жевать в такую стужу, а где возьмешь, зиме еще конца не видно. Сделаешь свое малое дело и пулей опять в избу -- от холода жгучего, в нестерпи-мой боли за корову: чтоб уж хоть не видеть ее, понурую, всю в инее, с печальными глазами. И в избе нет покоя: тут -- худо-бедно -- согреешься, а она там стоит... И только на ночь дадим ей охапку сена, и все. И так и видишь все время беско-нечно печальные коровьи глаза -- прямо в душу глядят. Она ведь кормилица. Она по весне принесет молоко и теленка -- это такая суматошная радость в эти дни, когда наша Райка (корова) вот-вот отелится. Тут весна, теплеет уже, а тут скоро заскользит по полу нежными копытцами, может, Бог даст, те-лочка. (Мы в прошлом году сдали телочку в колхоз. Нам дали муки, много жмыха и чайник меда. Долго, конечно, такого праздника ждать -- лето, зиму и еще лето, но тем он и доро-же, праздник-то. Да и есть, что ждать.) В такие дни, весной, у нас в избе идет такой тарарам, что душа заходится от ликую-щего, делового чувства. Я то и дело выскакиваю смотреть Райку, щупаю ее теплое брюхо, хоть ни шиша не смыслю в этом. Таля тоже бегает со мной, тоже щупает Райкино брю-хо... Райка, повернув голову, смотрит на нас дымчато-влаж-ными глазами, нежными глазами -- она тоже ждет теленка, она, наверно, понимает наше суетливое беспокойство. -- Вань, скоро? -- Ночью, наверно, опростается. Всю ночь у нас горит свет; мама ходит к Райке, тоже щу-пает ее брюхо... Приходит и говорит: -- Прямо близко уже... Слышно: толкается ногами-то, толкается, а все никак. Уж не беда ли с ней? Матушка -- ца-рица небесная, не допусти до смерти голодной. Куда мы тогда денемся? Тревожная, страшная ночь. И рано поутру наш дедушка смотрит Райку и говорит нам всем: -- Чего заполошничаете-то? Сегодня к ночи только... Детей пужаешь, дуреха! -- Это он на маму, потому что к утру мы с Талей бываем зареванными. Сколько счастья приносил нам дедушка! А теперь -- еще зима. Я на стенке начертил в ряд не-сколько палочек, сколько осталось дней до марта. Вычерки-ваю вечерами по одной, но их еще так много! Но бывала у меня одна радость -- неповторимая, боль-шая -- и зимой: в долгие зимние вечера я читал на печке ма-ме и Тале книги. С книгами у меня целая история. Я каким-то образом на-учился читать до школы: учил меня дядя Павел (тот сам чи-тать страсть как любил и даже пытался сочинять стихи и, го-ворит, когда он был на войне, то некоторые его стихи печа-тали во фронтовой газете. Наверно, неправду говорит, он прихвастнуть любит: когда мне теперь попалась тетрадка его стихов, они поразили меня своей бестолковщиной)... Сло-вом, как только я еще и в школе поднаторел и стал читать до-статочно хорошо, я впился в книги. Я их читал без разбора, подряд, какие давала библиотекарша. Она удивлялась и не верила: -- Уже прочитал? -- Прочитал. -- Неправда. Надо, мальчик, до конца читать, если бе-решь книга. Вот возьми и дочитай. Что с ней было делать? Брал книжку обратно, терпел дня два и шел опять. Потом я наловчился воровать книги из школьного книжного шкафа. Он стоял в коридоре, шкаф, и когда летом школу ремонтировали, в коридор -- вечерком, попозже -- можно было легко проникнуть. Дальше -- еще легче: шкаф двустворчатый, два колечка на краях створок, замок с дужкой... Приоткроешь створки -- щель достаточна, чтоб пролезла рука: выбирай любую! Грех говорить, я это де-лал с восторгом. Я потом приворовывал еще кое-что по ме-лочи, в чужие огороды лазил, но никогда такого упоения, та-кой зудящей страсти не испытывал, как с этими книгами. Маме нравилось, что я много читаю. Но вот выяснилось, что учусь я в школе на редкость плохо. Это пришла и расска-зала учительница. Они с мамой тут же установили причину такого страшного отставания -- книги. (Парень-то я был не такой уж совсем дремучий.) А тут еще какая-то дура сказала маме, что нельзя, чтобы парнишка так много читал, что бывает -- зачитываются. Мама начала немилосердно бороться с моими книгами. Из библиотеки меня выписали, дружкам моим запретили давать мне книги, которые они берут на свое имя. Они, конечно, давали. Мама выследила меня дома, книжки отняла, меня выпорола... Я стал потихоньку снимать, с чердака книги, украденные раньше в школьном шкафу. (Эта лавочка со школьными книгами к тому времени для меня кончилась: обнаружили пропажу, переделали запор. В краже книг обвинили плотников: зачем они на свои самокрутки достают и дерут книги, которые так нужны школе. Для этого есть старые газеты. Плотники клялись, что они ни сном ни духом не ведают, куда девались книги -- они не брали.) Я снимал книги с чердака и перечитывал уже читанное. Я делал это так: вкладывал книгу в обложку задачника и спокойно читал. Мама видела, что у меня в руках задачник, и оставляла меня в покое и еще радовалась, наверно, что я сел наконец за уроки. Подумай она нечаянно, что нельзя же так подолгу, с таким упоением читать задачник -- подумай она так, мне опять была бы выволочка. На мое счастье, об этой возне с книгами узнала одна молодая учительница из эвакуированных ленинградцев (к стыду своему, забыл теперь ее имя), пришла к нам домой и стала беседовать со мной и с мамой. (Наши женщины, все жители села очень уважали ленинградцев.) Ленинградская учительница узнала, как я читаю, и разъяснила, что это действительно вредно. А главное, совершенно без всякой пользы: я почти ничего не помнил из прочитанной уймы книг, a значит, зря угробил время и отстал в школе. Но она убедила и маму, что читать надо, но с толком. Сказала, что она нам поможет: составит список, и я по этому списку стану брать книги в библиотеке. (Читал я действительно черт знает что: вплоть до трудов академика Лысенко -- это из ворованных. Обожал также брошюры -- нравилось, что они такие тоненькие, опрятные, отчесал за один присест и в сторону ее.) С тех пор стал я читать хорошие книжки. Реже, правда, но всегда это был истинный праздник. А тут еще мама, а вслед за ней и Таля тоже проявили интерес к книгам. Мы за-лезали вечером все трое на обширную печь и брали туда с собой лампу. И я начинал... Господи, какое жгучее наслаждение я испытывал! Точно я прожил большую-большую жизнь, как старик, и сел рассказывать разные истории моим род-ным, крайне заинтересованным благородным людям. Точно не книгу я держу поближе к лампе, а сам все это знаю. Когда мама удивлялась: "Ах ты, Господи! Гляди-ка! Вот ведь что на свете бывает!" -- я чуть не стонал от счастья и торопливо и несколько раздраженно говорил: "Да ты погоди, ты послу-шай, что дальше будет!" -- А что дальше, Вань? -- вылетала со своим языком кур-носая Таля. Я шипел на нее, обзывая "дурой", мама строго говорила, что так не надо. -- А чего она!.. -- Ну раз мы не понимаем, мы и спрашиваем. А ты не сердись, а рассказывай -- ты же знаешь. Тебя разве учитель-ница обзывает дураком? -- Дак можно же сообразить, что я еще сам пока не знаю, что будет дальше! -- Она маленькая. Читай-ка дальше. Ах, какие это были праздники! (Я тут частенько воскли-цаю: счастье, радость! праздники!.. Но это -- правда, так было. Может, оттого, что -- детство. А еще, я теперь догадываюсь, что в трудную, горькую пору нашей жизни радость -- пусть малая, редкая -- переживается острее, чище.) Это были праздники, которые я берегу -- они сами сберегаются -- всю жизнь потом. Лучшего пока не было. Вот что только омрачало праздники: мама, а вслед за ней Галя скоро засыпали. Только разохотишься, только нала-дишься читать всю ночь, глядь, уж мама украдкой зевает. А вслед за ней и ее копия тоже ладошечкой рот прикрыва-ет -- подражает маме. Я чуть не со слезами смотрю на них. -- Читай, читай! Что, уж зевнуть нельзя? -- Да ведь поснете сейчас! -- Не поснем. Читай знай. Но я знаю -- поснут. Читаю дальше... Мама борется со сном, глаза ее закрываются, она слабеет. Эх!.. Еще минута-две, и мои слушательницы крепко спят. Сижу, горько оби-женный... Невдомек было дураку: мама наработалась за целый день, намерзлась. А этой, маленькой, ей эти мои книж-ки -- до фонаря: она хочет быть похожей на маму, и все. Пробую читать один -- не то. Да и в сон тоже начинает кло-нить... И еще одно, что тревожило праздники: мысль о Рай-ке. Вот она скоро доест, свою охапку сена и будет стоять мерзнуть до утра. От этой мысли самому холодно и горько, и совестно становится на теплых кирпичах. И маму тоже боль-но тревожила эта же мысль, и она нет-нет да вздохнет, когда я читаю. Я знаю, о чем она. Но что делать, что делать! Где его возь-мешь, сена? В один такой вечер мы читали "Вия". Я, сам замирая от страха, читал: -- "Он дико взглянул и протер глаза. Но она, точно, уже не лежит, а сидит в своем гробу. Он отвел глаза свои и опять с ужасом обратил их на гроб. Она встала... идет по церкви с закрытыми глазами, беспрестанно расправляя руки, как бы желая поймать кого-нибудь. Она идет прямо к нему..." Первой не выдержала мама. -- Хватит, сынок, не надо больше. Завтра дочитаем. -- Давай, мам... -- Не надо, ну их... Вот завтра дедушку позовем ночевать, и ты нам опять ее всю прочитаешь. Как заглавие-то? -- Гоголь. Но тут разные, а эта -- "Вий". -- Господи, Господи... Не надо больше. Мы долго лежали со светом. Таля уже спала, а мы с ма-мой не могли заснуть. По правде говоря, я бы и сам не смог читать дальше. Вот так книга! Учительница отметила на лис-точке, какие читать в сборнике, а эту не отметила. А я поче-му-то (запретный плод, что ли?) начал именно с "Вия". И вот, пожалуйста: сразу непостижимый, душу сосущий, захваты-вающий ужас. И сил нет оторваться, и жутко. Хоть бы завтра дедушка не хворал, хоть бы он пришел, курил бы, лежал на лавке, накрывшись тулупом (он не мог спать на кровати под одеялом), хоть бы он... Мы бы... я бы снова стал читать этого "Вия" и дочитал бы до конца. -- Ты не бойся, сынок, спи. Книжка она и есть книжка, выдумано все. Кто он такой, Вий? -- Главный черт. Я давеча в школе маленько с конца урвал. -- Да нету никаких Виев! Выдумывают, окаянные, -- ре-бятишек пужать. Я никогда не слыхала ни про какого Вия. А то у нас старики не знали бы!.. -- Так это же давно было! Может, он помер давно. -- Все равно старики все знают. Они от своих отцов слы-хали, от дедушек... Тебе же дедушка рассказывает разные ис-тории? -- рассказывает. Так и ты будешь своим детишкам, а потом, может, внукам... Мне смешно от такой необычайной мысли. Мама тоже смеется. -- Вот чего, -- говорит она, -- побудьте маленько одни, я схожу сено подберу. Давеча везла да в переулке у старухи Сосниной сбросила навильник. Она подымается рано -- уви-дит, подберет. А жалко -- добрый навильник-то. Посидишь, ничего? -- Посижу, конечно, -- Посиди, я скоренько. Огонь не гаси. С печки не слазь. Мама торопливо собралась, еще сказала, чтоб я никого не боялся, и ушла. Я стал думать, что я опять не отдал должок (семнадцать бабок) Кольке Быстрову -- чтоб не думать про Вия. Тоже невеселая дума (неделю уже не могу отдать), но уж лучше про это, чем... Но мысли мои упрямо возвращаются к Вию; возникает неодолимое желание посмотреть вниз, в тем-ный угол. Я начинаю отчаянно бороться с этим желанием, отвернулся к Тале, внушаю себе знакомое: на печке никакая нечистая сила не страшна, на печку они не могут залезть, им не дано, они могут сколько им влезет звать, беситься, стра-щать внизу, но на печку не полезут, это проверено. Покру-тятся до первых петухов и исчезнут. Лежу и стараюсь повесе-лей думать об этом. Но точно кто за волосы тянет -- затылок сводит от желания посмотреть вниз, в угол. Сил моих нет бо-роться. И уж думаю: ну, загляну! Пусть они попробуют на печку залезть. Пусть они только попробуют... И тут я слышу в сенях торопливые шаги. Я цепенею от ужаса... Кто там? Мама еще до старухи Сосниной не дошла... Вот уж за скобку взялись... Я дернул одеяло на себя, укрылся с головой -- чтоб только не видеть... Господи, Господи!.. Учиться хорошо буду, маму слушаться... Дверь открылась, и я слышу мамин голос, потревоженный скорой ходьбой: -- Спишь, сынок? С сердца схлынул мглистый, цепкий холодок жути. -- Ты, мам? Ты чего скоро-то? -- Да я подумала: чего же я одна-то пошла, мне же одной-то не донести -- навильник-то добрый... Пойдем-ка возьмем веревки, навяжем две вязанки да принесем. Жалко бросать-то. Таля-то спит? Я мигом слетаю с печки. -- Спит. Я счас... Она сроду не проснется! И вот мы идем темной улицей близко друг к другу... Мол-чим. Поспешаем. Я считаю, сколько еще домов осталось до старухи Сосниной. Пять. Вот -- переулочек. Тут -- четыре избы и длинный огород этой самой старухи. -- Сено-то доброе! Прямо пух... Жалко оставлять-то. Давечь никого в переулке-то не было, я и сбросила с воза. Чего им, колхозным-то? Им-то до весны с лишком хватит... -- Если хороший навильник -- раза на три хватит дать. -- Там на четыре хватит. Я ишо там, когда накладыва-лись, подумала: может, запоздаем в деревню-то -- стемнеет, поедем переулком, я и сброшу. Да и положила поверх бастырка здоро-о-вый навильник. -- А если б в переулке кто-нибудь бы оказался? -- Ну, тогда что ж... отвезла бы в бригаду. Тут уж ничего не сделаешь. -- Ух, она же и поест у нас сейчас! Свеженького-то... Сразу согреется. Сразу ей дадим? -- Знамо, сразу! Дармовое... Ну вот она, старухина изба. У нее там -- между избой и баней -- есть такой закоулок... Летом там крапива растет в рост человеческий, а зимой сохлые стеблины торчат из снега, чернеют -- вечером и то никакого сена не разглядишь, не то что ночью. Мы скоро навязываем две большие вязанки... Сено паху-чее, шуршит в руках, колется. Так и вижу нашу Райку -- как она уткнет свою морду в это добро. Идем назад. И тут -- черт ее вынес, проклятую, -- собака Чуевых: подбежала, невидная, неслышная, да как гавкнет. Я подскочил, но вязанки не выронил... А мама выронила свою и села на нее. Едва оправилась от страха, пошли. Мама ругается: -- Вот гадина!.. У меня чуть разрыв сердца не случился. Ты-то как, сынок? -- Да ничего. Ноги маленько ослабли сперва, а сейчас ничего. Некоторое время еще идем. -- Может, подбежим, сынок? Оно скорей дело-то будет. А то Таля бы там не проснулась... -- Давай. И вот мы трусим по улице. Мне смешно, как вязка -- точно большой темный горб -- подскакивает на маминой спине. Райка мыкнула, услышав нас... Я распустил свою вязанку и бухнул ей в ноги большую охапку. Райка мотнула головой и захрумтела вкуснейшим сенцом. -- Ешь, милая, ешь, -- говорит мама. -- Ешь, родимая. -- И чего-то всплакнула и тут же вытерла слезы и сказала: -- Ну, пошли, Вань, а то Талюха там... Дело сделали! Таля спит! Даже не пошевельнулась, пока мы шумно и весело раздевались и залезали на печку. "Здорово, Вий!" -- сказал я про себя и посмотрел вниз, в дальний темный угол. Весны-то мы кое-как дождались, а вот Райки у нас не стало... У меня и теперь не хватает духу рассказать все по-дробно. У нас уж в избе раскорячился теленочек -- телоч-ка! -- цедил на соломенную подстилку тоненькую бесконеч-ную струйку Мы ели картошку и запивали молочком. Сена, конечно, не хватило. А уж вот-вот две недели -- и выгонять пастись. Только бы эти две недели как-нибудь... Мама выпрашивала у кого-нибудь по малой вязанке, но чего там! Райке теперь много надо: у ней теперь молоко. И мы ее выпускали за ворота, чтобы она подбирала по улице: может, где клочок старого вытает или повезут возы на колхозную ферму и оставят на плетнях... Иногда оставляют на кольях по доброй горсти. Так она у нас и ходила. А где-то, видно, за-брела в чужой двор, пристроилась к стожку... Стожки еще у многих стояли: у кого мужики в доме, или кто по блату до-стал воз, или кто купил, или... Бог их там знает. Поздно вече-ром Райка пришла к воротам, а у ней кишки из брюха висят, тащатся за ней: прокололи вилами. Вот... Значит, надо ждать телочку, пока она вырастет. На-звали ее тоже Рая. Жатва Год, наверное, 1942-й. (Мне, стало быть, 13 лет.) Лето, страда. Жара несусветная. И нет никакой возможности спря-таться куда-нибудь от этой жары. Рубаха на спине накали-лась и, повернешься, обжигает. Мы жнем с Сашкой Кречетовым. Сашка старше, ему лет 15-16, он сидит "на машине" -- на жнейке (у нас говори-ли -- жатка). Я -- гусевым. Гусевым -- это вот что: в жнейку впрягалась тройка, пара коней по бокам дышла (водила или водилины), а один, на длинной постромке, впереди, и на нем-то в седле сидел обычно парнишка моих лет, направляя пару тягловых -- и, стало быть, машину -- точно по срезу жнивья. Оглушительно, с лязгом, звонко стрекочет машина, машет добела отполированными крыльями (когда смотришь на жнейку издали, кажется, кто-то заблудился в высокой ржи и зовет руками к себе); сзади стоячей полосой остается висеть золотисто-серая пыль. Едешь, и на тебя все время наплывает сухой, горячий запах спелого зерна, соломы, нагретой травы и пыли -- прошлый след, хоть давешняя золотистая полоса и осела, и сзади поднимается и остается неподвижно висеть новая. Жара жарой, но еще смертельно хочется спать: встали чуть свет, а время к обеду. Я то и дело засыпаю в седле, и тогда не приученный к этой работе мерин сворачивает в хлеб -- сбивает стеблями ржи паутов с ног. Сашка орет: -- Ванька, огрею! Бичина у него длинный -- может достать. Я потихоньку матерюсь, выравниваю коня... Но сон, чудовищный, желан-ный сон опять гнет меня к конской гриве, и сил моих не хватает бороться с ним. -- Ванька!.. -- Сашка тоже матерится. -- Я сам с сиденья валюсь! У меня у самого счас кровоизлияние мозга будет! Потерпи! -- Давай хоть пять минут поспим?! -- предлагаю я. -- Еще три круга -- и выпрягаем. Три огромных круга!.. А машина стрекочет и стрекочет, и размерно шагает конь, и дергает повод, и фыркает, и на голо-ву точно масленый блин положили, и горячее масло струйка-ми стекает под рубаху, в штаны... Там, где сидишь в седле, мокро, все остальное раскалилось, тлеет. -- А, Сань?! А то упаду под жатку, вот увидишь! Сашку допекло тоже; он еще немного хорохорится, поет песни, потом натягивает вожжи. -- Тр-р! Пять минут, Ванька! А то застукают. Господи, да больше и не надо! Это и так вечность. Падаю с коня, на карачках отползаю подальше в рожь -- на тот случай, если кони сами тронут, то чтоб не переехало машиной -- успеваю еще подумать про это... Потом горячая, пахучая земля приникла к лицу, прижалась; в ушах еще звон жнейки, но он скоро слабеет, над головой тихо прошуршали литые, медные колоски -- и все. Мир звуков сомкнулся, я отбыл в мягкую, зыбучую тишину. Еще некоторое время все тело вроде слегка покачивается, как в седле, приятно гудит кровь, потом я бестелесно куда-то плыву и испытываю блаженство. Странно, я чувствую, как я сплю -- сознательно, сладко сплю. Земля стремительно мчит меня на своей груди, а я -- сплю, я знал это. Никогда больше в своей жизни я так не спал -- так вот -- целиком, вволю, через край. Сколько мы спали, не знаю, только проснулся я вдруг, с ощущением близкой опасности; сразу как-то, как от толчка, всплыл из глубины небытия на поверхность... Кто-то кри-чал... Я вскочил. Нас все же застукали: сам председатель кол-хоза Иван Алексеич бегал по стерне за Сашкой, но так как одна нога у председателя деревянная, то догнать Сашку, ко-нечно, он не мог, и только издали грозил плетью и ругался. Увидев меня, председатель кинулся было за мной, но я так дернул с места, что он сразу остановился. -- Контры! Вы мне ответите!.. Садитесь жать счас же! -- Отойди от жатки, тогда сядем. -- Сашке, видно, попа-ло разок председательской плетью -- он почесывал спину. -- Счас же у меня садитесь! Вы што, под статью меня подвести хочете?! -- Отойди от жатки... Председатель, ругаясь, пошел к своему легкому коробку, который стоял в стороне. Опять заскрипела, заскрежетала жнейка, опять налади-лось жечь солнце, но теперь на душе куда легче, даже весело: малость урвали. Председатель еще постоял немного, посмотрел на нас и уехал. Странный он был человек, Иван Алексеич, председатель. Эта нога его -- это ему давно еще, молотилкой: хотел потуже вогнать сноп под барабан, и вместе со снопом туда задернуло ногу. Пока успели скинуть со шкива приводной ремень, ногу всю изодрало зубьями барабана, потом ее отняли выше коле-на. Мы его нисколько не боялись, нашего председателя, хоть он страшно ругался и иногда успевал жогнуть плетью. Мы не догадывались тогда, что народ мы еще довольно зеленый, во-всю ругались по-мужичьи, и с председателем -- тоже. С нами было нелегко. Как я теперь понимаю, это был человек добро-душный, большого терпения и совестливости. Он жил с нами на пашне, сам починял веревочную сбрую, длинно материл-ся при этом... Иногда с силой бросал чиненую-перечиненую шлею, топтал ее здоровой ногой и плакал от злости. В тот день председатель здорово насмешил нас. Съехались мы поздно вечером к бригадному дому, рассе-лись кто где хлебать затируху (мелкие кусочки теста, крошки, сваренные в воде). Потом должно было быть собрание: у председателя много накопилось фактов нашего безобразного поведения: кто-то еще, кроме нас с Сашкой, спал на полосе, кто-то накануне, вечером, самовольно бегал домой в баню, кто-то, дожав клин, гонялся с бичом за перепелками -- терял драгоценное время... Председатель, пока мы ужинали, застелил красным сук-ном длинный стол под навесом, сидел один за столом, строго поглядывал в нашу сторону -- ждал: предстояла "накачка". Мы ополоснули чашки, закурили и приготовились слу-шать. -- Сегодня четыре оглоеда, -- начал председатель, -- спа-ли на полосе. Это: Санька Кречетов, Илюха Чумазый, Вань-ка Попов и Васька-безотцовщина. Вы што, соображаете?! А этот верзила... Колька, я про тебя! -- в баньку ему, вишь, захотелось! (Колька, Моисеев внук, поймал у меня вчера на рубахе вшу и подговаривал вместе бежать вечером в деревню в баню, а к свету вернуться. Я отказался.) -- Попариться ему, вишь, захотелось, жеребцу! Дубина такая... Ты всю ночь-то пробегаешь туда-сюда, а днем -- спать на полосе! -- Я не спал. -- Я посплю вам! Я вам посплю, дьяволы! Вы у меня ишо скирдовать в ночь будете. Далеко, за лесом, медленно опускается в синие дымы большое красное солнце; хорошо на земле, задумчиво, по-койно. Под председательским столом, свернувшись калачи-ком, мирно спит Борзя, наш бесконечно добрый, шалавый кобель. Председатель никак не может разозлиться, вяло у него получается -- никакого интереса. Мы клюем носами. -- Дальше: што это за моду взяли -- перепелок стегать?! Живодеры... Первое: они всяких личинок уничтожают... Да время же теряете, черти! Пока ты ее догонишь да угодишь бичом -- времени-то сколько уходит! Дальше: Ленька-япо-нец наехал, сукин сын, на пенек, порвал пилу. Оглазел?! Скину вот трудодней пятнадцать, будешь вперед смотреть! Ехай счас прямо в кузню -- штоб завтра, как только дед Ма-кар проснется, пилу мне склепали. Ленька-японец радешенек: дома побудет. Везет недомер-ку! Не нарочно ли на пень-то наехал? Но он хитрый, радости не показывает, а виновато хмурится. -- Дальше: еслив ишо кого увижу... Тут-то нанесло нежданного: на дороге, из-за взгорка, по-казались дрожки уполномоченного -- мы хорошо знали его жеребца. К нам едет. Эх, как вскочил тут наш председатель (он ужасно боялся уполномоченного), да как застучал кулаком по столу, как за-кричал: -- Я давно уж замечаю среди вас контр... контр... А деревяшкой своей председатель наступил Борзе на хвост; Борзя взвыл блажным голосом. Председателю надо перекричать собаку, он кричит: -- Давно уж я замечаю среди вас контрреволюционные элементы! Собака воет, крутится под столом; председатель почему-то не может сойти с нее -- то ли от волнения, то ли... Бог его знает. Добрый Борзя начал кусать деревяшку; мы корчимся от смеха: до того уморительная картина. (Потом, когда мы вспоминали эту историю, Ленька-японец сознался, что у него случилась тогда посикота -- написал в штаны от смеха.) Уполномоченный подъехал. Глядит на нас, ничего не может понять. Председатель быстро пошел навстречу ему. Ошалевший Борзя с визгом вылетел из-под стола, кинулся бежать... Да прямо в ноги райкомовскому жеребцу. Красавец жеребец дико всхрапнул, дал в дыбы -- чуть из хомута не вылез. Уполномоченный выскочил из коробка; председатель поскакал было на деревяшке за Борзей, потом вернулся, стал успокаивать жеребца. Мы все лежали вповал. Мы тоже побаивались уполномо-ченного, но тут ничего не могли с собой сделать -- умирали от смеха. -- В чем дело?! -- строго спросил уполномоченный. -- Это... собрание у нас -- насчет итогов, -- пояснил Иван Алексеич. -- С собакой маленько комедия вышла... -- И закричал на нас: -- Завтра же убрать этого блохастого!.. -- Я вижу, что комедия, а не собрание. Может, рано весе-литься-то?! -- спросил у нас уполномоченный. -- Может, на-оборот, плакать надо?! Мы постепенно затихли. Вот теперь, кажется, будет "на-качка" настоящая. Но уполномоченный почему-то отменил собрание. Неожиданно добрым голосом сказал: -- Ладно: поработали, посмеялись -- идите спать. Спали мы в доме на нарах. Долго еще не могли успокоиться в тот вечер, вспоминали Борзю, Ивана Алексеича, хо-хотали в подушки. Иван Алексеич беседовал у огонька с уполномоченным... Раза два он входил к нам и сердито шипел: -- Вы будете спать? Опять завтра не добудишься!.. Оглоеды. Хоть бы человека постеснялись. Потом уполномоченный уехал. Мы один за другим проваливаемся в сон... Когда я -- позже других, последним, наверно, -- выхожу до ветра, уже светит луна и где-то близко вскрикивает ночная птица. Председатель сидит у костра, тихонько звякает ложкой об алюминиевую чашку -- хлебает затируху. Протез его отстег-нут, лежит рядом... Худая култышка как-то неестественно бе-леет на траве. Иван Алексеевич часто склоняется и дует на нее -- видно, до боли натрудил за день, теперь она, горячая, отдыхает. А вокруг тепло и ясно; кто-то высоко-высоко золотыми гвоздями пришил к небу голубое полотно, и сквозь него сквозит, льется нескончаемым потоком чистый, голубовато-белый легкий свет. И все вскрикивает в согре какая-то ночная птица -- зо-вет, что ли, кого? Бык Одно время работал я на табачной плантации, на табачке, у нас говорили. Поливал табак. Воду надо было возить из согры. Как только солнце подымалось, мы запрягали в водовоз-ки быков и весь день возили воду. Бык у меня был на редкость упрямый и ленивый. Сбруя -- веревочная, то и дело рвется. Едешь на взвоз, бык поднату-жится -- хомут пополам. А бык шагает дальше. А я с бочкой посередь дороги стою. Догоняю быка, заворачиваю, кое-как связываю хомут, запрягаю, и с грехом пополам выезжаем на взвоз. Несколько раз он меня переворачивал с бочкой. Идет, идет по дороге, потом ему почему-то захочется свернуть в сторону. Свернул -- бочка набок. Я бил его чем попало. Бил и плакал от злости. Другие ребята по полтора трудодня в день зашибали, я едва трудодень выколачивал с таким быком. Я бил его, а он спокойно стоял и смотрел на меня большими глупыми глазами. Мы ненавидели друг друга. Один раз -- после обеда -- надо запрягать, моего быка нет. Бригадир Петрунька Яриков, косой маленький мужик, орет на меня: -- Куда же он у тебя девался-то, мать-перемать?! В зем-лю, что ли, провалился? Я ополекал все закоулки, все укромные места -- нет бы-ка. Ну, думаю, только бы мне найти тебя, змей, я тебе покажу Нашел в просе -- лежит, отдувается в холодке. Я прямо с разбегу сапогом ему в морду. Как он мэкнет, как вскочит да как даст мне под зад! Я отлетел метра на три и подумал, что я уже мертвый. А он раскорячил ноги, нагнул голову и смотрит на меня. Я тоже смотрю на него. Мне показалось, что мы долго так смотрели друг на друга. Я боялся пошевелиться. Думаю, как с собакой: встанешь, он опять кинется. Потом все-таки потихоньку стал подниматься... Бык стоит. Смот-рит. Я поднялся и пошел от него задом. Кое-как доковылял до бригады. Задница огнем горит... Хорошо, еще не рогом попал (они у него широченные, лбом угодил), -- сидеть бы мне у него на голове, как снопу на вилах. Бригадир разозлился на быка, вырвал из телеги железный курок и побежал в просо. Через пять минут видим, летит наш бригадир сломя голову, за ним бык. Бежит бригадир и орет: -- Стреляйте в него! Стреляйте, что вы стоите?! Спорет ведь он меня!.. Забыл с перепугу, что ружья ни у кого нет -- у нас их по-забирали, как началась война. Ребятишки и бабы, увидев разъяренного быка, -- кто ку-да, врассыпную. Я лежал на животе возле избушки. Бык про-топал мимо -- не обратил внимания. Видно, Петрунька с железным курком насолил ему здорово. Пробежал бык совсем близко, аж земля задрожала. У меня сердце в пятки ушло. Петрунька туда -- бык за ним, Петрунька сюда -- бык за ним, гоняет его по ограде. Загнал в угол. Петрунька, как пти-ца, взлетел на плетень -- и на ту сторону. Бык, не останавливаясь, с ходу саданул рогами в плетень, вырвал его с кольями, и пронес, и сбросил. Тогда только остановился. Ему накину-ли волосяную петлю на шею, стянули, измучили, потом про-дели веревку в кольцо и привязали к столбу. По давней традиции (она, как ни странно, сохранялась и в войну) после того, как табак уберут с плантации, высушат и свезут в город на табачную фабрику, бригада гуляет. Валили какую-нибудь скотину, варили, жарили... Привозили из де-ревни самогонку и -- начиналось. На этот раз забили моего быка. Трое мужиков взяли его и повели на чистую травку -- неподалеку от избушки. Бык по-корно шел за ними. А они несли кувалду, ножи, стираную холстину... Я убежал из бригады, чтобы не услышать, как он заревет. И все-таки я услышал, как он взревел -- негромко, глухо, коротко, как вроде сказал: "Ой!" К горлу мне подсту-пил горький комок; я вцепился руками в траву, стиснул зубы и зажмурился. Я видел его глаза... В тот момент, когда он, раскорячив ноги, стоял и смотрел на меня, повергнутого на землю, -- пожалел он меня тогда, пожалел. Мяса я не ел -- не мог. И было обидно, что не могу как следует наесться -- такой "рубон" нечасто бывает. Самолет Мы, четверо пацанов: Шуя, Жаренок, Ленька и я, шагаем с сундучками в гору. Поступаем в автомобильный техникум. Через три с половиной года будем техниками-механиками по ремонту и эксплуатации автотранспорта. Техникум -- в горо-де, точнее, за городом, километрах в семи, в бывшем монас-тыре. Идти надо обрывистым правым берегом широкой ре-ки. Это мой второй приезд в этот город. Душа потихоньку болит -- тревожно, охота домой. Однако надо выходить в люди. Не знал я тогда, что навсегда ухожу из родного села. То есть буду еще приезжать потом, но -- так, отдышаться... Вот уж не знал! Городские ребята не любили нас, деревенских, смеялись над нами, презирали. Называли "чертями" (кто черти, так это, по-моему, -- они) и "рогалями". Что такое "рогаль", я по сей день не знаю и как-то лень узнавать. Наверно, тот же черт -- рогатый. В четырнадцать лет презрение очень больно и ясно сознаешь и уже чувствуешь в себе кое-какую силен-ку -- она порождает неодолимое желание мстить. Потом, когда освоились, мы обижать себя не давали. Помню, Шуя, крепыш парень, подсадистый и хлесткий, закатал в лоб одно-му городскому журавлю, и тот летел -- только что не курлы-кал. Жаренок в страшную минуту, когда надо было решиться, решился -- схватил нож... Тот, кто стоял против него -- тоже с ножом, -- очень удивился. И это-то -- что он только удивился -- толкнуло меня к нему с голыми кулаками. Надо было защищаться -- мы защищались. Иногда -- так вот -- безрассудно, иногда с изобретательностью поразительной. Но это было потом. Тогда мы шли с сундучками в гору, и с нами вместе -- налегке -- городские. Они тоже шли посту-пать. Наши сундучки не давали им покоя. -- Чяво там, Ваня? Сальса шматок да мядку туясок? -- Сейчас раскошелитесь, черти! Все вытряхнем! -- Гроши-то куда запрятали?.. Куркули, в рот вам паро-ход! Откуда она бралась, эта злость -- такая осмысленная, не четырнадцатилетняя, обидная? Что, они не знали, что в де-ревне голодно? У них тут хоть карточки какие-то, о них дума-ют, там -- ничего, как хочешь, так выживай. Мы молчали, изумленные, подавленные столь открытой враждебностью. Проклятый сундучок, в котором не было ни "мядку", ни "сальса", обжигал руку -- так бы пустил его вниз с горы. А на горе, когда поднялись, на ровном открытом месте стоял... самолет. Да так близко! Там был аэродром. И так он нежданно открылся, этот самолетик, так близко стоял, и ни-кого рядом не было -- можно подойти и потрогать... Раньше нам приходилось -- редко -- видеть самолет в небе. Когда он летел над селом, выскакивали из всех домов, шумели: "Где?! Где он?" Ах ты, Господи!.. Я так и ахнул. Да все мы слегка ошалели. И городские -- тоже. Что уж, так каждый день ви-дели они их, самолеты? Но они скоро взяли себя в руки, при-творяшки. -- Кукурузник, сука. -- Сидит... Горючего, наверно, нет. И пошли, не глядя больше на самолет. Мы пошли за ними и тоже старались не смотреть на само-лет: нельзя было показать, что мы -- действительно такая уж совсем непролазная "деревня". А ничего же ведь не случи-лось бы, если бы мы маленько постояли, посмотрели. Но мы шли и не оглядывались. Когда я не выдержал и все-таки ог-лянулся, меня кто-то из наших крепко дернул за рукав. Он мне, этот самолет, снился потом. Много раз после при-ходилось ходить горой, мимо аэродрома, но самолета там не было -- он летал. И теперь он стоит у меня в глазах -- боль-шой, легкий, красивый... Двукрылый красавец из далекой-далекой сказки. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Как Андрей Иванович Куринков, ювелир, получил 15 суток Андрей Иванович -- это такой попрыгунчик, резиновый человек, хороший ювелир, изобретатель... Правда, хороший ювелир и изобретатель, но он думает, что он единственный в своем роде ювелир и изобретатель, неповторимый, везде об этом трещит, но вечно ему чего-нибудь не хватает, чтобы сделать такое, чтобы все ахнули. То материала нет подходя-щего, то инструмент не тот. Чаще всего -- материал не тот. -- Ты дай мне настоящий янтарь! -- говорит он с вызо-вом и значительно. -- Дай мне кусок настоящего янтаря -- я тебе сделаю. Может, он и сделает, если получит в руки "кусок настоя-щего янтаря", но он ужасно много говорит об этом, разд-ражает всех, и тогда кто-нибудь языкастый заявляет: -- Тебе, как тому танцору, -- что-нибудь да мешает. -- Нет, ты дай мне кусок настоящего янтаря! -- волнует-ся Андрей Иванович. И начинает всех разить знаниями; го-ворит он складно, и если бы не много, то, наверно, было бы даже интересно послушать его. Вся беда -- много говорит. -- Сидела мушка на веточке много-много миллионов лет на-зад, на нее капнула капля смолы, ее сшибло с веточки, даль-ше, на эту капельку упала другая... Ну, и так далее. -- Ты дай мне этот кусок, я уберу лишнее, сделаю тебе та-кую иголку к галстуку -- все будут не на тебя смотреть, а на эту иголку с мушкой. -- У нас один карат бриллианта -- это горошина со все-ми накладными, со всеми налогами -- тысяча рублей. Так? Но у нас -- тридцать шесть характеристик бриллиантов, гру-бо говоря, тридцать шесть сортов. И вот ты дай мне... Это он в пивной разглагольствует, и на это "ты дай мне" ему часто говорят: "На!" Андрей Иванович очень не любил своего соседа по жи-лью, Трухалева Илью Георгиевича, закройщика ателье но-мер какого-то. Этот Илья Георгиевич откровенно называл Андрея Ивановича трепачом. Андрей Иванович на это вы-пячивал нижнюю челюсть, зло смотрел на закройщика, не-которое время молчал, потом начинал говорить: -- Чем отличается граненый бриллиант от бриллианта, который не побывал в руках мастера? Граненый играет. А тебя, когда делали, чуть-чуть только тронули -- чтобы вес не потерять: ты дурак. Тяжелый, но дурак. Опять, на беду свою, много, долго и одинаково -- про бриллианты, гранения, игру... И дожидался, что Трухалев ему на все это кратко говорил: -- Трепач. Барахло, -- и уходил. И получалось, что это он говорил последние слова, слова тяжкие, обидные, а Андрей Иванович оставался со множеством точных, образных слов -- не высказанных; он злился и на малейшие шумы, звуки в квартире Трухалева, сладострастно, с ожесточением садил черенком половой щетки в потолок (Трухалев жил над ним). Трухалев на это стукнет пару раз, точно скажет: "трепач", "барахло" -- и жизнь в его квартире идет так же, как и шла: ходят, постукивают, передвигают стулья. За время, пока они жили так -- друг над другом, -- юве-лир Куринков накопил на закройщика много зла и обиды. Тот отвечал тем же, кроме того, кажется, куда-то писал на ювелира, что он не дает соседям покоя: всем стучит в стены щеткой. Если им случалось вместе ехать в лифте или зимой выколачивать рядом ковры на снегу, они оскорбляли друг друга. -- Опять вас продернули, -- начинал ювелир. -- Сшили пиджак, а рукава -- вот по этих пор. Не видал по телеви-зору? -- Мы такие специально для ювелиров шьем, чтобы брил-лианты было видно. А нормальным людям мы шьем нор-мально. -- Но про ювелиров ни разу не было передачи, а про вас -- то и дело. -- Делать-то нечего, вот и показывают. Если ты мне еще будешь стучать в пол, я спущусь и надену тебе мусорное вед-ро на голову. И буду тоже стучать по нему. Молотком. -- Попробуй. Я те алмазным резцом вырежу на лбу: "Ду-рак". -- От дурака слышу. Трепач. Барахло. И закройщик уходил. И вот как-то в воскресенье к ювелиру Куринкову заехал брат, военный. Брат ехал в отпуск на юг, по пути завернул на сутки к брату. Домашних Куринкова -- жены и доче-ри-студентки -- дома не было, братья взяли винца, посиде-ли, повспоминали немного, потом брат сказал, что очень ус-тал, и пошел соснуть. А ювелир остался один. Он задумался чего-то... Жизнь идет себе, неопределенно, с тоской думал он. Идет себе и идет. И в душе ювелира назревал какой-то тоже не вполне определенный протест, что жизнь -- идет и идет. Тут, как на грех, над ним опять задвигали стульями, стали ходить... Ювелир вполне определенно обозлился опять на закройщика, вспомнил все его обидные слова... Взгляд его упал на военный мундир брата, мысль в голове вспыхнула и ясно высветила картину: вот он, военный, вхо-дит к закройщику... Дальше он даже додумывать не стал -- дальше как-то все было понятно. Почему-то он враз сооб-разил, что делать дальше. Закройщик с женой собрались как раз ужинать, когда в дверь к ним резко, требовательно позвонили. -- Кто это? -- удивился закройщик. Жена пожала плечами: -- Телеграмма?.. -- Ну, иди, -- велел закройщик. Хозяйка открыла дверь... В квартиру стремительно во-шел ювелир Куринков в форме капитана. -- Именем уголовного кодекса, -- сказал он. -- Собирай-тесь. У закройщика и у его жены вытянулись лица... Они оша-лели. -- А чего такое? -- нерешительно спросил закройщик. -- Как это? -- Ста-ать! -- заорал ювелир. Закройщик встал... -- А чего такое-то? -- опять спросил он, во все глаза гля-дя на... на кого? Кто это? Что это? Ювелир меж тем прошелся по комнате, бегло оглядел ее всю... Четко развернулся, подошел к закройщику, прон-зительно и трезво глядя ему прямо в глаза. -- Мне надоели ваши шорохи, -- сказал ювелир. -- Что у вас за возня каждую ночь? -- Ты же ювелир, чего ты... -- начал было закройщик. -- Молчать! -- приказал ювелир. Закройщик потом рас-сказывал, что он потому так ошалел и растерялся, что юве-лир очень все делал "натурально". -- Для ВАС я был юве-лир... поэтому терпел все ваши шорохи. И оскорбления -- так надо было. Кстати, сколько вы на меня заявлений напи-сали? -- Да я... это... -- Сколько? -- Два. Ювелир посмеялся: -- Обои эти бумажки попали ко мне же -- я сходил с ни-ми в одно место. За каждое ваше заявление я получал благо-дарность -- что хорошо притворяюсь. Ясно? Вы думали, с вами тут в бирюльки играют? Ювелир стал опять раздражаться. Опять прошелся по комнате... Заглянул мимоходом в книжный шкаф. -- А чего я такое сделал? -- вдруг осмелел закройщик. -- Куда это собираться-то? Ювелир остановился перед закройщиком, заложив руки за спину, качнулся несколько раз с носков на каблуки, с каблуков на носки, все это время в упор глядя на него, заго-ворил тихо, четко, значительно: -- Нам известно про всю вашу деятельность. -- Какую дея... -- Молчать! Сядьте! Сесть! Закройщик сел. -- Нам все известно, даже чего вам неизвестно. Ювелир тоже сел. Но тотчас встал и стал снова ходить по комнате -- ему, как видно, особенно нравилось ходить в форме. Он ходил долго. Он думал. -- С арестом я, кажется, подожду, -- сказал он. -- Вы знаете армянина, на углу тут сидит... чистильщик. Здоровый такой. -- Знаю, -- сказал закройщик. -- Каждое утро будете подходить к нему и спрашивать: "У вас продается славянский шкаф из карельской березы?" Он будет ругаться и кричать -- не обращайте внимания. Даже если полезет драться -- терпите. Нам его надо расколоть. -- Я с такими делами не связываюсь, -- решительно зая-вил закройщик. -- Я не умею. -- Что значит "не умею"? Научим! Никто сперва не уме-ет -- научим. Я терпел все ваши выходки -- это, думаете, легко? -- расчет у ювелира, надо признать, был жесто-кий: вспыльчивый армянин показал бы такой "славянский шкаф", что закройщик всю жизнь потом помнил бы эту таинственную игру в разведчиков. -- Спрашивать надо ка-ждый день, но об этом ни-ко-му. Ясно? Пока ювелир инструктировал закройщика, тому вдруг бросилось в глаза вот что: китель на ювелире явно не с его плеча. Профессиональный глаз портного не подвел. -- А попрошу документы! -- сказал он. И встал. -- Молчать! -- заорал ювелир и стукнул ладонью об стол. -- Нина, закрой дверь на ключ! -- крикнул закройщик. Ювелир хотел уйти со словами: -- Хорошо, мы потолкуем в другом месте, -- и пошел бы-ло, но большой закройщик прыгнул на него, легко подмял под себя и заорал жене: -- Звони в милицию! Маленький ювелир отчаянно боролся с закройщиком, но все напрасно. ...Ночь Андрей Иванович провел в вытрезвителе. Утром еще кое-как крепился, а когда их, человек двенадцать, по-везли в закрытой машине в суд, сильно затосковал. Дру-гие -- хоть бы что, а он молчал. Особенно он боялся, что нарисуют его на доске "Не проходите мимо", напишут фа-милию, имя... А у него дочь студентка. Хорошо ей будет смотреть на такого папашу? Судили три женщины... Кто был тут не первый раз, выходили из комнаты, где вершился суд, изумленные. На вопрос: "Сколько вломили?" -- только махали рукой: -- Под завязку. -- Что-то они сегодня... не в настроении, что ли, -- си-дели, толковали. -- Они в понедельник всегда так, -- сказал один мрач-ный. -- Куринков! -- вызвали. -- Эгей? -- подскочил ювелир. -- Иду. Он вошел в большую комнату и, слегка поклонившись, вежливо сказал: -- Здравствуйте. -- Садитесь, -- велели ему. Куринков скромненько присел на краешек скамьи с высокой спинкой, устремил взор на судей -- весь внимание. -- Вчера, восемнадцатого июня, вы, будучи в нетрезвом состоянии, надели не принадлежащую вам военную фор-му... -- Пошутил! -- воскликнул ювелир. И хотел даже посме-яться, но у него вышло коротко и ненатурально. -- Я во-обще шутник большой. Бывает, соберемся у нас в мастер-ской -- чего я только ни выделываю! Я в ювелирной мастер-ской работаю. Я вот вижу у вас колечко... -- ювелир хотел встать и поближе посмотреть кольцо на руке одной из жен-щин. -- Сидеть, -- сказал ему старшина. -- Господи, чего тут такого? -- негромко сказал юве-лир. -- Просто смотрю: неважно сделано... -- Вы признаете факт шантажа и запугивания с вашей стороны? -- Только не шантаж! -- вскочил ювелир и даже протянул руку к судье. -- Только не... это... не надо разных слов. Шут-ка -- да, юмореска... -- Вы угрожали Трухалеву Илье Георгиевичу арестом? -- Ну, шутка, шутка!.. -- ювелир прижал руку к сердцу: -- Ну, Трухалев шуток не понимает, но вы-то!.. -- Сядьте, -- опять сказал ему старшина... Ювелир сел... И вдруг ему стало противно, что он трусит, юлит и суетится. Он как-то сразу устал и успокоился. -- Угрожал, -- сказал он спокойно. -- Вы сознаете, что это... неумно по крайней мере? Что за мысль вам пришла -- пойти арестовывать? Почему? -- Не знаю, -- сказал ювелир. -- Мне не нравится этот Трухалев. Вообще, чего тут много говорить? Давайте мне пятнадцать суток... и разойдемся, как в море корабли, -- ювелир смело посмотрел на старшину и даже подмигнул ему. Что на него такое нашло, непонятно. -- Чего тут дол-го-то? Женщина-судья серьезно смотрела на него. -- Только не надо, -- сказал ювелир. -- Что "не надо"? -- Не надо меня пугать строгим взором. Прошу дать мне пятнадцать суток. Я все понимаю, всю карикуляцию. -- Почему вы решили, что именно пятнадцать? -- Вы же всем сегодня по пятнадцать даете. Женщины тут же, не сходя с места, негромко посовеща-лись, и судья объявила: -- Пятнадцать суток. -- О'кей! -- сказал ювелир. И вышел в коридор к другим. -- Сколько вломили? -- спросили. -- Пятнадцать, -- сказал ювелир. В эту минуту ему было все равно, даже хорошо, что пят-надцать, а то перед другими было бы неудобно. Он сел в пестрый рядок тех, кто уже получил свои "сутки". -- В понедельник к ним лучше не попадать, -- опять ска-зал мрачный человек. Он тоже получил пятнадцать суток. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Как мужик переплавлял через реку волка, козу и капусту Собрались три бледно-зеленые больничные пижамы ре-шать вопрос: как мужику в одной лодке переплавить через реку волка, козу и капусту? Решать стали громко; скоро пе-решли на личности. Один, носатый, с губами, похожими на два прокуренных крестьянских пальца, сложенных вместе, попер на лобастого, терпеливого: -- А ты думай! Думай! Он поплавит капусту, а волк здесь козу съест! Думай!.. У тя ж голова на плечах, а не холодиль-ник. Лобастый медленно смеется. Этот лобастый -- он какой-то загадочный. Иногда этот человек мне кажется умным, глубоко, тихо умным, самосто-ятельным. Я учусь у него спокойствию. Сидим, например, в курилке, курим. Молчим. Глухая ночь... Город тяжело спит. В такой час, кажется, можно понять, кому и зачем надо бы-ло, чтоб завертелась, закружилась, закричала от боли и ра-дости эта огромная махина -- Жизнь. Но только -- кажется. На самом деле сидишь, тупо смотришь в паркетный пол и думаешь черт знает о чем. О том, что вот -- ладили этот пар-кет рабочие, а о чем они тогда говорили? И вдруг в эту ми-нуту, в эту очень точную минуту из каких-то тайных своих глубин Лобастый произносит... Спокойно, верно, обду-манно: -- А денечки идут. Пронзительная, грустная правда. Завидую ему. Я только могу запоздало вздохнуть и поддакнуть: -- Да. Не идут, а бегут, мать их!.. Но не я первый додумался, что они так вот -- неповто-римо, безоглядно, спокойно -- идут. Ведь надо прежде мно-го наблюдать, думать, чтобы тремя словами -- верно и во-время сказанными -- поймать за руку Время. Вот же черт! Лобастый медленно (он как-то умеет -- медленно, то есть не кому-нибудь, себе) смеется. -- Эх, да не зря бы они бежали! А? -- Да. Только и всего. Лобастый отломал две войны -- финскую и Отечествен-ную. И, к примеру, вся финская кампания, когда я попро-сил его рассказать, уложилась у него в такой... компактный, так, что ли, рассказ: -- Морозы стояли!.. Мы палатку натянули, чтоб для мас-кировки, а там у нас была печурка самодельная. И мы от пу-шек бегали туда погреться -- каждому пять минут. Я при-шел, пристроился сбочку, задремал. А у меня шинелька -- только выдали, новенькая. Уголек отскочил, и у меня от это вот место все выгорело. Она же -- сукно -- шает, я не учуял. Новенькая шинель. -- Убивали же там! -- Убивали. На то война. Тебе уколы делают? -- Делают. -- Какие-то слабенькие теперь уколы. Бывало, укол сде-лают, -- так три дня до тебя не дотронься: все болит. А счас сделают -- в башке не гудит, и по телу ничего не слышно. ...И вот Носатый прет на Лобастого: -- Да их же нельзя вместе-то! Их же... Во дает! Во тункель-то! -- Не ори, -- советует Лобастый. -- Криком ничего не возьмешь. Носатый -- это не загадка, но тоже... ничего себе челове-чек. Все знает. Решительно все. Везде и всем дает поясне-ния; и когда он кричит, что волк съест козу, я как-то по-осо-бенному отчетливо знаю, что волк это сделает -- съест. Аккуратно съест, не будет рычать, но съест. И косточками похрустит. -- Трихопол?! -- кричит Носатый в столовой. -- Это -- для американского нежного желудка, но не для нашего. При чем тут трихопол, если я воробья с перьями могу перева-рить! -- и таков дар у этого человека -- я опять вижу и слышу, как трепещется живой еще воробей и исчезает в желез-ном его желудке. Третья бледно-зеленая пижама -- это Курносый. Тот все вспоминает сражения и обожает телевизор. Смотрит, при-открыв рот. Смотрит с таким азартом, с такой упорной непосредственностью, что все невольно его слушаются, ко-гда он, например, велит переключить на "Спокойной ночи, малыши". Смеется от души, потому что все там понимает. С ним говорить, что колено брить -- зачем?.. Вот эти-то трое схватились решать весьма сложную про-блему. Шуму, как я сказал, сразу получилось много. Да, еще про Носатого... Его фамилия -- Суворов. Он крупно написал ее на полоске плотной бумаги и прикнопил к своей клеточке в умывальнике. Мне это показалось неуме-стным, и я подписал с краешку карандашом: "Не Александр Васильевич". Возможно, я сострил не бог весть как, но не-ожиданно здорово разозлил Суворова. Он шумел в умываль-нике: -- Кто это такой умный нашелся?! -- А зачем вообще надо объявлять, что эта клеточка -- Суворова? Ни у кого же нет. Вы что, полагаете... -- пустил-ся было в длинные рассуждения один вежливый очкарик, но Суворов скружил на него ястребом. -- Тогда чего же мы жалуемся, что у нас в почтовом ящи-ке газеты поджигают?! Сегодня -- карандаш, завтра -- нож в руки!.. -- Ну, знаете, кто взял в руки карандаш, тот... -- Пожалуйста, можно и без ножа по очкам дать. По-мо-ему я догадываюсь, кто это тут такой грамотный... Очкарик побледнел. -- Кто? -- Сказать? Может, носом ткнуть? Мне стало больно за очкарика, и я, как частенько я, выступил блестящим недомерком. -- А чего вы озверели-то? Ну, пошутил кто-то, и из-за этого надо шум поднимать. -- За такие шутки надо... не шум поднимать! Не шум на-до поднимать, а тянуть куда следует. Дурак он. Дурак и злой. -- ... Как же ты туда повезешь волка, когда там коза?! -- кричит Суворов. -- Он же ее съест! -- Связать, -- предлагает Курносый. -- Кого связать? -- Волка. -- Нельзя, тункель! -- А чего ты обзываешься-то? Мы предлагаем, как выйти из положения, а ты... -- Как же тут не кричать, скажи на милость?! Если вы не понимаете элементарных вещей... Лобастый упорно думает. -- Как все покричать любят! -- изумляется Курносый. -- Знаешь -- объясни. Чего кричать-то? -- Полные тункели! -- удивляется в свою очередь Суво-ров. -- Какой же тогда смысл в этой задаче? Ну -- объяснил я, и все? А самим-то можно подумать? -- Вот мы и думаем. И предлагаем разные варианты. А ты наберись терпения. -- Привыкли люди, чтоб за них думали! Сами -- в сто-ронку, а за них думай! -- Волк капусту не ест, -- размышляет вслух Лобастый. -- Значит его можно здесь оставить... -- Ну! ну! ну! -- подталкивает Суворов. -- Не понужай, не запрег. -- Давай дальше! Волк капусту не ест... Правильно начал! Серые, глубокие глаза Лобастого тихо сияют. -- Начать -- это начать, -- бормочет он. По-моему, он уже сообразил, как надо делать. -- Говорят: помоги, госпо-ди, подняться, а ляжем сами. Значит, козу отвезли. Так? -- Ну! -- Плывем назад, берем капусту... -- Ее же там коза сожрет! -- волнуется Курносый. -- Сожрет? -- спрашивает Лобастый, и в голосе его чувст-вуется мощь и ирония. -- Тада мы ее назад оттуда, раз она такая прожорливая. -- А тут волк! -- А мы волка -- туда. Пусть он у нас капустки опро-бует... Суворов радостно хлопает Лобастого но спине; и так как мне все время что-нибудь кажется, когда Суворов что-ни-будь делает, то на этот раз почему-то кажется, что он хлоп-нул по лафету тяжелой пушки, и пушка на это никак не вздрогнула. -- А-а! -- догадывается Курносый. Ему тоже весело, и он смеется. -- А потом уж мы туда -- козу, в последнюю оче-редь! -- Дошло! -- орет Суворов. Он просто не может не орать. Все мы тут -- крепко устали, нервные, -- это тебе не высоту брать. -- Сравнил телятину с... -- обиделся Курносый. Лобастый долго, терпеливо, осторожно мнет в толстых пальцах каменную "памирину", смотрит на нее... И я вдруг ужасаюсь его нечеловеческому терпению, выносливости. И понимаю, что это -- не им одним нажито, такими были его отец, дед... Это -- вековое. Лобастый по привычке едва заметным движением тронул куртку, убедился, что спички в кармане, встал, пошел в курилку. Я -- за ним. Посидеть с ним, помолчать. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Как помирал старик Старик с утра начал маяться. Мучительная слабость нава-лилась... Слаб он был давно уж, с месяц, но сегодня какая-то особенная слабость -- такая тоска под сердцем, так нехоро-шо, хоть плачь. Не то чтоб страшно сделалось, а удивитель-но: такой слабости никогда не было. То казалось, что отня-лись ноги... Пошевелит пальцами -- нет, шевелятся. То на-чинала терпнуть левая рука, шевелил ею -- вроде ничего. Но какая слабость, Господи!.. До полудня он терпел, ждал: может, отпустит, может, оживеет маленько под сердцем -- может, покурить захочется или попить. Потом понял: это смерть. -- Мать... А мать! -- позвал он старуху свою. -- Это... по-мираю вить я. -- Господь с тобой! -- воскликнула старуха. -- Кого там выдумываешь-то лежишь? -- Сняла бы как-нибудь меня отсудова. Шибко тяжко. -- Старик лежал на печке. -- Сними, ради Христа. -- Одна-то я рази сниму. Сходить нешто за Егором? -- Сходи. Он дома ли? -- Даве крутился в ограде... Схожу. Старуха оделась и вышла, впустив в избу белое морозное облако. "Зимнее дело -- хлопотно помирать-то", -- подумал ста-рик. Пришел Егор, соседский мужик. -- Мороз, язви ево! -- сказал он. -- Погоди, дядя Степан, маленько обогреюсь, тогда уж полезу к тебе. А то застужу. Тебе чего, хуже стало? -- Совсем плохо, Егор. Помираю. -- Ну, что ты уж сразу так!.. Не паникуй особо-то. -- Паникуй не паникуй -- все. Шибко морозно-то? -- Градусов пятьдесят есть. -- Егор закурил. -- А снега на полях -- шиш. Сгребают тракторами, но кого там! -- Может, подвалит ишо. -- Теперь уж навряд ли. Ну, давай слезать будем... Старуха взбила на кровати подушку, поправила перину. Егор встал на припечек, подсунул руки под старика. -- Держись мне за шею-то... Вот так! Легкий-то какой стал! -- Выхворался... -- Прям как ребенок. У меня Колька тяжельше. Старика положили на кровать, накрыли тулупом. -- Может, папироску свернуть? -- предложил Егор. -- Нет, неохота. Ах ты, Господи, -- вздохнул старик, -- зимнее дело -- помирать-то... -- Да брось ты! -- сказал Егор серьезно. -- Ты гони от се-бя эти мысли. -- Он пододвинул табуретку к кровати, сел. -- Меня на фронте-то вон как задело! Тоже думал -- каюк. А доктор говорит: захочешь жить -- будешь жить, не захо-чешь -- не будешь. А я и говорить-то не мог. Лежу и думаю: "Кто же жить не хочет, чудак-человек?" Так что лежи и думай: "Буду жить!" Старик слабо усмехнулся. -- Дай разок курну, -- попросил он. Егор дал. Старик затянулся и закашлялся. Долго кашлял... -- Прохудился весь... Дым-то, однако, в брюхо прошел. Егор хохотнул коротко. -- А где шибко-то болит? -- спросила старуха, глядя на старика жалостливо и почему-то недовольно. -- Везде... Весь. Такая слабость, вроде всю кровь выцедили. Помолчали все трое. -- Ну, пойду я, дядя Степан, -- сказал Егор. -- Скотинешку попоить да корма ей задать... -- Иди. -- Вечерком ишо зайду попроведую. -- Заходи. Егор ушел. -- Слабость-то, она от чего? Не ешь, вот и слабость, -- заметила старуха. -- Может, зарубим курку -- сварю бульону? Он ить скусный свеженькой-то... А? Старик подумал. -- Не надо. И поесть не поем, а курку решим. -- Да Бог уж с ей, с куркой! Не жалко ба... -- Не надо, -- еще раз сказал старик. -- Лучше дай мне полрюмки вина... Может, хоть маленько кровь-то заиграет. -- Не хуже ба... -- Ничо. Может, она хоть маленько заиграет. Старуха достала из шкафа четвертинку, аккуратно за-ткнутую пробкой. В четвертинке было чуть больше половины. -- Гляди, не хуже ба... -- Да когда с водки хуже бывает, ты чо! -- Старика досада взяла. -- Всю жизнь трясетесь над ей, а не понимаете: вод-ка -- это первое лекарство. Сундуки какие-то... -- Хоть счас-то не ерепенься! -- тоже с досадой сказала старуха. -- "Сундуки"... Одной уж ногой там стоит, а ишо шебаршит кого-то. Не велел доктор волноваться-то. -- Доктор... Они вон и помирать не велят, доктора-то, а люди помирают. Старуха налила полрюмочки водки, дала старику. Тот хлебнул -- и чуть не захлебнулся. Все обратно вылилось. Он долго лежал без движения. Потом с трудом сказал: -- Нет, видно, пей, пока пьется. Старуха смотрела на него горько и жалостливо. Смотре-ла, смотрела и вдруг всхлипнула: -- Старик... А, не приведи Господи, правда помрешь, чо же я одна-то делать стану? Старик долго молчал, строго смотрел в потолок. Ему трудно было говорить. Но ему хотелось поговорить хорошо, обстоятельно. -- Перво-наперво: подай на Мишку на алименты. Скажи: "Отец помирал, велел тебе докормить мать до конца". Скажи. Если он, окаянный, не очухается, подавай на алименты. Стыд стыдом, а дожить тоже надо. Пусть лучше ему будет стыдно. Маньке напиши, штоб парнишку учила. Парнишка смышленый, весь "Интернационал" назубок знает. Скажи: "Отец велел учить". -- Старик устал и долго опять лежал и смотрел в потолок. Выражение его лица было торжествен-ным и строгим. -- А Петьке чего сказать? -- спросила старуха, вытирая слезы; она тоже настроилась говорить серьезно и без слез. -- Петьке?.. Петьку не трогай -- он сам едва концы с кон-цами сводит. -- Может, сварить бульону-то? Егор зарубит... -- Не надо. -- А чего, хуже становится? -- Так же. Дай отдохну маленько. -- Старик закрыл глаза и медленно, тихо дышал. Он правда походил на мертвеца: ка-кая-то отрешенность, нездешний какой-то покой были на лице его. -- Степан! -- позвала старуха. -- Мм? -- Ты не лежи так... -- Как не лежи, дура? Один помирает, а она -- не лежи так. Как мне лежать-то? На карачках? -- Я позову Михеевну -- пособорует? -- Пошли вы!.. Шибко он мне много добра исделал... Курку своей Михеевне задарма сунешь... Лучше эту курку-то Егору отдай -- он мне могилку выдолбит. А то кто долбить-то станет? -- Найдутся небось... -- "Найдутся". Будешь потом по деревне полоскать -- кому охота на таком морозе долбать. Зимнее дело... Что бы летом-то! -- Да ты чо уж, помираешь, что ли! Может, ишо оклемаисся. -- Счас -- оклемался. Ноги вон стынут... Ох, Господи, Господи!.. -- Старик глубоко вздохнул. -- Господи... тяжко, прости меня, грешного. -- Степан, ты покрепись маленько. Егор-то говорил: "Не думай всякие думы". -- Много он понимает! Он здоровый как бык. Ему скажи: не помирай -- он не помрет. -- Ну, тада прости меня, старик, если я в чем виноватая... -- Бог простит, -- сказал старик часто слышанную фразу. Ему еще что-то хотелось сказать, что-то очень нужное, но он как-то стал странно смотреть по сторонам, как-то нехорошо забеспокоился... -- Агнюша, -- с трудом сказал он, -- прости меня... я ма-ленько заполошный был... А хлеб-то -- рясный-рясный!.. А погляди-ко в углу-то кто? Кто там? -- Где, Степан? -- Да вон!.. -- Старик приподнялся на локте, каким-то жутким взглядом смотрел в угол избы -- в передний. -- Вон же она, -- сказал он, -- вон... Сидит, гундосая. Егор пришел вечером... На кровати лежал старик, заострив кверху белый нос. Старуха тихо плакала у его изголовья... Егор снял шапку, подумал немного и перекрестился на икону. -- Да, -- сказал он, -- чуял он ее. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Как зайка летал на воздушных шариках Маленькая девочка, ее звали Верочка, тяжело заболела. Папа ее, Федор Кузьмич, мужчина в годах, лишился сна и покоя. Это был его поздний ребенок, последний теперь, он без памяти любил девочку. Такая была игрунья, все играла с папой, с рук не слезала, когда он бывал дома, теребила его волосы, хотела надеть на свой носик-кнопку папины оч-ки... И вот -- заболела. Друзья Федора Кузьмича -- у него бы-ли влиятельные друзья, -- видя его горе, нагнали к нему до-мой докторов... Но там и один участковый все понимал: воспаление легких, лечение одно -- уколы. И такую махонь-кую -- кололи и кололи. Когда приходила медсестра, Федор Кузьмич уходил куда-нибудь из квартиры, на лестничную площадку, да еще спускался этажа на два вниз по лестни-це, и там пережидал. Курил. Потом приходил, когда девочка уже не плакала, лежала -- слабенькая, горячая... Смотрела на него. У Федора все каменело в груди. Он бы и плакал, если б умел, если бы вышли слезы. Но они стояли где-то в гор-ле, не выходили. От беспомощности и горя он тяжело обидел жену, мать девочки: упрекнул, что та недосмотрела за дитем. "Тряпками больше занята, а не ребенком, -- сказал он ей на кухне, как камни-валуны на стол бросил. -- Все шкафы свои набивают, торопятся". Жена -- в слезы... И те-перь, если и не ругались, -- нелегко было бы теперь ругать-ся, -- то и помощи и утешения не искали друг у друга, стра-дали каждый в одиночку. Врач приходил каждый день. И вот он сказал, что насту-пил тот самый момент, когда... Ну, словом, все маленькие силы девочки восстали на болезнь, и если бы как-нибудь ей еще и помочь, поднять бы как-нибудь ее дух, устремить ее волю к какой-нибудь радостной цели впереди, она бы ско-рей поправилась. Нет, она и так поправится, но еще лучше, если пусть бессознательно, но очень-очень захочет сама ско-рей выздороветь. Федор Кузьмич присел перед кроваткой дочери. -- Доченька, чего бы ты вот так хотела бы?.. Ну-ка, поду-май. Я все-все сделаю. Сам не смогу, попрошу волшебника, у меня есть знакомый волшебник, он все может. Хочешь, я наряжу тебе елочку? Помнишь, какая у нас была славная елочка? С огоньками!.. Девочкина ручка шевельнулась на одеяле, она поверну-ла ее ладошкой кверху, горсткой, -- так она делала, когда справедливо возражала. -- Еечка зе зимой бывает-то. -- Да, да, -- поспешно закивал седеющей головой па-па. -- Я забыл. А хошь, сходим с тобой, когда ты попра-вишься, мульти-пульти посмотрим? Много-много!.. -- Мне незя много, -- сказала умная Верочка. -- Папа, -- вдруг даже приподнялась она на подушке, -- а дядя Игой казочку ясказывай -- п'о зайку... Ох, хоесенькая!.. -- Так, так, -- радостно всполошился Федор Кузьмин. -- Дядя Егор тебе сказочку рассказывал? Про зайку? Верочка закивала головой, у нее даже глазки живо забле-стели. -- П'о зайку.. -- Тебе охота бы послушать? -- Как он етай на сайках... -- Как он летал на шариках? На каких шариках? -- Ну, на сайках!.. Дядя Игой пиедет? -- Дядя Егор? Да нет, дядя Егор далеко живет, в другом городе... Ну-ка, давай, может, мы сами вспомним: на каких шариках зайка летал? На воздушных? Катался? -- Да, не-ет! -- у Верочки в глазах показались слезы. -- Вот какой-то... Ветей подуй, он высоко-высоко поетей! Пусть дядя Игой пиедет. -- Дядя Егор-то? Он далеко живет, доченька. Ему надо на поезде ехать... На поезде: ту-ту-у! Или на самолете лететь... -- А ты яскажи? -- Про зайку-то? А ты мне маленько подскажи, я, мо-жет, вспомню, как он летал на шариках. Он что, надул их и полетел? Девочка в досаде большой сдвинула бровки, зажмури-лась и отвернулась к стене. Отец видел, как большая слеза выкатилась из уголка ее глаза, росинкой ясной перекатилась через переносье и упала на подушку. -- Доча, -- взмолился отец. -- Я счас узнаю, не плачь. Счас... мама, наверно, помнит, как он летал на шариках. Счас, доченька... Ладно? Счас я тебе расскажу. Федор Кузьмич чуть не бегом побежал к жене на кухню. Когда вбежал туда, такой, жена даже испугалась. -- Что? -- Да нет, ничего... Ты не помнишь, как зайка летал на воздушных шариках? -- На шариках? -- не поняла жена. -- Какой зайка? Федор Кузьмич опять рассердился. -- Француз-зайка, с рогами!.. Зайка! Сказку такую Егор ей рассказывал. Не слышала? Жена обиделась, заплакала. Федор Кузьмич опомнился, обнял жену, вытер ладошкой ее слезы. -- Ладно, ладно... -- Прямо как преступница сижу здесь... -- выговаривала жена. -- Что ни слово, то попрек. Один ты, что ли, пережи-ваешь? -- Ладно, ладно, -- говорил Федор. -- Ну, прости, не со зла... Голову потерял -- ничего не могу придумать. -- Какую сказку-то? -- Про зайку какого-то... Как он летал на воздушных ша-риках. Егор рассказывал... Э-э! -- вдруг спохватился Фе-дор. -- А я счас позвоню Егору! Пойду и позвоню с почты. -- Да зачем с почты? Из дома можно. -- Да из дома-то... пока их допросишься из дома-то... Счас я сбегаю. И Федор Кузьмич пошел на почту. И пока шел, ему при-шла в голову совсем другая мысль -- вызвать Егора сюда. Приедет, расскажет ей кучу сказок, он мастак на такие дела. Ясно, что он выдумал про этого зайку. И еще навыду-мывает всяких... Сегодня четверг, завтра крайний день, от-просится на денек, а в воскресенье вечером улетит. Два с не-большим часа на самолете... Еще так думал Федор: это будет для нее, для девочки, неожиданно и радостно, когда прие-дет сам "дядя Игой" -- она его полюбила, полюбила его сказки, замирала вся, когда слушала. Не так сразу Федор Кузьмич дозвонился до брата, но все же дозвонился. К счастью, Егор был дома -- пришел пообе-дать. Значит, не надо долго рассказывать и объяснять его же-не, что вот -- заболела дочка... и так далее. -- Егор! -- кричал в трубку Федор. -- Я тебя в воскресе-нье посажу в самолет, и ты улетишь. Все будет в порядке! Ну, хошь, я потом напишу твоему начальнику!.. -- Да нет! -- тоже кричал оттуда Егор. -- Не в этом дело! Мы тут на дачу собрались... -- Ну, Егор, ну отложи дачу, елки зеленые! Я прошу те-бя... У нее как раз переломный момент, понимаешь? Она аж заплакала давеча... -- Да я-то рад душой... Слышишь меня? -- Ну, ну. -- Я-то рад бы душой, но... -- Егор что-то замялся там, замолчал. -- Егор! Егор! -- кричал Федор. -- Погоди, -- откликнулся Егор, -- решаем тут с женой... "Э-э! -- догадался Федор. -- Жена там поперек стала". -- Егор! А Егор! -- дозвался он. -- Дай-ка трубку жене, я поговорю с ней. -- Здравствуйте, Федор Кузьмич! -- донесся далекий вежливый голосок. -- Что, у вас доченька заболела? -- Заболела. Валентина... -- Федор забыл вдруг, как ее от-чество. Знал, и забыл. И переладился на ходу: -- Валя, отпус-ти, пожалуйста, мужа, пусть приедет -- на два дня! Всего на два дня! Валенька, я в долгу не останусь, я... -- Федор сго-ряча не мог сразу придумать, что бы такое посулить. -- Я то-же когда-нибудь выручу! -- Да нет, я ничего... Мы, правда, на дачу собрались. Знаете, зиму стояла без присмотра -- хотели там... -- Валя, прошу тебя, милая! Долго счас объяснять, но очень нужно. Очень! Валя! Валь!.. -- Да, Федор. Я это, -- отозвался Егор. -- Ладно. Слышь? Ладно, мол, вылечу. Сегодня. -- Ох, Егор... -- Федор помолчал. -- Ну, спасибо. Жду. А у Егора, когда он положил трубку, произошел такой разговор с женой. -- Господи! -- сказала жена Валя. -- Все бросай и выле-тай девочке сказку рассказывай. -- Ну болеет ребенок... -- А то дети не болеют! Как это -- чтобы ребенок вырос и не болел. Егору и самому в диковинку было -- лететь чуть не за пол-торы тысячи километров... рассказывать сказки. Но он вспомнил, какой жалкий был у брата голос, у него слезы слышались в голосе -- нет, видно, надо. Может, больше на-до самому Федору, чем девочке. -- Первый раз собрались съездить... -- капала жена Ва-ля. -- Большаковы вон ездили, говорят, у них крыша про-текла. А у нас крыша-то хуже ихней... -- Ну так бы и сказала ему! -- вскипел Егор. -- Чего ты ему так не сказала?! Чего ты... Уже ж посулился, нет, давай душу теперь травить! -- Ладно, не ори -- душу ему растравили. Что я, голоса лишенная, -- свое мнение высказать? -- Да чего ты ему-то не высказала? Высказала бы ему. А то... туда же, посочувствовала: "У вас доченька заболела?" -- не злой был человек Егор, но передразнивать умел так до обидного похоже, так у него это талантливо выходило, что люди нервничали и обижались. Тем и оборонялся Егор в жизни. Потому, наверно, и сказки-то мастер был рассказы-вать: передразнивал всех зверей, злых и добрых, а особен-но смешно передразнивал вредную бабу-ягу. -- Ехай, ехай! -- махнула рукой жена Валя. -- Ехай, убла-жай там, если больше делать нечего. Какие ведь господа жи-вут!.. -- А случалось, что эти господа и тебе помогали! -- Егор с укоризной посмотрел на жену. -- Забыла? Жена Валя ушла в другую комнату, сердито хлопнув две-рью. Нет, не забыла! Федор Кузьмич устроил ее дочь в ин-ститут. Как тут забудешь! Но и расстроилась она очень, и не показать этого она тоже не могла. Егор также расстроился. Так сложились их отношения с женой, давно уж и незаметно как-то сложились, что глав-ными в доме были -- дела жены. Егор покорился этому, ибо сам не умел ни достать ничего, ни устроить путевку в дом отдыха, ни объясниться с учителями в школе... Умел только работать. Но ведь... что же? Кони тоже умеют работать. От работы одной толку мало, это Егор также давно понял и по-тому смирился. Иногда, правда, бунтовал, но слабо и нере-шительно: вскипит, посверкает глазом да досыта наматерится в душе, и все. Так-то лучше -- не бунтовать вовсе, не протестовать, а то эти протесты больше только разжигают хозяйскую похоть людей крепких. Егор еще немного сердито поторчал в комнате, взял из комода сорок рублей и ушел. "Хорошо, что не надо чемодан брать... Гостинцев бы захватить? Но... ладно: раз уж так все -- с тормозами, какие уж тут гостинцы. Ладно, хоть сам по-ехал", -- думал Егор. Маленькую Верочку стало вдруг очень жалко. Сперва -- впопыхах -- не совсем понял, сколь нуж-на, важна эта поездка, а теперь, когда поехал, понял до конца: глупо было и раздумывать. А вдруг да... Но эту мысль Егор прогнал из головы, не стал даже додумывать. Позво-нил из автомата начальнику цеха (Егор был мастер-красно-деревщик, на работе его ценили), и тот беспрекословно от-пустил его: знал, что Егор наверстает эти полтора рабочих дня, и даже больше. В аэропорту, в кассе, Егору сказали, что билетов в Н-ск нету. -- Ну, может, один как-нибудь... -- робко попросил он. -- Что значит "один как-нибудь"? Нет билетов, -- повто-рили в окошечке строго. Егор постоял, посмотрел на женщину за стеклом... И еще раз сунулся к ней: -- Мне очень нужно, девушка... А? Там это... ребенок... -- Гражданин, я же вам сказала: нет билетов. Неужели не-понятно? Один ему как-нибудь... -- Да понятно-то понятно... -- Егору захотелось пере-дразнить женщину в окошечке, он бы сумел это сделать... "Э-э! -- вдруг вспомнил он. -- А этот-то, кому стеллажи-то делал... он же говорил: что будет нужно, обращайтесь ко мне". К счастью, Егор записал телефон того могучего това-рища. Поискал в книжечке... Нашел! Долго, подробно мусолил в трубку про маленькую пле-мянницу, про брата, про сказки... -- Куда билет-то нужен? -- вышел из терпения могучий товарищ. -- В Н-ск. -- Сразу и надо было сказать. На сегодня? Один? -- Один. На сегодня. Я уже здесь... понимаете? Я здесь, в аэропорту, а билетов, говорят, нету. Я думаю: да неужели так ни одного билета и нету? Не может же быть, думаю, та-кого... -- Перезвоните минут через десять, -- опять прервал уве-ренный басок. Егор понял, что улетит сегодня. Походил по вокзалу, подождал минут пятнадцать и по-звонил. -- Подойдите к кассе номер три и возьмите билет, -- ска-зал басок. -- Вот спасибо-то! -- кинулся Егор с благодарностями. -- А то я уже стал сомневаться... А брат чуть не со слезами про-сит. У него, понимаете, это второй брак, ребеночек послед-ний, он поэтому так переживает. Я ее тоже люблю, девоч-ку-то, такая смышленая, все сказками интересуется... -- Ну, до свиданья, -- сказали на том конце. -- Счастли-во долететь. -- До свиданья, -- сказал Егор. Касса номер три -- это не та, куда он подходил. Если бы была та, Егор сказал бы той женщине, в окошечке... Сказал бы: "Значит, все же нашелся один билет? Эх, вы... Как же так получается, уважаемая? А сидишь -- строгую из себя изоб-ражаешь, справедливую. "Вам же сказали: нет билетов!". А один звонок -- и билет, оказывается, есть. Значит, так надо и говорить: "Для вас -- нету". А вид-то, вид-то -- не подсту-пись! А такой же -- нуль, только в пилотке". Ну, может, не так бы едко сказал... А может, и не сказал бы вовсе: правда что -- нуль, чего и говорить. ...В Н-ск Егор прибыл под утро, часов в пять, а в шесть был уже у брата. Позвонил... Открыла хозяйка, Надежда Семеновна. -- О-о! -- удивилась она. -- Так рано? -- С билетом удачно вышло, -- радостно сказал Егор. -- Прямо сразу улетел... Как Верочка-то? -- Лучше. Она еще спит. Вы потише, пожалуйста... -- Конечно! -- тихо воскликнул Егор. -- А Федор-то дома? -- Дома. -- Ну, мы на кухне пока посидим... Пусть он на кухню придет. Федор пришел на кухню в халате и в шлепанцах. Сон-ный, большой и нелепый в этом халате, Егору даже смеш-но стало. -- Ты прямо как поп в ем, -- сказал он, здороваясь. Брат Федор покривил в ухмылке губы. -- Как долетел? -- Хорошо! -- А чего там жена-то? Возражала, что ли? -- Да на дачу собрались... Да ну ее! -- Что это она у тебя, командовать-то любит? -- Та-а... Чего об этом? Как Верочка-то? -- Перелом наступил. Поправится. Трухнул я тут... -- Да я уж понял. -- Давай чего-нибудь? Чаю? Или кофе? А может, что... с дороги-то?.. -- смешной Федор начал соваться по шка-фам. -- Счас мы изобретем... Во, коньяк! Будешь? -- Давай, -- Егор с интересом наблюдал за старшим бра-том. Раза три Федор был у Егора -- не то что в гостях -- про-ездом: всех поразил своей деловитостью, этаким волевым напором, избытком сил. "Да, -- подумали в провинции, -- эта птица может больно клюнуть". -- Давай, братка, давай. Смешной ты какой-то, -- не удержался и сказал Егор. Нор-мальный человек... никакой не деятель. -- Ну! -- недовольно молвил Федор. -- Чего тут смешно-го-то? Халат, что ли, никогда не видал? Удобная штука, кстати. -- Да не халат... Ну, давай -- со встречей. И чтоб Верочка скорей поправилась. Братья выпили из маленьких, но каких-то очень тяже-леньких рюмочек... Помолчали. -- Как живешь-то? -- спросил Федор. -- Да как... -- Егор потянулся к пепельнице и рукавом пиджака свалил хрустальную рюмочку-патрон. Рюмочка пискнулась звонким краешком в гладкий стол и расколо-лась. -- Ах ты, господи! -- испугался Егор. И глянул на брата. Тот усмехнулся, прихватил осторожно пальцами рюмочку и отскочивший ее краешек и бросил в мусорную корзинку. -- Видно, с детства живет этот страх в человеке, -- ска-зал Федор. -- Вот, знаешь, Верочку же никто никогда не ру-гал за посуду, а один раз выронила блюдце, да так испуга-лась!.. Я же ее и успокаивать кинулся: ерунда, мол, чего ты так испугалась-то! Куклу уронит -- ничего, а посуду... Есть, наверно, какой-то закон здесь. А? -- Наверно. Рюмка-то дорогая, черт тя возьми, -- с сожа-лением сказал Егор. -- Хрустальная. -- Да брось! -- недовольно уже сказал Федор. -- Хрус-тальная... Все равно это -- вещь, и должна служить человеку. Ну, и отслужила свой век, туда ей и дорога. Братья, пожалуй, смутно догадывались, что говорить им как-то не о чем. В прошлый приезд другое дело: дочь Егора, Нина, сдавала вступительные экзамены, начала сдавать сра-зу неважно, должен был вмещаться Федор... Все разговоры крутились вокруг экзаменов, института. Егор жил у Федора, очень переживал за дочь, но особенно не высовывался с советами, все надежды свалил на брата и только со страхом ждал, когда наконец закончатся эти проклятые вступитель-ные экзамены. Тогда-то он и подружился с маленькой Ве-рочкой и вечерами выдумывал ей всякие сказки. Тогда все как-то проще было. -- Как Нина-то? -- вспомнил и Федор про Нину, может, тоже подумал, что, когда Нина устраивалась в институт, было хлопотно, но разговоры случались сами собой, не на-до было выдумывать, о чем говорить. -- Работает в библиотеке. Я говорю: отдохни ты лучше, покупайся вон -- успеешь еще, наработаешься! Нет, лучше глянется работать. Практика, говорит, мне будет. -- Ну и пусть работает -- полезней. Накупаться тоже еще успеет. Сейчас надо этот главный рубеж взять -- окончить институт. -- Да ведь устают, поди, от учебы-то! Неуж не устают? -- Да ничего страшного нет в учебе! -- напористо и по-учительно сказал Федор. -- Что за дикость -- учебы стра-шиться. Уж нашему ли народу не учиться -- давно и давно пора. Нет, помню, бабка Фекла: "Федька, не дочитывай до конца книгу -- спятишь!" Вот же понимание-то! Да почему? Черт его в душу знает, откуда этот панический страх перед книгой? Нам-то как раз и не хватает этой книги... И вот из-вольте: не дочитывай до конца, а то с ума сойдешь. -- А что, были же случаи... -- Да от книг, что ли? -- От книг! Парень вон у Гилевых... Игнаху-то Гилева помнишь? Вон сын его, Витька, -- зачитался: тихое поме-шательство. -- С чего вы решили, что от книг-то? -- Читал день и ночь... -- Ну и что? -- Как же?.. Зачитался. Федор хмыкнул с досадой, но пока не стал говорить, достал другой хрустальный патрончик, плеснул в него коньяку. И себе тоже плеснул. -- Давай. С ума они, видите ли, сходят от чтения... Ты много за свою жизнь книг прочитал? -- Я не пример. -- А кто пример? Ну, я вот: прочитал уйму книг -- жив-здоров, чувствую, что мало еще прочитал, надо бы раза в три больше. -- Куда тебе больше-то? -- удивился Егор. -- Чего не хва-тает-то? Всего же вдосталь... -- Знаний не хватает! -- сердито сказал Федор, -- Вот че-го. Вот они приходят счас, молодые, на смену -- и поджи-мают. Да как поджимают! Сколько-то еще подержимся, а дальше -- извини-подвинься: надо уступать. С жизнью, брат, не поспоришь. -- Не знаю... -- сказал Егор. -- Меня, например, никто не поджимает. -- Да тебя-то! Твое дело... не обижайся, конечно, но де-ло твое каждый сумеет делать. Ну, не каждый -- через одно-го. Есть вещи сложнее... -- Ну, и надо уступать, -- тоже чего-то рассердился Егор, наверно, за профессию свою обиделся. -- А то и правда-то: смотришь, сидит -- пень пнем, только орать умеет. -- Не торопи-ись, -- с дрожью в голосе протянул Фе-дор. -- Больно прыткие! Есть еще такие понятия, как -- опыт. Старшинство ума. Дачи увидели! Машины увидели!.. А не видите, как ночами приходится ворочаться от... Ты в суб-боту-то купаться пошел, а я сижу в кабинете, звонка жду: то ли он позвонит, то ли не позвонит. А и позвонит, да что скажет? Это ведь легче всего: в чужом кармане деньги счи-тать. Их заработать труднее... -- Я не считаю твои деньги. Что ты? -- Я не про тебя. Есть... любители. Сам еще ночного горш-ка не выдумал, сопляк, а уже с претензиями. Не-ет, подож-ди, пусть сперва материно молоко на губах обсохнет, потом я выслушаю твои претензии. Свистуны. Мне что, на блюдеч-ке все это поднесли? -- Федор неопределенно покачал го-ловой: то ли он имел в виду эту большую богатую квартиру, то ли адресовался дальше -- дачу с машиной и с гаражом подразумевал, то ли, наконец, показал на шифоньер, где висел его черный костюм с орденами. -- Тут уж я самому господу богу могу прямо в глаза смотреть: все добыто тру-дом. Вот так. Сам от работы никогда не бегал, но и другим... -- Федор чуть сжал хрустальную рюмочку, и она вся спряталась в его огромном кулаке. Нет, крепок был еще Фе-дор Максимов, не скоро подвинется и даст место друго-му. -- Подняли страну на дыбы? -- выходи вперед, не бегай по кустам, -- Федор, наверно, чуть-чуть захмелел, а может, высказывал наболевшее, благо подвернулся брат родной -- должен понять. -- Вот так надергаешься за день-то, на-орешься, как ты говоришь, -- без этого, к сожалению, тоже не обойдешься, -- а ночью лежишь и думаешь: "Да пошли вы все к чертям собачьим! Есть у меня Родина, вот перед ней я и ответчик: так я живу или не так". -- Кто тебе говорит, что ты не так живешь? -- сказал со-чувственно Егор. -- Что ты? Наоборот, я всегда рад за тебя, всегда думаю: "Молодец Федор, хоть один из родни в боль-шие люди выбился". -- Дело не "в больших людях". Не такой уж я большой... Просто, делаю свое дело, стараюсь хорошо делать. Но нет!.. -- пристукнул Федор ребром ладони по столу и даже не спохватился, что шумит. -- Найдутся... некоторые, будут совать свой нос в... Будут намекать, что крестьянский выходец не в состоянии охватить разумом перспективу развития страны, что крестьянин всегда будет мыслить своим наде-лом, пашней... Вот еще как рассуждают, Егор! -- Федор по-смотрел на брата, стараясь взглядом еще донести всю глу-пость и горечь такого рода рассуждений. -- Вот еще с какой стороны приходится отбиваться. А кто ее строил во веки веков? Не крестьянин? -- У тебя неприятности, что ли? -- спросил Егор. -- Неприятности... -- Федор вроде как вслушался в само это слово. Еще раз сказал в раздумье: -- Неприятности, -- и вдруг спросил сам себя: -- А были они, приятности-то? -- и сам же поспешно ответил: -- Были, конечно. Да нет, ничего. Так я... Устал за эти дни, изнервничался. Есть, конечно, и неприятности, без этого не проживешь. Ничего! Все хо-рошо. А Егору чего-то вдруг так сделалось жалко брата, так жалко! И лицом, и повадками Федор походил на отца. Тот тоже был труженик вечный и тоже так же бодрился, когда приходилось худо. Вспомнил Егор, как в 33-м году в голоду-ху, отец принес откуда-то пригоршни три пшеницы немо-лотой, шумно так заявился: "Живем, ребятишки!" Мать сва-рила жито, а он есть отказался, да тоже весело, бодро: "Вы ешьте, а я уж налупился дорогой -- сырой! Аж брюхо пучит". А сам хотел, чтоб ребятишкам больше досталось. Так и Фе-дор теперь... Хорохорится, а самому худо чего-то, это видно. Но как его утешишь -- сам все понимает, сам вон какой... -- Да, -- сказал Егор. -- Ну, и ладно. Ничего, братка, ничего. Дыши носом. -- Что за сказку ты ей рассказывал? -- спросил Федор. -- Про зайку-то... Как он летал на воздушных шариках. Егор задумался. Долго вспоминал... Даже на лице его, крупном, добром, отразилось, как он хочет вспомнить. И вспомнил, аж просиял. -- Про зайку-то?! А вот: пошел раз зайка на базар с от-цом. И увидел там воздушные шарики -- мно-ого! Да все разноцветные: красные, синие, зеленые... -- Егор весело смотрел на брата, а рассказывал так, как если бы он расска-зывал самой Верочке -- не убавлял озорной сказочной тай-ны, а всячески разукрашивал ее и отодвигал дальше. -- Вот. И привязался он к отцу, зайка-то: купи да купи. Отец и купил. Ну, купил и сам же и держит их в руке. А тут увидел: морковку продают! "На-ка, говорит, подержи шарики, я очередь пока займу". Зайка-то, маленький-то, взял их... И надо же -- дунул как раз ветер, и зайчишку нашего подняло. И понесло, и понесло! Выше облаков залетел... Федор с интересом слушал сказку, раза два даже носом шмыгнул в забывчивости. -- Как тут быть? -- спросил Егор брата. Тот не понял. -- Чего как быть? -- Как выручать зайку-то? -- Ну... спасай уж как-нибудь, -- усмехнулся Федор. -- На вертолете, что ли? -- На вертолете нельзя: от винтов струя сильная, все ша-ры раскидает... -- Ну а как? -- Вот все смотрят вверх и думают: как? А зайка кричит там, бедный, ножками болтает. Отец тут с ума сходит... И вдруг одна маленькая девочка, Верочка, допустим, кричит: "Я удумала!" Это у меня Нина, когда маленькая была, гово-рила: "Я удумала". Надо -- я придумала, а она: "Я удумала". Вот Верочка и кричит: "Я удумала!" Побежала в лес, созва-ла всех пташек -- она знала такое одно словечко: скажет, и все зверушки, все пташки ее слушаются -- вот, значит, со-звала она птичек и говорит: "Летите, говорит, к зайке и проклевывайте клювиками его шарики, по одному. Все сразу не надо, он упадет. По одному шарику прокалывайте, и зайка станет опускаться". Вот. Так и выручили зайку из беды. Федор качнул головой, усмехнулся, потянулся к сигаре-там. А чтоб не кокнуть еще одну дорогую рюмочку, прихва-тил другой рукой широкий рукав халата. -- Довольно это... современная сказочка. Я думал, ты про каких-нибудь волшебников там, про серого волка... -- Нет, я им нарочно такие -- чтоб заранее к жизни при-выкали. Пускай знают побольше. А то эти волшебники да ца-ревны... Счас какая-то и жизнь-то не такая. Тут такие есть волшебники, что... -- Да, тут есть волшебники... Целые змеи-горынычи! -- засмеялся Федор. -- Не говоря уж про бабу-ягу: что ни бабочка, то ба-ба-яга. Мы твою-то не разбудим? Громко-то... -- Бабу-ягу-то? -- хохотнул опять Федор. -- Ничего. У ме-ня, Егор, даже не баба-яга, -- сбавил он в голосе, -- у меня нормальная тряпошница, мещанка. Но так мне, седому ду-раку, и надо! Знаешь... -- Федор заикнулся было про ка-кую-то свою тайну тоже, но безнадежно махнул рукой и не стал говорить. -- Ладно, чего там. Егора опять поразило, как не похож этот Федор на того, напористого, властного, каким он бывал на людях, на сво-их стройках... -- Что-то все же томит тебя, братец, -- сказал Егор. -- Давай уж... может, и помогу каким словом. -- Да ничего, -- смутился Федор. И чтоб скрыть сму-щение, потянулся опять к сигаретам. -- Я и так что-то сего-дня... Размяк что-то с тобой. Все нормально, Егорша. Все хо-рошо, -- помолчал, глядя в стол, потом тряхнул сивой го-ловой, с усталой улыбкой посмотрел на брата, еще раз сказал: -- Все хорошо. Хорошо, что приехал... Правда. Я, зна-ешь, что-то часто стал отца-покойника во сне видеть. То мы с ним косим, то будто на мельнице... Старею, что ли. Старею, конечно, что же делаю. Коней еще часто вижу... Я лю-бил коней. -- Стареем, -- согласился Егор. -- Давай-ка... за память светлую наших родителей, -- Фе-дор наполнил два хрустальных патрончика коньяком. -- Мы ведь тоже уже... завершаем свой круг... А? -- Федор, словно пораженный этой мыслью, такой простой, такой понят-ной, так и остался сидеть некоторое время с рюмкой в ру-ке -- смотрел сперва на брата, потом опять в стол, в стол смотрел пристально, даже как будто сердито. Очнулся, кач-нул рюмочку, приглашая брата, выпил. -- Да, -- сказал, -- разворотил ты мне душу... А чем, не пойму. Наверно, прав-да, устал за эти дни. Думал, никакая меня беда не согнет, а вот... Ну, ничего. Ничего вообще-то не жаль! -- встряхнулся он и сверкнул из-под нависших бровей своим неломким прямым взглядом. -- Жалко дочь малую. Но... подпояшемся потуже и будем жить. Так? -- спросил брата, спросил, как спрашивал многих других днем, на работе, на стройках сво-их -- спросил, чтоб не слушать ответа, ибо все ясно. -- Так, Егорша, так. Ложись-ка сосни часок-другой, а там и Верунь-ка проснется. А я посижу пока тут с бумажками... покумекаю. Да, -- вспомнил он, -- подскажи мне, чего бы такое жене твоей купить? Подарок какой-нибудь... -- Брось! -- сердито воскликнул Егор. -- Чего брось? Мне счас будет звонить один... волшебник один... -- Федор искренне, от души засмеялся. -- Вот вол-шебник так волшебник! Всем волшебникам волшебник, у него там всего есть... Чего бы? Говори. -- Да брось ты! -- еще раз с сердцем сказал Егор. -- Что за глупость такая -- подарки какие-то! К чему? Федор с улыбкой посмотрел на брата, кивнул согласно головой. -- Ладно. Иди поспи. Там постель тебе приготовлена... Иди. Егор тихонько прокрался в одну из комнат, разделся, присел на край дивана, который был застелен свежими простынями... Посидел. Огляделся... Посмотрел на окно -- форточка открыта. Достал из кармана папиросы, заку-рил. Курил и стряхивал пепелок в ладошку. Спать не хоте-лось. Вошел в комнату Федор. -- Слушай, -- сказал он, -- у меня чего-то серьезно душа затревожилась -- наговорил тут тебе всякой всячины... По-думаешь бог знает что. А? -- Федор улыбнулся. Присел рядом на диван. И даже по спине братца хлопнул весело. -- У ме-ня все хорошо. Все хорошо, я тебе говорю! Чего смотришь-то так? -- Как? Ничего... Я ничего не думаю. Что ты? -- Да смотришь как-то... вроде жалеешь. -- Ну, парень! -- воскликнул Егор. -- Ты что? -- Ну, тогда ладно. Поспи, поспи маленько, а то ведь не спал небось в самолете-то? Поспи. -- Ладно, -- сказал Егор. -- Посплю. Покурю вот и лягу. -- Мгм, -- Федор ушел. Егор осторожненько стряхнул пепел в ладошку, скло-нился опять локтями на колени и опять задумался. Спать не хотелось. OCR: 2001 Электронная библиотека Алексея Снежинского Капроновая елочка Двое стояли на тракте, ждали попутную машину. А ма-шин не было. Час назад проехали две груженые -- не остано-вились. И больше не было. А через восемь часов -- Новый год. Двое, отвернувшись от ветра, топтались на месте, хлопа-ли рукавицами... Было морозно. -- Кхах!.. Не могу больше, -- сказал один. -- Айда греть-ся, ну ее к черту все. Что теперь, подыхать, что ли? Метрах в двухстах была чайная, туда они и направились. Впереди, припадая на одну ногу, шагал тот, который предложил идти греться. При своей хромоте он шел как-то очень аккуратно, ловко, ладно. Следом, заложив руки за спи-ну, вышагивал мужик метра в два с лишним. Шагавший впе-реди то и дело оглядывался на тракт; второй сосредоточенно смотрел себе под ноги. Оба были из одной деревни, из Була-нова, оба утром приехали в город по своим делам и договори-лись вместе уехать. Тот, что пониже, работал кладовщиком в Булановской РТС, другой -- кузнецом в той же РТС. Кладов-щика звали Павлом. Большого мужика -- Федором. -- Я думаю, их совсем седня не будет, -- сказал Павел. -- Под Новый год ни один дурак никуда не поедет. Федор промолчал. В чайной было тепло и пусто. Павел прошел к стойке. Федор для приличия обмахнул рукавицей валенки и тоже прошел к стойке. -- Налей по сто пятьдесят, -- сказал Павел. -- Все еще не уехали? -- без всякого интереса спросила буфетчица. (Они уже разок приходили греться.) -- Не уехали. Новый год с тобой встречать будем. Соглас-ная? -- поинтересовался Павел. Молодая толстая буфетчица налила два по сто пятьдесят, отрезала два куска хлеба и только после этого ответила: -- Много таких желающих найдется. Павел сдвинул шапку на затылок, весело посмотрел на буфетчицу, сказал неопределенно: -- Да-а... Выпили. Присели к столику, молча ели хлеб, макая его в солонку. Вошел еще один посетитель, представительный мужчина в козлиной дохе, в новых негнущихся валенках, в папахе. Сказал громко: -- С приближающимся! -- У него, видно, было хорошее настроение. Никто ему не ответил. Мужчина подошел к стойке, расстегнул доху. -- Сто грамм, голубушка, и чего-нибудь... -- вытянул шею, разглядывая полки. -- Чего-нибудь на зубок. Павел толкнул коленом Федора, показал глазами на пред-ставительного мужчину. Федор кивнул. Этого человека они знали. Жила в их деревне одинокая вдова Нюра Чалова, до-брая, приветливая баба. И вот этот самый человек ездил к ней из города по праздникам и в выходные дни. В городе у него была семья, дети, двое, кажется. Нюра знала это, но по-чему-то отказать не могла -- принимала. Все жалели Нюру, а этого гуся осуждали. Мужчина выпил водку, смачно крякнул и подсел с бутер-бродом к столику. -- Тоже ехать? -- Мгм. -- Нету машин? -- Мгм, -- односложно отвечал Павел, в упор разгляды-вая мужчину. -- А что делать? -- ??? -- Черт... Мне надо срочно в Буланово добраться. Что же делать-то? Павел, продолжая нескромно разглядывать ухажера, спросил: -- Что, живешь там? -- Да нет... -- Мужчине стало жарко, он приспустил с плеч доху. Павел увидел у него во внутренних карманах две бутылки водки. -- В гости еду. -- Понятно, -- значительно сказал Павел. -- Как же добираться-то будем? -- сокрушался мужчи-на. -- А вам не в Буланово? -- Пешком, -- решительно сказал Павел, отвлекаясь от ухажера. -- Я думаю, надо идти, Федор. А то прокукуем тут... А? Федор задумчиво жевал. -- Вы тоже в Буланово? -- еще раз спросил мужчина. Опять ему не ответили. -- Пойдем бором, часа через четыре дома будем. Дорогу я знаю. -- Сколько километров? -- все пытался влезть в разговор мужчина. И опять на него не обратили внимания. -- Как, Федор? -- Пошли. -- Федор поднялся. -- Так вы тоже в Буланово? Или куда? -- В Буланово, -- сердито ответил Павел. -- Черт возьми совсем! -- Мужчина потрогал в раздумье гладко выбритый, круглый, как пятка, подбородок. -- Что же делать-то? Совсем не идут машины? -- Попробуй подожди, может, тебе повезет. Павел с Федором пошли из чайной. Мужчина смотрел им вслед тоскливым взглядом. -- К Нюрке опять собрался, -- сказал Павел, когда вы-шли на улицу. -- Водка в карманах... Гад. Федор сплюнул на снег, надвинул поглубже шапку. -- Всыпать разок хорошенько -- перестанет ходить, -- сказал он. Помолчал и добавил: -- Нюрку только жалко. -- Она тоже хороша!.. Знает же, что у него семья, дети!.. -- Та-а... чо ты ее осуждаешь? Ихное дело... слабые они. А он, видно, приласкал. Отошли от чайной далеко уже, когда услышали сзади возглас: -- Э-э! Их догонял ухажер. -- Ты глянь! -- изумился Павел. -- Идти хочет. Федор ничего не сказал и не сбавил шага. -- Пошли!.. Иду с вами! -- объявил ухажер таким тоном, точно он кого-то очень обрадовал этим своим решением. Пошли втроем. Окраина городка точно вымерла. Злой ветер загнал все живое под крыши, к камелькам. Под ногами путников гром-ко взыкала мерзлая дорога. -- Я седня на заводе разговор слыхал: в девятьсот вось-мом году не метеор в тайгу упал, а люди какие-то к нам при-летали. С другой планеты, -- заговорил Павел, обращаясь к Федору. -- Ерунда все это, -- авторитетно заявил ухажер. -- Фан-тазия. -- Что-то у них испортилось, и произошел взрыв -- ма-лость не долетели, -- продолжал Павел, не обращая внима-ния на замечания ухажера. -- Как считаешь, Федор? -- А я откуда знаю? -- По-моему, люди были, -- сам с собой стал рассуждать Павел. -- Что-нибудь не рассчитали... Могло горючего не хватить. -- Сказки, -- уверенно сказал ухажер. -- Народу лишь бы поболтать, выдумывают всякие теории. Павел обернулся к нему. -- Есть поумнее нас с тобой. Понял? Ухажер не понял. -- Ну и что? -- А то, что не надо зря вякать. "Сказки"... Ухажер, глядя сверху на Павла, снисходительно усмех-нулся. -- Верь, верь, мне-то что. -- Каждый из себя ученого корчит... -- Павел сердито вы-сморкался. -- Расплодилось ученых: в собаку кинь -- в уче-ного попадешь. Ухажер опять усмехнулся и посмотрел на Федора. И ни-чего не сказал. Замолчали. Под ногами тонко пела дорога: взык-взык, взык-взык... Ветер маленько поослаб. Вышли за город. Остановились закурить. -- Теперь так: этот лесок пройдем, спустимся в лог, прой-дем логом -- ферма Светлоозерская будет. От той фермы до-рога повернет вправо, к реке... Там пасека попадется. А там километров шесть -- и Буланово, -- объяснил Павел. Пошли. -- А ты чего в городе делаешь? -- спросил вдруг Федор, оглянувшись на ухажера. -- Как? -- Где работаешь-то? -- А? По снабжению. -- Ухажер расправил плечи, весело посмотрел вперед. Положительно у него были хороши дела. Он радовался предстоящей встрече. -- Воруешь? -- поинтересовался Павел. -- Зачем? -- Снабженец не обиделся. -- Кто ворует, тот в тюрьме сидит. А я, как видишь, вольный человек. -- Значит, умеешь. -- А к кому в гости идешь? -- опять спросил Федор. Снабженец ответил не сразу и неохотно. -- Так... к знакомым. -- Сколько ты, интересно, получаешь в месяц? -- Павла взволновал вопрос: ворует этот человек или нет? -- Девятьсот восемьдесят. По-старому конечно. -- А семья какая? -- Четверо со мной. -- Жена работает? -- Нет. -- Давай считать, -- зловеще сказал Павел. -- Двое ребятешек -- обуть, одеть: пару сот уходит в месяц? Уходит. Же-на... тоже небось принарядиться любит: клади две сотни, а то и три. Пятьсот? Себе одеться -- двести. Семьсот?.. А то и все девятьсот: выпить тоже, как видно, не за ворот льешь. Так? На пропитанье клади пять-шесть сот -- сколько выходит? А ты одет-то вон как -- одна доха небось тыщи две с половиной... -- Две семьсот, -- не без гордости поправил снабженец. -- Вот! -- Уметь надо жить, дорогой товарищ. А это последнее дело: увидел, что человек хорошо живет, -- значит, ворует. Легче всего так рассуждать. -- А где же ты берешь-то?! -- Уметь надо, я говорю. И без воровства умные люди крепко живут. Голову надо иметь на плечах. Павел махнул рукой. И замолчал. Прошли лесок. Остановились еще закурить. -- Половинку прошли, -- сказал довольный Павел и по-хлопал себя руками по бокам. -- Счас там пельмешки заворачивают!.. Водочка в сенцах стоит, зараза. С морозца-то так оно это дело пойдет! Люблю празднички, грешная душа. -- А чего ты без жены в гости поехал? -- спросил Федор, глядя на снабженца спокойно и презрительно. Тот нехорошо прищурился, окинул громадного Федора оценивающим взглядом, сказал резко: -- А твое-то какое дело? -- Он, видно, стал догадываться, куда клонит Федор. -- Что тебе до моей жены? Федор и Павел удивленно посмотрели на своего попутчи-ка: как-то он очень уж просто и глупо разозлился. Павел кач-нул головой. -- Не глянется. -- Мне до твоей жены нету, конечно, дела, -- вяло согла-сился Федор. -- Интересно просто. Пошли дальше. Прошли еще километра три-четыре, прошли лог, сверну-ли вправо. Стало быстро темнеть. И вместе с темнотой неожиданно потеплело. Небо заволоклось низкими тучами. Подозритель-но тихо сделалось. -- Чувствуете, товарищи? -- встревоженно сказал снаб-женец. -- Чувствуем! -- насмешливо откликнулся Павел; они с Федором шли впереди. Еще прошли немного. Федор остановился, выплюнул на снег окурок, спокойно, ни к кому не обращаясь, сказал: -- Счас дунет. -- Твою мать-то, -- заругался снабженец и оглянулся кру-гом -- было совсем темно. И все та же зловещая давила ти-шина. -- Успеем, -- сказал Павел. -- Поднажмем малость. Федор двинулся вперед. За ним --