разведет: четыре с половиной минуты, Кессилис. У меня собственное кладбище для друзей! -- Итальянец тонул несколько дольше, -- сказал я. Он посмотрел на меня, слегка озадаченный, и потом почти вежливо попросил меня рассказать все, что я знаю. -- У вас все козыри в игре, мистер Кессилис, -- добавил он. Я, конечно, согласился удовлетворить его любопытство, и он выслушал меня, не в силах удержать восклицаний, когда я рассказывал ему, как очутился в Грэдене, как он чуть не заколол меня в вечер высадки, и о том, что я узнал об итальянцах. -- Так! -- сказал он, когда я кончил. -- Теперь дело ясное, ошибки быть не может. А что, осмелюсь спросить, вы намереваетесь делать? -- Я думаю остаться с вами и предложить свою помощь, -- ответил я. -- Вы храбрый человек, -- отозвался он с какой-то странной интонацией. -- Я не боюсь. -- Так, значит, -- протянул он, -- насколько я понимаю, вы поженились? И вы решитесь сказать это мне прямо в глаза, мисс Хеддлстон? -- Мы еще не обвенчаны, -- сказала Клара, -- но сделаем это при первой возможности. -- Браво! -- закричал Норсмор. -- А уговор? Черт возьми, вы ведь неглупая девушка, с вами можно говорить начистоту! Как насчет уговора? Вы не хуже меня знаете, от чего зависит жизнь вашего отца. Стоит мне только умыть руки и удалиться, как его прирежут еще до наступления ночи. -- Все это так, мистер Норсмор, -- нисколько не теряясь, ответила она. -- Но только вы этого никогда не сделаете. Уговор этот недостоин джентльмена, а вы, несмотря ни на что, джентльмен, и вы никогда не покинете человека, которому сами же протянули руку помощи. -- Вот как! -- сказал он. -- Так вы полагаете, что я предоставлю вам мою яхту задаром? Вы полагаете, что я стану рисковать своей жизнью и свободой ради прекрасных глаз старого джентльмена, а потом, чего доброго, буду шафером на вашей свадьбе? Что ж, -- добавил он с какой-то кривой усмешкой, -- положим, что вы способны поверить этому. Но спросите вот Кессилиса. Онто знает меня. Можно ли мне довериться? Так ли я безобиден и совестлив? Так ли я добр? -- Я знаю, что вы много говорите и, случается, очень глупо, -- ответила Клара. -- Но я знаю, что вы джентльмен, и ни капельки не боюсь. Он посмотрел на нее с каким-то странным одобрением и восхищением, потом обернулся ко мне. -- Ну, а вы думаете, что я уступлю ее без борьбы. Фрэнк? -- сказал он. -- Говорю вам вперед: берегитесь! Когда мы с вами схватимся во второй раз... -- То это будет уже в третий, -- прервал я его с усмешкой. -- Да, верно, в третий, -- сказал он. -- Я совсем забыл. Ну что же, третий раз -- решительный! -- Вы хотите сказать, что в третий раз вы кликнете на помощь команду вашей яхты? -- Вы слышите его? -- спросил он, обернувшись к моей жене. -- Я слышу, что двое мужчин разговаривают, как трусы, -- сказала она. -- Я бы презирала себя, если бы думала или говорила так, как вы. И ни один из вас сам не верит ни слову из того, что говорит, и тем это противнее и глупее! -- Вот это женщина! -- воскликнул Норсмор. -- Но пока еще она не миссис Кессилис. Молчу, молчу. Сейчас не мое время говорить. Тут моя жена изумила меня. -- Мне пора уходить, -- вдруг сказала она. -- Мы слишком надолго оставили отца одного. И помните: вы должны быть друзьями, если каждый из вас считает себя моим другом. Позднее она объяснила мне, почему поступила именно так. При ней, говорила она, мы продолжали бы ссориться, и я полагаю, что она была права, потому что, когда она ушла, мы сразу перешли на дружеский тон. Норсмор смотрел ей вслед, пока она уходила по песчаным дюнам. -- Нет другой такой женщины в целом свете! -- воскликнул он, сопровождая эти слова проклятием. -- Надо же было придумать! Я, со своей стороны, воспользовался случаем, чтобы выяснить обстановку. -- Скажите, Норсмор, -- сказал я, -- похоже, что все мы сильно влопались? -- Не без того, милейший, -- выразительно ответил он, глядя мне прямо в глаза. -- Сам Вельзевул со всеми его чертями! Можете мне поверить, что я трясусь за свою жизнь. -- Скажите мне только, -- сказал я, -- чего им надо, этим итальянцам? Чего им надо от мистера Хэддлстона? -- Так вы не знаете? -- вскричал он. -- Старый мошенник хранил деньги карбонариев -- двести восемьдесят тысяч -- и, разумеется, просадил их, играя на бирже. На эти деньги собирались поднять восстание где-то в Триденте или Парме. Ну-с, восстание не состоялось, а обманутые устремились за мистером Хеддлстоном. Нам чертовски посчастливится, если мы убережем нашу шкуру! -- Карбонарии! -- воскликнул я. -- Это -- дело серьезное! -- Еще бы! -- сказал Норсмор. -- А теперь вот что: как я сказал вам, мы в отчаянном положении, и помощи вашей я буду рад. Если мне и не удастся спасти Хеддлстона, то девушку надо непременно спасти. Идемте к нам в павильон, и вот вам моя рука: я буду вам другом, пока старик не будет спасен или мертв. Но, -- добавил он, -- после этого вы снова мой соперник, и предупреждаю -- тогда берегитесь! -- Идет, -- сказал я, и мы пожали друг другу руки. -- Ну, а теперь скорее в нашу крепость, -- сказал Норсмор и повел меня туда сквозь дождь. ГЛАВА ШЕСТАЯ. О ТОМ, КАК Я БЫЛ ПРЕДСТАВЛЕН СТАРИКУ Мы были впущены в павильон Кларой, и при этом меня поразила тщательность и надежность обороны. Очень крепкая, но легко отодвигаемая баррикада ограждала дверь от всякого вторжения, а ставни столовой, как я разглядел при слабом свете лампы, были укреплены еще старательней: доски были подперты брусьями и поперечинами, которые укреплялись, в свою очередь, целой системой скреп и подпорок. Это было прочное и хорошо рассчитанное устройство, и я не мог скрыть своего восхищения. -- Это я орудовал, -- сказал Норсмор. -- Помните, в саду были толстые доски? Ну так вот они. Узнаете? -- Я и не подозревал в вас таких талантов. -- Вы вооружены? -- спросил он, указывая на целый арсенал ружей и револьверов, в образцовом порядке стоявших у стен и лежавших на буфете. -- Спасибо, -- сказал я. -- Со времени нашей последней встречи я хожу вооруженным. Но, сказать по правде, я больше думаю о том, что со вчерашнего дня ничего не ел. Норсмор достал холодного мяса, за которое я рьяно принялся, и бутылку старого бургундского, от которого я, промокший до нитки, тоже не отказался. Я всегда принципиально придерживался крайней умеренности, но неразумно доводить принцип до абсурда, и на этот раз я осушил бутылку на три четверти. За едой я все еще продолжал восхищаться тем, как подготовлена оборона. -- Мы способны выдержать осаду, -- сказал я. -- Пожалуй, -- протянул Норсмор. -- Недолгую осаду -- пожалуй. Пугает меня не слабость обороны, а полная безвыходность положения. Если мы начнем стрелять, то, как ни пустынна эта местность, кто-нибудь, наверное, услышит, а тогда не все ли равно -- умереть за тюремной решеткой или под ножом карбонария? Таков выбор. Чертовски плохо у нас иметь против себя закон, я это много раз говорил старому джентльмену. Он, впрочем, сам того же мнения. -- Кстати, -- спросил я, -- что он за человек? -- Это вы о Хеддлстоне? -- спросил Норсмор. -- Порочен до мозга костей. По мне, пусть хоть завтра же ему свернут шею все черти, какие только есть в Италии! В это дело я впутался не ради него. Вы меня понимаете? Я уговорился получить руку этой барышни и своего добьюсь! -- Это-то я понимаю, -- сказал я. -- Но как отнесется мистер Хеддлстон к моему вторжению? -- Предоставьте это Кларе, -- сказал Норсмор. Я чуть было не отвесил ему пощечину за эту грубую фамильярность, но я был связан перемирием, как, впрочем, и Норсмор, так что, пока не исчезла опасность, в наших отношениях не было ни облачка. Я отдаю ему должное с чувством самого искреннего удовлетворения, да и сам не без гордости вспоминаю, как вел себя в этом деле. Ведь вряд ли можно было представить себе положение более щекотливое и раздражающее. Как только я покончил с едой, мы отправились осматривать нижний этаж. Мы перепробовали все подпорки у окон, кое-где сделали незначительные исправления, и удары молотка зловеще раздавались по всему дому. Я, помнится, предложил проделать бойницы, но Норсмор сказал, что они уже проделаны в ставнях верхнего этажа. Этот осмотр был мало приятен и привел меня в уныние. Надо было защищать две двери и пять окон, а нас, считая и Клару, было только четверо против неизвестного числа врагов. Я поделился своими опасениями с Норсмором, который невозмутимо уверил меня, что полностью разделяет их. -- Еще до наступления утра, -- сказал он, -- все мы будем перебиты и погребены в Грэденской топи. Наш приговор подписан. Я не мог не содрогнуться при упоминании о зыбучих песках, но напомнил Норсмору, что наши враги пощадили меня ночью в лесу. -- Не обольщайтесь надеждой, -- сказал он. -- Тогда вы не были в одной лодке со старым джентльменом, а теперь в нее уселись. Всех нас ожидает топь, помяните мое слово. Я еще больше испугался за Клару, а тут как раз ее милый голосок позвал нас наверх. Норсмор указал мне дорогу и, поднявшись по лестнице, постучал в дверь комнаты, которую называли "дядюшкиной спальней", так как строитель павильона предназначал ее специально для себя. -- Входите, Норсмор, входите, дорогой мистер Кессилис, -- послышался голос. Распахнув дверь, Норсмор пропустил меня вперед. Входя, я увидел, что Клара выскользнула через боковую дверь в смежную комнату, где была ее спальня. На кровати, которая не стояла уже возле окна, где я ее в последний раз видел, а была сдвинута к задней стене, сидел Бернард Хеддлстон, обанкротившийся банкир. Я только мельком видел его в колеблющемся свете фонаря на берегу, но узнал без труда. Лицо у него было продолговатое и болезненно желтое, окаймленное длинной рыжей бородой и бакенбардами. Приплюснутый нос и широкие скулы придавали ему какой-то калмыцкий вид, а его светлые глаза лихорадочно блестели. На нем была черная шелковая ермолка, перед ним на кровати лежала огромная библия, заложенная золотыми очками, а на низкой этажерке у постели громоздилась кипа книг. Зеленые занавеси отбрасывали на его щеки мертвенные блики. Он сидел, обложенный подушками, согнув свое длинное туловище так, что голова находилась ниже колен. Я думаю, что, не умри он другой смертью, его все равно через несколько недель доконала бы чахотка. Он протянул мне руку, длинную, тощую и до отвращения волосатую. -- Входите, входите, мистер Кессилис, -- сказал он. -- Еще один покровитель, гм... еще один покровитель. Друг моей дочери, мистер Кессилис, для меня всегда желанный гость. Как они собрались вокруг меня, друзья моей дочери! Да благословит и наградит их за это небо! Конечно, я протянул ему руку, я не мог не сделать этого, но та симпатия, которую я готов был питать к отцу Клары, была развеяна его видом и неискренним, льстивым тоном. -- Кессилис очень полезный человек, -- сказал Норсмор. -- Один стоит десяти. -- Вот и я это слышал! -- с жаром вскричал мистер Хеддлстон. -- Так и дочь мне говорила. Ах, мистер Кессилис, как видите, грех мой обратился против меня! Я грешен, очень грешен, но каюсь в своих прегрешениях. Нам всем надо будет предстать перед судом всевышнего, мистер Кессилис. Я и то запоздал, но явлюсь на суд с покорностью и смирением... -- Слышали, слышали! -- грубо прервал его Норсмор. -- Нет, нет, дорогой Норсмор! -- закричал банкир. -- Не говорите так, не старайтесь поколебать меня. Не забудьте, дорогой, милый мальчик, не забудьте, что сегодня же я могу быть призван моим создателем. Противно было смотреть на его волнение, но я начинал возмущаться тем, как Норсмор, взгляды которого мне были хорошо известны и вызывали у меня только презрение, продолжал высмеивать покаянное настроение жалкого старика. -- Полноте, дорогой Хеддлстон, -- сказал он. -- Вы несправедливы к себе. Вы душой и телом человек мира сего и обучились всем грехам еще до того, как я родился. Совесть ваша выдублена, как южноамериканская кожа, но только вы позабыли выдубить и вашу печень, а отсюда, поверьте мне, и все ваши терзания. -- Шутник, шутник, негодник этакий! -- сказал мистер Хеддлстон, погрозив пальцем. -- Конечно, я не ригорист и всегда ненавидел эту породу, но и в грехе я никогда не терял лучших чувств. Я вел дурную жизнь, мистер Кессилис, не стану отрицать этого, но все началось после смерти моей жены, а вы знаете, каково приходится вдовцу. Грешен, каюсь. Но ведь не отъявленный же злодей. И уж если на то пошло... Что это? -- внезапно прервал он себя, подняв руку, растопырив пальцы, напряженно и боязливо вслушиваясь. -- Нет, слава богу, это только дождь, -- помолчав немного, добавил он с невыразимым облегчением. Несколько секунд он лежал, откинувшись на подушки, близкий к обмороку. Потом немного пришел в себя и несколько дрожащим голосом снова принялся благодарить меня за участие, которое я собирался принять в его защите, -- Один вопрос, сэр, -- сказал я, когда он на минуту остановился. -- Скажите, правда ли, что деньги и теперь при вас? Вопрос этот ему очень не понравился, но он нехотя согласился, что небольшая сумма у него есть. -- Так вот, -- продолжал я, -- ведь они добиваются своих денег? Почему бы их не отдать? -- Увы! -- ответил он, покачивая головой. -- Я уже пытался сделать это, мистер Кессилис, но нет! Как это ни ужасно, они жаждут крови! -- Хеддлстон, не надо передергивать, -- сказал Норсмор. -- Вам следовало бы добавить, что вы предлагали тысяч на двести меньше, чем вы им должны. О разнице стоило бы упомянуть: это, как говорится, кругленькая сумма. И эти итальянцы рассуждают по-своему вполне резонно. Им кажется, как, впрочем, и мне, что раз уж они здесь, они могут получить и деньги и кровь -- и баста. -- А деньги в павильоне? -- спросил я. -- Тут. Но лучше бы им быть на дне моря, -- сказал Норсмор и внезапно закричал на мистера Хеддлстона, к которому я стоял спиной: -- Что это вы мне строите гримасы? Вы что, думаете, что Кессилис предаст вас? Мистер Хеддлстон поспешил уверить, что ничего такого ему и в голову не приходило. -- Ну то-то же! -- угрюмо оборвал его Норсмор. -- Вы рискуете в конце концов наскучить нам. Что вы хотели предложить? -- обратился он ко мне. -- Я собирался предложить вам на сегодня вот что, -- сказал я. -- Давайте-ка вынесем эти деньги, сколько их есть, и положим перед дверьми павильона. И если придут карбонарии, ну что ж, деньги-то ведь принадлежат им... -- Нет, нет, -- завопил мистер Хеддлстон, -- не им! Во всяком случае, не только им, но всем кредиторам. Все они имеют право на свою долю. -- Слушайте, Хеддлстон, -- сказал Норсмор, -- к чему эти небылицы? -- Но как же моя дочь? -- стонал презренный старик. -- О дочери можете не беспокоиться. Перед вами два жениха, из которых ей придется выбирать, -- Кессилис и я, и оба мы не нищие. А что касается вас самого, то, по правде говоря, вы не имеете права ни на один грош, и к тому же, если я не ошибаюсь, вам и жить-то осталось недолго. Без сомнения, жестоко было так говорить, но мистер Хеддлстон не вызывал к себе сочувствия, и, хотя он дрожал и корчился, я не только одобрил в душе эту отповедь, но прибавил к ней и свое слово. -- Норсмор и я охотно поможем вам спасти жизнь, -- сказал я, -- но не скрываться с награбленным добром. Видно было, как он боролся с собой, чтобы не поддаться гневу, но осторожность победила. -- Мои дорогие друзья, -- сказал он, -- делайте со мной и моими деньгами все, что хотите. Я всецело доверяюсь вам. А теперь дайте мне успокоиться. И мы покинули его, признаюсь, с большим облегчением. Уходя, я видел, что он снова взялся за свою большую библию и дрожащими руками надевал очки, собираясь читать. ГЛАВА СЕДЬМАЯ. О ТОМ, КАК МЫ УСЛЫШАЛИ СКВОЗЬ СТАВНИ ОДНО ТОЛЬКО СЛОВО Воспоминание об этом дне навсегда запечатлелось в моей памяти. Норсмор и я, мы оба были уверены, что нападение неизбежно, и если бы в наших силах было изменить хотя бы последовательность событий, то, наверное, мы постарались бы приблизить, но никак не отсрочить критический момент. Можно было опасаться самого худшего, но мы не могли себе представить ничего ужаснее того ожидания, которое мы переживали. Я никогда не был рьяным читателем, но всегда любил книги, а в это утро все они казались мне несносными, и я, едва раскрыв, бросал их. Позднее даже разговаривать стало невозможно. Все время то один, то другой из нас прислушивался к какому-нибудь звуку или оглядывал сквозь верхнее окно пустые отмели. А между тем ничто не говорило о присутствии итальянцев. Снова и снова обсуждалось мое предложение относительно денег, и будь мы способны рассуждать здраво, мы, конечно, отвергли бы этот план как неразумный, но мы были настолько поглощены тревогой, что ухватились за последнюю соломинку и решили попытать счастья, хотя это только выдавало присутствие мистера Хеддлстона. Деньги были частью в звонкой монете, частью в банкнотах, частью же в чеках на имя некоего Джеймса Грегори. Мы достали все, пересчитали, вложили снова в сундучок Норсмора и заготовили письмо итальянцам, которое прикрепили к ручке. В нем было клятвенное заявление за подписью нас обоих, что здесь все деньги, спасенные от банкротства Хеддлстона. Быть может, это был безумнейший из поступков, на который способны были два, по их собственному мнению, здравомыслящих человека. Если бы сундучок попал не в те руки, для которых он предназначался, выходило, что мы письменно сознавались в преступлении, совершенном не нами. Но, как я уже говорил, тогда мы не способны были здраво судить о вещах и страстно желали хоть чем-нибудь -- все равно, дурным или хорошим -- нарушить нестерпимое ожидание беды. Более того, так как мы оба были уверены, что впадины между дюнами полны лазутчиков, наблюдающих за каждым нашим шагом, то мы надеялись, что наше появление с сундучком может привести к переговорам и, как знать, даже к соглашению. Было около трех часов дня, когда мы вышли из павильона. Дождь прекратился, светило солнце. Я никогда не видел, чтобы чайки летали так низко над домом и так безбоязненно приближались к людям. Одна из них тяжело захлопала крыльями над моей головой и пронзительно прокричала мне в самое ухо. -- Вот вам и знамение, -- сказал Норсмор, который, как все вольнодумцы, был во власти всяческих суеверий. -- Они думают, что мы уже мертвы. Я ответил на это шуткой, но довольно натянутой, потому что обстановка действовала и на меня. Мы поставили наш сундучок за два или три шага от калитки на лужайку мягкого дерна, и Норсмор помахал в воздухе белым платком. Никто не отозвался. Мы громко кричали по-итальянски, что посланы, чтобы уладить дело, но тишина нарушалась только чайками и шумом прибоя. У меня было тяжело на душе, когда мы прекратили наши попытки, и я увидел, что даже Норсмор был необычно бледен. Он нервно озирался через плечо, как будто опасаясь, что кто-то сидит в засаде на пути к двери. -- Бог мой! -- прошептал он. -- Я, кажется, этого не вынесу! Я отвечал ему тоже шепотом: -- А что, если их вовсе и нет? -- Смотрите, -- возразил он, слегка кивнув, как будто боялся указать рукой. Я посмотрел в том направлении и над северной частью леса увидел тоненький синий дымок, упрямо подымавшийся в безоблачное теперь небо. -- Норсмор, -- сказал я (мы все еще разговаривали шепотом), -- это ожидание невыносимо. Смерть и то лучше. Оставайтесь здесь охранять павильон, а я пойду и удостоверюсь, хотя бы пришлось дойти до самого их лагеря. Он еще раз огляделся, прищурив глаза, и потом утвердительно кивнул головой. Сердце у меня стучало, словно молот в кузнице, когда я быстро шел по направлению к дымку, и хотя до сих пор меня бросало в озноб, теперь я почувствовал, что весь горю. Местность в этом направлении была очень изрезана, в ее складках на моем пути могли бы укрыться сотни людей. Но я недаром исходил эти места и выбирал дорогу по гребням так, чтобы сразу обозревать несколько ложбин между дюнами. И вскоре я был вознагражден за эту уловку. Быстро взбежав на бугор, возвышавшийся над окружающими дюнами, я увидел шагах в тридцати согнутую фигуру человека, со всей ему доступной быстротой пробиравшегося по дну ложбины. Это явно был один из лазутчиков, которого я поднял из засады, громко окликнув его по-английски и по-итальянски. Он, видя, что прятаться теперь бессмысленно, выпрямился, выпрыгнул из ложбины и, как стрела, понесся к опушке леса. Преследовать его не входило в мою задачу. Я удостоверился в своих догадках: мы в осаде и под наблюдением -- и, сейчас же повернув назад, пошел по своим следам к тому месту, где Норсмор ожидал меня у сундучка. Он был еще бледнее, чем когда я его оставил, и голос его слегка дрожал. -- Видели вы его лицо? -- спросил он. -- Только спину, -- ответил я. -- Пойдемте в дом, Фрэнк. Я не считаю себя трусом, но больше я так не могу, -- прошептал он. Все вокруг было солнечно и спокойно, когда мы вошли в дом; даже чайки пустились в дальний облет, и видно было, как они мелькали над бухтой и над дюнами. Эта пустота ужасала меня больше целого полчища врагов. Только когда мы забаррикадировали дверь, у меня немного отлегло от сердца, и я перевел дух. Норсмор и я обменялись взглядами, и, должно быть, каждый из нас отметил бледность и растерянность другого. -- Вы были правы, -- сказал я. -- Все кончено. Пожмем руки в память старого и в последний раз. -- Хорошо, -- ответил он. -- Вот моя рука, и поверьте, что я протянул вам ее без задней мысли. Но помните: если каким-нибудь чудом мы ускользнем из рук этих злодеев, я всеми правдами и неправдами одолею вас. -- Вы надоели мне! -- сказал я. Его это, казалось, задело; он молча дошел до лестницы и остановился. -- Вы меня не понимаете, -- сказал он. -- Я веду честную игру и только защищаюсь, вот и все. Надоело это вам или нет, мистер Кессилис, мне решительно все равно. Я говорю, как мне вздумается, а не для вашего удовольствия. Вы бы шли наверх ухаживать за девушкой. Я останусь здесь. -- И я останусь с вами, -- сказал я. -- Вы что же, думаете, что я способен на нечестный удар, хотя бы и с вашего соизволения? -- Фрэнк, -- сказал он с улыбкой, -- как жаль, что вы такой осел! У вас задатки мужчины. И, должно быть, это уже веяние смерти: как вы ни стараетесь разозлить меня, вам это не удается. Знаете что? -- продолжал он. -- Мне кажется, что мы с вами несчастнейшие люди во всей Англии. Мы дожили до тридцати лет без жены, без детей, без любимого дела -- жалкие горемыки оба. И надо же было нам столкнуться из-за девушки! Да их миллионы в Соединенном королевстве! Ах, Фрэнк, Фрэнк, жаль мне того, кто проиграет свой заклад! Все равно, вы или я. Лучше бы ему... -- как это говорится в Библии? -- лучше, если бы мельничный жернов повесить ему на шею и бросить его в море... Давайте-ка выпьем! -- предложил он вдруг очень серьезно. Я был тронут его словами и согласился. Он присел за стол и поднял к глазам стакан хереса. -- Если вы одолеете меня, Фрэнк, -- сказал он, -- я запью. А вы что сделаете, если я возьму верх? -- Право, не знаю, -- оказал я. -- Ну, -- сказал он, -- а пока вот вам тост: "Italia irridenta!" [5]. Остаток дня прошел все в том же томительном ожидании. Я накрывал на стол, в то время как Норсмор и Клара приготовляли обед на кухне. Расхаживая взад и вперед, я слышал, о чем они говорили, и меня удивило, что разговор шел все время обо мне. Норсмор опять включил нас в одну скобку и называл Клару разборчивой невестой; но обо мне он продолжал говорить с уважением, а если в чем и порицал, то при этом не щадил и себя. Это вызвало у меня благодарное чувство, которое в соединении с ожиданием неотвратимой нашей гибели наполнило глаза мои слезами. "Вот ведь, -- думал я, и самому мне смешна была эта тщеславная мысль, -- вот здесь нас три благородных человека, гибнущих, чтобы спасти грабителя-банкира!" Прежде чем сесть за стол, я поглядел в одно из верхних окон. День клонился к закату. Отмель была до жути пустынна. Сундучок все стоял на том же месте, где мы его оставили. Мистер Хеддлстон в длинном желтом халате сел на одном конце стола, Клара -- на другом, тогда -- как Норсмор и я сидели друг против друга. Лампа была хорошо заправлена, вино -- отличное, мясо, хотя и холодное, тоже первого сорта. Мы как бы молча уговорились тщательно избегать всякого упоминания о нависшей катастрофе, и, принимая во внимание трагические обстоятельства, обед прошел веселее, чем можно было ожидать. Правда, время от времени Норсмор или я поднимались из-за стола, чтобы осмотреть наши запоры, и каждый раз мистер Хеддлстон, как бы вспоминая о своем положении, озирался вокруг. Глаза его, казалось, стекленели, а лицо выражало ужас. Но потом он поспешно осушал свой стакан, вытирал лоб платком и снова вступал в разговор. Я был поражен умом и образованностью, которые он при этом обнаруживал. Мистер Хеддлстон был, несомненно, незаурядный человек, он много читал, много видел и здраво судил о вещах. Хоть я никогда бы не мог заставить себя полюбить этого человека, но теперь я начинал понимать причины его успеха в жизни и того почета, который его окружал до банкротства. К тому же он был светский человек, и хотя я единственный раз слышал его и при таких неблагоприятных обстоятельствах, но и сейчас считаю его одним из самых блестящих собеседников, каких мне приходилось встречать. Он с большим юмором и, по-видимому, без всякого осуждения рассказывал о проделках одного мошенникакупца, которого он знавал и наблюдал в дни своей юности, и все мы слушали его со смешанным чувством веселого удивления и неловкости, как вдруг наша беседа была внезапно оборвана самым ошеломляющим образом. Рассказ мистера Хеддлстона был прерван таким звуком, словно кто-то провел мокрым пальцем по стеклу. Все мы сразу побледнели, как полотно, и замерли на месте. -- Улитка, -- сказал я наконец; я слышал, что эти твари издают звук вроде этого. -- Какая там к черту улитка! -- сказал Норсмор. -- Тише! Тот же самый звук повторился дважды, с правильными интервалами, а потом сквозь ставни раздался громовой голос, произнесший итальянское слово: "Iraditore" [6]. У мистера Хеддлстона откинулась назад голова, его веки задрожали, и он без сознания повалился на стол. Норсмор и я подбежали к стойке и вооружились. Клара вскочила и схватилась за горло. Так мы стояли в ожидании, полагая, что сейчас последует атака; мгновение проходило за мгновением, но все вокруг павильона было безмолвно, слышался только звук прибоя. -- Скорее, -- сказал Норсмор, -- отнесем его наверх, пока они не пришли. ГЛАВА ВОСЬМАЯ. О КОНЦЕ ХЕДДЛСТОНА Кое-как нам удалось соединенными усилиями дотащить Хеддлстона наверх и уложить его в постель в "дядюшкиной спальне". При этом ему сильно досталось, но он не подавал признаков жизни и остался лежать, как мы его положили, не шевельнув пальцем. Дочь расстегнула ему ворот и стала смачивать его грудь и голову, а мы с Норсмором побежали к окну. Было "по-прежнему ясно, поднялась полная луна и ярко освещала отмель, но как мы ни напрягали глаза, не могли обнаружить никакого движения. А относительно нескольких темных пятен среди бугров нельзя было сказать ничего определенного: это могли быть и притаившиеся люди и просто тени. -- Слава богу, -- сказал Норсмор, -- что Эгги не собиралась к нам сегодня. Это было имя его старой няни; до сих пор он о ней не вспоминал, и то, что он мог думать о ней сейчас, изумило меня в этом человеке. Опять нам оставалось только ждать. Норсмор подошел к камину и стал греть руки у огня, словно ему было холодно. Я невольно следил за ним и при этом повернулся спиной к окну. Вдруг снаружи раздался слабый звук выстрела, пуля пробила одно из стекол и впилась в ставню дюймах в двух от моей головы. Я слышал, как вскрикнула Клара, и хотя я сейчас же отскочил от окна и укрылся в углу, она была уже возле меня, стараясь убедиться, что я невредим. Я почувствовал, что за такую награду готов подставлять себя под выстрелы каждый день и целыми днями. Я старался успокоить ее как можно ласковее, совершенно забыв обо всем происходящем, но голос Норсмора вернул меня к действительности. -- Духовое ружье, -- сказал он. -- Они хотят расправиться с нами без шума. Я отстранил Клару и посмотрел на него. Он стоял спиной к огню, заложив руки назад, и по мрачному выражению его лица я понял, какие страсти кипели в нем. Точно такое же выражение было у него в тот мартовский вечер, когда он напал на меня вот тут, в соседней комнате, и хотя я готов был всячески извинить его гнев, признаюсь: мысль о последствиях приводила меня в трепет. Он смотрел прямо перед собой, но краешком глаза мог видеть нас, и ярость его вздымалась, как нараставший шквал. Ожидая битвы, которая предстояла нам с внешним врагом, я начал бояться этой внутренней распри. Не отрываясь, я следил за выражением его лица, готовясь к худшему, как вдруг увидел в нем перемену -- мгновенное просветление. Он взял лампу, возбужденно обратился к нам. -- Необходимо выяснить одно обстоятельство, -- сказал он. -- Намереваются ли они прикончить всех нас или только Хеддлстона? Интересно, приняли они вас за него или этот знак внимания был предназначен именно вам? -- Они меня приняли за него, -- сказал я. -- В этом нет сомнения. Я почти такого же роста, и волосы у меня светлые. -- Ну что ж, проверим, -- возразил Норсмор и шагнул к окну, держа лампу на уровне головы. Так он простоял, играя со смертью, с полминуты. Клара пыталась броситься к нему и оттащить его от опасного места, но я с простительным эгоизмом удержал ее силой. -- Да, -- сказал Норсмор невозмутимо, отходя от окна. -- Да, им нужен только Хеддлстон. -- О мистер Норсмор! -- воскликнула Клара и не нашлась, что прибавить: действительно, бесстрашие, им проявленное, было выше всяких слов. А он посмотрел на меня, торжествующе закинув голову, и я сразу понял, что он так рисковал своей жизнью только затем, чтобы привлечь внимание Клары и свести меня с пьедестала героя дня. Он щелкнул пальцами. -- Ну, огонь еще только разгорается, -- сказал он. -- Когда они разгорячатся за работой, они не будут так щепетильны. Вдруг послышался голос, окликавший нас у калитки. В окно нам видна была при лунном свете фигура мужчины. Он стоял неподвижно, подняв голову, и в протянутой руке у него был какой-то белый лоскут. И хотя он стоял далеко от нас, видно было, что глаза его отражают лунный блеск. Он снова открыл рот и несколько минут говорил так громко, что его слышно было не только в любом закоулке нашего павильона, но, вероятно, и на опушке леса. Это был тот самый голос, который прокричал слово "предатель" сквозь ставни столовой. На этот раз он объяснил очень внятно: если предатель "Оддлстон" будет выдан, всех остальных пощадят, в противном случае ни один не уцелеет, во избежание огласки. -- Ну, Хеддлстон, что вы на это скажете? -- спросил Норсмор, обернувшись к постели. До этого момента банкир не подавал признаков жизни; я по крайней мере предполагал, что он по-прежнему лежит без сознания, но он тотчас отозвался и с исступлением горячечного больного умолял, заклинал нас не покидать его. Я никогда не был свидетелем зрелища отвратительнее и позорнее этого. -- Довольно! -- крикнул Норсмор. Он распахнул окно, высунулся по пояс и, разъяренный, словно позабыв, что здесь присутствует женщина, обрушил на голову парламентера поток самой отборной брани, как английской, так и итальянской, и посоветовал ему убираться туда, откуда он пришел. Я думаю, что в эту минуту Норсмор просто упивался мыслью, что еще до окончания ночи мы все неминуемо погибнем. Тем временем итальянец сунул свой белый флаг в карман и не спеша удалился. -- Они ведут войну по всем правилам, -- сказал Норсмор. -- Они все джентльмены и солдаты. По правде сказать, мне бы очень хотелось быть на их стороне, мне и вам, Фрэнк, и вам тоже, милая моя барышня, и предоставить защиту вот этого создания, -- он указал на постель, -- кому-нибудь другому. Да-да, не прикидывайтесь возмущенными! Все мы на пороге того, что называется вечностью, так уж не стоит лукавить хоть в последние минуты. Что касается меня, то если бы я мог сначала задушить Хеддлстона, а потом обнять Клару, я с радостью, гордясь собой, пошел бы на смерть. От поцелуя-то я и сейчас не откажусь, черт побери! Не дав мне времени вмешаться, он грубо схватил девушку в объятия и, несмотря на ее сопротивление, несколько раз поцеловал ее. В последующее мгновение я оттащил его от Клары и яростно отшвырнул к стене. Он захохотал громко и продолжительно, и я испугался, что рассудок его не выдержал напряжения, потому что даже в лучшие дни он смеялся редко и сдержанно. -- Ну, Фрэнк, -- сказал он, когда веселье его слегка улеглось, -- теперь ваш черед. Вот вам моя рука. Прощайте, счастливого пути! Потом, видя, что я возмущен его поведением и стою, словно оцепенелый, загораживая от него Клару, он продолжал: -- Да не злитесь, дружище! Что же, вы собираетесь и умирать со всеми вашими церемониями и ужимками светского человека? Я сорвал поцелуй и очень этому рад. Следуйте моему примеру, и будем квиты. Я отвернулся, охваченный презрением, которого и не думал скрывать. -- Ну, как вам угодно, -- сказал он. -- Ханжой вы жили, ханжой и умрете. С этими словами он уселся в кресло, положив ружье на колени, и для развлечения стал щелкать затвором, но я видел, что этот взрыв легкомыслия -- единственный у него на моей памяти -- уже окончился и его сменило угрюмое и злобное настроение. За это время осаждающие могли бы ворваться в дом и застать нас врасплох; в самом деле, мы совсем забыли об угрожавшей нам опасности. Но тут раздался крик мистера Хеддлстона, и он спрыгнул с кровати. -- Что случилось? -- спросил я. -- Горим! -- закричал он. -- Они подожгли дом! Норсмор и я мгновенно вбежали в соседнюю комнату. Она была ярко освещена полыхавшим пламенем. Как раз когда мы открыли дверь, перед окном взметнулся целый смерч огня, и лопнувшее со звоном стекло усеяло ковер осколками. Они подожгли пристройку, где Норсмор хранил свои негативы. -- Тепло! -- сказал Норсмор. -- А ну-ка, в вашу прежнюю комнату! В ту же секунду мы были там, распахнули ставни и выглянули наружу. Вдоль всей задней стены павильона были сложены и подожжены кучи хвороста. Вероятно, они были политы керосином, потому что, несмотря на то, что утром шел дождь, ярко пылали. Пламя охватило уже всю пристройку и с каждым мгновением вздымалось все выше и выше; задняя дверь была в самом центре пылающего костра; поглядев вверх, мы увидели, что карниз уже дымился, потому что далеко выступавшую крышу поддерживали массивные деревянные балки. В то же время клубы горячего, едкого, удушливого дыма стали наполнять дом. Вокруг не видно было ни души. -- Ну что ж! -- сказал Норсмор. -- Вот, слава богу, и конец! И мы вернулись в "дядюшкину спальню". Мистер Хеддлстон надевал башмаки, все еще дрожа, но с таким решительным видом, какого я у него раньше не замечал. Клара стояла рядом с ним, держа в руках пальто, которое она собиралась накинуть на плечи; в глазах ее было странное выражение: она то ли на что-то надеялась, то ли сомневалась в своем отце. -- Ну-с, леди и джентльмены, -- сказал Норсмор, -- как вы насчет прогулки? Очаг разожжен, и оставаться тут -- значит в нем изжариться. Что до меня, я хотел бы до них дорваться, а там и делу конец. -- Другого выхода нет, -- сказал я. -- Нет, -- повторили за мной Клара и мистер Хеддлстон, но совершенно различным тоном. Мы спустились вниз. Жар был едва переносим, и рев огня оглушал нас. Едва мы вышли в переднюю, как там лопнуло стекло, и огненный язык ворвался в отверстие, осветив весь павильон зловещим пламенем. В то же самое время мы услышали, как наверху грохнуло что-то тяжелое. Ясно было, что весь дом пылал, как спичечная коробка, и не только освещал море и сушу подобно гигантскому факелу, но каждую минуту мог обрушиться нам на голову. Норсмор и я взвели курки револьверов. Мистер Хеддлстон, который отказался от оружия, отстранил нас повелительным жестом. -- Пусть Клара раскроет дверь, -- сказал он. -- Тогда, если они дадут залп, она будет прикрыта дверью. А вы пока станьте за мной. Я козел отпущения. Грех мой настиг меня. Я слышал, стоя за его плечом с оружием наготове, как он бормочет молитвы прерывистым, быстрым шепотом, и сознаюсь, что, как ни ужасно это может показаться, я презирал его, помышлявшего о каких-то мольбах в этот страшный, решительный час. Между тем Клара, смертельно бледная, но сохранившая присутствие духа, отодвинула баррикаду у входа. Еще мгновение -- и она широко раскрыла дверь. Пожар и луна освещали отмель смутным, изменчивым светом, и мы видели, как далеко по небу тянулась полоса багрового дыма. Мистер Хеддлстон, на мгновение обретший несвойственную ему решимость, резко толкнул меня и Норсмора локтями в грудь, и мы еще не успели сообразить, в чем дело, и помешать ему, как он, высоко подняв руки над головой, словно для прыжка в воду, выбежал вон из павильона. -- Вот я! -- кричал он. -- Я Хеддлстон! Убейте меня и пощадите остальных! Его внезапное появление, должно быть, ошеломило наших врагов, потому что Норсмор и я успели опомниться и, подхватив Клару под руки, броситься к нему на выручку, прежде чем что-либо произошло. Но только мы переступили порог, как из-за всех бугров и дюн сверкнули огоньки и раздались выстрелы. Мистер Хеддлстон пошатнулся, отчаянно и пронзительно вскрикнул и, раскинув руки, упал навзничь. -- Iraditore! Iraditore! -- закричали невидимые мстители. Огонь распространялся так быстро, что часть крыши в этот миг рухнула. Громкий, странный и устрашающий звук сопровождал этот обвал. Огромный столб пламени высоко поднялся в небо; его, вероятно, видно было в открытом море миль за двадцать от берега -- ив Грэден Уэстере и с пика Грейстил, крайней восточной оконечности гряды Колдер Хиллс. Каковы бы ни были по воле божьей похороны Бернарда Хеддлстона, но погребальный костер его был великолепен. ГЛАВА ДЕВЯТАЯ. О ТОМ, КАК НОРСМОР ОСУЩЕСТВИЛ СВОЮ УГРОЗУ Мне очень трудно рассказать вам о том, что последовало за этими трагическими событиями. Когда я оглядываюсь на эти минуты, все мне представляется смутным, напряженным и беспомощным, как бредовый кошмар больного. Я вспоминаю, что Клара как-то прерывисто всхлипнула и упала бы на землю, если бы Норсмор и я не поддержали ее безжизненное тело. Нас никто не тронул. Я, кажется, даже не видел ни одного из нападавших, и мы покинули мистера Хеддлстона, даже не взглянув на него. Помню, что я бежал, как человек, охваченный паникой, неся Клару то один, то вместе с Норсмором, то вновь отнимая у него дорогую ношу. Почему мы выбрали своей целью мой лагерь и как мы добрались туда -- все это совершенно стерлось из моей памяти. Первое, что отчетливо вспоминается мне, был момент, когда мы уронили Клару около моей палатки и сами катались возле нее по траве. Норсмор с упорной яростью колотил меня по голове рукояткой револьвера. Он нанес мне две раны в голову, и последовавшей потери крови я приписываю внезапное прояснение моих мыслей. Я схватил его за руку. -- Норсмор, -- как сейчас помню, сказал я. -- Убить меня вы всегда успеете, поможем сначала Кларе. Он уже совсем одолевал меня. Но, услышав эти слова, он тотчас вскочил на ноги, и мы бросились к палатке. В следующее мгновение он уже прижимал Клару к сердцу и целовал ее бесчувственное лицо и руки. -- Стыдитесь! -- закричал я. -- Стыдитесь, Норсмор! И, еще не поборов головокружения, я стал бить его по голове и плечам. Он выпустил Клару и посмотрел мне в лицо при бледном свете луны. -- Вы были в моей власти, и я отпустил вас, -- сказал он. -- А теперь вы нападаете на меня. Трус! -- Это вы трус, -- ответил я. -- Разве она позволила бы вам целовать себя, будь она в сознании? Никогда! А теперь она, может быть, умирает, а вы теряете драгоценное время и пользуетесь ее беспомощностью! Пустите ее и дайте мне оказать ей помощь. Он с минуту смотрел на меня, бледный и угрожающий, потом внезапно отошел в сторону. -- Ну так помогайте! Я стал на колени возле нее и, как умел, ослабил завязки ее платья, но в это время тяжелая рука опустилась на мое плечо. -- Руки прочь от нее! -- яростно сказал Норсмор. -- Вы что же, думаете, что у меня в жилах вода? -- Норсмор! -- закричал я. -- Вы и сами не можете помочь ей и мне не даете. Не мешайте, а то я убью вас! -- Вот это лучше! -- закричал он. -- Ну и пусть ее умирает. Подумаешь, важность! Прочь от этой девушки -- и готовьтесь к бою! -- Заметьте, -- сказал я, приподнимаясь, -- я ни разу не поцеловал ее. -- Только попробуйте! -- крикнул он. Не знаю, что на меня нашло. Ни одного своего поступка в жизни я так не стыжусь, хотя, как утверждала моя жена, я знал, что мои поцелуи желанны ей, живой или мертвой. Я снова упал на колени, откинул ей волосы со лба и с почтительной нежностью коснулся этого холодного лба губами. То был почти отеческий поцелуй -- достойное прощание мужчины на пороге смерти с женщиной, уже преступившей этот порог. -- А теперь, -- сказал я, -- я к вашим услугам, мистер Норсмор. Но, к моему изумлению, он стоял, повернувшись ко мне спиной. -- Вы слышите? -- спросил я. -- Да, -- сказал он, -- слышу. Если хотите драться, я готов. Если нет, попытайтесь спасти Клару. Мне все равно. Я не заставил себя просить; склонившись над Кларой, я продолжал свои усилия оживить ее. Она по-прежнему лежала бледная и безжизненная. Я уже начинал пугаться, что жизнь в самом деле покинула ее. Ужас и отчаяние охватили мое сердце. Я звал ее по имени, вкладывая в это слово всю свою душу, я гладил и растирал ее руки, то опускал ее голову, то приподнимал, кладя к себе на колени. Но все было напрасно, и веки тяжело закрывали ее глаза. -- Норсмор, -- сказал я, -- вот моя шляпа. Ради бога, скорее воды из ручья! Почти в ту же минуту он уже стоял около меня с водой. -- Я зачерпнул своей шляпой, -- сказал он. -- Вы не ревнуете? -- Норсмор... -- начал было я, поливая водой ее голову и грудь, но он свирепо прервал меня. -- Да молчите вы! Вам теперь лучше всего молчать! У меня и в самом деле не было большой охоты говорить. Мои мысли были всецело поглощены заботой о моей любимой и ее жизни. Итак, я молча продолжал свои старания оживить ее, и когда шляпа опустела, возвратил ее Норсмору с одним только словом: "Еще!" Уж не помню, сколько раз он ходил за водой, как вдруг Клара открыла глаза. -- Ну, -- сказал он, -- теперь, когда ей стало лучше, вы можете обойтись и без меня, не так ли? Желаю вам доброй ночи, мистер Кессилис! И с этими словами он скрылся в чаще. Я развел костер, потому что теперь уже не боялся итальянцев, которые не тронули мои оставленные в лагере скромные пожитки; и, как ни потрясена была Клара переживаниями вчерашнего вечера, мне удалось -- убеждением, ободрением, теплым словом и теми простыми средствами, которые оказались у меня под рукой, -- привести ее в себя и несколько подкрепить физически. Уже совсем рассвело, когда из чащи раздался резкий свист. Я вскочил на ноги, но сейчас же послышался голос Норсмора, который произнес очень спокойно: -- Идите сюда, Кессилис, но только один. Я хочу вам кое-что показать. Я взглядом посоветовался с Кларой и, получив ее молчаливое согласие, оставил ее и выбрался из ложбины. На некотором расстоянии я увидел Норсмора, прислонившегося к стволу. Как только он заметил меня, он зашагал к берегу. Я почти нагнал его, еще не доходя до опушки. -- Смотрите, -- сказал он, остановившись. Еще два шага, и я выбрался из чащи. На всем знакомом мне пейзаже лежал холодный, ясный свет утра. На месте павильона было черное пожарище, крыша провалилась внутрь, один из фронтонов обвалился, и от здания по всем направлениям тянулись подпалины обгорелого дерна и кустарников. В неподвижном утреннем воздухе все еще высоко вздымался прямой тяжелый столб дыма. В оголенных стенах дома ярко тлела куча головешек, как угли на тагане. Возле самого острова дрейфовала парусная яхта, и искусные руки гребцов быстро гнали к берегу большую шлюпку. -- "Рыжий граф"! -- закричал я. -- "Рыжий граф"! Ну что бы ему быть здесь вчера! -- Осмотрите карманы, Фрэнк. Где ваш револьвер? -- спросил Норсмор. Я повиновался и, должно быть, смертельно побледнел. Револьвер мой исчез. -- Вот видите, вы опять в моей власти, -- продолжал он. -- Я обезоружил вас еще вечером, когда вы нянчились с Кларой. Но сегодня нате ваш пистолет. И без благодарностей! -- крикнул он. -- Не терплю их! Теперь только этим вы и можете взбесить меня. Он пошел по отмели навстречу шлюпке, и я шел шагах в двух за ним. Проходя мимо павильона, я остановился посмотреть на то место, где упал мистер Хеддлстон, но там не было никаких следов не только его тела, но даже крови. -- Грэденская топь, -- сказал Норсмор. Он продолжал идти до самого берега бухты. -- Дальше не надо, -- сказал он. -- Если хотите, отведите ее в Грэден-хаус. -- Благодарю вас, -- ответил я. -- Я постараюсь устроить ее у пастора в Грэден Уэстере. Нос шлюпки зашуршал по гальке, и на берег с веревкой в руках выскочил один из матросов. -- Подождите минуту, ребята! -- закричал Норсмор и добавил тише, только для меня: -- Лучше бы вам не рассказывать ей ничего об этом. -- Напротив! -- воскликнул я. -- Она узнает все, что я сумею ей рассказать. -- Вы меня не понимаете, -- возразил он с большим достоинством. -- Этим вы ее не удивите. Другого она от меня и не ждала. Прощайте! -- добавил он, кивнув головой. Я протянул ему руку. -- Простите, -- сказал он. -- Я знаю, что это мелко но для меня это слишком. Не хочу этих сентиментальных бредней -- седовласый странник у вашего домашнего очага и все такое прочее... Наоборот, надеюсь, что никогда не увижу вас обоих. -- Да благословит вас бог, Норсмор! -- сказал я от всего сердца. -- Да, конечно, -- протянул он. Мы спустились к воде; матрос помог ему войти в шлюпку, оттолкнулся от берега и прыгнул в нее сам. Норсмор сел к рулю. Шлюпка закачалась на волнах, и весла в уключинах заскрипели в утреннем воздухе резко и размеренно. Когда из-за моря поднялось солнце, они уже были на полпути к "Рыжему графу", а я все еще смотрел им вслед. Еще немного, и рассказ мой будет окончен. Остается сказать, что через несколько лет Норсмор был убит, сражаясь под знаменами Гарибальди за освобождение Тироля.  * ОКАЯННАЯ ДЖЕНЕТ *  Его преподобие Мердок Соулис очень долго прослужил пастором на болотах в приходе Болвири, что в долине реки Дьюлы. Суровый старик с холодным и жестким лицом, внушавший страх всем своим прихожанам, последние годы он жил совсем один, без родных и без прислуги, в уединенном пасторском домике, стоявшем на отшибе, близ горы Хэнгин-Шоу. Вопреки железному спокойствию в чертах лица взгляд у него был дикий, испуганный и неуверенный, а в то время, когда он беседовал наедине с кем-либо из прихожан о будущем нераскаянных грешников, казалось, будто этот взгляд проникает сквозь грозы времен в страшные тайны вечности. Многие из молодых людей, что бывали у него, готовясь к причастию, приходили в ужас от его речей. Каждое первое воскресенье после семнадцатого августа он читал проповедь на текст из первого послания апостола Петра (гл. V, стих 8): "Диавол, аки лев рыкающий..." В этот день он обычно превосходил самого себя, и слушателей пробирал мороз по коже как от самой проповеди, так и от грозной манеры проповедника. Дети пугались до припадков, а старики после проповеди смотрели пророками и весь день беспрестанно намекали на то, против чего так восставал Гамлет. Пасторский домик стоял над водами Дьюлы, в густой сени деревьев; над ним с одной стороны нависала гора Шоу, а с другой -- множество вершин подымалось к небу; почти с самого начала пастырского служения мистера Соулиса осторожные люди стали обходить стороной этот дом, особенно в сумерки; а старики, завсегдатаи деревенской пивной, только покачивали головами при одной мысли о том, чтобы пройти поздним вечером мимо такого дома. Собственно, там было одно особенно страшное место. Дом пастора стоял между рекой и большой дорогой; задняя его стена была обращена к небольшому селению Болвири, в полумиле от него, где была церковь; бедный сад перед домом, огороженный терновником, занимал все пространство между рекой и дорогой. Дом был двухэтажный, с двумя большими комнатами в каждом этаже. Выход из него открывался не прямо в сад, а на мощеную дорожку, которая тоже выходила не в сад, а с одной стороны на большую дорогу, с другой же упиралась в высокие ветлы и кусты бузины, окаймлявшие реку. Вот этот-то кусок дорожки и пользовался среди юных прихожан Болвири особенно дурной славой. Священник часто прогуливался там в сумерки, время от времени прерывая молитву без слов громкими стонами; а когда его не бывало дома и дверь оказывалась заперта, самые отчаянные из школьников, играя в салки, отваживались пробегать с сильно бьющимся сердцем через это место, ставшее легендарным. Такая атмосфера страха, окружавшая слугу божьего, человека с безупречной репутацией и наделенного твердой верой в господа бога, обычно вызывала удивление и любопытство среди немногих чужаков, которых случай или дело приводили в эту глухую и отдаленную местность. Но даже среди прихожан многие не знали о странных событиях, ознаменовавших первый год служения мистера Соулиса, а из тех, кто был осведомлен лучше, одни были молчаливы по природе, другие же боялись касаться этой темы. И только время от времени кто-нибудь из стариков, набравшись храбрости после третьего стаканчика, рассказывал о том, почему пастор у них и с виду такой странный и живет отшельником. Пятьдесят лет тому назад, когда мистер Соулис только что приехал в Болвири, он был еще совсем молодой человек, или, как у нас говорили, "сосунок", полный книжной учености: проповеди он читал хорошо, но, как оно и полагается молодому человеку, в делах религии смыслил еще мало. Которые помоложе из прихожан, те очень увлекались его ученостью и умением говорить, а те, что постарше, люди степенные и серьезные, молились за этого молодого человека: им казалось, что он, так сказать, заблуждается на свой счет и приходу это вовсе не на пользу. Это было давно, еще до "умеренных" [7], задолго до них; да ведь все дурное, как и все хорошее, приходит не сразу, а мало-помалу. Находились и такие люди, которые говорили, что бог покинул университетских профессоров, а молодежи, чем учиться у них, лучше бы сидеть в торфяной яме, как делывали деды, когда их преследовали за веру, с Библией под мышкой и с молитвой в сердце. Как бы то ни было, нечего и сомневаться, что мистер Соулис заучился в этом своем университете: он заботился и беспокоился о многом, но только не о том единственном, о чем нужно было беспокоиться. Книг с собой он привез пропасть, у нас в приходе раньше столько и не видывали, и возчику пришлось порядком с ними побиться; он едва не утопил их в болоте между Черной горой и Килмакерли. Книги были все божественные, само собой, так они, во всяком случае, назывались; а люди серьезные держались того мнения, что куда их столько: ведь слово божие можно завязать в маленький уголок платка. И вот наш пастор сидел над этими книгами дни и ночи -- а куда же это годится, -- все писал да писал, не иначе; сначала боялись, что он будет сам сочинять проповеди, потом оказалось, что он пишет книжку, а это уж совсем неподходящее дело для такого неопытного молодого человека. Как бы то ни было, ему полагалось взять себе для хозяйства какую-нибудь приличную, хорошего поведения пожилую женщину, она бы ему и обеды готовила. Кто-то ему указал на одну старуху по имени Дженет Макклоур. Он никого толком не расспросил и взял ее в служанки. А ведь многие ему не советовали, потому что эта Дженет была у почтенных людей нашего прихода на дурном счету. Когда-то давным-давно у нее был ребенок от одного драгуна, к тому же она уже больше тридцати лет не ходила к исповеди, и деревенские мальчишки не раз слышали, как она бормочет что-то себе под нос, в сумерки, на вершине горы Киз-Лоан, а ведь и время и место совсем неподходящие для богобоязненной женщины. Надо, однако, сказать, что сам лорд-помещик первый указал пастору на Дженет, а в те времена наш пастор сделал бы все что хочешь, лишь бы угодить помещику. Когда люди ему стали говорить, будто эта самая Дженет связалась с дьяволом, он ответил, что это, на его взгляд, одно суеверие, а когда ему упомянули про Библию и про Эндорскую волшебницу, он сказал, что эти дни давно миновали, а дьявол с тех пор укрощен; все это, мол, сущие предрассудки. Ну, ладно. Когда по деревне прошел слух, что Дженет Макклоур будет служанкой в пасторском доме, то народ и на нее и на него сильно осердился. Некоторые наши женщины не придумали ничего лучше, как пойти к ее дому и выложить ей вслух все то, в чем ее обвиняли, и все, что про нее было известно -- от солдатского младенца до двух коров Джона Томсона. Говорить она была не охотница. Когда люди ее не трогали, она им давала волю болтать сколько хотят, а сама молчок -- ни "здравствуйте", ни "прощайте", но уж если, бывало, ее заденут за живое, так язык у нее начинал молоть, что твоя мельница. Вот и тут Дженет взбеленилась (припомнила все старые сплетни и мало ли еще что), они ей слово, а она им два; в конце концов женщины-до нее добрались, стащили с нее платье и поволокли по деревне к реке, посмотреть: ведьма она или нет, потонет или выплывет? Шум поднялся такой, что слышно было под Хэнгин-Шоу; сама Дженет дралась за десятерых, и долго после этого, чуть ли не по сию пору, у многих наших женщин видны следы от ее когтей; и как бы вы думали, кто подоспел к самому разгару драки? Новый наш пастор (должно быть, за грехи бог его наказал). -- Женщины! -- крикнул он (а голос у него был зычный). -- Заклинаю вас именем господа, отпустите ее! Дженет бросилась к нему, едва живая от страха, и стала его молить, Христа ради, чтоб он ее спас от погибели, а женщины тоже не отставали и рассказали ему все, что знали про Дженет, а может, даже и больше того. -- Женщина, -- спросил он у Дженет, -- правда ли все это? -- Как господь меня видит, как господь меня сотворил, ни слова правды тут нету! И про ребенка тоже, -- прибавила она. -- Я всегда была порядочной женщиной. -- Хочешь ли ты отречься от дьявола и дел его во имя божие передо мной, его недостойным слугою? Что ж, надо прямо сказать: когда пастор ее спрашивал, она так ухмыльнулась, что всех, кто это видел, бросило в дрожь от страха, и всем было слышно, как зубы у нее застучали друг об дружку; но ничего иного ей делать не оставалось, и Дженет, подняв кверху руку, отреклась от дьявола и от дел его перед всеми. -- А теперь, -- сказал мистер Соулис, -- идите по домам, все до одной, и будем молить бога, чтоб он помиловал нас. Он подал Дженет руку, хоть из одежды на ней мало что оставалось, кроме рубахи, и повел по деревне к ее собственному дому, будто леди-помещицу; а она визжала и хохотала так, что совестно было слушать. В ту ночь многие почтенные люди долго молились перед сном, а когда наступило утро, такой страх одолел весь приход Болвири, что детишки попрятались и даже взрослые мужчины не решались выйти за дверь. По улице шла Дженет -- она или ее подобие, -- никто не мог бы сказать наверное: шея у нее была свернута, голова скривилась набок, словно у висельника, и на лице усмешка, словно у трупа, еще не снятого с виселицы. Мало-помалу люди к этому пригляделись и даже стали спрашивать у нее, что такое с ней случилось, но с этого дня она уже не могла говорить, как подобает христианке, а только пускала слюни да стучала зубами, словно ножницами; и начиная с этого дня ни разу ее уста не произнесли имени божьего. Когда она хотела его выговорить, ничего у ней не выходило: видно, ей было невозможно назвать, имя божье. Кто знал, в чем тут дело, помалкивал, но уж больше никто не называл эту тварь именем Дженет Макклоур, ибо прежняя Дженет, как все думали, давно была в аду кромешном. Но ведь пастору не прикажешь и рот ему не заткнешь, а он только и твердил в своих проповедях, что о жестокости людской, которая будто бы довела Дженет до паралича, бранил мальчишек, которые ее дразнили и приставали к ней, и в тот же самый вечер взял ее к себе, и стали они жить вдвоем в пасторском доме под горой Хэнгин-Шоу. Ну, ладно, прошло после этого довольно много времени, и люди праздномыслящие начали было смотреть на это сквозь пальцы и стали даже забывать о том черном деле. О священнике все были теперь самого хорошего мнения: по вечерам он долго сидел за своим писанием. Люди видели, что свеча у него в доме, на берегу Дьюлы, горит и за полночь, и сам он как будто был доволен собой и держался так же, как и прежде, хотя всякому было видно, что он теперь стал совсем не тот. А что касается Дженет, так она свободно расхаживала всюду, и если она и раньше говорила мало, то теперь и подавно; правда, она никого не трогала, только смотреть на нее было страшно, и все у нас в Болвири удивлялись, как это ей доверили пасторский дом. К концу июля настала такая погода, какой отродясь не видывали в наших местах: стояла жара, жестокая, гнетущая жара. Стада обессилели и не могли взобраться по склону Черной горы, дети не могли играть и скоро уставали, а к тому же порывы горячего ветра шумели в листве, и временами налетал дождь, но не освежал нисколько. Каждый день мы думали, что к утру, должно быть, соберется гроза, но наступило одно утро и другое утро, а погода была все та же, ни на что не похожая, тяжкая для людей и животных. Из нас никто так не страдал от жары, как мистер Соулис: он не мог ни спать, ни есть -- так он говорил церковному совету -- и, если он не писал свою книжку, то бродил по окрестностям, словно одержимый, и это в такое время, когда все были рады сидеть дома, в прохладе. Поблизости от Хэнгин-Шоу, там, где поднимается Черная гора, есть у нас одно огороженное место с этакой чугунной решеткой: в старые времена там как будто было кладбище прихода Болвири, основанное папистами еще до того, как свет господень озарил наше королевство. Сад был большой и, во всяком случае, подходящий для мистера Соулиса: в нем он, бывало, сидел и обдумывал свои проповеди, да и вправду там всегда было пустынно и тихо. Вот сидит он однажды на обрыве Черной горы и видит сначала двух, потом четырех, а там и семерых воронов, они все летают да летают вокруг старого кладбища. Летали они низко и тяжело и на лету каркали: мистер Соулис понял, что они чего-то испугались и слетели с деревьев. Пастор наш был неробкого десятка, взял да и пошел прямо туда, и как бы вы думали, что он увидел? Внутри ограды, на могиле, сидел кто-то -- то ли человек, то ли одна видимость человека. Высокого роста, черный, как ад, и глаза какие-то очень странные [8]. Мистеру Соулису не раз приходилось слышать о черных людях; но в этом черном человеке было что-то такое, отчего и пастора бросило в дрожь. Как ни жарко было, его проняло холодом до мозга костей, но он все-таки заговорил с ним и спросил: -- Друг мой, вы как будто нездешний? Черный человек ничего ему не ответил, а вскочил на ноги и, хромая, отбежал к дальней стене кладбища; однако он все оглядывался на пастора, а тот стоял и глядел ему вслед до тех пор, пока черный человек, перебравшись через стенку кладбища, не побежал к березовой роще. Мистер Соулис, сам не зная, для чего, побежал за ним; но он уже устал от ходьбы, да и погода была жаркая, нездоровая, и сколько он ни старался, а все не мог подобраться поближе к черному человеку; тот только мелькнул раза два среди берез и наконец спустился с горы вниз. А внизу священник увидел его еще раз: хромая и ковыляя, он перешел через реку и направился к пасторскому домику. Мистеру Соулису не очень-то понравилось, что это страшилище так вольно ведет себя в пасторских владениях; он зашагал быстрее, тоже перебрался через поток и помчался вверх по садовой дорожке, но дьявола, или черного человека, уже нигде не было видно. Пастор вышел на большую дорогу, осмотрелся, но и там никого не было; обошел весь сад кругом -- нет нигде черного человека! Прошел он весь сад до конца и не без опасения, что было вполне естественно, приподнял дверную щеколду и вошел к себе в дом -- и тут как тут перед ним встала Дженет Макклоур со своей кривой шеей, как будто не слишком довольная тем, что пастор вернулся домой. А его самого, как только он увидел Дженет, вновь пронизал могильный холод. -- Дженет, -- спросил пастор, -- не видели вы черного человека? -- Черного человека? -- отозвалась она. -- Упаси боже! Да что вы, пастор! Сколько ни ищи, а у нас в Болвири не сыщешь черного человека. Но она это говорила не как все люди, а сами можете себе представить как: словно лошадь, которая грызет удила. -- Ну что ж, Дженет, -- сказал пастор, -- если здесь не было черного человека, значит, я говорил с Врагом рода человеческого. И сел, а сам весь дрожит, словно в лихорадке, и зубы у него застучали. -- Пустяки! Как только вам не совестно, пастор? -- сказала Дженет и дала ему глоточек бренди, которое у нее всегда водилось. После этого мистер Соулис сейчас же ушел к себе в кабинет, где у него было очень много книг. Комната была длинная, темная, зимой в ней было холодно, как в могиле, и даже в разгаре лета сыро, оттого что пасторский дом стоял у самой реки. Вот он сел и стал думать обо всем, что случилось в Болвири за то время, что он здесь живет; вспомнился ему родной дом и те дни, когда он был еще мальчишкой и бегал по лесам и лугам, а этот черный человек все не выходил у него из головы, словно припев какой-то песни. И чем больше он думал, тем больше ему думалось про черного человека. Он попробовал молиться, да слова никак не шли у него с языка; говорят, пробовал он и писать свою книгу, но и это ему не удалось. Временами ему казалось, что черный человек стоит рядом, и тогда он весь покрывался потом, холодным, как колодезная вода, а временами он приходил в чувство и помнил обо всем этом не больше, чем новорожденный младенец. Наконец пастор подошел к окну и долго стоял перед ним, глядя на воды Дьюлы. Деревья там растут очень густо, а вода возле пасторского домика глубокая и черная; смотрит он и видит, что Дженет полощет белье на берегу, подоткнув юбку. Она стояла спиной к пастору, и он даже не очень видел, что перед ним. Но вот она обернулась, и он увидел ее лицо. Мистера Соулиса опять пробрала та же холодная дрожь, что пробирала его дважды за этот день, и ему вспомнилось, как люди болтали, будто Дженет давным-давно умерла и сам дьявол вселился в ее холодное, как лед, тело. Пастор отступил немного назад и начал ее пристально разглядывать. Она топтала ногами белье и что-то про себя напевала, и -- боже ты мой милостливый, спаси нас! -- какое страшное было у нее лицо! Временами она начинала петь громче, но ни один человек, рожденный женщиной, не мог бы понять ни единого слова из ее песни; а иногда начинала поглядывать искоса куда-то вниз, хоть смотреть там было не на что. Омерзение пронизало пастора до самых костей... И это было ему предостережением свыше! Но мистер Соулис все-таки винил одного только себя: как можно думать так дурно о несчастной, свихнувшейся женщине, у которой никого не было, кроме него. Он помолился за нее и за себя, и выпил холодной воды -- еда ему была противна, -- и лег на голые доски своей кровати; наступили уже сумерки. Эта ночь была такая, какой не запомнят в приходе Болвири: ночь на семнадцатое августа одна тысяча семьсот двенадцатого года. Днем все стояла жара, как мы уже говорили, но в эту ночь было особенно жарко и душно: солнце село в зловещие тучи, и сразу стало темно, как в яме; ни звездочки, ни ветерка; в темноте не видно было собственной ладони перед лицом, и даже старые люди сбрасывали с себя простыни к лежали на своих постелях, задыхаясь от жары. Со всем тем, что было у пастора на душе, не мудрено, что ему не спалось. Он то лежал неподвижно, то метался в кровати; чистая, прохладная постель словно прожигала его насквозь; он то засыпал, то просыпался; то он слышал бой церковных часов, то вой собаки на болоте, словно перед чьей-то смертью; иной раз ему казалось, что по комнате бродят призраки, а может, он видел и чертей. Уж не заболел ли он, так ему подумалось; да он и вправду был болен, но не болезнь его пугала. Потом в голове у него немного прояснилось, он уселся в одной рубашке на краю постели и снова задумался о черном человеке и о Дженет. Он не мог бы сказать отчего, может, оттого, что ноги у него озябли, но ему пришло в голову, что между этими двумя что-то есть общее и что либо один из них, либо они оба нечистые духи. И как раз в эту минуту в комнате Дженет, которая была рядом, послышался топот и шум, словно там кто-то боролся, потом раздался громкий стук, потом ветер засвистел вокруг всех четырех стен дома, и снова стало тихо, как в могиле. Мистер Соулис не боялся никого: ни человека, ни дьявола. Он достал огниво, зажег свечу и сделал три шага к двери Дженет. Дверь была заложена щеколдой; он приподнял ее и, распахнув дверь настежь, бесстрашно заглянул в комнату. Комната у Дженет была большая, такая же большая, как у самого пастора, и обставлена тяжелыми, громоздкими вещами, потому что иной мебели у пастора не водилось. Там стояла кровать о четырех "столбах со старинным пологом, стоял еще дубовый шкаф, битком набитый божественными книгами -- их поставили здесь, чтоб было посвободнее у пастора в комнате, -- да кое-какие вещички Дженет валялись, разбросанные по волу. А, самой Дженет нигде не было видно; не было видно и никаких следов борьбы. Пастор вошел (и очень немногие последовали бы за ним), огляделся по сторонам, прислушался. Но ничего не было слышно ни в пасторском доме, ни во всем приходе Болвири, и видно тоже, ничего не было, только тени метались вокруг свечи. Вдруг сердце пастора сильно забилось и сразу же замерло, а по волосам словно пробежал холодный ветер; и такую страсть увидели глаза мистера Соулиса! Дженет висела на гвозде рядом со старым дубовым шкафом, голова у нее свалилась на плечо, глаза выкатились из орбит, язык высунулся изо рта, и пятки торчали ровно в двух футах над полом. "Господи, помилуй нас! -- подумал мистер Соулис. -- Бедная Дженет умерла". Он подошел ближе к трупу -- и сердце вовсю заколотилось у него в груди: каким уж это образом, человеку даже и судить не подобает, но только Дженет висела на одном гвоздике, на одной тоненькой шерстинке, какой штопают чулки. Страшно это -- очутиться среди ночи одному против таких козней дьявольских, но мистера Соулиса укрепляла вера в господа. Он повернулся и вышел из комнаты, запер за собой дверь, спустился вниз по лестнице, ступая со ступеньки на ступеньку тяжелыми, словно свинец, ногами, и поставил свечу на стол у подножия лестницы. Он не мог ни молиться, ни думать, только весь обливался холодным потом и не слышал ровно ничего, кроме "стук-стук-стук" своего собственного сердца. Так он простоял час, а может, и два -- он потом не помнил, -- как вдруг услышал смех, какую-то страшную возню и шум наверху; кто-то ходил взад и вперед по той комнате, где висел труп Дженет, а дверь в нее была открыта, хотя пастор помнил хорошо, что запер ее; вслед за этим раздались шаги на площадке лестницы, и ему показалось, будто мертвая Дженет перегнулась через перила и смотрит вниз, на него. Он опять взял свечу (потому что в доме свет больше ему не был нужен) и тихо, как только мог, выбрался из дома на дорожку, в самый дальний ее конец. Было темно, как в аду; пламя свечи, когда он поставил ее на землю, горело ровно, как в комнате, не колеблясь; ничто нигде не шевелилось, только воды Дьюлы шипели и плескались о берег, а те нечестивые шаги в доме все приближались, спускаясь по лестнице. Пастор очень хорошо знал эту походку: это была походка Дженет, -- и от ее шагов, которые все близились, холод пробрал его еще глубже, до самых кишок. Поручив свою душу ее творцу и хранителю, он стал молиться. "О господи, -- взывал он, -- дай мне силы на эту ночь, дай мне силы бороться со злом!" Теперь шаги уже направлялись по коридору к двери; пастор слышал, как рука шуршала, скользя по стене: эта нездешняя гостья словно нащупывала себе дорогу. Ветлы закачались и зашумели, сталкиваясь ветвями, над холмами пронесся долгий вздох, пламя свечи заметалось: перед ним стоял труп Окаянной Дженет, в ее всегдашнем домотканом платье, в черном платке, все с той же ухмылкой на лице, и голова все так же на плечо; совсем как живая -- но только мистер Соулис знал, что она мертвая, -- Дженет стояла на пороге пасторского дома. Удивительно, до чего крепко сидит душа человеческая в его смертном теле! Священник видел все это, и сердце у него не разорвалось. Дженет недолго стояла на пороге дома: она снова двинулась вперед и медленно пошла к мистеру Соулису, туда, к ветлам, под которыми он стоял. Вся жизнь его тела, вся сила его духа теперь светились и горели в его глазах. Она как будто хотела заговорить, но слов у нее не нашлось, и она сделала ему знак левой рукой. Дохнул ветер, словно кошка фыркнула, задул свечу, ветлы застонали человеческим голосом, и мистер Соулис понял, что останется он жив или умрет, а этому должно положить конец. -- Ведьма, колдунья, дьяволица! -- воскликнул он. -- Заклинаю тебя властью бога, уходи, если ты мертва, в могилу, если ты проклята богом, -- в ад! И в эту самую минуту божья десница поразила с небес нечестивый призрак: дряхлое, мертвое, оскверненное тело ведьмы, надолго разлученное с могилой и обитаемое дьяволом, вспыхнуло серным огнем и тут же распалось в прах; грянул гром раскат за раскатом, потом хлынул ливень, и мистер Соулис, кое-как пробравшись сквозь живую изгородь, опрометью бросился бежать в деревню. В то же утро, когда пробило шесть часов, Джон Кристи видел черного человека около Макл-Керна; но еще не было и восьми, когда его видели около дома менялы в Нокдоу; а немногим позже Сэнди Маклеллан видел, как черный человек спускался по склону с Килмакерли. Тут нечего и сомневаться: это он жил так долго в теле Дженет, но в конце концов ему пришлось всетаки уйти; и с тех пор дьявол больше не появлялся у нас в приходе Болвири. А для священника это было тяжким испытанием: он долго лежал больной и все бредил; но с того самого часа он и сделался таким, каким вы сейчас его знаете.  * ВЕСЕЛЫЕ МОЛОДЦЫ *  ГЛАВА I. ЭИЛИН АРОС Было прекрасное утро на исходе июля, когда я последний раз отправился пешком в Арос. Накануне вечером я сошел с корабля в Гризеполе. Багаж я оставил в маленькой гостинице, намереваясь как-нибудь приехать за ним на лодке, и после скромного завтрака весело зашагал через полуостров. Я не был уроженцем этих мест. Все мои предки жили в равнинной Шотландии. Но мой дядя Гордон Дарнеуэй после тяжкой; омраченной нуждой юности и нескольких лет, проведенных в море, нашел себе на островах молодую жену. Ее звали Мери Маклин, она была круглой сиротой, и, когда она умерла, дав жизнь дочери, дядя оказался единственным владельцем Ароса -- опоясанной морем фермы. Она приносила ему лишь скудное пропитание, но мой дядя всю жизнь был неудачником и, оставшись с малюткой дочерью на руках, побоялся вновь отправиться на поиски счастья, а так и продолжал жить на Аросе, бессильно проклиная судьбу. Год проходил за годом, не принося ему в его уединении ни довольства, ни душевного покоя. Тем временем поумирали почти все наши родичи на равнинах -- нашу семью вообще преследовали неудачи, и, пожалуй, счастье улыбнулось лишь моему отцу, ибо он не только умер последним, но и оставил сыну родовое имя вместе с небольшим состоянием, которое могло поддержать достоинство этого имени. Я учился в Эдинбургском университете, и мне жилось неплохо, но я был очень одинок, пока дядя Гордон не прослышал обо мне у себя на гризеполском Россе и, твердо придерживаясь правила, что кровь не вода, тут же не написал мне, прося считать Арос моим родным домом. Вот почему я начал проводить каникулы в этой глуши, вдали от людей и удобств городской жизни, в обществе трески и болотных курочек; и вот почему теперь, по окончании занятий, я в это июльское утро так весело возвращался туда. Росс, как мы его называли, -- это полуостров, не очень широкий и не очень высокий, но столь же дикий ныне, как и в первый день творения. С двух сторон его окружает глубокое море, усеянное скалистыми островками и рифами, весьма опасными для кораблей; на востоке же над ним господствуют высокие утесы и крутой пик Бен-Кайо. Говорят, что Бен-Кайо по-гэльски значит "гора туманов", и если это так, то название выбрано очень удачно. Ибо пик, имеющий в высоту более трех тысяч футов, притягивает с моря все облака, и подчас мне даже казалось, что он их сам порождает, ибо и в ясные дни, когда чистое небо простиралось до самого горизонта, Бен-Кайо все равно бывал окутан тучами. Однако это обилие влаги, на мой взгляд, делало гору только красивее: когда солнце озаряло ее склоны, ручьи и мокрые скалы блестели, как драгоценные камни, и сверкание их было видно даже на Аросе, в пятнадцати милях оттуда. Я шел по овечьей тропке. Она была такой извилистой, что путь мой почти удваивался. Порой она вела по огромным валунам, и мне приходилось прыгать с одного камня на другой, а порой ныряла в сырые ложбины, где мох почти достигал моих колен. Нигде на всем протяжении десяти миль между Гризеполом и Аросом не было видно ни обработанных полей, ни человеческого жилья. На самом деле дома здесь были -- целых три, но они отстояли так далеко от тропы, что человек, чужой в этих местах, никогда бы их не обнаружил. Почти весь Росс покрыт большими гранитными скалами, иные из которых по величине превосходят двухкомнатную хижину, а в узких расселинах между ними, среди высоких папоротников и вереска, плодятся гадюки. Откуда бы ни дул ветер, он всегда нес с собой запах моря, столь же соленый, как на кораблях, чайки были столь же законными обитательницами Росса, как болотные курочки, и стоило взобраться на валун, как взгляд поражала яркая синева моря. Весной в ветреные дни мне даже в самом центре полуострова доводилось слышать грозный рев аросского Гребня и громовые, наводящие ужас голоса валов, которые мы прозвали Веселыми Молодцами. Сам Арос (местные жители называют его АросДжей, и, по их утверждению, это означает "Дом Божий"), строго говоря, не относится к Россу, хотя он и не остров в собственном смысле слова. Это клочок суши на юго-западе полуострова, примыкающий к нему почти вплотную и отделенный от него лишь узеньким морским рукавом, не достигающим в самом узком месте и сорока футов ширины. При полном приливе вода в проливчике бывает прозрачной и неподвижной, точно в заводи большой реки, только водоросли и рыбы тут другие, да вода кажется зеленой, а не коричневой. Раза два в месяц при полном отливе с Ароса на полуостров можно перейти посуху. На Аросе было несколько лужков с хорошей травой, где паслись овцы моего дяди. Возможно, трава на островке была лучше потому, что он поднимается над морем немного выше, чем полуостров; впрочем, я слишком плохо разбираюсь в подобных вопросах, чтобы сказать, так ли это. Двухэтажный дом дяди в этих краях считался очень хорошим. Фасадом он был обращен на запад, к бухточке с небольшой пристанью и с порога мы могли наблюдать, как клубится туман на Бен-Кайо. По всему побережью Росса, и особенно вблизи Ароса, те огромные гранитные скалы, о которых я, уже упоминал, группами спускаются в море, точно скот в летний день. Они торчат там совсем так же, как их соседки на суше, только вместо безмолвной земли между ними всхлипывает соленая вода, вместо вереска на них розовеет морская гвоздика, и у их подножия извиваются не ядовитые сухопутные гадюки, а морские угри. В дни, когда море спокойно, можно долгие часы плавать в лодке по этому лабиринту, где вам сопутствует гулкое эхо, но в бурю... господь спаси и помилуй человека, который заслышит кипение этого котла. У юго-западной оконечности Ароса этих скал особенно много, и тут они особенно велики. И чем дальше, тем, должно быть, чудовищнее становится их величина, ибо они простираются в море миль на -- десять и стоят так же часто, как дома на деревенской улице, некоторые -- вздымаясь над волнами на тридцать футов, другие -- прячась под водой, но те и другие равно гибельные для кораблей. Как-то в погожий день, когда дул западный ветер, я с вершины Ароса насчитал целых сорок шесть подводных рифов, на которых белой пеной дробились тяжелые валы. Однако самая грозная опасность подстерегает корабль у берега, так как прилив здесь, стремительно мчась, точно по мельничному водостоку, образует у оконечности суши длинную полосу сшибающихся волн -- Гребень, как мы ее называем. Я часто приходил туда во время полного штиля при отливе, и было очень странно наблюдать, как волны закручиваются в водоворотах, вздуваются и клокочут, точно в водопаде, а порой раздается бормотание и ропот, словно Гребень разговаривает сам с собой. Но когда начинается прилив да еще в бурную погоду, в мире не нашлось бы человека, который сумел бы благополучно провести лодку ближе, чем в полумиле от этого места, и ни один корабль не мог бы уцелеть тут. Рев волн разносится вокруг не меньше, чем на шесть миль. Ближе к открытому морю вода особенно буйствует, и именно там пляшут пляску смерти огромные валы, которые в этих краях были прозваны Веселыми Молодцами. Я слышал, что они достигают в высоту пятидесяти футов, но, конечно, в виду имелась только зеленая вода, так как пена и брызги взлетают вверх и на сто футов. Получили ли они это имя за свои движения, быстрые и прихотливые, или за шум, который они поднимают, сотрясая весь Арос, когда прилив достигает высшей точки, я сказать не могу. При юго-западном ветре эта часть нашего архипелага превращается в настоящую ловушку. Если бы даже кораблю удалось благополучно миновать рифы и выдержать натиск Веселых Молодцов, его все равно выбросило бы на берег на южной оконечности Ароса в Песчаной бухте, где столько несчастий обрушилось на нашу семью, о чем я теперь и намерен рассказать. Воспоминание обо всех этих опасностях, таящихся в местах, так давно мне знакомых, заставляет меня особенно радоваться работам, которые теперь ведутся там, чтобы построить маяки на мысах и отметить буями фарватеры у берегов наших закованных в скалы, негостеприимных островов. Местные жители рассказывают немало историй про Арос, и я вдосталь наслушался их от Рори, старого слуги моего дяди, который издавна служил Маклинам и навсегда остался в доме своих прежних хозяев. Существовала, например, легенда о неприкаянном морском духе, который обитал в кипящих волнах Гребня, занимаясь там злыми делами. Как-то в Песчаной бухте русалка подстерегла одного волынщика и всю долгую ясную летнюю ночь напролет пела ему, так что наутро он лишился рассудка и с той поры до дня своей смерти повторял только одну фразу. Как она звучала по-гэльски, я не знаю, но переводили ее так: "Ах, чудесное пение, доносящееся из моря!" Были известны случаи, когда тюлени, облюбовавшие эти берега, заговаривали с людьми на человечьем языке и предсказывали великие несчастья. Именно здесь ступил на землю некий святой, когда отправился из Ирландии обращать в христианство жителей Гебридских островов. И право, на мой взгляд он заслуживает названия святого, ибо пройти на утлом суденышке тех далеких времен по такому бурному морю и благополучно высадиться на столь коварном берегу, безусловно, значило сотворить чудо. Ему, а может быть, кому-нибудь из монахов, его учеников, построившему здесь келью, Арос и обязан своим святым и прекрасным названием -- Дом Божий. Однако среди всех этих сказок была одна, которая казалась мне правдоподобнее других. Рассказывали, что буря, разметавшая корабли Непобедимой Армады у северо-западных берегов Шотландии, выбросила один большой галеон на камни Ароса, и он на глазах кучки зрителей на вершине холма через мгновение затонул со всей командой, не спустив флага. Эта легенда могла таить в себе долю истины, потому что другой корабль Армады затонул у северного берега, в двадцати милях от Гризепола. Мне казалось, что эта история рассказывается намного серьезнее и с гораздо большими подробностями, чем остальные предания, а одна деталь и вовсе убедила меня в ее правдивости: легенда сохранила название корабля, и, на мой взгляд, оно, несомненно, было испанским. Он назывался "Эспирито Санто" -- огромный корабль со многими пушечными палубами, нагруженными сокровищами, цветом испанской знати и свирепыми "солдадос", который теперь, покончив с войнами и плаваниями, навеки упокоился на дне Песчаной бухты у западной оконечности Ароса. Никогда больше не загремят пушки этого могучего корабля "Дух Святой", и попутный ветер не понесет его в дальние страны, навстречу удаче. Ему остается только тихо гнить среди чащи водорослей и слушать вопли Веселых Молодцов, когда подымается прилив. С самого начала эта мысль казалась мне удивительной, и она становилась все удивительнее по мере того, как я ближе знакомился с Испанией, откуда этот корабль отплыл в обществе стольких горделивых товарищей, и с королем Филиппом, богатым королем, отправившим его в это плавание. А теперь я должен сказать вам, что в этот день, когда я шел из Гризепола к Аросу, мои мысли были заняты как раз "Эспирито Санто". Тогдашний ректор Эдинбургского университета, прославленный писатель доктор Робертсон, был обо мне хорошего мнения, и по его поручению я занялся разбором старинных документов, чтобы отделить истинно ценные от неинтересных и ненужных. И вот, к моему большому удивлению, я нашел среди них заметку об этом самом корабле "Эспирито Санто" -- в ней указывалось имя капитана, сообщалось, что корабль этот вез значительную часть испанской казны и погиб у Росса под Гризеполом, но где именно, осталось неизвестным, так как полудикие племена, обитавшие там в те времена, не пожелали ничего сообщить королевским чиновникам. Сопоставив между собой все эти сведения -- местное предание и результаты расследования, произведенного по приказу короля Якова, -- я проникся твердым убеждением, что местом, которое он тщетно разыскивал, могла быть только маленькая Песчаная бухта на островке моего дяди; и будучи человеком практической складки, интересующимся механикой, я с тех пор все время прикидывал, каким способом можно было бы поднять этот галеон со всеми его золотыми слитками и дублонами, чтобы вернуть нашему роду Дарнеуэй его давно забытое достоинство и богатства. Однако мне вскоре пришлось с раскаянием отказаться от своих планов. Мои мысли внезапно обратились к совсем иным предметам, и с тех пор, как я стал свидетелем странной божьей кары, мысль о сокровищах мертвецов стала мне противна. Но даже и в то время двигали мною не жадность и не корыстолюбие, ибо если я и мечтал о богатстве, то не ради себя, а ради той, которая была бесконечно дорога моему сердцу -- ради Мери-Урсулы, дочери моего дяди. Она получила хорошее воспитание и училась в пансионе, хотя бедняжке жилось бы легче, если бы она прозябала в невежестве. Арос был неподходящим для нее местом; она видела там только старика Рори и своего отца, одного из самых несчастных людей в Шотландии, который вырос в обнищавшем поместье, среди суровых приверженцев Камерона, долгое время плавал между Клайдом и островами, а теперь без всякой охоты занимался овцеводством и ловил рыбу, чтобы прокормить себя и дочь. Если даже я, проводя на Аросе месяц -- два, начинал иногда скучать, то представьте, как тяжко приходилось Мери, которая была вынуждена жить в этой глуши круглый год, видеть только овец да чаек и слушать, как поют и пляшут Веселые Молодцы. ГЛАВА II. ЧТО ПРИНЕС АРОСУ РАЗБИТЫЙ КОРАБЛЬ Когда я вышел к морю напротив Ароса, уже начался прилив, и мне оставалось только свистом вызвать Рори с лодкой, а самому ждать на дальнем берегу. Повторять сигнал не было нужды. Едва я свистнул, как в дверях появилась Мери и помахала мне платком, а старый длинноногий слуга, ковыляя по песку, поспешно спустился к пристани. Как он ни торопился, бухту он пересек не так уж скоро: несколько раз он клал весла, нагибался над кормой и внимательно вглядывался в воду. Когда Рори приблизился к берегу, мне показалось, что он сильно состарился, исхудал и как-то странно избегает моего взгляда. Ялик подновили -- на нем появились две новые скамейки и несколько заплат из редкостного заморского дерева, названия которого я не знаю. -- Послушай-ка, Рори, -- сказал я, когда мы отправились в обратный путь, -- какое хорошее дерево! Откуда оно у вас? -- Не больно-то оно поддается рубанку, -- с неохотой пробормотал Рори. Бросив весла, он наклонился над кормой точно так же, как когда он плыл за мной, и, опираясь на мое плечо, стал с выражением ужаса вглядываться в волны. -- Что случилось? -- спросил я, растерявшись. -- Опять эта рыбища, -- ответил старик, берясь за весла. Больше мне ничего не удалось от него добиться -- на все мои вопросы он только таинственно на меня поглядывал и зловеще качал головой. Поддавшись необъяснимой тревоге, я также стал всматриваться в воду за кормой. Она была прозрачной и зеркальной, но тут, на середине бухты, очень глубокой. Некоторое время я ничего не видел, но потом мне почудилось, будто что-то темное, может быть, большая рыба, а может быть, просто тень, настойчиво следует за яликом. И тут я вспомнил один из суеверных рассказов Рори о том, как в Морвене на переправе, во время какой-то кровавой усобицы между кланами, невиданная прежде рыба несколько лет провожала паром, так что в конце концов никто уже не осмеливался переправляться на другую сторону. -- Она поджидает... знает кого, -- сказал Рори. Мери встретила меня у самой воды, и мы поднялись с ней вверх по склону к аросскому дому. И снаружи и внутри я заметил много перемен. Сад был обнесен оградой из того же дерева, какое пошло на починку лодки; на кухне стояли кресла, обтянутые чужеземной парчой, "а окне висели парчовые занавески, на комоде красовались часы, но они не шли; с потолка свисала медная лампа; накрытый к обеду стол щеголял тонкой скатертью и серебряной посудой. Все эти новые богатства были выставлены напоказ в убогой, так хорошо мне знакомой, старой кухне, где все еще стояли скамья с высокой спинкой и табуреты, а в нише -- кровать Рори; где солнце светило сквозь широкую трубу на тлеющий в очаге торф; где на полке над очагом лежали трубки, а на полу стояли треугольные плевательницы, наполненные вместо песка ракушками; где каменные стены ничем не были украшены, а на простом деревянном полу лежали три половичка, прежде единственное украшение кухни, -- три ковра бедняка, невиданные в городах, сплетенные из холстины, черного сукна воскресных сюртуков и грубой дерюги, залоснившейся оттого, что она долго терлась о лодочные скамьи. Эта кухня, как и весь дом, славилась в этих краях -- такой она была чистенькой и уютной, и теперь, увидев эти нелепые, недостойные ее добавления, я возмутился и даже почувствовал гнев. Если вспомнить, зачем я сам в этот раз приехал в Арос, то подобное чувство следовало бы назвать неоправданным и несправедливым. Но в первую минуту оно опалило мое сердце огнем. -- Мери, -- сказал я, -- я привык звать это место моим родным домом, а теперь я его не узнаю. -- А для меня это место всегда было родным домом, -- ответила она, -- домом, где я родилась и где я хотела бы умереть. И мне тоже не по душе эти вещи, не по душе, как они попали к нам, и все то, что они принесли с собой. Лучше бы им сгинуть в море, чтобы теперь над ними плясали Веселые Молодцы. Мери всегда была серьезной -- это, пожалуй, была единственная черта, унаследованная ею от отца, -- однако тон, которым она произнесла эти слова, был не только серьезным, но даже мрачным. -- Да, -- сказал я, -- я так и опасался, что вещи эти принесло кораблекрушение, то есть смерть. Правда, когда скончался мой отец, я вступил во владение его имуществом без угрызений совести. -- Твой отец умер чистой смертью, как говорится, -- ответила Мери. -- Верно, -- продолжал я, -- а кораблекрушение подобно божьей каре. Как называлось это судно? -- Оно звалось "Христос-Анна", -- произнес голос позади меня, и, обернувшись, я увидел в дверях дядю. Это был невысокий угрюмый человек с длинным лицом и очень темными глазами; в пятьдесят шесть лет он был еще крепок и подвижен и с виду походил не то на пастуха, не то на матроса. Ни разу в жизни я не слышал его смеха. Он постоянно читал Библию, много молился, как в обычае у камерониян, среди которых он рос; он вообще представляется мне во многом схожим с этими горцами-проповедниками кровавых времен, предшествовавших революции. Однако благочестие не принесло ему утешения и даже, как мне казалось, не служило ему опорой. У него бывали припадки черной тоски, когда он изнывал от страха перед адом, но в прошлом он вел не очень-то праведную жизнь, о которой все еще вспоминал со вздохом, и по-прежнему оставался грубым, суровым, мрачным человеком. Пока он стоял на пороге, солнце освещало шотландский колпак на его голове и трубку, заткнутую в петлицу куртки, а когда он вошел в кухню, я заметил, что он, как и Рори, постарел и побледнел, что его лицо избороздили глубокие морщины, а белки глаз отливают желтизной, точно старые слоновьи клыки или кости мертвецов. -- "Христос-Анна", -- повторил он, растягивая первое слово. -- Кощунственное название. Я поздоровался с ним и похвалил его цветущий вид, сказав при этом, что я опасался, не был ли он болен. -- Плоть моя здорова, -- ответил он резко, -- да, здорова и грешна, как и твоя. Обедать! -- крикнул он Мери, а затем вновь повернулся ко мне. -- Неплохие вещи, а? Часы-то какие! Только они не ходят, а скатерть самая что ни на есть льняная. Хорошие, дорогие вещи! Вот за такое-то добро люди нарушают заповеди господни; за такое-то добро, а может, даже и похуже, люди восстают на бога и его заветы и горят за это в аду; потому-то в Писании и называется оно проклятым. Эй, Мери, -- вдруг раздраженно крикнул он, -- почему ты не поставила на стол оба подсвечника? -- А к чему они нам среди бела дня? -- спросила она. Однако дядя ничего не желал слушать. -- Мы будем любоваться на них, пока можно, -- сказал он. И пара массивных подсвечников чеканного серебра была водружена на стол, убранство которого и так уже не подходило простой деревенской кухне. -- Их выбросило на берег десятого февраля, часов так в десять вечера, -- начал рассказывать мне дядя. -- Ветра не было, но волна шла крупная, ну, Гребень их и затянул, как я полагаю. Мы с Рори еще днем видели, как они старались выйти к ветру. Не слишком-то он слушался руля, этот "Христос-Анна", все уваливался под ветер. Да, тяжеленько им пришлось. Матросы так и не слезали с реев, а холод стоял страшный -- вот-вот снег пойдет. А ветер-то чуть подымется и тут же стихнет, только подразнит их надеждой. Да, тяжеленько, тяжеленько им пришлось. Уж тот, кто добрался бы до берега, мог бы возгордиться. -- И все погибли? -- воскликнул я. -- Да смилуется над ними бог! -- Ш-ш, -- сказал он строго, -- я не позволю молиться за мертвецов у моего очага. Я возразил, что в моем восклицании не было ничего папистского, а он принял мои извинения с несвойственной ему покладистостью и тут же заговорил о том, что, по-видимому, стало для него излюбленной темой: -- Мы с Рори отыскали его в Песчаной бухте, а все это добро было внутри. В Песчаной бухте порой бывает толчея -- то воду гонит к Веселым Молодцам, а то, когда идет прилив и слышно, как у дальнего конца Ароса ревет Гребень, обратное течение заворачивает в Песчаную бухту. Оно-то и подхватило этого "ХристаАнну" и понесло кормой вперед -- нос лежит теперь куда ниже кормы, и все днище открылось. Ну и треск был, когда его ударило о камни! Господи, спаси нас и помилуй! Нелегко живется морякам, холодная у них, опасная жизнь. Я сам немало времени провел над пучиной морской. И зачем только господь сотворил эту скверную воду! Он создал долины и луга, сочные зеленые пастбища, тучную красивую землю... И ликуют они и поют, Ибо радость Ты им даровал, как говорится в стихотворном переложении псалмов. Не то чтобы от этого они стали благочестивее, но зато красивы, да и запоминать их легче. "Кто в море уходит на кораблях", -- как в них еще говорится, -- И трудится над бездной вод, Тому господь свои труды И чудеса узреть дает. Ну, говорить-то легко. Давид, наверно, не слишком хорошо знал море, а я одно скажу: да не будь это напечатано в Библии, так я бы уж подумал, что не господь, а сам проклятый черный дьявол сотворил море. От него не жди ничего хорошего, кроме рыбы. Ну, да Давид, небось, думал о том, как господь несется на крыльях бури. Ничего не скажешь -- хорошенькие чудеса дал господь узреть "Христу-Анне". Да что там чудеса! Кара это была, кара во тьме ночной посередь чудищ морской пучины. А души их -- ты только подумай! -- души их, может, не были еще готовы! Море -- проклятое преддверье ада! Я заметил, что в голосе моего дяди слышалось неестественное волнение, и он подкреплял свою речь жестами, чего прежде никогда не делал. При этих последних словах, например, он наклонился, оперся о мое колено растопыренными пальцами и, побледнев, заглянул: мне в лицо, и я увидел, что его глаза горят глубоким огнем, а у рта залегли дрожащие складки. Вошел Рори, и мы приступили к обеду, но это лишь ненадолго отвлекло дядю от прежних мыслей. Правда он задал мне несколько вопросов о моих успехах в колледже, но я заметил, что думает он о другом, и даже когда он произносил свою импровизированную благодарственную молитву (как всегда, длинную и бессвязную), я, и в ней услышал отзвуки все той же темы, ибо он молился, чтобы господь "был милосерден к бедным, безрассудным, сбившимся с пути грешникам, всеми покинутым здесь у великих и мрачных вод". Затем он повернулся к Рори. -- Была она там? -- спросил дядя. -- Была, -- сказал Рори. Я заметил, что они оба говорили как бы между собой и с некоторым смущением, а Мери покраснела и опустила взгляд. Отчасти желая показать свою осведомленность и тем рассеять неловкость, а отчасти потому, что меня снедало любопытство, я вмешался в их разговор. -- Вы имели в виду рыбу? -- спросил я. -- Какую еще рыбу! -- вскричал мой дядя. -- Он про рыбу говорит! Рыба! У тебя мозги зажирели. Только и думаешь, что о плотских желаниях. Это злой дух, а не рыба! Он говорил с большой горячностью, словно рассердившись. Должно быть, мне не понравилось, что меня так резко оборвали, -- молодежи свойственна строптивость. Во всяком случае, насколько помню, я возразил ему и с жаром стал обличать детские суеверия. -- А еще учишься в колледже! -- язвительно произнес дядя Гордон. -- Одному богу известно, чему они вас там учат. Что же, по-твоему, в этой соленой пустыне нет ничего -- там, где растут морские травы и копошатся морские звери, куда солнце заглядывает изо дня в день? Нет, море похоже на сушу, только куда страшнее. И раз есть люди на берегу, значит, есть люди и в море -- может, они и мертвецы, но все равно люди; а что до дьяволов, так нет ужаснее морских дьяволов. Если уж на то пошло, то от сухопутных дьяволов нет большого вреда. Давным-давно, когда я еще был мальчишкой и жил на юге, так в Пиви-Мосс водился старый лысый дух. Я своими глазами его видел -- сидел он на корточках в трясине, а сам серый, что могильный камень. Жуткий такой, вроде жабы, только трогать он никого не трогал. Ну, конечно, шел бы мимо распутник, от которого господь отвернулся, какой-нибудь там нераскаянный грешник, так эта тварь на него набросилась бы, -- а вот в пучине морской водятся дьяволы, которые и доброго христианина не пощадят. Да, господа хорошие, коли бы вы утонули вместе с беднягами на "Христе-Анне", вы бы теперь на себе испробовали милосердие моря. Поплавай вы по нему с мое, так ненавидели бы его еще лютее, чем я. Да гляди вы глазами, которыми вас одарил господь, так поняли бы всю злобу моря, коварного, холодного, безжалостного, -- и всего, что водится в нем с господнего соизволения: крабы всякие, которые едят мертвецов, чудовища-киты и рыбы -- весь их рыбий клан -- с холодной кровью, слепые, жуткие твари. Знали бы вы, -- вскричал он, -- как оно ужасно, море! Эта неожиданная вспышка потрясла нас всех, а дядя после последнего хриплого выкрика погрузился было в свои мрачные мысли. Однако Рори, любитель и знаток всяческих суеверий, вывел его из задумчивости, задав ему вопрос: -- Да неужто вы видели морского, дьявола? -- Видел, только неясно, -- ответил дядя. -- А коли бы простой человек увидел его ясно, так, наверное, он и часа не прожил бы. Приходилось мне плавать с одним пареньком -- звали его Сэнди Габарт, -- так вот он дьявола увидел. Ну, и пришел ему тут же конец. Мы семнадцать дней как вышли из Клайда -- и пришлось нам тяжеленько, а шли мы на север с зерном и всякими товарами для Маклеода. Ну, добрались мы почти до самых Катчалнов -- как раз прошли Соэу и начали длинный галс, думая, что так и дотянем до Копнахау. Я эту ночь никогда не забуду: луна была в тумане, дул хороший ветер, да не очень ровный. А еще -- жутко же это было слушать -- другой ветер завывал наверху, среди страшных каменных вершин Катчалнов. Ну, так Сэнди стоял у стакселя, и нам его не было видно с грот-мачты, где мы крепили парус. Вдруг он как закричит. Я потянул сезень, точно с ума свихнулся, потому что мне почудилось, будто мы повернули на Соэу. Да только я ошибся -- был это смертный крик бедняги Сэнди Габарта, ну, может, предсмертный, потому что умер он через полчаса. И успел еще сказать, что у самого бушприта вынырнул морской дьявол, или, может, морской дух, или еще какая-то морская нечисть, и этот дьявол посмотрел на него холодным жутким взглядом. И когда Сэнди помер, мы поняли, какой это знак и почему ветер выл на Катчалнах. Тут он и обрушился на нас -- и не ветер это был, а гнев божий. И всю эту ночь мы работали, как сумасшедшие, а когда опомнились, смотрим: мы уже в Лох-Ускева, и на Бенбекуле поют петухи. -- Это, небось, была русалка, -- сказал Рори. -- Русалка?! -- вскричал мой дядя с невыразимым презрением. -- Бабьи россказни! Никаких русалок нет! -- Ну, а на что он был похож? -- спросил я. -- На что он был похож? Упаси бог, чтобы нам довелось это узнать! Была у него какая-то голова, а больше Сэнди ничего не мог сказать. Тогда Рори, уязвленный до глубины души, поведал несколько историй про русалок, морских духов и морских коней, которые выходили на берег на островах или нападали на рыбачьи суда -- в открытом море. Мой дядя, несмотря на свой скептиц