не нахал... не подонок. Я религию уважаю, но... Где у вас тут стаканы-то? -- В шкапчике. Чего запнулся-то? Уважаешь, но?.. Дого-варивай. -- Сейчас, сейчас... -- Генка добыл пару стаканов, по-ставил на стол. -- Достань закусить чего-нибудь. Не будем торопиться, будем обстоятельно ковырять души. Достань солонинки. Дядя Гриша поднялся, грузный, открыл крышку в под-пол. -- Нырни, там в кадушке капуста и огурцы. Генка взял из шкафчика тарелку, обтер ее полотенцем... Глянул весело на дядю Гришу и полез в подполье. Он заме-тил, что суетится и волнуется: это бывало с ним, когда предстояло петь свои песни или когда он хотел понравить-ся какой-нибудь бабе, что, впрочем, тоже обозначало -- петь. Он даже усмехнулся там, в темноте, подумал: "Чего это я?" Генка положил в тарелку огурцов, капусты... Подал на-верх дяде Грише. Выскочил, закрыл подпол, отряхнул брю-ки, опять весело и значительно глянул на дядю Гришу. Ему и впрямь было весело, и он правда волновался. Налили по полстакашка. -- Я, когда был в институте, -- вспомнил Генка и стал рассказывать, поглаживая стакан и улыбаясь, -- мы после первого курса поехали на практику... не на практику, а так -- подработать, жизнь повидать: в тайгу, с геологической пар-тией. -- Ты чего институт-то бросил? -- спросил дядя Гриша. -- Та-а... сложно это. Не сложно, а... Да ну ее к черту, в двух словах не скажешь, а долго объяснять -- лень. Не пока-залось мне, что это ценность великая -- диплом. А туда половина только из-за того и лезет -- из-за диплома. Я по-смотрел-посмотрел -- и сделал жест: не хочу, все. Может, глупо,-- Генка помолчал, заметно посерьезнел. Тряхнул во-лосатой головой. -- А может, нет. -- Дурак. -- Может, дурак. Не сбивай меня с настроя. У меня ка-кое-то сегодня... -- Генка тоже глянул в угол на календарик. -- Тоже сегодня какое-то красненькое настроение, -- он засмеялся, погладил бороду. -- Слушай. Шли по тайге, я как-то отбился в сторону от всех, отстал маленько, побежал догонять и оступился, ногу потянул. Не могу идти. Сел -- сижу. Даже весело стало. Думаю: вернутся искать или нет? Шу-михи же много про всякое это братство-товарищество. Вер-нутся, думаю, или нет? Посидел так с полчаса, слышу, вер-нулись -- кричат. У меня ружье, мог выстрелить -- услышали бы. Да и крикнуть, тоже услышали бы. Нет, сижу! -- Генка сверкнул азартным глазом. -- Бросят, думаю, искать или все же найдут? Вот же гадская натура! Вечно надо до края дойти, так уж понять чего-нибудь, где и понять-то... может, нельзя. Вот бросят, думаю, искать или будут искать? В обще-житии же все вылупалисъ про таежную романтику, про... Ну-ка, фраера, -- это же не песенку спеть под гитару это ж -- человека найти! А уже солнышко садится, а до лагеря еще далеко-о. А? -- Генка оскалился недобрым оскалом, ус-тавился на дядю Гришу светлыми, немного безумными гла-зами. -- Как вы насчет того, чтоб заночевать тут из-за одно-го дурака? Под открытым небушком, может, под дождем... А там, в зимовье, нары, одеяла, костер, спиртяга, две ин-ститутские обаяшки, которые прямо млеют от самодельных лыцарей, а? Вот задача-то? Ну-ка!.. -- Нашли? -- нетерпеливо и недовольно перебил дядя Гриша. Генка, тоже недовольный, что сбили с подъема, неохот-но досказал: -- Нашли. Хотели отметелить, но у меня ружье было -- не получилось. -- Надо было... Чтобы зря не пугал людей. -- Да они не испугались! Это тоже пижонство: чтоб по-том про них говорили, что они -- мужики. Они молокососы. Все почти. Ну, давай. Выпили, похрустели капустой. -- Не уважают тебя, Генка, -- сказал дядя Гриша. Не то сказал, не то спросил, не то подумал. -- Тебе ведь уж три-дцать с лишним, пора это... к делу какому-то прирастать. Генка взял гитару, попробовал что-то такое подобрать, раздумал, кинул ее на кровать, к подушкам, закурил. На-строй его, веселый и едкий, скособочился. -- Меня не уважают, да, -- сказал он. -- А что, обя-зательно, чтоб уважали? Ты из-за этого в бога поверил? -- спросил. И сам ответил: -- Из-за этого. Я тебя, кажется, по-нял. Между прочим, я бы тоже что-нибудь такое... придумал себе, но мне безразлично чужое мнение, вот моя слабина. Я в этом смысле какой-то нерусский, выродок какой-то. Но тебя я понимаю. Объясняю, что с тобой происходит: ты за-чуял смерть и забеспокоился -- тебе неохота просто так ухо-дить, тебе надо, чтоб о тебе потом говорили: он же верую-щий был! Так? -- Дурак, -- просто сказал дядя Гриша. Подумал и еще сказал: -- Волосатик. -- Ты заметил, -- оживился Генка, -- что за то короткое время, пока мы беседуем, ты раз пять уже сказал слово "ду-рак"? -- Ты для чего пришел сюда? -- Понять, почему ты... Разоблачить тебя. Я не верю, что ты правда поверил в бога. Слушай, да кто же так в бога ве-рит -- повесил икону и заявил всем: я верующий! Ты что? Это же богохульство! Ты же ничего про бога не знаешь. Я больше тебя знаю... -- Сказал? -- дядя Гриша угрожающе нагнул голову. -- А теперь... -- Стоп! -- воскликнул Генка. -- Не надо. Не надо... Давай мирно беседовать, у нас же водки полно. Не надо наклонять голову, -- Генка умоляюще прижал руки к груди. -- Я не нарочно, я не... это... Я поторопился, не заинтриговал тебя своими познаниями про бога. Слушай! Генка торопливо калил в стаканы. Дядя Гриша подозри-тельно следил за ним. -- Давай, дядя Гриша, духобор ты мой показушный. У нас с тобой близкие натуры, но у меня совсем нет честолю-бия, хоть я и поэт. Мне тоже охота, понимаешь, знать что-нибудь такое, чтоб... Вот чтоб все бегали, суетились, крича-ли, боялись, а я бы посреди всех спокойно шел, никуда бы не торопился, не мельтешил, ничего бы не боялся, а толь-ко бы посмеивался. Но я не знаю, что такое надо знать? А? На бога меня не хватит. То есть это как-то неконкретно... Вы-пили! Счас решим. Дядя Гриша, все еще не веря, что Генка не просто дура-чится, опасливо отпил только половину налитого, чтоб по-том, при худом исходе этой беседушки, не было разгово-ров, что они вместе сидели тут и пили водку. -- Ты хоть не в секте какой-нибудь? -- спросил Генка, стараясь, чтоб тон его был как можно более дружелюбный. -- А то по ошибке, может, затесался куда-нибудь... Нет? Христос же везде -- Христос, бог, но по-разному по-нимают, как в него верить. Ты православной веры-то? Или ты не знаешь? Дядя Гриша собрал на скатерти пальцы в кулак и потя-нул кулак к себе... -- Ишо, поганец такой, выговоришь эти слова, я тебя за столом прямо пристукну, -- это было серьезно. Это было, пожалуй, страшно: лицо дяди Гриши, обветренное, посе-рело, и щетина на щеках стала совсем белой. -- Твоими ус-тами дерьмо жрать, а ты такие слова... Генка испугался, но еще больше оскорбился, и злость тоже взяла. Он теперь отчетливо знал: правда его, а ложь, лохматая, бессовестная, поднялась и рычит. И вот -- быва-ли мгновения, когда Генка с радостным изумлением убеж-дался, что плохо знает себя (он про себя думал, что безна-дежно трусоват), -- вот он, проглотив испуг, спокойно, смело посмотрел в глаза крайне обозленного человека. По-смотрел и крепко, и насмешливо сказал: -- Раб божий... да ты прямо как с цепи сорвался. Чего ты? Господь с тобой, батюшка, опомнись. Что я такого сказал? Сказал, что бывают случаи, когда баптисты, например, сбивают с толку... У них -- тоже Христос, -- и слова Генкины наливались покоем, силой. Он чувствовал, как он убеди-телен и правдив. И смелел больше, и пошел добирать всю правду, до дна. -- Но ведь нет же ни баптизма, ни нормаль-ного христианства -- это же ложь, у тебя-то. Ложь! Дядя Гриша, милый, ну зачем же ложь-то? Ведь ты же мужик, крестьянин, труженик, ну зачем же ложь-то? -- Генка по-чувствовал, что к глазам его подступают слезы. Но это не остановило его, а даже как-то придало силы и совсем рас-ковало на желанную, злую правду, на святую правду, на большую правду. Даже дядя Гриша оторопел и слушал. Ред-костное вырывалось из груди Генкиной -- нечто дорогое, свободное, наболевшее. -- Как же жить-то, люди?! -- Ген-ка скривился, заплакал... Но он не злился на слезы, они только мешали ему, он их торопливо смахивал ладошкой. -- Как же нам жить-то?! Когда -- раз, и соврал, ничего не сто-ит! А? -- Генка встал, потому что сидеть стало тесно, душ-но. -- Ты меня упрекаешь... все упрекают: зачем институт бросил? Не хочу врать! Раз я не чувствую, что мне это поза-рез нужно, что же я буду притворяться-то? Мне без дипло-ма тоже интересно жить. Но почему же... Эх! Взял, выдумал: верю. В кого?! За-че-ем? Всю жизнь под конец опозорил враньем... Да зачем тебе это надо-то? Убей, не пойму: зачем? И почему... Да взял вон топор в руки -- и под Быстрянский мост: грабить. Лучше ведь. Безгрешнее. Ты в бога поверил, го-воришь... А что ты с ним сделал! В горшок его глиняный пре-вратил -- щей сварить. Ни себя не пощадил, ни... Вот си-дишь, хлопаешь глазами -- как про тебя думать? Как про всех про нас думать? Врать умеем. Легко умеем врать. Я же уважать тебя не могу, понимаешь? Ува-жать. Не могу -- с ду-ши воротит. А вся твоя жизнь достойна уважения, а... Тьфу! Да кого же мне тогда уважать-то?! -- Генка устал. Обессилел. Сел. -- Взять и под занавес все испортить. "Мы -- под на-блюдением", "каждый наш поступок..." Ведь ты же совсем не думаешь про это про все, ты же чужие слова молотишь. Я же думал, ты не способен на ложь -- вообще, зачем это мужику? Мало на свете притворных людей? Куда же мне те-перь идти прикажете? К кому? Бесстыдники, вот так и дае-те пример... Ведь так же все рухнуть может! Все -- в подпол вон, одна капуста и останется. На закусь. Выпьем, раб бо-жий, -- Генка налил в стаканы, качнул устало головой. -- И ведь нашел же в душе такую способность! Наше-ол. Все ду-мают, ее там нет, а она есть. Раз -- и вот она: хоть стой, хоть падай. Генка поднес стакан ко рту, и вмиг он у него вырвался из рук. Он даже сперва не понял -- что это? Стакан рванулся и полетел вверх... -- Хватит лакать, -- сказал дядя Гриша сдавленным злым голосом. -- Распился тут. Генка хотел встать, но дядя Гриша загреб ногой его стул, и Генка упал. И тотчас на него упал дядя Гриша, захватил его волосы и стал стукать головой об пол. -- Вот так ее... -- приговаривал он. -- Умную-то голо-вушку. Вот так, вот так... Генка упруго изогнулся под дядиной тушей, подпустил ему под брюхо ноги и двинул что было силы. Дядя взмахнул руками и грянулся затылком об стол. Стол упал, со стола с веселым разговором полетели стаканы, бутылка, тарелка... Генка понимал, что упускать инициативу нельзя, иначе массивный дядя подомнет его и расколотит всю голову. Он, впрочем, не очень и думал. Азарт схватки враз опалил его, подчинил своим законам: он действовал, как всякий нормальный боец, -- вроде не соображая, но очень рассудочно и точно. Раза два угодил дяде кулаком в лоб, чтоб тот не су-мел подняться, а когда дядя все же набычился и начал вста-вать, Генка ногой опять свалил его. Злости не было, было сознание опасности, что дядя Гриша поднимется и сгоряча схватит что-нибудь в руки, какой-нибудь предмет. И ломанет. Поэтому никак нельзя было дать ему подняться. Так они напрягались: один хотел встать, другой не давал. ...Когда пришла Нюра, бой был в разгаре, и на полу валялось все, что могло упасть... А посередке молча возились дядя с племянником. Рубахи у обоих изодраны, кровь вид-на... Нюра насилу отодрала их друг от друга. Генке залепила пару оплеух, оттолкнула в угол, отца усадила на кровать. -- Поганец, -- тяжело дыша, сказал дядя Гриша, выти-рая драным рукавом рубахи кровь с губы. -- Будет тут... сло-ва разные потреблять... Разинул рот-то. Шшенок. -- Горько, горько, -- говорил Генка, сплевывая сукрови-цу. -- Ах, как горько!.. Речь идет о Руси! А этот... деляга, притворяться пошел. Фраер. Душу пошел насиловать... уважения захотел... Врать начал! Если я паясничаю на доро-гах, -- Генка постучал себе с силой в грудь, сверкнул мок-рыми глазами, -- то я знаю, что за мной -- Русь: я не пропа-ду, я еще буду человеком. Мне есть к кому прийти! -- Генка закричал, как на базаре, как на жадную, бессовестную тор-говку закричал, когда вокруг уже собрались люди и уже все равно и не стыдно кричать. -- Мы же так опрокинемся!.. -- Я те опрокинусь, -- гудел негромко, с дрожью в голо-се дядя Гриша, все вытирая окровавленный рот. -- Я тя са-мого опрокину -- башкой лохматой в помойное ведро вон. Шшенок. Нюра налила в рукомойник воды, подвела сперва отца, вымыла ему лицо, приговаривая в том духе, что -- бесстыд-ники, как дети малые, честное слово... Сцепи-и-лись. Чего не поделили? -- Россию! -- высокопарно заявил Генка. -- Я вот те счас покажу Россию! -- повысила голос и Ню-ра. -- Трепач... На старика-то -- с кулаками? Э-зх! А говоришь, книжки умные читаешь. Где же это написано, чтоб... Я вот не погляжу счас, что я баба, надаю по загривку-то, бу-дешь знать. -- От тебя приму. Ты духовно чистый человек... Ты не врешь. -- А я што тебе?! -- пошел дядя Гриша к Генке с мокрым лицом, но Нюра легко развернула его и сунула опять под ру-комойник. Потом дядя Гриша вытирался, а Генка мылся до пояса над шайкой, Нюра поливала ему из ковша. Потом она дала им свежие рубахи из сундука и из сундука же достала бутыл-ку перцовки. -- От простуды берегла... но уж нате. И не коситесь друг на друга. Вот же глупые-то! Сказать кому, не поверят. Сце-пились. Ты, Геночка, не зачитался случаем? Шибко уж язы-кастый да кулакастый стал. Смотри, а то, бывает, до дури зачитываются -- с ума сходят. Давайте, и я с вами пригублю маленько. Миритесь. Выпили втроем огневой славной перцовки... Посидели молча. Отошли. -- Спеть? -- спросил Генка. -- Спой, -- согласилась Нюра. -- Только понятную ка-кую-нибудь. А то у вас нынче не поймешь ни черта. Что за люди пошли! Живут непонятно, поют -- и то непонятно. -- Сказано, -- заговорил дядя Гриша, но заговорил как-то сипло, тонко. Прокашлялся. -- Сказано: придет владыка мира... Сперва их четверо придут, потом один троих подом-нет под себя и станет единовластно владычить. Это и будет -- антихрист шестьсот шестьдесят шесть, три шестерки. И бу-дет он владычить три с половиной года, но законы его будут действовать только три года. Но перед тем как он при-дет, он разошлет по свету своих агентов: они все тут пере-путают. Вот Геночка наш преподобный и есть тот самый агент. Генка начал было слушать про антихриста 666, но бро-сил и склонился к гитаре. -- Бледно, -- сказал он. -- Могли бы поярче что-нибудь выдумать. А потому бледно, что нет истинной веры. Поэто-му и примитив такой. Итак, понятную! -- объявил он. И за-пел: То, ох, не ве-етер ветку кло-онит, Не, ох, не дубра-авушка-а шуми-ит... Бросил, задумался, посасывая разбитую губу. -- Чего ж бросил-то? Хорошо ведь начал, -- сказала Нюра. -- А возможно, что это не притворство у вас, -- загово-рил Генка из своих дум. И посмотрел на дядю Гришу. -- Возможно, что тут налицо элементарная самодеятель-ность, -- он долго и участливо смотрел на дядю. Тот тоже глянул на него и обиженно отвернулся, поморщился даже от Генкиного словоблудия. -- Пой-ка лучше, правда. Но Генка петь больше не стал, сидел, облокотившись на гитару, смотрел в окно. -- Корова-то!.. Матушка ты моя, давно уже ворота под-деет, стоит! -- спохватилась Нюра, увидев корову у ворот. И побежала впустить ее. Генка и дядя Гриша безучастно следили, как она про-бежала по двору, открыла ворота и впустила большую ко-молую корову. И шла с ней по двору, и что-то ей говорила. -- Корова, -- задумчиво сказал Генка. Непонятно, к че-му он это сказал. Дядя Гриша все смотрел, как Нюра сняла с колышка вы-жаренный знойным июльским солнышком подойник, лов-ким коротким движением подобрала край юбки у сгиба ко-лен сзади, села доить. В дно подойника звонко ударили первые, невидимые отсюда струйки молока. И Генка мыс-ленно, как въявь, увидел, как бьют в дно теплые стреми-тельные стрелки, как пузырится на дне, а новые струйки попадают в пузырьки, они лопаются, и белые капельки-брызги летят невысоко и обильно и стекают по бокам ведра тонюсенькими ручейками. И скоро там все вспенится, и струйки уже не будут звенеть, а будут втыкаться в белую шапку с мягким, ласковым, сдобным каким-то звуком. Сильная Нюра чуть покачивалась сидя -- вправо-влево, вправо-влево -- в такт, как двигались руки, и под белой кофточкой с цветочками шевелились ее широкие лопатки. -- Корова... -- еще раз в раздумье сказал Генка. -- Этой ночью напишу стихи. Если не затуманю голову. Давай по ма-ленькой? -- Хватит, -- сказал дядя Гриша. -- Не хочу больше. -- Ну и я не буду, -- решил Генка и отодвинул перцовку подальше от себя. -- Лучше стихи напишу. Про корову. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Генерал Малафейкин Мишка Толстых, плотник СМУ-7, маленький, скула-стый человек с длинными руками, забайкальский москвич, возвращался из гостей восвояси. От братца-ленинградца. Брат принял его плохо, сразу кинулся учить жизни... Мишка обиделся, напился, нахамил жене брата и поехал домой в Москву. К поезду пришел раньше других. Вошел в купе, забросил чемодан наверх, попросил у проводницы простыни и одеяло. Ему сказали: "Поедем, тогда получите простыни". Миш-ка снял ботинки и прилег пока на матрац на верхней полке. И заснул. Проснулся ночью. Под ним во тьме негромко разговари-вали двое. Один голос показался Мишке знакомым. И гово-рил больше как раз этот, знакомый голос. Мишка прислу-шался. -- Не скажите, не скажите, -- негромко говорил голос, -- не могу с вами согласиться. У меня же бывает то и дело: вызываешь его, подлеца, в кабинет: "Ну, что будем делать?" Молчит. "Что будем делать-то?!" Молчит, жмет плечами. "Будем продолжать в том же духе?" Гробовое молчание. -- Это они мастера -- отмолчаться, -- поддержал другой голос, усталый, немолодой. -- Это они умеют. -- Что вы! Молчит, как в рот воды набравши. "Ну, дол-го, -- спрашиваю, -- будем в молчанку играть?" Мишка вспомнил, чей голос напоминает этот голос внизу: Семена Иваныча Малафейкина, московского соседа из 37-го дома, нелюдимого маляра-шабашника, инвалид-ного пенсионера. С этим Семеном Иванычем Мишка один раз вместе халтурил: отделывали квартиру какому-то боль-шому начальнику. Недели полторы работали, и за все это время Малафейкин сказал, может быть, десять слов. Он да-же не здоровался, когда приходил на работу. На вопрос, по-чему он молчит, Малафейкин сказал: "У меня грудь болит с вами трепаться". Но этот, внизу это, конечно, не Малафей-кин... Но до чего похож голос. Поразительно. -- "Ведь я же тебя, подлеца, из Москвы выселю! -- гово-ришь ему. -- Выведешь ведь из терпения -- выселю!" -- "Не надо", -- просит. "А-а, открыл рот!.. Заговорил?" -- Случается, выселяете? -- Мало. Их же и жалко, подлецов. Что они там будут де-лать? -- Господи!.. Да нам полно людей требуется! -- А вы что там с ними будете делать? Самогон варить? Двое внизу начальственно -- негромко, озабоченно -- посмеялись. -- Да-а... У нас тоже хватает этого добра. А как вы боре-тесь с такими? -- Да как... Профилактика плюс милиция. Мучаемся, а не боремся. Устаем. Приедешь на дачу, затопишь камин, смот-ришь на огонь -- обожаю, между прочим, на огонь смот-реть, -- а из огня на тебя... какое-нибудь мурло смотрит. "Гос-поди, -- думаешь, -- да отстанете вы от меня когда-нибудь!" -- Как это -- смотрит? -- не понял другой, усталый собе-седник. -- Мысленно, что ли? -- Ну, насмотришься на них за день-то... Они и кажутся где попало. У вас дача каменная? -- У меня нету. Я, как маленько посвободнее, еду в дерев-ню к себе. У меня деревня рядом. А у вас каменная? -- Каменная, двухэтажная. Напрасно отказываетесь от дачи -- удобно. Знаете, как ни устанешь за день, а приедешь, затопишь камин -- душа отходит. -- Своя? -- Дача-то? -- Да. -- Нет, конечно! Что вы! У меня два сменных водителя, так один уже знает: без четверти пять звонит: "Домой, Се-мен Иваныч?" -- "Домой, Петя, домой". Мы с ним дачу на-зываем домом. Мишка наверху даже заворочался -- рассказчика-то то-же Семеном Иванычем зовут! Как Малафейкина. Что это? А Семен Иваныч внизу продолжал рассказывать: -- "Домой, -- говорю, -- Петька, домой. Ну ее к черту, эту Москву, эту шумиху!" Приезжаем, накладываем дровец в камин... -- А что, никого больше нет? -- Прислуги-то? Полно! Я люблю сам! Сам накладываю дровец, поджигаю... Славно! Знаете, иногда думаешь: "Дана кой черт мне все эти почести, ордена, персоналки?.. Жил бы вот так вот в деревне, топил бы печку". Усталый собеседник тихо, недоверчиво посмеялся. -- Что, не верите? -- негромко воскликнул Семен Ива-нович, тоже, наверно, улыбаясь. -- Я вам точно говорю: бросил бы, все бросил бы! -- Что же не бросаете? -- Ну... Все это не так просто, как кажется. А кто позво-лит? -- То-то и оно, -- вздохнул собеседник. -- Я тоже, зна-ете... -- Наоборот, предлагают повышение. Ну, думаю, нет: у меня от этих дел голова кругом. Спасибо. -- Сейчас, наверно, на этом совещании были, в связи с... Я что-то такое краем уха... -- Нет, я по другим делам. Там у нас хватает... А как же, и отдыхаете у себя в деревне? И летом? -- Почти всегда. Уезжаю к отцу -- рыбачим... -- Нет, я в санаториях. -- Где? В Кисловодске? -- И в Кисловодске. -- В основном корпусе? -- Нет, у нас там свой корпус есть. -- Где? -- Не доезжая Кисловодска. -- Где же? Я там все окрестности излазил. Семен Иваныч посмеялся. -- Нет, тот корпус вы не знаете. Его с дороги не видно. Помолчали. -- За забором, -- пояснил Семен Иваныч. -- А-а... -- неопределенно как-то сказал усталый собе-седник. И опять замолчал. Семена Иваныча это молчание как будто обеспокоило. -- Скучновато только, честно говоря, -- продолжал он. -- Ну буфет: шампанское, фрукты, пятое-десятое... Не в этом же дело! Надоедает же. -- Конечно, -- опять очень неопределенно сказал уста-лый. -- Я ничего не имею... Фильмы демонстрируют? -- Ну!.. Но мы знаете, что делаем? Мы эти обычные ман-кируем, а собираемся одни мужчины, заказываем какой-нибудь такой... с голяшками... Не уважаете? -- Семен Иваныч неуверенно посмеялся. -- Интересно вообще-то! Собеседник никак не откликнулся на это. Молчал. -- А? -- спросил Семен Иванович встревоженно. -- Что? -- сказал собеседник. -- Не уважаете с голяшками? -- Да я их... это... я их мало видел. -- Ну что вы! Это, знаете, зрелище! Выйдет такая... черт ее... вот уж она виляет, вот виляет, своим этим... Любопыт-но. Нет, это зрелище, чего ни говорите. -- Совсем голые? -- Совсем! -- А как же... разве у нас снимают такие фильмы? Семен Иваныч без опаски, с удовольствием засмеялся. -- Это ж не наши. Это оттуда. -- А-а, -- сказал собеседник. -- Там -- да... Конечно. -- Нет, умеют, умеют, черти. Ничего не скажешь. Но, знаете, что я вам про все это скажу: красиво! -- Я ничего! -- испуганно сказал собеседник. -- Но в душе, наверно, осудили меня. -- Я? Да почему!.. -- Осудили, осудили. Не осуждайте. Не торопитесь. Не за-видуйте Семену Иванычу... Вы же не видите, как Семен Иваныч потом за столом буквально засыпает. Сидишь, изу-чаешь дело... С вами можно откровенно? -- Да зачем? -- торопливо, без всякой усталости сказал собеседник. -- Я прекрасно понимаю. Мне самому прихо-дится... -- О, разумеется! Разумеется, вам тоже приходится не-досыпать, недоедать... Ах мы, бедненькие! А потом отвер-немся и пальцем покажем: генерал, пузо отвесил. Вы виде-ли у меня пузо? -- Да нет, почему?! -- собеседник явно растерялся. -- Я как раз ничего не имел... Дело же не в этом... -- А в чем? -- жестко спросил Семен Иваныч. -- Ну как?.. -- Как? -- Не в том дело, кто генерал, кто не генерал. Все мы, в конце концов, одно дело делаем. -- Да что вы говорите! Смотрите-ка, я и не знал. Неуже-ли все? Собеседник молчал. -- А? -- переспросил Семен Иваныч. Непонятно, почему он рассердился. Собеседник молчал. -- Что, молчим? Тоже молчим? -- Слушайте!.. -- собеседник, чувствовалось, привстал. -- В чем, собственно, дело? Что вы против меня имеете? -- Да упаси боже! -- моментально искренне откликнулся Семен Иваныч. -- Ничегошеньки я не имею. Просто спро-сил. Я думал, что вы что-то против меня имеете. Ничего? -- Ничего, конечно. Вообще-то, пора спать. Сколько сей-час? Приблизительно? -- Приблизительно-то?.. Эх, оставил свои со светящим-ся циферблатом... Приблизительно часа два. -- Да, пожалуй. Надо, пожалуй, соснуть. Да? -- Да, конечно. Я еще выпил сегодня малость... Проща-лись с товарищами. Да, спим. И сразу замолчали. И больше не говорили. Мишка не знал, как подумать: кто внизу? Голос порази-тельно похож на малафейкинский. И зовут Семеном Иванычем... Но как же тогда? Что это? Мишка знал про Малафейкина почти все, что можно знать про соседа, даже не интересуясь им специально. Когда-то Малафейкин упал с лесов, сильно разбился... Был он тогда одинокий, и так оди-ноким остался. Тихий, молчаливый. К нему в воскресные дни приезжала какая-то женщина старше его. С девочкой. Кто они Малафейкину -- Мишка не знал. Видел во дворе, Малафейкин гулял с девочкой: девочка возилась в песке, а Малафейкин читал газету. Может, это была его сестра с доч-кой, потому что как-то не похоже, чтобы тут было что-то иное. Вот, в сущности, и весь Малафейкин. А генерал вни-зу... Нет, это совпадение. Бывает же так! Мишка осторожненько слез с полки, сходил в туалет, взобрался опять наверх и закрыл глаза. В купе было тихо. Мишка заснул. Утром Мишка проснулся позже других, перед самой Мо-сквой. Открыл глаза, глянул вниз, а внизу, у окошка, си-дит... Семен Иваныч Малафейкин. И еще какой-то человек тоже сидит у окна напротив, лет пятидесяти, румяный. Си-дят, смотрят в окно. Еще девушка какая-то в брюках -- кни-гу читает в сторонке. Молчат. Мишка заспал ночной разговор, хотел уж сказать свер-ху: "Здравствуй, сосед!" И вспомнил... И даже отпрянул вглубь. Оторопел. Полежал, повспоминал: может, приснил-ся ему этот ночной разговор? Пока он мучительно вспоминал, румяный человек, слышно, потянулся и сказал, как говорят долго молчавшие люди: -- Кажется, подъезжаем, -- пошуршал какой-то бума-гой на столе -- газету, что ли, свернул, -- встал и вышел из купе. Мишка свесил вниз голову... Девушка глянула на него, потом в окно и опять уткнулась в книгу. Малафейкин, кур-носый, с маленькими глазками без ресниц, в галстуке, при-чесанный на пробор, чуть пристукивал пальцами правой ру-ки по столику -- смотрел в окно. -- Привет генералу! -- негромко сказал над ним Мишка. Малафейкин резко вскинул голову... Встретились глаза-ми. Маленькие глазки Малафейкина округлились от удивле-ния и даже, как показалось Мишке, испугались. -- О! -- сказал Малафейкин неодобрительно. -- Явились не запылились... Откуда это? Мишка молчал, смотрел на соседа -- старался насмеш-ливо. -- Чего это... разъезжаем-то? -- даже как-то зло спросил Малафейкин. И быстро глянул на дверь. Точно, это он ночью городил про каменные дачи и как он устал от наград и почестей. -- Чего эт ты ночью плел... -- начал было Мишка, но во-шел румяный человек, и Малафейкин быстро, испуганно повернулся к нему... И встал. И заговорил: -- Ну что, подъезжаем? -- суетливо сунулся к окну, при-гладил пробор на голове. -- Да, уже. Уже Яуза. Так, так...-- потоптался чего-то, направился было из купе, но вернулся, склонился к чемодану. "Во фраер-то!" -- изумился Мишка. Ему сверху было вид-но, как покраснели уши Малафейкина. Он не стал больше приставать к маляру-шабашнику. Только с большим любопытством наблюдал за ним сверху. -- Вы не в сторону центра едете? -- спросил румяный пассажир. И почтительно посмотрел на Малафейкина. -- А? -- встрепенулся Малафейкин. -- Я? Нет, нет... Ме-ня... Нет, в другую сторону. -- А то хотел присоединиться к вам. -- Нет, нет... Мне в другую. -- Нам в сторону Свиблово, -- громко сказал Мишка, потянулся и сел на полке. Его разбирал смех. -- О, попутчик наш проснулся? -- сказал румяный че-ловек. -- Доброе утро, молодой человек! Завидный у вас сон. А я в дороге плохо сплю. Ругаю себя: да отсыпайся ты, есть же возможность -- нет, никак. Мишка, улыбаясь, смотрел на Малафейкина. -- Нет, мне бы еще столько, ничего бы... -- Дело молодое. Малафейкин застегнул свой скрипучий желтый чемо-дан, затянул ремни, подхватил его, выставил в коридор... Из коридора же, не входя в купе, снял с вешалки кожаное пальто, снял с полки шляпу и ушел одеваться в коридор, подальше. "Трусит -- разоблачу, -- понял Мишка. -- На кой ты мне черт нужен!" Больше Малафейкин в купе не входил. Оделся, взял че-модан и ушел в тамбур. Однако на перроне Мишка скараулил его. Догнал, пошел рядом. -- Что, хватил вчера лишнего, что ли? -- спросил миро-любиво. -- Чего турусил-то ночью? Зачем? -- Отвяжись! -- рявкнул вдруг Малафейкин. И покрас-нел, как свекла. -- Чего ты пристал?! Не похмелился? Иди похмелись! Чего ты пристал к человеку?! На них оглянулись... Некоторые даже придержали шаг, ожидая скандала. Мишка, опасаясь всяких этих штучек, связанных с объ-яснением, приотстал. Но Малафейкина из вида не выпускал. Он обозлился на него. Вместе сели в метро... Мишка все следил за Малафейкиным, не знал только, как вывести на чистую воду этого прохвоста. Чуть чего, тот милицию станет звать. В вагоне Малафейкин осторожно огляделся... И напорол-ся на прямой, уничтожающий Мишкин взгляд. Мишка под-мигнул ему. Уши Малафейкина опять зацвели маковым цве-том. Жесткий воротник кожаного пальто подпирал сзади его шляпу... Малафейкин больше не оглядывался. На выходе из метро, на эскалаторе, Мишка опять при-близился к Малафейкину... Заговорил на ухо ему: -- Ты не ори только, не ори... Я один вопрос поставлю и больше не буду. У меня брательник в Питере такой же... при-дурок: тоже строит из себя. Чего вы из себя корежите-то? Че-го вы добиваетесь этим? А? Я серьезно спрашиваю. Малафейкин молчал. Смотрел вверх, вперед. -- Вам что, легче, что ли, становится после этого? Малафейкин молчал. -- Зачем врал-то ночью мужику? А? Как эскалатор изготовился столкнуть их -- вышел на прямую -- Малафейкин стал искать глазами милиционера... Мишка обогнал его и, оглядываясь, пришел раньше к ав-тобусной остановке. "Я тебя дома, во дворе, допеку", -- решил. Около дома, когда сошли с автобуса, Мишка опять по-шел было к Малафейкину, но тот вдруг болезненно смор-щился, затряс головой так, что шляпа чуть не съехала с го-ловы, затопал ногой и закричал: -- Не подходи! Не подходи ко мне! Не подходи! -- про-кричал так, повернулся и скоро пошагал к дому. Почти по-бежал. Большой желтый чемодан с ремнями колотил его по ноге. Кожаное пальто надламывалось и приятно шумело. Шляпу Малафейкин поправил на ходу левой рукой... Не ог-лянулся ни разу. Мишке чего-то вдруг стало жалко его. -- Звонарь, -- сказал он негромко, сам себе. -- Дача у не-го, видите ли. С камином, видите ли... Во звонарь-то! Они, видите ли, жить умеют... Звонари. И тоже пошел. В магазин. Сигарет купить. У него сигареты кончились. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Гринька Малюгин Гринька, по общему мнению односельчан, был человек недоразвитый, придурковатый. Был он здоровенный парень с длинными руками, горбо-носый, с вытянутым, как у лошади, лицом. Ходил, раскачи-ваясь взад-вперед, медленно посматривал вокруг бездумно и ласково. Девки любили его. Это было непонятно. Чья-то умная голова додумалась: жалеют. Гриньке это очень понра-вилось. -- Меня же все жалеют! -- говорил он, когда был подвы-пивши, и стучал огромным кулаком себе в грудь, и смотрел при этом так, будто он говорил: "У меня же девять орденов!" Работал Гринька хорошо, но тоже чудил. Его, например, ни за какие деньги, никакими уговорами нельзя было заста-вить работать в воскресенье. Хоть ты что делай, хоть гори все вокруг синим огнем -- он в воскресенье наденет черные пли-совые штаны, куртку с "молниями", намочит русый чуб, уло-жит его на правый бочок аккуратненькой копной и пойдет по деревне -- просто так, "бурлачить". -- Женился бы хоть, телеграф, -- советовала ему мать. -- Стукнет тридцать -- женюсь, -- отвечал Гринька. Гриньку очень любили как-нибудь называть: "земледав", "быча", "телеграф", "морда"... И все как-то шло Гриньке. Вот какая история приключилась однажды с Гринькой. Поехал он в город за горючим для совхоза. Поехал еще затемно. В городе заехал к знакомым, загнал машину в огра-ду, отоспался на диване, встал часов в девять, плотно позавтракал и поехал на центральное бензохранилище -- это ки-лометрах в семнадцати от города, за горой. День был тусклый, теплый. Дороги раскисли после дож-дя, колеса то и дело буксовали. Пока доехал до хранилища, порядком умаялся. Бензохранилище -- целый городок, строгий, правиль-ный, однообразный, даже красивый в своем однообразии. На площади гектара в два аккуратными рядами стоят огромные серебристо-белые цистерны -- цилиндрические, круглые, квадратные. Гринька пристроился в длинный ряд автомашин и стал потихоньку двигаться. Часа через три только ему закатили в кузов бочки с бен-зином. Гринька подъехал к конторе, поставил машину рядом с другими и пошел оформлять документы. И тут -- никто потом не мог сказать, как это случилось, почему -- низенькую контору озарил вдруг яркий свет. В конторе было человек шесть шоферов, две девушки за столами и толстый мужчина в очках (тоже сидел за столом). Он и оформлял бумаги. Свет вспыхнул сразу. Все на мгновение ошалели. Стало тихо. Потом тишину эту, как бичом, хлестнул чей-то вскрик на улице: -- Пожар! Шарахнули из конторы. Горели бочки на одной из машин. Горели как-то злове-ще, бесшумно, ярко. Люди бежали от машин. Гринька тоже побежал вместе со всеми. Только один толстый человек (тот, который оформлял бумаги), отбежав немного, остановился. -- Давайте брезент! Э-э! -- заорал он. -- Куда вы?! Успеем же!.. Э-э!.. -- Бежи, сейчас рванет! Бежи, дура толстая! -- крикнул кто-то из шоферов. Несколько человек остановились. Остановился и Гринька. -- Сча-ас... Ох и будет! -- послышался сзади чей-то го-лос. -- Добра пропадет сколько! -- ответил другой. Кто-то заматерился. Все ждали. -- Давайте брезент! -- непонятно кому кричал толстый мужчина, но сам не двигался с места. -- Уходи! -- опять крикнули ему -- Вот ишак... Что тут брезентом сделаешь? Брезент... Гриньку точно кто толкнул сзади. Он побежал к горящей машине. Ни о чем не думал. В голове точно молотком би-ли -- мягко и больно: "Скорей! Скорей!" Видел, как впереди, над машиной, огромным винтом свивается белое пламя. Не помнил Гринька, как добежал он до машины, как включил зажигание, даванул стартер, воткнул скорость -- че-ловеческий механизм сработал быстро и точно. Машина рва-нулась и, набирая скорость, понеслась прочь от цистерн и от других машин с горючим. Река была в полукилометре от хранилища: Гринька пра-вил туда, к реке. Машина летела по целине, прыгала. Горящие бочки гро-хотали в кузове. Гринька закусил до крови губы, почти лег на штурвал. Крутой, обрывистый берег приближался угнетающе медленно. На косогорчике, на зеленой мокрой травке, колеса забуксовали. Машина юзом поползла назад. Гринька вспотел. Молниеносно перекинул скорость, дал левее руля, выехал. И опять выжал из мотора всю его мощь. До берега осталось метров двадцать. Гринька открыл дверцу, не снимая правой ноги с газа, стал левой на поднож-ку. В кузов не глядел -- там колотились бочки и тихо шумел огонь. Спине было жарко. Теперь обрыв надвигался быстро. Гринька что-то медлил, не прыгал. Прыгнул, когда до берега осталось метров пять. Упал. Слышал, как с лязгом грохотнули бочки. Взвыл мо-тор... Потом под обрывом сильно рвануло. И оттуда вырос красивый стремительный столб огня. И стало тихо. Гринька встал и тут же сел -- в сердце воткнулась такая каленая боль, что в глазах потемнело. -- Мм... ногу сломал, -- сказал Гринька самому себе. К нему подбежали, засуетились. Подбежал толстый чело-век и заорал: -- Какого черта не прыгал, когда отъехал уже?! Направил бы ее и прыгал! Обязательно надо до инфаркта людей довести! -- Ногу сломал, -- сказал Гринька. -- В герои лезут! Молокососы!.. -- кричал толстый. Один из шоферов ткнул его кулаком в пухлую грудь. -- Ты что, спятил, что ли? Толстый оттолкнул шофера. Снял очки, трубно высмор-кался. Сказал с нервной дрожью в голосе: -- Лежать теперь. Черти! Гриньку подняли и понесли. В палате, кроме Гриньки, было еще четверо мужчин. Один ходил с "самолетом", остальные лежали, задрав кверху загипсованные ноги. К ногам их были привязаны же-лезяки. Один здоровенный парень, белобрысый, с глуповатым лицом, просил того, который ходил: -- Слышь!.. Неужели у тя сердца нету? -- Нету, -- спокойно отвечал ходячий. -- Эх!.. -- Вот те и "эх". -- Ходячий остановился против койки белобрысого. -- Я отвяжу, а кто потом отвечать будет? -- Я. -- Ты... Я же и отвечу. Нужно мне это. Терпи! Мне, ты ду-маешь, не надоела тоже вот эта штука? Надоела. -- Ты же ходишь!.. Сравнил. -- И ты будешь. -- А чего ты просишь-то? -- спросил Гринька белобрысо-го. (Гриньку только что перевели в эту палату.) -- Просит, чтоб я ему гири отвязал, -- пояснил ходя-чий. -- Дурней себя ищет. Так -- ты полежишь и встанешь, а если я отвяжу, ты совсем не встанешь. Как дите малое, чест-ное слово. -- Не могу я больше! -- заскулил белобрысый. -- Я пси-хически заболею: двадцать вторые сутки лежу как бревно. Я же не бревно, верно? Сейчас орать буду... -- Ори, -- спокойно сказал ходячий. -- Ты что, тронулся, что ли? -- спросил Гринька парня. -- Няня! -- заорал тот. -- Как тебе не стыдно, Степан, -- сказал с укоризной один из лежачих. -- Ты же не один здесь. -- Я хочу книгу жалоб и предложений. -- Зачем она тебе? -- А чего они!.. Не могли умнее чего-нибудь придумать? Так, наверно, еще при царе лечили. Подвесили, как борова... -- Ты и есть боров, -- сказал ходячий. -- Няня! В палату вместо няни вошел толстый мужчина в очках (с бензохранилища, из конторы). -- Привет! -- воскликнул он, увидев Гриньку. -- А мне сказали сперва, что ты в каком-то другом корпусе лежишь... Едва нашел. На, еды тебе приволок. Фу-у! -- Мужчина сел на краешек Гринькиной кровати. Огляделся. -- Ну и житье у вас, ребята!.. Лежи себе, плюй в потолок. -- Махнемся? -- предложил мрачно белобрысый. -- Завтра махнемся. -- А-а!.. Нечего тогда вякать. А то сильно умные все. -- Ну как? -- спросил мужчина Гриньку -- Ничего? -- Все в ажуре, -- сказал Гринька. -- Ты скажи, почему ты не прыгал, когда уже близко до реки оставалось? -- А сам не знаю. -- Меня, понимаешь, чуть кондрашка не хватил: сердце стало останавливаться, и все. Нервы у тебя крепкие, наверно. -- Я ж танкистом в армии был, -- хвастливо сказал Гринька. -- Вот попробуй пощекоти меня -- хоть бы что. По-пробуй! -- Хэх!.. Чудак! Ну, машину достали. Все, в общем, разво-ротило... Сколько лежать придется? -- Не знаю. Вон друг двадцать вторые сутки парится. С месяц, наверно. -- Перелом бедренной кости? -- спросил белобрысый. -- А два месяца не хочешь? "С месяц"... Быстрые все какие! -- Ну, привет тебе от наших ребят, -- продолжал толс-тый. -- Хотели прийти сюда -- не пускают. Меня как проф-орга и то еле пропустили. Журналов вот тебе прислали... -- Мужчина достал из-за пазухи пачку журналов. -- Из газеты приходили, расспрашивали про тебя... А мы и знать не знаем, кто ты такой. Сказано в путевке, что Малюгин, из Суртайки... Сказали, что придут сюда. -- Это ничего, -- сказал Гринька самодовольно. -- Я им тут речь скажу. -- Речь?.. Хэх!.. Ну ладно, поправляйся. Будем заходить к тебе в приемные дни -- я специально людей буду выделять. Я бы посидел еще, но на собрание тороплюсь. Тоже речь надо говорить. Не унывай! -- Ничего. Профорг пожал Гриньке руку, сказал всем "до свиданья" и ушел. -- Ты что, герой, что ли? -- спросил Гриньку белобры-сый, когда за профоргом закрылась дверь. Гринька некоторое время молчал. -- А вы разве ничего не слышали? -- спросил он серьез-но. -- Должны же были по радио передавать. -- У меня наушники не работают. -- Детина щелкнул толстым пальцем по наушникам, висевшим у его изголовья. Гринька еще немного помолчал. И ляпнул: -- Меня же на Луну запускали. У всех вытянулись лица, белобрысый даже рот приот-крыл. -- Нет, серьезно? -- Конечно. Кха! -- Гринька смотрел в потолок с таким видом, как будто он на спор на виду у всех проглотил топор и ждал, когда он переварится, -- как будто он нисколько не сомневался в этом. -- Врешь ведь? -- негромко сказал белобрысый. -- Не веришь, не верь, -- сказал Гринька. -- Какой мне смысл врать? -- Ну и как же ты? -- Долетел до половины, и горючего не хватило. Я прыг-нул. И ногу вот сломал -- неточно приземлился. Первым очнулся человек с "самолетом". -- Вот это загнул! У меня ажник дыхание остановилось. -- Трепло! -- сказал белобрысый разочарованно. -- Я ду-мал, правда. -- Завидки берут, да? -- спросил Гринька и стал смотреть журналы. -- Между прочим, состояние невесомости я пере-нес хорошо. Пульс нормальный всю дорогу. -- А как это ты на парашюте летел, если там воздуха не-ту? -- спросил белобрысый. -- Затяжным. -- А кто это к тебе приходил сейчас? -- спросил человек с "самолетом". -- Приходил-то? -- Гринька перелистнул страничку журнала. -- Генерал, дважды Герой Советского Союза. Он толь-ко не в форме -- нельзя. Человек с "самолетом" громко захохотал. -- Генерал?! Ха-ха-ха!.. Я ж его знаю! Он же ж на бензо-хранилище работает! -- Да? -- спросил Гринька. -- Да! -- Так чего же ты тогда спрашиваешь, если знаешь? Белобрысый раскатился громоподобным смехом. Глядя на него, Гринька тоже засмеялся. Потом засмеялись все ос-тальные. Лежали и смеялись. -- Ой, мама родимая!.. Ой, кончаюсь!.. -- стонал белоб-рысый. Гринька закрылся журналом и хохотал беззвучно. В палату вошел встревоженный доктор. -- В чем дело, больные? -- О-о!.. О-о!.. -- Белобрысый только показывал на Гриньку -- не мог произнести ничего членораздельно. -- Гене... ха-ха-ха! Гене... хо-хо-хо!.. Смешливый старичок доктор тоже хихикнул и поспешно вышел из палаты. И тотчас в палату вошла девушка лет двадцати трех. В брю-ках, накрашенная, с желтыми волосами -- красивая. Остано-вилась в дверях, удивленно оглядела больных. -- Здравствуйте, товарищи! Смех потихоньку стал стихать. -- Здрассте! -- сказал Гринька. -- Кто будет товарищ Малюгин? -- Я, -- ответил Гринька и попытался привстать. -- Лежите, лежите, что вы! -- воскликнула девушка, под-ходя к Гринькиной койке. -- Я вот здесь присяду. Можно? -- Боже мой! -- сказал Гринька и опять попытался сдви-нуться на койке. Девушка села на краешек белой плоской койки. -- Я из городской молодежной газеты. Хочу поговорить с вами. Белобрысый перестал хохотать, смотрел то на Гриньку, то на девушку -- Это можно, -- сказал Гринька и мельком глянул на бе-лобрысого. Детина начал теперь икать. -- Как вы себя чувствуете? -- спросила девушка, раскла-дывая на коленях большой блокнот. -- Железно, -- сказал Гринька. Девушка улыбнулась, внимательно посмотрела на Гринь-ку. Гринька тоже улыбнулся и подмигнул ей. Девушка опус-тила глаза к блокноту. -- Для начала... такие... формальные вопросы: откуда ро-дом, сколько лет, где учились... -- Значит, так... -- начал Гринька, закуривая. -- А потом я речь скажу. Ладно? -- Речь? -- Да. -- Ну... хорошо... Я могу потом записать. В другой раз. -- Значит, так: родом я из Суртайки -- семьдесят пять ки-лометров отсюда. А вы сами откуда? Девушка весело посмотрела на Гриньку, на других боль-ных; все, притихнув, смотрели на нее и на Гриньку, слушали. Белобрысый икал. -- Я из Ленинграда. А что? -- Видите ли, в чем дело, -- заговорил Гринька, -- я вам могу сказать следующее... Белобрысый неудержимо икал. -- Выпей воды! -- обозлился Гринька. -- Я только что пил -- не помогает, -- сказал белобры-сый, сконфузившись. -- Значит, так... -- продолжал Гринька, затягиваясь папи-роской. -- О чем мы с вами говорили? -- Где вы учились? -- Я волнуюсь, -- сказал Гринька (ему не хотелось гово-рить, что он окончил только пять классов). -- Мне трудно го-ворить. -- Вот уж никогда бы не подумала! -- воскликнула девуш-ка. -- Неужели вести горящую машину легче? -- Видите ли... -- опять напыщенно заговорил Гринька, потом вдруг поманил к себе девушку и негромко -- так, чтоб другие не слышали, доверчиво спросил: -- Вообще-то в чем дело? Вы только это не пишите. Я что, на самом деле подвиг совершил? Я боюсь: вы напишете, а мне стыдно будет потом перед людями. "Вон, -- скажут, -- герой пошел!" Девушка тихо засмеялась. А когда перестала смеяться, некоторое время с интересом смотрела на Гриньку. -- Нет, это ничего, можно. Гринька приободрился. -- Вы замужем? -- спросил он. Девушка растерялась. -- Нет... А, собственно, зачем?.. -- Можно, я вам письменно все опишу? А вы еще раз за-втра придете, и я вам отдам. Я не могу, когда рядом икают. -- Что я, виноват, что ли? -- сказал белобрысый и опять икнул. Девушку Гринькино предложение поставило в тупик. -- Понимаете... я должна этот материал сдать сегодня. А завтра я уезжаю. Просто не знаю, как нам быть. А вы ко-ротко расскажите. Значит, вы из Суртайки. Так? -- Так. -- Гринька скис. -- Вы, пожалуйста, не обижайтесь на меня, я ведь тоже на работе. -- Я понимаю. -- Где вы учились? -- В школе. -- Где, в Суртайке же? -- Так точно. -- Сколько классов кончили? Гринька строго посмотрел на девушку -- Пять, шестой коридор. Неженатый. Не судился еще. Все? -- Родители... -- Мать. -- Чем она занимается? -- На пенсии. -- Служили? -- Служил. В танковых войсках. -- Что вас заставило броситься к горящей машине? -- Дурость. Девушка посмотрела на Гриньку -- Конечно. Я же мог подорваться, -- пояснил тот. Девушка задумалась. -- Хорошо, я завтра приду к вам, -- сказала она. -- Толь-ко я не знаю... завтра приемный день? -- Приемный день в пятницу, -- подсказал белобрысый. -- А мы сделаем! -- напористо заговорил Гринька. -- Тут доктор добрый такой старик, я его попрошу, он сделает. А? Скажем, что ты захворала, он бюллетень выпишет. -- Приду. -- Девушка улыбнулась. -- Обязательно приду. Принести чего-нибудь? -- Ничего не надо! -- Тут хорошо кормят, -- опять вставил белобрысый. -- Я уж на что -- вон какой, и то мне хватает. -- Я какую-нибудь книжку интересную принесу. -- Книжку -- это да, это можно. Желательно про любовь. -- Хорошо. Итак, что же вас заставило броситься к ма-шине? Гринька мучительно задумался. -- Не знаю, -- сказал он. И виновато посмотрел на де-вушку. -- Вы сами напишите чего-нибудь, вы же умеете. Что-нибудь такое... -- Гринька покрутил растопыренными паль-цами. -- Вы, очевидно, подумали, что если бочки взорвутся, то пожар распространится дальше -- на цистерны. Да? -- Конечно! Девушка записала. -- А ты же сказала, что уезжаешь завтра. Как же ты при-дешь? -- спросил вдруг Гринька. -- Я как-нибудь сделаю. В палату вошел доктор. -- Девушка милая, сколько вы обещали пробыть? -- спросил он. -- Все, доктор, ухожу. Еще два вопроса... Вас зовут Гри-горий? -- Малюгин Григорий Степаныч... -- Гринька взял руку девушки, посмотрел ей прямо в глаза. -- Приди, а? -- Приду. -- Девушка ободряюще улыбнулась. Огляну-лась на доктора, нагнулась к Гриньке и шепнула: -- Только бюллетень у доктора не надо просить. Хорошо? -- Хорошо. -- Гринька ласково смотрел на девушку. -- До свиданья. Поправляйтесь. До свиданья, товарищи! Девушку все проводили добрыми глазами. Доктор подошел к Гриньке. -- Как дела, герой? -- Лучше всех. -- Дай-ка твою ногу. -- Доктор, пусть она придет завтра, -- попросил Гринька. -- Кто? -- спросил доктор. -- Корреспондентка? Пусть приходит. Влюбился, что ли? -- Не я, а она в меня. Смешливый доктор опять засмеялся: -- Ну, ну... Пусть приходит, раз такое дело. Веселый ты парень, я погляжу. Он посмотрел Гринькину ногу и ушел в другую палату. -- Думаешь, она придет? -- спросил белобрысый Гриньку. -- Придет, -- уверенно сказал Гринька. -- За мной не такие бегали. -- Знаю я этих корреспондентов. Им лишь бы расспро-сить. Я в прошлом году сжал много, -- начал рассказывать белобрысый, -- так ко мне тоже корреспондента подослали. Я ему три часа про свою жизнь рассказывал. Так он мне даже пол-литра не поставил. "Я, -- говорит, -- непьющий", то-се, начал вилять. Гринька смотрел в потолок, не слушал белобрысого. Думал о чем-то. Потом отвернулся к стене и закрыл глаза. -- Слышь, друг! -- окликнул его белобрысый. -- Спит, -- сказал человек с "самолетом". -- Не буди, не надо. Он на самом деле что-то совершил. -- Шебутной парень, -- похвалил белобрысый. -- В ар-мии с такими хорошо. Гринька долго лежал, слушал разговоры про разные под-виги, потом действительно заснул. И приснился ему такой сон. Будто он в какой-то незнакомой избе -- нарядный, в хро-мовых сапогах, в плисовых штанах -- вышел на круг, поднял руку и сказал: "Ритмический вальс". Гринька, когда служил в армии, все три года учился тан-цевать ритмический вальс и так и не научился -- не смог. И вот будто пошел он по кругу, да так здорово пошел -- у самого сердце радуется. И он знает, что на него смотрит де-вушка-корреспондентка. Он не видел ее, а знал, чувствовал, что стоит она в толпе и смотрит на него. Проснулся он оттого, что кто-то негромко позвал его: -- Гриньк... Гринька открыл глаза -- на кровати сидит мать, вытирает концом полушалка слезы. -- Ты как тут? -- удивился Гринька. -- Сказали мне... в сельсовете. Как же это получилось-то, сынок? -- Ерунда, не плачь. Срастется. -- И вечно тебя несет куда-то, дурака. Никто небось не побежал... -- Ладно, -- негромко перебил Гринька. -- Начинается. Мать полезла в мешочек, который стоял у ее ног. -- Привезла тут тебе... Ешь хоть теперь больше. Господи, Господи, что за наказание такое! Что-нибудь да не так. -- Потом мать посмотрела на других больных, склонилась к сы-ну, спросила негромко: -- Деньжонок-то нисколько не дали? Гринька сморщился, тоже мельком глянул на товарищей и тоже негромко сказал: -- Ты чо? Ненормальная какая-то... -- Лежи, лежи... нормальный! -- обиделась мать. И опять полезла в торбочку и стала вынимать оттуда шанежки и пи-рожки. -- Изба-то завалится скоро... Нормальный!.. -- Все, на эту тему больше не реагирую, -- отрезал Гринька. На другой день Гриньке принесли газету, где была не-большая заметка о нем. В ней рассказывалось, как он, Гринька, рискуя жизнью, спас государственное имущество. Называ-лась заметка "Мужественный поступок". Подпись: "А. Сильченко". Гринька прочитал заметку и спрятал газету под подушку. -- Не в этом же дело, -- проворчал он. А. Сильченко не пришла. Гринька ждал ее два дня, потом понял: не придет. -- Не уважаю стиляг, -- сказал он белобрысому. Тот поддакнул: -- Я их вообще не перевариваю. Гринька вынул из тумбочки лист бумаги и спросил детину: -- Стихи любишь? -- Нет, -- признался тот. -- Надо любить, -- посоветовал Гринька, -- вот слушай: Мечтал ли в жизни я когда Стать стихотворцем и поэтом; Двадцать пять лет из-под пера не шла строка, А вот сейчас пишу куплеты. Белобрысый слушал нахмурившись. -- Ну как? -- спросил Гринька. -- Ничего, -- похвалил детина. -- Это кому ты? Гринька промолчал на это. Положил лист на тумбочку, взял карандаш и стал смотреть в потолок. -- Поэму буду сочинять, -- сказал он. -- Про свою жизнь. Все равно делать нечего. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского И разыгрались же кони в поле И разыгрались же кони в поле, Поископытили всю зарю. Что они делают? Чью они долю Мыкают по полю? Уж не мою ль? Тихо в поле. Устали кони... Тихо в поле -- Зови, не зови. В сонном озере, как в иконе, -- Красный оклад зари. Минька учился в Москве на артиста. Было начало лета. Сдали экзамен по мастерству. Минька шел в общежитие, перебирал в памяти сегод-няшний день. Показался он хорошо, даже отлично. На душе было легко. Мерещилась черт знает какая судьба -- красивая. Силу он в себе чуял большую. "Прочитаю за лето двадцать книг по искусству, -- думал он, -- измордую классиков, напишу для себя пьесу из кол-хозной жизни -- вот тогда поглядим". В общежитии его ждал отец, Кондрат Лютаев. Кондрат ездил на курорт и по пути завернул к сыну. И те-перь сидел на его кровати -- большой, загоревший, в босто-новом костюме, -- ждал. От нечего делать смотрел какой-то иностранный журнал с картинками. Слюнявил губой толс-тый прокуренный палец и перелистывал гладкие тоненькие страницы. Когда попадались голые женщины, он вниматель-но разглядывал их, поднимал массивную голову и смотрел на одного из Минькиных товарищей, который лежал на своей кровати и читал. Подолгу смотрел, пристально. Глаза у Кондрата неожиданно голубые -- как будто не с этого лица. Он точно хотел спросить что-то, но не спрашивал. Опять слюня-вил палец и осторожно переворачивал страницу. Кондрат Лютаев лет семь уж был председателем большу-щего колхоза в степном Алтае. Дело поставил крепко, его хвалили, чем Кондрат в душе сильно гордился. В прошлом году, когда Минька, окончив десятилетку, ни с того ни с сего заявил, что едет учиться на артиста, они поругались. Кондрат не понял сына, хотя честно пытался понять. "Да ты спроси у меня-а! -- орал тогда Кондрат и стучал себя в грудь огром-ным, как чайник, кулаком. -- Ты у меня спроси: я их видел-перевидел, этих артистов! Они к нам на фронте каждую неде-лю приезжали. Все -- алкоголики! Даже бабы. И трепачи". Минька уперся на своем, и они разошлись. Минька удивился, увидев отца. Кондрат криво усмехнулся, отложил в сторону журнал. Поздоровались за руку. Обоим было малость неловко. -- Ну, как ты здесь? -- спросил Кондрат. -- Нормально. Некоторое время молчали. -- Тут у вас выпить-то хоть можно? -- спросил Кондрат, оглядываясь на другого студента. Тот понял это по-своему: -- Сейчас займем где-нибудь... Завтра стипуха. Кондрат даже покраснел. -- Вы что, сдурели! Я ж не в том смысле! Я, мол, не попа-дет вам, если мы тут малость выпьем? -- Вообще-то не положено, -- сказал Минька и улыбнул-ся. Странно было видеть отца растерянным и в новом ши-карном костюме. -- В исключительных случаях только... -- Ну и пошли! -- Кондрат поднялся. -- Скажете потом, что был исключительный случай. Пошли в магазин. Кондрат чего-то растрогался, начал брать все подряд: колбасу дорогую, коньяк, шпроты... Рублей на сорок всего. Минька пытался остановить его, но тот только говорил сер-дито: "Ладно, не твое дело". А когда шли из магазина, разговорились. Неловкость по-маленьку проходила. Кондрат обрел обычный свой -- снис-ходительный -- тон. -- Не забывай, когда знаменитым станешь, артист... За-будешь небось? -- Что за глупости! Кого забуду?.. -- Брось... Не ты первый, не ты последний. Надо, правда, сперва знаменитым стать... А? -- Конечно. Выпили вчетвером -- пришел еще один товарищ Миньки. Кондрат раскраснелся, снял свой бостоновый пиджак и сразу как-то раздался в ширину -- под тонкой рубашкой уга-дывалось крупное, могучее еще тело. -- Туго приходится? -- расспрашивал он ребят. -- Ничего... -- Вижу, как ничего... Выпить даже нельзя, когда захо-чешь. Тоскливо небось так жить? Другой раз с девкой бы прошелся, а тут -- книжки читать надо. А? Ребята смеялись; им стало хорошо от коньяка. Минька радовался, что отец пошел открыто на мировую. Может, кто ему втолковал на курорте, что не все артисты алкоголики. И что не пустое это дело, как он думал. -- А я считаю -- правильно! -- басил Кондрат. -- Раз при-ехали учиться, учитесь. Девки от вас никуда не уйдут. И пить тоже еще рано -- сопли еще по колена... Я на Миньку в прошлом году обиделся... Я снимаю свой упрек, Митрий. Учи-тесь. А если, скажем, у вас после окончания не будет полу-чаться насчет работы, приезжайте ко мне, будете работать в клубе. Минька знает, какой у меня клуб -- со столбами. Чем в Москве-то ошиваться... -- Тять... -- Не то говорю? Ну ладно, ладно... Вы же ученые, я забыл. А хозяйство у меня!.. Вон Минька знает... Потом Кондрат и Минька пошли на выставку -- ВДНХ. Минька вспомнил свой экзамен, и ему стало вдвойне хо-рошо. -- Вот ты, например, человек, -- заговорил он, слегка по-шатываясь. -- И мне сказали, что тебя надо сыграть. Но ведь ты -- это же не я, верно? Понимаешь? -- Понимаю. -- Кондрат шел ровно, не шатался. -- Тут дурак поймет. -- Значит, я должен тебя изучить: характер твой, повадки, походку... Все выходки твои, как у нас говорят. -- А то ты не знаешь? -- Я к примеру говорю. -- Ну-ка попробуй мою походку, -- заинтересовался Кондрат. -- Господи! -- воскликнул Минька. -- Это ж пустяк! -- Он вышел вперед и пошел, как отец, -- засунув руки в карма-ны брюк, чуть раскачиваясь, неторопливо, крепко чувствуя под ногой землю. Кондрат оглушительно захохотал. -- Похоже! -- заорал он. Прохожие оглянулись на них. -- Похоже ведь! -- обратился к ним Кондрат, показывая на Миньку. -- Меня показывает -- как я хожу. Миньке стало неудобно. -- Молодец, -- серьезно похвалил Кондрат. -- Учись -- дело будет. -- Да это что!.. Это не главное. -- Минька был счас-тлив. -- Главное: донести твой характер, душу... А это, что я сейчас делал, -- это обезьянничанье. За это нас долбают. -- Пошто долбают? -- Потому что это не искусство. Искусство в том, чтобы... Вот я тебя играю, так? -- Ну. -- И надо, чтобы в том человеке, который в конце концов получится, были и я и ты. Понял? Тогда я -- художник... -- Счас пойдем глянем одного жеребца, -- заговорил вдруг Кондрат серьезно. -- Жеребец на выставке стоит образ-цовый!.. -- Он зло сплюнул, покачал головой. -- Буяна помнишь? -- Помню. -- Приезжала нынче комиссия смотреть -- я его хотел на выставку. Забраковали, паразиты! А седни прихожу на ВДНХ, смотрю: стоит образцовый жеребец... Мне даже нехорошо сделалось. Какой же это образцовый жеребец, мать бы их в душеньку! Это ж кролик против моего Буяна. Я б его кулаком с одного раза на коленки уронил, такого образцового. Минька представил Буяна, гордого вороного жеребца, и как-то тревожно, тихонько, сладко заныло сердце. Увидел он, как далеко-далеко, в степи, растрепав по ветру косматую гриву, носится в косяке полудикий красавец конь. А заря на западе -- в полнеба, как догорающий соломенный пожар, и чертят ее -- кругами, кругами -- черные стремительные тени, и не слышно топота коней -- тихо. -- Буяна помню, как же, -- негромко сказал Минька. -- Хороший конь. Кондрат долго молчал. Сощурил синие глаза и смотрел вперед нехорошо -- зло. -- Я его последнее время сам выхаживал, -- заговорил он. -- Фикус ему в конюшню поставил -- у него там как у не-весты в горнице стало. Как дите родное изучил его. Заржет черт-те где, а я уж слышу. Забраковали!.. -- Кондрат замол-чал. Ему было горько. Минька тоже молчал. Расхотелось говорить об искусстве, не думалось о славной, нарядной судьбе артиста... Охота стало домой. Захотелось хлебнуть грудью степного полынного ветра... Притихнуть бы на теплом косогоре и задуматься. А в глазах опять встала картина: несется в степи вольный табун лошадей, и впереди, гордо выгнув тонкую шею, летит Буян. Но удивительно тихо в степи. -- Да, -- сказал он. -- Со всего края приезжали смотреть... -- Да ладно, чего уж теперь. Образцовый жеребец стоял в образцовой конюшне, за невысокой оградкой. Косил на людей большим нежно-фио-летовым глазом, настороженно вскидывал маленькую голо-ву, стриг ухом. Остановились около него. -- Этот? -- Но. -- Кондрат смотрел на жеребца, как на недоброго человека, ехидные повадки которого хорошо изучил. -- Он самый. -- Орловский. -- По блату выставили. -- Красивый. -- "Красивый", -- передразнил сына Кондрат. -- Ты уж... лучше походки изучай, раз не понимаешь. -- Чего ты? -- обиделся Минька. -- Ты сядь на него да пробежи верст пятьдесят -- тогда посмотри, что от этой красоты останется. -- Но нельзя же сказать, что он некрасивый! -- Вот за эту красоту он и попал сюда. У нас ведь все так... Конечно, полюбоваться можно, особенно кто не понимает ни шиша. А ты глянь! -- Кондрат перешагнул оградку и пошел к жеребцу. Тот обеспокоился, засучил ногами. -- Трр, той! -- прикрикнул Кондрат. -- Гляди сюда -- это грудь? Это воробьиное колено, а не грудь. Он на двадцатой версте за-хрипит... Тут к ним подошел служитель в синем комбинезоне. -- Гражданин, вы зачем зашли туда? -- На коняку вашего любуюсь. -- Смотреть отсюда можно. Выйдите. -- А если я хочу ближе? -- Я же вам русским языком сказал: выйдите. Нельзя туда. Кондрат выразительно посмотрел на сына, вышел из ог-радки. -- Понял? Издаля только можно. Потому что знающие люди враз раскусят. Чистая работа! Служитель не понимал, о чем идет речь. Кондрат хотел уже уйти, но вдруг повернулся к служите-лю и спросил совершенно серьезно: -- Вопрос можно задать? -- Пожалуйста. -- Служитель важно склонил голову набок. -- Этот конь -- он кто: жеребец или кобыла? Служитель взялся за живот... Он хохотал от души, как, наверно, не хохотал давно. Кондрат внимательно, с грустью смотрел на него, ждал. -- Так ты, значит... Ха-ха-ха!.. Ой, мама родная! Так ты за этим и ходил туда? Узнать? Ха-ха-ха!.. -- Смотри не надсадись, -- сказал Кондрат. Служитель вытер глаза. -- Жеребец, жеребец это, дорогой товарищ. -- Но? -- Что "но"? -- Неужели жеребец? -- Конечно, жеребец. -- Значит, я Василиса Прекрасная. -- При чем тут Василиса? -- При том, что это не жеребец. Это -- ишак. Служитель рассердился. -- Заложил, наверно, вчера крепко? Иди похмелись. -- Иди сам похмелись! А не то -- съезди вон на своем же-ребце. На нем только в кабак и ездить. Служитель нашел это замечание чрезвычайно оскорби-тельным. -- Выйдите отсюда! Давайте, давайте... А то сейчас мили-цию позову. -- Он тронул Кондрата за руку. Кондрат зашагал от конюшни. Минька -- за ним. -- Видел жеребца? -- Кондрат закурил, несколько раз глубоко затянулся. -- Приеду, пойду к той комиссии... Я им скажу пару ласковых. Ты тут спиши все данные про этого же-ребца и пришли мне в письме. Я на них высплюсь там, на этих членах комиссии... Черти. Минька тоже закурил. -- Куда сейчас? -- На вокзал. В девять пятнадцать поезд. У Миньки защемило сердце. Он только сейчас осознал, как легко ему с отцом, как радостно и легко. -- Как вы там? -- спросил он. -- Ничего, живы-здоровы. Мать без тебя тоскует. Соско-чила один раз ночью -- вроде ее кто-то в окно позвал. Я вы-шел -- никого нету. Тоскует, вот и кажется. Минька нахмурился. -- Чего она?.. -- Так ить наше дело теперь не молодое... "Чего"! -- А в деревне как? -- Что в деревне? -- Ничего не изменилось? -- Все так же. Отсеялись нынче рано. Ту луговину за со-лонцом помнишь? Гречиху вечно сеяли... -- Но. -- Всю ее под сады пустил. Не знаю, что получится. Ста-рики говорят, зря. Минька не знал, что еще спрашивать. Не спросишь же: "А что, по вечерам гуляют с гармошками?" Несерьезно. Да и спрашивать нечего -- гуляют. Как все это далеко! Туда поедет отец. Там -- мать, ребята-дружки... -- Через трое суток дома будешь. -- Ты-то не приедешь летом? -- Не знаю. Кружок тут один веду... Не знаю, может, при-еду. -- На будущий год он здесь будет, -- твердо сказал Кондрат. -- Я своего добьюсь. -- Кто? -- Буян. Я уж спланировал, как его по железной дороге везти. Не на того нарвались, я их сам забракую. -- А хорошо там у нас сейчас, да? Ночами хорошо?.. -- Тоскуешь здесь? -- Да нет, что ты! Тут тоже хорошо. Пойдешь, например, в Парк культуры Горького -- там весело. -- Москва, -- раздумчиво сказал Кондрат. -- На то она и столица. Мы как сейчас поедем-то? -- Можно на метро, можно на троллейбусе. Лучше, ко-нечно, на метро -- одна пересадка, и все. Кондрат посмотрел на сына. -- Ты уж освоился тут. -- Не совсем, но... -- Москва, -- еще раз сказал Кондрат. -- Я в войну бывал тут. Но тогда она, конечно, не такая была. На вокзале Миньку охватило сильное чувство, похожее на боль. Тяжело вдруг стало. Отец взял чемоданы из камеры хранения. Пошли в вагон. Пока шли через зал и по перрону, молчали. Вошли в вагон. Отец долго устраивал чемоданы на верхнюю полку, потом присел к столику напротив сына. И опять молчали, глядели в окно. По перрону шли и шли люди. Одни торопились, другие, много ездившие, шли спокойно. "И все они сейчас поедут", -- думал Минька. В купе пахло чем-то свежим -- не то краской, не то ко-жей. Потом по радио объявили, чтобы провожающие вышли из вагонов и чтобы они не забыли передать билеты отъезжа-ющим. Минька вышел из вагона и подошел к окну, за которым сидел отец. Смотрели друг на друга. Кондрат смотрел внимательно и серьезно. "Что он так? Как в последний раз", -- подумал Минька. Поезд все не трогался. Наконец тронулся. Минька долго шел рядом с окном, смотрел на отца. Он тоже смотрел на него. Он сидел, навалившись на маленький столик, не шевелился. Был он седой, хмурый и смотрел все так же -- внимательно и строго. Минька остановился. В последний раз увидел, как отец привстал и прислонился к стеклу... И все. Поезд прогудел густым басом и стал набирать ходу. Минька пошел домой. Шел до самого общежития пешком. Шел бездумно, на-рочно сворачивал в какие-то переулки -- чтоб устать и прий-ти и сразу уснуть. В комнате никого не было. На столе осталась всевозмож-ная закуска и стояла недопитая бутылка дорогого коньяка. Минька разобрал постель... Долго сидел, не раздеваясь. Потом разделся и лег. Взошла луна. В комнате стало светло. Минька предста-вил, как грохочет сейчас по степи поезд, в котором отец... Отец смотрит, наверно, в окно. А по земле идет светлая ночь, расстилает по косогорам белые простыни... Минька перевернулся на живот, уткнулся в подушку. И опять, в который раз, увидел: степь и табун лошадей несет-ся по степи... С этим и заснул Минька. И слышал, как в соседней ком-нате играет радиола. И ему снилось, что тот самый служитель с выставки стоит над ним и хохочет -- громко и глупо. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Игнаха приехал В начале августа в погожий день к Байкаловым приехал сын Игнатий. Большой, красивый, в черном костюме из польского крепа. Пинком распахнул ворота -- в руках по чемодану, -- остановился, оглядел родительский двор и гарк-нул весело: -- Здорово, родня! Молодая яркая женщина, стоявшая за ним, сказала с уп-реком: -- Неужели нельзя потише?.. Что за манера! -- Ничего-о, -- загудел Игнатий, -- сейчас увидишь, как обрадуются. Из дому вышел квадратный старик с огромными руками. Тихо засмеялся и вытер рукавом глаза. -- Игнашка!.. -- сказал он и пошел навстречу Игнатию. Игнатий бросил чемоданы. Облапали друг друга, триж-ды -- крест-накрест -- поцеловались. Старик опять вытер глаза. -- Как надумал-то? -- Надумал. -- Сколько уж не был? Лет пять, однако. Мать у нас за-хворала, знаешь... В спину что-то вступило... Отец и сын глядели друг на друга, не могли наглядеться. О женщине совсем забыли. Она улыбалась и с интересом рассматривала старика. -- А это жена, что ли? -- спросил наконец старик. -- Жена, -- спохватился Игнатий. -- Познакомься. Женщина подала старику руку. Тот осторожно пожал ее. -- Люся. -- Ничего, -- сказал старик, окинув оценивающим взгля-дом Люсю. -- А?! -- с дурашливой гордостью воскликнул Игнатий. -- Пошли в дом, чего мы стоим тут! -- Старик первым двинулся к дому. -- Как мне называть его? -- тихо спросила Люся мужа. Игнатий захохотал. -- Слышь, тять!.. Не знает, как называть тебя! Старик тоже засмеялся. -- Отцом вроде довожусь... -- Он молодо взошел на крыльцо, заорал в сенях: -- Мать, кто к нам приехал-то! В избе на кровати лежала горбоносая старуха, загорелая и жилистая. Увидела Игнатия -- заплакала. -- Игнаша, сынок... приехал... Сын наскоро поцеловал мать и полез в чемоданы. Гулкий сильный голос его сразу заполнил всю избу. -- Шаль тебе привез... пуховую. А тебе, тять, сапоги. А Маруське -- во!.. А это Ваське... Все тут живы-здоровы? Отец с матерью, для приличия снисходительно улыбаясь, с интересом наблюдали за движениями сына -- он все доста-вал и доставал из чемоданов. -- Все здоровы. Мать вон только... -- Отец протянул длинную руку к сапогам, бережно взял один и стал щупать, мять, поглаживать добротный хром. -- Ничего товар... Васька износит. Мне уж теперь ни к чему такие. -- Сам будешь носить. Вот Маруське еще на платье. -- Игнатий выложил все, присел на табурет. Табурет жалобно скрипнул под ним. -- Ну, рассказывайте, как живете? Соску-чился без вас. -- Соскучился, так раньше бы приехал. -- Дела, тятя. -- Дела... -- Отец почему-то недовольно посмотрел на молодую жену сына. -- Какие уж там дела-то!.. -- Ладно тебе, отец, -- сказала мать. -- Приехал -- и-то слава Богу. Игнатию не терпелось рассказать о себе, и он воспользо-вался случаем возразить отцу, который, судя по всему, не очень высоко ставил его городские дела. Игнатий был бор-цом в цирке. В городе у него была хорошая квартира, были друзья, деньги, красивая жена... -- Ты говоришь: "Какие там дела!" -- заговорил Игнатий, положив ногу на ногу и ласково глядя на отца. -- Как тебе объяснить? Вот мы, русские, крепкий ведь народишка! Посмотришь на другого -- черт его знает!.. -- Игнатий встал, прошелся по комнате. -- В плечах сажень, грудь как у жереб-ца породистого, -- силен! Но чтобы научиться владеть этой силой, освоить технику, выступить где-то на соревновани-ях -- это Боже упаси! Он будет лучше в одиночку на медведя ходить. Дикости еще много в нашем народе. О культуре тела никакого представления. Физкультуры боится как черт ладана. Я же помню, как мы в школе профанировали ее. -- С последними словами Игнатий обратился к жене. Как-то однажды Игнатий набрел на эту мысль -- о пре-ступном нежелании русского народа заниматься физкульту-рой, кому-то высказал ее, его поддержали. С тех пор он так часто распространялся об этом, что, когда сейчас заговорил и все о том же, жена его заскучала и стала смотреть в окно. -- ... Поэтому, тятя, как ты хошь думай, но дело у меня важное. Может, поважнее Васькиного. -- Ладно, -- согласился отец. Он слушал невниматель-но. -- Мать, где там у нас?.. В лавку пойду. -- Погоди, -- остановил его Игнатий. -- Зачем в лавку? Вкусив от сладостного плода поучений, он хотел было еще поговорить о том, что надо и эту привычку бросать рус-ским людям: чуть что -- сразу в лавку. Зачем, спрашивается? Но отец так глянул на него, что он сразу отступился, махнул рукой, вытащил из кармана толстый бумажник, шлепнул на стол: -- На деньга! Отец обиженно приподнял косматые брови. -- Ты брось тут, Игнаха!.. Приехал в гости -- значит, сиди помалкивай. Что, у нас своих денег нету? Игнатий засмеялся. -- Ладно, понял. Ты все такой же, отец. Сидели за столом, выпивали. Старик Байкалов размяк, облапал узловатыми ладонями голову, запел было: Зачем сидишь до полуночи У растворенного окна, Ох, зачем сидишь... Но замолчал. Некоторое время сидел, опустив на руки голову. Потом сказал с неподдельной грустью: -- Кончается моя жизнь, Игнаха. Кончается! -- Он руг-нулся. Жена Игнатия покраснела и отвернулась к окну. Игнатий сказал с укором: -- Тятя! -- А ты, Игнат, другой стал, -- продолжал отец, не обра-тив никакого внимания на упрек сына. -- Ты, конечно, не замечаешь этого, а мне сразу видно. Игнатий смотрел трезвыми глазами на отца, внимательно слушал его странные речи. -- Ты давеча вытащил мне сапоги... Спасибо, сынок! Хо-рошие сапоги... -- Не то говоришь, отец, -- сказал Игнатий. -- При чем тут сапоги? -- Не обессудь, если не так сказал, -- я старый человек. Ладно, ничего. Васька скоро придет, брат твой... Здоровый он стал! Он тебя враз сомнет, хоть ты и про физкультуру толкуешь. Ты жидковат против Васьки. Куда там!.. Игнатий засмеялся; к нему вернулась его необидная весе-лая снисходительность. -- Посмотрим, посмотрим, тятя. -- Давай еще по маленькой? -- предложил отец. -- Нет, -- твердо сказал Игнатий. -- А! Вот муж какой у тебя! -- не без гордости заметил старик, обращаясь к жене Игнатия. -- Наша порода -- Байкаловы. Сказал "нет" -- значит все. Гроб! Я такой же был. Вот еще Васька придет. А еще у нас Маруська есть. Та покрасивше тебя будет, хотя она, конечно, не расфуфыренная... -- Ты, отец, разговорился что-то, -- урезонила жена ста-рика. -- Совсем уж из ума стал выживать. Черт-те чего мелет. Не слушайте вы его, брехуна. -- Ты лежи, мать, -- беззлобно огрызнулся старик. -- Ле-жи себе, хворай. Я тут с людьми разговариваю, а ты нас пере-биваешь. Люся поднялась из-за стола, подошла к комоду и стала раз-глядывать патефонные пластинки. Ей, видно, было неловко. Игнатий тоже встал. Завели патефон. Поставили "Грушицу". Молчали. Слушали. Старший Байкалов смотрел в окно, о чем-то невесело думал. Вечерело. Горели розовым нежарким огнем стекла домов. По улице, поднимая пыль, с ревом прошло стадо. Корова Байкаловых подошла к воротам, попробовала поддеть их ро-гом -- не получилось. Она стояла и мычала. Старик смотрел на нее и не двигался. Праздника почему-то не получилось. А он давненько поджидал этого дня -- думал, будет большой праздник. А сейчас сидел и не понимал: почему же не вышло праздника? Сын приехал какой-то не такой. В чем не такой? Сын как сын, подарки привез. И все-таки что-то не то. Пришла Марья -- рослая девушка, очень похожая на Иг-натия. Увидев брата, просияла радостной сдержанной улыб-кой. -- Ну здравствуй, здравствуй, красавица! -- забасил Иг-натий, несколько бесцеремонно разглядывая взрослую се-стру. -- Ведь ты же невеста уже! -- Будет тебе, -- степенно сказала Марья и пошла знако-миться с Люсей. Старик Байкалов смотрел на все это, грустно сощурив-шись. -- Сейчас Васька придет, -- сказал он. Он ждал Ваську. Зачем ему нужно было, чтобы скорей пришел его младший сын, он не знал. Молодые ушли в горницу и унесли с собой патефон. Иг-натий прихватил туда же бутылку красного вина и закуску. -- Выпью с сестренкой, была не была! -- Давай, сынок, это ничего. Это полезно, -- миролюби-во сказал отец. Начали приходить бывшие друзья и товарищи Игнатия. Тут-то бы и начаться празднику, а праздник все не наступал. Приходили, здоровались со стариком и проходили в горни-цу, заранее улыбаясь. Скоро там стало шумно. Гудел могучий бас Игнатия, смеялись женщины, дребезжал патефон. Двое дружков Игнатия сбегали в лавку и вернулись с бутылками и кульками. "Сейчас Васька придет", -- ждал старик. Не было у него на душе праздника -- и все тут. Пришел наконец Васька -- огромный парень с открытым крепким лицом, загорелый, грязный. Васька походил на отца, смотрел так же -- вроде угрюмо, а глаза добрые. -- Игнашка приехал, -- встретил его отец. -- Я уж слышал, -- сказал Васька, улыбнулся и тряхнул русыми спутанными волосами. Сложил в угол какие-то же-лезяки, выпрямился. Старик поднялся из-за стола, хотел идти в горницу, но сын остановил его: -- Погоди, тять, дай я хоть маленько ополоснусь. А то не-удобно даже. -- Ну, давай, -- согласился отец. -- А то верно -- он на-рядный весь, как этот... как артист. И тут из горницы вышел Игнатий с женой. -- Брательник! -- заревел Игнатий, растопырив руки. -- Васька! -- И пошел на него. Васька покраснел, как девица, засмеялся, переступил с ноги на ногу. Игнатий обнял его. -- Замараю, слушай. -- Васька пытался высвободиться из объятий брата, но тот не отпускал. -- Ничего-о!.. Это трудовая грязь, братка. Дай поцелую тебя, окаянная душа! Соскучился без вас. Братья поцеловались. Отец смотрел на сыновей, и по щекам его катились слезы. Он вытер их и громко высморкался. -- Он тебе подарки привез, Васька, -- громко сказал отец, направляясь к чемоданам. -- Брось, тятя, какие подарки! Ну давай, что ты должен делать-то? Умываться? Умывайся скорей. Выпьем сейчас с тобой. Вот! Видела Байкаловых? -- Игнатий легонько под-толкнул жену к брату. -- Знакомьтесь. Васька покраснел пуще прежнего -- не знал: подавать яркой женщине грязную руку или нет. Люся сама взяла его руку и крепко пожала. -- Он у нас стеснительный, -- пояснил отец. Васька осторожно кашлянул в кулак, негромко, коротко засмеялся; он готов был провалиться сквозь землю от таких объяснений отца. -- Тятя... скажет тоже. -- Иди умывайся, -- сказал отец. -- Да, пойду маленько... того... Васька пошел в сени. Игнатий двинулся за ним. -- Пойдем, полью тебе по старой памяти! Отец тоже вышел на улицу. Умываться решили идти на Катунь -- она протекала под боком, за огородами. -- Искупаемся? -- предложил Игнатий и похлопал себя ладонями по могучей груди. Шли огородами по извилистой, едва приметной тропке в буйной картофельной ботве. -- Ну как живете-то? -- басил Игнатий, шагая вразвалку между отцом и братом. Васька опять коротко засмеялся. Он как-то странно сме-ялся: не то смеялся, не то покашливал смущенно. Он был очень рад брату. -- Ничего. -- Хорошо живем! -- воскликнул отец. -- Не хуже город-ских. -- Ну и слава Богу! -- с чувством сказал Игнатий. -- Ва-силий, ты, говорят, нагулял тут силенку? Василий опять засмеялся. -- Какая силенка!.. Скажешь тоже. Как ты-то живешь? -- Я хорошо, братцы! Я совсем хорошо. Как жена моя вам? Тять? -- Ничего. Я в них не шибко понимаю, сынок. Вроде ни-чего. -- Хорошая баба, -- похвалил Игнатий. -- Человек хоро-ший. -- Шибко нарядная только. Зачем так? Игнатий оглушительно захохотал. -- Обыкновенно одета! По-городскому, конечно. Поотстали вы в этом смысле. -- Чего-то ты много хохочешь, Игнат, -- заметил ста-рик. -- Как дурак какой. -- Рад, поэтому смеюсь. -- Рад... Мы тоже рады, да не ржем, как ты. Васька вон не рад, что ли? -- Ты когда жениться-то будешь, Васька? -- спросил Иг-натий. -- Он сперва в армию сходит, -- сказал отец. -- Ты это... когда пойдешь в армию, сразу записывайся в секцию, -- посоветовал старший брат. -- Я же так начал. Тре-нер толковый попадется -- можешь вылезти. Васька слушал, неопределенно улыбался. Пришли к реке. Игнатий первый скинул одежду, обнажив свое красивое тренированное тело, попробовал ногой воду, тихонько охнул. -- Мать честная! Вот это водичка. -- Что? -- Васька тоже разделся. -- Холодная? -- Ну-ка, ну-ка? -- заинтересовался Игнатий. Подошел к Ваське и стал его похлопывать и осматривать со всех сторон, как жеребца. Васька терпеливо стоял, смотрел в сторону, беспрерывно поправляя трусы, посмеивался. -- Есть, -- заключил Игнатий. -- Давай попробуем? -- Да ну! -- Васька недовольно тряхнул волосами. -- А чего, Васька? Поборись! -- Отец с упреком смотрел на младшего. -- Бросьте вы, на самом деле, -- упрямо и серьезно ска-зал Васька. -- Чего ради сгребемся тут? На смех людям? -- Тьфу! -- рассердился отец. -- Ты втолкуй ему, Игнат, ради Христа! Он какой-то телок у нас -- всего стесняется. -- А чего тут стесняться-то? Если бы мы какие-нибудь дохлые были, тогда действительно стыдно. -- Объясни вот ему! Васька нахмурился и пошел к воде. Сразу окунулся и по-плыл, сильно загребая огромными руками; вода вскипала под ним. -- Силен! -- с восхищением сказал Игнатий. -- Я ж тебе говорю! Помолчали, глядя на Ваську -- Он бы тебя уложил. -- Не знаю, -- не сразу ответил Игнатий. -- Силы у него больше -- это ясно. Отец сердито высморкался на песок. Игнатий постоял еще немного и тоже полез в воду. А отец пошел ниже по реке, куда выплывал Васька. Когда Васька вышел на берег, они о чем-то негромко и горячо заговорили. Отец доказывал свое, даже прижимал к груди руки, Васька бубнил свое. Когда Игнатий доплыл к ним, они замолчали. Игнатий вылез из воды и задумчиво стал смотреть на да-лекие синие горы, на многочисленные острова. -- Катунь-матушка, -- негромко сказал он. Васька и отец тоже посмотрели на реку. На той стороне, на берегу, сидела на корточках баба с вы-соко задранной юбкой, колотила вальком по белью, ослепи-тельно белели ее тупые круглые коленки. -- Юбку-то спусти маленько, эй! -- крикнул старик. Баба подняла голову, посмотрела на Байкаловых и про-должала колотить вальком по белью. -- Вот халда! -- с восхищением сказал старик. -- Хоть бы хны ей. Братья стали одеваться. Хмель у Игнатия прошел. Ему что-то грустно стало. -- Чего ты такой? -- спросил Васька, у которого, наоборот, было очень хорошее настроение. -- Не знаю. Так просто. -- Не допил, поэтому, -- пояснил старик. -- Ни два, ни полтора получилось. -- Черт его знает! Не обращайте внимания. Давайте поси-дим, покурим... Сели на теплые камни. Долго молчали, глядя на быстротекущие волны. Они лопотали у берега что-то свое, торопи-лись. Солнце село на той стороне, за островами. Было тихо. Только всплескивали волны, кипела река да удары валька по мокрому белью -- гулкие, смачные -- разносились над ре-кой. Трое смотрели на родную реку, думали каждый свое. Игнатий присмирел. Перестал хохотать, не басил. -- Что, Вася? -- негромко спросил он. -- Ничего. -- Васька бросил камешек в воду. -- Все пашешь? -- Пашем. Игнатий тоже бросил в воду камень. Помолчали. -- Жена у тебя хорошая, -- сказал Васька. -- Красивая. -- Да? -- Игнатий оживился, с любопытством, весело по-смотрел на брата. Сказал неопределенно: -- Ничего. Тяте вон не нравится. -- Я не сказал, что не нравится, чего ты зря? -- Старик неодобрительно посмотрел на Игнатия. -- Хорошая женщина. Только, я считаю, шибко фартовая. Игнатий захохотал. -- А ты знаешь, что такое фартовая-то? Отец отвернулся к реке, долго молчал -- обиделся. Потом повернулся к Ваське и сказал сердито: -- Зря ты не поборолся с ним. -- Вот привязался! -- удивился Васька. -- Ты что? -- Заело что-то тятю, -- сказал Игнатий, -- что-то не нра-вится ему. -- Что мне не нравится? -- повернулся к нему отец. -- Не знаю. На душе у тебя что-то не так, я же вижу. -- Ну и видь! Ты шибко умный стал, прямо спасу нет. Все ты видишь, все понимаешь! -- Будет вам! -- сказал Васька. -- Чего взялись? Нашли время. -- Да ну его! -- Отец засморкался и полез за кисетом. -- Приехал, расхвастался тут, подарков навез... подумаешь! -- Тять, да ты что в самом деле?! Игнатий даже привстал от удивления. Васька незаметно толкнул его в бок -- не лезь. Игнатий сел и вопросительно посмотрел на Ваську. Тот поднялся, отряхнул песок со шта-нов, посмотрел на отца. -- Пошли? Тять... -- У тебя деньги есть? -- спросил тот. -- Есть. Пошли... Старик поднялся и, не оглядываясь, пошел первым по тропе, ведущей к огородам. -- Чего он? -- Игнатия не на шутку встревожило настро-ение отца. -- Так... Ждал тебя долго. Сейчас пройдет. Песню спой с ним какую-нибудь. -- Васька улыбнулся. -- Какую песню? Я их перезабыл все. А ты поешь с ним песни? -- Да я ж шутейно. Я сам не знаю, чего он... Пройдет. Опять шли по огородам друг за другом, молчали. Игна-тий шел за отцом, смотрел на его сутулую спину и думал по-чему-то о том, что правое плечо у отца ниже левого, -- рань-ше он не замечал этого. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Из детских лет Ивана Попова Первое знакомство с городом Перед самой войной повез нас отчим в город Б. Это -- ближайший от нас, весь почти деревянный, бывший купе-ческий, ровный и грязный. Как горько мне было уезжать! Я невзлюбил отчима и, хоть не помнил родного отца, думал: будь он с нами, тятя-то, никуда бы мы не засобирались ехать. Назло отчиму (теперь знаю: это был человек редкого сердца -- добрый, любящий... Будучи холостым парнем, он взял маму с двумя детьми), так вот назло отчиму, папке назло -- чтобы он разозлился и при-шел в отчаяние, -- я свернул огромную папиросу, зашел в уборную и стал "смолить" -- курить. Из уборной из всех ще-лей повалил дым. Папка увидел... Он никогда не бил меня, но всегда грозился, что "вольет". Он распахнул дверь убор-ной и, подбоченившись, стал молча смотреть на меня. Он был очень красивый человек, смуглый, крепкий, с карими умными глазами... Я бросил папироску и тоже стал смотреть на него. -- Ну? -- сказал он. -- Курил... -- Хоть бы он ударил меня, хоть бы щелкнул разок по лбу, я бы тут же разорался, схватился бы за голову, испугал бы маму. Может, они бы поругались и, может, мама заявила бы ему, что никуда она не поедет, раз он такой -- бьет детей. -- Я вижу, что курил. Дурак ты, дурак, Ванька... Кому хуже-то делаешь? Мне, что ли? Пойду сейчас и скажу матери... Это не входило в мои планы, и это могло мне выйти бо-ком -- мама-то как раз и отстегала бы меня. Я догнал папку... -- Папка, не надо, не ходи! -- Зачем ты куришь, дурачок, с таких лет? Ведь это ж сколько никотину скопится за целую жизнь! Ты только поду-май, голова садовая. Скажи, что больше не будешь, -- не пойду к матери. -- Не буду. Истинный мой Бог, не буду. -- Ну смотри. ... И вот едем в город -- переезжаем. На телеге наше добро, мы с Талей сидим на верхотуре, мама с папкой идут пешком. За телегой, привязанная, идет наша корова Райка. Таля, маленькая сестра моя, радуется, что мы едем, что нам еще далеко-далеко ехать. Невдомек ей, что мы уезжаем из дома. Вообще-то мне тоже нравится ехать. Вольно кругом, просторно... Степь. В травах стоит несмолкаемая трескотня: тысячи маленьких неутомимых кузнецов бьют и бьют кро-хотными молоточками в звонкие наковаленки, а сверху, из жаркой синевы, льются витые серебряные ниточки... Навер-но, эти-то тоненькие ниточки и куют на своих наковаленках маленькие кузнецы и развешивают сверкающими паутинка-ми по траве. Рано утром, когда встает солнце, на ниточки эти, протянутые от травинки к травинке, кто-то нанизывает изумрудный бисер -- зеленое платье степи блестит тогда до-рогими нарядами. Мы останавливаемся покормиться. Папка выпрягает коня, пускает его по бережку. Райка тоже пошла с удовольствием хрумтеть сочным разнотравьем. Мы раскладываем костерок -- варить пшенную кашу. Хоро-шо! Я даже забываю, что мы уезжаем из дома. Папка напоми-нает: -- Вот здесь наша река последний раз к дороге подходит. Дальше она на запад поворачивает. Мы все некоторое время молча смотрим на родимую реку. Я вырос на ней, привык слышать днем и ночью ее ров-ный, глуховатый, мощный шум... Теперь не сидеть мне на ее берегах с удочкой, не бывать на островах, где покойно и про-хладно, где кусты ломятся от всякой ягоды: смородины, ма-лины, ежевики, черемухи, облепихи, боярки, калины... Не заводиться с превеликим трудом -- так, что ноги в кровь и штаны на кустах оставишь -- бечевой далеко вверх и никог-да, может быть, не испытать теперь величайшее блаженст-во -- обратный путь домой. Как нравилось мне, каким взрос-лым, несколько удрученным заботами о семье мужиком я себя чувствовал, когда собирались вверх "с ночевой". Надо было не забыть спички, соль, ножик, топор... В носу лодки свалены сети, невод, фуфайки. Есть хлеб, картошка, котелок. Есть ружье и тугой, тяжелый патронташ. -- Ну все? -- Все вроде... -- Давайте, а то поздно уже. Надо еще с ночевкой устро-иться. Берись! Самый хитрый из нас, владелец ружья или лодки, отправ-ляется на корму, остальные, человека два-три, -- в бечеву. Впрочем, мне и нравилось больше в бечеве, правда, там горсть смородины на ходу слупишь, там второпях к воде при-падешь горячими губами, там надо вброд через протоку -- по пояс... Да еще сорвешься с осклизлого валуна да с головой ухнешь... Хорошо именно то, что все это на ходу, не нарочно, не для удовольствия. А главное, ты, а не тот, на корме, ос-новное-то дело делаешь... Эх, папка, папка! А вдруг да у него не так все хорошо пойдет в городе? Ведь едем-то мы -- попробовать. Еще неиз-вестно, где он там работу найдет, какую работу? У него ни грамоты большой, ни специальности. И вот надо же -- по-перся в город и еще с собой трех человек потащил. А сам ни-чего не знает, как там будет. Съездил только, договорился с квартирой, и все. И мама тоже... Куда согласилась? Послед-нее время, я слышал, все шептались по ночам: она вроде не соглашалась. Но ей хотелось выучиться на портниху, а в го-роде есть курсы... Вот этими курсами-то он ее и донял. Со-гласилась. Попробуем, говорит. Ничего, говорит, продавать не будем, лишнее, что не надо, рассуем для хранения по род-ным и поедем, попробуем. А папке страсть как охота куда-нибудь на фабрику или в мастерскую какую -- хочется ему стать рабочим, и все тут. Ну, вот и едем. ... Приехали в город затемно. Я не видел его. Папка чудом находил дорогу: сворачивали в темные переулки, громыхали колесами по булыжнику улиц... Раза два он только спраши-вал у встречных, встречные объясняли что-то на тарабарском языке: надо еще до конца Осоавиахимовской, потом свер-нуть к Казармам, потом будет Дегтярный... Папка возвра-щался к нам и говорил, что все правильно -- верно едем. Мы с Талей и мама притихли. Только папка один храбрился, гром-ко говорил... Наверно, чтоб подбодрить нас. По бокам темных улиц и переулков стояли за заборами большие дома. В окнах яркий свет. -- Господи, да когда же приедем-то? -- не выдержала ма-ма. Это же самое удивляло и меня: казалось, что мы, пока едем по городу, проехали пять таких деревень, как наша. Вот он, город-то! -- Скоро, скоро, -- бодрится папка. -- Еще свернем на одну улицу, потом в переулок -- и дома. Дома!.. Смелый он человек, папка. Я его уважаю. Но за-тею его с городом все-таки не могу принять. Страшно здесь, все чужое, можно легко заблудиться. Не заблудились. Подъехали к большому дому, папка ос-тановил коня. -- Здесь. Счас скажу, что приехали... -- Скорей там, -- велит мама. -- Да скоро! Скажу только... В переулке темно. Я чувствую, мама боится, и сам тоже начинаю бояться. Одной Тале -- хоть бы хны. -- Мам, мы тут жить станем? -- Тут, доченька... Заехали! -- Уговори ты его назад, домой, -- советую я. -- Да теперь уж... Вот дура-то я, дура! Папки, как на грех, долго нету. В доме горит свет, но за-бор высокий, ничего в окнах не видать. Наконец появился папка... С ним какой-то мужик. -- Здравствуйте, -- не очень приветливо говорит му-жик. -- Заезжай, я покажу, куда ставить. Барахла-то много? -- Откуда!.. Одежонка кой-какая да постелишка. -- Ну, заезжайте. Пока перетаскивают наши манатки, мы сидим с Талей в большой, ярко освещенной комнате на сундуке в углу. В ком-нату вошел долговязый парнишка... с самолетом. Я прирос к сундуку. -- Хочешь подержать? -- спросил парнишка. Самолет был легкий, как пушинка, с тонкими размашис-тыми крыльями, с винтиком впереди... Таля тоже потянулась к самолету, но долговязый не дал. -- Ты изломаешь. Таля захныкала и все тянулась к самолету -- тоже подер-жать. Долговязый был неумолим. И во мне вдруг пробуди-лось чудовищное подхалимство, и я сказал строго: -- Ну чего ты? Изломаешь, тогда что?! -- Мне хотелось еще разок подержать самолет, а чтоб долговязый дал, надо, чтоб Таля не тянулась и нечаянно не выхватила бы его у меня. Тут вошли взрослые. Отец долговязого сказал сыну: -- Иди спать, Славка, не путайся под ногами. Когда остались мы одни, я вдруг обнаружил, что свет-то -- с потолка!.. Под потолком висела на шнуре стеклянная лампочка, похожая на огурец, а внутри лампочки -- светлая паутинка. Я даже вскрикнул: -- Гляньте-ка!.. -- Ну что? Электричество. Ты, Ванька, поменьше теперь ори -- не дома. Тут вступилась мама: -- Парнишке теперь и слова нельзя сказать? -- Да говори он сколько влезет -- потихоньку. Чего заполошничать-то. Они еще поговорили в таком духе -- частенько так разго-варивали. -- Завез, да еще недовольный... -- Ну и давай теперь на каждом шагу: "Гляди-ка! Смотри-ка!" Смеяться ведь начнут. -- Ну и не одергивай каждый раз парнишку! -- Погоди, сядет он тебе на шею, если так будешь... А как, интересно? Самого отец чуть не до смерти зашиб на покосе за то, что он, мальчишкой, побоялся распутать и обратать шкодливую кобылу -- лягалась... Сам же нет-нет да вспомнит про это и обижается на своего отца. Его тогда, ма-ленького-то, насилу откачала мать, бабушка наша неродная. А на шею я никому не сяду, не надо этого бояться. Мы легли спать. Долго мне не спалось. Худо было на душе. За стеной гром-ко, с присвистом храпел хозяин, чуждо гудели под окнами провода, проходили по улице -- группами -- молодые парни и девки, громко разговаривали, смеялись. Почему-то вспом-нилось, как родной наш дедушка, когда выпьет медовухи, всякий раз спрашивает меня: -- Ванька, какое самое длинное слово на свете? Я давно знаю, какое, а чтоб еще раз услышать, как он вы-говаривает это слово, хитрю: -- Не знаю, деда. -- А-а!.. -- И начинает: -- Интре... интренацал... -- И по-том только одолевает: -- Ин-тер-на-ци-о-нал! Мы покатыва-емся со смеху -- мама, я и Таля. -- Эх вы!.. Смешно? -- обижается дедушка. -- Ну, валяй-те, смейтесь. Можно бы сейчас написать, что в ту ночь мне снились большие дома, самолет, лампочка... Можно бы написать, но не помню, снилось ли. Может, снилось. Утром я проснулся оттого, что прямо под окном громко сморкался хозяин и приговаривал: -- Ты гляди што!.. Прямо круги в глазах. Мамы и папки не было. Таля спала. Я стал думать: как те-перь пойдет жизнь? Дружков не будет -- они, говорят, все тут хулиганистые, еще надают одному-то. Речки тоже нету. Она есть, сказывал папка, но будет далеко от нас. Лес, говорит, рядом, там, говорит, корову будем пасти. Но лес не нашен-ский, не острова -- бор, -- это страшновато. Да и что там, в бору-то? -- грузди только. Тут вдруг в хозяйской половине забегали, закричали... Я понял из криков, что Славка засадил в ухо горошину. Всем семейством они побежали в больницу. Я встал и пошел в их комнату -- посмотреть, какие в городе печки. Говорили, какие-то чудные. Открыл дверь... и не печку увидел, а акку-ратную белую булочку на столе. Потом я узнал, что их зо-вут -- сайки. Никого в комнате не было. Я подошел к столу взял сайку и пошел к Тале. Она как раз проснулась. -- Ой! -- сказала она. -- Дай-ка мне. -- Всю, что ли? -- Да зачем?.. Смеряй ниточкой да отломи половинку. Это мама купила? -- Дали. Славка дал. Разломили саечку и стали есть, сидя на кровати. Никогда не ел такого вкусного хлеба. До чего же душистый, мягкий, чуть солоноватый, даже есть жалко; я все поглядывал, сколь-ко осталось. Мы не услышали, как открылась дверь... Услы-шали: -- Уже пакостить начали? -- С порога на нас глядела хо-зяйка. У меня все оборвалось внутри. -- Зачем ты взял сайку? И -- вот истинный Бог, не вру -- я сказал: -- Я думал, она чужая. -- Чужая... Нехорошо так делать. Это -- воровство назы-вается. Я вот скажу отцу с матерью... Что-то я вконец растерялся... Вдруг спросил: -- Горошину-то вытащили? -- О какой! -- удивилась хозяйка. -- Хитрит еще. -- И ушла. Мне стало совсем невмоготу. -- Пойдем домой? -- предложил я Тале. -- Счас, давай только доедим, -- легко согласилась она. Она твердо помнила наказ мамы: не есть на ходу, а -- сядь, съешь, чего у тебя там есть, тогда уж ходи или бегай. Я увидел в окно, что хозяйка пошла в сарай, и заторопил Талю. Она было заупрямилась, но все же пошла. Я помнил, что мы к воротам подъехали слева, если стоять к ним лицом, значит, теперь надо -- вправо. Пошли вправо. Дошли до перекрестка... Я не знал, как дальше. Спросил ка-кого-то дяденьку: -- Как бы нам до Ч-ского тракта дойти? -- А зачем? -- спросил дяденька. -- Нам мама сказала туда идти. Она нас там поджидает. -- Раньше всего другого, что значительно облегчает эту жизнь, я научился врать. И когда врал и мне не верили, я чуть не плакал от обиды. Дяденька внимательно посмотрел на меня, на Талю... И показал: -- Вот так прямо -- до перекрестка, потом улица налево пойдет -- по ней, а там, как дойдешь до водонапорной баш-ни, большая такая, там спроси снова. От водонапорной башни дорогу дальше показала тетень-ка и даже прошла с нами немного. Долго ли, коротко ли мы шли, а к Ч-скому тракту вышли. Там мы сели на взгорок и стали ждать, кто бы нас подвез до нашей деревни. Там, на взгорке, к вечеру уже, нашли нас ма-ма с папкой. Таля плакала -- хотела есть, мной потихоньку овладевало отчаяние... -- Таленька!.. Доченька ты моя-а!.. Я думал, мне крепко влетит. Нет, ничего. Скоро началась война. Мы вернулись в деревню... Папку взяли на войну. В 1942 году его убили. Гоголь и Райка В войну, с самого ее начала, больше всего стали терзать нас, ребятишек, две беды: голод и холод. Обе сразу навалива-лись, как подступала бесконечная наша сибирская зима со своими буранами и злыми морозами. Летом -- другое дело. Летом пошел поставил на ночь перемета три-четыре, гля-дишь, утром -- пара налимов есть. (До сего времени сладост-но вздрагивает сердце, как вспомнишь живой, трепетный дерг бечевы в руках, чириканье ее по воде, когда он начинает там "водить".) Или пошел назорил в околках сорочьих яиц, испек в золе -- сыт. Да мало ли! Будь попроворней да имей башку на плечах -- можно и самому прокормиться, и домой принести. Но зима!.. Будь она трижды проклята, эта зимуш-ка-зима!.. И воет и воет над крышей, хлопает плахами... Все тепло, какое было с утра в избе, все к вечеру высвистит, сколько ни наваливай на порог, под дверь, тряпья, как ни старайся утеплить окна. Или наладятся такие морозы, что в сенцах трескотня стоит и, кажется, вот-вот, еще маленько поддаст, и полопаются стекла в окнах. Выскочишь на минуту в ограду, в пригон -- тебя точно в сугроб голенького, и рот ледяной ладошкой запечатают. А в притоне -- корова... Вот горе-то: сена в обрез, ей жевать и