапорты о нем, Гонсалесе, о его встречах, прогулках, разговорах, состоянии здоровья, отправлении естественных потребностей с женщинами, покупках, телефонных звонках, не в з д р о г н у л на чем-либо, не пошел советоваться с руководителями, что повлекло бы еще более жесткую слежку, а то и а к ц и и; Франко на это был большой дока, особенно любил такие операции по устранению противников, которые были связаны с авиакатастрофами или же с организацией террористических актов руками левых подпольных группировок. Поэтому, п е р е б е с и в ш и с ь в спальне после того звонка, Гонсалес вызвал доктора Мендосу; просмотрев перед этим справочник внутренних болезней, где говорилось о симптомах инфаркта, пожаловался, что не может дышать, мучает боль в левом подреберье, постоянные позывы рвоты. Мендоса по праву считался дорогим врачом, консультировал Гонсалеса с той еще поры, когда он был одним из шефов разведки, не прерывал с ним отношений и после отставки, ибо добился такого места под солнцем, что мог позволить себе редкую роскошь ничего и никого не бояться: на деньги, заработанные практикой, он купил огромную латифундию в Галисии, вложил средства в акции универмагов и приобрел пай в "Эреро и Фереро", - лучших мадридских магазинах изделий из кожи. В отличие от министра, генерала, начальника департамента, функционера министерства фаланги, его не могли уволить, сам себе хозяин, своя клиника, да счет в банке вполне надежен. Выслушав Гонсалеса, подержав свои тонкие, холодные руки на его могучей волосатой груди, задав десяток неторопливых вопросов, Мендоса склонился к его голове и тихо шепнул: - У вас нет инфаркта... Если вы х о т и т е стенокардии, то прежде всего замотивируйте боль в солнечном сплетении... ...Полгода Гонсалес провел в кровати, хотя каждое утро делал гимнастику, чтобы мускулы не сделались тряпками; Мендоса, понимавший ситуацию как никто другой, пустил слух, что дни генерала сочтены, сердце совершенно изношено, какая жалость, мужчина в расцвете сил, представляю, каким это будет ударом для каудильо, чудо, если Гонсалес выживет, я не могу дать гарантии, что летальный исход не наступит в любую минуту. Тирания любит убогих; слежку с Гонсалеса сняли; не опасен, живой покойник. Вот тогда он и приступил к осуществлению того плана, который разработал, пока у м и р а л. Суть этого плана сводилась к тому, чтобы сказочно разбогатеть, ибо лишь богатство могло сделать его недоступным для врагов, время голых лозунгов о "единстве и благе нации" кончилось, все вернулось на круги своя, могущество человека, его нужность определялась отныне лишь тем, сколько денег лежало на его счету и каким количеством земель он владел. Гонсалес понимал, что он не сможет разбогатеть, если будет лежать в спальне и читать книги, доставая фолианты из старинных шкафов ручной работы; необходимо общение, анализ новостей, причем не пустых, газетных, но живых, почерпнутых в тех кругах, где есть доступ к реальной, а не обструганной информации. Такого рода общение - с тем, чтобы оно не вызвало нового цикла р а б о т против него со стороны секретной полиции, - так же должно быть тщательно замотивировано. Поэтому доктор Мендоса позвонил ему и сказал, что можно подниматься, особой угрозы для сердца пока нет; конечно, не надо перетруждать мышцу, но посещение корриды или футбола отнюдь не возбраняется, если, конечно, умеете контролировать эмоции, поскольку удел всех болельщиков - унизительный инфаркт на трибуне, когда никто не захочет вам помочь, и не потому, что люди плохи, просто всех в тот момент будет занимать пас Пепе левому защитнику "Реала" Карденасу, тот мастерски бьет понизу с правой, или же - если речь идет о Пласа де торос - люди ждут завершающего удара Бласа, который совершенно прекрасно держит левую ногу, выгибая ее тетивой перед броском на быка, совершенно так же, как это делал Педро-Ромеро из "Фиесты", которую написал дон Эрнесто, который воевал против каудильо с русскими. Кремль платит писателям слитками платины, покупает на корню, всем известно... С тех пор Гонсалес начал посещать корриды, аккуратно восстановил знакомства, присматривался, прислушивался; искусству лицедейства учиться ему не приходилось, асом разведки считался вполне заслуженно, поддержал Франко потому лишь, что был убежден: Испании нужен порядок, страна еще не готова к безбрежной демократии, предложенной республиканцами; должны пройти годы, прежде чем народ сможет пользоваться ее благами бескровно; сначала надо научиться выслушивать противную точку зрения и тактично выдвигать свои доводы, а не палить из кольта в лоб оппонента. Он не мог себе представить, что победа порядка придет с террором и неуемным восславлением маленького человечка по фамилии "Франко". Именно на Пласа де торос он вполне мотивированно встретился с Анхелом-Алькасером де Веласкесом и провел с ним два часа на трибуне "Сомбра", перебросившись всего несколькими фразами; но и этого было достаточно, чтобы понять то, что следовало. Веласкес был его учеником и сейчас - встреча эта состоялась в сорок третьему году еще - занял совершенно особое положение в европейской разведке. Судьба Веласкеса была совершенно необычной, но в то же время типической, если рассматривать его дела, слова, идеи и увлечения не оторванно от концепции испанского национального характера, а именно сквозь призму этого характера, соединяющего в себе черты как Дон Кихота, так и Санчо Пансо. Двенадцатилетним мальчишкой Веласкес пришел на Пласа де торос; вообще-то такое редко случается, желающих - тьма; даже десятилетние перескакивают через деревянные поручни и бегут на быка с красной тряпкой, но лишь единицам удается избежать рокового удара, большинство кончает госпиталем, распоротым боком, инвалидностью. Веласкес был в е з у н о м, он показал класс, зрители взревели: "Пусть останется, пусть убьет быка!" И он остался, убил быка и получил ухо; это было немыслимо в двенадцать лет, о нем написали в газетах: "Мальчик из народа победил лучшего быка Миуры!" Его приветствовал создатель испанской фаланги Хосе Антонио Примо де Ривера, определил малограмотного паренька в школу, потом в университет на философский факультет в Саламанку; там он внимал с к а з и т е л я м, адептам испанского фашизма, которые вещали о величии национального духа, о том, что Испания стала жертвой заговора международного еврейства во главе со Сталиным, что лишь дон Адольфо, фюрер Германии, противостоит на континенте дьяволам, болтающим о "людском братстве"; нет и не может быть братства между людьми, говорящими на разных языках. По поручению шефа фаланги Веласкес принимал участие в терроре, был приговорен к смерти, после мятежа Франко был отпущен на свободу; во время гражданской войны получил орден за отвагу; убийство Хосе Антонио Примо де Риверы считал комбинацией каудильо, попросившего об этой услуге левых, только бы убрать главного конкурента, а поскольку все левые - красные, которые готовы на любое злодейство, они с радостью убрали вождя испанской фаланги, брата Гитлера, светоча Испании. Именно тогда, после убийства Хосе Антонио, имя Анхела-Алькасера де Веласкеса и попало в рапорт секретной полиции, который был доложен генералу Гонсалесу, поскольку бешеный матадор сказал об этом не кому-нибудь, а в обществе иностранцев, среди которых был и офицер СД, работавший в Бургосе при штабе Франко. Имя этого офицера было Макс, знакомые звали Максимо, но чаще, особенно те, которые были с ним дружны, называли его Эстилиц, потому что фамилия "Штирлиц" весьма трудно произносима поиспански. Поскольку Веласкес не унимался, н е с Франко "по кочкам", Гонсалес пригласил его к себе, сказал, что если ему надоела жизнь, то он может с нею покончить в этом же здании, в туалете, пистолет к его услугам, калибр вполне надежен, снимет пол-черепа, никакой боли, мозги разнесет по кафелю, только жаль, смешаются с дерьмом, не эстетично. Именно во время этого разговора он и пригласил Веласкеса в разведку, такие пригодятся в к р у т ы х делах, и, отправив его поучиться д е л у в Берлин, к адмиралу Канарису и Шелленбергу, затем устроил своего протеже в Лондон, на должность пресс-атташе. Там Веласкес начал работать на абвер, выполнял личные задания Шелленберга, а летом сорок первого года, незадолго перед тем, как Гонсалеса в ы ш в ы р н у л и в отставку, был привлечен к сотрудничеству разведкой Японии. Именно он, Гонсалес, после того как полномочный министр и чрезвычайный посол Сума-сан посетил министра иностранных дел Испании Серано Суньера и договорился о формах обмена информацией с Веласкесом по дипломатическим каналам, санкционировал форму финансирования разведывательной группы. Сумасан пообещал передавать Веласкесу не чеки или деньги, но бриллианты и жемчуга, с тем чтобы тот мог платить своим помощникам, которыми являлись корреспондент газеты "Мадрид" в Нью-Йорке Пенелла де Сильва, репортер "Йа" Франсиско Лусинтес, журналист из "АВС" Хасинто Микельарена и Аладрен из "Информасьонес". При этом Гонсалес уже тогда подозревал Аладрена, брата известного скульптора, который жил в одной квартире с Гарсией Лоркой, в том, что тот работает не столько на японцев, сколько на американцев, ибо дважды посещал американского посла в Испании Хейеса, стараясь (о, наивность любителей!) провести этот контакт тайно. Скорее машинально, чем из интереса, Гонсалес, готовя свои дела к передаче преемнику, поинтересовался, сколько же японцы платят Веласкесу. Сумма была воистину ошеломительной. Встретившись с Веласкесом на трибуне Пласа де торос (договорились об этом в лифте, поднимаясь в свои квартиры), сии вели себя так, чтобы ни у кого (а особенно у двух молодчиков, севших слева от них) не было никаких сомнений: обмениваются впечатлениями о бое быков, точки зрения вполне компетентны, причем если "дипломат" грешит чрезмерной эмоциональностью, то "генерал" полон сдержанности, юмористичен и, видимо, тяжело болен, потому что довольно часто принимает пилюли (ход подсказал Мендоса, "пилюлями" были катышки "сен-сен", способствующие устранению дурных запахов во рту). Когда после окончания корриды л ю д и ринулись к выходу, а именно в это время и миллионер и безработный делаются абсолютными и с п а н ц а м и, то есть яростно работают локтями и неудержимо рвутся вперед, стараясь поскорее вырваться из узкого тоннеля, ведущего к улицам, - Гонсалес и Веласкес обменялись самой важной информацией, а именно: "матадор" успел сказать генералу, что целый ряд сотрудников ОСС взяты им "на крючок", что они работают не за деньги, а из идейных соображений, стараясь нанести удар по имперским устремлениям Великобритании, что японцы отчего-то прекратили финансирование драгоценными камнями, дали ему доверенность на счет в филиале швейцарского банка, открытый в Цюрихе неким доктором Миллером, и что, по слухам, немцы сейчас срочно создают в нейтральных странах свои фирмы, вкладывая туда огромные средства. Он успел также сказать, что немцы просили его перевести триста тысяч долларов на имя Евы Дуарте, друга жены аргентинского полковника, не так давно вернувшегося в страну после двухлетней работы в Берлине на посту военного атташе при Гитлере; профессор истории, специализировавшийся по Латиноамериканскому континенту, Гонсалес знал это имя. Канарис в свое время сказал о том, что он дружит с этим перспективным военным, светлая голова, способен на многое, вполне перспективен. Гонсалес пообещал продумать ситуацию, со следующим контактом не торопился, зная, что Веласкес вернется в Испанию только в марте сорок пятого, когда подойдет время его очередного отпуска, и весь этот год занимался тем, что медленно, неторопливо и подспудно налаживал связи с экономистами, встречаясь с ними на корридах; телефонные звонки, таким образом, были замотивированы - обмен впечатлениями после прошедшего боя. Столь же мотивированными были и совместные завтраки со знакомыми в кафе "Рио-Фрио", никакой конспиративности, все на глазах, слушай, секретная полиция, пиши свои отчеты, если сможешь понять, о чем идет речь! После разгрома Гитлера, после того как мир переменился, Гонсалес начал вести себя еще более раскованно; Франко дрогнул, у него появилось слишком много открытых врагов, чтобы заниматься теми, кто казался ему врагом скрытым; именно тогда те, которые называли Гонсалеса "Локо", поняли, что он вовсе не безумец, а, наоборот, куда умнее тех, которые считали себя мудрецами; оказывается, в оппозиции, если только суметь ее п е р е с и д е т ь, есть свои плюсы, ибо нежданно-негаданно Гонсалес сделался представителем нескольких латиноамериканских фирм, которые уполномочили его заключать торговые сделки, за что платили весьма высокие комиссионные; кто именно стоял у руководства фирм, никто не знал, да и никого это особо не интересовало, поскольку товар поступал отменный, задержек по платежам не было, а подарки заинтересованным чиновникам присылались ежемесячно, причем весьма щедрые. Тем не менее Гонсалес не позволял себе ни одного высказывания против генералиссимуса, молчал, как набрал в рот воды, сделался лучшим знатоком и предсказателем корриды; однажды оказался на трибуне рядом с американским советником; тот бросился к нему с объятиями - оказывается, они были знакомы еще по сороковому году, когда советник был пресс-атташе и только-только начинал свою дипломатическую карьеру. Через две недели пришло приглашение в американское посольство на коктейль, посвященный приезду в страну группы бизнесменов, работающих в сфере холодильных установок; в Испании много мяса, чего-чего, а этой безделицы хватает, поле для выгодных сделок, холодильники наши, мясо ваше, торговля в голодной Европе - совместная, нам - восемьдесят процентов, вам - двадцать, вполне по-джентльменски. ...Именно этот эпизод с п о д с а д к о й к американцу и заметил Штирлиц на Пласа де торос весной сорок шестого, когда подкрадывался к тем матадорам, что уезжали в Мексику, заметил и - забыл, заложив в анналы памяти. Понадобилось через пять дней после того, как вернулся из Бургоса; именно там он познакомился с Гонсалесом десять лет назад, именно этот человек может ему сейчас помочь, все люди, отмеченные печатью знания, а тем более связей, нужны ему. Вопрос о том, как восстановить знакомство с Гонсалесом, был делом техники... Как и всегда, в то утро Гонсалес выпил чашку кофе, съел рогалик, обжаренный в оливковом масле, и принялся за газеты; официальные сообщения он не читал, даже не просматривал; начинал с информации о прошедших корридах, делал выписки, составлял схемы; он теперь признанный "предсказатель" результатов поединков - живая легенда, этим надо дорожить, это - повод для любых встреч, возможность быть на виду, говорить о том, что интересует, отвечать на вопросы, что, естественно дает возможность задавать свои, связанные отнюдь не только с боем быков. Все мало-мальски любопытное он вырезал, раскладывал по разноцветным папочкам; поэтому, когда ему попалось описание корриды, начинавшееся с упругой фразы, принадлежащей явно не испанцу, "бык был красным и литым, словно торпеда", - генерал заинтересовался материалом, подоткнул под себя пуховое одеяло, простроченное китайской шелковой нитью с бисером, и проглотил репортаж целиком, поразившись, что это блистательное описание боя кончалось такими словами: "Я помню, как десять лет назад, когда осеннее небо было таким же высоким и перистые облака в нем постепенно растворялись в знойном желтоватом мареве, которое поднималось все выше и выше, пока не достигло зыбкого очертания месяца, появляющегося здесь в последние дни октября уже к семи часам, великий матадор Эухенио, обернувшись к полковнику Гонсалесу, сидевшему рядом с его квадрильей, усмешливо сказал: "Пусть бог распределит удачу", и пошел на середину Пласа де торос, и был уже готов убить быка и получить трофэо, как случилось непредсказуемое, и на Пласу выскочил десятилетний мальчишка, и бык бросился на него, и мальчишка был бы распорот острым, как шило, рогом, но Эухенио бросился на быка, отвел его на себя, и был ранен, и спас мальчика, и хотя он не получил трофэо, но зато он выиграл п а м я т ь. Я никогда не забуду, как Альфредо Гонсалес, которого уже тогда по праву считали лучшим аналитиком корриды, сказал: "Бог распределил удачу по-божески, он наградил Эухенио не только умом, но и сердцем". Подпись под эссе ни о чем не говорила; странно, "Пуэбло" никогда не печатала этого "Максимо", откуда такое прекрасное перо? Гонсалес сразу же вспомнил тот день в Бургосе, и Эухенио, и тот бой, только своих слов - ему понравились слова, которые, как утверждал "Максимо", он произнес тогда, - он не помнил; впрочем, неважно, помнят другие, память о нас хранят люди, я - пустое, миг в человечьей череде, но если я оставил по себе память у других, тогда, значит, жизнь прожита не зря... Сняв трубку телефона, он позвонил в "Пуэбло"; главный редактор утверждался лично каудильо; ему он не стал звонить, зачем? Значительно более оправдан звонок в отдел, дающий постоянные репортажи о корридах; пусть они скажут главному о звонке генерала Гонсалеса, это престижнее, героя должна играть толпа, сам герой обязан хранить молчание, грех забывать уроки драматургии античности. - Кто спрашивает редактора отдела? - поинтересовалась секретарь. - Гонсалес. - Откуда вы? - Я? - Гонсалес вдруг усмехнулся. - От себя. Доложите вашему шефу, что его беспокоит звонком генерал в отставке Альфредо-Хосефа-и-Рауль Гонсалес. - Одну минуту, - ответила девушка другим голосом; в трубке что-то щелкнуло, и сразу же пророкотал густой баритон шефа отдела Рохаса. - Мне бы хотелось поблагодарить Максимо, - сказал Гонсалес, - которого вы сегодня опубликовали. Я вспомнил ту корриду в Бургосе и прекрасного матадора Эухенио, которого мало кто знает ныне... Удел погибших - беспамятство... - Нам очень приятен ваш звонок, сеньор Гонсалес, мы полны самого глубокого уважения к вашему таланту, никто, кроме вас, не умеет так точно предсказать корриду... - Это преувеличение, - ответил Гонсалес, - тем не менее я благодарю вас, Рохас... - Этот Максимо не испанец... Он писал нам пару раз... Я толком и не знаю, кто он... У меня нет его телефона... Одну минуту, я спрошу Альберто, он готовил этот материал к публикации... А вам он действительно понравился? - Да, это красиво сделано. Конечно, у него свои представления о корриде, никто, кроме испанцев, не может понять смысл тавромахии, но тем не менее он полон уважения к предмету и пытается ее постигнуть не с наскока, как все эти инглезес и алеманес... - Вот, генерал, его адрес... Хотя нет, он, оказывается, дал свои новые телефоны, пожалуйста, записывайте... ...Второй телефон, служебный, показался Гонсалесу знакомым; память у него была натренированная, профессионал высокого класса; он просмотрел свою папку с визитными карточками, которую стал исподволь подбирать после того, как снова начал выходить в с в е т; все правильно, тот же коммутатор, что и у директора ИТТ Эрла Джекобса, последний раз встречались на ужине у аргентинского посла по случаю провозглашения дня независимости республики, весьма хваткий парень. Гонсалес позвонил в ИТТ, попросил соединить его с доктором Брунном; ответили, что аппарата у доктора нет, пригласят, надо подождать; генерал услыхал голос, показавшийся ему знакомым, поздравил с прекрасной публикацией, поблагодарил за память и пригласил на ужин, который состоится у него дома, на калье-де-Акунья; приглашен Веласкес, генерал Серхио Оцуп, брат известного петроградского фотографа, советник американского посольства Джозеф Гэйт и руководитель торговой миссии Испании в Швейцарии дон Хайме Бетанкур. ...Он узнал Штирлица сразу же, они обнялись; Гонсалес шепнул: - Эстилиц, боже ты мой, как я рад вас видеть! - Я Брунн, - так же шепотом ответил Штирлиц. - Будь проклята наша память, я не Эстилиц, а Брунн! ГАРАНТИРОВАННАЯ ТАЙНА ПЕРЕПИСКИ - III __________________________________________________________________________ Грегори Спарку, отель "Амбассадор", Голливуд, США Дорогой Грегори! Во-первых, надо было бы тебе написать новый адрес. Я отправляю письмо на твой отель в надежде, что его тебе переправят. А - нет, и бог с ним, с этим письмом, напишу новое. Во-вторых, я сейчас не могу подробно рассказать тебе о своей жизни, потому что на балконе спит девушка, которую зовут Криста, я вижу ее с того места, где пишу, любуюсь ею и думаю: "Да пошли к чертовой матери все мерзавцы этого мира, если рядом с тобою живет черноволосая (вообще-то она белая), голубоглазая, большелобая, веснушчатая, длинноногая, умная и добрая девушка!" Пусть они все идут к чертовой матери, если у тебя есть Элизабет и мальчики, а у меня есть Криста, а мальчики еще только будут, или девочки, какая разница, но обязательно веснушчатые, голубоглазые и беловолосые. Мир вступил в полосу безвременья, Грегори, былые идеалы отходят в прошлое, новые только рождаются. А нам нужно оставаться самими собою, надо хранить в своих ячейках порядочность, верность дружбе, желание прийти на помощь тому, кого зазря обижают. Это передастся детям, от наших детей - внукам, а это - геометрическая прогрессия, только на это я надеюсь. В пику тр-р-р-радициям наших бездарей (интересно, считают ли они своей традицией и то рабство, которое было законом в Штатах еще восемьдесят лет назад?) надо хранить наши традиции братства, сложившегося в годы войны, только этим мы можем помочь человечеству. В связи с этим скажи Врэнксу - он ведь тоже, мне сдается, работает в Голливуде, пишет какую-то муру, - чтобы старик был осмотрительнее в переписке со своими испанскими корреспондентами. Он здесь дрался в составе батальона Линкольна, я понимаю, как он ненавидит каудильо и как любит тех своих друзей, которых только-только начинают выпускать из концентрационных лагерей (не без моего, кстати говоря, нажима), но нельзя терять голову и подводить подцензурных испанцев. Я пишу об этом спокойно, оттого что оправляю письмо с дипломатической почтой, значит, фалангистская сволочь не сможет этого прочесть, а в Штатах, слава богу, тайна переписки пока еще гарантируется законом. Именно это, пожалуй, и есть одна из наших традиций, причем не мифическая, но реальная, столь нам дорогая, потому что позволяет чувствовать себя личностью. Ты в своих спорах, если все же решишь их продолжать (не советовал бы, бесполезно), спроси своих оппонентов, что они конкретно понимают под словом "традиция"? По пунктам и без придыханий. Убийство индейцев? Расстрелы северян, которые восстали против рабства? Торговля живыми людьми, обмен их на породистых собак, натасканных на заячью охоту? Ку-клукс-клан? Или это не считается "американской традицией"? Тогда, может быть, наша традиция - это Линкольн? Я - "за". Но пусть не забывают, против каких "традиций" он сражался. Здесь, в нашей колонии, тоже есть радетели традиций; как правило, это выдающиеся - по малограмотности - люди. Читать они могут с трудом, по слогам, больше всего любят слушать. Вот какой-нибудь одержимый борец ума и вкладывает в их мозги ахинею, пыжась от гордости, ибо он есть представитель самого большого (по территории) и самого богатого (по количеству миллионеров) государства в мире. Когда я заметил, что самыми большими - по территории - являются Россия и Канада, на меня посмотрели с сожалеющим недоумением. Когда я, уподобившись тебе, принес справочник, мне сказали, что хозяин издательства не чистокровный американец, в глубине души нам завидует, а потому публикует фальсифицированные данные. Тогда я, потеряв на какой-то миг контроль, сказал, что традиции никогда не бывают однозначными, они нарабатывались в борьбе против зла, тупости, насилия, коррупции, нищеты, что еще и ста лет не прошло, как в нашей стране отменили рабство, которое было американской традицией. После этого я ощутил вокруг себя некий вакуум - и замолчал. Ну их к черту, Грегори! Подыскивай для меня место консультанта по вопросам телефонно-телеграфной связи в Голливуде. Именно так, потому что я приобрел акции здешней ИТТ по весьма выгодному курсу, значит, сам бог велит менять профессию. Кстати, Криста имеет какое-то отношение к этой профессии, она талантливый математик, занимается проблемой чисел, дьявольски интересно. Сколько стоит небольшой (три-четыре комнаты) коттедж на берегу океана? Подальше от центра, конечно же, но с хорошим подъездом. И чтобы рядом не было ни бензоколонок, ни аптек. Я спрашиваю об этом вполне серьезно. Господи, как я счастлив, Грегори! Какое блаженное ощущение тишины и надежности пришло ко мне, после того как бог подарил мне Кристу. Я ведь похоронил себя, с головой ушел в дело, лишь это давало мне возможность засыпать, не надравшись виски. Я не видел вокруг себя никого и ничего, заставил себя стать роботом, некий панцирь от безнадежности, - скорее бы прожить, скорее бы ходики на кухне отсчитали отпущенное тебе время, чтобы продолжить свой счет для других, которые идут следом. И вдруг старый "шевроле" бьет бампер моего "форда", и появляется Криста, и все меняется. За день, за один лишь день все изменилось, Грегори! Помнишь, в Библии? И было утро, и была ночь, день первый... В тот день первый открыл глаза и сразу же зажмурился, потому что испугался не ощутить ее рядом с собою; я очень испугался, что все произошедшее вчера - сон, очередной сон, сколько же я повидал таких снов за последние годы, можно было бы написать такие прекрасные книги, умей я записывать сны, и все - с прекрасным концом. Я медленно протянул левую руку и ощутил рядом с собою пустоту, и такой ужас родился во мне, такая безысходность, Грегори, что даже и не передать тебе. Я начал тихо ругаться, я никогда не думал, что умею так гнусно ругаться, я лежал и ругался, а потом увидел на столике два стакана и понял, что я зря ругаюсь, значит, Криста была, не мог же я пить из двух стаканов, конечно, я, как и все, познавшие войну, малость не в себе, но все же не полный псих, и тогда я закричал: "Крис!" и больше всего боялся, что не услышу ее ответа, и никто не ответил, но я подумал, что если раньше мне показывали сны, в которых были безымянные, прекрасные, добрые, любящие женщины, то сейчас-то я помнил, что женщину моей мечты зовут "Криста", она не исчезала из памяти, как остальные. Я вскочил с кровати, подумав, что она ушла рано утром, все же мне сорок, а ей двадцать пять, может, я стар для нее и она решила прервать все сразу, пока не зашло слишком далеко. Я сказал себе тогда, прыгая на одной ноге, потому что не мог другой попасть в штанину, что наплюю на все и сделаю так, что мои фашистско-фалангистские друзья из полиции перекроют аэродромы и вокзалы, они это лихо умеют делать, Гиммлер учил, не кто-нибудь. А потом я услыхал, как в ванной комнате льется вода, и еще я услыхал голос Кристы, она пела веселую песенку про букет полевых цветов; она пела ее по-немецки, а потом, когда готовила нам завтрак, по-норвежски, а после, когда стояла на балконе и махала мне рукой, наблюдая, как я садился в машину, по-английски, и на левой ее щеке была ямочка, и черные волосы закрывали большой выпуклый лоб, усыпанный веснушками, и я только тогда поверил, что она рядом, и что я вернусь на ланч - я никогда раньше не приезжал домой, всегда ел в кафе, - и мы будем сидеть друг против друга, и говорить о чем угодно, все равно о чем, и это будет то, что люди называют счастьем, и что так скучно объясняется в энциклопедическом словаре английского языка. Словом, я намерен жениться в следующем месяце. Криста одна, ее родители умерли, так что никаких сложностей с поездкой домой и разговорами с семьей не предстоит, и никто не будет спрашивать о допустимости возрастной разницы, и о том, какой я породы, и не будет ли ей грозить что-либо от моей первой жены, ты же знаешь, как европейцы осмотрительны в вопросах брака. А весной мы приедем в Штаты и обязательно побываем у тебя в Голливуде, Криста ни разу не была в нашей сумасшедшей стране, и я хочу показать ей не туристские маршруты, а настоящую Америку, которую мы так с тобою любим. Мне очень хочется, чтобы и она ее полюбила. Пиши. Только с обратным адресом. Твой Пол Роумэн. R. S. Отчего не отвечает Брехт, я отправил ему открытку и письмо?" ВЫДЕРЖКИ ИЗ ПРОТОКОЛА ДОПРОСА БЫВШЕГО СС БРИГАДЕНФЮРЕРА ВАЛЬТЕРА ШЕЛЛЕНБЕРГА - III (1946) __________________________________________________________________________ В о п р о с. - Чем вызван ваш полет в Лиссабон в апреле сорок первого года? О т в е т. - В начале апреля мне позвонил Гиммлер и приказал срочно подготовиться к докладу, сказав, что вызывает фюрер. Не успел я положить трубку, как меня пригласил Гейдрих. Он сказал, что вопрос, по которому вызывает Гитлер, весьма сложен: "От наиболее доверенной агентуры поступили сообщения, что в Лиссабоне появился Отто Штрассер. Я познакомлю вас с моим человеком, который работал в организации Штрассера "Черный фронт". Он внедрился к нему, имея задание разложить "фронт" изнутри. Получите от него информацию о положении в этой эмигрантской клике. Однако, думаю, Гитлер вызывает вас не только для того, чтобы организовать развал "Черного фронта". Мне кажется - я сужу по той ненависти, которую фюрер испытывает к братьям Штрассерам, - речь пойдет о том, чтобы ликвидировать Отто. По дороге в рейхсканцелярию я расскажу вам о тех причинах, которые вызвали столь глубокую ненависть фюрера к братьям". Я заметил Гейдриху, что было бы целесообразнее поручить эту операцию тому человеку, который уже внедрен в "Черный фронт"... В о п р о с. - Фамилия этого человека? О т в е т. - Штандартенфюрер Бист. В о п р о с. - Что вы о нем можете сказать? О т в е т. - Ничего, кроме того, что он классный профессионал. В о п р о с. - Который был готов на любое преступление? О т в е т. - Если Международный трибунал запретит разведку, как таковую, я соглашусь с вашим заключением. Однако поскольку разведка пока еще не признана преступной организацией, я оставляю за собою право ответить в том смысле, что штандартенфюрер был готов к тому, чтобы выполнить любое задание, порученное ему командованием. В о п р о с. - Бист поддерживал постоянный контакт с фюрером народной экономики Гуго Стиннесом? О т в е т. - Я об этом не знаю. В о п р о с. - Продолжайте. О т в е т. - В кабинете Гитлера нас ждал Гиммлер. Фюрер спросил Гейдриха, что есть нового по делу Штрассера. Тот ответил, что дополнительной информации, кроме той, которую он передал ему вчера, сообщить не может. Тогда фюрер, отчего-то разгневавшись, сказал: "Каждый из вас человек воинского долга и присяги. Приказ командира - истина в последней инстанции. Нарушение приказа - какой бы пост вы ни занимали - грозит каждому из вас расстрелом. Вы себе это уяснили достаточно ясно?" Мы ответили, что это нам ясно. Тогда, несколько успокоившись, Гитлер продолжил: "Никто так не опасен движению, как человек, который был поднят к руководству, знал высшие тайны НСДАП и рейха, а потом был сброшен волей нации с занимаемого поста. Никто так не опасен движению, как тот, кто присвоил себе право выдвигать собственные концепции, идущие вразрез с теми, которые выдвинул я. Это есть не что иное, как предательство интересов национал-социализма! Любое "ячество", любая претензия на собственную точку зрения, пусть это даже прикрывается высокими словами о благе нации, подлежат быть искорененными огнем и мечом. Вы согласны, Гиммлер?" Тот не ожидал вопроса, поэтому ответил растерянным и чересчур аффектированным согласием. "Поскольку старшего, Грегора Штрассера, - продолжал Гитлер, - мы успели схватить и он был казнен, к сожалению, слишком легко, расстрел - это смерть солдата, изменника надо было рвать на куски щипцами для маникюра, - остался Отто. Он не знает всего, но он был руководителем заграничной организации НСДАП, он имеет целый ряд важнейших данных, которыми интересуются секретные службы Лондона, Москвы и Вашингтона. Поэтому я приказываю вам казнить его, чего бы это ни стоило". Гейдрих ответил, что ему понятно задание; я предпочитал молчать. Фюрер продолжал: "Чтобы операция прошла успешно, я сам продумал ее поэтапный план. Я помню крах дела с герцогом Виндзорским, поэтому извольте следовать моему плану, это гарантирует удачу. Итак, во-первых, вам надлежит выяснить нынешнюю резиденцию Отто Штрассера. Во-вторых, после этого он должен быть уничтожен любым путем. В-третьих, я даю вам, Шелленберг, абсолютную свободу действий, не думайте о способах, любой способ хорош, когда речь идет о казни изменника, урок другим мерзавцам, профилактика настроений в стране, способ единения массы вокруг того, кого она, эта масса, назвала своим фюрером. Никто - повторяю, ни одна живая душа на свете - не должен знать об этом моем приказе"... Мы вернулись в кабинет Гейдриха и там продолжали обсуждение предстоящей операции. Я не мог понять, отчего я избран на эту роль. Мне даже показалось, что Гиммлер и Гейдрих проверяют меня после неудавшегося похищения герцога Виндзорского. Потом адъютант доложил Гиммлеру, что по его вызову прибыл профессор из Мюнхенского университета. Гиммлер объяснил, что этот профессор является крупнейшим бактериологом. "Он вручит вам яд, которым вы убьете Штрассера. Но имейте в виду, при нем ничего нельзя говорить о полученном вами задании", - добавил он перед тем, как пригласили профессора. В о п р о с. - Его имя? О т в е т. - Не помню. В о п р о с. - Вы помните. О т в е т. - Я помнил, но сейчас его имя вылетело из памяти... В о п р о с. - Профессор Штойбер? О т в е т. - Может быть... В о п р о с. - Хотите послушать его показания? О т в е т. - Был бы вам признателен. В о п р о с. - Ну что ж, слушайте... "Шелленберг в присутствии Гиммлера и Гейдриха был ознакомлен мною с правилами обращения с ядом фелозиласкиназа. Я заверил Шелленберга, что одна капля яда убьет любого человека; шанс - тысяча против одного. Смерть наступает с признаками, подобными тифозному заболеванию, что весьма выгодно с точки зрения возможной врачебно-медицинской экспертизы". Правильные показания? О т в е т. - Да. В о п р о с. - Что было дальше? О т в е т. - Вы же, судя по всему, знаете. В о п р о с. - Что было дальше? О т в е т. - Профессор вручил мне две бутылки яда... Хотя нужна была одна капля... Вернувшись в кабинет, я первым делом запер эти бутылки в сейф. Затем пригласил штандартенфюрера Биста. Разговор с ним был бесполезным, он мало что знал и о "Черном фронте" и о самом Штрассере. Через два дня после того, как наши техники приготовили для меня специальный саквояж с металлическим сейфом, вмонтированным в него, чтобы хранить бутылки с ядом, я вылетел в Лиссабон, более всего опасаясь таможенного досмотра. К счастью, меня встретили португальские друзья из секретной полиции, имен которых я не помню... В о п р о с. - Не помните имен друзей? О т в е т. - Это были люди другого уровня, их имена знать не обязательно. В о п р о с. - Но вы назвали их друзьями... О т в е т. - Не врагами же мне их называть... Словом, я благополучно прошел таможенный досмотр и поселился в доме одного из португальских контактов... В о п р о с. - Имя? О т в е т. - Полковник ду Сантуш. В о п р о с. - Вы провели у него одну ночь? О т в е т. - И день... У него-то я воочию и убедился в том, на что идут наши рейхсмарки... Мне принесли на подпись чеки из обувного магазина, купили "на нужды операции" тринадцать пар туфель. По ошибке к чеку были подколоты бумажки из магазина с размерами купленной обуви - начиная с детской и кончая женскими, из Парижа, самыми дорогими. А вообще эта поездка оказалась для меня настоящим отдыхом, потому что в течение двух недель, пока агентура португальцев рыскала по Лиссабону, я купался и загорал. А Отто Штрассер так и не появился в Лиссабоне... Две бутылки с ядом, спрятанные в водонепроницаемом сейфе, были утоплены во время морской прогулки, я сообщил Гейдриху, что Штрассер так и не появился, видимо, информация, полученная им, была ложной. Я предложил продолжить наблюдение в Лиссабоне, но уже без меня, написал в телеграмме, что вернусь в Португалию для приведения приговора в исполнение, как только Штрассер будет установлен. По прошествии двух дней Гейдрих ответил, что он согласен с моим предложением... Я вернулся в Берлин, опасаясь гнева фюрера, но на мое счастье в это время Гесс улетел в Англию и вообще оставалось чуть больше месяца до начала войны против России... В о п р о с. - Вы были привлечены к разработке плана этой войны? Как вы работали накануне войны? О т в е т. - Русская секретная служба к тому времени развернула весьма серьезную активность в Германии и на оккупированных территориях. Точнее говоря, они никогда и не сворачивали своей активности. Мне было вменено в обязанность организовать не только разведывательную, но и контрразведывательную работу против России, используя для этого и нашу агентуру, и белую гвардию, и людей из окружения князя Багратиони, провозглашенного царем Грузии, и украинских повстанцев Мельника и Бандеры. Но работа эта была чрезвычайно трудная. Когда я летал в Норвегию, чтобы обсудить с протектором Тербовеном координацию работы наших людей и абвера с его сотрудниками, мне удалось перевербовать норвежку, участницу Сопротивления, которая после двух встреч призналась в том, что ей было вменено в обязанность убить меня. Она боялась мести подпольщиков, и я - в благодарность за ее признание и переход на нашу сторону - дал ей новые документы и отправил в Португалию. Кажется, затем она перебралась во Францию. Она присылала поразительную информацию, которую я иногда даже докладывал фюреру. Однако после освобождения Франции я получил сообщение от моих информаторов, работавших в Париже, в посольствах нейтральных стран, что эта очаровательная девушка получила новый паспорт и появлялась на приемах у британцев, американцев и русских. В о п р о с. - Фамилии ваших информаторов? О т в е т. - Я должен вспомнить... Я не помню, кажется, это были люди из испанского посольства. В о п р о с. - Имя и фамилия этой девушки? О т в е т. - Я знал ее как Марианну Крис. В о п р о с. - Под какой фамилией вы отправили ее в Португалию? О т в е т. - Кажется, как Кристину Ливерс. В о п р о с. - Когда это было? О т в е т. - Точно я не помню... В о п р о с. - Опишите ее. О т в е т. - Высокая блондинка, с очень большими голубыми глазами, на левой щеке маленькая родинка, размер обуви "шесть с половиной". В о п р о с. - Продолжайте. О т в е т. - Начиная с лета сорок второго года, после того как я посетил Гиммлера в его штаб-квартире в Житомире, я посвятил себя делу реализации моей идеи о заключении почетного мира с западными державами. В о п р о с. - Это - другое дело. Считаете ли вы себя виновным в подготовке террористических актов, похищений и отравлений? О т в е т. - Нет. Я выполнял приказ. В о п р о с. - Считаете ли вы, что трибунал в Нюрнберге согласится с такого рода позицией? О т в е т. - Не знаю. В о п р о с. - Отдаете ли вы себе отчет в вашем положении? О т в е т. - Полностью. В о п р о с. - Согласны ли вы выступить свидетелем обвинения против Геринга, Кальтенбруннера, Риббентропа и других главных военных преступников? О т в е т. - Да. В о п р о с. - Готовы ли вы к сотрудничеству с нами? О т в е т. - Абсолютно. В о п р о с. - Готовы ли вы подписать обязательство о сотрудничестве с нашими службами? О т в е т. - Моего слова недостаточно? В о п р о с. - Готовы ли вы подписать такого рода обязательство? О т в е т. - Да. В о п р о с. - Готовы ли вы дать нам исчерпывающую информацию по всем вашим контактам в мире? О т в е т. - Да. Я же подписал обязательство. В о п р о с. - Мы сейчас перечислим вам имена людей, о которых вы будете обязаны написать подробные справки: Борман, ду Сантуш, граф Оргас, пастор Шлаг, СС штандартенфюрер Бист, СС штурмбанфюрер Рихтер, СС штандартенфюрер Штирлиц, СС гауптштурмфюрер Барбье, СС группенфюрер Мюллер, секретарь министерства иностранных дел Лютер, доктор медицины Керстен, генерал-лейтенант Гелен. Вы помните всех этих людей? О т в е т. - В большей или меньшей степени. В о п р о с. - Сколько времени вам потребуется для работы? О т в е т. - Не менее двух месяцев. ШТИРЛИЦ - XIV (октябрь сорок шестого) __________________________________________________________________________ Эта папка лежала так, чтобы человек, открывший шкаф, сразу же обратил на нее внимание. Именно поэтому Штирлиц не взял ее, а принялся за разбор других документов. Он убедился, что поступил правильно и что эту папку ему п о д с о в ы в а л и, когда неожиданно зашел Кемп, осведомился, как идут дела, попросил сеньора Анхела заварить его волшебный кофе; "совершенно раскалывается голова; медицина должна найти объяснение не только для психопатов, но и "климатопатов", то есть для тех, кто болезненно реагирует на приближающуюся перемену погоды, становясь абсолютно невменяемым", только после этого рассеянно взглянул на открытый шкаф, задержавшись именно на той папке с грифом "секретно", которая по-прежнему лежала на своем месте - не тронутой. Перед началом обеденного перерыва Штирлиц зашел в зал, где за своим столом картинно восседал Анхел, одетый сегодня в ярко-желтый пиджак, темно-сиреневые брюки и голубую сорочку тонкого шелка; туфли, правда, были прежние, с золотыми пряжками и высоким каблуком. - Вы не позволите мне еще раз почитать американские пресс-релизы с Нюрнбергского процесса? - спросил он. - Я бы ради этого отказался от обеда. - Хм... Вообще-то я имею права давать эти материалы только гражданам Соединенных Штатов, - ответил Анхел. - Нет, нет, это указание наших властей, испанских, а не руководства концерна. Кто-то уже успел стукнуть, что вы начали работать с этими материалами, скандала, правда, не было, но все-таки... Хорошо, хорошо, - заметив, как дрогнуло лицо Штирлица, торопливо заключил он, - кое-что я дам, но, пожалуйста, если кто-либо войдет сюда, спрячьте подшивку в стол. Договорились? - Я спрячу ее так, что не найдет даже сатана. - Сатана найдет все, - вздохнул Анхел. - На то он и сатана... ...Из всей подобранной Анхелом документации по Нюрнбергу Штирлиц в этот день остановился на показаниях Гизевиуса. Он знал этого человека, встречался с ним в Берне, когда тот был консулом третьего рейха. Молчаливый, сторонившийся знакомств, он производил впечатление сухого службиста, недалекого и запуганного. Тем более удивили Штирлица его показания, о которых он слышал еще летом, но читать их не читал, поскольку испанские газеты печатали только те материалы из Нюрнберга, которые представляли главных нацистов идейными борцами против большевизма, ничего не знавшими о нарушениях конституционных норм в рейхе... У Анхела хранился полный стенографический отчет показаний Гизевиуса: В о п р о с. - Правильно ли, что вы были участником событий 20 июля 1944 года? О т в е т. - Да. В о п р о с. - Как вы попали на службу в полицию? О т в е т. - В июле 1933 года я выдержал государственный экзамен по юриспруденции. Будучи потомком старой чиновничьей семьи, я заявил о своем .согласии служить в прусской администрации. Я в то время был членом немецкой народной национальной партии и организации "Стальной шлем" и по тогдашним понятиям считался политически благонадежным. Таким образом, моей первой службой в качестве чиновника была служба в политической полиции. Это значило, что я вступил тогда во вновь созданную тайную государственную полицию (гестапо). Всего ужаснее и всего заметнее для новичка было то, что начала действовать система лишения свободы, самая ужасная, какую можно было только выдумать; громадных помещений новой государственной полиции не хватало для арестованных. Были созданы специальные концлагеря для арестованных гестапо. И названия их останутся навсегда позорным пятном в истории. Это были Оранненбург и собственная тюрьма гестапо на Бабельштрассе - Колумбиа-хауз, или, как ее еще цинично называли, "Колумбийский притон". Конечно, по сравнению с тем, что мы пережили позднее, это было только началом, но это началось так, и я хотел бы передать в нескольких словах мое личное впечатление. Уже спустя два дня я спросил одного из моих коллег: "Скажите, что я здесь - в учреждении полиции или просто в разбойничьей пещере?" Я получил ответ: "Вы в разбойничьей пещере и будьте готовы ко всему. Вам предстоит еще очень многое пережить". В о п р о с. - То, о чем вы говорите, вы узнали на основании собственного опыта? О т в е т. - Я основываюсь здесь не только на своем собственном опыте, я очень много слышал от человека, который в то время тоже служил в государственной тайной полиции, и в моих показаниях его сведения будут играть большую роль. Итак, в то время в тайную государственную полицию был вызван виднейший специалист по уголовным делам, может быть, самый выдающийся криминалист в прусской полиции, некий оберрегирунгсрат Небе. Небе был национал-социалистом. Он находился в оппозиции к старой прусской полиции и присоединился к национал-социалистской партии. И получилось так, что на моих глазах этот человек пережил внутренний переворот, увидев, что творится в полиции. Я думаю, что здесь важно упомянуть, по какой причине Небе стал решающим оппонентом, который шел по пути оппозиции вплоть до 20 июля и затем принял смерть через повешение. В то время в августе 1933 года Небе получил от подсудимого Геринга задание убить Грегора Штрассера, организовав автомобильную катастрофу или на охоте. Это поручение настолько потрясло Небе, что он не захотел выполнить его и потребовал от имперской канцелярии объяснения. Из имперской канцелярии ему ответили, что фюрер ничего не знает о таком задании. Небе после этого пригласили к Герингу, ему были сделаны тягчайшие упреки в связи с подачей такого запроса, и, наконец, Геринг все же предпочел дать ему повышение после всех этих упреков для того, чтобы заставить его замолчать. В о п р о с. - 30 июня 1934 года дело дошло до так называемого путча Рема. Можете ли вы вкратце описать обстановку, которая предшествовала этому путчу? О т в е т. - Я должен сказать, что никогда не было путча Рема. 30 июня был лишь путч Геринга и Гиммлера. Я в состоянии осветить эту мрачную главу, так как я обрабатывал это дело в полицейском отделе министерства внутренних дел, и те распоряжения, которые были даны Гиммлером и Герингом по радио всей имперской полиции, попали ко мне. Последняя радиограмма звучала так: "По распоряжению Геринга следует немедленно сжечь все документы, относящиеся к 30 июня". Я тогда позволил себе положить эти бумаги в мой несгораемый шкаф. Я не знаю, насколько они сохранились, это зависит от способностей подсудимого Кальтенбруннера. Я все еще надеюсь найти их. И я на основании этих документов могу заявить, что 30 июня СА не было сделано ни одного выстрела. СА не участвовало в этом путче, но я не хочу оправдывать этим руководителей СА. 30 июня не погиб ни один руководитель СА, который не заслужил бы смерти. Но положение 30 июня было таково, что, с одной стороны, стояло СА во главе с Ремом, а с другой - Геринг и Гиммлер. Позаботились о том, чтобы руководство СА за несколько дней до 30 июня было послано на отдых. Руководители СА именно 30 июня были приглашены Гитлером на совещание в Виссзее. На вокзале они узнали о событиях, что было для них полной неожиданностью, и поехали к месту этих событий. Так называемый мюнхенский путч развивался так, что мюнхенское СА вообще не участвовало в нем, и в часе езды от Мюнхена так называемые государственные изменники уснули вечным сном, не предполагая даже, что в Мюнхене, по рассказам Гитлера и Геринга, вечером прошлого дня якобы состоялся путч... Когда время обеденного перерыва кончилось, Штирлиц отдал Анхелу подбор пресс-релизов, заручившись его согласием, что дочитает показания Гизевиуса завтра или на следующей неделе, и вернулся к своей работе. Через час кто-то позвонил Анхелу, тот засуетился, сказал, что уходит на два часа, но Штирлиц и тогда не прикоснулся к папке, и лишь после того, как он разобрался с нижней полкой и перешел на вторую, лишь когда Анхел вернулся в архив, он положил эту папку на стол, потому что сейчас его н е и н т е р е с к ней мог сыграть против него же. Открыв первую страницу, он до конца убедился в том, что папку ему п о д с о в ы в а л и, ибо на сопровождающей бумаге было напечатано: "Документы получены при обыске аргентинского гражданина Аугусто Канилья, подозреваемого в работе на секретную службу русских. Разглашению не подлежат". Стоп, сказал себе Штирлиц, значит, они подозревают меня в том, в чем подозревал Мюллер? Или я впадаю в транс подозрительности? Они ведь должны исследовать меня со всех сторон, это их право. Я зря паникую. Все то, чем я занимался до этого, представляло интерес для американцев, разве нет? Да, бесспорно, но американцы владеют всей этой документацией, это их собственность, чего же им паниковать? А здесь мне прямо подсказывают, кто заинтересован в этих документах. Зачем? Чтобы я сделал с них копию? И передал связнику? Он перевернул сопроводительную страницу и углубился в чтение справки о нацистских опорных базах в Аргентине. Материал, конечно, зубодробительный, подумал Штирлиц, но почему именно русская разведка должна быть в нем так уж заинтересована? Неужели американские службы не занимает судьба нацистов в Латинской Америке? Зачем этот материал так ненавязчиво, но явственно подсунули мне? Он бросил папку на полку небрежно, так, чтобы это видел Анхел, и, посмотрев на часы, спросил у него разрешения уйти пораньше; Кемп прав, видимо, будет меняться погода, у меня тоже раскалывается затылок. Такси он остановил возле здания концерна, следом за ним никто не тащился, хотя, судя по тому, как ему навязывали аргентинскую папку, должны были бы. Он попросил шофера отвезти его к музею Прадо; когда ему было нужно основательно подумать о чем-то, он уходил именно туда, ничто так не способствует логическому анализу, как кипение чувств, сокрытых в работах великих мастеров, - это как тепло против холода: помогает ощущать себя собранным и готовым к поступку... ...Штирлицу казалось, что он был в Прадо один - так мало посетителей; редко появится человек возле картины; тишина; звук собственных шагов кажется шлепающим, ниспадающим с высокого потолка. Штирлиц вышел из зала Эль Греко; остановившись на пороге, обернулся; все-таки рисовать человека вниз головой, подумал он, в черно-зеленой гамме, причем ты воспринимаешь такую позу совершенно естественной, удел далеко не каждого гения, а только родоначальника философии живописи; до Эль Греко такого не было; даже в иконах не было такого; на его картинах можно учиться мыслить, то есть выстраивать схему будущего, а не только понимать ту эпоху, которая создала его как личность. Он прошел по коридору, зная, что по дороге к выходу обязательно задержится возле Мурильо и Сурбарана; в этом темном коридоре шаги не ш л е п а л и с ь; возникло ощущение гнетущей тишины средневекового замка; мальчиком, когда он жил с отцом в Цюрихе, постоянно мечтал перенестись во времена Ричарда Львиное Сердце. Отчего все дети (с кем ему удавалось говорить, а это было не часто) мечтали жить в прошлом? Фантазии Жюля Верна проходят, это вроде азартной игры; но все мечтают пожить в те века, когда были рыцарские турниры, конные бои, мушкетеры короля. Только вот отчего-то про инквизицию забывают маленькие люди; впрочем, они не знают о ней, в школах это проходят бегло, зачем бросать тень на Ватикан, вера - это вечное, инквизиция - частность, досадная частность, не надо ворошить былое, нельзя жить без святого в сердце, религия - выше отца и матери, чтите ее. Он вышел в большой зал, где экспонируются Мурильо и Сурбаран; услышал колокольчик - служители напоминали последним гостям, что время осмотра кончено; Штирлиц, однако, не пошел к выходу, а сделал быстрый шаг назад и прислонился к косяку, потому что он увидел Кемпа, который стоял рядом с черноволосой высокой женщиной и что-то быстро говорил ей, но так, чтобы любому, кто мог их увидеть, не пришло в голову, что они знакомы. Женщина смотрела картину, стояла к ней лицом, а Кемп делал вид, что он любуется совершенно другим полотном, повернулся к женщине боком, движения губ никто бы и не увидал, допусти он, что за ним наблюдает кто-то стоящий у входа; впрочем, Кемп просто не мог себе представить, что за ним наблюдает Штирлиц; он был совершенно уверен, что в музее уже никого не осталось; только бы скорее он кончил ей говорить, подумал Штирлиц, это же явный обмен информацией. Если меня погонят отсюда и он меня заметит - мои часы сочтены. Кто эта женщина? Курьер? Исполнитель? Она не может быть резидентом, слишком молода. Видимо, курьер. Одета по-европейски, не американка, не англичанка и даже не из Канады. Курьер. Только б он ушел поскорее. В разведке никто и никогда не прощает того, кто оказался - пусть даже невольным - свидетелем к о н т а к т а. Кончив говорить, Кемп двинулся к выходу; женщина перешла на другую сторону зала, остановилась возле Мурильо; полистала путеводитель, нашла пояснение к работам этого художника; Штирлиц дождался, пока Кемп вышел из музея, неторопливо прошел вдоль полотен, мельком глянул на путеводитель, который читала женщина, - текст был английский. Он задержался возле киоска, купив пару открыток; надо дать Кемпу время, пусть отъедет; дождался, пока женщина спустилась по. лестнице вниз, и только после этого медленно пошел к тяжелым, восемнадцатого века, дверям; кажется, толкни - не откроешь, ан нет, пневматика; масса послушна не то что руке - пальцу. Что же ты не начинаешь со мною главный разговор, Кемп, подумал Штирлиц. Давно пора начать тебе этот разговор. Все понимаю, выдержка, умение спровоцировать ситуацию, в которой твой разговор будет выглядеть естественно, необходимость нарисовать мой психологический портрет, если он еще до конца не нарисован, ожидание инструкций, если живы те, кто может их давать, все понимаю, но что-то ты медлишь, Кемп, это не по правилам, потому что мешает мне думать о вероятиях. Как же мне помочь тебе, а? Он еще раз посмотрел на женщину, которая шла к площади; механически двинулся следом; довел до калье Серано; дождавшись, пока она поднялась на лифте, посмотрел табличку жильцов; напротив квартиры семь фамилии не было, пустое место... ...Назавтра он выяснил, что в квартире семь живет какой-то инглез, славный человек, зовут Паоло Роумэн, работает по части торговли, щедрый, в последнее время совсем перестал пить... В тот же день, только тремя часами позже, Эронимо, из секретной полиции, нашел Роумэна во "Флориде", на бывшей Гран-Виа; Пол теперь довольно часто назначал здесь встречи Кристе - "тут пахнет былым, - сказал он ей как-то, - я ощущаю здесь присутствие наших людей из батальона Линкольна, и Хемингуэя, и русских, которые помогали испанцам драться против Франко, и Анри Мальро. Здесь чисто, несмотря на то что тайная полиция держит постоянный пост: с того дня, как фаланга вошла в столицу, они постоянно ждут заговоров". Как и всегда, днем здесь было пусто; посетители собирались к вечеру, часов в семь, после полуденной сиесты; Пол сидел с Кристой в глубине зала; она держала его руку в своих ладонях. "Очень вкусный сандвич, - сказал он ей, показав глазами на их руки, - только съесть нельзя". Эронимо подошел к столу; Пол представил его Кристе; он поцеловал воздух возле ее руки (испанцы никогда не прикасаются губами к коже женщины), от виски отказался, посмотрел на часы, Пол его понял, поднялся, отошел вместе с ним к стойке; бармен сразу же узнал кабальеро из Пуэрта-дель-Соль, предложил вина, Эронимо покачал головой, показал глазами на дверь, бармен сразу же вышел. - Вы поручали доктору Брунну следить за вашей подругой? - спросил Эронимо. - Я?! - Пол не смог скрыть тревожного удивления, сразу же посетовал на себя за это (в здешней тайной полиции с каждым надо держать ухо востро, даже с теми, кому платишь). - А в чем дело? Почему это вас интересует, Эронимо? - Меня это совершенно не интересует. Просто я подумал, что вы об этом можете не знать. А мужчина должен знать все. Если он выполнял вашу просьбу, то вопроса нет. - В каждом деле бывают накладки, - сказал Пол для того лишь, чтобы хоть что-то сказать (испанцы обожают многозначительность, это предтеча интриги). - Меня интересует лишь одно: насколько профессионально он это делал? - Он сделал это исключительно профессионально, - ответил Эронимо, и Роумэн почувствовал, как вдруг похолодели его пальцы. - Спасибо, Эронимо, - сказал он, - я очень признателен вам за дружбу. Может быть, пообедаем вместе? Скажем - послезавтра? ГЕРИНГ - II (1946) __________________________________________________________________________ Геринг вошел в свою камеру, чувствуя, что рубашка, одетая под китель, сшитый из мягкой ткани, стала совершенно мокрой, хоть выжимай. Чтение приговора было столь изнуряющим, так страшно и отчетливо он видел - словно ему показывали фильм про самого себя - все те годы, что он провел в Берлине и Каринхалле: овации толпы, красочные парады, спортивные празднества, приемы в рейхсканцелярии, здравицы в его честь, разносимые по улицам громкоговорителями, что силы оставили его вконец. Слушая приговор, он то и дело возвращался памятью к перекрестным допросам, которым подвергли не только его, но и остальных партайгеноссен, мысленно перепроверяя - в который раз уже, - насколько пристойно он и те, за кого он здесь отвечал, будут выглядеть в глазах потомков. Он вспоминал вопросы английского обвинителя Джексона и его, Геринга, ответы с фотографической четкостью. Он решил отвечать коротко и четко, чтобы никто и никогда не смог упрекнуть его в том, что он страшился ответственности или скрывал правду; да, битва проиграна, но у й т и надо, оставив по себе такую память, которая бы противостояла морю лжи, выплеснутой на д в и ж е н и е большевистской прессой и еврейской пропагандой Уолл-стрита. Геринг требовательно просматривал эту л е н т у, длиною в четырнадцать месяцев, - кадр за кадром, метр за метром, - и начало этого фильма показалось ему вполне рыцарским. Он видел лицо Джексона, холодное, спокойное в своей надменности, ненавистное ему лицо, и слышал его голос, монотонный и бесстрастный: - Придя к власти, вы немедленно уничтожили парламентское правительство в Германии? Он слышал и свои ответы, видя себя как бы со стороны, оценивая себя не как Геринг уже, Геринг скоро исчезнет, но как зритель будущего фильма, который отсняла история, а не кинематографисты: - Оно больше нам было не нужно. - Для того чтобы удержать власть, вы запретили все оппозиционные партии? - Мы считали необходимым не допускать впредь существования оппозиций. - Вы проповедовали теорию о необходимости уничтожения всех тех, кто был настроен оппозиционно к нацистской партии? - Поскольку оппозиция в любой форме препятствовала нашей работе во благо нации, оппозиционность этих лиц не могла быть терпима. - После пожара рейхстага вы организовали большую чистку, во время которой многие были арестованы и многие убиты? - Мне неизвестно ни одного случая, чтобы хоть один человек был убит из-за пожара в здании рейхстага, кроме осужденного имперским судом действительного поджигателя Ван дер Люббе. Аресты, которые вы относите за счет пожара рейхстага, в действительности были направлены против коммунистических деятелей. Аресты производились совершенно независимо от этого пожара. Пожар только ускорил их арест. - Значит, у вас уже до пожара рейхстага были готовы списки для арестов коммунистов? - Да. - Вы и фюрер встретились во время пожара? - Да. - И здесь же, на месте, вы решили арестовать всех коммунистов? - Я подчеркиваю, что решение было принято задолго до этого. Однако распоряжение о выполнении решения о немедленном аресте последовало в ту ночь. - Кто был Карл Эрнст? - Я не знаю, было ли его имя Карл, но знаю, что Эрнст был руководителем СА в Берлине. - Кто такой Хельдорф? - Позднее он стал руководителем СА в Берлине. - А кто такой Хейнес? - Он был начальником СА в Силезии. - Вам известно, что Эрнст сделал заявление, признавшись, что он и указанные выше лица втроем подожгли рейхстаг и что вы и Геббельс планировали этот поджог и предоставили им воспламеняющиеся вещества - жидкий фосфор и керосин, которые положили для них в подземный ход, ведущий из вашего дома в здание рейхстага? - Я не знаю ни о каком заявлении руководителя СА Эрнста. - Но из вашего дома в рейхстаг вел специальный ход? - Имеется ход, по которому доставлялся кокс для центрального отопления. - Вы когда-нибудь хвастались тем, что подожгли рейхстаг, - хотя бы в шутку? - Нет. - Значит, вы никогда не заявляли, что подожгли рейхстаг? - Нет. - Вы помните завтрак в день рождения Гитлера в сорок втором году? - Нет. - Вы не помните? Я попрошу, чтобы вам показали письменное заявление генерала Франца Гальдера: "Я слышал собственными ушами, как Геринг воскликнул: "Единственный человек, который действительно знает рейхстаг, - это я, потому что я поджег его!" Сказав это, рейхсмаршал похлопал себя по ляжке". - Этого разговора вообще не было. - Вы знаете, кто такой Гальдер? - Да. - Какой пост он занимал в армии? - Он был начальником штаба сухопутных войск. ...Геринг поднялся с жесткой узенькой железной койки, походил по камере, легко забросив руки за спину; остановился под окном, поднял голову, чтобы увидеть звезды в низком осеннем небе; почему-то явственно представил, как режиссер, который будет сидеть на высоком стуле рядом с оператором на съемке фильма о нем, рейхсмаршале Великой Римской империи германской нации, непременно скажет актеру, чтобы тот повторил этот жест; расслабленные кисти - за спину, резкий подъем головы, сдержанная, полная достоинства улыбка узника, который смотрит на звезды. Словно бы показывая будущему исполнителю своей роли этот жест еще раз, Геринг вернулся к койке, снова забросил руки за спину и прошел к оконцу; голову, однако, поднял слишком резко, словно ощутив на себе чей-то взгляд, - получилось картинно, подумал он, а смотрит на меня охранник, он ведь все время смотрит, пора к этому привыкнуть. Если бы все было, горько подумал он, как было, Геббельс привез бы мне этот фильм, и мы бы вызвали режиссера, сделали ему замечания, попросили что-то изменить и переснять, и он бы вряд ли отказал нашей просьбе, а кто попросит убрать картинность и фальшь тогда, когда станут снимать этот фильм?! Кстати, название должно быть кратким и незатейливым. Наверняка люди пойдут на картину "Рейхсмаршал". Или даже просто "Геринг". Мое имя предметно, в нем сокрыта прострельная конкретика, "Геринг"... Да, не "Рейхсмаршал", а именно "Геринг", так будет значительно достойнее, все-таки я до сих пор не понял, какое мне выпало великое счастье: только тот политик по-настоящему добился чего-то, если люди знают его не по титулам и званиям, а по одному имени... Ну, хорошо, спросил он себя, а если режиссер станет снимать ленту и будет исследовать архивы Нюрнберга и этот допрос, что он скажет себе? "Наш Геринг победил в схватке с террором союзных судей?" Или, наоборот, признает мое поражение? Геринг походил по камере, по-прежнему чувствуя на. себе взгляды, нет, не этого американца, который смотрит на него в глазок, а миллионов, тех, к кому вернется его дух, а это случится позже, когда настанет час расплаты. В конечном счете, сказал он себе, я открыто признал, что был намерен разогнать оппозицию и арестовать коммунистов. Да, борьба есть борьба, с этим можно не соглашаться, но упрекать меня в этом нельзя. Я прямо сказал, что мне не нужен был поджог рейхстага, потому что я и так бы упрятал в тюрьмы всех тех, кто был с нами не согласен. Позиция? Да, это позиция, а ни одна позиция не бывает бесспорной. Я не юлил, как Риббентроп или Кальтенбруннер, я закрывал лицо руками, чтобы не видеть этого позора, я убеждал их во время прогулок принимать бой, доказывая вынужденность своей правоты, а не отвергать очевидное, но нет! Как же унизительна звериная тяга к жизни! Он подошел к столу, осторожно опустился на маленький стул, ввинченный в бетонный пол камеры, и начал изучать страницы допроса, который вел русский обвинитель. - Признаете ли вы, что целями войны против Советского Союза был захват территорий до Урала? Присоединение к империи Прибалтики, Крыма, Кавказа, Волжских районов? Подчинение Германии, Украины, Белоруссии и других областей? Вы признаете это? Геринг явственно услышал свой голос, полный спокойного достоинства, ироничный взгляд, обращенный на русского, совершенно расслабленная поза, никакого напряжения, полная вальяжность, но не бессильная, а, наоборот, обнимающая скрытую, пружинистую энергию: - Я не признаю этого ни в какой степени. - Разве вы не помните, что на совещании шестнадцатого июля сорок первого года Гитлер именно так определил цели войны против СССР? - Я хочу посмотреть документ об этом совещании. - Пожалуйста, мы имеем протокол, передайте подсудимому Герингу. Ознакомились? - Документ кажется мне бесконечно преувеличенным в отношении указанных в нем требований. - Но вы признаете, что эта протокольная запись подлинная? - Я признаю это потому, что я ее вижу. - Вы признаете, что согласно этому документу вы были участником этого совещания? - Я присутствовал... Именно по этой причине я сомневаюсь в правильности протокольной записи. - Кем был записан протокол? - Борманом. - Какой был смысл Борману вести неправильную запись совещания? - Он преувеличил кое-что. - Много? - Например, об областях Волги не было и речи. Что касается Крыма, то... фюрер хотел иметь Крым. - Значит, на этом совещании шла речь о том, чтобы Крым сделать областью империи? - Да. - В отношении Прибалтики тоже говорилось на этом совещании? - Да, но никогда не утверждалось, что Кавказ должен стать немецким. Говорилось только о том, чтобы осуществить сильное экономическое влияние со стороны Германии. - То есть чтобы Кавказ стал немецкой концессией? - В какой мере - это можно было определить только после победоносного заключения мира. - Следовательно, преувеличение Бормана сводится лишь к тому, что речь не шла о Волжских колониях? - Преувеличение заключалось в том, что тогда обсуждались такие вещи, которые практически вообще нельзя было обсуждать. В лучшем случае можно было говорить о тех областях, которые были уже заняты, а также об их управлении. - Мы сейчас устанавливаем факт, что об этих вещах шел разговор на совещании. Вы теперь это не отрицаете? - Частично эти проблемы обсуждались, но не так, как здесь записано. - Я хочу сделать вывод, что это совещание подтверждало основной план захвата территорий Советского Союза? - Это правильно. Но я должен подчеркнуть, что я, как отмечено в протоколе, не разделял эти безграничные предположения. Заметьте, здесь сказано следующее: "В ответ на длительное обсуждение этих вопросов рейхсмаршал подчеркнул важнейшие моменты, которые в настоящий момент могли быть для нас определяющими: обеспечение народа продовольствием, обеспечение в нужной степени хозяйства, а также налаживание безопасности путей сообщения". Я хотел свести безмерную дискуссию - следствие опьянения победой - к чисто практическим вопросам. - Опьянение победой имело место, я согласен, но из ваших объяснений не следует, что вы возражали против присоединения Крыма к империи. Это так? - Я не имел никаких оснований для этого. - Вы выступали на совещании рейхскомиссаров оккупированных областей шестого августа сорок второго года? - Дайте, пожалуйста, протокол. - Пожалуйста. Ознакомились? Итак, я спрашиваю, вам были предоставлены фюрером исключительные полномочия в вопросах экономической эксплуатации оккупированных территорий? - Я уже признал, что несу ответственность за экономику в оккупированных странах, но лишь в связи с теми директивами, которые я давал... - Следовательно, учитывая ваши особые полномочия, ваши требования были обязательными для участников совещания? - Да. - Обращаю ваше внимание на сто восемнадцатую страницу стенограммы того совещания. Нашли? - Да. - "Раньше все казалось проще. Тогда это называли разбоем. Это соответствовало формуле отнимать то, что завоевано. Теперь формы стали гуманнее. Несмотря на это, я собираюсь грабить и грабить эффективно... Вы должны быть как легавые собаки. Там, где имеется еще кое-что, и в чем может нуждаться немецкий народ, это должно быть молниеносно извлечено со складов и доставлено сюда". Это вы говорили? - Могу предположить, что я это сказал. - В мае сорок первого года ОКВ разработало директиву о безнаказанности немецкого солдата за преступления, совершенные против местного населения. Такого рода директива должна была вам докладываться? - Этот документ непосредственно мне послан не был. В сопроводительной бумаге сказано: "Штаб оперативного руководства военно-воздушных сил, главный квартирмейстер". - Но вы согласны с тем, что по своему положению должны были знать этот документ? - Нет, ибо в противном случае этот документ был бы отправлен непосредственно мне, главнокомандующему, а не генерал-квартирмейстеру. - Вам должны были доложить об этом документе? - Если бы мне докладывали о каждом документе, которые проходили по отдельным инстанциям, и не требовали моего вмешательства, я бы потонул в море бумаг. Мне докладывали только о самых важных вещах... - Вам докладывали только самые "важные вещи"... А об уничтожении городов, об убийстве миллионов людей вам не докладывали? Это все проходило по "служебным каналам"? - Если какой-то город должен был быть уничтожен авиацией, такой приказ был бы отдан непосредственно мною. - Вам известно об установке Гиммлера по поводу уничтожения тридцати миллионов славян? - Это был не приказ, а всего лишь речь. - Но ведь в германском тоталитарном государстве имелся лишь один руководящий центр - Гитлер, вы, его заместитель и преемник, и самое ближайшее окружение. Мог ли Гиммлер давать установки об уничтожении тридцати миллионов славян, не имея по этому вопросу указаний Гитлера или ваших? - Гиммлер не издавал такого приказа. Он произнес речь в том смысле, что тридцать миллионов славян должны быть истреблены. Если бы Гиммлер действительно издал приказ подобного рода, то он должен был бы спросить об этом не меня, а фюрера. - Я не сказал о приказе. Я говорю об установке. Вы допускаете, что он мог дать установку без согласования с Гитлером? - Не существовало директивы, которая бы была дана Гитлером на уничтожение славян. - Айнзацгруппы СД занимались массовым уничтожением советских граждан. Не являлась ли деятельность айнзацгрупп СД результатом реализации заранее разработанного плана уничтожения евреев, славян и других народов? - Деятельность айнзацгрупп была совершенно секретной. - Значит, миллионы немцев знали о творившихся преступлениях, а вы не знали... Ваш свидетель Бодешатц заявил здесь, в суде, что в марте сорок пятого года вы сказали ему, что много евреев убито и за это придется дорого заплатить. - Свидетель Бодешатц так не говорил. - Как же он говорил? - Он повторил мои слова: "Если война будет проиграна, то это обойдется нам очень дорого". - Почему? За убийства, которые вы совершали? - Нет... Вообще... - Согласны ли вы были с теорией "высшей расы" и воспитанием в ее духе немецкого народа? - Нет, хотя различия между расами я, безусловно, признаю. - Но с теорией не согласны? - Я никогда не заявлял, что ставлю одну расу в качестве господ. - Ответьте на вопрос прямо: вы согласны с этой теорией? - Лично я не считаю ее правильной. - Вы заявили на суде, что якобы расходились с Гитлером по вопросу захвата Чехословакии, по еврейскому вопросу, о войне против Советского Союза, в оценке теории "высшей расы" и по вопросу о расстрелах англо-американских летчиков. Чем объяснить, что при наличии столь серьезных расхождений вы считали возможным сотрудничать с Гитлером и проводить его политику? - Я могу расходиться во мнениях с моим верховным главнокомандующим, но если он будет настаивать на своем, а я дал ему присягу - дискуссия тем самым будет окончена. - Если вы считали для себя возможным сотрудничать с Гитлером, считаете ли вы себя, как второго человека в Германии, ответственным за организованные в массовом масштабе убийства ни в чем не повинных людей? - Нет, так как я ничего не знал о них и не приказывал их проводить. В лучшем случае вы можете меня спросить, был ли я легкомысленным, так как не пытался что-нибудь о них узнать. - Вам себя лучше знать... Вы тут заявили, что гитлеровское правительство привело Германию к расцвету. Вы и сейчас уверены, что это так? - Катастрофа наступила только после проигранной войны... ...Геринг рывком поднялся из-за стола; проигрыш; этот русский выиграл схватку; он выиграл ее именно этим своим последним вопросом, столкнув его, Геринга, с нацией. Он вспомнил тот анализ этой схватки, который он провел сразу же после окончания допроса двадцать второго марта сорок шестого года вместе с адвокатом Отто Штамером. Юрисконсульт германского флота, Штамер был корректен, сдержан в оценках, избегал прогнозов и, как казалось Герингу, совершенно лишен эмоций. Именно тогда рейхсмаршал сказал ему: "По-моему, я отбился, а?! У трибунала нет ни одной моей подписи на расстрел! Слово не есть доказательство! Немцы поймут меня! В конечном счете не может же нация, которую мы привели к невиданному взлету, быть неблагодарной?! Не может же народ лишиться памяти?!" Штамер хотел избежать прямого ответа, но Геринг потребовал, чтобы адвокат сказал ему правду. "Я же теперь не страшен, - усмехнулся он, - я не смогу отправить вас в лагерь, что русскому обвинителю кажется, что я только тем и занимался, что жег рейхстаг, душил евреев, казнил русских и сажал в камеры немцев". Штамер тогда ответил: "Господин Геринг, о поджоге рейхстага говорил англичанин, об истреблении евреев говорили все, о расстрелах русских упоминали американцы и французы... Что же касается немцев, то я должен вас огорчить: вы никогда не знали, что такое очередь в магазине за эрзац-джемом и как проходила нормированная выдача маргарина и свиных костей. Немцы знали это, господин Геринг. И не после поражения, а начиная с первых дней войны. А вам это было неведомо, потому что адъютанты об этом предусмотрительно не докладывали и никто из членов вашей семьи не посещал магазины. Вы тогда могли говорить то, что думаете, да и то, видимо, с опаской, а немцев превратили в бессловесных рабов идеи господина Гитлера. Всякое возражение - даже продиктованное болью за судьбу рейха - кончалось именно тем, что вы только что упомянули: концлагерем. В лучшем случае... Я понимаю, что вас тревожит, господин Геринг... Все мы страшимся неминуемого конца и хотим продлить свою жизнь в памяти потомков... Если ваши ответы соответствующим образом подредактировать, то можно будет избежать того, что неминуемо грядет, - именно со стороны немцев: проклятия Гитлеру за то, что было им содеяно... У вас лишь одна надежда: последнее слово, господин Геринг. Можете отстаивать свою идею, но докажите, что вы ничего не знали о правде жизни в империи... Вы уже ничем не поможете Гитлеру, а всякий, кто решит повторить его эксперимент, будет раздавлен историей, как чумная мышь... Да, да, именно так, господин Геринг... Как ни странно, ваш главный козырь - это сотрудничество с Чемберленом и Деладье. Они первыми сели с вами, национал-социалистами, за стол переговоров, благословив, таким образом, право на имперскую государственность, построенную на фундаменте доктрины Гитлера. Попробуйте обыграть это, довод убедителен. Пожалуйста, помните, что мировое господство нации, достигнутое военными средствами, было возможно в ту пору, когда на земле был один Рим, одна Эллада и один Египет. Ныне, когда обвинитель Соединенных Штатов улетает на рождественские каникулы в Нью-Йорк и добирается туда за шестнадцать часов, Колумбу на это потребовалась жизнь, - идея господства одной нации над другой есть свидетельство паранойи... Защищая немцев, вы будете защищать себя, господин Геринг, и, пожалуйста, всегда помните Лея, - его приговор страшнее того, который грядет". ...Геринг никогда не забывал фюрера "трудового фронта" Лея, который повесился в своей камере сразу же после того, как ему был вручен обвинительный акт. Его посмертное письмо было болезненным самобичеванием, какая-то попытка совместить несовместимое; он объяснялся в любви к фюреру, но при этом утверждал, что "антисемитизм разрушил основную заповедь партии... Трудно признаваться в собственных ошибках, но поскольку все существование нашего народа стоит ныне под вопросом, мы, национал-социалисты, должны найти в себе силу, чтобы отречься от антисемитизма. Мы должны объявить юношеству, что это было ошибкой. Закоренелые антисемиты должны стать первыми борцами за новую идею НСДАП". Он писал так, словно заранее признавался в том, что знало геноциде, а он не имел права этого делать! Нет документов фюрера, приказывавшего убивать евреев и славян! Это все фанатизм толпы! Мы всегда возражали против бесконтрольности! Ах, если бы знать будущее! Как было бы легко расстрелять пару-другую сотен из тех, кто непосредственно вешал русских или убивал евреев! "За нарушение норм поведения арийцев!" И - все! Больше ничего не надо! Пусть бы попробовали обвинять нас в чем бы то ни было! Не могли же они посадить на скамью подсудимых шестьдесят миллионов немцев?! Нет, Штамер хорошо мыслит, но он не государственный деятель! Он юридический червь! Но, увы, он прав - остался главный шанс, мое последнее слово. Именно в нем я заложу основы той редактуры этого процесса, которая рано или поздно грядет, - пусть это начнется не в Германии, но это начнется! ...Последнее слово он писал сам, не подпуская Штамера; хватит, и так слишком много ошибок было допущено, слишком точно он следовал его советам - не отрицать очевидного, сосредоточив свое ораторское умение на доказательстве основополагающего незнания п о д р о б н о с т е й. И ни слова о Гитлере! Хватит выгораживать его, в этом смысле Штамер прав. В конце концов я был преемником, так пусть судят о том, каким мог стать национал-социализм, если бы именно я пришел к власти. Я! Я! Я! Пусть глумятся над этим самым коротким словом, пусть! Нет ничего прекраснее и конкретней, чем "я"! ...Когда ему предоставили последнее слово, он заговорил (снова он видел себя со стороны, словно был режиссером будущего фильма, и снова был доволен собою) неторопливо, скульптурно вылепливая каждую фразу: - В качестве доказательства того, что я должен был знать и знал обо всем, что происходило, приводят тот факт, что я был вторым человеком в государстве. Обвинение не приводит никаких документальных материалов там, где я оспариваю под присягой, что знал о чем-либо или стремился к совершению этого. Мы слышали здесь, что самые тяжкие преступления были совершены тайным образом. Должен заявить, что я самым строгим образом осуждал эти убийства, и что я до сих пор не могу постичь, при каких обстоятельствах они были совершены. Утверждение господина Додда', что я приказал Гейдриху умерщвлять евреев, лишено всякого доказательства. Нет также ни одного приказа, который бы я дал или который был бы подписан по моему приказанию о расстреле летчиков противника... Вероятно, из числа наших противников нет ни одного руководящего деятеля, который в течение последних двадцати пяти лет не выступал бы и не писал подобное тому, что вменяется в вину нам. Изо всего того, что происходило в течение четверти века - совещаний, речей, законов, действий, - обвинение делает вывод об имевшейся якобы последовательности, будто с самого начала все было запланировано именно таким образом. Это лишенное всякой логики обвинение когда-либо будет исправлено историей. Господин Джексон заявил, что нельзя судить и карать государство и что ответственность за действия последнего необходимо возлагать на руководителей. Однако ни одно государство никогда - путем вручения ноты - не обращало внимания империи на то, что деятельность в этой империи в духе национал-социализма будет подвергаться судебному преследованию. Если сейчас отдельных лиц, в первую очередь нас, руководителей, привлекают к ответственности и хотят судить - пусть будет так! Но нельзя судить нацию. Немцы доверяли фюреру и при его тоталитарном образе правления не имели никакого влияния на события... Я не хотел войны и не способствовал ее развязыванию. Я отвечаю за то, что сделал. Я, однако, самым решительным образом отметаю то, что мои действия диктовались волей и стремлениями порабощать чужие народы путем войны, убийств, грабежей, зверств или преступлений... _______________ ' Д о д д - обвинитель от США. Он был доволен собою до сегодняшнего дня, он и сейчас продолжал быть удовлетворенным своей позицией, продолжая мысленно играть самого себя в том будущем фильме, который снимет в его честь нация, но постоянно ощущал некоторую скованность в мыслях, ибо, как только позволял себе вспомнить допросы Франка, Кальтенбруннера, Кейтеля, Штрайхера, Розенберга, их путаные трусливые показания, их желание перевалить ответственность на фюрера и, таким образом, на его преемника, отчаяние охватывало Геринга, и он начинал понимать, что прекрасному слову "я" всегда и всюду, каждую минуту противостоит чудовищное, безликое, неуправляемое слово "они". ...Он проснулся ночью счастливым, ощутив на щеках слезы радости, потому что совершенно явственно увидел молодые открытые лица юношей. Голубоглазые, белокурые, рослые, истинные немцы нордического типа, они говорили о том, что послезавтра будет, наконец, осуществлено нападение на тюрьму, снята охрана и он, Герман-Вильгельм Геринг, обретет свободу, исчезнет на какое-то время, чтобы заявить себя в недалеком будущем, когда придет время восстать из пепла, словно дивная птица Феникс, и стать во главе борьбы с ордами большевиков, очистив теорию и практику национал-социализма от того, что не выдержало испытание временем... Он явственно слышал, как старший юноша излагал план захвата тюрьмы; пятьдесят смельчаков легко перещелкают всех этих сытых и беспечных америкашек, только бы не дать ворваться в камеру тем, кто дежурит на этаже; дверь стальная, пуленепробиваемая, он удержит ее; главное - продержаться; все решают самые. последние минуты, секунды, доли секунды; я навалюсь всем телом на эту дверь и буду молить провидение об удаче моих мальчиков, рыцари всегда побеждают, отвага матерь успеха, ах, ну, скорее же, скорее! Геринг лежал, открыв глаза, ощущая слезы на щеках; он не двигался, чтобы охранник, который должен смотреть за ним в глазок неотрывно, не заметил, что он проснулся. Огромная, давящая тишина была в тюрьме, тишина, от которой веяло непереносимой, гнетущей, сырой безнадежностью. Он прикоснулся кончиком языка к тому зубу мудрости, который доктор не позволил ему удалить, потому что именно в нем он был намерен оборудовать тайник для капсулы с крохотным кристаллом цианистого калия; смерть безболезненна, мозг вычленит изо всей той непознанной какофонии чувств и ужасающих представлений лишь острое ощущение осени, запах обжаренного в соли миндаля; никакой боли; не будет этих страшных шагов, последних шагов по земле, когда тебя поведут по коридору и ты станешь молить бога, чтобы этот коридор был длинным-длинным, нескончаемо-длинным, пусть бы ты шел и шел по нему, существует ведь бесконечность, отчего же не заставить ее - всей силой своего разодранного в клочья п р е д с т а в л е н и я - сделаться явью в тот день и час, когда свершится то, о чем сегодня сказали в суде, сказали живые люди, которые могут ходить по улицам, звонить по телефону, сидеть в ресторане, любоваться цветением подснежников, напускать воду в зеленую ванну, сидеть в сортире, не ощущая на себе глаз надсмотрщика, и, сказав это, они не содрогнулись от того, что предрешили участь подобных себе, сидевших по другую сторону скамьи, живых, братьев своих земных во плоти, как же жесток этот мир, боже, спаси меня, дай мне сил отколупнуть кончиком спички золотую пломбу, лишь я знаю, как это можно сделать, но ведь это так невыносимо-жутко! Нет, надо ждать! Набраться сил и ждать, ведь белокурые, голубоглазые мальчики заканчивают подготовку того дела, которое принесет мне свободу, и я почувствую на своем лице капли осеннего дождя и вдохну всей грудью воздух свободы! Ждать! Нет ничего страшнее ожидания, но ведь и ничего прекраснее его нету, потому то слово о ж и д а н и е сродни по-детски чистому и понятному каждому слову н а д е ж д а. А если я заболею? - спросил он себя. Они ведь не станут казнить больного? Я могу болеть год и два, я скажу, что у меня отнялись ноги, не потащут же они меня на эшафот?! Это невозможно! Так не поступают мыслящие существа! Они не вправе быть столь жестокосердными, они не вправе, они не вправе, не вправе... Он вдруг близко-близко увидел зеленоватые, чуть навыкате, глаза фюрера и услышал его голос, он не разобрал слов, но ощутил в себе давно забытый страх; он избавился от этого угнетающего чувства постоянного страха только здесь, в камере тюрьмы, он ощутил себя борцом в зале суда, он более не боялся окрика, он, рейхсмаршал, постоянно представлял себе, что Гиммлер может сделать с ним, его женой и детьми, и поэтому он всегда был таким, каким нравился фюреру, боже ты мой, неужели миром движет не разум, а страх, один лишь маленький, ужасающий, точащий тебя, словно червь, теплый и затхлый страх?! Нет, сказал он себе, это не страх! Я никогда не был трусом! Меня обвиняли в чем угодно, но только не в трусости... Доброта, нас всех погубила доброта и мягкосердие, вот в чем корень случившегося! Мы сами провели грань между всеми нами и Гитлером, назвав его фюрером. Мы говорили себе, что порядку угодна личность, которую нужно создать. Ведь можно же, можно было создать Штрассера или Рема! А почему не меня?! А создав из Гитлера легенду, именуемую фюрером, мы не смогли переступить в себе немца: безусловное почитание того, кто стоит ступенью выше! А когда я понял, что мы катимся в пропасть, я уже не мог найти в себе силы открыть правду несчастному трясущемуся существу, я боялся, что мои слова разорвут сердце Гитлера, я жалел его, потому что он воплощал в себе наше общее начало, молодость и чистоту замыслов. Если бы я был не так добр и нашел в себе силы открыть ему глаза на происходящее, не опасаясь причинить ему боль, все могло бы пойти по-другому, все, абсолютно все! ...И это не так, устало и безнадежно возразил себе Геринг, потому что, думая о доброте, он все время оперировал словами "боялся" и "опасался", а они рождены понятием страха, чего же еще?! ...Геринг не смог сдержаться, поднялся и, обхватив голову руками, начал раскачиваться на койке, мучительно страшась того, что не сможет сдержать себя, и горько, на одной ноте завоет - так, как выл старый немец на разрушенной улице Берлина, мимо которого он проехал семнадцатого февраля сорок пятого года, возвращаясь с Восточного фронта, проходившего в ста километрах от столицы тысячелетнего рейха; увидав взгляд адъютанта, заставил себя сделать вид, что не заметил этого несчастного старика, который выл, подняв к небу истощенное лицо с вытекшим глазом, залитое бурой, старческой кровью... ШТИРЛИЦ - XV (ноябрь сорок шестого) __________________________________________________________________________ Сначала Штирлиц не поверил глазам, заставил себя перечитать первую полосу газеты еще раз; да, ошибки быть не могло; три главных нацистских преступника, - президент Рейхсбанка Ялмар Шахт, вице-канцлер фон Папен и заместитель Геббельса, главный рейхспропагандист Науманн все же освобождены от тюрьмы, несмотря на особое мнение русского судьи. Вот и оформилась тенденция, подумал Штирлиц. Она так тревожна, так демонстративна, что теперь-то мне ясно, отчего американская разведка п о д о ш л а ко мне именно сейчас, я им нужен, я и подобные мне, потому что они оправдали того, кто платил деньги на создание армии рейха, того, кто передал правительственную власть с и л ь н о й л и ч н о с т и, великому фюреру Адольфу Гитлеру, который смог победить коммунизм в Германии, наконец, того, кто был главным антикоммунистическим пропагандистом рейха. Три п р о в о д н и к а тенденции, которую нельзя обозначить иначе, как антирусскую, ибо - нравится это кому-то или нет - Россия есть центр коммунизма. Три человека, обменивавшиеся с Гитлером дружескими рукопожатиями, стоявшие рядом с ним на трибунах, когда он принимал парады армии и СС, сегодня, спустя всего лишь семнадцать месяцев после окончания войны, признаны невиновными. Политика - наука н а м е к а, а тут и дураку понятно: финансист, пропагандист и высший правительственный чиновник, призвавший на борьбу с большевизмом более сильного, у г о д н ы сегодняшнему дню и отнюдь не являются преступниками. Как и преемник Адольфа Гитлера, которому фюрер передал власть, - гроссадмирал Денниц; и этому сохранили жизнь. Армия и имперское правительство так же оправданы, преступными организациями не признаны... Какой уж тут намек? П о з и ц и я... Штирлиц набрал номер телефона Роумэна и спросил его: - Ну, как? - Ликуете? - усмехнулся тот. - Приезжайте во "Флориду", будем ликовать вместе, я там буду через полчаса... Во "Флориде" он угостил Штирлица кофе, поинтересовался, как идут дела, что Кемп, где Джекобс, ответы слушал рассеянно, поглядывая по сторонам, словно все время ждал кого-то, о приговоре не говорил, словно бы это его не интересовало, потом неожиданно спросил: - А что такое фашизм, Брунн? - Как отвечать на ваш вопрос? Серьезно? Или повеселить? Роумэн глубоко затянулся и, не отводя от лица Штирлица тяжелого взгляда, ответил: - А это как можется. Хотите серьезно - валяйте серьезно, а решили повеселить - веселите. Только не до того, чтобы я умер от смеха. Вы же знаете, как я умею смеяться... Сердце - пык, я - в могилку, а что вам без меня тут делать, а?! - Это верно. Без вас мне будет худо. - Только перед тем как вы начнете отвечать, я вам помогу. Вы тогда поймете лучше, чего я от вас хочу. Для этого я вам расскажу, как меня пытали, когда я попал в ваши руки. - Попади вы в мои руки, я бы вас не пытал. Я вообще никого не пытал. - Оттого, что исповедуете гуманизм? - "Среди рабов нельзя быть свободным...", - вещал один подонок. Не в этом дело. Мое подразделение не занималось пытками. Нам было вменено в обязанность думать. - Но ведь вы делились своими мыслями с палачами? - Лично я старался делиться с ними далеко не всеми моими мыслями, - усмехнувшись чему-то, ответил Штирлиц. - Молодец, - сказал Роумэн, - это хорошо. Едем отсюда, сядем в другом месте, там и поболтаем. В машине он молчал, не сказал ни слова, только курил одну сигарету за другой. Они зашли в "Каса де Андалусия", неподалеку от Пласа-Майор, в самом древнем районе Мадрида; стены были, как и повсюду в Испании, беленые, словно на Украине; на этих беленых стенах хорошо читались бело-голубые изразцы с типично андалусийскими выражениями: "Зубы важнее родственников", "То, что должен отдать племянникам, съешь с хлебом и запей вином!", "Вино - сила, вода - ревматизм", "Кто много пьет, тот поздно платит". Роумэн заказал вина; оно было таким красным, что в грубых стаканах казалось совершенно черным, пахло зноем и затаенной темнотою бодег'. Народа было мало, время обеда кончилось, все разошлись по домам, спать до пяти часов, проснутся, с шести до восьми посидят в своих бюро, конец работе, все равно платят ерунду, настоящие деньги можно сделать на контакте с нужными людьми, здесь или в "Каса Галисия", или в "Эль Бодегоне", где собираются немцы, в "Ритце", куда стали наведываться американские торговцы; падки до фламенко, корриды, ловли форели; тут с ними и налаживай контакт, на государство надежды плохи, только бы урвать, выгоды не дождешься. _______________ ' Б о д е г а - винный погреб (исп.). Роумэн сделал еще один глоток, снова закурил, продирижировал спичкой перед лицом Штирлица, дождался, пока она потухла, бросил ее в большую пепельницу и сказал: - Так вот, я вам расскажу мою историю... Первые два дня после ареста меня не трогали... Со мной вел вполне культурные беседы высокий брюнет с игривыми глазами... Он говорил, что я теперь бесследно исчез, разбился при приземлении, утонул в озере, угодил в огнедышащую трубу металлургического завода, так что не надо питать никаких надежд на конвенцию о военнопленных. Он согласился при этом, что, возможно, кто-то в тюрьме мог запомнить меня, но и в этом случае не стоит уповать на возможную помощь швейцарского Красного Креста, потому что я был выброшен с парашютом не в военной форме, а в штатском, следовательно, я - лазутчик, а лазутчики не подпадают под статус военнопленных. "Я бы, - добавил брюнет, - голосовал за то, чтобы люди нашей профессии причислялись к солдатам, вдруг мне придется прыгнуть с парашютом где-нибудь во Флориде, но, увы, с моим мнением не считаются". Следовательно, заключил он, если я не стану говорить, он ничего не сможет сделать для того, чтобы помочь мне. "Вы шли с заданием встретиться с кем-то. Нас интересует: с кем, где, когда? Можете не говорить о вашем задании. Нам нужно получить вашу связь. Это все, чего мы от вас хотим". Я ответил, что даже если бы я знал связного, я бы не стал рассказывать, и попросил его понять меня верно: "Вы бы не стали ничего рассказывать, окажись на моем месте, правда?" Брюнет ответил, что не следует сравнивать его, идейного человека, и американского лазутчика, который получает за свою работу деньги от финансовых акул Уолл-стрита. Я ответил, что я ничего не получаю от Уолл-стрита, что я солдат, преданный присяге. Тогда он дал мне время на раздумье, но предупредил, что если день встречи со связным будет невозвратно потерян, если я избрал тактику затяжки, то пенять мне придется на себя. Я повторил, что связник мне неизвестен, наплел ему, что меня должны были найти