Василий Шукшин. Сборник рассказов --------------------------------------------------------------- © Copyright Василий Шукшин Подготовка электронного текста: библиотека Александра Снежинского --------------------------------------------------------------- Артист Федор Грай Сельский кузнец Федор Грай играл в драмкружке "про-стых" людей. Когда он выходил на клубную сцену, он заметно бледнел и говорил так тихо, что даже первые ряды плохо слышали. От напряжения у него под рубашкой вспухали тугие бугры мышц. Прежде чем сказать реплику, он долго смотрел на партнера, и была в этом взгляде такая неподдельная вера в происходя-щее, что зрители смеялись, а иногда даже хлопали ему Руководитель драмкружка, суетливый малый с конопа-тым неинтересным лицом, на репетициях кричал на Федора, произносил всякие ехидные слова -- заставлял говорить громче. Федор тяжело переносил этот крик, много думал над ролью... А когда выходил на сцену, все повторялось: Федор говорил негромко и смотрел на партнеров исподлобья. Ре-жиссер за кулисами кусал губы и громко шептал: -- Верстак... Наковальня... Когда Федор, отыграв свое, уходил со сцены, режиссер набрасывался на него и шипел, как разгневанный гусак: -- Где у тебя язык? Ну-ка покажи язык!.. Ведь он же у тебя... Федор слушал и смотрел в сторону. Он не любил этого вьюна, но считал, что понимает в искусстве меньше его... И терпел. Только один раз он вышел из себя. -- Где у тебя язык?.. -- накинулся, по обыкновению, ре-жиссер. Федор взял его за грудь и так встряхнул, что у того глаза на лоб полезли. -- Больше не ори на меня, -- негромко сказал Федор и отпустил режиссера. Бледный руководитель не сразу обрел дар речи. -- Во-первых, я не ору, -- сказал он, заикаясь. -- Во-вто-рых, если не нравится здесь, можешь уходить. Тоже мне... герой-любовник. -- Еще вякни раз. -- Федор смотрел на руководителя, как на партнера по сцене. Тот не выдержал этого взгляда, пожал плечами и ушел. Больше он не кричал на Федора. -- А погромче, чуть погромче нельзя? -- просил он на ре-петициях и смотрел на кузнеца с почтительным удивлением и интересом. Федор старался говорить громче. Отец Федора, Емельян Спиридоныч, один раз пришел в клуб посмотреть сына. Посмотрел и ушел, никому не сказав ни слова. А дома во время ужина ласково взглянул на сына и сказал: -- Хорошо играешь. Федор слегка покраснел. -- Пьес хороших нету... Можно бы сыграть, -- сказал он негромко. Тяжело было произносить на сцене слова вроде: "сельхознаука", "незамедлительно", "в сущности говоря"... и т. п. Но еще труднее, просто невыносимо трудно и тошно было говорить всякие "чаво", "куды", "евон", "ейный"... А режис-сер требовал, чтобы говорил так, когда речь шла о "простых" людях. -- Ты же простой парень! -- взволнованно объяснял он. -- А как говорят простые люди? Еще задолго до того, когда нужно было произносить какое-нибудь "теперича", Федор, на беду свою, чувствовал его впереди, всячески готовился не промямлить, не "съесть" его, но когда подходило время произносить это "теперича", он просто шептал его себе под нос и краснел. Было ужасно стыдно. -- Стоп! -- взвизгивал режиссер. -- Я не слышал, что было сказано. Нести же надо слово! Еще раз. Активнее! -- Я не могу, -- говорил Федор. -- Что не могу? -- Какое-то дурацкое слово... Кто так говорит? -- Да во-от же! Боже ты мой!.. -- Режиссер вскакивал и совал ему под нос пьесу. -- Видишь? Как тут говорят? Навер-но, умнее тебя писал человек. "Так не говорят"... Это же художественный образ! Актер!.. Федор переживал неудачи как личное горе: мрачнел, за-мыкался, днем с ожесточением работал в кузнице, а вечером шел в клуб на репетицию. ... Готовились к межрайонному смотру художественной самодеятельности. Режиссер крутился волчком, метался по сцене, показы-вал, как надо играть тот или иной "художественный образ". -- Да не также!.. Боже ты мой! -- кричал он, подлетая к Федору. -- Не верю! Вот смотри. -- Он надвигал на глаза кепку, засовывал руки в карманы и входил развязной походкой в "кабинет председателя колхоза". Лицо у него делалось на редкость тупое. -- "Нам, то есть молодежи нашего села, Иван Петрович, необходимо нужен клуб... Чаво?" Все вокруг смеялись и смотрели на режиссера с восхище-нием. Выдает! А Федора охватывала глухая злоба и отчаяние. То, что делал режиссер, было, конечно, смешно, но совсем неверно. Федор не умел только этого сказать. А режиссер, очень довольный произведенным эффектом, но всячески скрывая это, говорил деловым тоном: -- Вот так примерно, старик. Можешь делать по-своему. Копировать меня не надо. Но мне важен общий рисунок. Понимаешь? Режиссер хотел на этом смотре широко доказать, на что он способен. В своем районе его считали очень талантливым. Федору же за все его режиссерские дешевые выходки хо-телось дать ему в лоб, вообще выкинуть его отсюда. Он играл все равно по-своему. Раза два он перехватил взгляд режиссе-ра, когда тот смотрел на других участников, обращая их вни-мание на игру Федора: он с наигранным страданием закаты-вал глаза и разводил руками, как бы желал сказать: "Ну, тут даже я бессилен". Федор скрипел зубами, и терпел, и говорил "чаво?", но никто не смеялся. В этой пьесе по ходу действия Федор должен был прихо-дить к председателю колхоза, махровому бюрократу и воло-китчику, и требовать, чтобы тот начал строительство клуба в деревне. Пьесу написал местный автор и, используя свое "знание жизни", сверх всякой меры нашпиговал ее "народ-ной речью": "чаво", "туды", "сюды" так и сыпались из уст действующих лиц. Роль Федора сводилась, в сущности, к по-ложению жалкого просителя, который говорил бесцветным, вялым языком и уходил ни с чем. Федор презирал человека, которого играл. Наступил страшный день смотра. В клубе было битком набито. В переднем ряду сидела мандатная комиссия. Режиссер в репетиционной комнате умолял актеров: -- Голубчики, только не волнуйтесь! Все будет хорошо... Вот увидите: все будет отлично. Федор сидел в сторонке, в углу, курил. Перед самым началом режиссер подлетел к нему. -- Забудем все наши споры... Умоляю: погромче. Больше ничего не требуется... -- Пошел ты!.. -- холодно вскипел Федор. Он уже не мог больше выносить этой бессовестной пустоты и фальши в че-ловеке. Она бесила его. Режиссер испуганно посмотрел на него и отбежал к дру-гим. -- ... Я уже не могу... -- услышал Федор его слова. Всякий раз, выходя на сцену, Федор чувствовал себя очень плохо: как будто проваливался в большую гулкую яму. Он слушал стук собственного сердца. В груди становилось горячо и больно. И на этот раз, ожидая за дверью сигнала "пошел", Федор почувствовал, как в груди начинает горячо подмывать. В самый последний момент он увидел взволнованное лицо режиссера. Тот беззвучно показывал губами: "громче". Это решило все. Федор как-то странно вдруг успокоился, смело и просто ступил на залитую светом сцену. Перед ним сидел лысый бюрократ-председатель. Первые слова Федора по пьесе были: "Здравствуйте, Иван Петрович. А я все насчет клуба, ххе... Поймите, Иван Петрович, моло-дежь нашего села..." На что Иван Петрович, бросая телефон-ную трубку, кричал: "Да не до клуба мне сейчас! Посевная срывается!" Федор прошел к столу председателя, сел на стул. -- Когда клуб будет? -- глухо спросил он. Суфлер в своей будке громко зашептал: -- "Здравствуйте, Иван Петрович! Здравствуйте, Иван Петрович! А я все насчет..." Федор ухом не повел. -- Когда клуб будет, я спрашиваю? -- повторил он свой вопрос, прямо глядя в глаза партнеру; тот растерялся. -- Когда будет, тогда и будет, -- буркнул он. -- Не до клу-ба сейчас. -- Как это не до клуба? -- Как, как!.. Так. Чего ты?.. Явился тут -- царь Горох! -- Партнера тоже уже понесло напропалую. -- Невелика пти-ца -- без клуба поживешь. Федор положил тяжелую руку на председательские бу-мажки. -- Будет клуб или нет?! -- Не ори! Я тоже орать умею. -- Наше комсомольское собрание постановило... Наше комсомольское собрание постановило... -- с отчаянием по-вторял суфлер. -- Вот что... -- Федор встал. -- Если вы думаете, что мы по старинке жить будем, то вы сильно ошибаетесь! Не вый-дет! -- Голос Федора зазвучал крепко и чисто. -- Зарубите это себе на носу, председатель. Сами можете киснуть на печке с бабой, а нам нужен клуб. Мы его заработали. Нам библиоте-ка тоже нужна! Моду взяли бумажками отбояриваться... Я их видеть не хочу, эти бумажки! И дураком жить тоже не хочу! Суфлер молчал и с интересом наблюдал за разворачиваю-щейся сценой. Режиссер корчился за кулисами. -- Чего ты кричишь тут? -- пытался остановить председа-тель Федора, но остановить его было невозможно; он неза-метно для себя перешел на "ты" с председателем. -- Сидишь тут, как... ворона, глазами хлопаешь. Давно бы уже все было, если бы не такие вот... Сундук старорежим-ный! Пуп земли... Ты ноль без палочки -- один-то, вот кто. А ломаешься, как дешевый пряник. Душу из тебя вытрясу, если клуб не построишь! -- Федор ходил по кабинету -- силь-ный, собранный, резкий. Глаза его сверкали гневом. Он был прекрасен. В зале стояла тишина. -- Запомни мое слово: не начнешь строить клуб, поеду в район, в край... к черту на рога, но я тебя допеку. Ты у меня худой будешь... -- Выйди отсюда моментально! -- взорвался председа-тель. -- Будет клуб или нет? Председатель мучительно соображал, как быть. Он пони-мал, что Федор не выйдет отсюда, пока не добьется своего. -- Я подумаю. -- Завтра подумаешь. Будет клуб? -- Ладно. -- Что ладно? -- Будет вам клуб. Что ты делаешь вообще-то?.. -- Пред-седатель с тоской огляделся -- искал режиссера, хотел что-нибудь понять во всей этой тяжелой истории. В зале засмеялись. -- Вот это другой разговор. Так всегда и отвечай. -- Федор встал и пошел со сцены. -- До свиданья. Спасибо за клуб! В зале дружно захлопали. Федор, ни на кого не глядя, прошел в актерскую комнату и стал переодеваться. -- Что ты натворил? -- печально спросил его режиссер. -- Что? Не по-твоему? Ничего... Переживешь. Выйди от-сюда -- я штаны переодевать буду. Я стесняюсь тебя. Федор переоделся и вышел из клуба, крепко хлопнув на прощанье дверью. Он решил порвать с искусством. Через три дня сообщили результаты смотра: первое место среди участников художественной самодеятельности двадца-ти районов края завоевал кузнец Федор Грай. -- Кхм... Может, еще какой Федор Грай есть? -- усом-нился отец Федора. -- Нет. Я один Федор Грай, -- тихо сказал Федор и побаг-ровел. -- А может, еще есть... Не знаю. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Беспалый Все кругом говорили, что у Сереги Безменова злая жена. Злая, капризная и дура. Все это видели и понимали. Не ви-дел и не понимал этого только Серега. Он злился на всех и втайне удивлялся: как они не видят и не понимают, какая она самостоятельная, начитанная, какая она... Черт их зна-ет, людей: как возьмутся языками чесать, так не остано-вишь. Они же не знали, какая она остроумная, озорная. Как она ходит! Это же поступь, черт возьми, это движение впе-ред, в ней же тогда каждая жилочка живет и играет, когда она идет. Серега особенно любил походку жены: смотрел, и у него зубы немели от любви. Он дома с изумлением огля-дывал ее всю, играл желваками и потел от волнения. -- Что? -- спрашивала Клара. -- Мм?.. -- и, играя, пока-зывала Сереге язык. И шла в горницу, будто нарочно, чтоб еще раз показать ему, как она ходит. Серега устремлялся за ней. ...И они же еще вякали про то, что она... О деревня! Серега молил бога, чтоб ему как-нибудь не выронить из рук этот драгоценный подарок судьбы. Порой он даже страшил-ся: по праву ли свалилось на его голову такое счастье, дос-тоин ли он его, и нет ли тут какого недоразумения -- вдруг что-нибудь такое выяснится, и ему скажут: "Э-э, друг сит-ный, да ты что?! Ишь захапал!" Серега увидел Клару первый раз в больнице (она только что приехала работать медсестрой), увидел и сразу забес-покоился. Сперва он увидел только очки и носик-сапожок. И сразу забеспокоился. Это потом уж ему предстояла ра-дость открывать в ней все новые и новые прелести. Сперва же только блестели очки и торчал вперед носик, все осталь-ное была -- рыжая прическа. Белый халатик на ней разлетал-ся в стороны; она стремительно прошла по коридору, бро-сив на ходу понурой очереди: "Кто на перевязку -- заходите". И скрылась в кабинетике. Серега так забеспокоился, что у него заболело сердце. Потом она касалась его ласковыми теплыми пальцами, спрашивала: "Не больно?" У Сереги кру-жилась голова от ее духов, он на вопросы только мотал го-ловой -- что не больно. И страх сковал его такой, что он боялся пошевелиться. -- Что вы? -- спросила Клара Серега от растерянности опять качнул головой -- что не больно. Клара засмеялась над самым его ухом... У Сереги, где-то внутри, выше пупка, зажгло... Он сморщился и... за-плакал. Натурально заплакал! Он не мог понять себя и ниче-го не мог с собой сделать. Он сморщился, склонил голову и заскрипел зубами. И слезы закапали ему на больную руку и на ее белые пальчики, Клара испугалась: "Больно?!" -- Да иди ты!.. -- с трудом выговорил Серега. -- Делай свое дело, -- он приник бы мокрым лицом к этим милым пальчикам, и никто бы его не смог оттащить от них. Но страх, страх парализовал его, а теперь еще и стыд -- что за-плакал. -- Больно вам, что ли? -- опять спросила Клара. -- Только... это... не надо изображать, что мы все тут -- от фонаря работаем, -- сказал Серега сердито. -- Все мы, в конце концов, живем в одном государстве. -- Что-что? Ну, и так далее. Через восемнадцать дней они поженились. Клара стала называть его -- Серый. Ласково. Она, оказы-вается, была уже замужем, но муж попался "вареный ка-кой-то", они скоро разошлись. Серега от одного того, что первый ее муж был "вареный", ходил, выпятив грудь, чув-ствовал в себе силу необыкновенную. Клара хвалила его. И в это-то время, когда он не знал, что бы такое своро-тить от счастья, они говорили, что жена его -- капризная и злая. Серега презирал их всех. Они же не знали, как она... О люди! Все иззавидовались, черти. Что такое, не могут люди спокойно выносить, когда кому-нибудь повезет. -- Вы берите пример с животного мира, -- посоветовал Серега одному такому умнику. -- Они же спокойно относят-ся, когда, например, одну какую-нибудь собачку берут в цирк выступать. Они же не злятся. Чего вы-то психуете? -- Да жалко тебя... -- Жалко у пчелки... знаешь где? Вот так. Серега злился, понимал, что это ни к чему, глупо, и еще больше злился. -- Не обращай внимания на пустолаек, -- говорила жена Клара. -- Нам же хорошо, и все. Я их всех в упор не вижу. Серега поругался с родней, что они не пришли в восторг от Клары, с дружками... Бросил совсем выпивать, купил стиральную машину и по субботам крутил бельишко в пред-баннике, чтоб никто из зубоскалов не видел. Мать Серега не могла понять: хорошо это или плохо. С одной стороны, вро-де как-то не пристало мужику бабскую работу делать, с дру-гой стороны... Шут ее знает! -- Но он же не пьет! -- сказала Клара свекрови. -- Чего вам еще? Он занят делом. -- Дак а ты возьми да пожалей его: возьми да сама пости-рай, он неделю-то наломался, ему отдохнуть надо. -- А я что, не работаю? -- Да твоя-то работа... твою-то работу рази можно срав-нить с мужниной, матушка! Покрути-ка его день-деньской (Серега работал трактористом) -- руки-то какие надо! Он же не двужильный. -- Я сама знаю, как мне жить с мужем, -- сказала на это Клара. -- Вам надо, чтобы он пил? -- Зачем же? -- Ну и все. Им же делаешь хорошо, и они же еще недо-вольны. -- Да ведь мне жалко его, он же мне сын... -- Вам не жалко, когда они под заборами пьяные валяют-ся? Жалко? Ну и все. И не надо больше говорить на эту тему Ясно? -- Господи, батюшка!.. -- опешила мать. -- И слова не скажи. Замордовала мужика, а ей и слова не скажи. -- Хорошо, я скажу, чтобы он пошел в чайную и напил-ся с дружками. Вас это устраивает? -- Да чо ты извязалась с пьянкой-то! -- рассердилась мать. -- Он и до тебя не шибко пил, чо ты с пьянкой-то? Заладила: "пьянка, пьянка". -- Хорошо, я скажу ему, что вы не велите стирать, -- объявила Клара. И даже поднялась, и книжку медицинскую отложила в сторону. Мать испугалась. -- Ладно! Сразу -- "скажу". Только бы бегать жалиться. -- Хорошо, что вы предлагаете? -- Клара через сильные очки прямо смотрела на свекровь. -- Конкретно. -- Ничего. Только вижу я, милая, не век ты собралась с мужем жить, вот что. Если б жить думала, ты бы его берегла. А ты, как... не знаю, как ксплотаторша какая: заездила мужика. Неужели же тебе тяжело хоть воды-то натаскать! Он и так целый день там руки-то выворачивает, а придет до-мой -- снова запрягайся. Да когда же ему отдохнуть-то, бед-ному? -- Повторяю: я о нем думаю. И когда мне его пожалеть, я сама знаю. Это вы тут... распустили мужчин, потом не знае-те, что с ними делать. -- Господи, господи, -- только и сказала мать. -- Вот ка-кие нынче пошли жены-то! Ай-яй! Знал бы Серега про эти разговоры! У Клары хватало ума не передавать их мужу. А Сереге это одно удовольствие -- воды натаскать, бель-ишко простирнуть... Забежит в дом, поцелует жену в носик, подивится про себя мощному и плавному загибу ее бедер. А то попросит ее надеть белый халат. -- Ну заче-ем? -- мило капризничала Клара. -- Что за странности какие-то? -- Я прошу, -- настаивал Серега. -- Я же тогда тебя в халатике увидел, первый раз-то. Надень, погляжу: у меня вот здесь опять ворохнется, -- он показывал под сердце. -- Я прошу, Кларнетик, -- он ее называл -- Кларнетик. Или -- Кларнет, когда надо громко позвать. Клара надевала халат, и они баловались. -- Где болит? -- спрашивала Клара. -- Вот здесь, -- показывал Серега на сердце. -- Давно? -- Уже... семьдесят пять дней. -- Разрешите, -- Клара прижималась ухом к Серегиной груди. Серега вдыхал запах ее крашеных волос... И снова, и снова у него чуть кружилась голова от волнения и радости. Он стискивал "врача" в объятиях, искал губами ее милый носик -- любил почему-то целовать в носик. -- Ну-у, -- противилась Клара, -- врача-то!.. -- ей, навер-но, слегка уже надоели одинаковые ласки мужа. "Господи, за что мне такое счастье! -- думал Серега, выходя опять во двор к стиральному аппарату. -- Я же могу не вынести так. Тронусь, чего доброго. Или ослабну вовсе". Он не тронулся. Случилось другое, непредвиденное. Приехал на каникулы двоюродной брат Серегин, Слав-ка. Славка учился в большом городе в техническом вузе, родня им хвасталась, и, когда он приезжал на каникулы, дядя Николай, отец Славкин, собирал вечер. Так было уже два раза, теперь Славка перешел на третий курс. Ну, собра-лись опять. Позвали Серегу с Кларой. Шло сперва все хорошо. Клара была в сиреневом платье с пышными рукавами, на груди медальон -- часы на золо-той цепочке, волосы отливают дорогой медью, очки бле-стят... Как любил се Серега за эти очки! Осмотрится по на-роду, глянет на жену, и опять сердце радостью дрогнет: из всех-то она выделялась за столом, гордая сидела, умная, воспитанная -- очень и очень не простая. Сереге понрави-лось, что и Славка тоже выделил ее из всех, переговаривал-ся с ней через стол. Сперва так -- о чем попало, а тут так вдруг интересно заговорили, что все за столом смолкли и слушали их. -- Хорошо, хорошо, -- говорил Славка, улавливая ухом, что все его слушают, -- мы -- технократия, народ... сухой, как о нас говорят и пишут... Я бы тут только уточнил: кон-кретный, а не сухой, ибо все во главе угла для нас -- госпо-дин Факт. -- Да, но за фактом подчас стоят не менее конкретные живые люди, -- возразила на это Клара, тоже улавливая ухом, что все их слушают. -- Кто же спорит! -- сдержанно, через улыбочку, пуль-нул технократ Славка. -- Но если все время думать о том, что за фактом стоят живые люди и делать на это бесконеч-ные сноски, то наука и техника будут топтаться на месте. Мы же не сдвинемся с мертвой точки! Клара, сверкая стеклом, медью и золотом, сказала на это так: -- Значит, медицина должна в основном подбирать за ва-ми трупы? -- это она сильно выразилась; за столом стало со-всем тихо. Славка на какой-то миг растерялся, но взял себя в руки и брякнул: -- Если хотите -- да! -- сказал он. -- Только такой ценой человечество овладеет всеми богатствами природы. -- Но это же шарлатанство, -- при общей тишине негромко, с какой-то особой значительностью молвила Клара. Славка было засмеялся, но вышло это фальшиво, он сам почувствовал. Он занервничал. -- Почему же шарлатанство? Насколько я понимаю, шарлатанство свойственно медицине. И только медицине. -- Вы имеете в виду самовольные аборты? -- Не только... -- Знахарство? Так вот, запомните раз и навсегда, -- на-пористо и сердито, и назидательно заговорила Клара, -- что всякий, кто берется лечить даже насморк человека, но не имеет на это соответствующего права, есть потенциальный преступник, -- особенно четко и страшно выговорилось у нее это "п р е с т у п н и к". И это -- при бабках, которые во-всю орудовали в деревне всякими травками, настоями, от-варами, это при них она так... Все смотрели на Клару. И тут понял Серега, что отныне жену его будут уважать и бояться. Он ликовал. Он молился на свою очкастую богиню, хотелось заорать всем: "Что, съели?! А вякали!.." Но Серега не заорал, а опять заплакал. Черт знает, что за нервы у него! То и дело плакал. Он незаметно вытер слезы и закурил. Славка что-то такое еще говорил, но уже и за столом заговорили тоже: Славка проиграл. К Кларе потянулись -- кто с рюмкой, кто с вопросом... Один очень рослый родст-венник Серегин, дядя Егор, наклонился к Сереге, к уху, спросил: -- Как ее величать? -- Никаноровна. Клавдия Никаноровна. -- Клавдия Никаноровна! -- забасил дядя Егор, рас-талкивая своим голосом другие голоса. -- А, Клавдия Ни-каноровна!.. Клара повернулась к этому холму за столом. -- Да, я вас слушаю, -- четко, точно, воспитанно. -- А вот вы замужем за нашим... ну, родственником, а свадьбу мы так и не справили. А почему вообще-то? Не по обычаю... Клара не задумывалась над ответами. Вообще, казалось, вот это и есть ее стихия -- когда она в центре внимания и раздает направо и налево слова, улыбки... Когда все удивля-ются на нее, любуются ею, кто и завидует исподтишка, а она все шлет и шлет, и катит от себя волны духов, обаяния и культуры. На вопрос этого дяди Егора Клара чуть прогну-ла в улыбке малиновые губы... Скользнула взглядом по технократу Славке и сказала, не дав даже договорить дяде Егору: -- Свадьба -- это еще не знак качества. Это, -- Клара под-няла над столом руку, показала всем золотое кольцо на пальце, -- всего лишь символ, но не гарантия. Прочность се-мейной жизни не исчисляется количеством выпитых буты-лок. Ну, она разворачивалась сегодня! Даже Серега не видел еще такой свою жену. Нет, она была явно в ударе. На дядю Егора, как на посрамленного бестактного человека, посы-палось со всех сторон: -- Получил? Вот так. -- Что, Егорша: спроть шерсти? Хх-э!.. -- С обычаем полез! Тут без обычая отбреют так, што... На, закуси лучше. Серега -- в безудержной радости и гордости за жену -- выпил, наверно, лишнего. У него выросли плечи так, что он мог касаться ими противоположных стен дома; радость его была велика, хотелось обнимать всех подряд и целовать. Он плакал, хотел петь, смеялся... Потом вышел на улицу, под-ставил голову под рукомойник, облился и ушел за угол, под навес, -- покурить и обсохнуть. Темнеть уже стало, ветерок дергал. Серега скоро отошел на воздухе и сидел, думал. Не думал, а как-то отдыхал весь -- душой и телом. Редкостный, чудный покой слетел на него: он как будто куда-то плыл, повинуясь спокойному, мощному току времени. И думалось просто и ясно: "Вот -- живу. Хорошо". Вдруг он услышал два торопливых голоса на крыльце до-ма; у него больно екнуло сердце: он узнал голос жены. Он замер. Да, это был голос Клары. А второй -- Славкин. Над навесом была дощатая перегородка, Славка и Клара подо-шли к ней и стали. Получилось так: Серега сидел по одну сторону перегородки, спиной к ней, а они стояли по дру-гую сторону... То есть это так близко, что можно было услы-шать стук сердца чужого, не то что голоса, или шепот, или возню какую. Вот эта-то близость -- точно он под кроватью лежал -- так поначалу ошарашила, оглушила, что Серега не мог пошевельнуть ни рукой, ни ногой. -- Чиженька мой, -- ласково, тихо -- так знакомо! -- гово-рила Клара, -- да что же ты торопишься-то? Дай я тебя... -- чмок-чмок. Так знакомо! Так одинаково! Так близко... -- Славненький мой. Чудненький мой... -- чмок-чмок. -- Сла-денький... Они там слегка возились и толкали Серегу. Славка что-то торопливо бормотал, что-то спрашивал -- Серега пропус-кал его слова, -- Клара тихо смеялась и говорила: -- Сладенький мой... Куда, куда? Ах ты, шалунишка! По-целуй меня в носик. "Так вот это как бывает, -- с ужасом, с омерзением, с болью постигал Серега. -- Вот как!" И все живое, имеющее смысл, имя, -- все ухнуло в пропасть, и стала одна черная яма. И ни имени нет, ни смысла -- одна черная яма. "Ну, те-перь все равно", -- подумал Серега. И шагнул в эту яму. -- Кларнети-ик, это я, Серый, -- вдруг пропел Серега, как будто он рассказывал сказку и подступил к моменту, когда лисичка-сестричка подошла к домику петушка и так вот пропела: -- Ау-у! -- еще спел Серега. -- А я вас счас бу-ду убива-ать. Дальше все пошло мелькать, как во сне: то то видел Серега, то это... То он куда-то бежал, то кричали люди. Ни тяжести своей, ни плоти Серега не помнил. И как у него в руке очутился топор, тоже не помнил. Но вот что он запом-нил хорошо: как Клара прыгала через прясло. Прическа у Клары сбилась, волосы растрепались, когда она махнула че-рез прясло, ее рыжая грива вздыбилась над головой... Эта-кий огонь метнулся. И этот-то летящий момент намертво схватила память. И когда потом Серега вспоминал бывшую свою жену, то всякий раз в глазах вставала эта картина -- полет, и было смешно и больно. В тот вечер все вдруг отшумело, отмелькало... Куда-то все подевались. Серега остался один с топором... Он стал все сознавать, стало нестерпимо больно. Было так больно, даже дышать было трудно от боли. "Да что же это такое-то! Что же делается?" -- подумал Серега... Положил на жердину левую руку и тяпнул топором по пальцам. Два пальца -- указатель-ный и средний -- отпали. Серега бросил топор и пошел в больницу. Теперь хоть куда-то надо идти. Руку замотал руба-хой, подолом. С тех пор его и прозвали на селе -- Беспалый. Клара уехала в ту же ночь; потом ей куда-то высылали до-кументы: трудовую книжку, паспорт... Славка тоже уехал и больше на каникулы не приезжал. Серега по-прежнему ра-ботает на тракторе, орудует этой своей культей не хуже прежнего. О Кларе никогда ни с кем не говорит. Только один раз поругался с мужиками. -- Говорили тебе, Серьга: злая она... -- Какая она злая-то?! -- вдруг вскипел Серега. -- При чем тут злая-то? -- А какая она? Добрая, что ли? -- Да при чем тут -- добрая, злая? В злости, что ли, дело? -- А в чем же? -- Ни в чем! Не знаю, в чем... Но не в злости же дело. Есть же другие какие-то слова... Нет, заталдычили одно: злая, злая. Может, наоборот, добрая: брату хотела помочь. -- Серьга, -- поинтересовались, -- а вот ты же это... лю-бил ее... А если б счас приехала, простил бы? Серега промолчал на это. Ничего не сказал. Тогда мужики сами принялись рассуждать. -- Что она, дура, что ли, -- приедет. -- А что? Подумает -- любил... -- Ну, любил, любил. Он любил, а она не любила Она уже испорченный человек -- на одном все равно не остановится. Если смолоду человек испортился, это уже гиблое дело. Хоть мужика возьми, хоть бабу -- все равно. Она иной раз и сама не хочет, а делает. -- Да, это уж только с середки загнить, а там любой ветерок пошатнет. -- Воли им дали много! -- с сердцем сказал Костя Биби-ков, невзрачный мужичок, но очень дерзкий на слово. -- Дед Иван говорит: счас хорошо живется бабе да корове, а коню и мужику плохо. И верно. Воли много, они и распус-тились. У Игнахи вон Журавлева -- тоже: напилась дура, опозорила мужика -- вел ее через всю деревню. А потом на его же: "А зачем пить много разрешал!" Вот как!.. -- А молодые-то!.. Юбки эти возьми -- посмотришь, иде-ет...Тьфу! Серега сидел в сторонке, больше не принимал участия в разговоре. Покусывал травинку, смотрел вдаль куда-то. Он думал: что ж, видно, и это надо было испытать в жизни. Но если бы еще раз налетела такая буря, он бы опять растопы-рил ей руки -- пошел бы навстречу. Все же, как ни больно было, это был праздник. Конечно, где праздник, там и по-хмелье, это так... Но праздник-то был? Был. Ну и все. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Бессовестные Старик Глухов в шестьдесят восемь лет овдовел. Схоро-нил старуху, справил поминки... Плакал. Говорил: -- Как же я теперь буду-то? Один-то? Говорил -- как всегда говорят овдовевшие старики. Ему правда было горько, очень горько, но все-таки он не думал о том, "как он теперь будет". Горько было, больно, и все. Вперед не глядел. Но прошло время, год прошел, и старику и впрямь ста-ло невмоготу. Не то что он -- затосковал... А, пожалуй, затосковал. Дико стало одному в большом доме. У него был сын, младший (старших побило на войне), но он жил в городе, сын, наезжал изредка -- картошки взять, капусты соленой, огурцов, медку для ребятишек (старик держал шесть ульев), сальца домашнего. Но наезды эти не радовали старика, раз-дражали. Не жалко было ни сальца, ни меда, ни огурцов... Нет. Жалко и грустно, и обидно, что родной сын -- вроде уж и не сын, а так -- пришей-пристебай. Он давал сыну саль-ца, капусты... Выбирал получше. Молчал, скрепив сердце, не жаловался. Ну, пожалуйся он, скажи: плохо, мол, мне, Ванька, душа чего-то... А чего он, Ванька? Чем поможет? Ну, повздыхают вместе, разопьют бутылочку, и он уедет с чемоданом в свой город-городок, к семье. Такое дело. И надумал старик жениться. Да. И невесту присмотрел. Было это 9 мая, в День Победы. Как всегда, в этот день собралось все село на кладбище -- помянуть погибших на войне. Сельсоветский стоял на табуретке со списком, зачи-тывал: -- Гребцов Николай Митрофанович. Гуляев Илья Васильевич. Глухов Василий Емельянович. Глухов Степан Емельянович. Глухов Павел Емельянович... Эти три -- сыны старика Глухова. Всегда у старика, когда зачитывали его сынов, горе жесткими сильными пальцами сдавливало горло, дышать было трудно. Он смотрел в зем-лю, не плакал, но ничего не видел. И долго стоял так. А сельсоветский все читал и читал: -- Опарин Семен Сергеич. Попов Иван Сергеич. Попов Михаил Сергеич. Попов Василий Иванович... Тихо плакали на кладбище. Именно -- тихо, в уголки по-лушалков, в ладони, вздыхали осторожно, точно боялись люди, что нарушат и оскорбят тишину, какая нужна в эту минуту. У старика немного отпускало, и он смотрел вокруг. И каждый раз одинаково думал: "Сколько людей загубле-но!" И тут-то он приметил в толпе старуху Отавину. Она была нездешняя, хоть жила здесь давно, Глухов ее знал. У старухи Отавиной никого не было в этом скорбном списке, но она со всеми вместе тихо плакала и крестилась. Глухов уважал набожных людей. За то уважал, что их -- преследуют, под-смеиваются над ними... За их терпение и неколебимость. За честность. Он присмотрелся к Отавиной... Горбоносая, дю-жая еще старушка, может легко с огородом управиться, ба-ню истопить, квашню замесить и хлеб выпечь. Старик не мог есть "казенный хлеб" -- из магазина. И вдруг подумал ста-рик: "Тоже ведь одна мается... А?" Пришел домой, выпил за сынов убиенных... И стал вплотную думать: "Продала бы она свою избенку, перешла бы ко мне жить. А деньги за избу пусть на книжку себе поло-жит. И пусть живет, все не так пусто будет в доме. Хоть в ба-ню по-человечески сходить, полежать после баньки безза-ботно... На стол -- есть кому поставить, есть кому позвать: "Садись, Емельян". Жилым духом запахнет в доме! Совсем же другое дело, когда в кути, у печки, кто-нибудь громыха-ет ухватами и пахнет опарой. Или ночью, когда не спится, можно потихоньку поговорить... Можно матернуть бригади-ра колхозного, например. Она, правда, набожная, Отавиха-то, но можно же другие слова найти, не обязательно ма-териться. У самого дело к концу идет, к могиле, -- хватит, наматерился за жизнь. Да нет, если бы она пришла, было бы хорошо. Как ты ни поворачивайся, а хозяйка есть хозяйка". Так думал старик. Даже взволновался. И вот выбрал он воскресный день, пошел к Ольге Серге-евне Малышевой, тоже уже старушке, но помоложе Отавихи, побашковитей. Эту Ольгу Сергеевну старик Глухов когда-то тайно очень любил. Тогда он был не старик, а мо-лодой парень, и любил красивую, горластую Ольгу. По-мышлял слать к Малышевым сватов, но началась револю-ция. Объявился на селе некий молодец-комиссар, быстро окрутил сознательную Ольгу, куда-то увез. Увезти увез, а сам где-то сгинул. Где-нибудь с головой увяз в кровавой то-гдашней мешанине. А Ольга Сергеевна вернулась домой и с тех нор жила одна. Как-то, тоже по молодости, но уже буду-чи женатым, Емельян Глухов заперся к Ольге Сергеевне в сельсовет (она работала секретарем в сельсовете) и открыл ей свое сердце. Ольга Сергеевна рассердилась, заплакала и сказала, что после своего орла-комиссара она никогда в жизни никого к себе близко не подпустит. Глухов попытался объяснить, что он -- без всяких худых мыслей, а просто ска-зать, что вот -- любил ее (он был выпивши). Любил. Что тут такого? Ольга Сергеевна пуще того обиделась и опять стала говорить, что все мужики не стоят мизинца ее незабвенно-го комиссара. И так она всех напугала этим своим комисса-ром, что к ней и другие боялись подступиться. Но прошло много-много лет, все забылось, все ушло, давно шумела другая жизнь, кричала на земле другая -- не ихняя -- лю-бовь... И старик Глухов и пенсионерка Ольга Сергеевна странным образом подружились. Старик помогал одинокой по хозяйству: снег зимой придет разгребет, дровишек нако-лет, метлу на черенок насадит, крышу на избе залатает... По-сидят, побеседуют. Малышева поставит четвертинку на стол... Глухов все побаивался ее и неумеренно хвалил Совет-скую власть. -- Ведь вот какая... аккуратная власть! Раньше как: дожил старик до глубокой старости -- никому не нужен. А теперь -- пенсия. За што мне, спрашивается, каждый месяц по два-дцать рублей отваливают? Мне родной сын -- пятерку прие-дет сунет, и то ладно, а то и забудет. А власть -- легулярно -- получи. Вот они, комиссары-то, тогда... они понимали. Они жизни свои клали -- за светлое будущее. Я советую, Ольга Сергеевна, стать и почтить ихную память. Ольга Сергеевна недовольно говорила на это: -- Сиди. Чего теперь?.. Нечего теперь, -- она теперь ред-ко вспоминала комиссара, а больше рассказывала, как на нее "накатывает" ночами. -- Вот накатит-накатит -- все, думаю, смертынька моя пришла... -- А куда накатыват-то? На грудь? -- А -- на всю. Всю вот так вот ка-ак обдаст, ну думаю, все. А после рассла-абит всю -- ни рукой, ни ногой не ше-вельнуть. И вроде я плыву-у куда-то, плыву-у, плыву-у. -- Да, -- сочувствовал Глухов. -- Дело такое -- так и уплывешь когда-нибудь. И не приплывешь. После того как старик Глухов схоронил жену, он еще ча-ще наведывался к Малышевой. Чего-нибудь делал по хо-зяйству, а больше они любили сидеть на веранде -- пили чай с медом. Старик приносил в туеске мед. Беседовали. -- Тоскуешь? -- интересовалась Малышева. Глухов не знал, как отвечать -- боялся сказать не так, а тогда Малышиха пристыдит его. Она часто -- не то что сты-дила его, а давала понять, что ему хоть и семьдесят скоро, а стоит больше ее слушать, а самому побольше молчать. -- Тоскуешь? -- Так... -- неопределенно говорил Глухов. -- Жалко, конечно. Все же мы с ей... -- пятьдесят лет прожили. -- Прожить можно и сто лет... А смысл-то был? Слоны по двести лет живут, а какой смысл? Глухов обижался: -- У меня три сына на войне погибли! А ты мне такие слова... -- Я ничего не говорю, -- спускала Малышиха. -- Они погибли за Родину. -- Тоскую, конечно, -- уже смелее говорил Глухов. -- Сколько она пережила со мной!.. Терпела. Я смолоду дура-коватый был, буйный... Все терпела, сердешная. Жалко. -- Сознание, сознание... -- вздыхала Малышева. -- Те-сать вас еще и тесать! Еще двести лет тесать -- тогда только на людей будете похожи. Вот прожил ты с ей пятьдесят лет... Ну и что? И сказать ничего не можешь. У меня в огороде бурьян растет... тоже растет. А рядом -- клубника виктория. Есть разница? -- Ты чего сердишься-то? -- не понимал Глухов. -- Есть разница, я спрашиваю? -- Сравнила... телятину с козлятиной. -- И буду сравнивать! Потому что один человек живет -- горит, а другой -- тлеет. У одного -- каждая порочка содер-жанием пропитана, а другие... делают только свое дело, и все. Жеребцы. -- Не всем же комиссарами быть! -- сердито возражал Глухов, обиженный за "жеребца". -- Пятьдесят лет прожил, -- передразнила Малышева. -- А из них -- неделя наберется содержательная? -- Ну, содержания-то, слава богу, хватало, чего доброго. С избытком. -- Оно и видно! -- Малышева собирала губы в куриную гузку. -- Жеребцы. Глухов чувствовал, что чем-то он ее злит, но никак не мог понять чем. И все же он продолжал ходить к Малышевой. Иногда -- так вот -- поругивались, иногда ничего, мирно расходились. И вечер, глядишь, проходил незаметно. В это воскресенье Глухов пришел к Малышевой без ниче-го -- без топора, без ножовки. Пришел поговорить. По-советоваться. Пришел просить помощи. -- Я, Сергеевна, за советом. Помоги. -- Что такое случилось? -- навострилась Малышева. Она любила давать советы. -- Ты старуху Отавину знаешь? -- Ну. -- Поговорила бы ты с ей -- не согласится ли она ко мне в дом перейти? А свою избу пускай продаст. Или так: пускай пока заколотит ее, поживем -- уживемся -- тогда уж пускай продает. Чтоб не рисковать зря. Как думаешь? Я один не осмелюсь с ей говорить, а ты сумеешь. Я не обижу ее... На четырех-то ногах, хоть они у нас не резвые теперь, но все же покрепче стоять можно. Как думаешь? -- Глухов непри-вычно для себя много и скоро тараторил -- ему было нелов-ко. -- Думал я, думал и вот -- надумал. Чижало одному, ну ее к черту. Да и ей, я думаю, тоже полегче будет. Как ду-маешь? Малышева очень была удивлена. Так была удивлена, что сперва не нашлась, что сказать путное. -- Жениться собрался? -- Ну, жениться... это... какая уж это женитьба? Так -- сойдемся для облегчения. -- Юридически -- это все равно женитьба. Чего ты хвос-том-то виляешь? Глухов опешил. -- Ну -- жениться. А что, это не поощряется? Малышева внимательно и как-то с отчуждением, с ка-ким-то скрытым враждебным значением посмотрела на ста-рика. -- А она согласна? Хотя, ты говоришь, не успел с ей... -- Не знает она! Вот и пришел-то просить: поговорила бы ты с ей. Где поговорила, где и -- уговорила. Она старушка ве-рующая, может, скажет -- грех... А какой грех? Так-то разобраться-то. Я одинокий, она тоже одинокая... -- У нее дочь в городе. -- Да это-то!.. Это и у меня вон сын в городе. Толку-то от их нынче. А мы бы как-нибудь и скоротали бы остаток жиз-ни-то. Кто первый помер -- есть кому схоронить. -- У вас же дети! -- вдруг нервно возвысила голос Малы-шева. -- Чего вы сиротинками-то казанскими прикидывае-тесь? Глухов замолк. И в свою очередь внимательно и сердито посмотрел на Малышиху. Чего она злится? Она же вся изозлилась. Чего? -- Ты чего, Сергеевна? -- спросил. -- Я ничего. Вы жениться-то надумали, не я. А ты меня спрашиваешь: чего я? Я-то ничего. -- Чего-то сердишься... -- Да нисколько! Вона, буду я еще сердиться. Женитесь! Поговорить надо с Отавихой? Поговорю, -- теперь засуети-лась Малышева, затараторила тоже. -- Позову ее, и погово-рим, мне не трудно. Узнаю: согласна она или нет? Чего же мне сердиться? Смеяться-то над вами, шутами, будут, не надо мной. -- Как так? -- Что? -- Смеяться будут? -- А что -- радоваться? -- Да разве не бывает так -- старики сходются... -- Бывает, бывает. Давай завтра приходи в обед... Я ее по-зову пораньше, обговорю с ей сперва, а ты попозже, к обе-ду, приходи. Бывает так, бывает. Сколько угодно! Я погово-рю с ей, не беспокойся. Поговорю. Старик Глухов ушел от Малышевой с неясным чувством. Какой-то подвох чуял со стороны Малышихи. Странная ка-кая-то старуха, ей-богу. Чего-то все нервничает, злится. Всех бы она переделала, перекроила... Всех бы она учила жить, всех бы судила. Старик даже подумал: не вернуться ли да не сказать ей, что -- не надо никакой ее помощи, сам как-ни-будь управлюсь. Даже остановился и постоял. И решил, что -- ладно, черт с ней, пусть поговорит. У самого все рав-но не так выйдет -- не сумеет ладом поговорить. Пусть злит-ся, а дело пусть сделает. На другой день у старушек -- Малышевой и Отавиной -- состоялось свидание. И состоялся разговор. Отавиха пришла к Малышевой, первым делом глянула в передний угол (нет ли иконки?), скромно присела на крае-шек плюшевого дивана. Поздоровалась. -- Я чего призвала тебя, -- сразу начала Малышиха. -- Глухова старика знаешь? -- Емельян Егорыча? Знаю, как же. У его трех сынов убило... -- Так вот он хочет на тебе жениться, -- Малышева отче-канила слова, как семь аккуратных пельменей загнула. -- Ты согласна? -- Свят, свят, свят! -- перекрестилась Отавиха. -- Да он что?! -- А что? -- как-то даже развеселилась Малышиха. -- Вы одинокие... Ты подумай, подумай сперва, не торопись отве-чать. Он такой же козел, как все, но поможет дожить оста-ток жизни. Как сама-то думаешь? Избу говорит, можно по-ка не продавать, можно заколотить; если уживетесь, тогда уж можно, мол, продать, а деньги -- на книжку. Как дума-ешь-то? -- Да как я могу думать? -- искренне не знала старуха Отавина. -- У меня и думы-то все из головы убежали. Как же -- с бухты-барахты -- выходи замуж, -- Отавиха мелко, искренне посмеялась. -- Эдак-то рассудка можно лишить-ся. Вот так невеста! -- Ну, и он тоже -- жених. Как все же? -- Да погоди ты, Сергевна, не колготись, дай с духом со-браться... -- Он придет счас. За ответом. -- Эка! -- Отавиха даже привстала с дивана и поглядела на дверь. И опять села. -- Вот задача-то! -- Ну, я гляжу, ты уж почти согласная. Старуха Отавина вдруг серьезно задумалась. -- Я тебе так скажу, Сергевна: он старик ничего, не пьет, не богохульничает особо, я не слышала. Только... -- Отави-на посмотрела на сваху. -- Так-то бы оно -- што? Бывают -- сходются, старики, живут... -- Бывает. -- А ну-ка да он ночами приставать станет? Малышева даже рот открыла. -- Как? -- А как? Так. Они знаешь какие! Перьво-наперьво я бы желала знать и быть в надежде, што он приставать не станет. И штоб не матершинничал. Табак курит... Ну, тут уж... все курют, тут не укоротишь. -- Так ты согласная? -- изумилась Малышева. -- Погоди-ка, не гони-ка коней. Я вот и говорю: много у меня всяких условиев получается. То -- нельзя, это -- нель-зя... А старик подумает да и скажет: "Чего же тада и можно-то?" И все наше сватовство-то само собой и распадет-ся, -- Отавиха опять мелко засмеялась. -- Вот не думала, не гадала... Господи, господи. Оно бы -- так-то чего? У меня вон товарка моя задушевная бывшая в Буланихе, где я раньше жила, тоже вот так вот: пришел старик, тары-бары, а по-томи говорит: "Давай, мол, Кузьмовна, вместе жить". И жи-ли. Он, правда, уж умер года два как... А она живет в его до-ме. И хорошо жили, я знаю. Сколько?.. Годов пять жили. Ничо, не обижал ее. К концу-то жизни люди умней делают-ся. Счас вон... поглядишь на нонешних-то... господи, госпо-ди!.. Поглядишь, и ничего не скажешь. Оно бы, знамо, и мне в покое бы дожить да в тепле... Избенка-то у меня вся проху-дилась, рада, что уж зима кончилась -- никак ее не нато-пишь. Топишь-топишь, топишь-топишь, а все как под решетом. -- А к дочери-то почему не едешь? -- Куда-а! Сами ютятся там на пятачке... Жила. Внуки-то маленькие были, жила. Измучилась. Все измучились. А теперь уж ребятишки-то в школу пошли, так я уж рада-радешень-ка, хоть мне эту-то избенку купили. Свой-то дом в Буланихе я продала. Когда дочь-то замуж-то вышла, продала. Кресто-вый дом был, сто лет ишо простоит. Продала, што сделаешь. Им на капиратив надо, а где взять? Он с армии демобили-зовался, зять-то, моя тоже -- техникум только закончила. Давай, мол, мама, продадим дом. А тебе, мол, потом ку-пим, если с нами жить не захочешь. Вот и жила, ребятишек вынянчила, а потом уж -- нет, давайте, говорю, покупайте мне хоть маленькую избушку. Не могу в городе, с души во-ротит. Ну помялись, помялись, нашли денег на избу. В Буланихе-то постройки дорогие, здесь подешевле, вот я здесь и оказалась. Оно бы, конешно, так-то... на старости-то лет... в тепле бы пожить... Не мешало бы. Старик Глухов знал, что разговор у старух состоится, но какой -- не ведал. На всякий случай он надел новый пиджак, прихватил бутылочку наливки, туесок меду и пошел к Ма-лышевой. Пришел... Поздоровался. Смутился чего-то, поставил на стол бутылку, туесок... Полез за кисетом. -- Ты погоди с бутылкой-то, погоди, -- сказала Малышиха. -- Не торопись. У старика упало сердце. А он уж крепко настроился на со-вместную жизнь с Отавиной, все продумал -- выходило все хорошо. Что же? -- Выслушала я вас обоих... Конечно, эта ваша личная жизнь, вы можете сходиться... Люди с ума сходят, и то ни-чего. Но хочу все же вас спросить: как вам не совестно? А? -- Малышева бросала эти слова в лицо Глухову и Отавиной. С какой-то необъяснимой жестокостью, от всего сердца, на-болевшего тайной какой-то болью, бросала. Бросала и бро-сала, как ни краснели, ни вертелись на месте, как ни стра-дали эти, потерявшие всякую совесть жених и невеста. -- Как же вы после этого на белый свет глядеть будете? А? Да люди всю жизнь живут одинокие... Я всю жизнь живу одино-кая, с двадцати трех лет одинокая... А что, ко мне не свата-лись? Сватались. Не ходили по ночам, не стучали в окошко? Ходили. Стучали. Ты, Глухов, не приходил ко мне в сельсо-вет, не говорил, что жить без меня не можешь? Не прихо-дил? Ну-ка, скажи. Глухов готов был сквозь землю провалиться. -- Я по дурости... выпимши был, -- признался он. -- Я не сватался... Чего ты? Зря-то. Я, мол, в те годы, когда-то... -- По дурости! А теперь он умный стал -- в семьдесят лет жениться надумал. Умник. А ты-то, ты-то!.. "Посмотрю, по-думаю... в тепле пожить". Эх ты, богомольница! Туда же... На других пальцем показываете -- грех. А сами? Какой же вы пример подаете молодым! Вы об этом подумали? Вы свою ответственность перед народом понимаете? -- Малышиха постучала сухими костяшками пальцев по столу. -- Задума-лись вы над этим? Нет, не задумались. Эгоисты. Народ сил своих не жалеет -- трудится, а вы -- со свадьбой затеетесь... на выпивку людей соблазнять и на легкие отношения. Бес-совестные. -- Да какая свадьба?! -- воскликнул Глухов. Отавиха, та слова не могла вымолвить. -- Сошлись бы потихоньку, и все. Какая свадьба? -- Совсем, как... подзаборники. Тьфу! Животный. -- Ну, это!.. знаешь! -- взорвался старик. -- Пошла ты к... -- и выругался матерно. И вышел вон, крепко хлопнув дверью. А за ним следом вышла и Отавиха. Какой -- вышли, вы-летели, как ошпаренные. За воротами, не глядя друг на дру-га, устремились в разные стороны, хоть обоим надо одним переулком идти -- до росстани. Старик Глухов дал по селу хорошего кругаля и пришел домой. И плевался, и матерился, места не мог найти... Сго-ряча даже подумал: "Подожгу стервозу такую". Он, конечно, не поджег Малышеву. Но ходить к ней за-рекся. А когда встречал ее на улице, отворачивался. Не здоровался. А Отавиха в город ездила, в церковь, -- грех замаливать. Очень страдала старуха, встречаться с Малышевой избе-гала. Малышева же никому, ни одному человеку в селе не рас-сказала про редкостное сватовство. И Глухов, и Отавиха ждали, что она всем расскажет. Нет, не рассказала. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Билетик на второй сеанс Последнее время что-то совсем неладно было на душе у Тимофея Худякова -- опостылело все на свете. Так бы вот встал на четвереньки и зарычал бы, и залаял, и головой бы замотал. Может, заплакал бы. Пил со сторожем у себя на складе (он был кладовщиком перевалочной товарной базы) -- не брало. Не то что не бра-ло -- легче не делалось. -- С чего эт тебя так? -- притворно сочувствовал сторож Ермолай. Тимофей понимал притворство Ермолая, но все равно жаловался: -- Судьба-сучка... -- и дальше сложно: -- Чтоб у ней го-лова не качалась... Чтоб сухари в сумке не мялись... -- Тимо-фей, когда у него болела душа, умел ругаться сладостно и сложно, точно плел на кого-то, ненавистного, многожиль-ный ременный бич. Ругать судьбу до страсти хотелось, и по-этому было еще "двенадцать апостолов", "осиновый кол в бугорок", "мама крестителя" -- много. Даже Ермолай изум-лялся: -- Забрало тебя! -- Заберет, когда она, сучка, так со мной обошлась. -- Ну, если уж тебе на судьбу обидеться, то... не знаю. Че-го тебе не хватает-то? В доме-то всего невпроворот. Тимофею не хотелось объяснять дураку-сторожу, отчего болит душа. Да и не понимал он. Сам не понимал. В доме дей-ствительно все есть, детей выучил в институтах... Было вре-мя, гордился, что жить умеет, теперь тосковал и злился. А сторож думал про себя: "Совесть тебя, дьявола, заела: ха-пал всю жизнь, воровал... И не попался ни разу, паразит!" -- Разлад, Ермоха... Полный разлад в душе. Сам не знаю отчего. -- Пройдет. Не проходило. В тот день, в субботу (он весь какой-то вышел, день, нараскосяк), Тимофей опечатал склад, опять выпили со сторожем, и Тимофей пошел домой. Домой не хотелось -- там тоже тоска, еще хуже: жена начнет нудить. Была осень после дождей. Несильно дул сырой ветер, морщил лужи. А небо с закатного края прояснилось, выгля-нуло солнце. Окна в избах загорелись холодным желтым ог-нем. Холодно, тоскливо. И как-то противно ясно... Тимофей думал: "Вот -- жил, подошел к концу... Этот ос-таток в десять-двенадцать лет, это уже не жизнь, а так -- об-глоданный мосол под крыльцом -- лежит, а к чему? Да и вся-то жизнь, как раздумаешься, -- тьфу! Вертелся всю жизнь, ловчил, дом крестовый рубил, всю жизнь всякими правдами и неправдами доставал то то, то это... А Ермоха, например, всю жизнь прожил валиком -- рыбачил себе в удовольствие: ни горя, ни заботы. А червей вместе будем кормить. Но Ермоха хоть какую-нибудь радость знал, а тут -- как циркач на проволоке: пройти прошел, а коленки трясутся". Шел Тимофей, думал... И взял да свернул в знакомый переулок. Жила в том знакомом переулке Поля Тепляшина. Когда-то давно Тимофей с Полей "крутили" преступную любовь. Были скандалы, битье окон, позор. Жена Тимофея, Гутя, семь лет отчаянно боролась с Полей за Тимоху. Гутю хвалили в деревне, она гордилась и учила молодых баб, ка-кие оказывались в ее положении: -- Он к сударушке, а ты -- со стяжком -- под окошки к им. Да по окошкам-то, по окошкам-то -- стяжком-то... Бывала в деревне такая любовь -- со стяжками. Теперь лучше -- разошлись, и все. Раньше годами лютовали. С Тимохиной любовью тогда все само собой утряслось: у вдовы Поли подрос сын Колька, Николай Петрович, и стал гонять Тимофея от матери. Тимофей набычился -- к Поле: -- Уйми сосуна! А та вдруг залепила: -- Пошел ты!.. Чего я, сына на тебя променяю? На -- вы-куси. Тимофей хотел разок покуражиться, но нарвался на молодой Колькин кулак и после этого перестал туда ходить. Самое дурацкое положение настало потом: обе женщины, Поля и Гутя, вдруг подружились, и вместе смеялись над Тимохой. -- Как там сударчик-то мой поживает? -- принародно спрашивала Поля. Гутя смеялась: -- На печке -- клопов давит. Мстили, что ли. Тимоха тогда же налетел на законную жену, но получил отпор на этот раз от своих детей. Спроси сейчас Тимофей, зачем он идет к Поле, он не сказал бы. Не знал. Поля удивилась. -- Вона!.. Вот так гость. Зачем это? -- А что? Что ты, заразная, что ли, что тебя обходить на-до? Посидим по старой памяти, выпьем вот... -- у Тимофея была с собой бутылка, он ее поставил на стол. -- Спомним былое... -- Было бы чего! Поля стала старая, некрасивая. Тимофей со злости поду-мал: "Она красивой-то и не была сроду". Стало вдруг жалко себя. -- Хошь, анекдот один расскажу? -- Вона! -- Чего ты, как попка, заладила: "вона! вона!" Как дика-ри, честное слово. Ну, зашел... Ну и что? Глупые вы ка-кие-то, бабы, честное слово! -- Чего же ходите -- к глупым-то? -- А где вас, умных-то, взять? Так и меняешь -- шило на мыло. -- Небось ревизия была -- злой-то? -- На меня еще такой ревизор не родился... -- Оно видно. Тимофей выпил стакан -- закусить чем-нибудь не спро-сил, Поля не предложила. Зато и он Полю не пригласил с собой выпить. -- Слушай анекдот. Приехал один мужик в город, идет по улице... А сам доходной-доходной -- мужик-то. Но все-таки думает: где бы тут подцепить какую-нито? Слыхал, значит, про городских-то, ну и мысли-то заиграли. И тут подходит к нему одна -- гладкая вся, тут -- полна пазуха, вежливая. "Пойдемте ко мне, я тут близко живу". Мужик радешенький -- сама навялилась. Приходит. Она говорит: "Раз-девайтесь, я счас приду". А сама -- в другую комнату. Ну, он разделся, сидит. Ждет. А она выводит детей малых и говорит им: "Вот, детки, если не будете хорошо кушать, будете та-кие же худые, как вот этот дядя". Полю эта история не рассмешила. Тимофею тоже было не смешно. А днем, когда рассказали, смеялся с шоферами, и подумал еще, что историйка поучительная. -- К чему эт ты? -- спросила Поля. Тимофей пояснил: -- Точно так со мной выкинула судьба-сучка. Живи, мол, Тимофей!.. Раз башка есть на плечах -- живи, никого не бой-ся! Ну, Тимофей и разлысил лоб... -- Жил бы честно, никого бы и не боялся. Это она больно уела. Тимофей стал соображать, как бы ее тоже побольней укусить. -- Не знаешь, кто это вот тут, -- показал на кровать, -- честно с чужим мужиком миловался? Не приходилось слы-шать? -- Приходилось. А тебе не приходилось слышать, кто на этом же самом месте от живой жены с чужой бабой миловался? Я одинокая была, вдова, а ты семейный. Поганец ты... Тимофей еще выпил. Вот теперь он, кажется, все по-нял: жалко себя, жалко свою прожитую жизнь. Не вышло жизни. -- Сказка про белого бычка у нас получается, Поля... Поля засмеялась. -- Чего смеешься? -- спросил Тимофей. -- А чего мне не посмеяться? -- Не надо... Тебе не личит -- зубы кривые. -- А ведь когда-то не замечал... -- Замечал, почему не замечал, только... Эхма! Что ведь и обидно-то, дорогуша моя: кому дак все в жизни -- и обра-зование, и оклад дармовой, и сударка пригожая, с сахар-ными зубами. А Тимохе, ему с кривинкой сойдет, с гниль-цой... -- Во змей-то! -- изумилась Поля. -- Козел вонючий. Ну-ка забирай свою бутылку -- и чтоб духу твоего тут не бы-ло! А то возьму ухват вон да по башке-то по умной... Умник! Тимофей аккуратно надел на бутылку железненькую ко-сыночку, устроил бутылку во внутренний карман пиджака и, не торопясь, пошел прочь. Стало вроде малость полегче. Но хотелось еще кому-нибудь досадить. Кому-нибудь также бы вот спокойно, тихо наговорить бы гадостей. Пришел он домой, а дома, в прихожей избе, склонив-шись локотком на стол, сидит... Николай-угодник. По всем описаниям, по всем рассказам -- вылитый Николай-угод-ник: белый, невысокого росточка, игрушечный старичочек. Сидит, головку склонил, смотрит ласково. Больше никого в доме нет. -- Ну, здравствуй, Тимофей, -- говорит. Тимофей глянул кругом... И вдруг бухнулся в ноги ста-ричку. И, стараясь тоже ласково, тоже кротко и благостно, сказал тихо: -- Здорово, Николай-угодничек. Я сразу тебя узнал, ба-тюшка. Угодник весь как-то встрепенулся, удивился, засмеялся мелко, погрозил пальцем. -- Пьяненький? -- А -- есть маленько! -- с отчаянной какой-то весело-стью, с любовью продолжал Тимофей. -- С тоски больше... не обессудь, батюшка. С тоски. Шибко-то не загуливаюсь, Ребятишек теперь вырастил -- чего, думаю, теперь не попить? Какой ты, батюшка, седенький... А чего пришел-то? Угодник поморгал ясными глазами... Опять посмеялся. -- С чего тоска-то? -- Тоска-то? А бог ее знает! Не верим больше -- вот и тос-ка. В боженьку-то перестали верить, вот она и навалилась, матушка. Церквы позакрывали, матершинничаем, блудим... Вот она и тоска. -- А ты веровал ли когда? -- Батюшка!.. Вот те крест: маленький был, веровал. В ро-ждество Христа славить ходил. Не приди большевики, я бы и теперь, может, верил бы. -- Сам-то не коммунист? -- Откуда! Я бы, может, и коммунистом стал -- перед то-бой-то чего лукавить! -- но был у меня тесть -- ни дна бы ему, ни покрышки! -- его в тридцатом году раскулачили... -- Ну. -- Ну, я с той поры и завязал рот тряпочкой и не заикал-ся никогда. Угодник больше того удивился. Горько удивился. -- Ты что, Тимофей? -- Как на духу батюшка! Дак ты чего пришел-то? К добру или к худу -- как понимать-то? Угодник потрогал маленькой сморщенной ладонью бе-лую бородку. -- Чего пришел... Да вот попроведать вас, окаянных, при-шел. Ты, однако, подымись с колен-то. -- Постою! Чего мне не постоять? Не отсохнут. Что, ба-тюшка, так вот походишь, поглядишь по свету-то: испаскудился народишко? -- Маленько есть. Значит, говоришь, тесть тебе перешел дорогу? -- Перешел. Да он и кулаком-то, по правде сказать, ни-когда не был, так -- заупрямился тогда, с колхозами-то, нашумел, натрепался где-то... Трепач он был, тесть-то. Дурак дураком. Ботало коровье. Жил, правда, крепко. А я середнячишко был... мне бы в партию большевиков-то можно бы... -- И что же он, тесть-то? -- Отпыхтел свое, пришел. Я его так и не видел -- далеко живем друг от друга. У сына он живет, балда старая. А сын далеко где-то. Так, говоришь, испаскудился народишко? -- Здорово испаскудился, -- серьезно сказал Угодник. -- Совсем никудышный стал народ! -- подхватил Тимо-фей. -- Пьют, воруют... Я и то приворовываю на складе. Знамо, грех, но поглядишь кругом-то -- господи-господи, что делается! -- Приворовываешь? -- Приворовываю, батюшка. Ребятишек вон выучил -- на какие бы шиши, так-то? Батюшка... -- Тимофей весь со-брался, подполз поближе. -- Чего я тебя хотел попросить... -- Ну? -- Ты там к господу нашему, Исусу Христу, близко си-дишь... К деве Марии... Посоветуйтесь там сообча да и... это... Шибко уж жалко, батюшка! До того жалко, сердце обмира-ет. Ведь я мужик-то неглупый, ведь у меня грамотешки-то совсем почти нету, а я вон каких молодцев обвожу вокруг пальца... -- Не пойму я. -- Родиться бы мне ишо разок! А? Пусть это не считает-ся, что прожил, -- родите-ка вы меня шло разок. А? Угодник опять невольно рассмеялся. -- То жалуется -- тоска, а то... Ну и сукин ты сын, Тимоха! -- Да потому я жалуюсь, что жизнь-то не вышла! -- Ти-мофей готов был заплакать злыми слезами. -- Ты вот сме-ешься, а мало тут смешного, батюшка, одна грусть-тоска зеленая. Ведь вон на земле-то... хорошо-то как! Разве ж я не вижу, не понимаю, все понимаю, потому и жалко-то. Тьфу! -- да растереть, вот и вся моя жизнь. -- А как бы ты, интересно, жить стал? Другой-то раз... -- Перво-наперво я б на другой бабе женился. Про любовь даже в Библии писано, а для меня -- что любовь, что чирей на одном месте, прости, господи, -- одинаково. Или как все одно килу смолоду нажил -- так и жена мне: кряхтишь, а но-сишь. Никудышная бабенка попалась. Дура. Вся в папашу своего. Хайло разинет и давай -- только и знает. Сундук пле-теный, не баба. Из-за нее больше и приворовываю-то. Жад-ная!.. Несусветно жадная. А с моей-то башкой -- мне бы и в начальстве походить тоже бы не мешало... Из меня бы прокурор, я думаю, неплохой бы получился, -- Тимофей за-смотрелся снизу в святые глаза Угодника. -- Тестюшку, на-пример, своего я б тада так законопатил, что он бы и по сей день там... За язычину его... -- Цыть! -- зло сказал старичок. -- Ведь я и есть твой тесть, дьявол ты! Ворюга. Разуй глаза-то! Допился? Тимофей, удовлетворенный, поднялся с колен, отрях-нул штаны и спокойно и устало сказал: -- Гляди-ка, правда -- тесть. Тестюшка! Ну, давай вы-пьем. Со стречей. Вишь, за кого я тебя принял... -- Допился, сукин сын! -- Все секреты свои рассказал тебе. Тц! Ну, ничего -- знай. Вот ведь как обознался! Это ж надо так вклепаться... А-я-я-яй. ...Потом, когда выпили, тесть, оскорбленный за себя и за дочь, тыкал под нос Тимофею опрятный кукиш и твер-дил скороговоркой: -- Вот тебе, а не другую жись! Вот тебе -- билетик на вто-рой сеанс! Ворюга... А Тимофей, красный, удовлетворенный, повторял: -- Ах, как я вклепался!.. А-я-я-я-яй! Это ж надо так! -- Я тебя самого посажу, ворюга! -- Кто, ты? Господь с тобой! Кто тебе поверит, ли-шенцу? -- Вот, вот тебе -- билетик на второй сеанс! Хе-хе-хе! Другой раз жить собрался!.. На-ка! -- тесть-угодник хотел опять угодить под нос зятю белым кукишком, но зять вылил ему на голову стакан водки и, пугая, полез в карман за спич-ками. -- Подожгу ведь... Тесть-угодник вытерся полотенцем и заплакал. -- Чего ты, Тимоха?.. Над старым-то человеком... Бес-стыдник ты! Дешевка... Приехал к нему, как к доброму... -- В том-то и дело, что не знаю, -- миролюбиво уже ска-зал Тимоха. -- Не знаю, тестюшка, не знаю. Я б все честно сказал, только не знаю, чего такое со мной делается. При-стал, видно, так жить. Насмерть пристал. Укатали сивку... Жалко. Прожил, как песню спел, а спел плохо. Жалко -- песня-то была хорошая. Прости за комедию-то. Прости ве-ликодушно. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Боря В палату привели новенького. Здоровенный парень, пол-ный, даже с брюшком, красивый, лет двадцати семи, но с разумом двухлетнего ребенка. Он сразу с порога заулыбался и всем громко сказал: -- Пивет, пивет! Многие, кто лежал тут уже не первый раз, знали этого парня. Боря. Живет у базара с отцом и матерью, в воскрес-ные дни, когда народу на базаре много, открывает окно и ла-ет на людей, не зло лает -- весело. Он вообще добрый. -- Пивет, Боря, пивет! Ты зачем сюда? Чего опять натво-рил? Няня, устраивая Боре постель, рассказывает: -- Матерю с отцом разогнал наш Боря. -- Ты што же это, Боря?! Мать с отцом побил? Боря зажмуривает глаза и энергично трясет головой: -- Босе не бу, не бу, не бу!.. -- больше не будет. -- За што он их? -- Розу не купили! Стал просить матерю -- купи ему ро-зу, и все. -- Босе не бу, не бу! -- Ложись теперь и лежи. "Не бу!" -- А мама пидет? -- пугается Боря, когда няня уходит. -- Мама пидет, пидет, -- успокаивают его больные. -- Сам разогнал, а теперь -- мама. В палате стало несколько оживленнее. С дурачками, я за-метил, много легче, интереснее, чем с каким-нибудь умни-цей, у которого из головы не идет, что он -- умница. И еще: дурачки, сколько я их видел, всегда почти люди добрые, и их жалко, и неизбежно тянет пофилософствовать. Чтоб не философствовать в конце -- это всегда плохо, -- скажу те-перь, какими примерно мыслями я закончил свои наблюде-ния за Борей (сказать все-таки охота). Я думал: "Что же жизнь -- комедия или трагедия?" Несколько красиво написалось, но мысль по-серьезному уперлась сюда; комедия или тихая, жуткая трагедия, в которой все мы -- от Наполеона до Бори -- неуклюжие, тупые актеры, особенно Напо-леон со скрещенными руками и треуголкой. Зря все-таки воскликнули: "Не жалеть надо человека!.." Это тоже -- от неловкой, весьма горделивой позы. Уважать -- да. Только ведь уважение -- это дело наживное, приходит с культу-рой. Жалость -- это выше нас, мудрее наших библиотек... Мать -- самое уважаемое, что ни есть в жизни, самое род-ное -- вся состоит из жалости. Она любит свое дитя, уважа-ет, ревнует, хочет ему добра -- много всякого, но неизмен-но, всю жизнь -- жалеет. Тут Природа распорядилась за нас. Отними-ка у нее жалость, оставь ей высшее образование, умение воспитывать, уважение... Оставь ей все, а отними жалость, и жизнь в три недели превратится во всесветный бардак. Отчего народ поднимается весь в гневе, когда на по-роге враг? Оттого, что всем жалко всех матерей, детей, род-ную землю. Жалко! Можете не соглашаться, только и я знаю -- и про святой долг, и про честь, и достоинство, и т.п. Но еще -- в огромной мере -- жалко. Ну, самая пора вернуться к Боре. Я не специально на-блюдал за ним, но думал о нем много. Целыми днями в па-лате, в коридоре только и слышалось: -- Пиве-ет! А мама?.. Пидет? -- Придет, Боря, придет, куда она денется. Пусть хоть маленько отдохнет от тебя. Боря смеется, счастливый, что мама придет. -- Атобус, атобус?.. Да? -- На автобусе, да. Даже когда мы отходим ко сну, Боря все спрашивает: -- Мама пидет? Он никому не надоедает. Уколы переносит стойко, толь-ко сильно жмурится и изумленно говорит: -- Больно! И потом с восторгом всем говорит, что было больно. Над ним не смеются, охотно отвечают, что мама "придет, придет" -- больше, сложнее Боря спрашивать не умеет. Один раз я провел, как я теперь понимаю, тоже доволь-но неуклюжий эксперимент. Боря сидел на скамеечке во дворе... Я подсел рядом, позвал: -- Боря. Боря повернулся ко мне, а я стал внимательно глядеть ему в глаза. Долго глядел... Я хотел понять: есть ли там хоть искра разума или он угас давно, совсем? Боря тоже глядел на меня. И я не наткнулся -- как это бывает с людьми здра-выми -- ни на какую мысль, которую бы я прочел в его гла-зах, ни на какой молчаливый вопрос, ни на какое недоуме-ние, на что мы, смотрящие здравым в глаза, немедленно тоже молча отвечаем -- недоумением, презрением, вызы-вающим: "Ну?" В глазах Бори всеобъемлющая, спокойная доброжелательность, какая бывает у мудрых стариков. Мне стало не по себе. -- Мама пидет, -- сказал я, и стало совсем стыдно. А встать и уйти сразу -- тоже стыдно. -- Мама пидет? Да? -- Боря засмеялся, счастливый. -- Пидет мама, пидет, -- я оглянулся -- не наблюдает ли кто за мной? Это было бы ужасно. У всех как-то это легко, походя получается. "Мама пидет, Боря! Пидет". И все. И идут по своим делам -- курить, умываться, пить лекарство. Я сидел на скамеечке, точно прирос к ней, не отваживался еще раз сказать: "Мама пидет". И уйти тоже не мог -- мне казалось, что услышу -- самое оскорбительное, самое унич-тожающее, что есть в запасе у человека, -- смех в спину себе. -- Атобус? Да? -- Да, да -- на автобусе приедет, -- говорил я и отводил глаза в сторону. -- Пивет! -- воскликнул Боря и пожал мне руку. Хоть ум-ри, мне казалось, что он издевается надо мной. Я встал и ушел в палату. И потом незаметно следил за Борей -- не смеется ли он, глядя на меня со своей кровати. Надо осто-рожней с этим народом. Боря умеет подолгу неподвижно сидеть на скамеечке... Сидит, задумчиво смотрит перед собой. Я в такие минуты гляжу на него со стороны и упорно думаю: неужели он злиться умеет? Устроил же скандалевич дома из-за того, что ему не купили розу. Расплакался, начал стулья кидать, мать подвернулась -- мать толканул, отца... Тогда почему же он -- недоумок? Это вполне разумное решение вопроса: вы-мещать на близких досаду, мы все так делаем. Или он не по-нимает, что сделал? Досаду чувствует, а обиду как следует причинить не умеет... В соседней палате объявился некий псих с длинными ру-ками, узколобый. Я боюсь чиновников, продавцов и вот та-ких, как этот горилла. А они каким-то чутьем угадывают, кто их боится. Однажды один чиновник снисходительно, чуть грустно улыбаясь, часа два рассказывал мне, как ему сюда вот, в шею, угодила кулацкая пуля... "Хорошо, что ри-кошетом, а то бы... Так что если думают, что мы только за столами сидеть умеем, то..." И я напрягался изо всех сил, всячески показывал, что верю ему, что мне очень интерес-но все это. Горилла сразу же, как пришел, заарканил меня в коридо-ре и долго, бурно рассказывал, как он врезал теще, соседу, жене... Что у него паспорт в милиции. "Я пацан с веселой душой, я не люблю, когда они начинают мне..." Как-то горилла зашел в нашу палату, хохочет. -- Этот, дурак ваш... дал ему сигарету: ешь, говорю, слад-кая. Всю съел! Мы молчали. Когда вот так вот является хам, крупный хам, и говорит со смехом, что он только что сделал гадость, то всем становится горько. И молчат. Молчат потому, что разговаривать бесполезно. Тут надо сразу бить табуреткой по голове -- единственный способ сказать хаму, что он сде-лал нехорошо. Но возню тут, в палате, с ним никто не соби-рается затевать. Он бы с удовольствием затеял. Один преж-девременный старичок, осведомитель по склонности души, пошел к сестре и рассказал, что "пацан с веселой душой" за-ставил Борю съесть сигарету. Сестра нашла "пацана" и ста-ла отчитывать. "Пацан" обругал ее матом. Сестра -- к вра-чу. Распоряжение врача: выписать за нарушение режима. "Пацан" уходил из больницы, когда все были во дворе. -- До свиданья, урки с мыльного завода! -- громко по-прощался он. И засмеялся. Не знаю, не стану утверждать, но, по-моему, наши самые далекие предки очень много смеялись. Больница наша -- за городом, до автобуса идти километ-ра два леском. Четверо, кто полегче на ногу и понадежней в плечах, поднялись и пошли наперерез "пацану с веселой душой". Через минут двадцать они вернулись, слегка драные, но довольные. У одного надолго, наверно, зажмурился левый глаз. Четверо негромко делились впечатлениями. -- Здоровый!.. -- Орал? -- Матерился. Права качать начал, рубашку на себе по-рвал, доказывал, что он блатной. На крыльце появляется Боря и к кому-то опять бросает-ся с протянутой рукой. -- Пиве-ет! -- Пивет, Боря, пивет. -- А мама пидет? -- Пидет, пидет. Жарко. Хоть бы маленький ветерок, хоть бы как-нибудь расколыхать этот душный покой... Скорей бы отсюда -- ку-да-нибудь! OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Даешь сердце! Дня за три до Нового года, глухой морозной ночью, в селе Николаевке, качнув стылую тишину, гулко ахнули два выстрела. Раз за разом... Из крупнокалиберного ружья. И кто-то крикнул: -- Даешь сердце! Эхо выстрелов долго гуляло над селом. Залаяли собаки. Утром выяснилось: стрелял ветфельдшер Александр Иванович Козулин. Ветфельдшер Козулин жил в этом селе всего полгода. Но даже когда он только появился, он не вызвал у николаевцев никакого к себе интереса. На редкость незаметный человек. Лет пятидесяти, полный, рыхлый... Ходил, однако, скоро. И смотрел вниз. Торопливо здоровался и тотчас опускал глаза. Разговаривал мало, тихо, неразборчиво и все как будто чего-то стыдился. Точно знал про людей какую-то тайну и боялся, что выдаст себя, если будет смотреть им в глаза. Не из страха за себя, а из стыда и деликатности. Он даже бабам не понравился, хоть они уважают мужиков трезвых и тихих. Еще не нравилось, что он -- одинок. Почему одинок, никто не знал, но только это нехорошо -- в пятьдесят лет ни семьи, никого. И вот этот-то человек выскочил за полночь из дома и дважды саданул из ружья в небо. И закричал про сердце. Недоумевали. В полдень на ветучасток к Козулину приехал грузный, с красным, обветренным лицом участковый милиционер. -- Здравствуй, товарищ Козулин! Козулин удивленно посмотрел на милиционера. -- Здравствуйте. -- Надо будет... это... проехать в сельсовет. Протокол составить. Козулин виновато поискал что-то глазами на полу. -- Какой протокол? Для чего? -- Что? -- Протокол-то зачем? Я не понял. -- Стреляли вчера? Вернее, ночью. -- Стрелял. -- Вот надо протокол составить. Предсельсовета хочет это... побеседовать с вами. Чего стрельбу-то открыли? Испугались, что ль, кого? -- Да нет... Победа большая в науке, я отсалютовал. Участковый с искренним интересом, весело смотрел на фельдшера. -- Какая победа? -- В науке. -- Ну? -- Я отсалютовал. А что тут такого? Я -- от радости. -- Салют в Москве производят, -- назидательно пояснил участковый. -- А здесь -- это нарушение общественного по-рядка. Мы боремся с этим. Козулин снял халат, надел пальто, шапку и видом своим показал, что он готов ехать объясняться. У ворот ветучастка стоял мотоцикл с коляской. Предсельсовета ждал их. -- Это, оказывается, ночью-то, салют был, -- заговорил участковый и опять весело посмотрел на Козулина. -- Мне вот товарищ Козюлин объяснил... -- Козулин, -- поправил фельдшер, -- А? -- Правильно -- Козулин. -- А какая раз... А-а! -- понял участковый и засмеялся. И тяжело сел в большое кожаное кресло. И вынул из план-шета бланк протокола. -- Извиняюсь, я без умысла. Председатель скрипнул хромовыми сапогами, поправил рукой ремень гимнастерки (из другого рукава свисала акку-ратная лакированная ладонь протеза), пригласил фельдшера: -- Садись, товарищ Козулин. Козулин тоже сел в глубокое кресло. -- Так что случилось-то? Почему стрельба была? -- Вчера в Кейптауне человеку пересадили сердце, -- тор-жественно произнес Козулин. И замолчал. Председатель и участковый ждали -- что дальше? -- От мертвого человека -- живому, -- досказал Козулин. У участкового вытянулось лицо. -- Что, что? -- Живому человеку пересадили сердце мертвого. Трупа. -- Что, взяли выкопали труп и... -- Да зачем же выкапывать, если человек только умер! -- раздраженно воскликнул Козулин. -- Они оба в больнице были, но один умер... -- Ну, это бывает, бывает, -- снисходительно согласился председатель, -- пересаживают отдельные органы. Почки... и другие. -- Другие -- да, а сердце впервые. Это же -- сердце! -- Я не вижу прямой связи между этим... патологическим случаем и двумя выстрелами в ночное время, -- строго заме-тил председатель. -- Я обрадовался... Я был ошеломлен, когда услышал, мне попалось на глаза ружье, я выбежал во двор и выстре-лил... -- В ночное время. -- А что тут такого? -- Что? Нарушение общественного порядка трудящихся. -- Во сколько это было? -- строго спросил участковый. -- Не знаю точно. Часа в три. -- Вы что, до трех часов радио слушаете? -- Не спалось, слушал... Участковый многозначительно посмотрел на председателя. -- Какая это Москва в три часа говорит? -- строго спросил он. -- "Маяк". -- "Маяк" всю ночь говорит, -- подтвердил председатель, но внимательно смотрел на фельдшера. -- Кто вам дал право в три часа ночи булгатить село выстрелами? -- Простите, не подумал в тот момент... Я -- шизя. -- Кто? -- не понял милиционер. -- Шизя. На меня, знаете, находит... Теряю самоконт-роль. -- Фельдшер как бы в раздумье потрогал лоб, потом глаза -- пальцами. -- Ширво коло ширво... Зубной порошок и прочее. Милиционер и председатель недоуменно переглянулись. -- Простите, -- еще раз сказал фельдшер. -- Да мы-то простим, товарищ Козулин, -- участливо произнес председатель, -- а вот как трудящиеся-то? Им, не-которым, вставать в пять утра. Вы же человек с образовани-ем, вы же должны понимать такие вещи. -- Кстати, -- по-доброму оживился участковый, -- а чего вы-то салютовать кинулись? Ведь это не по вашей части победа-то -- вы же ветеринар. Не кобыле же сердце пересадили. -- Не смейте так говорить! -- закричал вдруг фельдшер. И покраснел. Помолчал и тихо и горько спросил: -- Зачем вы так? Некоторое время все молчали. Первым заговорил председатель. -- Горячиться не надо. Конечно, это большое достижение ученых. Дело не в том, кому пересадили, все мы, в конце концов, животный мир, важно само достижение. Тем более что это произошло на человеке. Но, товарищ Козулин, еще раз говорю вам: эта ваша самодеятельность с салютом в ноч-ное время -- грубое нарушение покоя. Мало ли еще будет ка-ких достижений! Вы нам всех граждан психопатами сделаете. Раз и навсегда запомните это. Кстати, как у вас с дровами? Фельдшер растерялся от неожиданного вопроса. -- Спасибо, пока есть. У меня пока все есть. Мне здесь хорошо. -- Фельдшер мял в руках шапку, хмурился. Ему было стыдно за свой выкрик. Он посмотрел на участково-го. -- Простите меня -- не сдержался... Участковый смутился. -- Да ну, чего там... Председатель засмеялся. -- Ничего. Кто, как говорят, старое помянет, тому глаз вон. -- Но кто забудет, -- шутливо погрозил участковый, -- тому два долой! Протокол составлять не будем, но запомним. Так, товарищ Козулин? -- При чем тут протокол, -- сказал председатель. -- Ин-теллигентный товарищ... -- Интеллигентный-то интеллигентный... а дойдет до наших в отделении... -- Мы вас не задерживаем, товарищ Козулин, -- сказал председатель. -- Идите работайте. Заходите, если что понадо-бится. -- Спасибо. -- Фельдшер поднялся, надел шапку, пошел к выходу На пороге остановился... Обернулся. И вдруг сморщился, закрыл глаза и неожиданно громко -- как перед батальо-ном -- протяжно скомандовал: -- Рр-а-вняйсь! С'ирра-a! Потом потрогал лоб и глаза и сказал тихо: -- Опять нашло... До свидания. -- И вышел. Милиционер и председатель еще некоторое время сиде-ли, глядя на дверь. Потом участковый тяжело перевалился в кресле к окну, посмотрел, как фельдшер уходит по улице. -- У нас таких звали: контуженный пыльным мешком из-за угла, -- сказал он. Председатель тоже смотрел в окно. Ветфельдшер Козулин шел, как всегда, скоро. Смотрел вниз. -- Ружье-то надо забрать у него, -- сказал председатель. -- А то черт его знает... Участковый хэкнул. -- Ты что, думаешь, он, правда, "с приветом"? -- А что? -- Придуривается! Я по глазам вижу... -- Зачем? -- не понял председатель. -- Для чего ему? Сей-час-то?.. -- Ну как же -- никакой ответственности. А вот спроси сейчас справку -- нету. Голову даю на отсечение: никакой справки, что он шизя, нету. А билет есть. Ты говоришь: ружье... У него наверняка охотничий билет есть. Давай на спор: сей-час поеду, проверю -- билет есть. И взносы уплачены. Давай? -- Все же я не пойму: для чего ему надо на себя наговари-вать? Участковый засмеялся. -- Да просто так -- на всякий случай. Мало ли -- кос-нись: что, чего? -- я шизя. Знаем мы эти штучки! OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Далекие зимние вечера Под Москвой идут тяжелые бои... А на окраине далекой сибирской деревеньки крикливая ребятня с раннего утра режется в бабки. Сумки с книжками валяются в стороне. Обыгрывает всех знаменитый Мишка Босовило -- коре-настый малый в огромной шапке. Его биток, как маленький снаряд, вырывает с кона сразу штук по пять бабок. Мишка играет спокойно, уверенно. Прежде чем бить по кону, он сни-мает с правой руки рукавицу, сморкается по-мужичьи на до-рогу, прищуривает левый глаз... прицеливается... Все, затаив дыхание, горестно следят за ним. Мишка делает шаг... вто-рой... -- р-р-раз! -- срезал. У Мишки есть бабушка, а бабушка, говорят, того... поколдовывает. У ребятишек подозрение, что Мишкин биток заколдован. Ванька Колокольников проигрался к обеду в пух и прах. Под конец, когда у него осталась одна бабка, он хотел слов-чить: заспорил с Гришкой Коноваловым, что сейчас его, Ванькина, очередь бить. Гришка стал доказывать свое. -- А по сопатке хошь? -- спросил Ванька. -- Да ты же за Петькой бьешь-то?! -- Нет, ты по сопатке хошь? -- Когда Ваньке нечего гово-рить, он всегда так спрашивает. Их разняли. Последнюю бабку Ванька выставил с болью, стиснув зубы. И проиграл. Потом стоял в сторонке злой и мрачный. -- Мишка, хочешь "Барыню" оторву? -- предложил он Мишке. -- За сколько? -- спросил Мишка. -- За пять штук. -- Даю три. -- Четыре. -- Три. -- Ладно, пупырь, давай три. Скупердяй ты, Мишка!.. Я таких сроду не видывал. Как тебя еще земля держит? -- Ничего, держит, -- спокойно сказал Мишка. -- Не хо-чешь -- не надо. Сам же напрашиваешься. Образовали круг. Ванька подбоченился и пошел. В труд-ные моменты жизни, когда нужно растрогать человеческие сердца или отвести от себя карающую руку, Ванька пляшет "Барыню". И как пляшет! Взрослые говорят про него, что он, чертенок, "от хвоста грудинку отрывает". Ванька пошел трясогузкой, смешно подкидывая зад. По-махивал над головой воображаемым платочком и бабьим го-лоском вскрикивал: "Ух! Ух! Ух ты!" Под конец Ванька ста-новился на руки и шел, сколько мог, на руках. Все смеялись. Прошелся Ванька по кругу раз пять, остановился. -- Давай! Мишка бросил на снег две бабки. Ванька опешил. -- Мы же за три договаривались! -- Хватит. Ванька передвинул шапку козырьком на затылок и мед-ленно пошел на Мишку. Тот изготовился. Ванька неожидан-но дал ему головой в живот. Мишка упал. Заварилась веселая потасовка. Половина была на Ванькиной стороне, другие -- за Мишку. Образовали кучу малу. Но тут кто-то крикнул: -- Училка! Всю кучу ребятишек как ветром сдуло. Похватали сум-ки -- и кто куда! Ванька успел схватить с кона несколько ба-бок, перемахнул через прясло и вышел на свою улицу. Он был разгорячен дракой. Около дома ему попалась на глаза снежная баба. Ванька дал ей по уху. Высморкался на дорогу, как Мишка Босовило, вошел в избу. Запустил сумку под лав-ку, туда же -- шапку. Полушубок не стал снимать -- в избе было холодно. На печке сидела маленькая девочка с большими синими глазами, играла в куклы. Это сестра Ваньки -- Наташка. -- Ваня пришел, -- сказала Наташка. -- Ты в школе был? -- Был, был, -- недовольно ответил Ванька, заглядывая в шкаф. -- Вань, вам про кого седня рассказывали? -- Про жаркие страны. -- Ванька заглянул в миску на шестке, в печку. -- Пошамать нечего? -- Нету, -- сказала Наташка и снова стала наряжать кук-лу -- деревянную ложку -- в разноцветные лоскута. Запела тоненьким голоском: Ох, сронила колечко-о С правой руки-и! Забилось сердечко По милом дружке-е... Наташка пела песню на манер колыбельной, но мелодии ее -- невыносимо тяжкой и заунывной -- не искажала. Вань-ка сидел у стола и смотрел в окно. Ох, сказали, мил помер -- Во гробе-е лежи-ит, В глубокой могилке-е Землею зарыт. Ванька нахмурился и стал водить грязным пальцем по синим клеточкам клеенки. Голос Наташки, как чистый ручеек, льется сверху в синюю пустоту избы. Ох, надену я платье-е, К милому пойду-у, А месяц укажет Дорожку к нему-у... -- Хватит тебе... распелась, -- сказал Ванька. -- Спой лучше про Хаз-Булата. Наташа запела: Хаз-Булат удало-ой... Но тут же оборвала: -- Не хочу про Хаз-Булата. -- Вредная! Ну, про Катю. -- Катя-Катерина, купеческая дочь? -- Ага. -- Тоже не хочу Я про милого буду Ох, пускай люди судю-ют, Пускай говоря-ят... Ванька поднялся, достал из-под лавки сумку, сел на пол, высыпал из сумки бабки и стал их считать. Вид у него вызы-вающе-спокойный; краем глаза наблюдает за Наташкой. Наташка от неожиданности сперва онемела, потом захло-пала в ладоши. -- Вот они где, бабочки-то! Ты опять в школе не был? Обязательно скажу маме. Ох, попадет тебе, Ванька! -- ...Семь, восемь... Говори, я ни капли не боюсь. Девять, десять... -- Вот не выучишься -- будешь всю жизнь лоботрясом. Пожалеешь потом. Локоть-то близко будет, да не укусишь. Ванька делает вид, что его душит смех. -- ...Одиннадцать, двенадцать... А лоботрясом, думаешь, хуже? В сенцах что-то треснуло. Ванька сгреб бабки и замер. -- Ага! -- сказала Наташка. Но это трещит мороз. Однако бабки все равно нужно припрятать. Ванька ссы-пал их в старый валенок и вынес в сенцы. Потом опять он сидит у стола. Думает, где можно достать три полена дров. Хорошо бы затопить камелек. Мать придет, а в избе такая теплынь, хоть по полу валяйся. Она, конечно, удивится, скажет: "Да где же ты дров-то достал, сынок?" Ванька даже пошевелился -- так захотелось достать три поле-на. Но дров нету, он это знает. Наташка уже не поет, а баюкает куклу. Нудно течет пустое тоскливое время. За окнами стало синеть. Чтобы отвязаться от назойливой мысли о дровах, Ванька потихоньку встал, подкрался к печке, вскочил и крикнул громко: -- А-а! -- Ой!.. Ну что ты делаешь-то! -- Наташка заплакала. -- Напужал, прямо сердце упало... -- Нюня! -- говорит Ванька. -- Ревушка-коровушка! Не принесу тебе елку. А я знаю, где вот такие елочки! -- Не надо мне твою елочку. Мне мама принесет. -- А хочешь, я тебе "Барыню" оторву? Ванька взялся за бока и пошел по избе, и пошел, высоко подкидывая ноги в огромных валенках. Наташка засмеялась. -- Ну и дурак ты, Ванька! -- сказала она, размазывая по лицу слезы. -- Все равно скажу маме, как ты меня пужаешь. Ванька подошел к окну и стал оттаивать кружок на стек-ле, чтобы смотреть на дорогу. В избе тихо, сумрачно и пусто. И холодно. -- Вань, расскажи, как вы волка видели? -- попросила Наташка. Ваньке не хочется рассказывать -- надоело. -- Как... Видели, и все. -- Ну уж! Опять молчат. -- Вань, ты бы сейчас аржаных лепешек поел? Горячень-ких, -- спрашивает Наташка ни с того ни с сего. -- А ты? -- Ох, я бы поела! Ванька смеется. Наташка тоже смеется. В это время под окнами заскрипели легкие шаги. Ванька вскочил и сломя голову кинулся встречать мать. Наташка запуталась в фуфайке, как перепелка в силке, -- никак не может слезть с печки. -- Вань, ссади ты меня, а... Ва-нь! -- просит она. Ванька пролетел мимо с криком: -- А я первый услыхал! Мать в ограде снимала с веревки стылое белье. На снегу около нее лежал узелок. -- Мам, чо эт у тебя? -- Неси в избу. Опять раздешкой выскакиваешь! В избе Наташка колотит ножонкой в набухшую дверь и ревет -- не может открыть. Увидев Ваньку с узелком в руках, она перестает плакать и пытается тоже подержаться за узел -- помочь брату. Вместе проходят к столу, быстренько развязывают узел -- там немного муки и кусок сырого мяса. Легкое разочарова-ние -- ничего нельзя есть немедленно. Мать со стуком свалила в сенях белье, вошла в избу. Она, наверно, очень устала и намерзлась за день. Но она улыбает-ся. Родной, веселый голос ее сразу наполнил всю избу; пустоты и холода в избе как не бывало. -- Ну как вы тут?.. Таля? (Она так зовет Наташку.) Ну-ка расскажи, хозяюшка милая. -- Ох, мамочка-мама! -- Наташка всплескивает рука-ми. -- У Ваньки в сумке бабки были. Он их считал. Ванька смотрит в большие синие глаза сестры и громко возмущается: -- Ну что ты врешь-то! Мам, пусть она не врет никогда... Наташка от изумления приоткрыла рот, беспомощно смотрит на мать: такой чудовищной наглости она не в силах еще понять. -- Мамочка, да были же! Он их в сенцы отнес. -- Она чуть не плачет. -- Ты в сенцы-то кого отнес? -- Не кого, а чего, -- огрызается Ванька. -- Это же неоду-шевленный предмет. Мать делает вид, что сердится на Ваньку. -- Я вот покажу ему бабки. Такие бабки покажу, что он у нас до-олго помнить будет. Но сейчас матери не до бабок -- Ванька это отлично по-нимает. Сейчас начнется маленький праздник -- будут стря-пать пельмени. -- У нас дровишек нисколько не осталось? -- спрашивает она. -- Нету, -- сказал Ванька и предупредительно мотнулся на полати за корытцем. -- В мясо картошки будем добавлять? -- Маленько надо. Наташка ищет на печке скалку. -- Обещал завезти Филипп одну лесинку... Не знаю... может, завезет, -- говорит мать, замешивая в кути тесто. Началась светлая жизнь. У каждого свое дело. Стучат, брякают, переговариваются... Мать рассказывает: -- Едем сейчас с сеном, глядь: а на дороге лежит лиса. Ле-жит себе калачиком и хоть бы хны -- не шевелится, окаян-ная. Чуток конь не наступил. Уж до того они теперь осмеле-ли, эти лисы. Наташка приоткрыла рот -- слушает. А Ванька спокойно говорит: -- Это потому, что война идет. Они в войну всегда сме-лые. Некому их стрелять -- вот они и валяются на дорогах. Рыжуха, наверно? ... Мясо нарублено. Тесто тоже готово. Садятся втроем стряпать. Наташка раскатывает лепешечки, мать и Ванька за-ворачивают в них мясо. Наташка старается, прикусив язык; вся выпачкалась в муке. Она даже не догадывается, что вот эти самые лепешеч-ки можно так поджарить на углях, что они будут хрустеть и таять на зубах. Если бы в камельке горел огонь. Ванька на-шел бы случай поджарить парочку. -- Мама, а у ней детки бывают? -- спрашивает Наташка. -- У кого, доченька? -- У лисы. Ванька фыркнул. -- А как же они размножаются, по-твоему? -- спрашива-ет он Наташку. Наташка не слушает его -- обиделась. -- Есть у нее детки, -- говорит мать. -- Ма-аленькие... лисятки. -- А как же они не замерзнут? Ванька так и покатился. -- Ой, ну я не могу! -- восклицает он. -- А шубки-то у них для чего! -- Ты тут не вякай, -- говорит Наташка. -- Лоботряс! -- Не надо так на брата говорить, доченька. Это нехорошо. -- Не выучится он у нас, -- говорит Наташка, глядя на Ваньку строгими глазами. -- Потом хватится. -- Завтра зайду к учительше, -- сказала мать и тоже стро-го посмотрела на Ваньку, -- узнаю, как он там... Ванька сосредоточенно смотрит в стол и швыркает носом. Мать посмотрела в темное окно и вздохнула. -- Обманул нас Филиппушка... образина косая! Пойдем в березник, сынок. Ванька быстренько достает с печки стеганые штаны, рукавицы-лохматушки, фуфайку. Мать тоже одевается потеп-лее. Уговаривает Наташку: -- Мы сейчас, доченька, мигом сходим. Ладно? Наташка смотрит на них и молчит. Ей не хочется одной оставаться. Мать с Ванькой выходят на улицу, под окном нарочно громко разговаривают, чтобы Наташка их слышала. Мать еще подходит к окну, стучит Наташке: -- Таля, мы сейчас придем. Никого не бойся, милая! Наташка что-то отвечает -- не разобрать что. -- Боится, -- сказала мать. -- Милая ты моя-то... -- От-вернулась и вытерла рукавицей глаза. -- Они все такие, -- объяснил Ванька. ... Спустились по крутому взвозу к реке. На открытом месте гуляет злой ветер. Ванька пробует увернуться от него: идет боком, идет задом, а лицо все равно жжет как огнем. -- Мам, посмотри! -- кричит он. Мать осматривает его лицо, больно трет шершавой рукавицей щеку. Ванька терпит. В лесу зато тепло и тихо. Удивительно тихо, как в каком-то сонном царстве. Стройные березки молча обступили при-шельцев и ждут. Ванька вылетел вперед по глубокому снегу и, облюбовав одну, ударил обухом по ее звонкому крепкому телу. Сверху с шумом тяжко ухнула туча снега. Ванька хотел отскочить, запнулся и угодил с головой в сугроб, как в мягкую постель. Мать смеется и говорит: -- Ну, вставай! Пока Ванька отряхивается, мать утаптывает снег вокруг березки. Потом, скинув рукавицы, делает первый удар, вто-рой, третий... Березка тихо вздрагивает и сыплет крохотными сверкающими блестками. Сталь топора хищно всплескивает холодным огнем и раз за разом все глубже вгрызается в белый упругий ствол. Ванька тоже пробует рубить, когда мать отдыхает. Но по-сле десяти-двенадцати ударов горячий туман застилает ему глаза. Гладкое топорище рвется из рук. Снова рубит мать. Березка охнула и повалилась набок. Срубили еще одну -- поменьше -- Ваньке и, взвалив их на плечи, вышли на дорогу. Идти поначалу легко. Даже весе-ло. Тонкий конец березки едет по дороге, и березка глуховато поет около уха. Прямо перед Ванькой на дороге виляет хвост березки, которую несет мать. Ванькой овладевает желание наступить на него. Он подбегает и прижимает его ногой. -- Ваня, не балуй! -- строго говорит мать. Идут. Березка гудит и гнется в такт шагам, сильно нажимая на плечо. Ванька останавливается, перекладывает ее на другое плечо. Скоро онемело и это. Ванька то и дело останавливает-ся и перекладывает комель березы с плеча на плечо. Стало жарко. Жаром пышет в лицо дорога. -- ... Семисит семь, семисит восемь, семисит девять... -- шепчет Ванька. Идут. -- Притомился? -- спрашивает мать. -- Еще малость... Девяносто семь, девяносто восемь... -- Ванька прикусил губу и отчаянно швыркает носом. -- Девя-носто девять, сто! -- Ванька сбросил с плеча березку и с удовольствием вытянулся прямо на дороге. Мать поднимает его. Сидят на березке рядом. Ваньке очень хочется лечь. Он предлагает: -- Давай сдвинем обои березки вместе, и я на них лягу, если уж так ты боишься, что я захвораю. Мать тормошит его, прижимает к теплой груди. -- Мужичок ты мой маленький, мужичок... Потерпи ма-ленько. Большую мы тебе срубили. Надо было поменьше. Ванька молчит. И молчит Ванькина гордость. Мать думает вслух: -- Как теперь наша Талюшка там?.. Плачет, наверно? -- Конечно, плачет, -- говорит Ванька. Он эту Талюшку изучил как свои пять пальцев. Еще некоторое время сидят. -- Отцу нашему тоже трудно там, -- задумчиво говорит мать. -- Небось в снегу сидят, сердешные... Хоть бы уж зи-мой-то не воевали. -- Теперь уж не остановются, -- поясняет Ванька. -- Раз начали -- не остановются, пока фрицев не разобьют. Еще с минуту сидят. -- Отдохнул? -- Отдохнул. -- Пошли с Богом. Было уже совсем темно, когда пришли домой. Наташка не плакала. Она наложила в блюдце сырых пельменей, сняла с печки две куклы и усадила их перед блюд-цем. Одну куклу посадила несколько дальше, а второй, та, что ближе, говорила ласково: -- Ешь, доченька моя милая, ешь! А этому лоботрясу мы не дадим сегодня. ... Ванька с матерью быстро распилили березки; Ванька впотьмах доколол чурбаки, а мать в это время затопила каме-лек. Потом Ванька с Наташкой сидят перед камельком. Огонь весело гудит в печке; пятна света, точно маленькие желтые котята, играют на полу. Ванька блаженно молчит. Наташка пристроилась у него на коленях и тоже молчит. По избе голубыми волнами разливается ласковое тепло. Наташ-ку клонит ко сну. Ваньку тоже. А в чугунке еще только-толь-ко начинает "ходить" вода. Мать кроит на столе материю, время от времени окликает ребятишек и рассказывает: -- Вот придет Новый год, срубим мы себе елочку, хоро-шенькую елочку... Таля, слышишь? Не спите, милые мои. Вот срубим мы эту елочку, разукрасим ее всякими шишками да игрушками, всякими зайчиками -- до того она у нас будет красивая... Ванька хочет слушать, но кто-то осторожно берет его за плечи и валит на пол. Ванька сопротивляется, но слабо. Голос матери доносится откуда-то, издалека. Кажется Вань-ке, что они опять в лесу, что лежит Ванька в снегу и помал-кивает. Странно, что в снегу тепло. ... Разбудить их, наверно, было нелегко. Когда Ванька всплыл из тягучего сладкого сна на поверхность, мать гово-рила: -- ... Это что же за сон такой, обломон... сморил моих че-ловечков. Ух, он сон какой!.. Ванька, покачиваясь, идет к столу. В тарелке на столе дымят пельмени, но теперь это уже не волнует. Есть не хочется. Наташка та вообще не хочет просы-паться. Хитрая, как та лиса. Мать полусонную усаживает ее за стол. Она чихает и норовит устроиться спать за столом. Мать смеется. Ванька тоже улыбается. Едят. Через несколько минут Ванька объявляет, что наелся до отказа. Но мать заставляет есть еще. -- Ты же себя обманываешь -- не кого-нибудь, -- говорит она. ... После ужина Ванька стоит перед матерью и спит, све-сив голову. Материны теплые руки поворачивают Ваньку: полоска клеенчатого сантиметра обвивает Ванькину грудь, шею -- ему шьется новая рубаха. Сантиметр холодный -- Ванька ежится. Потом Ванька лезет на полати и, едва коснувшись по-душки, засыпает. Наташка тоже спит. В одной руке у нее за-жат пельмень. В самый последний момент Ванька слышит стрекот швейной машинки -- завтра он пойдет в школу в новой рубахе. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Дебил Анатолия Яковлева прозвали на селе обидным, дурац-ким каким-то прозвищем -- "Дебил". Дебил -- это так про-звали в школе его сына, Ваську, второгодника, отпетого шалопая. А потом это словцо пристало и к отцу. И ничего с этим не поделаешь -- Дебил и Дебил. Даже жена сгоряча, когда ругалась, тоже обзывала -- Дебил. Анатолий психовал, один раз "приварил" супруге, сам испугался и долго ласко-во объяснял ей, что Дебил -- так можно называть только ду-рака-переростка, который учиться не хочет, с которым учи-теля мучаются. "Какой же я Дебил, мне уж сорок лет скоро! Ну?.. Лапочка ты моя, синеокая ты моя... Свинцовой при-мочкой надо -- глаз-то. Купить?" Так довели мужика с этим Дебилом, что он поехал в го-род, в райцентр, и купил в универмаге шляпу. Вообще, он давненько приглядывался к шляпе. Когда случалось бывать в городе, он обязательно заходил в отдел, где продавались шляпы, и подолгу там ошивался. Хотелось купить шляпу! Но... Не то что денег не было, а -- не решался. Засмеют де-ревенские: они нигде не бывали, шляпа им в диковинку. Анатолий же отработал на Севере по вербовке пять лет и два года отсидел за нарушение паспортного режима -- он жизнь видел; знал, что шляпа украшает умного человека. Кроме то-го, шляпа шла к его широкому лицу. Он походил в ней на культурного китайца. Он на Севере носил летом шляпу, ему очень нравилось, хотелось даже говорить с акцентом. В этот свой приезд в город, обозлившись и, вместе, об-ретя покой, каким люди достойные, образованные охраня-ют себя от насмешек, Анатолий купил шляпу. Славную такую, с лентой, с продольной луночкой по верху, с вмятинками -- там, где пальцами браться. Он их перемерил у прилавка уйму. Осторожненько брал тремя пальцами шля-пу, легким движением насаживал ее, пушиночку, на голо-ву и смотрелся в круглое зеркало. Продавщица, молодая, бледнолицая, не выдержала, заметила строго: -- Невесту, что ли, выбираете? Вот выбирает, вот вы-бирает, глядеть тошно. Анатолий спокойно спросил: -- Плохо ночь спали? Продавщица не поняла. Анатолий прикинул еще пароч-ку "цивилизейшен" (так он про себя называл шляпы), по-гладил их атласные подкладки, повертел шляпы так, этак и лишь после того, отложив одну, сказал: -- Невесту, уважаемая, можно не выбирать: все равно ошибешься. А шляпа -- это продолжение человека. Деталь. Поэтому я и выбираю. Ясно? Заверните, -- Анатолий порадовался, с каким спокойствием, как умно и тонко, без зло-сти, отбрил он раздражительную продавщицу. И еще он за-метил: купив шляпу, неся ее, легкую, в коробке, он обрел в