еной", а тот, кто находил мужество говорить о такого рода возможности, привлекался к партийному суду, если не трибуналу СС - того хуже. Именно здесь он натолкнулся на фамилию капитана Стресснера, потом - после долгих поисков - получил данные о нем из архива Шелленберга; Вальтер занимался этим военным в сорок третьем году, накануне антиправительственного выступления генерала Фарелла и полковника Перона в Аргентине. Как ни странно, вполне перспективный командир был отведен Гиммлером, несмотря на протесты Шелленберга, - тот умел защищать тех, в будущее кого он верил. Проклиная таинственную пересекаемость архивных документов, их подчас взаимоисключающую категоричность, молчаливую сокровенную значимость, Мюллер поднял данные абвера, - те работали по Латинской Америке очень тонко, материалов своих старались не отдавать ни НСДАП, ни, тем более, РСХА. При Канарисе это удавалось, а после ареста адмирала на все его документы наложил руку Вальтер. ("Пострел везде успел", - с неожиданной для него самого ласковостью подумал Мюллер о своем сопернике, томящемся у британцев. Он чувствовал, как ему недоставало Шелленберга; куда как сподручнее работать, опровергая мнение самого ближнего, труднее всего раскручивать дело в вакууме. "Если бы он был рядом, мы бы в пять раз быстрее решили то, что нам предстоит. Надо сделать все, чтобы как можно скорее его вызволить, получить у него всю ту информацию, что он хранит в голове, - это надежнее любого сейфа, - а уж потом нейтрализовать".) Как раз здесь, в материалах абвера, Мюллер и натолкнулся на один документ, который поначалу промахнул, не задерживаясь толком на машинописных строчках. Лишь при повторном чтении он подчеркнул фразу: "В конце двадцатых годов молодой Альфредо Стресснер был прикомандирован парагвайским генеральным штабом к военному советнику капитану Рэму, когда тот, по приглашению боливийского правительства, руководил созданием регулярной армии. Стресснер был рекомендован герою первой мировой войны Эрнсту Рэму преподавателем высшей военной школы в Рио-де-Жанейро Куртом Штранебахом; в 1936 году Штранебах подал заявление о приеме в члены НСДАП, но принят не был". Это удивило Мюллера. Семь дней он копался в архивах, посадил за эту же работу Шольца и, наконец, обнаружил то, что искал: на заявлении Штранебаха стояла резолюция рейхсляйтера Боле: "В приеме отказать, соблюдая высшую форму корректности. Разъяснить, что сейчас - по указанию фюрера - прием в НСДАП временно ограничен; к обсуждению его ходатайства вернемся через год. Однако, если он обратится через год, в приеме так же - под благовидным предлогом - отказать, ибо Штранебах скомпрометирован дружескими связями с врагом нации Эрнстом Рэмом, когда тот работал в Латинской Америке". Вернувшись к изучению документов, собранных на Стресснера, группенфюрер понял, отчего Боле не порекомендовал генералу Эстигаррибиа, совершившему (по рецептам, разработанным в Берлине) военный переворот, капитана Стресснера, несмотря на то, что этот офицер был связан с нацистами еще с двадцать девятого года, когда учился у Рэма. Военному диктатору были рекомендованы Хосе Агуэро и Винсенте Лопес Падилья, которые был? значительно менее подготовлены, чем Стресснер, но именно этого жесткого, немногословного офицера, внука немца и сына индианки из племени гуарани, упомянуть з а б ы л и. Его не рекомендовали и генералу Мориниго, ставшему президентом в сороковом году, а именно тогда потребность в Стресснере была очевидной, поскольку Мориниго утверждал новую конституцию, которая предоставляла ему, президенту, авторитарную власть и позволяла по собственному усмотрению распускать политические партии, именно его "новому революционному националистическому Парагваю" были нужны люди типа Стресснера, но по рекомендации из Берлина - впрочем, не категорической, а высказанной вскользь, в сослагательной форме - капитана не советовали выдвигать на руководящий пост. Лишь в сорок втором году, после того как генерал Мориниго был вынужден - под давлением Соединенных Штатов - разорвать дипломатические отношения с рейхом, отношение к Стресснеру в Берлине изменилось, причем до странного внезапно. Мюллер докопался до причины. В реестре кратких записей о корреспонденции, поступавшей на имя фюрера из-за границы, он нашел три строки: "Письма офицера парагвайской армии Стресснера, в которых выражается восторг перед гением фюрера и содержится обещание всегда быть его верным солдатом". (Мюллер тогда подумал: "Бедный Стресснер, наверняка его письмо было очень красиво написано, в истинно креольском стиле, вероятно, не один день сочинял, а чиновник все опошлил, выжав лишь то, что выгодно"). В графе "Принятые меры" записали: "Капитану А. Стресснеру отправлен акт о его арийстве, подписанный рейхсфюрером СС, и портрет с дарственной надписью фюрера; документы вручены в Асунсьоне во время конспиративной встречи. В случае просьбы г-на Стресснера о приеме в члены НСДАП отказать под тем предлогом, что он более выгоден д в и ж е н и ю и делу национальной справедливости в борьбе против большевистского интернационала и американо-еврейской финансовой олигархии в качестве беспартийного, р а с т у щ е г о военачальника Парагвая. Для сведения: в ряды НСДАП не может быть принят из-за совместной работы с изменником Э. Рэмом". Зацепившись за эти строчки, Мюллер приказал своей с е т и начать поиск всех документов на Стресснера, не вошедших в его формуляр; ответы - из Мюнхена (связь осуществляется через семь звеньев, каждое звено надежно изолировано, никаких прямых контактов), Лондона и Каира - пришли в "Виллу Хенераль Бельграно" по прошествии долгих четырех месяцев. Материалы, переданные Мюллеру, были настолько крепкими, что он ощутил в себе уверенность: на этом человеке он может проявиться именно в том качестве, в каком Шелленберг зарекомендовал себя как непревзойденный асс, - в работе с наиболее перспективной зарубежной агентурой. Однако, прежде чем дать поручение устроить ему контакт со Стресснером, группенфюрер заново изучил папку, касавшуюся взаимоотношений Гитлера и Рэма. Именно эта - столь дорогая Мюллеру - п о д р о б н о с т ь могла помочь ему выстроить стратегию и тактику предстоящей встречи со Стресснером; от нее - первой такого рода на земле Латинской Америки - зависело многое. Мюллер хотел до конца точно понять, в чем же - помимо понятной сшибки честолюбий людей, стоявших у истоков национал-социализма, - был сокрыт главный узел противоречий между Гитлером и Рэмом. Только с двумя ветеранами фюрер был на "ты" - с редактором ведущего антисемитского издания "Штюрмер" Юлиусом Штрайхером и с Эрнстом Рэмом. Даже с Гессом "ты" носило спорадический характер, порой односторонний, а после совместного пребывания в тюремной крепости Ландсберг вообще закончилось. (Мюллер не без злорадства подумал, прочитав полицейское дело на Гесса, заведенное еще во времена Веймарской республики: "Поделом, бровастый дьявол! Если бы ты - еще задолго до Гиммлера - не назвал Гитлера на собрании борцов "фюрером", а продолжал бы, как и раньше, обращаться к нему и говорить о нем, как о "партайгеноссе", кто знает, как бы дело повернулось, может, нашлись бы вожжи и на с а м о г о; а ведь когда о тебе повсюду "фюрер" да "фюрер", невольно начнешь отделять символ, то есть "фюрера", от личности Адольфа Гитлера".) Проработав архивные документы, которые его люди смогли вывезти, Мюллер пришел к выводу, что могуществу Гитлера как лидера НСДАП Рэм не угрожал никогда. Однако то, о чем он открыто беседовал с фюрером, делясь с ним своими мыслями, как с "братом", могло при определенной ситуации поколебать л е г е н д у Адольфа Гитлера - "героическую" легенду "фюрера" и "мессии арийского духа". Более всего Мюллера интересовало: отдавал ли Рэм себе отчет в том, что, делясь с фюрером своими соображениями о будущем имперского вермахта, он подписывал себе смертный приговор? Действительно, в конце тридцать третьего года, за восемь месяцев до расстрела, Рэм высказал Гитлеру ряд соображений о будущем германской армии. (Поскольку беседа проходила в апартаменте отеля "Адлон", что напротив Бранденбургских ворот, - там всегда останавливался фюрер, когда ненадолго приезжал в Берлин, - служба Гиммлера записала беседу "братьев". Даже став канцлером, большую часть времени фюрер проводил в Мюнхене - утром в "Коричневом доме", штаб-квартире НСДАП, затем в своих любимых ресторанах, чаще всего с молодым архитектором Альбертом Шпеером, разрабатывая планы будущих германских городов; там не п и с а л и, - в Баварии все свои; Берлин - сложный город, его еще надо по-настоящему завоевать, дело не одного года; слишком глубоко здесь засели зловредные бациллы интернационального интеллектуализма, слишком здесь б л и з к а память о Тельмане и Люксембург, Бабеле и Либкнехте; работать еще и работать.) Судя по расшифрованной записи беседы фюрера с вождем СА - тех нацистских объединений, которые вышли вместе с ветеранами против Веймарской республики в двадцать третьем, когда Гитлер и Рэм стояли плечом к плечу, глядя на строй солдат, целившихся в них, - Рэм настаивал на том, что штурмовиков СА необходимо влить в ряды вермахта как самостоятельную единицу, подчиняющуюся лишь ему, Рэму, - некая г в а р д и я национал-социализма в рядах армии. Поскольку беседа носила интимный характер, все ее п о в о р о т ы не были внесены в расшифровку беседы, д о к у м е н т должен быть чистым, ибо отныне он принадлежит истории человечества, а не одному лишь архиву НСДАП: фюрер стал канцлером тысячелетнего рейха, каждое его слово будет занесено на скрижали благодарными потомками. Но из текста явствовало, что Рэм настаивал на главном: "Ты, как и я, отдаешь себе отчет в том, что все эти генералы из главного штаба относятся к нам с тобой как к ефрейтору и капитану. Каждый из этих старцев влачит за собой историю; за каждым из них поместья и счета в банках, у нас же с тобой нет ничего за душой, кроме национальной идеи, которая привела нас к победе. Ты думаешь, мы им будем нужны до конца?" Ответ фюрера приведен не был, следовала лишь ремарка, в которой было сказано, что фюрер не разделяет скептицизма Рэма, полагая его прогноз чересчур пессимистическим; у генералов много пороков, но вряд ли можно сомневаться, что они, как и Гитлер, думают о величии немцев, попранном в Версале. - Ты не прав, Адольф, - продолжал между тем Рэм, наивно полагавший, что ветеранам не пристало ничего таить друг от друга. - Рано или поздно, но тебе и мне придется выполнить то, что мы обещали немцам, когда шли к власти. Нам придется потрясти мошну у некоторых финансистов; Геббельс доказал, что блок с ними был временной мерой, но ведь придет время - и нация потребует реализации слов в дела! Именно в эту годину нам и потребуется гвардия в вермахте, которая понудит генералов отдать войскам тот приказ, в котором будем заинтересованы мы, движение национал-социалистов. Я думаю, что инфильтрация СА в вермахт позволит тебе провести мое назначение главнокомандующим вермахта, на худой конец - начальником генерального штаба; лишь в этом случае наше с тобой дело окажется в надежных руках. Гитлер ответил, что слова национал-социалистов никогда не расходились с делом. - Да, но ведь не кто иной, как генералы, отдают приказ войскам стрелять по толпе, - возразил Рэм. - Отныне в Германии нет толпы, - ответил фюрер. - Есть немцы. - Прости меня, - возразил Рэм, - но это смахивает на то, что все мы говорили до того, как стали правительством! Это лозунг для выступления на предвыборном митинге, а не рецепт для управления такой сложной страной, которая нам с тобой досталась. Ты прекрасно знаешь, что уже сейчас среди части старых борцов, особенно на заводах Рура, начались разговоры, что мы пошли на поводу у крупной буржуазии, погрязли в роскоши и все такое прочее! Ты же знаешь, как умеют варьировать словами наши враги - как на Востоке, так и на Западе. - Я погряз в роскоши?! (Эта тирада - к удивлению Мюллера - была приведена в расшифровке целиком.) Да ты же сам брал мне напрокат фрак и цилиндр, когда я должен был ехать к Гинденбургу! Ветераны знают, как я живу, и верят мне! Никому не удастся поссорить их со мной. Но если когда-либо кто-либо докажет, что мои "партайгеноссен" действительно погрязли в роскоши, разврате или в чем-либо, что позорит звание национал-социалиста, я лично дам приказ о расправе. И сердце мое не содрогнется, Эрнст, ты меня знаешь! "Он же этим сказал все, - удивился Мюллер, перечитав еще раз, слово за словом, пассаж Гитлера. - Он дал ему понять, что никогда и ни при каких условиях не о т д а с т "старых борцов" даже Рэму, тому именно человеку, который п р и в л е к его в девятнадцатом, сказав молодому австрийскому ефрейтору: "Пойди посмотри, что это за Социалистическая рабочая партия, и, если, как говорят, она того стоит, возьми ее и сделай своей: пригодится в борьбе против большевиков, евреев и масонов". Гитлер же пригрозил ему сейчас, в "Адлоне", намекнув, что р а с п р а в и т с я с тем, кто позорит звание национал-социалиста, а ведь и он, фюрер, и уж тем более все окружающие знали о тайном недуге Рэма - о его гомосексуальных склонностях. Неужели человек, ставший членом т р и у м в и р а т а, не понимал, что речь идет о нем?! Да, видимо, с теми, кто п р о б к о й вырвался наверх, уравнявшись в чем-то с большим капиталом, и в самом деле происходит некая метаморфоза: они перестают идентифицировать себя с той фамилией, которая ежедневно мелькает на страницах газет, и лицом на цветных обложках иллюстрированных журналов. Они начинают верить в то, что о них пишут, забывая, что они из себя представляют на самом деле". - Тогда посмотри, как устроился Герман, - смеясь, заметил Рэм. - Даже старый господин' не жил так, как живет он, не говоря уже о всяких там Брюнингах и Штреземанах. _______________ ' В кругах Гелена так называли канцлера Аденауэра. - Я отвергаю это, как пустые разговоры! Ты у него был? - Конечно. Вместе с тобой, - несколько удивленно ответил Рэм. - Этот дом принадлежит не Герингу, а прусскому правительству! Геринг не несет ответственности за то, что кайзер обожал роскошь. Он не может самовольно ломать традицию власти. Он солдат и ведет себя по-солдатски! Если я прикажу ему переехать в рабочий Веддинг, он переедет туда и поселится в подвале! "А ведь Гитлер, судя по всему, не сразу решил сделать Рэму бо-бо, - подумал Мюллер. - Он помогал ему, намекая на то, что Геринг "по-солдатски выполнит приказ". Он ведь подсказывал "брату": опомнись, Эрнст... Но почему же он ему п о д с к а з ы в а л? Разве друзья не обязаны говорить друг другу правду, выложив на стол все, что им известно?! Почему фюрер, не сказал Рэму открыто и резко: "Мне известно, что ты уже беседовал со Штрассером о своем желании возглавить генеральный штаб и подчинить вермахт штурмовикам СА. Так или нет?" Пусть бы Рэм ответил! Ведь нигде, ни в одном документе это намерение шефа СА не было зафиксировано! Он сам пришел с этим разговором к фюреру! Почему Гитлер не задал ему вопрос: "Тебе известно, что Грегор Штрассер не отвечает на выпады некоторых малодушных из числа тех, кто рискует себя называть ветераном д в и ж е н и я? Тебе известно, что эти "ветераны" смеют открыто говорить о том, что в наших рядах созрела "измена", что мы отступили от принципов национал-социализма и превратились в партию, защищающую тех же Круппов и Тиссенов, как и прежние правители?!" Пусть бы Рэм ответил! Но ведь ни разу за весь полуторачасовой разговор фюрер не задал "брату" ни одного прямого вопроса, не назвал источников информации, не помог ему о т в е т и т ь так, чтобы сохранить б р а т с т в о. Почему? Не верил никому, кроме себя? Или действительно боялся Рэма, который создал СА и пользовался авторитетом среди ветеранов, знавших, что не Гитлер, а именно Рэм оплодотворил саму идею национал-социализма д е й с т в и е м? Значит, все годы, начиная с девятнадцатого, Гитлер боялся его и не любил? Значит, он собирал вокруг себя р а з д а в л е н н ы х, типа Геббельса и Розенберга, а л и ч н о с т и, вроде Рэма и Грегора Штрассера, были опасны ему?! Но что тогда означает "ночь длинных ножей"?! И фарс с "изменой Рэма и Штрассера"?! А вот что, - ответил себе Мюллер: - Гитлеру необходимо было убить п а м я т ь. Расстреляв "изменников", то есть истинных создателей НСДАП, он расстрелял память о прошлом, приписав себе все их лавры. Расстреляв вместе с ними генерала Шлейхера, он расстрелял и дух немецкой армии, пригрозив тем военным, которые с м е л и думать. Он получил еще один политический н а в а р, убив "братьев": он показал генералам, что во имя достоинства и мощи вермахта он, фюрер, готов на личные жертвы: "Вы убедились воочию, что я отдам на заклание даже брата, если он покусится на к а с т у германской армии, которая отныне, присягая на верность рейху, должна будет присягать и мне, лично мне, великому фюреру германской нации Адольфу Гитлеру"". ...Встреча с Альфредо Стресснером была подготовлена весьма тщательно, сугубо конспиративно, лично Шольцем и Пабло Суаресом (Паулем Сиерсом), связным ветерана СС Зандштедте, который уже с середины тридцатых годов представлял интересы РСХА в Аргентине. Пабло, ясное дело, не догадывался, кто такой "сеньор Висенте" (на этот раз Мюллер выступал под таким именем; паспорт на имя "Рикардо Блюма" хранил в тайнике: бесценный документ, абсолютно надежный. О б р о с двумя визами; в Панаму и Венесуэлу летал слегка загримированный Эухенио Роблес, старый друг Людвига Фрейде; использовали его втемную, надо было легализовать документ; Роблес это сделал без труда, а ведь в Венесуэле и - особенно - в Панаме американская секретная служба работала, как у себя дома). На самолете, присланном из Кордовы профессором Танком (у него на заводе было девять авиеток, распоряжался ими лично он, бесконтрольно. Пилоты подчинялись полковнику Руделю, возглавлявшему эскадрилью испытателей, - двенадцать аргентинцев, получивших образование в рейхе и Италии, и семнадцать офицеров "люфтваффе" - испытанные борцы, подвижники идеи, умеющие не знать того, что им было рекомендовано не знать), Мюллер прилетел в Корриентес; там его ждала другая авиетка, которая доставила его в аэропорт Посадас; оттуда, уже на самолете авиаклуба немецкой колонии Монте-Карло, Мюллера доставили в Эльдорадо - второе по величине немецкое поселение на границе с Парагваем; здесь он отправился в рыбацкий клуб на Паране - маленький ресторан и пять комнат на втором этаже, нечто вроде пансионата. Оттуда на моторной лодке его переправили в Парагвай; на берегу ждал Стресснер и его проводник - оба в хаки, с ружьями. По легенде, Стресснер отправился на пятидневный отдых в сельву; его охотничью страсть знали в Асунсьоне, никакого подозрения это вызвать не могло; проводником был Рикардо Ибанейра (Рихард Ибнер), такой же, как и он, потомок немецких эмигрантов; в НСДАП вступил еще в тридцать седьмом году. Беседа проходила во время похода вдоль по Паране. От посещения охотничьего домика Мюллер отказался наотрез, хотя знал, что там нет электричества, так что записать беседу не было возможности, допусти он хоть на миг двойную игру Стресснера; тем не менее береженого бог бережет, а дьявол тогда шустрит, когда господь изволит почивать, отдыхая от трудов праведных. Поначалу Мюллер расспрашивал Стресснера о ситуации в Асунсьоне, интересовался, в какой мере президент Мориниго владеет ситуацией: - Как я слышал, левые группировки в армии открыто выражают свою ненависть по отношению к тем генералам и офицерам, которые пришли вместе с ним к власти "по подсказке фашистов". В какой мере это соответствует действительности? - Это соответствует действительности, - ответил Стресснер, исподволь поглядывая на сильное лицо собеседника, скрытое седоватой бородой и усами, так что разглядывать (да и то украдкой) удавалось только глаза "сеньора Висенте" и высокий лоб, чем-то напоминавший лоб Эрнста Рэма, старшего брата и учителя. - Если бы я получил поддержку из Берлина в сорок первом году, когда Мориниго пришел во дворец, мне было бы легче занять в армии соответствующие позиции; правили бы мы, люди рейха, а не профессионалы генерального штаба... "Ах, птичка, - подумал Мюллер, - вот почему тебя не пускал наверх рейхсляйтер Боле, вот почему тебя затирали в нашей партийной канцелярии! Ты же открыто повторяешь крамольные слова твоего дорогого учителя Рэма о противоборстве касты генерального штаба и п о д в и ж н и к о в идеи национал-социализма!" - Скажите, - поинтересовался Мюллер, - в чем вы видите причину краха Эрнста Рэма? Вопрос был столь открытым, дружеским и доверительным - сугубо отличным от тех о б т е к а е м о с т е й, к которым привык Стресснер, контактируя со службой, представлявшей РСХА в имперском посольстве в Асунсьоне, - что он не сразу нашелся, как ответить. Это его мгновенное замешательство Мюллер отметил сразу же, понял, что Стресснер являет собой тип военного, принадлежного нацистской доктрине, уровнем еще не поднялся до самостоятельности мышления, хочет о т г а д а т ь, чего ждет собеседник. С одной стороны, это хорошо - податливый материал, глина, которую можно мять, придавая нужную форму, с другой - явный недостаток, ибо перспективный политик должен сразу же заявлять себя, бесстрашно навязывая собственную точку зрения; тогда ему, Мюллеру, оставалось бы лишь корректировать его, чуть подстраховывая и направляя в нужное русло. - Рэм посмел отойти от идеи фюрера, - ответил, наконец, Стресснер. "Формулирует ловко, - подумал Мюллер, - нет "предателя", "изменника" и "наймита", и то слава богу". - В чем же конкретно он отошел от его идеи? - мягко поинтересовался Мюллер. - Отвечая, я оперирую той информацией, которая поступала из Берлина, сеньор Висенте, - по-прежнему осторожничая, ответил Стресснер. Ему сказали, что он встретится с человеком, представляющим тайное могущество рейха; обладает исключительными возможностями незримого влияния на события не только в Европе, но и в Латинской Америке: с таким надо быть настороже. - Информация была фальсифицированная, - отрезал Мюллер. - Она была бесчестна по отношению к Эрнсту Рэму. - То есть вас надо понять так, что фюрер ошибся? - Его неверно информировали... Его попросту обманули, сеньор Стресснер... Кстати, не возражаете, если мы придумаем вам имя, которым будем оперировать в переписке? - Пожалуйста... - Называйте, - улыбнулся Мюллер; агент может взбрыкнуть, когда речь заходит о кличке; этот принял спокойно, слава богу. Поразмыслив самую малость, Стресснер ответил: - Эрнесто... Как вам? - Очень достойно, - сказал Мюллер. - Видимо, вы взяли такое имя в память о вашем учителе - Эрнсте Рэме? - Мне приятно, что вы так сказали о Рэме, - не ответив на прямой вопрос, отыграл Стресснер. - Как жаль, что правда восторжествовала так поздно. В чем же ошибся фюрер, сеньор Висенте? - В том, что отверг предложение Рэма... А оно было такое же или почти такое же, как и ваше: армией должна править г в а р д и я, узкий круг и д е й н ы х военных, а не профессионалы генерального штаба... - Жаль, что об этом заговорили после краха рейха... - Военного поражения рейха, - поправил его Мюллер, ликуя от того, как точно он вел беседу с тем, кого вознамерился сделать диктатором Парагвая, превратив страну в ту базу, где старые борцы национал-социализма смогут собраться перед новой фазой борьбы. - Между "крахом" и "поражением" существует огромная разница, не так ли? - Да, вы правы. - Не сердитесь, дон Эрнесто, но я бы на вашем месте так легко не соглашался с собеседником, кто бы он ни был. Я знаю вас по тем документам, которые проходили через мои руки. Наиболее дальновидные стратеги политической борьбы говорили о вас как о возможном лидере Парагвая... Нарабатывайте в себе качества лидера - даже со мной, я это буду только приветствовать, право. - Слишком поздно, - ответил Стресснер, ощутив в груди сладкую, замирающую пустоту, ожидая при этом, что Мюллер возразит ему, докажет его неправоту, и не ошибся. - Отнюдь, - сказал Мюллер. - Поражения у ч а т, сеньор Эрнесто. - В какой мере вы знакомы с историей Германии? - В достаточной. Как-никак, но там моя настоящая родина, сеньор Висенте. - Вы прекрасно ответили. Спасибо. Я спокоен за вас и за будущее вашей страны... Что вы знаете о судьбе тех семей, которые олицетворяли собой промышленную и финансовую мощь Германии? - Я знаю, что Круппа с трудом удалось спасти от позорного приговора в Нюрнберге. - Но ведь с м о г л и! А Сименс? Его называли "нацистским преступником", но он уже начал деловые контакты со своими зарубежными коллегами. Сименсы, - усмехнулся Мюллер, - не просто немцы, они баварцы, а это самые умные немцы... Погодите пару лет, они еще скажут свое слово в мире... А возьмите дело Георга Гише... Слыхали? - Нет. - Рассказать? - Это будет очень любезно с вашей стороны, сеньор Висенте... - Так вот, еще в семьсот пятом году Иосиф Первый, коронованный императором Священной Римской империи германской нации, продал странствующему торговцу Георгу Гише право разрабатывать месторождения цинкового шпата в Верхней Силезии... Разработал... Стал дворянином, передал наследство своим дочерям, а их потомки - семьи Тейхман, Вильдштейн и Погрелль - еще круче повели дело предка; раскрутили так, что в начале века владели капиталом в триста миллионов золотых марок... Неплохо, а? Одним из потомков Гише стал известный вам барон Ульрих фон Рихтгофен, цвет империи, отец военной авиации. После первой мировой войны их рудники отошли к Польше. Крах? Отнюдь! Поражение, временный отход на запасные рубежи. Отто Фицнер, фюрер военной промышленности, вернул семье все утраченное, приумножив капитал в три раза. Миллиард рейхсмарок. И случился май сорок пятого. Что. кончилось дело Гише? Разгром? - Мюллер покачал головой. - Нет, дорогой Эрнесто, - он легко пропустил "сеньор", поставив этим себя н а д Стресснером; ждал, удивится ли тот, поправит; нет, не удивился и не поправил, - краха не последовало. Д е л о уже восстановлено, не в Бреслау, но в Гамбурге. Какая разница? Д е л о поддерживает нашу идею. Семья Гише - Рихтгофенов - Фицнера переживает военное поражение рейха не меньше, чем мы, а возможно, и больше. Думаете, они смирятся со случившимся? Да ни в коем случае... А возьмите барона Карла фон Штумм-Хальберга? Он продолжил дело Штумма, начатое в семьсот пятнадцатом году, превратил компанию в концерн, стал членом рейхстага у кайзера, его зять Рихард фон Кюльман поставил в Брест-Литовске на колени Россию, определял всю восточную политику империи. Его родственник, муж дочери Викко фон Бюлов-Шванте, был не только шефом концерна, но и штандартенфюрером СС, человеком, близким к Гитлеру... Проштрафился, бедняга, - вдруг рассмеялся Мюллер, - в Риме, где он сопровождал фюрера, не подсказал канцлеру вовремя, что нужно надеть мундир, поплатился за это ссылкой в послы, представлял рейх в Бельгии... Но его родственник, граф Макс Эрдман фон Редерн, был до конца нашим - оберфюрер СС... Что, после сорок пятого крах? - Мюллер снова покачал головой. - Где сейчас барон фон Штумм ауф Рамхольц, родственник Бюлова-Шванте? В Мюнхене, дорогой Эрнесто, в Мюнхене, на в з л е т е, раскручивает бизнес... Продолжить? Или достаточно? Я рассказал вам об этом, чтобы проиллюстрировать разницу между военным поражением и крахом... Несколько минут шли молча, потом Мюллер заговорил - рублено, коротко, властно: - Я верю вам, Эрнесто. А я - это значит мы. И это очень много - м ы... Итак, к делу... Поражение учит... Поражение заставляет пересматривать позицию, но это не есть отход от основоположений, наоборот, приближение к ним. Предложения: во-первых, наладите контакт с американцами... Да, да, именно с ними... Никаких антиамериканских лозунгов, пусть о "гринго" и "проклятых империалистических янки" кричат левые, вы войдете с ними в блок... Вы, именно вы, проинформируете их посла о ситуации в армии и объясните, что лишь вы и ваши друзья могут гарантировать устранение левых с арены политической борьбы... - Да, но их посол... - Ну и что? Прекрасно, что еврей. Фюрер допустил ошибку, навалившись на всех евреев. Умных и сильных надо было, наоборот, приблизить... ("Ну и ну, - подумал он, - сказал бы я такое полтора года назад? Какое там сказал - позволил бы произнести эти слова про себя? Я запрещал себе даже допускать возможность появления этих слов, вот ужас-то, а?!") - Это облегчает задачу, - согласился Стресснер. - Среди наших левых интеллектуалов масса отвратительных евреев, зараженных большевизмом, но без содействия "Первого банка", который возглавляет сеньор Абрамофидж, я бы лишился поддержки в ту пору, когда Берлин не замечал меня... Сеньор Абрамофидж ненавидит большевизм, а своих соплеменников из писательской ассоциации называет "сбродом, по которому плачет каторга". - Ну, вот видите, - вздохнул Мюллер. - Прекрасная иллюстрация моим словам... Теперь второе: необходимо организовать пятерки по типу аргентинского ГОУ. К будущему надо готовиться загодя. У вас есть контакты с Пероном? - Он полевел... - Он поумнел, - отрезал Мюллер. - Он - у власти. Чтобы удержаться, надо делать дело, а не болтать. Он делает свое дело и делает его неплохо. Я бы советовал вам наладить отношения с людьми Перона. Мы можем помочь вам в этом, если возникнет нужда. - Благодарю. Весьма возможно, я обращусь к вам... - Третье. Можете ли вы уже сейчас, еще до победы, организовать в Парагвае несколько надежных поместий в глухой сельве, - о деньгах не думайте, мы уплатим, сколько надо, - где бы поселились мои друзья? - Это не вопрос. - Но в таких местах, где можно построить аэродромы и мощные радиостанции... - Это не вопрос, - повторил Стресснер. - Прекрасно. И, наконец, четвертое... Есть информация, что левые готовят у вас бунт... Возможно, они будут в состоянии выступить летом... У вас нет таких данных? Я имею в виду абсолютно проверенные данные. - Нет. Есть с л у х и. - Ну, что касается слухов, то мы их умеем делать, как никто другой. Школа доктора Геббельса - что бы о нем сейчас ни говорили - достойная школа... Мы попробуем провести кое-какую работу... Если наши сведения подтвердятся настолько, что я сочту их правдой, вам сообщат детали... Что вы тогда будете намерены предпринять? - Ударить первым. Мюллер покачал головой: - Очень хорошо, что вы ответили столь определенно... Только, пожалуйста, ни в коем случае не ударяйте первым, Эрнесто... Пусть первым ударит Мориниго, он - сыгранная карта... После того, как он раздавит левых, вы ударите по нему. Вот так... Все понимаю: чувство благодарности, уважение к позиции, но в политике побеждает тот, кто первым угадал в былом союзнике запах ракового гниения... Вы должны быть полезны новым силам. Вы обязаны проявить себя как в ы д а ю щ и й с я стратег, но - пока что - военный стратег, без претензий на политику... Пусть янки заметят вашу беспощадную умелость наводить порядок и убирать левую шваль... Когда и если они в этом убедятся - придет ваше время... Я держу руку на пульсе, я скажу, когда настанет ваш черед, Эрнесто. Он - не за горами... В июне сорок шестого года левые офицеры восстали против президента Мориниго, они требовали изгнания нацистских военных. Стресснер вывел свой полк на улицы, чтобы сохранить п о р я д о к. Он не поддержал ни Мориниго, ни молодых офицеров: служил п р и с я г е, заявив себя (американцы отметили это первыми) человеком военной касты, чуждым политическим интригам. Профашистские элементы были изгнаны из армии. Мориниго разрешил деятельность ряда партий, в том числе и левых; одновременно присвоил Стресснеру внеочередное звание - "чистый военный", устраивает. Как же угоден нейтрализм в критической ситуации, когда еще нет сил, чтобы все взять в кулак, уничтожив как левых, так и н е д о с т а т о ч н о правых! РОУМЭН (Голливуд, ноябрь сорок шестого) __________________________________________________________________________ Почти весь перелет из Нью-Йорка в Лос-Анджелес Роумэн спал на плече Кристы. Уезжая из отеля, где они остановились, на те встречи, которые было необходимо проводить с глазу на глаз, он не только просил Кристу никому не открывать дверь ("Несмотря на то, что мы поселились в благополучном районе, город наводнен гангстерами, особенно много их развелось после демобилизации, - нет работы, грабеж становится профессией"), но и уплатил пять долларов привратнику, чтобы тот периодически проверял, что происходит в семьсот девятом номере ("Моя жена - иностранка, возможно, ей понадобится помощь, позванивайте ей, пожалуйста, вдруг что потребуется, она крайне скромный человек, не решится вас лишний раз потревожить"). Тем не менее страх за Кристу не покидал его все то время, что он отсутствовал. "Неужели любовь всегда соседствует со страхом?! Какая противоестественность! Самое прекрасное чувство, дающее человеку отвагу и силу, уверенность в себе, счастливое ожидание завтрашнего утра, которое обязательно видится солнечным (впрочем, Брехт говорил, что его самая счастливая погода - это когда моросит дождь и на улицах пузырятся лужи, работается особенно хорошо. Он сопрягал это с работой, надо будет его спросить, каким ему виделось утро в пору влюбленности). Ах, как нехорошо я подумал! Нельзя думать про любовь - даже если соотносишь ее с человеком, который чуть старше тебя, - в прошедшем времени; то, что мы определяем расизмом, оказывается, может быть и возрастным, странно!" Поэтому в самолете, как только стюард привязал Роумэна при взлете к т о п к о м у креслу, он сразу же обрушился в сон, впервые, пожалуй, за последнюю неделю спокойный. Когда он проснулся, Кристина вытерла его вспотевшее лицо, - солнце било в иллюминатор, и, хотя она все время закрывала глаза Роумэна ладонью, было душно и жарко, что-то случилось с вентиляцией, воздух казался прокаленным. - Хорошо поспал, милый? - Ну, еще как! - Голова не болит? - Я плохо переношу холод, жара - моя стихия. - А я совершенно разваливаюсь. - Давай попросим аспирина. - Так ведь это, чтобы еще больше потеть, против простуды... - Все-таки вы, европейцы, дикие люди, - улыбнулся Роумэн. - Аспирин разжижает кровь, следовательно, кровь сразу же начинает потреблять значительно больше кислорода, организм омолаживается - вот в чем смысл аспирина. Поняла, конопуша? - Если ты так считаешь, я готова сжевать три таблетки. - Человечек, я тебя очень люблю. - И я к тебе довольно неплохо отношусь, - улыбнулась она и попросила проходившего мимо стюарда принести таблетку аспирина. - Ну, так что станем делать? Остановимся у Спарков или снимем квартирку на берегу океана? - спросил Роумэн. - А как ты считаешь? - Я спрашиваю тебя, человечек. - Мне очень приятно делать все, что ты считаешь нужным. Пол. Я плохо отношусь к эмансипации. Женщина должна быть покорной. В этом ее сила. А все феминистки какие-то коровы. Или, наоборот, карлицы. Честное слово, - глядя на сломившегося от смеха Роумэна, улыбнулась Криста. - У нас, когда были живы папа и мамочка, в доме часто бывала фру Ельсен. Феминистка. Я ее очень боялась: громадная, как этот самолет, голос - что иерихонская труба: "Свобода женщины - это свобода мира! Дайте нам точку опоры - и мы перевернем земной шар! Пусть президентом будет мужчина, хорошо, я готова на это пойти, но пост премьера отдайте женщине, она, а не мужчина, калькулирует бюджет семьи, а разве это не есть смысл работы правительства?! Дайте нам власть - и человечество войдет в эру спокойствия и мира, потому что женщины боятся ружей и не знают, куда нажимать, чтобы они стреляли!" Роумэн каким-то чудом смог переломиться в своем кресле еще больше, чуть не пополам: так он смеялся только если искренне веселился. Криста поцеловала его в висок, подумав, что не надо ему рассказывать о том, что фру Ельсен нацисты тоже расстреляли: она укрывала у себя русских, которые сбежали из концлагеря, а сама была наполовину еврейкой. Что другому простили бы, посадив в тюрьму, - хоть какая-то надежда на спасение - ей простить не могли: представитель народа, который должен быть сожжен в печах, осмелился помогать славянским недочеловекам! - Мы вернемся в Европу, Пол? - Ты хочешь? - Нет. - Честное слово? - Да. Я боюсь. - Хочешь жить в Штатах? - Да. - Понравился Нью-Йорк? - Очень. Мир в миниатюре: и китайцы, и мексиканцы, и негры, и французы... Я никогда не могла представить себе, что твой город так красив, дружелюбен и открыт... Я счастлива, что ты взял меня с собой. - Это я счастлив, что ты полетела со мной. - Ты простишь мне один вопрос? - Прощу. - У нас будет дом? Или снимем квартиру в отеле? - Я хочу показать тебе Лос-Анджелес... Если тебе там понравится, а тебе там понравится, убежден, тогда попробуем купить в рассрочку дом. Грегори кое-что подобрал для меня... Не очень дорогой, довольно маленький, две спаленки, холл и кухня... Кухня, правда, большая, метров пятнадцать, сейчас у нас мода совмещать кухню и гостиную, получается довольно удобно - тут тебе и рефрижератор, и электроплита, и радиоприемник, и большой стол с низким абажуром... Правда, так устраиваются обычно в больших семьях, где есть дети... - У меня есть деньги. Пол... То есть они могут быть... - Как это надо понять? - Это надо понять так, что после папочки остался красивый дом. Его купят немедленно. Прекрасный парк, спуск к фьорду, там у нас раньше стояла красивая яхта с очень сильным мотором, папа прекрасно водил яхту, как заправский моряк... - Не надо продавать его дом. Лучше мы станем ездить туда в отпуск. Криста покачала головой: - Ни за что. Я хочу, чтобы ты продал тот дом. - Хорошо. Только не торопись это делать. Единственное, что растет в цене, так это земля. - Ты хочешь, чтобы я все время сидела в нашей квартире? - Не понял. - Роумэн закурил, повторив. - Я что-то не понял тебя. - Знаешь, я ведь действительно люблю эту чертову математику. - Тебе хочется продолжать занятия? - Собственно, занятия я давно закончила, мне осталось защитить докторскую диссертацию... Не сердись, это, наверное, очень страшно - спать с магистром, но я магистр... - Оп-па! Хорошо, что ты не сказала об этом раньше, я бы ни за что не женился на магистре, это противоестественно! - Пол, какой цвет ты любишь больше всего? - Зеленый. - А число? - Тринадцать. - Нет, правда... - Клянусь тебе: моя любимая цифра - чертова дюжина. - Тебя больше тянут брюнетки или блондинки? - Больше всего меня тянет к тебе. - Это же тест, милый! Я тебя изучаю. - Во время тестов надо говорить правду? - Только. - Вот я и ответил тебе правду. - Ты хочешь, чтобы я придумала наш будущий дом? Или он у тебя в голове? - Он у меня в голове, но я буду счастлив, если ты сделаешь наш будущий дом на свой лад. - Нет, лучше, если ты сделаешь все так, как тебе нравится. Мне по душе твой стиль. Это только кажется, что у тебя беспорядок. Я заметила, ты прекрасно ориентируешься в своем мнимом беспорядке, значит, так задумано... Мне очень нравится, как ты устроил свою мадридскую квартиру... - Да я и не устраивал ее вовсе, веснушка! - Нет, устроил... Ты очень легко обживаешься на новом месте, ты и в Нью-Йорке освоился в нашем номере, словно прожил там целый год. Это завидное качество - уметь легко и без комплексов обживаться на новом месте... А ты хочешь навестить своих родственников? - У меня двоюродный брат и какая-то там тетя... Я не верю в эти самые родственные связи, если про них вспоминаешь только перед рождеством, когда надо рассылать поздравительные открытки... Я никогда не был избалован родственными связями, знаешь ли... Мама меня не очень-то и хотела, она жила другим, - он как-то странно поморщился, словно гримаса пробежала по лицу. - Отец погиб в автомобильной катастрофе, а я с восемнадцати лет, когда поступил в университет, - один. Хотя нет, неверно, у меня всегда было много друзей, с тех пор я и уверовал, что родственные связи порой бывают формальной обязанностью, а дружество - настоящим братством. Кстати, мы с тобой летим к брату, Грегори - брат мне, настоящий брат по духу... Ты себе не представляешь, какой прекрасный он парень... - Я ни разу не слышала от тебя плохого слова про людей, с которыми ты знаком... Они у тебя все "прекрасные" и "замечательные", "умницы" и "храбрецы". - Если человек твой друг, он обязательно самый прекрасный, храбрый, умный и честный. - Тебе никогда не приходилось разочаровываться? - Это слово неприложимо к понятию "друг", конопушка. Это значит, что некто и г р а л, чтобы понравиться мне, войти в доверие, приблизиться... Такой человек не был другом... Чего ж тогда расстраиваться? Потеря только тогда похожа на кровоточащую рану, когда есть что терять. - Ты позволишь мне выпить? - Что это ты вдруг? - Не знаю. Можно попросить у стюарда? Очень хочется выпить. - Конечно, человечек, - ответил Роумэн и подумал, что она, видимо, взяла на себя его слова об и г р е того человека, который хотел войти в доверие. "Ужасно! Она именно так и подумала, женщина всегда воспринимает слово через себя. А как ей сказать, что я совершенно другое имел в виду, что я чувствую ее частью самого себя, что я верю ей беспредельно? А если я ошибаюсь в этой вере, то надо вставлять ствол ружья в рот и нажимать пальцем правой ноги на спусковой крючок, - незачем тогда жить на земле, если здесь возможно и такое... Но если я ей ничего не скажу, тогда она будет нести в себе эту боль, я должен, я обязан сказать ей..." - Послушай, человечек, - Роумэн взял ее прекрасное лицо в свои ладони. - Я понял, отчего ты захотела сейчас выпить... И мне стало обидно за то, что ты посмела так подумать... Только не перебивай меня... И еще... Если мне придется выбирать слова, когда я говорю с самым дорогим мне человеком на земле, тогда... Понимаешь? Это очень трудно - подводить под чем-то черту, но если мы уговорились, что мы подвели черту под чем-то, то давай этот уговор выполнять. Ладно? Криста кивнула, легко прикоснулась губами к его руке и, откашлявшись, сказала: - Спасибо. - За правду не благодарят. - А я не тебя благодарю, а бога. - Это - можешь, - согласился он. - И еще: мы, американцы, очень вольны в словах, это шокирует европейцев... Поэтому, пожалуйста, научись принимать нас такими, какие мы есть, иначе тебе здесь будет довольно трудно... Наши отцы-основатели были прожженные прагматики, они точно рассчитали, что слово произнесенное не таит в себе угрозы строю. Опасны слова непроизнесенные. У нас говорят все, что хотят, но при этом делают так, как решат дедушки с Уолл-стрита - весьма компетентные деды, знают, как держать общество в состоянии полнейшей свободы слова и при этом абсолютнейшего подчинения своему делу. Потому-то, когда и если тебе что-то п о к а ж е т с я, не уходи в себя, не терзайся сомнениями, не проси виски, а задавай вопросы: не бойся, задавай любые, у нас не обижаются на вопрос, потому что имеют право на ответ - пусть такой же резкий или даже неприятный. Более всего в спорте мне нравятся ничьи: два-два; в жизни - тоже, потому что чей-то выигрыш обязательно соседствует с проигрышем, а это - нарушение баланса, поняла? - Господи, за что же мне такое счастье привалило? - Криста снова прикоснулась губами к его руке. - Ты все знаешь, хотя и не магистр, ну, объясни же: почему - мне и за что - ты? Можешь? - Могу. - Ну? - Всякий человек, перестрадавший столько, сколько хватит на жизнь многих людей, обязательно получает компенсацию. Это тоже закон ничьих. Если бы ты не встретила меня, сделалась бы великим ученым, по-настоящему великим, как Альберт Эйнштейн. Или Бор. Или Кюри. А может быть, стала бы сочинять сказки. Вроде твоего папы, когда он по-своему пересказывал тебе Андерсена. Я верю в это... Через себя верю. Мне ведь тоже досталось в жизни... И вдруг на голову свалился прекрасный агент гестапо, которого я полюбил. А этот гестаповский агент понял" что я ему тоже послан богом. Вот и произошло чудо. К тому же у нас с тобой абсолютная совпадаемость, это тоже чертовски важно. Можно любить женщину, восторгаться ею, но - днем. Это - трагедия. Можно, наоборот, ждать, когда наступит ночь, близость, а утром не знаешь, как бы поскорее слинять, такая рядом с тобой лежит дура. Или истеричка. Или стерва, которая только и думает, как вытрясти из тебя побольше баков. Тоже трагедия. А вот если засыпая после того, как был с тобой, любил тебя, хотел тебя, мечтаешь поскорее проснуться, чтобы снова видеть твое лицо" слышать твой голос, смеяться твоим шуткам и задумываться над твоими словами - так много в них сокрыто мысли, тогда получается то, что в мире редкостно. Кое-кто называет это счастливым браком. - Ты читаешь мои мысли? - Большинство. - Все. Ты говорил то... Нет, не так... Ты повторял то, что я говорила про себя... Только я не решалась назвать себя агентом гестапо... - Плохо, когда оставляешь в себе тайну. Она ест тебя, как соль металл. Боишься, что кто-то ненароком прикоснется к ней, закрываешься, как улитка, и живешь в постоянном страхе. Зачем? Черта подведена, никаких тайн. Кстати, на твоем месте я написал бы книгу "Я была агентом Гитлера". - Ты сошел с ума? - Почему? Это сенсация, заработаешь уйму денег, Грегори поможет продать сюжет в Голливуде, арендуем сейф в швейцарском банке, будем получать десять процентов годовых - чудо что за жизнь! - Это ты так шутишь? - Да почему?! Мы очень серьезно относимся к возможности заработать деньги, человечек! - Вот сейчас ты сказал неправду. Пол. - Да правду же, правду! У нас свой строй мыслей, нам сто шестьдесят лет, мы молодые, у нас нет истории, как у вас, мы поэтому не боимся отсекать прошлое: было - и нет! Мы не замучены вашими условностями, к былому относимся как к отрезанному куску хлеба: не как к части целого, насильственно от него отторгнутого ножом, а будто к ломтю, который надлежит полить кукурузным маслом, положить сверху кусок сыра, сунуть в электроплиту, слегка обжарить и с аппетитом съесть. - И твое сердце не сжимается, когда ты вспоминаешь, с ч е м я пришла в твой дом? - А твое сердце не разрывается от того, что я, поняв, что ты пришла в мой дом совсем не случайно, и г р а л любовь, отправляя тебя в Севилью? Я перестал играть, когда Гаузнер открыл мне правду. Тогда я снова позволил себе понять, что люблю тебя. Мы квиты, человечек. Я играл в такой же мере, как и ты... Скажи, когда ты полюбила меня? - Когда нашла котенка. - Какого котенка? - удивился Роумэн. - Рыжего. Я нашла его в Севилье. Он очень мяукал в подъезде. Когда я стала кормить его с рук, я поняла, что люблю тебя. А сначала я тебя ненавидела. - Да?! Почему? - Потому что мне сказали, что ты держишь в своих руках все нити, потому что немцы перешли в твое подчинение, тебе известно, кто погубил моего папу, ты поддерживаешь этого человека и лишь в твоей воле открыть мне это имя... Или нет... Я мучительно боялась признаться себе в том, как ты мне мил... Ну, спрашивай... Ты же хочешь спросить... - Да. - Ты хочешь спросить: ложась с тобой в постель, чувствовала ли я тебя, желала ли? Да? - Да. - Ну, тогда я отвечу... Я потому и напилась в тот день, что ничего не хотела... Я никогда, никогда, никогда, никогда не хотела этого... Ни с кем... Знаешь, почему женщины несчастнее мужчин? - Не знаю. - Потому что вы не можете спать с той, которую не хотите... У вас это просто не получится. А женщине приходится... Вот я тебе все и сказала - как наизнанку вывернулась. И сажусь писать книгу про агента Гитлера. Только писать я буду на своем языке, а ты сделаешь авторизованный перевод, ладно? - Авторизованный? Это как? Больше заплатишь? - Да, в триста сорок два раза. - Хорошо, - он поцеловал ее в нос. - В Голливуде сразу же заключим договор. Только, пожалуйста, любимый мой человечек, нежность моя и чистота, никогда не таи в себе вопросы. Я тебя очень чувствую, я чувствую тебя постоянно, я, как радио, настроен на тебя, поэтому воспринимаю твои п е р е п а д ы словно свою боль и начинаю копаться в себе, и замыкаюсь, и свет мне делается не мил... Понимаешь? Запомни раз и навсегда: американцы не боятся вопросов - самых прямых и нелицеприятных. Но мы бесимся, чувствуя, что нас хотят спросить, но отчего-то не спрашивают. Тут мы начинаем терять веру, понимаешь? - Спасибо, что ты все это говоришь мне. - Мне стало так спокойно, что снова захотелось поспать. - Не надо. Через полчаса мы прилетим, будет болеть голова... Аспирин действительно здорово помог. - А я что говорил... - Пол, а на каком языке мы сейчас с тобой беседовали? Он недоуменно посмотрел на нее: - Черт, действительно? На каком? - На немецком, любимый. - Правда? - Правда. Ты меняешь языки, как носовые платки. И по-испански можешь так же? - По-испански мне легче, я и думаю-то на испанском. Неужели мы говорили по-немецки? - Ты правда не помнишь? - Даю тебе слово. - На немецкий перешла я. Пол. - Почему? Она кивнула на человека, который сидел в кресле перед ними: - Джентльмен очень интересовался нашим разговором. - Тебе показалось. - Нет. Он очень интересовался нашим разговором. А в тебе я открыла еще одно удивительное качество: ты доверчив, как маленький. Он покачал головой: - Неверно. Маленькие более недоверчивы, чем взрослые. Попробуй, помани на руки малыша, если ты не брит и неряшливо одет... Он так зальется плачем, так станет хвататься за маму... - Если поманит женщина - пойдет. - К тебе - может быть. Я бы на его месте пошел. Сразу же. А к какой другой женщине - будет раздумывать. Я очень часто вспоминаю свои чувствования, когда был маленьким. Правда. Я с годами научился верить людям. Чем больше меня обманывали, тем больше я верил. Очень странно. Знаешь, это как в боксе навязывать сопернику ближний бой. Надо навязывать окружающим доверчивость, тогда им будет стыдно делать тебе зло. В каждом человеке живут и бог, и дьявол: кого в нем вызовешь, того и получишь. Криста снова поцеловала его руку. - Только б подольше все это продолжалось, - шепнула она, - только б это продолжалось как можно дольше, боже милостивый... Я никогда, никогда, никогда, никогда не была такой счастливой, как сейчас. Когда в аэропорту Лос-Анджелеса он бросился к Грегори Спарку и Элизабет, чуть не сшибая всех на своем пути, Криста вдруг сделалась белой, как бумага, ноги ее ослабли, она прислонилась к стене. Так же побледнел и Спарк, когда увидел ее, поняв, что она и есть миссис Роумэн. И у нее, и у него были основания для этого: Криста р а б о т а л а по Спарку осенью сорок четвертого, когда была отправлена в Лиссабон Гаузнером; в свою очередь, Спарк был увлечен ею, и ему тогда стоило большого труда (если допустимо определить таким словосочетанием все то, что он тогда пережил) разомкнуть ее руки на шее и сказать ей про Элизабет, которую он не может бросить, а пуще того сыновей, без которых мир для него кончится. - Криста, скорее же! - крикнул Роумэн, оглянувшись. - Ей плохо, - сказала Элизабет и бросилась к Кристе, по-прежнему стоявшей возле стены; бледность ее сделалась какой-то синюшной; тени под глазами казались столь темными, что даже пропал морской цвет громадных глаз, они сделались пепельными, пустыми. - Ей плохо, - повторил Роумэн и, бросившись следом за Элизабет, обогнал ее, стремительно лавируя между людьми - точно так, как его учили в диверсионной школе перед забросом в немецкий тыл. Спарк стоял на месте, не в силах двинуться с места, до странного явственно ощутив себя маленьким мальчиком, которого мама потеряла на вокзале; они тогда ехали в Питтсбург, это было перед пасхой; тьма народу; мама сказала, чтобы он постоял у стены, никуда не отходил, он и стоял, но потом увидел щенка, которого вела на тоненьком металлическом поводке седая дама, и вдруг заметил, как щенку режет шею; бросился следом за маленьким шоколадным пуделем. Тот все оглядывался на него, они же были на одном почти уровне, а как собака выразит свою боль, если не посмотрит в глаза богу, он ведь все понимает, громадный пятилетний бог на двух ногах (как они могут держаться на них, это же такое искусство, воистину, хозяева - существа высшего порядка, попробуй не подчиняться им). Когда мальчик поправил ошейник и пудель лизнул его руку, попрощавшись с ним глазами, Грегори понял, что стоит возле дверей на перрон и не знает, куда возвращаться. Он ощутил такой ужас, что у него враз похолодело лицо и в груди сделалось пусто. Так было и сейчас, только еще хуже. Роумэн подхватил Кристу, прижал ее голову к груди: - Что такое, человечек?! Что с тобой?! Тебя никто ничем не угощал? Почему ты белая?! Ну, ответь же! Подоспела Элизабет, обняла Кристу за плечи, прижалась губами к ее холодному виску: - Миленькая, что?! Господи, какая красивая! Сейчас все пройдет, сейчас. Погодите, а вы не ждете ребеночка? Резко, будто от удара, плечи женщины вздрогнули, а после Роумэн ощутил на своих ладонях слезы Кристы; она плакала беззвучно и неутешно, все теснее и теснее прижимаясь к нему. - Тебя никто ничем не угощал, пока я спал? - спросил Роумэн требовательно и строго. - Ну-ка, ответь. Она покачала головой, вытерла слезы со щек, и он почувствовал, как с о б р а л а с ь ее спина. - Сейчас, - шепнула Криста, - все в порядке, любовь моя, уже проходит, просто меня укачало. Прости, пожалуйста. - Ее укачало, бедняжку, - повторила Элизабет, - боже, как красива, какая прелесть, вы так прекрасно смотритесь вместе, я счастлива за тебя. Пол. - Ну, - улыбнулся Роумэн Кристе, - можешь протянуть руку моей сестричке? Ее зовут Элизабет, она душенька и настоящий дружок. Криста с трудом оторвалась от него и протянула руку Элизабет: - Я счастлива, что у Пола такая замечательная сестра. Элизабет крикнула Спарку, который по-прежнему стоял там, где его оставили Пол и Элизабет: - Ты что, стережешь чемоданы, Спарк? Его словно бы подтолкнули, и, деревянно вышагивая, он двинулся сквозь толпу загорелых, смеющихся, веселых людей в легких костюмах, ощущая с каждым шагом все большую и большую тяжесть в ступнях, словно они внезапно покрылись нарывами, наполнились горячим, свинцовым гноем. - Здравствуйте, Грегори, очень рада встретить вас, - сказала Кристина. - Добрый день... То есть вечер... Очень приятно, Кристина, как хорошо, что вы, наконец, приехали. - Поцелуй же его! - сказал Роумэн, подтолкнув Кристу к Спарку. - Брат как-никак! Настоящий, единственный, верный! Криста потерянно поцеловала Роумэна, еще теснее прижавшись к нему, и протянула Спарку руку: - Как хорошо, что вы есть у Пола... Он вас так любит... - Девушка засмущалась, - рассмеялся Роумэн. - Пошли, люди, мечтаю сесть за стол вместе с вашими сыновьями и съесть очень много спагетти. - Я сделала яблочный пирог, какой ты любишь, - взяв Кристу под руку, сказала Элизабет, - очень мягкий, совсем без сахара, а Спарк съездил к нашему приятелю на ферму и привез телячью ногу! Я запекла ее в тесте - с чесноком, морковью и луком, ты будешь стонать и плакать над этим блюдом! Вы любите готовить, Крис? - Очень. Только у меня все недожаривается и недосаливается. Роумэн толкнул Грегори локтем в бок: - Ты что окаменел, мужчина? Тебя ошеломила красота моей жены? - Есть маленько, - улыбнулся Спарк каменной, натянутой улыбкой. - Просто я... Мы очень долго вас ждали, самолет опаздывал, и я начал психовать, что с вами... Реакция на ожидание, не обращай внимания. У вас много багажа? Роумэн кивнул на сумку: - Все наше носим с собой. Можем сразу же ехать к вам. - А мы арендовали вторую машину, - сказала Элизабет. - Мы думали, вы притащите тройку чемоданов, ждем вас на месяц, раньше не отпустим, поэтому арендовали для вас машину, у нас маленькая, боялись, что с багажом не уместимся... Я поеду с Крис, только не обгоняйте нас, ладно? Подействуй на Спарка, Пол, он гоняет, как безумный, на его страховку я не смогу воспитать мальчиков, они станут бандитами, а я умру возле тюремных стен с передачей в руках... - Я надаю ему подзатыльников, обещаю тебе, маленькая. Он будет ездить со скоростью тридцать миль в час, не больше... Грегори, я с тобой? - Конечно, - неожиданно обрадовался Спарк. "Я должен все сказать ему, иначе жить под одной крышей будет просто невозможно. Но, сказав ему это, я убью их любовь, она ведь явно ничего ему не говорила про меня. Какая дикость, а?! Я не имею права ничего ему говорить, это жестоко, это пытка, бедный Пол, вот уж невезучий человек, вот уж бедолага, нежный мой, большой и доверчивый братик... Что же делать?" Криста обернулась к Элизабет: - Вы не обидитесь, если я поеду с Полом? Мне Америка внове, я трудно привыкаю к... А Пол так прекрасно рассказывает про все... Я дикая, и поэтому... Вы не будете сердиться? - Господи, какая красивая, - снова повторила Элизабет, поцеловав Кристу в щеку, и обернулась к Полу, - ну и отхватил красулю! Я таких еще не видела, хотя у нас в Голливуде есть женщины, поверь мне. Спарк, едем первыми, ребята пристроятся за нами, если ты их потеряешь, я подам на развод, понял меня? - В таком случае считай, что ты его получила, - буркнул Спарк. Мальчишки, Питер и Пол, повисли на Роумэне с визгом и писком, потом с таким же визгом бросились к Кристе. Глядя на ее лицо с закрытыми глазами, на медленные движения ее рук, прижимавших к себе мальчишек, особенно младшего, трехлетнего Пола, который висел у нее на шее, Роумэн подумал о том, какой нежной и прекрасной она будет матерью; "Скорее бы; мечтаю об этом; в ней так много неосознанного материнства, даже в том, как она боится положить мне ладонь на грудь, чтобы не услышать заячий хвостик, трепыхание сердца..." - К столу, к столу! - крикнула Элизабет. - Начинается пир! И по тому, как она весело бросилась на кухню, подмигнув Полу, Кристе стало ясно, что Спарк ни о чем не сказал жене; да и под силу ли такое? "Но ведь мне нельзя не сказать, это как принести в чистый дом грязь, намеренно не вытерев обувь у порога. Я не знаю почему, - сказала она себе, - но я должна это сделать, я не знаю как, но то, что я должна, ясно мне, если я не хочу потерять Пола. Спарк расскажет ему все, он не сможет ему не рассказать о том, что было в Лиссабоне" как я делала все, чтобы он стал моим, как я почти добилась этого. Да, все, что было, - страшно, это как рана, она будет гноиться до тех пор, пока ее не вычистят и не промоют перекисью водорода. Верно, не всякая правда нужна человеку, кто-то из русских писал, что есть правда, которая унижает, люди инстинктивно отталкивают ее от себя, закрываются, придумывают оправдания. Но ведь если она, эта правда, существует, от нее никуда не денешься! Надо найти форму, - сказала себе Криста, - это очень важно - форма правды, это важнее всего на свете, а для меня так и вовсе вопрос жизни и смерти. Если я потеряю Пола, мне нечего делать на земле". - Элизабет, вы разрешите мне немного поиграть с детьми в прятки? - спросила Криста. - Я до сих пор люблю эту игру, можно? Пять минуток хотя бы. - Я буду прятаться, я, я, я! - закричал трехлетний Пол и сразу же бросился за штору. - Криста, ищи меня, только не сразу находи! Роумэн, Спарк и Элизабет сели за стол, прислушиваясь к тому, как мальчишки визжали во дворе, - игра переместилась уже туда. - Она - чудо, - сказала Элизабет. - Я счастлива за тебя. Пол. Правда, Спарк? - Да, - кивнул тот. - Очень красивая девушка. Ты никогда ее раньше не встречал? - Где? - усмехнулся Роумэн. - В немецкой тюрьме? На фронте? Где я мог ее встречать? А почему ты спросил об этом? - Сколько ей? - спросила Элизабет. - Она смотрится как ребенок. Это, кстати, замечательно: чем больше в женщине ребенка, тем легче мужчине. Это некий консервант мужской нежности. Когда я начала работать домашним министром финансов, торговли, иностранных дел и шефом налоговой службы, Спарк стал реже бывать дома, ему скучно со мной, нет противоположного. Правда, Спарк? - Слушай-ка, Пол, - медленно, словно бы выдавливая из себя слова, начал Спарк, - мне сдается, что я где-то видел Кристу. - Так спроси ее, - Роумэн пожал плечами, алчно обсматривая телячью ногу. - Крис! Скорей! Потом поиграете! Люди, за стол! Ты права, сестра, в ней много от ребенка... Криста привела мальчишек, вымыв перед этим их разгоряченные лица горячей водой: "Запомните, если после бега брать ледяной душ, будете долго потеть, а после горячей воды вам сразу станет прохладно, так мне говорили лучшие боксеры мира, они-то уж это знают - будь-будь!" Элизабет посмотрела на сыновей, те моментально замолкли, улыбнулась Роумэну и сказала: - Вы очень красивая, Криста, а значит, умная, да, да, чем женщина красивее, тем она умней. Поэтому вам очень повезло. Вы полюбили одного из самых прекрасных людей на земле. Я просто не знаю, кто есть лучше. Спарк, конечно, лучше, но он моя собственность, к этому привыкаешь... И это самое ужасное в браке, Крис. Пожалуйста, никогда не привыкайте к Полу. Всегда ждите его: он может не вернуться, такая уж у него работа. Всегда радуйтесь ему: может быть, бог дал вам последний день радости. Всегда оберегайте его: чем сильнее мужчина, тем он мягче и ранимее. И знайте, что теперь вместе с мужем вы получили добавку - брата и сестру, нас со Спарком. - И племянников, - закричали мальчишки. - Крис, мы твои племянники, скорей доедай это мясо и пойдем играть! - О, неблагодарные, - вздохнула Элизабет. - Какое же это мясо?! Это телятина! Крис спросила Элизабет, как нужно готовить такое чудо, та принялась с увлечением объяснять. Роумэн обратился к Спарку: - Ты не сказал Брехту, что я прилетаю? - Он теперь живет где-то в Нью-Йорке, не выходит из отеля, совершенно сломан. Эйслер там же... Я звонил Фейхтвангеру, он ждет нас, совсем раздавлен, ждет вызова в комиссию по расследованию... Крис, где я мог вас видеть? - неожиданно спросил Спарк, хотя всячески уговаривал себя не задавать ей этого вопроса. - Как где? - она вымученно улыбнулась. - В Лиссабоне в сорок четвертом, но вы там, кажется, жили под другой фамилией? Роумэн почувствовал, как у него кусок телятины застрял в горле. Криста положила ладонь на его руку: - Это романтическая история, я непременно расскажу об этом. - Как интересно! - Элизабет всплеснула руками. - Так вы знали Спарка? - Спарка я узнала в аэропорту, - ответила Кристина. - Я знала американского дипломата с другой фамилией, но с обличьем Грегори. Кстати, Пол, я сейчас придумала поразительный сценарий, если Грегори поможет его пристроить, мы прославимся и разбогатеем. - Расскажите, Крис, пожалуйста, расскажите, - попросила Элизабет. - Это так интересно! - При мальчиках не стоит, это связано с наци, очень жестоко... Я расскажу за кофе, ладно? Когда мы перейдем пить кофе, я расскажу все. - Эта история началась в... Бельгии, - Крис спросила у Роумэна глазами разрешения взять сигарету, он чуть прикрыл веки, она закурила, глубоко задохнувшись синеватым дымом, и продолжила: - В сорок третьем году наци особенно неистовствовали, хватали на улицах всех подозрительных, расстреливали заложников, разлучали детей с родителями... Это надо пережить, это трудно понять людям, которые не знали оккупации... Ну вот, представьте, что каждую ночь, ложась спать, вы не раздеваетесь, потому что до четырех утра проводят аресты. Раздеться можно только в четыре часа... Они ведь не давали толком одеться, выволакивали, в чем был человек, а камеры в тюрьмах не отапливались... Никогда люди в Европе так истово намолились по утрам, как в те годы: бог дал день, слава богу, а уж пища - это второе, потом как-нибудь... Ох, Элизабет, вам, наверное, грустно слушать это? Зачем я, действительно?! - Рассказывай, - попросил Роумэн. - "Грустно" к тому, что ты пережила, - неприложимо. Рассказывай. - Рассказывайте, Крис, это страшно, но это надо знать, - сказала Элизабет, - да, Спарк? - Сколько тогда вам было лет, Крис? - спросил Спарк. - Это не моя история, Грегори, я хочу рассказать историю моей подруги... Хотя... Увы, история в определенной мере типическая... Ей... моей подруге тогда было... двадцать два года. Так вот, однажды семья облегченно вздохнула, потому что пробило четыре часа, отец первым разделся, потом легла дочь, а мама отправилась на кухню затопить печь: отопления же не было тогда, грелись только от печки... Моя подруга... Ее звали... Ани... подумала тогда, что через три часа мама напоит их горячей водой, настоенной на травах, которую люди собирали летом в лесу и на полях, - чая не было, даже по карточкам не давали, только пачку морковного кофе в месяц, да и то при наличии члена семьи, работавшего на немецкую оборонную промышленность. Она только-только задремала, счастливая, что и эта ночь о б о ш л а их, как в дверь забарабанили... Европейцы, мы ведь дисциплинированные, раз стучат - надо сразу же открывать. Мама бросилась вниз, ворвались ч е р н ы е. Бедный папа - из-за того, что матушка сразу же отворила дверь, - не успел толком одеться, его увезли без пальто... А мамочка была в свитере, поэтому ей было легче выживать - поначалу... Но ведь тогда все думали, что не сегодня, так завтра высадятся союзники и освободят всех арестованных, важно было прожить час, не то что день, надежда всегда спасает... И Ани осталась одна в доме... Конечно, двадцать два года - это уже возраст, не пятнадцать же лет, но все равно... Карточек студентам не давали, цены на рынке чудовищные, фунт хлеба меняли на обручальное кольцо, полотно Рембрандта - на козу, а мешок муки - на бриллиант в два карата... Через неделю к Ани пришел человек - ночью, таясь, немец - и передал письмо от отца: "Верь этому человеку, он - друг, пытается помочь мне. Перешли с ним пачку сигарет и батон с маргарином. Он будет к тебе приходить каждую неделю и, рискуя, поддерживать меня. Одолжи еды у Рильс... Ниельсона, он не откажет, у него ферма..." Ани пошла к Ниельсону, тот выслушал ее, сказал, что принесет кое-что вечером; он пришел незадолго перед комендантским часом... - Что это? - шепнула Элизабет, обратившись к Спарку. - Это когда за то, что ты вышел из дома после восьми вечера без пропуска оккупантов, тебя расстреливают на месте, - пояснил Роумэн. - Осенью комендантский час начинался с семи, - поправила Криста. - Рано темнеет... Так вот, господин Ниельсон - пала принял его сына в университет, учил, тащил, сделал из него неплохого специалиста - положил на стол батон, пачку маргарина и кусок сала. И начал сразу же расстегивать пояс: "Всего полчаса, Ани, ты должна меня отблагодарить". Ему было за шестьдесят, очень маленький, с грязными руками, и потом от него чем-то отвратительно пахло, плесенью какой-то, говорила мне потом Ани, именно плесенью, как в земляном погребе, когда весной ушли подземные воды, но осталось много мокрых, склизлых досок... Ани бросила на пол хлеб и маргарин с салом, попросила господина Ниельсона уйти. Тот пожал плечами, собрал продукты в сумочку и ушел, заметив, что он готов помогать, стоит лишь Ани позвонить ему, только теперь он не удовлетворится получасом: "Я работаю на воздухе, вполне здоров, придется вам принимать меня весь воскресный день". Тогда Ани взяла уникальные книги отца - кольца, часы и браслеты забрали при аресте, это так полагалось, - и отправилась на рынок. В субботу на центральной площади была меновая торговля, она думала обменять книги на хлеб, но кого тогда интересовали уникальные издания?! Конечно, каких-то спекулянтов это интересовало, но они работали очень конспиративно, на них надо было иметь выходы, а откуда они у нее, девушки из интеллигентной семьи, воспитанной на Гете и Гамсуне? Ну и, конечно, на Шарле де Костере, без этого нельзя... в Бельгии и Голландии... Ани весь день промерзла на этом рынке, домой вернулась ни с чем... И дрова кончились... Поэтому она легла спать, не раздеваясь, навалив на себя все перины, какие были в доме... А ночью пришел тот д р у г, спросил, приготовила ли Ани посылку для папоч... для ее отца... "Мне жаль, что у доктора такая жестокосердная дочь, - сказал он. - Вы его единственная надежда, он верит в вас, как в бога". Ани рассказала, как она пыталась сделать хоть что-то для пап... отца и матери... Тот спросил: "Но вы готовы для их спасения на все, разве не так?" Ани ответила, что она готова на все, как же иначе, понятно, на все, что угодно... "Это кольцо вашего отца, обручальное кольцо, он прислал его вам... То есть он смог передать его мне - для вас. Сможете поменять на хлеб? Или это сделаю я?". "Конечно, вы! Спасибо вам огромное!". "Это мой долг немца, - ответил д р у г, - за это не благодарят... Не считайте, что все немцы - даже в форме - думают так, как Гитлер. Если к вам придут офицеры в зеленой форме и скажут, что хотят помочь вам, верьте им, как мне". И к Ани пришел офицер в зеленой форме, он жил по соседству, она видела его на своей улице, она очень маленькая, их улочка, там все друг друга знали, ну, как в любом пригороде, у вас ведь так же, правда? И этот офицер тоже передал девушке записку от папы и мамочки, те благодарили за передачу. "Хлеб и маргарин так вкусны, мы живем твоими заботами, Ани, пусть тебя сохранит господь..." И тот офицер сказал, что, видимо, отца передал в руки гестапо один доцент из университета, он всегда завидовал отцу, сейчас получит его кафедру. "Он, скорее всего, провокатор, держит английские листовки в своем доме, но подсовывает их тем, кто ему неугоден... А тут еще наши суда взрываются на рейде... Если вы, Ани, сможете понять правду, вашего отца освободят; бедная, бедная, девушка, как мне жаль вас..." Он прислал денщика, тот принес Ани дров, хлеба и сыра; сам пришел вечером, откупорил бутылку... Она не знала, насыпал он ей снотворного или же она свалилась от голода, но проснулась она... Вот так... Нет, нет, никакой грубости или насилия, как можно, это же д р у г, ненавидит фюрера, только и думает, как разоблачить провокатора, который пишет доносы на людей ни в чем не повинных... И Ани потянулась к нему; однажды она с отцом заблудилась в море, хотя он прекрасно водил лодку, - и под парусом, и на моторке, - настала ночь, и папа тогда сказал: "Если ты увидишь всплеск света, знай, что это маяк. Значит, мы спасены. В жизни, как и в море, всегда ищи маяк, верь ему, равняйся на него, пока сама не набрала сил, чтобы с т а т ь"... Когда папа и мама были дома, Ани жила домом, она была счастлива; даже когда случилась война - если семья дружна, общее горе переносится легче, - она еще не очень-то отдавала себе отчет в том, что произошло, все ведь думают, что их минет чаша скорби, никто не думает, что приуготовленное соседу обрушится на тебя. Когда они жили семьей, Ани не очень-то задумывалась над тем, что она есть... Как девушка... А когда осталась одна, к ней стали липнуть все, как пчелы... И тот доцент, про которого ей сказали, что он-то и есть провокатор, виновный в трагедии, тоже обрушился, говорил ей такие слова, с такой нежностью, что сердце ее переворачивалось от ужаса и ярости: "Как же бог наделил его даром речи, если он злодей, исчадие ада, подводящий под расстрелы гестапо своих сограждан?!" Она нашла у него листовки, именно те, которые патриоты печатали в Англии. Его тоже арестовали, но потом по радио было объявлено, что он-то и был на самом деле истинным руководителем подполья. Он никого не выдал, его гильотинировали, потому что он не сказал ни о ком ни единого слова, а папоч... папа моей подруги был его соратником, они вместе дрались против наци... Тоталитарный режим многорук, одна рука не знала, что творила другая. Так вышло и тогда: офицер, который сломал в Ани человека, не смог, а может, не успел предотвратить сообщение о том доценте... А может быть, говорила мне потом Ани, они это сделали специально, чтобы отрезать ей дорогу назад: вокруг нее прямо-таки роились мужчины, оказывается, она была красива, но я же говорю - в семье она жила отцом, матерью, их прекрасной, доброй общностью... Что ей было делать? Она же поняла, что случилось, она умела считать, а тут был несложный счет, прямо-таки на пальцах... Можно было, конечно, покончить с собой... Но она постоянно колебалась, понимаете? Потому что жила лишь одной жаждой мщения... А тут возникла новая проблема. В семье, где она воспитывалась, привыкли поклоняться отцу, он был главным, принимал все решения, его слово было истиной в последней инстанции... Она просто не умела принимать самостоятельные решения, ей нужен был совет, подсказка, так уж получилось; чего тут больше - вины ее или беды, трудно сказать, но так было; что называется, условия задачи. Люди в зеленой форме легко меняют ее на штатский костюм, они очень многолики, но работают, исходя из грубой, понятой ими реальности... Они и сказали Ани, что в Лиссабоне работает один... английский дипломат... Он вместе с американцами организовывал транспортировку нелегальной литературы в... Голландию и Бельгию... В его-то цепи и скрывается истинный провокатор, который повинен в случившейся трагедии... "Мы развязываем вам руки, мы не вправе ни о чем вас просить, мы открыли вам высший секрет рейха, это грозит нам казнью, но если вы найдете этого человека, подружившись с английским дипломатом... и его американским другом, тогда вы отомстите гитлеровскому шпику... Гестапо нам не открывает своих секретов, мы военная разведка, верьте нам, Ани". А что ей оставалось делать? Когда человек заблудился, он мучительно ищет в темном море любой всплеск света - ведь это маяк, спасение, что же еще... И Ани отправилась в Лиссабон, и там ее познакомили с этим дипломатом... Он был такой прекрасный и добрый человек... Маленький, с очень чистыми голубыми глазами... Ани привыкла к тому, что мужчины пикировали на нее, а тот человек был с нею добр, даже, ей казалось, чуточку неравнодушен, но у него в доме на столе стояло фото: он, его жена, дочь и сын... Он жил там один, рисковал каждый день, он нуждался в часе расслабления, - стакан виски или женщина, что же еще, отдушина как-никак... Но он не позволил себе п а с т ь... Это потрясло Ани, в ней начался какой-то внутренний слом, но это оказалось для нее спасением, потому что она убедилась: мир состоит не только из скотов... В этом жестоком мире есть очень чистые мужчины, которые умеют сказать себе "нет", если любят жену, детей, семью... Ох, и трудно же пришлось з е л е н ы м после этого рыжего англичанина с Ани, ох, и заставила она их покрутить мозгами. С тех пор обманывать ее становилось все труднее и труднее, потому что рыжий англичанин с голубыми глазами оказался для нее истинным ориентиром, маяком в ночи... Чтобы спасти ее для себя, з е л е н ы м пришлось выдать ей одного шпика. Они дорожили Ани, потому что у них было мало умных, а моя подруга не дура; интеллигентные и привлекательные женщины к ним не шли, они подбирали мусор. Кто захочет иметь дело с животными? А после они придумали главное... Когда война шла к концу, Ани сказали, что ее архив можно сжечь, а можно и сохранить, все зависит от нее самой... И поиск убийц отца можно продолжить... Вот... Это, пожалуй, все... Пойдет как черновик сценария? - Криста впервые за все время подняла глаза на Спарка, до этого она рассказывала и с т о р и ю Роумэну и Элизабет, больше - Роумэну, каждый миг ожидая увидеть в его глазах то, что заставит ее замолчать, подняться и уйти из этого дома. Спарк отошел к маленькому столику, где стояли бутылки, налил виски Роумэну и себе, обернулся к Элизабет и Кристе, спросил взглядом, что хотят выпить они, налил виски и им, вернулся к дивану, поцеловал Кристу в затылок, погладил по с ы п у ч и м волосам. - Как звали того рыжего англичанина - Спарк? - спросила Элизабет. - Как его звали? - Спарк погладил Кристу по щеке. - Не помнишь? - Помню. - Ну, ответь Элизабет, она же спрашивает... - Его звали Спарк, малыш, - вздохнул Роумэн и обнял обеих женщин за плечи. - Его звали Грегори Спенсер Спарк. Или я ничего не понимаю в кинодраматургии... - Я пойду к мальчишкам, - сказала Криста, - они скучают, я же обещала с ними поиграть после обеда. Ладно? - она снова ищуще посмотрела на Роумэна, и столько в ее взгляде было любви, тоски и тревоги, что у него сердце замолотило заячьей лапкой, перехватило дыхание, глаза защипало: "Вот ведь какое дело, черт возьми, ну и жизнь, ну и время, ну и зверье - люди..." ...Именно маленький Пол, убегая прятаться в дом, зацепил ногой шнур телефона, стоявшего неподалеку от бара на низком столике возле перехода из гостиной в кухню. Дзенькнув, аппарат рассыпался. Роумэн засмеялся: - Пусть это будет нашим самым большим горем, люди... Он оглянулся, ища глазами Кристу, заметил осколки аппарата, диск, колокольчики, а рядом маленький черный квадратик, величиной в ноготь большого пальца. Ему достаточно было доли секунды, чтобы понять - это микрофон подслушивания: недавно партию таких новинок ему передали в Мадриде, выпускает ИТТ, работа безотказна, б е р е т разговор с десяти метров, даже шепот... Роумэн приложил палец к губам, потому что Грегори заметил его взгляд и поднялся, направляясь к осколкам. - Не склеишь, - ровным голосом заметил Роумэн, - пусть Спарк купит тебе красивый новый аппарат, сестричка... Крис, выброси осколки в мусорный ящик, чтобы малыши не шлепнулись, а то исцарапаются. - Вот так, - сказал Роумэн, когда они вышли со Спарком на веранду. - Ясно? Ты на п о д с л у х е. Но случилось это дня два назад - из-за моего приезда. Поскольку они могли всадить тебе не только эту штуку, поспрашивай Элизабет и старшего, когда к вам приходил телефонист, электрик или мастер по холодильному оборудованию. Приходил вчера: п р о ф и л а к т и к а электросети; никто его не вызывал, обычная з а б о т а штатных властей о безотказной и безопасной работе электросистемы Голливуда. ...Через пять дней на адрес Спарка пришло письмо, запечатанное в конверт "Иберии"; корреспондент сообщал, что его маршрут несколько изменился по не зависящим от него обстоятельствам. "Один из моих прежних знакомых, оказавшийся со мной в самолете - подсел в Лиссабоне - был некий господин из ИТТ. Видимо, он решил надо мной подшутить - опоил чем-то и забрал все мои бумаги. Он же и предложил лететь в Асунсьон. Поскольку у меня там есть два адреса: редакция журнала "Оккультизм", доктор Артахов, и сеньор Пьетрофф, руководитель "Ассоциации культурных отношений с Востоком", прошу поискать меня по этим адресам, - вдруг мне удастся туда добраться". Роумэн предупредил Спарка о возможности получения письма или даже о звонке заранее, в первый же день, когда они вышли на веранду; попросил письмо не вскрывать: "Сначала я хочу посмотреть, нет ли там чужих пальцев". Их было три; явно прошло перлюстрацию. Роумэн отправился со Спарком на берег океана, там они выстроили план действий. Вернувшись к обеду, Роумэн позвонил в Вашингтон Макайру: - Послушайте, Роберт, я думаю, мы с вами имеем возможность получить всю их сеть. У меня появилась реальная зацепка. Я принимаю ваше предложение, благодарю за него еще раз, но прошу иметь в виду: мое условие остается в силе. - О кэй. Пол, я рад вашему звонку, все, как договорились. Привет вашей жене. - Спасибо. А вам привет от Грегори Спарка, я остановился у него дома, - Роумэн подмигнул Грегори, кивнув на телефонный аппарат ("Будто он этого не знал, подслушивал же с первой минуты"). - Если что - звоните, мы пока живем у них, телефон семьсот сорок два, восемьдесят четыре, шестьдесят один... Положив трубку на рычаг (Спарки купили новый аппарат из искусственного малахита, сделанный под старину; устанавливал сосед, так что п о д с л у ш к и не было, хотя могла быть в любом другом месте дома), Роумэн покачал головой, усмехнулся чему-то и спросил: - Ответь-ка мне, брат: сколько было войн на земле? - В тебе просыпается садист? Задавать вопрос, на который невозможно ответить, - первое проявление садизма. - Ответить может только умный человек, Грегори, ты умный человек, следовательно, ты можешь ответить. Поднапряги память, подвигай извилинами... - Не знаю, брат, не казни... - А как думаешь? - Совершенно не представляю... - Хм... Я делю людей на тех, кто раскованно фантазирует, не страшась ошибиться, и на тех, кто торгуется, словно боится продешевить, продавая старьевщику старую мебель. Ты стареешь, Грегори, стыдно, человек не имеет права стареть, мы должны умирать молодыми, здоровыми... - Ну, хорошо, хочешь порадоваться моей ошибке - изволь: люди воевали тысячу тридцать два раза. - Так. Допустим. А сколько погибло в войнах? - Сейчас, дай пофантазирую... Пятьдесят два миллиона человек? - Даю научный ответ: человечество - за последние пять с половиной тысяч лет - воевало четырнадцать с половиной тысяч раз. Это не бунты, распри, стычки, это - зафиксированные войны. А погибло в них более трех с половиной миллиардов человек. Ясно? Назавтра, оставив Кристу у Спарков, Роумэн вылетел в Вашингтон. Следующим утром, когда Грегори уехал на киностудию, а Элизабет возилась в саду, в холле рядом с диваном, на котором устроилась Криста, записывая в тетради длиннющие уравнения, - работа шла как никогда, она не могла оторваться, испытывая давно забытое звенящее ощущение покоя и расслабленного счастья, - раздался телефонный звонок (дом Спарков хорошо просматривался с улицы даже без бинокля) и мучительно знакомый голос произнес всего несколько фраз: - Как бы нам повидаться, а? Это Пепе. Помните? ШТИРЛИЦ (Аргентина, ноябрь сорок шестого) __________________________________________________________________________ - Значит так, мистер! - рассердился Шиббл. - Либо вы хотите попасть к курандейро', либо мы будем охотиться! Но имейте в виду, что визит к курандейро стоит двадцать долларов. _______________ ' К у р а н д е й р о (исп.) - колдун-врачеватель. - Вы меня разденете, - усмехнулся Штирлиц. Он сидел в седле чуть откинувшись, чтобы не болела поясница, ощущая блаженную усталость в теле и н а л и т о с т ь в ногах; последний раз был в конюшнях у князя фон дер Пролле, под Бранденбургом, в сорок третьем; вечность прошла с тех пор, Гитлер еще был в Смоленске, Орле и под Ленинградом, Кэт была рядом и Эрвин тоже; господи, как же быстротечно время, не успеешь оглянуться - святки, там, глядишь, - и Новый год... - Наоборот, я вас одел. Вы были в потрепанном, старом костюме, а в моем тропикано вы вполне импозантны, настоящий антрополог из Глазго. - Почему антрополог? Да еще из Глазго? - Ну, не знаю... Из Лондона... Но совершеннейший англосакс. Нет, про дополнительный гонорар в сумме двадцати долларов я говорю с полной мерой серьезности. Чтобы попасть к хорошему курандейро, нам надо спуститься в район Гуарани, пройти через Форресталь Мисионера, в районе Бара Пепири есть хорошие курандейро из Бразилии; там нет границы, люди ходят друг к другу так, как из Аргентины в Парагвай в нашей богом покинутой Игуасу или через Пуэнтэ Пирай возле немецкого Монте-Карло... - Почему немецкого? - Потому что в поселках Монте-Карло и Эльдорадо живут одни немцы, они там спрятались от нас, победителей... Хорошо живут, черти, умеют работать... - Год назад этого самого Монте-Карло не было? - Нет, почему же... Была маленькая деревушка, правда с прекрасным летным полем, немцы здесь всегда имели самолеты; шпионы - чего ж тут не понять... Очень состоятельные люди; если говорят "да", то это "да", вполне надежны... Как десять немцев поселились здесь - до войны еще, в тридцатых, так сразу же поставили радиоклуб, передатчик, ох-хо-хо, Луну можно слышать, не то что Берлин, ну и, конечно, аэродром с самолетами, хайль Гитлер, и все тут! - Я не очень-то ориентируюсь на местности... Покажите по карте маршрут, который вы наметили, во-первых, и как нам придется его скорректировать, если пойдем к курандейро, во-вторых. - Значит, привал? - Мы же еще только три часа в пути, а вы сулили шесть... - Да? - рыжеволосый, кряжистый Шиббл почесал переносье расплющенным в ногте указательным пальцем. - Странно. Впрочем, у меня дырявая память. Если не хотите со мной ссориться, не уличайте меня во лжи, - это получается чисто случайно, в принципе я не лжец. Как все люди с плохой памятью, я несколько неуемно фантазирую. Он остановил коня, бросив поводья, достал из подсумка карту и начал выкладывать ее по квадратам. "Сразу видно военного человека, - подумал Штирлиц. - Но почему меня потянуло к курандейро? Прихоть? Вспомнил книги, которые читал в юности? Или ту папку, что удалось посмотреть краешком глаза, когда заинтересовался высшей тайной рейха - "оккультной тематикой рейхсфюрера СС Гиммлера"? Нет, - понял он, - я не поэтому спросил Шиббла о курандейро; видимо, в самолете, когда Ригельт забрал паспорт, документ свободы, последнюю мою надежду, и я мечтал только о том, чтобы воткнуть ему вилку в шею, именно вилку, ненависть - слепое чувство, что ни говори, я понял, что он легко выбьет вилку из моей руки, здоровый бугай, а я еле стою на ногах из-за постоянных приступов боли в пояснице; вот я и решил, что сначала надо по-настоящему встать на ноги, а потом сводить счеты со всеми этими ригельтами. Пока я не готов к тому, чтобы ударить так, как я ударил у себя в Бабельсберге Холтоффа, когда он начал меня провоцировать... Всего полтора года назад это было, а кажется, прошла вечность... Да, именно желание по-настоящему встать на ноги тянет меня к курандейро; в Асунсьоне, а особенно в Буэнос-Айресе мне надо прочно стоять на ногах и ощущать силу рук... Неужели ты по-настоящему веришь в этих курандейро? - спросил он себя. - Это же побасенки. Но ведь человек жив надеждой, - возразил он себе, - когда кончается надежда, - а это качество сохраняется в нас с детства, чем больше в нас надежды, тем мы моложе, - становится меньше шансов на успех. Если больной надеется - доктору легче его врачевать. Если больной пребывает в апатии - все усилия лекаря обречены на неудачу: во всем и везде сокрыты две стороны одной и той же медали, никуда от этого не денешься..." - Вот, смотрите, - Шиббл, наконец, управился с картой. - Так бы мы с вами завтра днем были на месте охоты, в районе Сан Педро. Около городишка Пуэнто Альто мы ушли бы в дельту реки Алегриа, там великолепная охота на ягуаров, встречаются и муравьеды, очень славные мишки с целебным мясом, да и проводники надежны... Оттуда, отохотившись, мы бы через Гамадо и районный центр Сан Педро - чертовски интересен, живут украинские эмигранты, собирают лекарственный чай матэ - двинулись бы на Монте-Карло, семьдесят миль, два дня хода... А там - на ваше усмотрение: или обратно, или вдоль по Паране к Асунсьону... - Сколько туда миль? - Около двухсот, я думаю... Но там охота - так себе... Рыбалка, правда, хорошая, какие-то особые рыбины, их тут называют "дора"... А еще есть "субуби", тоже, скажу я вам, объедение... - А вдоль по Паране нет курандейро? - Есть, но не те... Настоящие, которые говорят на своем языке или лопочут по-португальски, живут только на границе с Бразилией. Наши, здешние индейцы здорово окатоличились... Кроме, понятно, диких аче... Не до колдунов им, я же говорю, их отстреливают на кожаные сумочки, очень элегантно: "У меня сумочка из молодой индианочки". - Бросьте вы к черту, Шиббл, не надо так шутить... - Да я не шучу... Увижу в чащобе сельвы аче - грохну, освежую, продам вам свежую индейскую кожу, возьму недорого, полета всего лишь... - Шиббл, зачем вы хотите казаться хуже, чем есть? - Откуда вы знаете, какой я есть? - тот пожал плечами и полез в подсумок за бутылкой; пил он из горлышка, помногу, отвратительно рыгал, каждый раз произнося при этом невнятное "пардон". - Если б вы знали, каков я на самом деле, вы бы вряд ли пошли со мной в сельву, мистер. Штирлиц улыбнулся: - Ну, в таком случае, если бы вы все знали про меня, тоже бы не порадовались. - А может, я знаю? - Хм, такого ответа я, честно говоря, не ждал. - Так что, действительно хотите к курандейро? - Да. - Погадать? - Нет, я в это не очень-то верю. - Зря. Но про двадцать баков я вполне серьезно. - А что вы так торгуетесь? Вы же знаете, что деньги у меня есть, здесь сельва, никто следов не найдет, шлепнете - и дело с концом. - Вы мне сразу показались симпатичным, - заметил Шиббл. - Хорошо думаете, с перспективой. "Сейчас самое время с п р а ш и в а т ь, - подумал Штирлиц. - Его можно оттолкнуть вопросами к той стене, опершись о которую придется отвечать правду. Меру приближения к ней я почувствую, при известных коррективах даже версия правды оказывается настоящей правдой; во всяком случае, мне надо понять, как себя вести, парень далеко не простой; когда идешь по нехоженой тропе в сельве, необходимо знать о проводнике чуть больше того, что знаю я, а я знаю лишь то, что его зовут Шибблом". - Откуда вы родом? - спросил Штирлиц атакующе, таким тоном, который предполагал однозначный ответ. - А какое ваше дело? - Шиббл снова достал бутылку из подсумка. - Ваше-то дело какое? "Он англичанин, - подумал Штирлиц. - Слава богу, хоть в этом я убедился. Немец поддался бы моему тону, назвал свой родной город или деревню; хотя - зависит от интеллекта. Бедный шофер Ганс, которого так любил Мюллер и так щедро отдал мне, чтобы парень следил за мной, и так спокойно приказал выпустить в него обойму из "парабеллума", на вопрос о том, где живет, начал описывать мельницу своего отца на развилке дорог возле Бранденбурга. Очень, кстати, поэтично описывал: и белые балки каркаса, на которых держался дом, и герань на подоконниках, помнил даже, на каком окне какого цвета, - ни в ком нет такой доверчивой поэтики, как в крестьянах, оторванных от земли. Парадоксально, но именно они хранят исступленную верность человеку, который оторвал их от деревенского дома и привел в каменный п о р я д о к города; действительно, этот Ганс был предан Мюллеру всецело, без какого-то внутреннего резерва, присущего осторожному - в привязанностях - горожанину". - Вы женаты? - Опять-таки не ваше дело. "Вот что значит островное воспитание, - подумал Штирлиц. - Он отвечает только на такие вопросы, которые ему интересны или в чем-то выгодны; все остальное - его собственность, табу для посторонних". - Разговорчивый вы парень, - заметил Штирлиц. - А чего болтать-то? Каждый ответ - оружие, которое можно обратить против ответившего. Вы-то сами женаты? - Гражданским браком. - А где родились? - В Берне. - В Германии, значит? - Да разве Берн в Германии? Всегда был в Бельгии, - усмехнулся Штирлиц. - Нет, и не в Бельгии, я знаю французский, у вас нет акцента, французы поют, когда говорят по-английски. Кто вы по профессии? - Филолог. - Значит, преподаватель? - Филолог может быть и писателем, и журналистом, и переводчиком... - Ну, а вы кто? - Я же сказал - филолог. Вас интересует не образование, а профессия? Извольте - занимаюсь бизнесом, телефон, телеграф, средства связи. - ИТТ? - неожиданно для Штирлица спросил Шиббл. Подумав мгновение, Штирлиц, тем не менее, ответил: - Именно. - Ваши ребята здесь лихо работают. Их должны вот-вот национализировать. Перон - крутой парень, а все равно роют землю копытами... Даже Игуасу связали с Европой, я раз в два месяца звоню домой, в Лондон... Я родился в Лондоне, там у меня мама... - Я ценю ваше доверие, - сказал Штирлиц. - И обещаю никогда не оборачивать этот ответ против вас, как вы того боялись. - Я боялся? - Шиббл обернулся, и по его скуластому, небритому лицу пробежала какая-то странная улыбка. - Я боялся только одного человека в жизни - отца. С тех пор, как он умер, я никого не боюсь. К сожалению. - Почему "к сожалению"? - Потому что человек не вправе жить без страха, мистер. Страх - это путь к дисциплине, а она, в свою очередь, гарантирует людей от всемирного хаоса. Я поддерживал сэра Освальда Мосли, к вашему сведению. Надеялся, что он наведет порядок на острове. Очень надеялся. Но или англичане его не приняли, или, может, он не смог донести до них свою идею вразумительно. Вот я и уехал сюда из нашего бардака и рад этому безмерно. Людьми я брезгую, а сельвы побаиваюсь, поэтому, наверное, и не спился: пьяные здесь погибают, тут можно жить только трезвому; смерть в сельве - очень страшная штука, мистер, воочию понимаешь, что такое безысходность... Знаете, что это такое? - Догадываюсь, - ответил Штирлиц; тропа шла сквозь бескрайнюю, влажно-знойную, затаенную сельву; тишина подчеркивалась истошными криками попугаев в чащобе и смешливым пением кенарей. - Нет, догадываться об этом нельзя. Вы же не Мэй, который фантазировал про индейцев, вы нормальный... Я чуть было не погиб здесь, заблудился, семь дней шел по реке, а уперся в пересохший ключ... Вот тогда я понял, что это такое - безнадежность. Я кричал все время, плакал и кричал... Унизительно это, да еще с моей-то мордой... - А как выбрались? - Индейца встретил... Он вывел меня... Вы думаете, я сейчас пью виски? Это чай, мистер, можете попробовать, если не верите... - Я верю. - Мы сегодня заночуем у этого индейца, его зовут Джонни... Это я дал ему такое имя, оно ему нравится, вообще-то он... Квыбырахи. Это значит "человек, в котором есть нечто от птицы". Красивое имя, да? - Очень. - Его жену зовут Канксерихи... Красивая... Вообще-то она своих хорошо врачует и предсказывает хорошо, про дождь или там грозу за два дня предупреждает... Это уникальные индейцы... Они помесь гуарани с аче-гуаяки, которых отстреливают... Они перебрались сюда из Парагвая, там их отлавливают сетями и продают в дома белых, здесь этого нет, поспокойнее... Может, ее попросить заняться вами? Тридцать баков на стол - уговорю... - Ей-то хоть десять дадите? - С ума сошли. Они не знают, что делать с этими бумажками... Подарю пару пуговиц, очень ценят пуговицы с униформы, гильзу дам. С каждым человеком надо жить по его закону, а не по твоему. - За что вас судили, Шиббл? Тот резко обернулся: - А вам какое дело? "Оп, птичка, - подумал Штирлиц, - вот я тебя и прихлопнул; когда слышишь, что "с человеком надо жить по его закону", считай, что тебе открылась правда; воистину, не поступок нас выдает и не взгляд, а с л о в о..." - Ровным счетом никакого, - усмехнулся Штирлиц. - Просто интересуюсь. - Почему вы решили, что я был под судом? - Я знаю об этом. Шиббл остановил коня, медленно оглянулся, ловко бросил в рот маленькую трубку-носогрейку: - Шпик? - Вы меня не интересуете как личность, Шиббл. Меня волнуют ваши деловые качества. Мне очень не хочется повторять ваш эксперимент с безнадежным плутанием в сельве - всего лишь... Далеко еще до "человека, в котором есть нечто от духа птицы"? Я был бы чрезвычайно признателен вам, уговори вы его подругу... Вы сказали, ее зовут Канксерихи? - Шпик, - убежденно повторил Шиббл. - Такое имя может запомнить только шпик. Штирлиц показал глазами на тоненькую струйку дыма, поднимавшуюся из чащи: - Пожар? - Здесь влажно, пожары редки... Это поселок, - Шиббл повернул коня, резко отодвинув рукой листву пальмы; звук получился такой, словно перетаскивали тонкое кровельное железо. За этой кряжистой пальмой, невидная с тропы, шла едва приметная дорожка, прорубленная между кустарниками; по ней они вскоре добрались до индейского становища - десяти хижин под конусообразными соломенными крышами на берегу ручья; на вытоптанной площадке, вокруг которой стояли хижины, горел костер, пахло жареным мясом и паленой шерстью. ...Вождь Квыбырахи, названный Шибблом привычным "Джонни", оказался высоким, очень сильным мужчиной в широкой набедренной повязке и в некоем подобии шапки из птичьих перьев; на щеках были вытатуированы продольные стрелы, а на лбу - таинственный символ разума: голова индейца с зажмуренными глазами на фоне восходящего солнца. Он поздоровался с Шибблом достойно, неторопливо, оценивающе, потом кивнул, и крепкие юноши племени бросились к коням путников, чтобы распрячь их, сразу же угадав еле приметный жест вождя. - Это мой друг, - Шиббл кивнул на Штирлица. - Богатый охотник. Квыбырахи ограничился сдержанным полупоклоном, руки Штирлицу не протянул, повернулся и неторопливо, ощущая свое величие, направился в хижину из пожелтевших листьев лиан. Шиббл подтолкнул Штирлица вперед, усмехнулся: - Только говорите медленно, он слаб в испанском... Подбирайте слова попроще. И сразу же объясните, что вам не нужен его проводник, ищете целителя, прокомплиментируйте его жене, скажите, что все белые знают ее имя и восторгаются ее волшебством. Выслушав Штирлица, Квыбырахи поинтересовался: - Вы верите в то, что говорят о ней белые люди? - Верю. - Но ведь то, что умеют делать белые врачи, Канксерихи не практикует... Она лечит по-своему... Каждая медицина хороша для своего народа... - Я верю Канксерихи... - Хорошо, она займется вами. Женщина, видимо, была рядом с хижиной, потому что появилась сразу же, без тени смущения или испуга улыбнулась гостям, заметила некоторое удивление в глазах Штирлица и сказала что-то на своем языке. - Она не умеет объясняться так, как белые, - пояснил вождь. - Я стану переводить ее слова на ваш язык. Она говорит, что вы, - он посмотрел на Штирлица, - никогда еще не видели такой большой и сильной женщины. Это правда? Действительно, Канксерихи была очень толстой, живот был прямо-таки громадным, и поэтому обнаженная грудь казалась детской, недоразвитой. - Я редко встречал таких красивых женщин, - ответил Штирлиц. Лицо Канксерихи было и впрямь красивым, нежно-шоколадного тона; красота ее при этом таила в себе не вызов (Штирлиц отчего-то вспомнил подругу Роумэна; воистину, вызывающе красива), а, наоборот, умиротворяющее спокойствие. Вождь снова кивнул, перевел слова Штирлица женщине, та чуть улыбнулась и произнесла несколько фраз; говорила она нараспев, словно бы растягивая удовольствие. - Канксерихи говорит, что вы правы. Она действительно очень красива. Что вы от нее хотите? Предсказания по поводу вашего здоровья? Или врачевания? - И того, и другого. - Чт