Владимир Короткевич. Оружие ----------------------------------------------------------------------- Пер. с белорусск. - В.Щедрина. Авт.сб. "Дикая охота короля Стаха". Л., Лениздат, 1990. OCR & spellcheck by HarryFan, 17 September 2001 ----------------------------------------------------------------------- СЛОВО ОТ АВТОРА Тот, кто читал мой роман "Колосья под серпом твоим", конечно, помнит главного героя романа Алеся Загорского - князя по происхождению, крестьянина по воспитанию, демократа по убеждениям. Помнит близнецов-братьев Когутов, названых братьев героя, "дядьку" (и старшего товарища) Халимона Кирдуна и других, о которых в повести лишь упоминается. Как она вообще возникла, повесть "Оружие"? Как вы помните, первые две книги романа заканчиваются "на пороге" восстания 1863-1864 годов, заключительную фазу которого возглавил в Белоруссии и Литве друг Алеся Кастусь Калиновский. Известно, что необходимо для каждой революции. Прежде всего _условия_, когда большей части общества становится невозможно существовать так, как прежде, невозможно дольше терпеть социальное и национальное угнетение. Условия, при которых меньшинство забыло о справедливости и ежеминутно попирает честь Человека, который трудится, кормит, думает (а из таких состоит большинство всякого общества, если это общество не разбойничье, добывает себе хлеб плугом, а не долбней [долбня - в данном случае битье, разбой, вообще насилие]; в истории бывали и такие). Во-вторых, необходима _мысль_ о невыносимости своего положения и о том, как это положение изменить. Мысль, которую восприняла как свою большая или меньшая часть общества. Того, конечно, которое честно добывает свой хлеб насущный, - все равно, пашет ли оно землю или мудрит над формулами. Есть мысль - найдется и третье: _руки_, которые разрушат обветшавший, не соответствующий времени, закостеневший панцирь, мешающий росту. Но если даже имеются все предпосылки - они могут так и остаться предпосылками, если руки не вооружены. Правда, могут проиграть и вооруженные руки, как проиграло, по разным причинам, восстание 1863-1864 годов, но вооруженные руки восстания, по крайней мере, заставили говорить о себе. Заставили потомков помнить, уважать память восстания, делать из его уроков свои выводы (I Интернационал и все, что из него было унаследовано и осуществлено, - работа многих и многих деятелей, философов, поэтов). И мы не можем в этом случае цитировать горькое двустишие: Мятеж не может кончиться удачей... В случае таком его зовут иначе. Потому что - ну конечно же! - для александров и муравьевых [имеются в виду император Александр II (царствовал с 1855 э 1881 год) и граф М.Муравьев] задушенное восстание было мятежом, но для наших современников оно - Революция с ее славой. И ее солдаты всегда остаются для нас примером. А достижимым или недостижимым - это уже зависит не от них, а от него, тебя, меня. От каждой личности, которая понимает, что на нее смотрят не только глаза современника, но и их давно уже мертвые и вечно живые глаза. Как родилась эта повесть? Откровенно говоря, неожиданно, и поэтому я должен сказать об этом несколько слов. Поначалу должен был быть небольшой раздел третьей книги романа. Именно о том, как определенное количество рук получило оружие. И вдруг, как это часто бывает, герои начали своевольничать, выламываться из своей среды, а значит, и из ткани романа. Что знал мой герой до этого? Еще достаточно патриархальный крестьянский и дворянский мир "западных провинций". Знал и большой свет, который прикрыл свою убогую наготу золотом, победами, указами, один другого мудрее, бесстыжим пустословием и еще более бесстыжей эксплуатацией. Знал он и единственно подлинный свет (и цвет) современного ему общества. Тот, которому тупо мешали жить и трудиться и дружно выпихивали вперед, когда нужно было оказать фасад империи. То, о чем Некрасов говорил: ...гнилой товар показывать С хазового конца (*1). Он, Алесь, учился у лучших ученых Петербургского университета, пропадал по эрмитажам, зачитывался Достоевским (сосланным на каторгу) и Лермонтовым (застреленным), был лично знаком с Шевченко, обливался слезами, слушая песни народа и музыку, что выросли из них. У него был еще и другой повод залиться слезами. Потому что существовало не только общество духа и мысли (которое он знал и любил), не только общество придворных (которое знал тоже и был вынужден в нем жить). Существовало общество сломленных, общество отбросов, огромная государственная свалка, имперская мусорная яма, куда выбрасывались ненужные части машины, уничтоженные ею же самой. Была на той свалке гниль (если только человек может стать гнилью без активной помощи общества), были слабые ростки (а можно же было не топтать, а подставить подпорку), были и такие, что при иных обстоятельствах могли стать достойными, а может, и великими сыновьями общества. А стали и те и другие гнилью, огромной вонючей клоакой, которой следовало стыдиться, самое существование которой позор для рачительного хозяина, каким должно быть каждое цивилизованное общество. Впрочем, чего ему было стыдиться, тому обществу? Себя самого в миниатюре? ...И вот на самое дно этой клоаки был вынужден спуститься мой герой. Ведь оружие не купишь ни в государственном арсенале, ни тем более в Румянцевской библиотеке. Люди святой идеи были вынуждены лицом к лицу сталкиваться с дном, отбросами, подонками. Парадокс? Скверный парадокс. Есть чувство достоинства в заплатанном знамени. Но заплаты не должны быть со свалки. Не должны? Ну а если свалка - порождение и неотъемлемая часть общества? Так называемого общества? И если эта свалка все же - люди? Не по своей вине неспособные на подвиг, доблесть, знания, но все же люди. Походя и без угрызений совести уничтожен бесценный человеческий материал. Орган, который природа создала, чтоб познать самое себя, и который такие же люди превратили в отходы, непригодные даже для оценки своей сущности. Каюсь, мало светлого увидит читатель в повести. Но каждый удар кнута на ее страницах я могу подкрепить документом. И именно поэтому раздел вылился в повесть, которая не могла быть не написана. Ведь именно в этой клоаке мои герои (как сотни других в реальной жизни) приобрели настоящую закалку, настоящее оружие. Осознание того, что нельзя, чтобы мучилась Рогожская слобода (*2), чтобы "кнутобойничали" на Болотной площади, чтобы шел в банду Сашка Щелканов. Осознание того, что каждый на земле, даже самый униженный и оскорбленный, тебе друг и брат. Может быть таким. Будет, если от полюса до полюса каждая живая душа задумается над этим, над тем, что не везде еще на земле подобное отошло в небытие. Над тем, что человечество не должно быть дебильным ребенком, который ломает свои игрушки, а то и калечит себя самого. Если мне удастся пусть на мгновение убедить вас, что понимание, сочувствие и жалость - тоже оружие, я буду считать, что я не зря отнял время у вас и у себя. 1 Низкие - рукой достать - тучи пахли угольным дымом. А может, это и был дым. Его несло, вращало, тянуло над Николаевским вокзалом, над площадью, над улочками, тупиками, над городом, над всем светом. Стоило покупать аж в Англии кардифф [английский (из Южного Уэльса) антрацит высокого качества (прим.авт.)] и везти его сюда, чтобы так засмрадить небо. Именно в такой день, гнилой февральский день 1862 года, приехал в Москву будущий комиссар повстанцев Нижнего Приднепровья князь Алесь Загорский с другом Мстиславом Маевским, старым "дядькой" Кирдуном (а по прозвищу - Халява) и своим "дядькованым" (*3) братом, вольноотпущенником Кондратом Когутом. Перед ними было две цели: закупить необходимое для восстания оружие и попытаться освободить Кондратова брата-близнеца Андрея, которого вот-вот должны были доставить этапом из Белоруссии в Бутырскую тюрьму. Он был приговорен к пожизненной ссылке. Смириться с этим? Нет, невозможно. Ведь он для Алеся больше, чем брат. Брат по воспитанию и мыслям. Брат, заточенный в тюрьму за то, что пел на ярмарке песню, которую написала твоя рука, придумал твой мозг. Не был бы вправе уважать себя, если б допустил, чтобы друга, брата били "на Болоте" (*4) бичом, а потом повели в цепях Владимирским трактом. ...На город сыпала совсем не февральская, какая-то гнилая морось пополам с желтым снегом. Вдоль гор тянулись проезжие дорожки, и на них стояли лужи цвета мочи, глубокие, со снежной кашей. С поезда почти никто не сошел. Да и кому было ездить в такую погоду? Дела подождут до сухих дорог, а теперь сиди, брат, у печки. Возле пустой стоянки извозчиков они стояли только вчетвером. Впереди, словно чужие, Мстислав с Кондратом. За ними - Алесь с Кирдуном. - Ставь кофры [сундуки с несколькими отделениями (франц.)], хамская морда. - У Мстислава смеялись глаза. - Схлопочешь ты у меня. Он изводил так Когута всю дорогу... Тот лишь засопел. В черном пальто, в лосиных перчатках и сверхмодных ботинках, Мстислав был куда как хорош - ни дать ни взять европеизированный купчик из богатых таганских недорослей [Таганка - место в Москве, где жили купцы]. Алесь только посмеивался, глядя на него. - К Макарию на ярмарку едет, с-сукин сын, - слов но о чужом, сказал Кирдуну Алесь. - Певичек будет там в шампанском купать - в редерере, пять семьдесят бутылочка. Х-хам. У Мстислава еле заметно дрогнули от смеха плечи. - Слушай, Мстислав, - уже серьезно сказал Загорский. - Вы сейчас с Кондратом поедете первыми. Остановитесь в гостинице "Дрезден", на Тверской площади... Возьмешь трехкомнатный номер с отдельной комнатой для Кондрата. Ты же миллионер, купец. - Черт побери. Никогда не думал, что подражать дурным манерам так трудно. - Привыкнешь... А мы с Кирдуном поедем в торговый центр. Остановимся там в номерах при Новотроицком трактире... Я сразу же пришлю Кирдуна - даст знать, какой у нас номер. - Не понимаю, зачем это, - сказал Кондрат Когут. - Сразу дробить честную компанию. - Я т-тебе дам компанию, хам, - сказал Мстислав. - Знай свое место. Ты - слуга и никакой мне не компаньон. - Так надо, Кондрат, - сказал Алесь. - Наш трактир на Ильинке, в самом торговом центре. Андрея повезут не раньше, чем месяца через два. За это время я должен наладить связи с торговцами. И не только легальными, но и подспудными. Придется изучить весь потайной рынок, стать там своим человеком. - Ну и что? - Это не то, что купить ружьецо на ковер над кроватью, - сурово сказал Алесь. - Нам все же нужно две тысячи ружей, столько Же холодного оружия, да железа для кузницы, да бумаги, потому что у Кастуся срывается дело. - Можно было и ближе купить, - сказал Мстислав. - Бумагу - в Добруше, на паскевичевской мануфактуре. Оружие - где-нибудь в Польше или в Риге. - Ага, - иронично сказал Алесь. - Там, где следят... Нет, брат, если покупать, то там, где об этом и не подумают, в самом логове... Даже и здесь будет опасно. Так я вас подводить не буду... Если что со мной случится - сами освобождайте Андрея. - А ты? - спросил Кондрат. - Я выпутаюсь... Слушайте, что надо делать. Его, конечно, привезут в Бутырки. Заведи, Мстислав, знакомство с людьми. Постарайся загодя подкупить палача, чтобы бил со снисхождением. - Неужели будут сечь? - спросил Когут. - Обязательно будут, Кондрат... Так вот, с Болотной или Сенной площади их повезут на Рогожскую заставу, откуда начинается Владимирка. Как только точно узнаете, что и как, зовите хлопцев. Постарайтесь напасть на этап где-нибудь недалеко за городом... Вот и все... Выяснится, что я устроился надежно, что нету измены, что за нами никакого хвоста, - я присоединюсь к вам. А пока сидите тише мышей, не выдавайте себя без надобности. - Где-нибудь в Приднепровье не могли отбить, - ворчал Кирдун. - Шуточки им - на этап напасть. - Дурень, - сказал Кондрат. - Сам видел, какая охрана была до Могилева и после него. Рота солдат сопровождала этап. Что, напасть да всех друзей так вот, псу под хвост? - В восстании так и будет, - неожиданно сказал Алесь. - Сам лягу с друзьями, а освобожу хоть бы и последнего косинера (*5). - Зачем? - А затем, чтобы люди ничего не боялись, чтобы знали, что друзья не оставят на муки. Такой один, я уверен, в бою четверых стоит. Он оглянулся и увидел старика в енотовой шубе. Старик - по виду купец из небогатых - тащился к ним по снежной жиже переваливаясь: он подталкивал коленом тяжелый кофр. - Силенциум, - сказал Алесь. - Внимание. Все умолкли. Купец дотащился до них и с облегчением поставил кофр. - Извозчика ожидаете? - Да, - сказал Загорский. - Одной компанией? - Нет. Я вот со слугой, а они - отдельно. - Жа-аль. - Старик вытирал лоб большим платком. - И куда же это вы, позвольте уж узнать? - Вы куда, господин? - спросил Алесь. - В "Дрезден", - буркнул Маевский. - Да-с, - сказал старик. - Проезжий, значит. Из купцов? - Да, - сказал Мстислав. - По какой комиссии? - Меха... И закупка перкаля [тонкая хлопчатобумажная ткань, сходная с батистом (перс.)]. У старика было красное лицо, бородка клином и хитрые мутновато-синие глазки. Услышав ответ Мстислава, он растянул рот, и без того большой, будто щель в почтовом ящике. - Со своих, значит, мужичков теплое сдираете, чтоб в холодное да линючее обрядить. - Он говорил по-русски певуче, как говорит московское мещанство. - Не ваше, отец мой, дело, - сказал Мстислав. Старик как бы и не слышал. - И откуда вы? - Могилевский, - сказал Мстислав. Наступила очередь Алеся. - Мы, оказывается, из одних краев, - мягко сказал он Маевскому. - Надеюсь, если мне понадобится, я найду вас? Мстислав подал ему визитную карточку. - Шандура Вакх Романович, - прочитал Алесь. - Что ж, мне приятно. Вы из подуспенских Шандур? - Да, - буркнул новоявленный Вакх. - Возьмите и мою. - Алесь протянул веленевый прямоугольничек. Мстислав пробежал по нему глазами и вдруг поклонился. - Я к вашим услугам, - сказал он. - Какая комиссия, прошу, конечно, извинить? - Мне нужно три тысячи штук перкаля. Через три месяца, самое позднее. Пусть самого дешевого, но зато самых резких и ярких, самых пестрых расцветок. - А тип? - с алчностью, таящейся за крайним почтением, спросил Маевский. - Разнотипные штуки, - сказал Алесь. - Это не оптом. - Сделаем, - сказал Мстислав. - Сделаем. Подъехал извозчик. Кондрат разместил вещи, помог Мстиславу сесть, а сам взобрался на козлы. - Сделаем, - сказал еще раз Маевский. Лошади тронули. Какое-то время те, что остались, стояли молча. Все еще порошил мокрый снег, и, несмотря на полуденное время, было темно, как в густые сумерки. - Бог знает, что такое. - Алесь вытирал мокрое лицо. - Обычно за руки рвут, на части. Только и слышишь: "пожалте", "пожалте". А тут - хоть бы кто. - А их долго не будет, батюшка, - сказал купец. - Что так? - Я справку навел-с... Носов, суконщик из Преображенского, гуляют с друзьями. Взяли-с все калиберы (*6) с площади и уехали-с. И сани взяли-с. - Разве уже на калиберы пересели? - В центре уже на них. Сами видите, голый камень, под этой кашей... Вот Носов и поехали-с... Пятьдесят извозчиков за ними едут... Вам-то ничего, а мне еще стоять и стоять. Алесь решил копнуть собеседника, москвич или нет. - А почему "калибер"? - По думскому калиберу делали при генерал-губернаторе Голицыне. Долгуши он приказал уничтожить, а всем сделать такие по думскому калиберу, узору. Так извозчики и сами экипажи стали называть калиберами-с... Глупый народ-с... Помолчал. "Москвич", - подумал Алесь. А старик вдруг сказал: - И вот смотрите, нет порядка и нет. Зипунишки у извозчиков драные, армяки - страшные, шляпам этим поярковым - сто лет. Да и как иначе, если тот "ванька" за двугривенный или даже пятиалтынный через всю Москву везет... Правой стороны не придерживается, едет где пожелает, на стоянках лошадей оставляет без присмотра... Есть, конечно, извозчики и почище, первого сорта-с. Так они-с, батюшка, редко с незнакомыми ездят. Их нанимают сразу недели на две, на месяц. Вздохнул: - А наша мостовая... Это же что-то немыслимое. Грязь, пыль, ямы, ухабы. Люди руки ломают, экипажи разваливаются, лошади калечатся. Не мостовая, а кара египетская! За наши грехи ниспослал нам господь бог. - Это же дело начальства. - И начальство - за грехи, - уверенно сказал старик. - Племя это антихристово. Оглянулся и кашлянул. - Три года, как главного антихриста сбыли. Генерал-губернатора Закревского. Чуть дожили. Выше закона божьего себя ставил. Уста осквернял бранью. Умолк. Алесь стоял и думал. Он прекрасно знал все, о чем говорил купец, но не показывал вида, хотел выглядеть провинциалом. Он думал о том, что, если восстание победит, если оно перекинется и сюда, этот самый Закревский, несмотря на то что ему семьдесят пять и что он человек отставной, будет в числе первых кандидатов на виселицу или - вряд ли восстание пожелает пачкать руки об эту мразь - на вечное изгнание за границу. Этот - достоин. Arsenic - pacha. Сатрап московского вилайета [административно-территориальная единица в некоторых странах Востока; здесь - иронически]. Глуп и груб, как все они, ортодоксален и ординарен, уверен в своей безнаказанности, напыщенный, как свинья, малообразованный и малограмотный парвеню [выскочка (франц.)]. Тип с кругозором ученика приходской или кантонистской школы (*7), который с того времени так ничему и не научился. Такой же городничий, как и его патрон, подохший капрал Николай. Сверху и донизу - все одинаковые. Вроде того городничего, что в Кинешме показывал одному "борцу за правду" согнутую руку: "Закон?! Хрена тебе, а не закон! Вот он у меня где! Меня сюда анпиратор поставил, сам царь, а царь выше закона. Значит, и я выше, чем закон!" У таких все просто. Закон - на бумаге. Ответ - только перед особой самого государя. Царь, назначая Закревского в Москву, дал ему неограниченные полномочия, что касается личной неприкосновенности граждан. "Закон - не для каждого обязателен. Закон - пугало для народа". А жаль, что восстание не будет пачкать руки! Жаль! Каждый из таких должен жить в ожидании расплаты - только это и может их сдержать: мысль, что даже после смерти их кости из могил вышвырнут. Сорок лет назад начал карьеру с того, что приказал высечь одного городского голову. Даже царь не одобрил. А потом началось венгерское восстание [имеется в виду восстание в Венгрии в 1848 году против монархической власти Габсбургов]. ...Да, его назначили в Москву как раз в сорок восьмом - память не подводит. Как гром господень на невинные содружества просвещенных и в меру вольнодумных теляток. - Распустились. Фрондируют. Надо подтянуть... Знаю, будут за Закревским как за каменной стеной. Так и сказал царь. И оказался прав. За одиннадцать лет не было, пожалуй, ни одного обывателя (из тех, кто не принадлежал к элите), кто вышел бы от графа без распеканции с поминовением отцов и особливо родной матери. Вызовет, морит чуть не целый день в приемной, а потом накинется с ходу, не слушая никаких оправданий, считая, что обвинение уже доказано, и никогда почти не выслушав - приговор. Не дворянин - под кнут, на высидку, в административную ссылку. Благородных - через улицу, в Тверской участковый дом, а затем и подальше, в Вологду или Каргополь. Кровь по крайней мере пятидесяти человек на руках. Так какие же "высшие соображения", какое "благородство цели" могут обелить такого, могут помешать назвать его настоящим именем "преступника против человека" и "убийцы"?! "Чего моя нога хочет". И люди настолько боятся вот такого, что один, невинный, умер от удара, когда вызвали. А граф дал дочери письменное разрешение выйти второй раз замуж, не разводясь с первым мужем. Чуть не втянул Россию в конфликт с Грецией: принял греческого консула в полной форме за шталмейстера [буквально - начальник конюшни (нем.) - придворный чин в царской России] и циркача Сулье, который ходил в расшитом золотом турецком мундире и накануне просил у Закревского разрешения выступать. А прочитав, крикнул консулу (потому что торопился на большой пожар, любителем которых был): - Пляши, сукин сын, скачи, прыгай! Разрешаю, так твою и разэтак! Дорого же стоили этой несчастной Москве годы его административного увлечения! Распоясался, сатрап. Насчет реформы только и сказал: "В Петербурге глупости задумали"... - Ваш извозчик едет, - сказал купец. Из снежной сетки приближался экипаж. К счастью, не калибер, а первосортные сани с полостью и верхом. И кучер дородный и хорош собой - не "ванька" в плохоньком армяке. Кафтан - новенький, сбруя - с бляшками, пара лошадей - сытые. - Ну вот, - сказал старик. - Теперь и моя очередь. - А вы откуда же? - Рогожский... С Малой Андроньевской. Алеся словно что-то толкнуло. Малая Андроньевская? Рогожские Палестины (*8), но не возле самой заставы, откуда гонят каторжных. Если поточнее, то ближе не к Рогожской, а к Покровской заставе. Как было бы удобно... Волк никогда не нападает у своего логова. А тут и Камер-Коллежский вал, граница города. - По старому согласию живете? - спросил он. - Издревле препрославленные, - немного тише сказал старик. - По рогожскому кладбищу. - И наверное, не новоблагословенные. Старик опустил было голову и вдруг твердо, хотя и исподлобья, взглянул на Алеся: - Священства от никониан не приемлем. Если до этого Алесь и сомневался, то теперь все сомнения рассеялись. Осторожность осторожностью, но это был настолько удобный случай, что стоило рисковать. Ибо никуда не годится тот игрок, который не умеет без раздумий схватить за шкирку случайность. На Рогожской не было пришлого элемента, тут никогда не пускали чужих. Этот тугой и гордый мир выталкивал из себя всех не своих, как ртуть выталкивает железо: "Не лезь, не суйся, у нас свой нрав, свой быт, свои обычаи". И сей гордой независимостью эти мужики, эти купцы, то бишь те же вчерашние мужики, чем-то напоминали наиболее старозаветную часть Алесева окружения. Пусть заскорузлость, пусть дикая косность - эти люди были из обиженных, а значит, в чем-то братья. Не воспользуешься - другого случая может не представиться. - Что же ты стоишь, Кирдун? - сказал Алесь. - Уложи в сани кофр его степенства. Кирдун взглянул на Алеся удивленно, но, хорошо вышколенный, ничего не сказал. Значит, Алесь все обдумал. - Что же это вы, батюшка, - сказал купец, - меня? - А чего вам здесь мокнуть? И так полчаса стояли. Он уже сидел под верхом. Купец торопясь, чтоб не передумали, полез на соседнее место. Извозчик повернул к ним лицо, нахальное, синеокое и мордастое, как решето: - Куда, ваше высокородие? - Новотроицкий трактир, на Ильинке... Оттуда вот его степенство на Малую Андроньевскую. Ты, Халимон, его вещи доставишь на крыльцо, а ты, кучер, потом вернешься ко мне. В бороде кучера затаилось плохо скрытое презрение. - Неуместно вам с этим "степенством" ехать, - развязно сказал он. - Не твое дело, гужеед, - оборвал его Алесь. Он никогда не разговаривал так с людьми, но в данном случае это было нужно. А если это было нужно - он мог. Сыграл же Мстислав роль купчика. Ему, Алесю, было проще. У него была властность, мало того, привычка властвовать. - Как зовут? - спросил он кучера. - Макаром, - слегка оторопело сказал тот. - Так я и думал. Ты скокни, Макар, пожалуйста, и поправь полость на ногах у их степенства. Макар полез с козел. Купец почти испуганно глядел, как расправляется его сосед с лакейским хамством. - Вот так, Макар, - сказал Алесь. - Спасибо. И запомни: это тоже твоя работа. И уж вовсе не твоя работа рассуждать, с _кем_ я еду, _куда_ еду и _каков_ я еду. Нужно было сбить спесь, и сделать это можно было только местным барством наихудшего тона. Раз и навсегда. - У тебя сейчас нету хозяина, Макар? Ну, на неделю, на месяц? Где твой? - День, как в Питер съехал, - уже совсем иным тоном сказал Макар. "Повезло", - подумал Алесь, а вслух сказал: - Что же ты за сутки нового не нашел? Ведь вы, кажется, нарасхват. Пьяница? - Никак нет. Все подтвердить могут. Беру в плепорции [пропорция (искаж., народ.)]. - Тогда будешь у меня, - безапелляционно сказал Загорский. - На три месяца. Может, и больше. Вернешься - оформим сделку. Не обижу. Условие: захочешь напиться - предупреди, отпущу. - Уже и это нельзя? - сделал последнюю слабую попытку протеста Макар. - Нельзя. Если тебе куда-то нужно в мое горячее время - найди на день замену. Будешь хорошо ездить - прибавлю. А предварительная тебе плата - десять синеньких в месяц. - Побойтесь бога, - сказал купец. - Из Зарядья к Суконным баням, что у Каменного моста, - две гривы. И за ту же плату - обратно. А это при нашей манере париться - не меньше трех часов. Ну, пускай даже два. Да красная цена этому разбойнику - тридцать восемь рублей в месяц. - Мне не в баню ездить, - вежливо и холодно прервал Алесь. - Не беспокойтесь, пожалуйста! И снова обратился к Макару: - Ездить придется много. Езду любую быструю. Буду доволен - прибавлю. - Исправно будет, барин, - сказал Макар. - Безотказно. Как поедем? Через Яблочный двор у Ильинских ворот или, может, на Тверскую выберемся да потом через Красную? - Давай через Красную. Гони! Мелодично звякнули бубенцы. Лошади машисто приняли с места. Купец молчал в своем углу, и, хотя Загорскому надо было поговорить с ним, он решил преждевременно не пугать старика. По обеим сторонам дороги бежали погруженные в мрак плохонькие дома с мезонинами, кривые заборы, редкие фонари, в которых тускло коптило гарное масло. Стояла такая грязь, когда москвичи нанимают извозчика, чтоб переехать на противоположную сторону площади. Он любил этот город. Любил за торговлю книгами на Смоленском рынке, за летние гулянья на Сенной с их каруселями и качелями-люльками, что вертятся, как крылья ветряной мельницы. Любил занавес Большого театра, на котором Пожарский уже пятый год въезжал в Москву. Любил его мозаичный пол и запах курений крепкой парфюмерии, неотъемлемый от того восторга, который овладевает тобой, когда скрипачи в оркестре пробуют смычки. Любил пестроту толпы и величие некоторых зданий. И он ненавидел его за самое крайнее самовольство и полное безразличие к человеку, к соседу. Как он живет и живет ли он, чем он дышит и есть ли чем ему дышать - это никого здесь не интересовало. Деспотичный произвол, наглое крепостничество и патриархальность - четвертого кита не было. А на этих трех стоял "третий Рим", ослепленный идеей собственного величия настолько, что ему было все равно, много ли фонарей на улицах или мало. А их было мало, потому что большую часть плохого конопляного масла съедали пожарные, обязанностью которых было эти фонари чистить и зажигать. Съедали с плохого обдира гречневой кашей, главной и едва ли не единственной своей едой. Он ненавидел его за то, что город, в массе своей, не жил и даже не хотел жить своей мыслью. Верхи жили растленным раболепием перед "общественным мнением", которое олицетворяли придурковатые от старческого маразма головы Английского клуба. Головы, в свою очередь, склонялись перед умственным убожеством так называемой государственной идеи. Остальная часть жила сплетнями, и мамоной (*9), и покорностью перед законом, который не есть закон. Нельзя курить на улицах - не будем. Нельзя носить длинные волосы - не будем. Нельзя есть блины, кроме как на масленицу и в надлежащие дни, - не будем. И все это покорно и безропотно, хотя в постановлении и не было никакого смысла. Носить усы могут только военные. Иным сословиям это запрещается. Бороду дозволено носить мужикам, попам, старообрядцам и лицам свободного состояния в солидном возрасте. Чиновник должен бриться. Ему строго-настрого запрещаются усы и борода. По достижении же определенных степеней он имеет право носить маленькие бакенбарды - favoris [благосклонность, милость (лат.)], в том опять же случае, если это ему благосклонно разрешит начальство. Молодым борода запрещена. Если же она растет и запускается - это признак нигилизма и свободомыслия (*10). Алесь ненавидел его за то, что он не знал и не желал предвидеть будущего, целиком полагаясь в этом на пророчества и предсказания смердючего идиота Корейши (*11), в святость и всезнание которого безгранично верил. Корейша сейчас доживал свой век в доме умалишенных. Что они - не умалишенные, а "нормальные" - будут делать без него? ...Хорошо, что у будочников (*12) отняли алебарды. Таким был символ идиотства властодержателей! Такое гнусное и грубое средневековье!.. - Вы что-то сказали? - встрепенулся Алесь. - Вы впервые в Москве? - повторил купец. - Впервые, - сказал Загорский. Он почти не обманывал, говоря это. Театры, университет и рестораны - это была не Москва. Он, Алесь, стоял теперь лицом к лицу с настоящей Москвой. Ему нужно было теперь жить с нею и иметь с нею дело и, в силу опасности этого своего дела, спуститься в такие темные глубины, такие лабиринты и бездны, которых целиком и во всю глубину не знал никто. Он впервые шел к ней, и ему было даже немного страшно. Ибо тут роскошествовали и убивали, добывая себе хлеб торговлей и грабежом, с дозвола и тайно, а то и вовсе обходились без хлеба. Это было как спуститься с Варварки в Зарядье. Нет, даже горше. Где-то глубоко под ногами ожидали вонючие закоулки, где люди, словно полудохлые рыбы, едва двигались в гнилой воде. - Впервые, - повторил он. - Тогда берегитесь, - сказал старик. - Опасный город. Москва слезам не верит. Она, матушка, бьет с носка. Упаси боже нашему на зуб попасть. Особенно если по торговле. Мигом в "яму" угодишь. Как на мотив "Близко города Славянска" поют: Близко Печкина трактира, У присутственных ворот, Есть дешевая квартира, И для всех свободный вход. - Что же это вы, древлепрепрославленной веры, а в оперу ходите? - Да не хожу я, - отмахнулся старик. - В трактире Фокина слыхал. Там "машина" играет. Так вот в машине один такой вал есть. - А собственно, почему нам не познакомиться? Загорский Александр Георгиевич. - Гм... А я Чивьин Денис Аввакумович. Подвернулся момент слегка удивить. Алесь с деланным безразличием сказал: - Кругом старообрядческое имя. Чивье - это же ложечка со срезанным концом. Старик действительно слегка настороженно удивился: - Правда. Для наших переписчиков книг она вместо чернильницы. Старой письменностью живем. Божьей. - А чернила, наверное, фабричные. Только толченую ржавчину добавляете, божьи переписчики, да сажу. - И камедь, - еще больше удивился Чивьин. И вдруг словно кто-то распустил на его лице морщины. Они обмякли. - А Денис - от выгорецких Денисовых (*13). А Аввакум - известно от кого. Алесь понял: Чивьин сделал для себя какой-то вывод и бояться его не будет. Во всяком случае, меньше будет бояться. - Я и говорю, - сказал старик. - Берегитесь. Никонианский город. Блудница вавилонская. Вор на воре сидит. Подошвы на ходу рвут. Вот недавно из Кремля пушку украли. - Не может быть! - Не лгу, батюшка. - Старик теперь говорил истово, куда и девались "слова-еры". - Они и царь-колокол украли б, если бы кто-нибудь купил. Нашли б способ. - Да как же? - А так. Там постамент возле арсенала. Утром менялся караул, ан вместо постамента - пустомент. Нету. Вся полиция, весь сыск забегали. Наконец нашли на Драчевке, на Старой площади, в подвале под мелочной лавкой. И уже ту пушку кто-то топором на лом разбивал. А хозяин лавки - "добросовестный" в городской части. Вот тебе и "добросовестный": краденые пушки покупает. А воры ее вот как вывезли. Сбросили на землю и сразу, закутав в рядно, на сани. Часовой у Троицких ворот спрашивает, что везут, а они ему: "Чушку, кормилец, тушу свиную". Часовой только глаза вскинул да, видимо, начал думать, как оно ладно под водочку. Ну и вывезли. Если б царь кому-то был нужен, так вывезли б и царя... Тьфу, прости мне, господи, я не говорил - вы не слышали... Так что смотри-ите. - Мне бы таких людей, - сказал Алесь. - Да зачем вам? - Оружие хочу купить. Много. Халимон вздрогнул. Видимо, подумал, что воспитанник вконец рехнулся. Когда Алесь не выдержал и оглянулся, он увидел в глазах Кирдуна плохо скрытый ужас. Кучер оглянулся тоже. Чивьин вскинул на Алеся глазки: - Зачем? Часом не на разбой? - Пятьсот ружей на разбой? - улыбнулся Алесь. - Да сабель столько же, да ножи, да иной товар? Бросьте. Да еще вот у давешнего купца три тысячи штук перкаля, да зеркалец, да бус, да еще всякой всячины. - Менять? - догадался Чивьин. - Куда? К самоедам, далганам, айнам? - Держи дальше, - сказал Алесь. - В Африку. - Это к муринам? [арапы, негры, чернокожие] - Ага. Кучер покрутил головой. - Да зачем вам? - сказал старовер. - Кто там торговал? - А я не торговец. Моя душа соскучилась на месте сидеть. Я хочу туда, где ни один христианин не ходил. Буду менять то-се, подарки делать диким людям. А чтобы случайно кто не напал в пути - найму людей, дам им оружие. - Это вас бес водит, - сказал Денис Аввакумович. - Смущение непоседливое. - А ваши люди страну Белозерье искали? - Они были "взыскующие града". - Эх, отец, откуда ты знаешь, какого "града взыскую" я? Душа не на месте. Не могу, чтоб так, как было. Нет, видно, не сможешь ты понять меня... - Тогда еще горше. С жиру. У нас тут было. В Ветошном ряду молебен был. И вот после богослужения шесть наших кузнецов да один грузин выпили в трактире Бубнова, а потом за Тверскую заставу, в "Стрельню", поехали. Ну и напились там до беспамятства, до животного состояния. И решили ехать в ту самую твою Африку - охотиться на крокодилов. Сразу же на извозчиков, на Курский вокзал, сели в вагон, поехали в Африку. Проснулись возле Орла. Никто не знает, почему Орел, почему в вагоне, сами едут или их кто-то везет? И главное, соседи тоже не могут объяснить. Полез один в карман - бумажка. А на ней маршрут: Стрельни - вокзал - Орел - Африка... Поехали обратно. И хотя и не охотились, но один. Зябликов Фома Титыч, хуже, чем от крокодилов, изувечился. Морда разбита, рука вывихнута. Это он по дороге на вокзал из пролетки на мостовую вывалился... Вот тебе и Африка, и крокодилы... Купец, поди? - Князь, Денис Аввакумович. - Сколько же у вас крепостных было? - Двадцать тысяч. Сани мчали темными улицами. - Стой, - сказал вдруг купец. - Стой, кучер, высади. - Что так вдруг? - Неуместно, батюшка. Не могу я так вот сидеть рядом. Звание не дозволяет... - Какой я вам "батюшка". Сидите. Не останавливай, Макар. - Конечно, можно и ехать, - после молчания сказал Чивьин. - И здравый смысл, и опасность, и не заплесневеешь на месте. А еще если "града взыскуешь" - у-у! Он почему-то перешел на "ты". Видимо, потому, что его мучило что-то важное. - Откуда ты, князь? - Ветку знаешь? - Н-ну... - А суходольские села старого согласия? - Б-батюшка... - Так совсем недалеко. - Вижу, что не врешь... Старик пытливо смотрел на него: - Куришь? - Нет. - Правильно делаешь. Он все же не осмелился спросить, старой веры сосед или нет. С одной стороны, князья издревлепрепрославленные не бывают. С другой стороны - кто знает. Были же когда-то такие и князья, и бояре. Может, один какой и остался. Не курит; сам признался, что взыскует какого-то града; из старых двуперстных мест (откуда ему было знать, что предки Алеся пустили когда-то гонимых раскольников на свои земли?); знает многое, чего не знает, вероятно, никто из никониан. И старик, сверля Алеся глазами, спросил. Спросил очень тихо и веско: - Значит, с Беларуси? - Да. - Что же это вы, белорусы, нам такую дьявольскую каверзну учинили? Фальшь этакую? При Петре да Питириме? А? - Ты это о чем? - Алесь лихорадочно соображал и вдруг вспомнил: - О "соборных деяниях"? (*14) - Ага. - Старик подался вперед, как собака на стойке. - Правда, - сказал Алесь. - Так о них тогда писали: "Книга в полдесць, на пергамине писанная, плеснию аки сединою красящаяся и на многих местах молием изъедена, древним белорусским характером писанная". - Ну? - Старик склонил голову, словно ждал. - Э-эх, старик. Свалили это на белорусов, пускай себе и на "древних". Обман это, вранье. Ты что, не знаешь, что это подделка? Что она вся фальшивая, как гуслицкие деньги? Старик опешил. Фальшивые деньги в Гуслицах, под Москвой, делали староверы. - То-то же, - сказал Алесь. - Было нужно, вот и подделали, даром что отцы церкви. Знали, что Беларусь - хранительница старой книги, что "белорусской книге" поверят. Подделать подделали, а древнего белорусского языка не знали, потому и попались. А если б знали, лежала б старая вера задрав лапки. Сами соврали, да и на других, на белорусов, спихнули. - Ты откуда знаешь? - Я - знаю. Ты хоть "Поморские ответы" Денисовых читал? Они так и писали: "Сомневаемся и буквам, в нем писанным - белорусским; нынешнего века пописи, яже в древлехаратейных мы не видехом..." А знаешь, что "деяниям" последний удар нанесло? То, что о них Симеон Полоцкий ничего не знал и не говорит. Белорус. Так белорусов благодарить бы, а ты лезешь, как пес. Старик смотрел на Алеся почти со священным ужасом. - Признавайся, - сказал Алесь, - поймать меня хотел? - Хотел. - Один вопрос знал, да и тот не до конца. Признавайся, о Полоцком не знал? И о том, что митрополит Константин появился в Киеве лишь спустя двенадцать лет после этого "Собора", который будто бы возглавлял, - не знал? - Нет, - сказал Чивьин. - То-то же. Если бы Денисовы были такими же дураками, как все, не двадцать тысяч жизней себя сожгло б, а больше... - Сколько же тебе лет? - тихо спросил купец. - Двадцать два кончаю. - Тебе б не к муринам. Тебе б в никонианские попы да дойти до митрополита. Алесь рассмеялся: - А потом бы вы меня прельстили, перетянули? Он едва не сказал "обратно", но это было бы уже не по правилам. Пусть этот старик не знает, кто он и откуда все, что касается раскола. Так будет лучше. Пускай считает это чудом - он может дать каждому начетчику сто очков вперед. - А что, наконец был бы "свой", - сказал Чивьин. Купец помолчал. Потом сказал как о решенном: - Утешил ты меня... Все я тебе теперь сделаю. Помогу. И знай, свой ты теперь человек на Рогожской. Они ехали возле Старых Триумфальных ворот. Старик взглянул направо: - Самый сволочной и подлый, продажный народ живет на Большой Садовой. Ты сюда не ходи. Ты к табачникам не ходи. Мы тебе поможем. Я. 2 Алесь и не думал ходить к табачникам, тем более к людям своего круга. Он слишком хорошо знал их, и жизнь московского дворянства не вызывала в нем ничего, кроме презрения. Реформа не изменила их. Такого не позволил бы себе ни Раубич, ни Клейна, а эти и теперь посылали старого слугу в полицию с запиской: - Хочешь и впредь есть мой хлеб - иди и дай себя высечь. - Куда же я уйду от вас? Я и не умею ничего делать. - Ну так иди. Все у них было свое, доморощенное. И прислуга, и большая часть продуктов, и свечи, и даже мудрость. Эта мудрость была затхлая, как воздух в их покоях, начисто лишенных вентиляции, провонявших курением "смолок" (*15). Было в их жизни и симпатичное, потому что они были гостеприимными и приветливыми людьми, и дома их всегда были переполнены приживалками, но то, что держались чина и места, - вот что было страшно. Нельзя было представить себе, что здесь Майке, его невесте, никто не позволил бы одной ходить по улицам и читать что-нибудь, кроме моральных до отвращения английских романов. Нельзя было представить себе, что здесь Вацлав, брат, должен был бы молчаливо соглашаться с замечаниями старших, пусть даже бессмысленными. Нельзя было представить себе, что здесь он, Алесь, должен был бы скрывать свои симпатии даже к Грановскому, уже не говоря о Шевченко. Либеральные кружки, каких было много, существовали тайно. Нечастые выступления молодежи заканчивались разгромом и молчанием. Общественность сурово осудила молодых людей, что шли за гробом декабриста Трубецкого (*16). Когда начались студенческие волнения и массы студентов пришли на Тверскую площадь к генерал-губернаторскому дому с требованием отпустить арестованных друзей, на них пустили полицию. Жандармы окружили студентов и жестоко избили их у стен гостиницы "Дрезден", что напротив губернаторского дома. Это было совсем недавно, в октябре шестьдесят первого. - Битва под Дрезденом, - горько шутили избитые. А старики ворчали: - Справедливости им хотелось, нигилистам. Ходили бы себе к знакомым на танцы, играли в шарады, угощались бы, яблоки ели. Конфеты от Эймена, Studentenfvass, batons de koi (aq peqosi), le guatve mendiants [студенческий корм... (нем.), королевские пряники... четыре нищих (франц.), то есть изюм, чернослив, фисташки и миндаль] - как хорошо! Простое угощение, но здоровое. Иного им, видите, угощения захотелось - вот и получили. Накормили смутьянов желторотых. Чувство отвращения вызывало это злорадство над чистотой. Бранили новое - а чего добились за свой век? Разве что погубили государство и сделали его символом всяческого насилия, символом развала. Даже здесь, в городе. В городе была самая высокая во всей Европе смертность: из тысячи умирали тридцать три, потому что снег и мусор никогда не свозили, а свалки никогда не чистили... Дворы утопали в помоях и отбросах, из лавок тянуло смрадом разложения, по уборным рыскали крысы (на весь город едва-едва появился первый десяток ватерклозетов, и их показывали гостям как диво). Мимо Охотного ряда нельзя было проехать, а жители покупали здесь еду. В городе ничто не обеспечивало безопасности обывателей, и пешеходу зачастую приходилось рассчитывать только на себя. Если ночью с бульваров долетало "караул!" - жители покрепче запирались в своих квартирах. Единственной "помощью" было открытое окно, в которое громко кричали: "Выходим! Держись!.." На улицу выбегали только наиболее смелые. И все это никак не касалось полицмейстера Огарева, который вместо принятия действенных мер занимался флиртом с актрисами. Тоска Алеся по дому, когда ему приходилось попадать сюда, со временем становилась невыносимой. Он не понимал, как можно здесь жить. И в этот приезд лишь цель, ради которой он сюда приехал, умеряла безграничную ностальгию. Нужно было дождаться весны, когда отовсюду в Москву свезут каторжан, весны, когда начинают отправляться по Владимирке этапы. Нельзя было оставить Андрея, "дядькованого" брата, самого любимого из всех Козутов, если не считать Кондрата - друга, сподвижника, человека, который страдал в известной мере из-за него. Нельзя было допустить, чтобы он пылил кандалами, чтобы таскал тачку, чтобы над ним издевались, чтобы он жил среди чужих. А время до наступления весны надо было использовать на покупку оружия. ...Вечером того же дня Алесь послал Кирдуна в "Дрезден", к Маевскому. Там было все в порядке, и фальшивые паспорта возвратили из полиции без всяких замечаний. Кондрат успел подружиться с гостиничными слугами и незаметно выпытать у них, кто из дворников и персонала связан с сыском. Выяснилось, что купец Вакх Шандура со слугой никаких подозрений своей персоной не вызывал. Приказ Алеся Мстиславу был прежний: сидеть, в меру "гулять", иногда ездить для "сделок" в Китай-город, но "суть своих коммерческих дел" держать в секрете. ...Вечером следующего дня князь Загорский поехал на Воздвиженку, в частный цирк Сулье, и там встретился с представителем землячества в Москве. Дела с покупкой оружия у "земляков" были плохи. "Белая" группа, как богатая, должна была выделить на это деньги, но, видимо, струсила. И здесь было недоверие, панское высокомерие и плохо скрытый страх перед белорусами. Все это так опротивело Загорскому, что он решил самым резким тоном потребовать у Кастуся отмежеваться от этого сброда. "Впутают в свое дело, обманом принудят таскать каштаны из огня, а потом предадут, как это бывало уже сотни раз. И снова пойдут "братья" подыхать под чужими знаменами. И пойдет гулять по нашим спинам плеть. А если и победим - будет то же рабство. Видите ли, они требуют Беларуси в старых великопольских границах. А кто спросил у белорусов, хотят они этого или нет? Пушечное мясо им нужно, а не друзья. Как не считались с нами, так и не будут считаться, пока картечь и виселица их чему-то не научит, как всегда, слишком поздно". Глухое возмущение душило Алеся. Ненавидящими глазами он смотрел на выходки клоуна Виля, на поразительно красивую наездницу Адель Леонгарт и знал, что большая часть этих его мыслей пропадет зря, что "белые" начнут бунт, если это будет выгодно им, и только им, в самый неподходящий для Беларуси и Литвы момент. А "красные" не посчитают возможным бросить их в беде и тоже выступят с оружием. И получат "награду". А бросить стоило бы. Стоило бы проучить за спесь. Как бы сразу запрыгали! Какие обещания начали б давать! Какими сразу "дорогими" стали б "провинциалы"! Как бы сразу начало "уважать" их человеческое и народное достоинство это паршивое панство! ...Погибать за чужого дядьку. Какая чушь! Какая трагическая ошибка! Без имени, без прав лезть в чужую кашу ради пана, который брезгует "местным хамом". Добиться только того, чтобы собственное возрождение назвали "польским мятежом" или, в лучшем случае, "результатом польской интриги". Он знал: все свои силы он положит на то, чтобы этого не было. Если умирать, то умирать за свою свободу и величие. Не восставать, если "белое" панство наплюет на интересы Беларуси. Пусть гибнут! И пускай даже потом кто-то называет это изменой. Чужие предавали этот бедный народ тысячу раз. Незачем служить чужим. Мы им не негры. Пусть дергаются в воздухе, пусть хрипят под теми вербами, с которых столько лет резали розги для белорусской спины. Чище будет воздух. ...Дня два спустя он говорил об этом с представителем "красного" крыла варшавского землячества и с представителем русской "Земли и воли". С первым встретился в Проломных воротах Китай-города, на рынке лубочных книг. Со вторым - в знаменитом гроте Александровского сада, запущенном, исписанном непристойными словами самого гнусного тона. Оба представителя обещали "подумать" над этим. Алесь и не надеялся ни на что иное. Его справедливое возмущение со стороны могло выглядеть как попытка внести несвоевременный раздор. Ну и дьявол с ними. Как-нибудь обойдемся. А между тем и тому и другому стоило над этим подумать. Идея Алеся касалась и поляков, и русских. Поляков потому, что их слово и их национальная гордость были затоптаны в грязь. Русских потому, что их положение тоже не было блестящим. Как ни странно, но русская наука, искусство, литература тоже находились в положении самого глубокого кризиса. Крестьянство не читало совсем, мещанство и купечество обходились "Ерусланом Лазаревичем" и жирели, пузатели в состоянии самого страшного бескультурья и животного свинства. Остыла любовь к родному слову и литературе даже у просвещенной прослойки. Дворянство почти совсем забросило родной язык и в большинстве своем не читало ничего, кроме французских романов. Алесь с ужасом убеждался в этом. Ему казалось, что русские коллеги должны бить в набат и, глубоко страдая сами, должны особенно остро чувствовать подобную боль соседа. Высоко держал знамя один Малый театр, и потому немногочисленные люди, которые ощущали тревогу, не просто любили, а обожествляли его. Островский был у них богом. Садовский, Шумский и Самарин - апостолами. Но и здесь не было полного "ансамбля", и здесь всегда грешили в смысле декораций, исторической правды, костюмов. Богатыри играли рядом с пигмеями. И Алесь не мог не думать, насколько даже этот театр в отношении ансамбля, верности аксессуаров, сыгранности - насколько он ниже театра в Веже. Таких мужчин в Веже, конечно, не было, если не говорить о комиках (кто мог встать рядом с Провом Садовским?!), но зато какими слабыми были актрисы в сравнении с Геленой! Даже Федотова. Хромала и режиссура. Паузы, сбои временами были невыносимыми. ...Если так было в лучшем театре - что уж говорить об остальных. Оперная русская труппа хирела, ее забивали итальянцы. Bel canto [стиль вокального исполнения, который отличается напевностью и легкостью] без труда побеждали еще слабую русскую школу. Никого не интересовали смысл слов и игра актеров. Антрепренер Морелли при упоминании о русской труппе и русской музыке презрительно кривил губы. И в определенном смысле был прав. Хороших голосов почти не было. Декорации затасканные и бедные. Халатность и безразличие труппы и руководителей сразу бросались в глаза. И потому партер почти пустовал, ложи посещались по контрамаркам, и лишь на галерке была кое-какая публика. Слабый бедный хор с противными голосами: басы, ревущие, как быки на арене, полная несыгранность - смотреть на все это было просто больно. Слова "тише, тише" пели на самых высоких нотах. При словах "бежим, спешим" стояли на месте. Олеиновые лампы люстр часто лопались и коптили. Если в царские дни вместо них жгли свечи, на головы зрителей капал стеарин. Сетки под люстрой еще не было, и порою горячие осколки ламповых стекол падали на людей. И главное, ничего этого, из-за общего безразличия, нельзя было исправить. К тому же дураки из цензуры буквально резали все свежее. Доходило до нелепостей даже в мелочах. Название оперы по-итальянски оставалось тем же (все равно Иван не разберется), а на русский язык переводилось совсем иначе. Зачем вспоминать такое опасное имя, как Вильгельм Телль, - пусть опера называется "Карл Смелый". Зачем задевать церковь, вспоминая название "Пророк"? Это же богохульство! Пускай называется "Осадой Гента". ...То же, что с театром, происходило и с живописью, и с архитектурой, и повсюду. И, однако, люди не обращали внимания на это. Они могли позволить себе такое. Алесь - не мог. 3 В самом конце масленицы Чивьин наконец наведался в гостиницу Новотроицкого трактира. Тогда, когда Алесь перестал даже надеяться на это, хотя и не знал, зачем старику было клясться, что обязательно поможет, брать на душу тяжкий грех. - Что так долго, Денис Аввакумыч? - Загодя грех замаливал, - сдержанно улыбнулся старик. - Потому что сейчас поедем с тобой, князь, щупать никонианскую Москву, табачницу, вавилонскую блудницу. - Не слишком ли строго? - Почему строго? Три лестовки [кожаные четки раскольников, вообще староверов, с кистью кожаных лепестков] перебрал. Поклонов тысячи отбил, блудница - блудница и есть. Одним табачищем надышишься, как антихрист Петруха. Алесю хотелось смеяться. Но он молчал. ...Кликнули Макара. Пока собирались, старик, будто его и не касалось, сказал Загорскому: - С кучером тебе повезло. Пьет в меру. Язык - узлом. Ни огаревские и никакие другие люди к нему и не подступаются: дела хозяина не продаст. - Разве подступались? - Они ко всем подступаются... Но этот дал им от ворот поворот. Предыдущий хозяин о нем говорит: надежен. "Вот какие поклоны ты бил", - подумал Алесь, а вслух сказал: - Да, собственно, чего мне бояться? Я не тайное делаю. Глазки старика смотрели на Алеся как будто вовсе безразлично. - Да я и не говорю, что непременно нужно бояться... Что тебе, скажем, в огаревских людях или иных?.. Эти нам, обывателям, оборона, данная государем. - Чивьин позволил себе слегка улыбнуться. - Однако же ты собираешься изведать город до самого последнего. Тебе нужно будет со всеми повстречаться. Ну, скажем, охотнорядские мамаи с птичьих боен тебе ни к чему. Ну, скажем, торговцы с Кузнецкого моста - безобидный народ. Но мы потом в Старые ряды пойдем. А там, в Ножевой линии, свежему человеку и не сунься - полы оторвут да еще и обругают. А в "Городе" и вовсе беда. А с сухаревскими торговцами - спаси нас господь. А уж если надумаешь спуститься в Нижний город, в Зарядье, или поискать что-то по "темным" лавкам - тут за спиной нужен человек с пудовыми кулаками. - Зачем нам туда? - сказал Алесь. - У тебя же, наверное, Денис Аввакумыч, и среди рогожских связей полно. Чивьин вдруг посуровел. Даже глаза, казалось, посуровели и стали больше. - Эх, князь. Рогожских гонят. В церквах наших - врата запечатленные. О нас разные басни сказывают. Мы - изуверы, мы - начетчики. Каждое быдло может в нас камнем пульнуть... А ты, княже, погляди, погляди поначалу на это царство мамоны, на блинников этих, на подьячих... Содом, говорят, был малый городок. Москва в тысячу раз больше... Там праведников было Лот, да жена, да три дочери - пять человек. Так и у нас не лучше. Пять тысяч праведников найдется, а остальное серного огня просит, нищие от голода подыхают, мещане крадут, чтоб не сдохнуть, пьют, семьи истязают. Полиция горше агарян [здесь: турки] - собак на воротах вешает. Чиновники - крапивное семя, чернильные крысы, пиавки антихристовы. Ты помни, русский чиновник - подлец. Не в том дело, что он законы знает, а в том, что знает, как их обойти... Купцы у нас - сам увидишь какие... Гниломясы, твердозады... О господах и говорить нечего... Вот ты это и погляди, чтоб потом знал, кому тут можно верить, в этой яме выгребной, нечищеной, - падлоедам этим или нам, "изуверам". И вдруг, чего никогда больше не позволил себе, положил руку на руку Алеся: - Погляди... Может, со временем и пригодится. - Погляжу, - очень серьезно сказал Алесь. - Значит, прежде чем за дело, на смотрины пойдем? - Нужно, - сказал старик. - Ибо неведомо уже, на какого мессию надеяться нам. - Разве одним вам? - Ого, если б одним... Так что спустись, батюшка, в преисподнюю... аж до отбросных каналов... куда трупы ограбленные каждую ночь выкидывают... не один и не два... Погляди, что уж дальше делать, на какого бога надеяться. Алесь думал над словами купца и понимал, что тот, видимо, за эти дни держал совет с кем-то из важных, значительных людей, да, возможно, и не с одним. И эти люди, посоветовавшись, решили, что князь Загорский им нужен. Такие вот, богатые, власть имущие, терпимые и снисходительные к гонимой, шельмуемой вере и одновременно блестяще осведомленные в ней, встречались им крайне редко. Во всяком случае, если бы решался вопрос о суходольских раскольничьих селах, если бы людей из этих сел решили обидеть, все имело б слово хозяина всех этих земель, его, Алеся. Загорский не знал только, что Чивьин ни с кем не советовался и решил все это на свой страх и риск. Алесь догадался о ходе мыслей, но Чивьин был стреляный пес. Хотя среди староверов и не водилось никогда доносов, ибо пособлять слугам антихриста считалось смертным грехом, он решил, что будет лучше, если обо всем этом будет знать как можно меньше людей. Два рогожских попа были вычеркнуты им из списка доверенных сразу. Иван Матвеевич был надежен, но размазня и помочь все равно ничем не мог. Второй, Петр Ермилович, был куражный самодур, который вечно угрожал парафии [церковный приход] переходом в единоверие, что вскоре и случилось, после чего власти "запечатлели" и последние рогожские, и иные алтари. Чивьин на случай, если все же понадобится подземная, почти всесильная сеть древнепрепрославленной помощи, обратился лишь к одному человеку, и этим человеком была, как это ни странно, женщина. Но твердости языка этой женщины могли б позавидовать и "божьи молчальники". На рогожском кладбище жила "Матка", столп веры, опора древнего благочестия, мать Пульхерия, человек неограниченной власти, осведомленная в делах земных лишь немногим меньше, чем сам вседержитель. Чивьин спросил ее косвенно, может ли он добиться благосклонности весьма могущественного в западном крае человека, и без единого вопроса, без единого слова получил благословение на этот шаг. В конце концов, он мог бы обойтись даже без этого. ...Они вышли на улицу. Ильинка была почти пустынна. Лишь со стороны невзрачного здания старой биржи ехало несколько богатых упряжек: видимо, купцы везли в Новотроицкий трактир какого-то приезжего иностранца. Ни один из них, если был важной персоной, не миновал лучшего из московских трактиров. "Великий Московский", гуринский, славился наилучшей кухней и чудесным квасом, "Тестовский", что в доме Патрикеева, - лучшим оркестром, трактир Егорова, что в Охотном ряду, - отсутствием табачного дыма, несравненным китайским "лянсином" и "воронинскими", лучшими в мире, блинами. Но такого русского, такого богатого и одновременно уютного трактира, как "Новотроицкий", больше не было. Он был вне конкуренции. ...Возле музыкального магазина Павла Ленгальда стоял с лошадьми Макар. Из магазина доносились щемящие звуки гитары (у Ленгальда, чтоб покупатели знали, чего они могут достичь, играл когда-то прославленный гитарист Высоцкий, а теперь новые гитаристы из лучших). - Что ж, поедем, - сказал Чивьин. - Давай, княже, так сделаем. Поедем сейчас Проломными воротами. Но сперва поглядишь на стальной торг, возле Богоявленского монастыря, на торг Старой площади. Потом поедем на Кузнецкий. Оттуда - в Старые ряды. Как ты говоришь, колбасу завяжем. А затем - на Балчуг, там тоже торговля. И на этом сегодня закончим. - Давай. Кирдун, который относился к Чивьину, как и ко всем Алесевым знакомым, очень ревниво, только сопел от такой бесцеремонности. Сани тронулись. Богатая Ильинка, московское "Сити", плыла перед глазами. Менялы-скопцы сидели под навесами. В магазине богачей Булочкиных тускло блестело в пасмурном свете серебро. Переливами искусной парчи сияла за окнами огромная Сапожниковская лавка. И на все это порошил с неба снег. - На Варвару поворачивать незачем, - сказал Чивьин. - Там воск, перцы-шмерцы да оптовая бакалея. А торговцы - все больше бывшие крепостные Шереметева. Не отпускал. Они почти все тысячники, а многие даже миллионщики, так ему лестно было, что его мужики миллионами ворочают. Вот теперь, когда отменили крепостное право, так и кусай локти. Да что ему? Богач! Равный, видимо, вам по богатству. А у тебя миллионщики были? - При отце были. Двенадцать человек. Да я их сразу отпустил. - Без выкупа? - Да. Только обязал, чтобы каждый для бедных односельчан по волоке земли и по лошади купил. И дома построил. - Продешевил, князь. Они б по десять тысяч за волю каждый заплатил. - Я за этим не гнался. Они даже оброка меньше шереметевских платили... Пятьдесят в год. - Это хорошо. А вот, видишь, церковь Иоанна Богослова, что под вязом. Видишь - торг. Здесь готовое платье покупают. Можно и дрянину купить - обманут на все четыре корки. А можно и доброе. Кожухи иногда бывают ничего себе. Загорский незаметно тронул за плечо Кирдуна. Халимон склонил голову. Вечером он должен передать это Маевскому, и тогда "купец Вакх" закупит здесь две тысячи полушубков. Пошить такое огромное количество на месте, в Приднепровье, было нельзя, не возбудив подозрений. Швальни Загорского под маркой "обшивания слуг младших родов" могли пошить не больше пяти сотен теплых кожухов. Да приблизительно столько же договорились пошить в разных иных местах. Повернули на Никольскую, к Богоявленскому монастырю. Здесь колыхалась толпа: шла торговля стальными и медными изделиями, главным образом тульскими. Тускло блестели самовары - от пятиведерных, "чугуночных", до самых маленьких; связками, будто лыко под мужичьей стрехой, висели ружейные стволы. В глубине яток [палатка, торговое место на базаре, рундук под холщовым навесом], как тарань [рыба, разновидность плотвы; чаще всего употреблялась в пищу соленой или вяленой], серебрились блестящие ножи, соседствовали с приборами для затворов и рядами охотничьих двустволок. Чивьин часто приказывал остановить лошадей, торговался с хозяевами, уверял, уговаривал и только что не божился - грех. Когда отъезжали от каждого места, хозяин лавки звал грузчиков, русских и татар, и они начинали носить на возы гужевых извозчиков, что стояли вдоль всех подворий, рогожные кули. Везли их на чижовское подворье, где Кирдун на днях снял складское помещение. Алесь брал в руки вороненые или посеребренные стволы, примеривая, удобен ли приклад. Давняя привычка к оружию давала ему возможность безошибочно отличать блестящую дрянь для новичков от простых, но настоящих ружей "на знатока". Покупали, однако, с предосторожностью: пять - восемь высшего класса ружей в каждой лавке. Это не было оружие "для всех". Это было оружие "застрельщиков", наилучших стрелков, что будут входить по два человека в каждый десяток, и то лишь на тот случай, если штуцеров (*17) или игольных ружей достать не удастся. Толпа бурлила на Никольской, и только в переулках, что вели на Ильинку, было спокойнее: там шла торговля - оптовая. - Великими миллионами ворочают, - сказал Чивьин. - Великими сотнями миллионов. Великими, неправедными. И все больше, больше тут денег. Китай-город, ничего не скажешь. А теперь совсем у них хорошо. Вся сила городская тут. А господа к Яблочному двору псарей высылают - борзых продавать. - Что брешешь, - сказал Макар. - Сейчас вот у них и деньги, у господ. Никогда столько не было. - И это правда. Только надолго ли? Сани с трудом пробивались сквозь толпу к Проломным воротам. Блинщики, сбитенщики, старухи-нищенки, разносчики, пирожники так и кишели под ногами. В окнах лавок теперь было другое: тяжелые переплеты церковных книг, золото дискосов и потиров (*18), золотые и скорбные ризы. Постепенно, однако, за Печатным двором светское вытеснило духовное. Под навесами и в лавках лежали книги, висели прихваченные бельевыми зажимами лубочные рисунки. Вместо семинаристов и провинциальных попов, что приехали покупать церковную утварь, из лавки в лавку ходили мужики-коробейники. Слышались божба, ругань, перебранка. Здесь они немного завязли по вине Алеся. Он заходил чуть не в каждую лавку, и после каждого такого визита в ногах седоков прибавлялось книг. Кирдун все больше суровел и наконец не выдержал. Дождался, пока они остались вдвоем перед дверью очередной лавки, и тихо сказал: - Зачем они тебе? Огню на прокорм? Алесь виновато пожал плечами: - Не могу. Ты посмотри, какие у этих книжников грязные лапы. - Может, вместе с хатами нашими они сгорят, книги, - сказал Халимон. - Сгорят и здесь. - Оставьте, панич. - Сгорят. Наберет такой вот книг, носит-носит - никто не покупает. Тогда он во дворе костер раскладывает - и "время обновить товарец". Все это в огонь. А тут, гляди, эльзевиры (*19), масонские издания, "Духовный рыцарь". Действительно, среди лубочных книг лежали мистические новиковские издания, книги по хиромантии и физиогномике, "Златоустовы Маргариты", "Четьи-Минеи" еще дониконовских времен. Чивьин, разглядывая последние, лишь облизывался, пока Загорский не велел ему взять их себе. А над всей этой роскошью взвивались пронзительные или скрипящие голоса, словно стервятники пировали над трупами: - Вот лубки-лубки! - Вот купец в трубу вылетел. Сапоги - буряками, за цилиндр - руками, у тех, кто глядит, морды дураками. - А вот муж на женке дрова из леса везет. Купи, мужик, чтоб женка нарядов не просила. - А-афонская гора, а-афонская гора, - льется елейный голосок. - Страшный суд... Тьма беспросветная, огонь неугасимый, скрежет зубовный. Змея зеленая грешников сосет. Зелеными были не только змеи. Зеленым было, вместе с деревьями, небо на лубках. Ехал, головой под облака, храбрый прославленный генерал, а солдаты были не выше копыт его коня, как на египетских барельефах воины рядом с фараоном. Розовая полоса - лица солдат, красная - воротники, голубая - река, по которой они идут. - Пачкотня сатанинская, - злился Чивьин. - Докатились. После Дионисия, после Рублева - божьего, после суздальской узорчатости - Аника-воин да генералы дурные. - Рублева в каждую крестьянскую хату не повесишь, - сказал Алесь. - Так лучше вовсе ничего не вешать. Один резной ковш из березового нароста стоит всей этой мерзости. - И это правда. На книжных рынках купцы Лобков и Хлудов собрали себе бесценные библиотеки. На книжных рынках был испорчен вкус двух или трех народных поколений. ...Масленица отходила. И несмотря на то что на гуляньях все еще крутились карусели, бойко торговали лакомствами, несмотря на то что из балаганов доносились выстрелы из деревянных пушек и настоящих ружей - аж из всех щелей валил пороховой дым (показывали "Взятие Карса" и "Битву русских с кабардинцами"), - во всем была неуловимая грусть. Приближался великий пост. Выстрелы, голоса зазывал, удары балаганных колоколов - вся эта какофония звучала теперь приглушенно. Меньше встречалось пьяных, но зато пьяными они были всерьез. Устали масленичные тройки. Сквозь праздничный запах курений, пороха, масла все настойчивее пробивался обычный запах города, еще усиленный "великопостным амбре", запах трактиров, рыбы, гарного сала, постного масла, грибов, бочек с соленьями, а то и простых кадок, что плюхали на каждом ухабе. Под мокрым снегом обвисли бумажные цветы на дугах. Постепенно свертывались балаганы. Хозяин хлопотал у телег, а ему помогал "дикий человек, привезенный из Африки". Дикого человека мучила изжога: всю масленицу приходилось есть живых голубей и пить скипидар, закусывая чаркой, из которой выпил. Дробить ее зубами было нелегко даже с практикой, и десны дикаря кровоточили. Солдаты, что участвовали в "битве русских с кабардинцами", расходились по казармам (кабардинцы, как всегда, получив подзатыльник). И грустно смотрела на их цепочку балаганная красавица, изголодавшаяся девушка, что зябко куталась в сермягу, которую позволили наконец надеть. У девушки был вид безнадежно больной: всю масленицу она стояла на балаганном балконе, под снегом, синяя, одетая только в кисею. А снизу ее уже звали хозяин и дикий человек: надо было упаковывать двухголового теленка. На серое низкое небо, на покосившийся шатер, на слизь каменных стен смотрел невидящими глазами "египетский царь-фараон". Мумию, из-за ее хрупкости, должны были положить на повозку последней. Мумия фиванская, желтоватая, с матовым блеском. Она хорошо сохранилась, и, значит, "царь-фараон" сберег в целости свою "Ба" (*20). Неизвестно, вспоминала ли эта "Ба" грозные походы на Нубию и Ливию, разгром Финикии, пленных, которых гонят за колесницами и тысячами приносят в жертву. Фараон просто показывал небу обличье, и на его кожу цвета пирога, обсыпанного сухарями, на его былое величие порошил и порошил с неба мокрый московский снег. И, как протрезвление, шел серединой улицы символ имперского порядка - здоровила будочник со столом на голове (*21). Тащил - аж пар курился над спиной. - Дикость наша, дикость, - вздохнул Чивьин. - Губернаторский дом в три этажа. Вывески возле него - "Мадрид", "Дрезден", "Лувр". А как были фофанами [фофаны (народ.) - простаки, простофили, а также черти; кроме того, карточная игра "в дураки"] - так и остались. Столы на головах носим... Вот оно, Александр Георгиевич, наше просвещение. Мы, на Рогожской, хоть не тужимся лезть в новое: знаем, старыми заветами живем. А тут из-под сюртука дикость выглядывает. Вот хоть бы недавно... Явился на Красной площади Михаил-архангел. Сам в красном, в левой руке пика со стягом, длинная, в правой - деревянная сабля, потому как левша, шуйцей действует, а десница - так себе, для приличия. Кричит: "Явился на свое сельбище! Не мир, но меч!" И вот за архангелом-левшой валит толпа. Тут тебе и просто зеваки, но тут и верующие... И идет этот архангел от Никольских ворот через всю площадь аж к Блаженному Василию. На середине площади, возле голых Минина с Пожарским, - срамотища! - будочник арестовал архангела и потащил в околоток. Выяснилось - никакой он не "небесный житель", а монах беглый, вшивый. Вот до чего они божье имя довели. Макар лишь посмеивался на козлах. А купец побагровел еще больше, мутно-синие глазки потемнели. Большой рот словно окаменел. Рука мяла клин бороды. Нестерпимый, орехово-гнилостный смрад Охотного ряда сменился относительно чистым воздухом: с Тверской, как из ущелья, повеяло ветерком. Сани поворачивали к Красной площади. - Надобно тебе, князь, съездить еще на Яблочный двор. Там тоже охотничьими ружьями торгуют, собаками, всем прочим. А что, слоны тоже в Африке? - Да. - Опасная штука твоя Африка. Возле Яблочного двора, в зверинце, не так давно слон обезумел. Все разломал. Окопали его рвом - не успокаивается. Кому охота лезть? Тогда позвали солдат, и те его, бедного, начали расстреливать. Тот ревет, а они палят. В "Полицейских ведомостях" писали: сто сорок четыре пули в него впустили... Вот тебе и воинство. - Мы лучше стреляем, - сказал Алесь. - Привычка. - Это хорошо. А то помяли б вас те слоны начисто. В том одного мяса было двести пятьдесят пудов... Тьфу, господи... А на Кузнецкий забыли? Там у немцев тоже ружья и еще подзорные трубы можно купить. - Купим, - успокоил его Алесь. - Это у Швабе? - Трубы - у Швабе. - Там уже был слуга. Халимон действительно побывал у Швабе. Купил пятьдесят биноклей. Купили там и ружей. По десять - пятнадцать, не вызывая подозрения, а на складе было уже сотни три двустволок, дальнобойных, хотя и немного старомодных ментонов [шомпольные (капсюльные) ружья работы английского мастера Ментона] крупного калибра, английских "тигровых" ружей. Кроме того, третьего дня Мстислав выехал поездом в Павлов Посад, или по-старому Выхны, с целью купить там сотни три кинжалов, двести сабель и, сколько найдется у оружейников, огнестрельного оружия [нижегородская железная дорога была тогда доведена только до Выхны]. Все это через своих людей маленькими партиями доставляли в Белоруссию. Алесь надеялся, что через неделю на складе одновременно будет "ночевать" не больше сорока ружей, и тогда можно будет не бояться полиции. Он знал: это не конспирация. Он знал: дело, которым он занимается, может в любой момент стоить ему головы. Но иначе ничего нельзя было сделать. Только и оставалось, что цедить оружие вот так, по капле, из разных мест. Ведь если бы он опустошил все арсеналы Вежи, Загорщины и деревень их сторонников, все равно ружей не хватило бы. Он рассчитал: до поездки в Москву одно ружье приходилось бы на пятерых, если б край неожиданно восстал. А этого можно было ожидать каждую минуту. Огневой фитиль лежал на пороховой бочке, что называлась Белоруссией и Литвой. - На Кузнецком была история, - сказал купец. - Приходит в колониальную лавку человек и просит патоки. Сиделец спрашивает: "Куда налить?" Человек снимает цилиндр: "Сюда". Тот удивился, но... у каждого купца своя дурь. Наливает. Тот ему дает за патоку пять рублей. Сиделец открывает кассу, чтоб дать ему сдачу. А тот ему в этот миг - хлоп! - цилиндр на голову. Руки в кассу, за деньги - и был таков. - И правильно, - с каким-то даже уважением сказал Макар. - Это тебе не Чухлома, а Москва. Тут зевать не приходится. Поодаль возвышался Кремль. Солнце на мгновение прорвало дневной полумрак и залило его кровавым багрянцем. Стены словно воспламенились в его лучах. И странно было смотреть на море нищеты, что кишело у подножия этого страшного величия. Слепцы с поводырями, гнойные глаза нищенок, юродивые... - Пода-айте слепенькому! - "Ле-жал себе Ла-а-зарь на навозной ку-у-че..." - Отбило мне ноги под городом Свистополем... - Брат! Брат! Ничего у меня, кроме вшей. Дай копейку за десяток - до смерти доживу. Руки тянулись со всех сторон. Как будто милостыню просила вся эта земля. - Потерпел от нашествия иноплеменных... При крымской конфузии получил контузию... Ваше благородие, подайте на ломоть хлеба кавалеру. Солдат был страшен. Его трясло, словно при падучей. А из-за его спины тянулись новые... новые... новые руки. Переходил дорогу нищий, пораженный каким-то недугом, возможно сифилисом: нижней челюсти не было, и, как в колоколе, в темном провале болтался язык. ...Еле тащились сквозь толпу. Слева были Старые ряды. Двухэтажные, с колоннадой и куполом. У колоннады, возле "Столбов", шумела пирожная биржа. Неопрятные пирожники с закутанными в одеяла коробами на груди проталкивались от колонн к памятнику Минину и Пожарскому. Нижегородский мещанин указывал им рукой на Кремль, на дворец, куда никто из них никогда не попадет. - Пироги с горохом... Пироги с горохом... - Сам жри, свинья. Давай с семгой и кашей. - Покупай. Семужка у нас о-го!.. Закусывай, мил человек. Торговали подовыми с подливой, "воробышками", что плавали в масле, блинами на лоточках. И хотя была еще масленица и люди ели горячую колбасу и пироги с мясом и яйцами, некоторые, обожравшись скоромниной, просили пирогов с груздями, со снетками и постной подливой. У Лобного места, как оглашенные, кричали сбитенщики. Казалось, что там по-прежнему четвертуют людей, а не горячую воду с медом и корицей продают. ...Они оставили Макара с лошадьми возле одного из "глаголей" и пошли в ряды. И только тогда Алесь пенял, почему Чивьин предупреждал его. Внутри это здание в стиле московского классицизма напоминало караван-сарай. Низенькие, как норы, страшно длинные проходы. Потолок - аркой. Пол - тоже: за десятилетия его выщербили покупатели, и он был весь в выбоинах. С одной стороны прохода - лавки, с другой - застекленные прилавки с мелочью: веерами, венчальными свечами, чулками, наперстками, галстуками. Сразу видно, что гнило, дорого, с обманом. А не купит человек - начнут издеваться, насмехаться, проводят смехом и оскорблениями. Кто из кротких - купит что-нибудь, лишь бы отвязаться. Проходы загромождены тюками и ящиками. На арках кое-где иконы с "гасимыми" лампадами (огонь зажигать запрещено, поэтому зимой в три часа - конец торговле). И возле каждой лавки "мальчишки" с голодными и бледными лицами. Щеки обмороженные, потому что холод собачий, греются чаем, перекидывая из руки в руку горячий стакан. От питья горячего на холоде почти у всех горла опухшие, "свинка". Повсюду брань, крики, приказчики тянут людей за руки в лавки. Чивьин уже несколько раз бил по нахальным рукам, иначе затянут, завертят. Людей из глухой провинции - чухломских купцов да колязинских богатых мещанок - иногда в рядах и грабили. Задурят голову, а потом ищи среди сотен "свою лавку". Все одинаковые. И приказчики на одну морду - все наглые. По рядам ходили рядские повара с корчагой [в Древней Руси большой глиняный сосуд для хозяйственных надобностей, по форме похожий на амфору (закругленное дно, узкое горло, две дугообразные ручки)] в одной руке, с лукошком - в другой. В корчаге были горячие щи с мясом, в лукошке - чашки, ложки и хлеб. Миска щей с мясом и хлебом - десять копеек. А за рядскими поварами целой стаей бежали, вертелись под ногами у покупателей бездомные собаки. Когда набиралось много чашек с объедками, повар ставил все это на пол, в своем углу. После собачьего "мытья" чашки вытирали грязным, засаленным полотенцем и снова наливали тем, кто пожелает, горячих щей. Всем было хорошо. Кирдун, увидев, как собаки "моют" чашки, плевался на всю суконную "Господскую" линию, пока не пришли в "Ножевую". Чивьин и здесь был незаменим. Видел все купеческие выходки, не позволял подменять купленного, заставлял "показывать товар лицом". Алесь все время думал, что в одиночку, без Дениса Аввакумыча, он не смог бы так гонять приказчиков и обязательно накупил бы много ненужного. Поднялись и в "палатку" - верхнее помещение солидной оружейной лавки купцов Суровых. Там было тихо, потому что не все рисковали подниматься по крутой деревянной лестнице, скользкой от грязи. Молодой Суров сидел верхом на лавке и играл с приказчиком в шашки. Молчали пирамиды ружей. А из-за них глухо долетал угрожающий голос: - Сице... Абие... изыдох... - Кто это? - спросил Алесь. - Отец, - безразлично сказал весь залитый жиром молодой Суров. - По вредности своей уже год в палатке Библию читает. Фантазия, значицца, такая у него, чтоб приказчиков, мальчиков да меня выводить из себя, только меня не выведешь - шали-ишь. И действительно, вряд ли что-нибудь могло вывести из себя молодого купца. - Жаль вот, покупателей отваживает, - зевнул молодой хозяин. - Как только услышат бормотанье - спрашивают: "Что это у вас, покойник?" - и прочь. Такие потери! - Ничего, мы не боимся, - сказал Кирдун. - Показывайте ружья. - Да глядите, чего там. - И Суров взял "за фук" приказчикову "дамку". - Азиатские процедуры, - неодобрительно сказал Чивьин, слушая нарочито громкое чтение старика. - Потише бы, - сказал ему Кирдун. - Услышит. - Глухой он, - зевнул молодой Суров. И здесь, в этом темном и холодном уголке московского "Сити", покупателям неожиданно повезло. Кроме охотничьих, пусть и дальнобойных, ружей в углу были штабелем сложены штуцера. Штук сто пятьдесят. Длинноствольные, узкие, в основном совершенно новые, а если и поврежденные, то повреждения можно было ликвидировать в обычной кузнице: сменить иглу, поставить скобку, другие мелочи. - Ах канальи. - У Кирдуна дрожали руки. - Вот повезло. Это вроде того, как настоящий сбитень найти. - Это труднее, - снова зевнул Суров. - Разве нонче сбитень? Намешают дерьма с медом - и все. Сбитень нонче лишь у редких единиц хорош: мед, зверобой, корни фиалки, стручковый перец, имбирь, шалфей. Чивьин покрутил пальцем у виска. - Откуда это у вас? - спросил Алесь. - Отец еще после крымской кампании где-то купил. "А у солдат были непригодные ружья", - с горечью подумал Алесь. Штуцера упаковали на месте, и приказчики снесли и уложили все на ломовиков. Боясь оставить за собой хвост, Алесь приказал ящики увезти на второй, снятый к этому времени, склад. И ему, как всегда после очередной покупки, стало легче. Он знал: сотнями таких ручейков стекается в хранилище оружие. Оружие, к которому со временем прикипят руки. Он даже с каким-то уважением смотрел на уродливого старика над Библией. А тот сидел над желтой книгой, как сова, и из провалившегося рта вылетало угрожающее: - Сице... абие... изыдох... И вдруг старик поднял суровые глаза: - Штуцерами интересуешься, барин? - Разным оружием. - Угу... разным, - шепотом сказал "глухой". - Это мы знаем. Чаем торгуешь? - Почему? - В Кяхту [пригородная слобода одного из городов Забайкальской губернии] мы штуцера продавали. Там нужны... Одним хунхузам оружие, да другим китайцам оружие, да приказчикам... Глядишь, караванам безопасно. - Я не туда. - А мне твои торговые тайны без надобности. Я торговлю оставил. Я - при боге. Библию, видишь, читаю... - Старик улыбнулся. - А ты, может, и тайницкие пушки (*22) купил бы? - Зачем они мне? - поостерегся Алесь. - У нас народ такой, могут и это. - Старик пошамкал ртом. - А ты иди в Бубновский трактир. Найди там Бабкина Пуда Иудовича... Скажи: "Начетчик велел приколоть флейты от кислой шерсти по ер-веди-он". "Вот тебе и "при боге", - подумал Алесь. А старик улыбнулся: - Так ты, если надумаешь насчет тайницких, приходи. Когда они выходили, в спину им снова гремело "сице-абие-изыдох...". Чивьин с сомнением качал головой: - Не лезть бы нам в ту дыру. Бубновский трактир - ужасное место. А тут еще этот Иудович с его трактирными утехами. - Рискнем, Аввакумыч, любопытно. - Ну-к что ж, - вздохнул старик. - Давай рискнем. Только возьмем с собой Макара. - Что это он сказал? - спросил Алесь. - Ну, ясно, "начетчик" - это он сам... "флейты от кислой шерсти" - солдатские ружья. - А "приколоть" - это продать. А "ер-веди-он" - это по два рубля девяносто восемь копеек ружье. Дешево! Да, собственно говоря, куда они их продадут? Когда армию грабили, то нахватали всего, даже и ненужного, по жадности своей. А теперь и держать опасно. В галерее стоял шум. Приказчики задавали взбучку соседскому мальчику-новичку, таскали его за волосы. Видимо, свои приказчики послали парня к соседям "купить на две копейки поросячьего визга", и тот, не осведомленный в шутках Гостиного двора, пошел и вот теперь визжал, как поросенок. - Не вмешивайтесь, - остановил Чивьин Алеся. - Этим вы ему не поможете. Здесь всегда так. Мещан да купцов наших вешать надо. Злой народ, бессердечный. Вот хоть бы кулачные бои. На льду Москвы-реки или в Преображенском, как фабричные с Котовских, Балашевских да Носовских фабрик бьются. - Это и у нас есть. Почему бы и нет? - Есть, да не так. Мне веткинские рассказывали. У вас это чтоб побацаться, погреться. Да в рукавицах. А у нас носовские "суконщики" против гучковских "платочников". Да загодя, за неделю, договорятся. Да с каждой стороны тысячи по две человек. Война! А правил только и всего: "не бей лежачего" да "закладочника бей до полусмерти, хотя и свой". А "закладка" - кусок свинца с заостренным концом, чтоб конец из кулака торчал. Да этим концом - в висок. И вот, скажи ты, когда поймают такого, то даже свои бьют до смерти. И все равно такая стерва находится... Ну и ясно. В последнем таком бою было десять убитых, двадцать отделанных до полусмерти да тридцать два изуродованных до неузнаваемости. Это уже не говоря о челюстях, глазах да зубах. ...В Бубновский трактир пошли пешком, оставив Кирдуна на козлах. Чивьин все еще ворчал: - А убьют которого смертью храбрых на Божениновской улице - на фабрике назавтра новый Сидор находится. И полиция этим не интересуется, и хозяева молчат: зачем им на свое заведение этакую мораль напущать? Пристав лефортовский, Шишков, попробовал было их разгонять. Так в обычные дни они - овцы: секи, пожалуйста, хочешь - даже портки сами снимут, а тут полезли на пролетку: "Бей его!" А при Шишкове кучер да мушкетер - вот и вся тебе баталия. Счастье, что кучер нашел выход. Поднялся во весь рост на козлах да как гаркнет: "Батюшки, пожар!" А мушкетер догадался: "Носовская фабрика горит!" Те стали зыркать по сторонам, а кучер - по коням! Да пару человек - кнутом! Да нескольких стоптали. Так и вырвались. А то иначе, может, и смерть приняли б... Да ты сам взгляни... О! О! Посреди улицы несколько человек мели мусор. Среди них были двое мастеровых, какой-то линялый тип, старуха в лохмотьях и молодая женщина с прозрачным лицом. На спине у каждого мелом был нарисован круг, а в нем крест. Вокруг стоял и потешался народ. - Эй, ты там, франт, аптекарь, ты как метлу держишь? - Киньте ему, хлопцы, печенки. Не нажрался. У молодой женщины лицо покрылось красными пятнами, глаза налились слезами. - Эй, шлюшка, тебе говорю! Ты, когда отпустят, адресок запомни. На Пятницкой улице, дом его степенства Плотова... Это легше, приятнее. - На воровстве попались, - мрачно сказал Чивьин. - Вчера у части подметали, ночевать шли в острог на веревке. Сегодня вот возле учреждений метут, а вечером попадут в списки воров - и на все четыре стороны. А куда им теперь?.. Вот хоть бы эта... Что она могла украсть? Булку, наверное? Что-то случилось с пристойной девкой, работы нету. На улицу такой идти - смерти страшнее. - Ей-богу, приходи, - потешался "сынок". - Что тебе на мост идти? Москва-река теперь холодная. У меня теплее будет. - И пойдет, - тихо сказал Чивьин. - Пойдет на мост. С таким лицом - пойдет. Лицо женщины действительно было страшным. Измордованное позором и бесчестьем, темное от бесстыднейших издевательств. - На Пятницкой, - скалил зубы "сынок". Алесь не успел опомниться, как в воздухе вдруг мелькнули ноги молодого "степенства". В следующий миг тот всем телом шлепнулся на липкую мостовую. Чивьин снова поднял его и с придыханием - откуда взялись силы у старика? - швырнул поперек о стену. Тот только вякнул, как котенок, испуская последний дух. - Сволочь, - шипел Чивьин, - замоскворецкая. Гады, торговцы душами. Мразь масленая... Лицо его было багровым. Боясь, чтоб старика не хватил удар, Алесь оттаскивал его от неподвижного тела. Оттащил. Держа его за руки, шепотом сказал молодой женщине: - Женщина, ты, когда выпустят, не иди на мост... не иди к этой сволочи... Иди в гостиницу "Дрезден". Спроси Загорского. Мы тебе место найдем, работу. Она подняла глаза, но сказать ничего не могла - дрожали губы. Лишь склонила голову. А между тем тишину уже вспорол полицейский свисток. Кто-то сверлил толпу: возможно, будочник. И тогда Макар решительно и довольно бесцеремонно взял обоих - Алеся и Чивьина - за плечи, толкнул в толпу, прикрыл, повел. - Давайте, давайте отсюда, а то беды не оберешься. Шли будто не своими ногами, так ловко он их вел. Все время менял направление, словно утка в осоке. Вытолкнул своих подопечных к углу белого служебного здания, потащил Воскресенской площадью мимо биржи извозчиков, к фонтану. И только здесь остановился, шумно перевел дух: - В-вот тебе на... Теперь давайте отсюда побыстрее... Напрасно вы, барин, этой девке фамилию назвали... - Она не скажет... - Она надежна... И то правда: первый человек по-человечески... Не должна сказать... Алесь уже и сам ругал себя. Опять наследил, дурак. Вся эта поездочка такая: на риске, на прыжках над пропастью. Надо будет с неделю посидеть тихо. Иначе быть беде. И, однако, он знал, что сидеть тихо нельзя. Все они знали, что идут на смертельную опасность. Знали так хорошо, что в душе не надеялись, что все выйдут отсюда живыми. Так было нужно: подставить под удар свои головы, чтобы потом многочисленные друзья не подставляли головы под пули, не погибали беззащитные. - Господи, господи, - горевал Чивьин. - Какой грех на душу взял, окаянный. До смертоубийства дошел. Теперь замолить - не замолишь. Макара прорвало: - Брось ты горевать. Тоже мне грех нашел. За такую мразь, за гниду... Да бог тебе еще за это смертоубийство спасибо скажет... Сто грехов скинет, как за змею... А вот оттуда человек идет... Эй, борода, чего это за "местами" народ кричит? - А черт его знает. Купца какого-то свои подмяли. Говорят, два ребра и ключицу переломали. Повезли в городскую. - За что его? - За хорошие, наверное, дела. Видимо, было что-то на душе, потому что просто так, неожиданно подошел и шмякнул. Говорят, замоскворецких ругал. Из таганских, видимо, купец-то. Еще чуток - дух бы вышиб. Пошли. Какое-то время Чивьин вздыхал с облегчением: обошлось, не попустил господь бог, спасибо ему. А Макар глядел-глядел на рогожского купца и вдруг расхохотался: - Ну и жох ты, Денис Аввакумыч. С самим царем тебе ездить пристало. Ка-ак ты его! Я и опомниться не успел - лежит... Ну и ловкач. Чивьин лишь крякнул, но по нему было видно: отлегло от души. ...Женщина, однако, не пришла к гостинице. Возможно, и в самом деле пошла от позора на мост... И долго еще Алесь переживал, не мог простить себе, что не пошел вечером к части, когда подметальщиков должны были отпускать. 4 Ели и пили в Москве по-разному. Но слова "Москва любил и умеет поесть", "московский культ гастрономии", "магистры, насчет того, чтоб поесть" относились к той Москве, что держала домашних поваров и ела в ресторанах, а не к той, что покупала на "царском рынке" на три копейки требухи, заворачивала ее в грязную бумагу и несла в качестве закуски в кабак. Первую Москву Алесь знал хорошо. Субботние обеды в Английском клубе, его уха, которую варили раз в году и которая считалась лучшей в мире (она ничего не стоила в сравнении с "озерищенской", когда два раза в одной воде варят окуней да ершей, а потом кладут, пока у рыбы глаза не побелеют, в бульон стерлядок, да перец, да цельный репчатый лук, да еще с лозовым дымком, да с лазурью над головой или луной на воде); Купеческий клуб, который начинал побивать славу Английского; французская кухня ресторана "Шеврие" в Газетном переулке, "Дюсо" и "Англии" на Петровке; скромный, но основательный стол "Яра", тогда еще не испорченного роскошью; "Эрмитаж" - странное сочетание трактирных порядков и утонченной французской кухни. Удивительные по контрастам столы в "Дрездене" и "Британии" и крикливо-безвкусные, но богатые столы на купеческих банкетах: "консоме а ля Баратынский", или "бафер де Педро" с пирожками "рисоли-шоссер", или с валованами "финансьер"; шафруа из перепелок с тающим страсбургским паштетом и соусом "провансалье"; осетры "а ля Русь" (купеческая грамота хромала) с соусом "аспергез" (лишь бы попричудливее, лишь бы не домашний бараний бок и две сотни раков под пиво). К осетрам - мандариновый пунш, а после них жаркое, тоже нездешнее "фазаны китайские", "пулярды французские". Среди всей этой заморской камарильи сиротливо стояли "куропатки красные" и "седло с костным мозгом по-крестьянски". А потом опять шло буйство "салатов ромен со свежими огурцами" и "северенов с французскими фруктами". После такой еды гостей тянуло на капусту и квас, который и распивали в задних покоях. Тысячи хозяйств трудились на это: оранжереи, огороды, садки с живой рыбой у москворецкого моста (река была еще сравнительно чистой, и аршинные живые стерляди могли плавать в садках месяц-два), грибные базары, рынки - чрево великого города, его прожорливая душа. И трактиры, которые, что касается кухни, побивали рестораны: тот же "Новотроицкий", "Тестовский" в доме Патрикеева да "Великий Московский" Гурина. Войти туда свежему человеку было страшновато: затхлые грязные лестницы со старой, замызганной ногами ковровой дорожкой и балясами, обтянутыми красным сукном, гардероб, прилавок с водкой и перестоявшей закуской, зал со столиками и кушетками на четверых, кабинеты, фортепиано. Но зато еда была - не сдюжить: только половину порции мог съесть даже привычный посетитель. Молочные поросята на блюдах, суточные щи с кашей, подрумяненные, жирные, как откупщики, расстегаи, крестьянские, пожарские огнедышащие котлеты, рассольник - нектар пьяных, блины с лоснящейся черной икрой, подовые пироги, соблазнительные, как смертный грех. И все это в меру нечисто или, наоборот, чисто до холодности, но вкусно - язык проглотишь. Чисто готовили у беспоповца Егорова, где было запрещено курить и повсюду висели иконы старого письма с "негасимыми". Зато у Гурина курили, и преимущественно из длинных чубуков самого трактирщика, вставляя в них только свежий мундштук из гусиного пера. Половые у него были чистые, степенные и строгие - не забалуешь. Вина - лучших погребов, но молодежь на вина налегала редко. (И сегодняшние американцы, наверное, страшно удивились бы, узнав, что их коктейли - московское изобретение и придумано молодыми завсегдатаями гуринского трактира.) Сухих сортов еще не было, "Лимпопо" пили любители... Видимо, все началось с того, что молодежи надоело тянуть со льда "Редерер Силери". Поначалу пошли отечественные "ерши", наподобие "медведя", смеси водки с портером, а потом, от достигнутого, и коктейли. Праотцом, Адамом всех коктейлей был предок современного "маяка", хотя и с измененными ингредиентами. Название у него было простецкое, неавантажное: "турка". Брали высокий и вместительный кубок, до половины наполняли его ликером мараскином, выпускали туда сырой желток, доливали коньяком и выпивали все это на одном дыхании. Трактиров было много. Но Бубновский был самый отменный, самый посещаемый публикой ("чем хуже, тем - лучше") и самый страшный из всех. По узкой; очень крутой и опасной лестнице они спустились в подвал под трактиром, знаменитую "бубновскую яму". Где-то высоко остались "чистые покои" с купцами, приказчиками, "парой чая" и торговыми сделками. - Двадцать ступенек, - глухо долетал откуда-то снизу голос Чивьина. - Считайте там, не оступитесь. Он шел впереди, как Вергилий. За ним спустился во мрак Алесь - со ступеньки на ступеньку. Макар замыкал шествие, как тот ангел-хранитель, что сберег для культуры и поэзии Дантову душу. А снизу, навстречу им, все явственнее доносился какой-то странный гул, подобный адским стенаниям: безумные выкрики, вопли отчаяния, хриплый хохот, сквернословие, плач. Кто-то рыдал, кто-то глухо стучал чем-то о столешницу - возможно, головой, - кто-то скулил, кто-то кричал тем очумелым диким голосом, каким кричат, когда привидится "зеленый змий" или "демон зла". - Бу-бу-бу... Боже... боже... боже... Бу-бу-бу. - Красные собаки... как слива... И щиты на мордах... Бейте их, бейте их... - Полов-вой, желаю казенной... Соленый огурец с ветчиной... - Пой-мал, гляди ты... Поймал... Вот мразь!.. И язык высунул... - Ты ему пузо пощекочи или крест на него, нечистую силу. - И вот, понимаешь, тут тебе храм искусства, а я беру ее за зад... - Все они такие... Ты лучше налей. Огромный низкий подвал, глубокая подземная яма без окон, с единственным входом. Несколько столов со скатертями, наподобие онуч, "трупы" смертельно пьяных у стены. Остальное все разгорожено на маленькие каморки, где с дверью, а где и с занавесками вместо двери. Тускло, как в бане, светили сквозь испарения, туман и дым синие газовые рожки. - Как тут Бабкина Пуда Иудовича найти? - спросил Чивьин у полового. - Вон, - ткнул пальцем в одну из каморок парень с разбойничьей мордой. - Наверное, еще трезвый. Они под утро напиваются до бесчувственного состояния. Зашли в каморку. Газовый рожок. Стол. Четыре стула. Кроме них только-только стать половому. Перегородки из голых досок. Смрад и грязь. Отовсюду крик, словно молотом, бьет по голове. За столом, опустив голову на лиловую от вина - хоть выжимай! - скатерть, спит человек в кафтане старого покроя. Алесь хотел сразу уйти. Но человек поднял голову, и под нею оказался носовой платок, сложенный в несколько раз. - А? Лицо было бледное от вечного мрака, прокуренного воздуха и вина, но широкое, умное. Небольшая бородка. Волосы, стриженные в скобку, но пробор не посередине, а немного сбоку - шикарнее. - Что ж это вы себя так убиваете? - спросил Чивьин. - Разве ж так можно? Без воздуху, без света. - А вам что? Вы кто такие? - Мы от начетчика. - А-а... Половой! Половой появился сразу, - видимо, подслушивал. Слишком уж необычным посетителем был в этом подвале Алесь. - Блинков на заговенье. С тещей. Всем... Икры наложи в миску да лучком - им, родненьким... Да водки. - Какой прикажете? - Моей... Самой дешевой... С красной головкой... А если будешь под дверью торчать, горчицей нос вымажу и заставлю с таким носом два часа стоять. И обратился к гостям, которые уже расселись: - Ну... Алеся мутило от спертого воздуха, от дыма, от галдежа и шума, от звуков беспробудной пьянки, которая, видимо, здесь никогда не кончалась. - Начетчик велел приколоть флейты от кислой шерсти по ер-веди-он, - сказал Алесь. - Гм. - Бабкин внимательно посмотрел на него. - Ну, хорошо, выпейте, пока что до чего, посидите. Половой уже стоял на пороге. Алесь даже удивился. Словно скатерть-самобранка лежала за занавеской. Явился чертом из табакерки и уже ставил на стол горки блинов, поливал их маслом, раскладывал на голых досках (скатерть сдернул мизинцем и швырнул в угол) ножи и вилки. На минуту исчез и поставил на стол четыре холодные бутылки. - За это - люблю, - сказал Бабкин. - А волосы все равно выдеру. Ты это по-омни. Алесь дал половому рубль - лишь поскорей бы исчез. Его мутило, он боялся, что может вырвать просто в угол. - Тут насчет этого запросто, - сказал Бабкин. - Блюй, голубчик, уберут. Потому и сидим, что запросто. Женщин нет, хочешь - матерись, хочешь - кричи. И не надо нам, троглодитам, ничего, кроме чтоб нас не трогали. Ни неба, ни света, ни воздуха, ни счастья. - Не понимаю, как вы можете здесь пить, - сказал Алесь. - И ты выпей. Вот увидишь - сразу полегчает... Ну, за дело... Алесь выпил вонючую водку. Она была противная, однако ему действительно полегчало. Не так раздражал галдеж, да и нос не так принюхивался к смрадному, аж липкому, туманному воздуху. - Притерпелся, - сказал Бабкин. - Да это что? Ты вот отсюда выберешься да, наверное, в баньку поедешь, паром бубновский смрад выгонять. А что делать тем, кто здесь годами... всю жизнь... кроме ночи? - Быть не может, - сказал Алесь. Где-то за дверью раздался дикий вопль, визг. - Вот, - сказал Бабкин. - Этот умудрился тут великое богатство, неизмеримое состояние просадить... У полового спросите. По имени-отчеству всех таких зовет. Елизаров, например, Флегонт Саввич, тут двадцать годков сидит... В лавке - приказчики. А он каждый день тут выпивает сорок чарок вина и водки. - Брехня, - сказал Макар. - Молод ты ишшо, - поучительно сказал Бабкин. - А говоришь - брехня... Это, брат, сила безмерная... Троглодиты. Люди преисподней. Ел блины, свертывая их пакетиком и двумя-тремя движениями челюстей отправляя в рот. Покончил с ними. - Так, говорите, флейты?.. А купила хватит? - Сколько их у вас? - резко спросил Алесь. - Найдем. - Карты на стол... Сколько? Бабкин смотрел на него испытующе и пристально. Потом, видимо, понял: этот не продаст. - Две тысячи, - тихо и веско сказал он. У Алеся потемнело в глазах. На мгновение куда-то поплыл, стал отдаляться и исчезать адский содом бубновской дыры. Потом звуки нахлынули снова. - Где товар? - невозмутимо спросил он. - Деньги, - сказал Бабкин. Чивьин толкнул было Алеся в бок, но тот знал, что делать. Дело было не в деньгах, дело было в штуцерах, единственных, необходимых, как воздух, тех, за которые он охотно хоть сегодня заплатил бы жизнью. - Полторы тысячи, - подвинул он к Бабкину три кредитных билета. - Остальные? - Остальные - половина в банке Лемана, половина - по чеку. Получить - в конторе Вишняковых. - Алесь писал на листках чековой книжки. - Знаешь их? - Почему нет? Фирма известная, с французского пожара сидят на Малой Якиманке. Золотопрядильни, можно сказать, на всю империю. А они что, знают вас? - Деньги внесены. А знать им меня необязательно. - Хи-итрый, - сказал Бабкин. - А ну-ка поглядеть. - Гляди. - Шесть тысяч пятьсот? Это за что же лишних пятьсот сорок? - За комиссию. - А если я это - в карман? - Здесь одна подпись. А это оговорено. Только после второй. А вторую поставлю, когда товар будет осмотрен, упакован и отослан на место... Давай... Где? - У Смоленской заставы, - сказал Бабкин. - Вот тебе адресок... Вот тебе и слова: "Флейты прикололи... шпильки у нас... за обман шпильку в сердце". - Это кому? - улыбнулся Алесь. - Им, - сказал Бабкин. - Гужевой обоз найми где хочешь. Не мое это дело. Не мне в него совать нос. А тебе за комиссионные спасибо, неизвестный купец... Пей водку... Помни бубновскую дыру. - Выпью, - серьезно сказал Алесь. Он умел, если надо, не брезговать. Этот филиал ада тоже был уголком земли. Эти тени тоже были людьми. А он был не только князь, но и белорусский мужик, а значит, в каждом самом низком и страшном падении видел не позор, а несчастье, и жалел это несчастье, и не хотел мыть рук, прикоснувшись к нему. - Я тебе еще советую, - сказал Бабкин. - Ты на Балчуг не ходи. Это, брат, Замоскворечье, а там что ни человек, то или подхалюзин, или подьячий, или продажная сволочь. Ты иди в Гостиный двор, возле биржи. Ночью иди, вот с ними. - Бывал. - Выходит, знаешь. Алесь действительно бывал там. Когда-то они специально делали это ночью, для настроения. Огромное здание, ночь, бесконечные арки галерей на внутреннем дворе. Запустение, немая тишина и глухие шаги по плитам. А над этим колодцем - месяц в тучах. Арки на ночь закрывали досками, а сторожа спускали сыщиков-волкодавов, но за деньги разрешали поглазеть. - Вот туда и иди. Тоже преисподняя. Все можно купить, и железо, и флейты. - Пойду, - сказал