Алесь. И тут Чивьин неожиданно отшатнулся. Он сидел спиной к занавеске. И как раз над его головой, дыша ему в затылок, торчало из занавески, как из платка, страшное, все в лиловых и желтых разводах (от старых и новых синяков) лицо. - Какие эт-та флейты, - спросила морда страшновато-елейным голосом, - кто это тут так-кой музыкант? А если - в часть?! У него было обличье "аблаката от Иверской", который за косушку пишет в трактире для клиента такое прошение, что его не понимают ни в суде, ни, назавтра, сам клиент и адвокат. Нос сизый, в жилках. Лицо отекшее. - А вот я вам покажу флейты. - Человек словно вползал в клетушку. Макар было встал у него за спиной. - Ти-ихо, - сказал Бабкин, - не надо. Мы сами... Ты что же это, бывший сорок пятой гильдии (*23) купец, а потом строка приказная, лезешь, куда не ведено? - Пострадал за правду, - сказал тот, подняв руку. - Так что ж, вы флейты покупать будете, а я... коп-пейки собирать? Нет уж! Как я, так и вы! Так! Вот так! Только так! Я вас отсюда не вып-пущу. Заставлю дать ответ, какие это флейты... ночью, в Гостином дворе. Тут Алесь увидел, что испугался и Бабкин. Надо было спасать положение. Конечно, можно было отговориться экспедицией, но ехать туда? Зачем? И к тому же запрещенная покупка военных ружей. Каторга Бабкину? Допросы и высылка ему, Алесю? Проваленное дело жизни. Попались, как цыплята. А человек-тля наступал: - И вас... И вас в яму... И вас под забор, в нищету... Чтобы вши вас ели, чистеньких... Что, одному мне? Половой, видимо, куда-то отлучился. Теперь он возник в дверях и приготовился схватить этого мятого подьячего, чтобы удалить прочь. - Оставь, - сказал Алесь. - Садитесь, господин... - И сяду, - куражился тот. - Сяду, пока вы... выпьете по последней... - А вы с нами. Слюнявый, похожий на раскисший гриб, рот подьячего дергался. Сомовьи глаза жадно впились в бутылку. ...Он выпил полный стакан. Все увидели, как смягчилось мерзкое лицо подьячего. - И суд не купите, - развалился он за столом. - Хотя и продажный, а не купите. Из конфискации свое получат... Убийство?! Фальшивые деньги?! Что там у вас?! Уж я на ваших головах попляшу! Алесь наполнил второй стакан. Подьячий со стоном выпил. Что-то темное и страшное вопило за этими сумбурными словами. Обессилевший, пьяный, этот мерзавец был все же страшен, как хорек, прижатый в тупике норы, когда за спиной ничего нет: вот бросится и вопьется зубами в сонную артерию. Последнее, на грани существования, отчаяние двигало им. - Взятки. А если без взятки? Если квартальный писарь... десять рублей пенсии получает... Только дураки... - У него уже заплетался язык. Алесь налил ему снова. - Хватит, - сказал Макар. - Он алкоголик. Ему и чарки хватит! - Пускай пьет. - Меня так вот эдак... А за бычка золотого... Что приставу... за бычка золотого?.. А я вас... в Си-би-рь. Он опустил голову на стол. - Проворонил? - со страшной угрозой сказал половому Бабкин. - Ну, что теперь? Заставить, чтоб сам... следы замел? - Не принуждайте... - Так что? Тебя - головой. - Погодите, - сказал Алесь. - Не надо. Вы нас не знаете. Я не знаю вас. Ты проворонил - ты и делай. Возьми деньги. Взвали на своего извозчика. Увези отсюда аж на Лосиный остров и там оставь. Только без дураков - руки не марать. Он пьян, как мех. Проспится в лесу - подумает: показалось, сон приснился... А вы свяжитесь крепким словом. - Ты прав, - сказал Бабкин. - Тащи его отсюда. И запомни: еще раз такое случится - сам его в "Волчью долину" (*24) повезешь. А мне об этом расписку напишешь - тонуть, так вместе. - Сжальтесь... - Я сказал. - У "купца из дырки" был теперь страшный вид. - Я не повторяю. Алесь молчал. Он был счастлив, что придумал хоть какой-то выход, что этого слизняка сегодня в "Волчью долину" не повезут. Половой потащил подьячего за ноги. Никто из соседей не обратил на это внимания: такое происходило здесь ежедневно. - Все, - вздохнул Бабкин. - Кто такой? - спросил Чивьин. - Если не переменится - харч для москворецкой рыбы. А был купцом. Прогорел, сел в яму. Стал канцеляристом - за взятки полетел. Спился. - Помолчал. - Вот вам и жизнь наша. Добрый ты сердцем, купец. Ну да все равно... его убьют не сегодня, так завтра. Конец. Смерть. Наша Москва, скрытая от всех, она не шутит... А потому садитесь да еще по паре чарок - и айда за дело. - Что это он, слизняк этот, о каком-то бычке золотом вякал? - спросил Алесь. Бабкин, закусывая, усмехнулся. - Исто-ория, - сказал он. - Рассказать, так не поверите. - Почему? - сказал Алесь. - Я научился верить многому. - Тогда ты действительно чему-то научился в жизни. А в истории этой все - правда. Можешь мне. Бабкину, верить. - Он думал, видимо, над тем, с чего начать. - Так вот, купец, ты, видимо, знаешь, как у нас полиция сыск ведет. Скажем, в каждом квартале среди обывателей имеются такие, у которых на морде написано: подозрительные. И вот среди таких находят способного человека и говорят ему: "Ты, Яшка, скажем, тайный кабак держишь или краденым польским бобром иногда торгуешь. Так мы будем на это сквозь пальцы глядеть, только не высовывайся, не нахальничай, а ты нам за это иногда послужи". И вот если надо отыскать какого-нибудь особенно нахального вора, то зовут Яшку. А уж Яшка, если только не сам украл, намекнет, куда оно все подевалось. Если говорит "не знаю", значит, искать - напрасное дело: не может сказать, не хочет сказать, боится сказать или поработал кто-то со стороны... Ну, однажды обчистили меховой магазин Мичинера на Кузнецком. Купец в слезы - мехов на сто тысяч, да самые дорогие, да все меченые. Вот кузнецкий квартальный надзиратель зовет к себе своего Яшку: "Выкладывай". - "Не смею", - говорит тот, а сам еле смех сдерживает. Надзирателю обидно, потому что иных способов сыска у нас почти нету. "Говори, пожалуйста", - "Вы меня выдадите". - "Ей-богу, нет". Яшка думал, думал да и махнул рукой: "Мичинеровские меха все у пристава Тверской части Хрулева". - "Не может быть!" - "Чистая правда, ваше благородие". Надзиратель за голову схватился, но знает: Яшка врать не будет... Едет он к полицмейстеру, полковнику Огареву. Тот тоже за голову хватается, но поскольку Хрулев уже пару раз проворовался да еще отцовского огаревского внушения ослушался, Огарев едет к оберполицмейстеру, и там они решают дать делу законный ход. Ворвались к Хрулеву с повальным обыском... Бабкин умолк, только глаза смеялись. - А дальше? - спросил Макар. - А дальше - нашли меха, нашли другие ценности. И, помимо них, золотого бычка не нашей работы, а вместо глаз у него - крупные бриллианты. И стоит этот бычок что-то около пятисот тысяч. - Как подумать, то не так уж и виноват этот пьянчуга, - тихо сказал Алесь. - А я разве что говорю? - сказал Бабкин. - Ну, взял каких-то там две сотни... Хуже то, что людей начал запугивать, - это уже обязательно будет стоить ему жизни... Так вот дальше... Начали у Хрулева и других спрашивать, откуда бычок... Выясняется, за год до обыска остановились в гостинице два иностранца. Один прогуляться вышел, а его товарищ и переводчик тем временем прихватил его вещи и исчез. Тот возвратился, начал кричать. Его никто не понимает. Послали за полицией. Явился Хрулев, обыскал иностранца, документов не нашел, из сказанного им ничего не понял, а потому отослал человечка в Бутырскую тюрьму, пока не выяснится, кто он. А выяснить это было невозможно, потому что языка этого человека никто не знал. И вот сидел он в тюрьме год, а тут кража у Мичинера. Спрашивают у Хрулева, чей бычок. Тот наконец признался: отнял его у того иностранца. Тот все отдавал, а бычка не хотел, потому что бычок, по всему видно, был богом иностранца: он носил бычка при себе... И только тут все ахнули, потому что этого человека уже год как разыскивал Петербург. И не находил. И скандалил. И все приметы сошлись: путешествовал со своим секретарем, исчез, лицом темный, идолопоклонник, преклоняется перед золотым бычком. Словом, арабские сказки, а не ограбление у Мичинера на Кузнецком... Человека тогда освободили из Бутырок. Привели - взглянуть страшно: обовшивел, в лохмотьях, кашляет. Люди, которые его искали, - на колени перед ним. И выясняется, что человек этот есть дагомейский наследный принц. - Брехня, - сказал Чивьин. - Ты что, хочешь, чтоб я крест поцеловал? - спросил Бабкин. - Нет, брат, к сожалению, правда. - А что было бы, если б не кража у Мичинера? - спросил Алесь. - Если б Огарев был в лучших отношениях с Хрулевым? Что тогда было б с принцем? - Умер бы в тюрьме, как бродяга, - сказал Бабкин. - Что он, первый?.. Да он и так перхал, как овца Говорят, вскорости умер... - Это, брат, наша тюрьма, - сказал Чивьин. - И все у нас такое, "от Перми до Тавриды...". Вот тебе и дагомейский принц... Так что делайте свои дела, купцы, да поскорее, поскорее отсюда. А то как бы самим не угодить. Вопль из-за перегородки снова всколыхнул воздух. "Подземный город" жаловался, хохотал, рыдал и выл. 5 От Смоленской заставы возвращались почти в сумерки. Бабкин и "начетчик" не обманули: штуцера были новенькие, густо залитые маслом, когда-то, видимо, украденные прямо из провиантских складов, длинные и узкие, тяжелые, как дремучая смерть... Кирдун должен был за ночь нанять гужевиков из "темных" и отправить их. Алесю было плохо. Даже поездка на "свежем" воздухе ничего не дала: ноздри будто все еще ощущали душный, мерзкий смрад бубновской дыры. В ушах настойчиво звучали стоны и крики, словно молотом колотило по черепу. Решили немного прокатиться по городу, а потом поехать ужинать в "Стрельню", куда впускали и купцов, и людей, одетых, как они, а значит, и Макара. Кучер был действительно золотой. В самой темной трущобе с ним было надежно. Простой, не развращенный этим Вавилоном человек с сердцем ребенка и пудовыми кулаками. Проехали Кремль. Там были уже сумерки, и лишь на куполе Ивана Великого лежал последний отблеск дня. Лошади нырнули, словно в грот, в Спасские ворота. И только-только выехали на Красную площадь, как Чивьин остановил Макара: - Стой... Что такое - никак не пойму. Со стороны Воскресенской площади медленно вползала на мостовую какая-то странная процессия. Горели высоко поднятые факелы, цокали копытами кони, блестело шитье. И глухо, будто подмоченный, оттуда доносился отрывистый барабанный бой, обещая какую-то неясную тревогу. - Странно, - сказал вроде бы успокоенный Чивьин. - Небывалый случай, чтобы их через Красную площадь везли. Как наши долдоны говорят, многовато им, злодеям, чести. - А что тут удивительного? - сказал Макар. - У Манежа мостовую взломали. Да и Большой Каменный все еще ремонтируют. Подрядчика Скворцова фортуна (*25). Кортеж, тускло освещенный факелами, дополз уже почти до памятника Минину. "Р-ра-та, р-ра-та", - гудели оттуда барабаны. - Что это? - все еще не понимая, хотя уже и догадываясь, спросил Алесь. - Преступников на Болото везут, - тихо сказал Чивьин. - Из Бутырок. Обряд публичной казни [обряд публичной казни был установлен в 1846 году; отменен в 1880 году]. Но Загорский уже и сам видел. Шли барабанщики. За ними - взвод солдат. Тускло блестели штыки. За солдатами медленно двигалось что-то мерзкое, отвратительно-страшное, высокое, как стоячий гроб и как осадный гуляй-город: черная, как смоль, колесница с высокой, тоже черной, дощатой башней. На этом сооружении стояла скамья, а на ней, высоко-высоко над людьми, так что факелы конной стражи едва достигали их ног, сидело четыре человека: трое мужчин и одна женщина. Дрожащие отблески огня падали на их лица, на серые халаты, на руки, привязанные к доске, на черные доски, висевшие у каждого на груди. Черные доски с белыми буквами, выведенными масляной краской, аккуратненько, видимо, не для одноразового использования. Люди сидели спинами к лошадям, а вокруг конная охрана с факелами. За колесницей покачивалась на неровной мостовой карета, видимо с прокурором. Рядом с колесницей шел человек в сапогах, кожаных штанах и красной русской сорочке. - Палач, - сказал Чивьин. - Вот так оно и есть. Лишили судом всех прав состояния, присудили на каторгу, а теперь будут кнутом бить. Поп никонианский свой поганый крест будет им в рот совать, будут они стоять у позорного столба... Не знаешь, Макар, торговая казнь или публичная? (*26) Кнут или столб? - Н-не знаю. Колесница как раз поравнялась с памятником на середине площади. Проплывала мимо двоих бронзовых мужчин. Женщина приподняла голову, видимо испуганная появлением чего-то человекообразного рядом, в то время как все такое должно быть ниже ее. Проследила глазами, куда показывает рукой нижегородский мещанин. Великий гражданин указывал на зубчатые стены, на дворец за ними. Загорского вдруг затрясло. А шествие проплывало уже мимо них. Загорский увидел бледные лица женщины и двух мужиков. На груди женщины, на черной доске, было выведено: "Растлительница". На досках ее соседей: "Поджигатели". Четвертый мужчина сидел опустив голову на руки. Ни лица, ни его доски не было видно. Но Загорского вдруг как будто что-то кольнуло в сердце: затылок. Он мог поклясться, что видел этот затылок тысячу раз: в ночном - из-под свитки, в хате на печи, за столом - склоненным над миской. "Неужели он? - с оборвавшимся в груди сердцем подумал Алесь. - Неужели свои люди подвели? Не может быть, чтобы подвела подпольная почта! А что я скажу тогда Кондрату? Чем оправдаюсь я, который твердо обещал ему, что даже ценой жизни освобожу своего и его брата?" Алесь тронул Макара за плечо: - Следуй за ними. - Зачем? - в один голос спросили Макар и Чивьин. - Следуй, - почти, попросил Алесь. Он не мог ошибиться. Неужели Андрей? Но как? Как могли подвести свои люди? Верные, надежные, преданные? "Видимо, произошла ошибка, - думал он. - Но как, как, как?" Упряжка двигалась за кортежем. Все в дрожащем зареве, вращались над головой, меняясь местами, как деревья за окном вагона, узорчатые, срезанные, похожие на пробки для старых графинов, купола Василия Блаженного. Но он только раз взглянул на них. Он не сводил глаз со склоненной головы, узнавал ее и не узнавал, переходил от надежды к страшному отчаянию и снова к надежде. - Успокойся, - тронул его за плечо Чивьин. - От кнута редко кто умирает. Ну, изобьют до полусмерти. Не самое худшее. Вот "зеленая улица" - это, брат, ужас. Гоняют на месте преступления. Я однажды видел, как вон там, на берегу Москвы-реки, возле Тайницкой башни, одного гоняли. Боже мой, боже! Алесь взглянул направо и увидел черный на фоне заката силуэт. - Вот там, - сказал раскольник. - Там, дорогой. Две тысячи прутьев. Пришли солдаты из кремлевских казарм, выстроились в две шеренги, с интервалами в три шага. Бедолагу за руки привязали к ложу ружья, и два солдата его повели. И - началось. В конце первого прохода спина у него была черная, вздувшаяся, как подушка. Потом кровь начала брызгать. На руки, на лица, на мундиры солдат (им специально на этот случай старые выдали). И каждый раз как проведут - два солдата с тазами подбегают, макают в них тряпки и вытирают кровь со спины. А в тазах - уксус. Христиане! Аспиды ненастные! Некрещеных басурманов ругаем, дикарей ругаем! А сами кто? Уксусом! Словно не читал никто, что бога нашего на кресте из губки поили "ац-том и жел-чью"... - Голос старика осекся. - Чувствительные. Мимо нищего, мимо шарманщика без копейки не пройдут. И что там господь наш молчит, милостивый, неублажимый, если никогда хорошо не было хорошему, а плохо - злому, если всегда самое дерьмо, самая последняя дрянь возвышается над нашими головами. - Тише, - сказал Макар. - А, да что там, - поник купец. - И почему только нам с царями не везет? Ни одного доброго властелина. Три таких несчастных народа на свете: гишпанцы, турки да мы. Тьфу! - Хватает и у других, - сказал Алесь. - Но, конечно, не то. ...Еще издали они увидели на середине площади круглое сооружение со столбами. Тоже черное и высокое, оно было едва не выше жалких окрестных халуп. Кортеж медленно подъехал к нему. Мерцал свет факелов. Арестантов по очереди, начиная с женщины, отвязывали от скамьи и силком, с помощью палача, возводили на эшафот. Женщина оттолкнула руки палача и пошла сама. Третий из привязанных уцепился за доску, и его пришлось отрывать силой. Он хватался за доску, потом за скамью, потом за ступеньки колесницы. Возле саней Макара очутился какой-то старик в горбатом пальто. - За что их? - спросил у него Макар. - Говорят, соколик, душегубы... Злодеи. Временнообязанные смольнинского барина. - Погоди, - вскинулся Чивьин. - Это того, что убили? - Как будто. - Теперь знаю, - сказал Чивьин. - Этот убитый еще за два года до отмены бабу ту принудил. Ну и прижил с нею ребенка. А сам как мужчина сдюжить мог мало и потому, слуги говорили, щипал ее до крови, бил смертным боем и кусал... Ну, воля пришла - та обрадовалась и решила уйти. А он говорит: "Иди. А дите не отдам. Все знают: мое! Но гляди, как бы не пожалела: мой щенок. Хочу - с кашей ем. Хочу - масло сбиваю". А сам и к ребенку относился не лучше, чем к ней. Просто остаток старческого блуда в нем бунтовал... Тогда пришли ее братья и пустили красного петуха. Так и сгорел дом... вместе с хозяином. Вздохнул: - Что ж, перед вечной каторгой самое меньшее по сотне ударов плетью. "Растлительница" уже стояла привязанная к столбу. Содранная со спины и ягодиц сорочка висела лохмотьями на веревках. И, как предчувствие, багровели, скользили по нежной коже жидкие отблески факелов. Пришли за последним. Алесь в мучительном ожидании впился глазами в его затылок. Палач сжал этот затылок пятерней. Человек резко вскинул голову. Нет, это был не Андрей. Измученное, бледное, совсем еще молодое лицо. Синие уста то ли улыбаются, то ли вздрагивают от холода. - Не надо, - тихо сказал юноша. - Я сам. И пошел непослушными ногами по ступенькам. И хотя это был не Андрей, Алесю не стало легче. Этот затылок, дрожащие уста, непослушные ноги. Чужой человек вдруг переполнил сердце Алеся безысходной тоской по всеобщему человеческому братству. - Едем, - глухо сказал Загорский. - Едем. Едем, братки, отсюда. Они пробирались сквозь толпу. Что-то бубнил позади прокурор. Потом наступила тишина. Вопреки воле Алесь оглянулся. Палач похаживал возле оголенных спин, как кот возле сала, редкоусый, с бритой красной шеей. Игриво смеялись под низким лбом большие глаза. - Кирюшкой его кличут, - сказал Чивьин. - Бутырский палач. Кирюшка мягко волочил за собой кнут. И вдруг наискосок устремился к женской спине. Радостный, даже восторженный голос зазвенел над толпой: - Бер-регись, ожгу! Удар сразу рассек кожу от плеча до промежности. Хлынула кровь. Женщина дернула головой. - Пожалел, - сказал Чивьин. - Обычно у него почти никто первого удара не выдерживает, теряет сознание. Дальше бьет более снисходительно, но чаще всего, как по мертвому. Так что и непонятно, до смерти убил или еще нет. Доктор по нескольку раз запястье щупает. - Бер-регись, ожгу! Теперь он бил по соседней спине. И после удара над площадью пронесся жуткий крик, как будто ревело смертельно раненное животное. - Нет, не пожалел, - сказал Чивьин. - Просто сильные, необыкновенно сильные люди. А животный крик все усиливался и вдруг осекся. И тогда женщина раскрыла рот. - Брат, - сухим голосом сказала она. Тот, что кричал, закусил губы и с трудом приподнял голову, оперся подбородком о столб, чтобы она держалась. - Вот так, братишка, - сказала женщина. После третьего удара кнута голова у третьего столба упала, как подрубленная. Палач довольно хмыкнул и отжал с кнута кровь. ...Алесь отвернулся. Сани ехали к Москве-реке. Между ними и Болотом было уже не меньше четырехсот саженей, но Загорский все еще как будто слышал звуки ударов. И еще ему казалось, будто все они опускаются на его спину. - А дите этой бабы, говорят, с придурью родилось, - сказал Чивьин. - Отец ее беременную избил. - Что ж с придурью, - сказал Макар. - Болезное да несчастное мать иногда еще сильнее любит. Алесь молчал. Глядя во тьму страшными стеклянными глазами, он думал... "Они у меня попляшут, - суетились мысли в голове. - Я им за все это жестоко отомщу. Только бы дорваться - они у меня получат. Мстить! Ни одному пощады! Оставить пепелища... Оставить пепелища". 6 Минул месяц. Андрея все еще не привозили в Бутырки. Постепенно притупилась боль той страшной ночи. И хотя основная часть оружия была закуплена, Алесь на пределе сил носился по Москве и окольным городкам, скупая все, что мог. Как одержимый, как бесноватый, как маньяк. "Больше... Больше... Больше". После той ночи на Болоте двоих мужчин сняли со столбов мертвыми. И Алесь, словно чувствуя упрек, не мог успокоиться. Купили и перевезли ночью оружие из Гостиного двора. Купили бумагу. Купили порох. Купили на складах у Крестовской заставы железо, и медь, и свинец. Купили оружие даже на Сухаревке, рынке, который в это время особенно богато торговал не только гобеленами, редкими книгами, стильной мебелью и картинами, но и коллекционным помещичьим оружием. Шли с молотка барские коллекции. Начинался развал. Антиквары, вроде Перлова и Фирсанова, приобретали за гроши редкие шедевры. Но Загорского теперь это не интересовало. Он покупал ружья, кавказские сабли, даже японские ритуальные мечи - лишь бы стреляло и кололо, лишь бы сталь. Он знал: меч в руках смельчака - тоже оружие. Мстислав всерьез побаивался за друга, развившего бешеную деятельность. Алесь толкался среди людей, вытаскивал очередную находку из-под какой-нибудь коллекции минералов, примеривал: по плечу ли, по руке ли. Маевский считал, что и другим будущим войсковым руководителям стоило б позаботиться заранее, а то что-то тяжелы на подъем. Не могут же они вдвоем сделать все и за всех. ...А вокруг шумела толпа. Кричали антиквары, оружейники, книжники, старьевщики. Один хохотал, другой сквернословил, купив "чугунную шляпу". Целый ряд занимали торговцы рукописями и книгами по френологии, магии, физиогномике, астрологии, хиромантии и чародейству. Люди с мистическими глазами, плохо выбритые и подозрительно одетые, прицеливались к оракулам и сонникам. Мстислав только ворчал: - С этаким суконным рылом да в европейский калашный ряд. Мистика им понадобилась. Им больше нужна тюрьма да баня. А Загорскому было не смешно, а противно. Он не мог не думать о том, что, как бы ни был прав настоящий человек, он не возьмет верх в битве с человеческой алчностью. Под ударами безменов и купленных штыков падут рыцарство, чистота и благородство. И останутся валуевы да тит титычи. Но он отогнал эту мысль. Еще в большее уныние привел его Чивьин. Когда ехали с Сухаревки, вдруг вздохнул и сказал: - А подьячего нашего, из бубновской дыры, убили. - Как? - ахнул Алесь. - А вот так. Убили в "Волчьей долине". И труп в реку бросили. Наверное, снова начал угрожать кому-нибудь. Такие всегда так кончают... Э-эх, город, город. Ворюга на ворюге. Недавно на Покровском рынке два вора свиную тушу украли. Надели кожух, шапку на голову, на задние окорока валенки и тащат ее "под руки", будто пьяного дружка домой ведут. Сто раз мимо них обворованный пробежал - так и не догадался. - Чего-нибудь повеселее нету, Денис Аввакумович? - Есть. Вчера благовещение было. А на этот праздник, сами знаете, птиц на волю выпускают: снегирей, синиц, овсянок. А покупают их у Яблочных рядов [знаменитого рынка на Трубной площади тогда еще не было]. И вот вчера, ранним утром, возвращаются из "Яра" купчики. Все пьяные, как грязь. Тут один вспомнил: благовещение, птиц выпускать надо. Остановились, туда, сюда - еще ни одного торговца, ни одной клетки. Что делать? А тут навстречу мальчишка-болгарин с обезьяной. Холодно, дрожат оба. Вдруг один из мамаев как зарыдает: "Что она страдать будет? Давай выпустим на волю божье создание. Поблагодарит нас..." Купили, отвязали, засвистели в три пальца. Обезьяна на дерево, а купцы уехали: "Пускай себе живет на деревьях". А тут уже народ начал сходиться. Увидели, хохочут. Неизвестно, где тут и кто тут обезьяна. Мальчик бегает, зовет, плачет, а та не дается. Толпа собралась - еле полиция разогнала. - Вечно вы, Денис Аввакумыч, невыгодно рассказываете, - сказал Мстислав. - Что есть, то и рассказываю. Кондрат только крутил головой, посмеиваясь. Загорский уже ничему не удивлялся, ко всему привык. Видел грязное и просмердевшее насквозь Зарядье, где нельзя было дышать и где, однако, жили люди, жили всю жизнь. Самая перекатная голь, бедность, отчаяние, самое дно. Ни воздуха, ни хлеба, ни воды - единственный пруд в Зарядьевском переулке да еще колодец в Знаменском монастыре, в котором вода была настолько соленой, что годилась разве для засолки огурцов. Эту местность наполовину заселяли евреи. Тридцать пять лет тому назад им разрешили временно проживать в Москве на том условии, чтоб они останавливались в Зарядье, на Глебовском подворье, на срок от одного до трех месяцев в зависимости от гильдии торговца. Так образовалось московское гетто, изменчивое, текучее, с резниками и шмукачами - торговцами обрезками меха, со скорняками, что вставляли в мездру белорусского бобра седые волосы енота и так сотворяли "бобра камчатского", с женщинами, что перед пейсахом [еврейская пасха] мыли в реке посуду, с галдящей толпой, с темными фигурами, что молились на берегу Москвы-реки напротив Проломных ворот, с невероятной, открытой для всех нищетой. А рядом ютилась вторая половина: мальцы с жидкими волосами, извозчики, ученики ремесленников, шаповалы, голодные поводыри медведей. Медведи не желали бороться и сразу протягивали лапу за подачкой. У всех были подпилены когти и зубы, а у многих выколоты глаза. Сердце сжималось, когда видел все это. А народ, битый и драный, "благоденствовал с ним", с государем, как по нескольку раз в день официально утверждал гимн. Медведь тянул лапу за подачкой. На звук. Держава мечтала о черноморских проливах. 7 Наконец пришло известие. Андрея Когута должны были скоро привезти в Москву, чтобы сразу после пасхи отправить с этапом в Сибирь. И Андрея, и еще нескольких каторжан собирались поселить в Бутырской тюрьме, отдать в лапы печально известному Кирюшке, заковать в кандалы и отправить через Рогожскую заставу по Владимирке. Нужно было действовать без промедления. Прежде всего Алесь отправился на Смоленскую заставу и договорился там с четырьмя ямщицкими тройками. Дал денег и попросил, чтоб люди были наготове на протяжении недели после пасхи и днем и ночью. Он не собирался пользоваться этими упражнениями. Он просто знал: беглого прежде всего бросятся искать на ту заставу, откуда ведет дорога домой. И тут они найдут подготовленные тройки, сделают засаду и станут ждать прихода заказчиков, которые не придут, а беглецы тем временем будут уже далеко. Для дела лошадей нанял Кирдун на Первой Мещанской, в ямской слободе у Крестовской заставы - так было менее подозрительно. Кондрат обеспечил лошадей на вторую подставу [место, где меняли лошадей на сменных]. Нанял для этого две знаменитые лаптевские тройки степной породы. Лаптев, мужик Саратовской губернии, приезжал в Москву гужевиком и всю зиму жил в городе. Его тройки, основная и заводная, уже несколько лет оставляли "за стягом" [то есть проходили "столб" (финиш), когда все остальные троиц были за тридцать саженей] все остальные тройки Москвы, даже знаменитую карауловскую. Алесь сам видел его последнюю победу на льду Москвы-реки, между Москворецким и Большим Каменным мостами. Крикнул: "Родные, не выдайте!" - и все остались далеко за спиной глотать снежную пыль. Лаптева отослали на "бойкий путь" к Троице-Сергию. Но никто не собирался ехать на Ростов, Переяславль или Ярославль. Пересев на лаптевские тройки, беглецы должны были свернуть налево, к железной дороге, чтобы, проехав несколько остановок, пробираться в Белоруссию с севера, а не с востока. Садиться в поезд в Москве было опасно. После этого занялись Бутырками. Человек, которого они собирались выкрасть, должен был сохранить силы для побега. Кирдун, Алесь и Чивьин поехали на Бутырскую заставу, тихую, с поросшим прошлогодней травой Камер-коллежским валом. Прежде всего наметили удобную дорогу, по которой будут скакать от второй подставы через сады Бутырского хутора в направлении Тверского большака. Алесь ехал и вспоминал, как в одном и домишек хутора проходил едва ли не первый совет, на котором вели разговор о восстании. В каком именно, он забыл. Помнил - у пруда. Что делать с палачом? Андрея не должны были везти на Болото. Его ждала "кобыла" прямо во дворе тюрьмы. Но знаменитого "Берегись, ожгу!" не миновать было и ему. И тут Чивьин проговорился, что Кирюшку легко подкупить. Тогда он, нанеся первый удар, остальные делал больше по "кобыле", чем по спине. Раскольник ничего не знал. Он думал, что Алесь и его спутники просто интересуются городом. Но Кирдун все запоминал. На следующий день он рискнул, и ему удалось-таки сунуть палачу в лапу четвертной и при этом пообещать два раза по стольку, если каторжник Андрей Когут встанет жив и здоров на второй же день после порки, а не будет лежать между жизнью и смертью две недели, как все остальные. - И "ожгу" не кричи, - сказал Кирдун. - За это получишь еще четвертную - сотня будет. - Как бы рука не сорвалась. - Сорвется - не получишь. - Ты ему кто? - Тебе не все равно? - Все равно, - согласилось быдло. - Ладно. Постараюсь. Незаметно осмотрели тюрьму. Нет, убежать отсюда было невозможно. По крайней мере, за то короткое время, каким располагали они. Да и местность была неудобной. По эту сторону заставы, за кордегардиями [гауптвахтами], в которых жили солдаты и "щупальщики" (*27), тянулись до самой тюрьмы огороды, теперь еще пустые и кое-где даже в пятнах последнего снега. Зато обрадовались, найдя "нелегальный" проезд через вал, поближе к Марьиной роще. Если бы переняли на дороге - тут легко проскользнуть в Москву, чтобы отсидеться. Теперь надо было подумать о пристанище у Рогожской заставы, где можно было бы прожить последние дни перед этапом. Спросили совета у Чивьина, сказав, что хотят уехать на какую-то неделю без слуг, а их поселить у кого-нибудь на Рогожской, потому что им одним занимать место в трактире и гостинице неудобно. Старик за свои услуги получал от Алеся щедрую плату и потому, не пускаясь в расспросы, начал думать. - Да вот, чего лучше - возле полевого двора, где звериная травля Ивана Богатырева. Найдет он для людей комнатенку, не откажет мне. Поехали к Богатыреву. Земля уже подсыхала. Невидимые жаворонки звенели в свежем небе. Приятно было ехать в открытой бричке, закрыв глаза и подставив лучам лицо. - Что за человек этот Богатырев? - спросил Алесь. - Ремесло у него странное, князь. Сырейное заведение. Шкуры сдирают. С быков заразных, больных. Там у него хаты, пуни, салотопки. Снимает он шкуры и с лошадей, и с медведей, волков, разной другой твари. Но тут дело не в этом. Главное - "травля". - А это что? - А это круг саженей на тридцать да вокруг него кресла, как в цирке. Травят там волков, медведей или быков. - А быков зачем? - А бывает так, что быка на бойне ударят молотком в лоб, но тот нет чтоб упасть, а стеговец - это как коновязь - выдерет и убежит. Тогда вот собаками травят. А собаки разные. На волка - волкодавы. На медведя - меделянские. Есть такие, что один на один медведя берут. Семь пудов весом, аршин и два вершка ростом, семь четвертей в длину до хвоста. А если не берет, тогда на помощь - мордаша. Такие вот собаки у Ивана... А на быков добрые псы у таганца, у Силина Павла Семеновича. Вот и травят. Публики иногда собирается тысячи три - любят это москвичи. Важные господа и те приезжают. - Охота лучше, - сказал Алесь. - Да я теперь почти и не охочусь. - Кому как, - сказал Чивьин. - Кому охота, кому травля до омерзения. Однажды к Богатыреву приехали морские офицеры. Это после Свистополя было, и развращены они тогда были - немыслимо. Как же - гир-рои. С битым задом. Ну а медведя известно как травят. В кругу два бревна, крест-накрест вкопанные в землю. На пересечении - кольцо, а за него зацеплен канат длиной аршинов пять-шесть. А на канате - медведь. В кругу сам Богатырев, а возле него хлопцы из Нового Села, что его слушаются, да все с кольями в руках: иногда на медведя, а иногда и на публику. И начали офицеры скандалить, потому что пьяные и возбужденные: "Богатырева травить! Бороду ему выдрать!" Успокаивали их по-доброму - нич-чего. Станового они прогнали. Полковника Калашникова, человека уважаемого, и того не послушали. Тогда идет к ним Дмитрий Большой из Нового Села, первый на Москву кулачник. Моряки ему кричат: "Прочь!" А он им: "Этого и нам, мужикам, простить нельзя, а не то что высокородным". Тут один из моряков Дмитрия Большого за бороду. Тот аж побелел. "Нет, - говорит, - барин! По-нашему не так". Да в охапку того, да в круг, к медведю. Публика тогда - на Дмитрия. А новосельцы с дружками - в защиту. Как начали бить офицеров, те врассыпную, на поле, на шоссе. А за ними новосельцы, в колья их да дубинками. Избили до последнего. На поле словно Батый прошел. Умора! И ничего, никакого суда. Только выпили потом битые с теми, кто бил. Много смеялись... Новосельцы эти такие разбойники: на каждом дворе виселицу ставь - не ошибешься. Тройка спускалась в небольшой овраг. - Вон там, слева, за заставой, это село лежит. Новое Село, а по-культурному - Новая Андроновка. Дорожка тут-у-у! Народ смелый, никакого дьявола не боится. Вдалеке виднелись соломенные стрехи. За ними - строения какого-то монастыря, запущенные, с обшарпанными стенами. - Всесвятский, женский, - сказал Чивьин. - Новоблагословенного согласия. Приемлет священство от никонианской церкви. - Может, "девичий"? - спросил Алесь. - Женский, - нажал на слова Чивьин. - Самое распутное место. Сразу за монастырем свежим пятном хвои зеленела на сером Анненгофская роща. - Мужики ее в одну ночь большими деревьями засадили, - сказал Чивьин. - Для империатрицы Анны. А теперь там, в этом лесу, разного мусора полно. А вон там - полевой двор, речка Синичка, а за нею поле, а за ним - Измайловский зверинец, аж до самого Лосиного завода. Алесь и сам видел чудесный лес. Прикинул - до Лосиного завода самое малое верст тридцать. И тут же тракт. Очень удобное место для засады и бегства. "Здесь и сделаем", - подумал он, а вслух спросил: - Жилые дома возле зверинца есть? - Только лаборатория, этот полевой двор и дача графа Шантрана [граф де Шамбаран] да через дорогу от двора богатыревское подворье. "Здесь", - окончательно решил Загорский. Богатырская "травля" уже виднелась вдали (серые хаты, дворы, высокие заборы, салотопки), когда произошло нечто неожиданное. Бричка как раз миновала ольховые заросли на дне оврага, когда страшный свист резанул уши. Ломая ветви, из кустарника наперерез лошадям устремились человеческие фигуры. Пятеро здоровенных то ли мужиков, то ли мещан в поддевках. У двоих в руках шкворни [сердечник, стержень и т.п.; болт, на котором ходит передок повозки], один с ножом, еще двое с кистенями. Лица ничем не закутаны - значит, живыми не выпустят. Один, человек саженного роста, повис на оброти коренника. - Князь, пропали! - благим матом заорал Чивьин. - Новосельцы. Испуг был таким, что все опомнились, когда разбойники уже взбирались на бричку. Густо висело над головами упоминание общей матери. Алеся схватили за руки, и прямо над головой он увидел в невероятно синем небе блестящий, покрытый шипами шар кистеня. Чувствуя, что это его последнее мгновение, видя, что на Макара насели двое остальных, понимая, что это - все, что не будет ни дела, ни родины, ни жены, он вздрогнул в смертельной тоске и только тут инстинктивно понял, что ударить точно убийца не сможет: помешают те, что висят у Алеся на руках. И тогда он выпрямился, как мог, и ударил ногой того, что держал кистень. Ударил в причинное место. Тот, словно переломившись, рухнул из брички, затрепыхался на земле. Кистень выпал из его руки, но остался висеть на краешке брички, покачивался. Маленький блестящий шар. - Хватай его! - крикнул Алесь Чивьину. - Лупи по головам! Не жалей... Старообрядец потянулся, чтоб схватить. И тогда один из тех, что держали Алеся, бросил его и тоже потянулся за кистенем. Зная, что сейчас все решают секунды, Алесь свободной рукой ударил другого в зубы, заломил назад, опрокинул из брички, бросился к первому, что тянулся за кистенем, схватил за ноги, дернул. Тот грохнулся лицом о переднее сиденье. Алесь взобрался на него, перехватил теплую рукоять кистеня и с силой опустил шар на того, что оседлал Макара. Угодил по хребтине. Ударенный завизжал, как заяц, оторвался, прыгнул из брички. В это время первый из сброшенных - рот его был в крови - насел на Алеся сзади, а тот, что лежал под ним, обхватил его ногу, мешая двигаться. И, однако, появилась надежда. Потому что поднялся Макар. Ударом ноги он припечатал к низу брички голову того, что лежал под Алесем. И тогда они вдвоем насели на детину, что держал Загорского сзади. Вышвырнули. Чивьин боролся с саженным (тот между лошадьми протиснулся к передку брички), держал его за руку с зажатым ножом. Налитое кровью лицо рослого, сила, с которой он выкручивал руку, говорили о том, что борьба будет недолгой. И тогда Макар крикнул. Крикнул так, как кричат, может, раз в жизни: - Р-родные, не выдавай! Лошади приняли с места мгновенно. Опрокинутый передком брички саженный отпустил Чивьина, заломился, упал на землю под колеса. Упряжка бешено понеслась. Алесь оглянулся и увидел: тот, что с ножом, упал на редкость удачно - аккурат между колес - и теперь вставал, держась за ушибленное место. Второй, которому Алесь дал в пах, все еще корчился. Еще двое стояли и с недоумением глядели вслед, видимо, не могли понять, как это вырвалась добыча. И наконец, еще один, последний, лежал под Алесем, постепенно приходя в сознание. А кони летели, разрывая воздух. Макар обернулся. Красное лицо его было гневным. - Кистенем его по голове! Пусть знает! - Стану я о падаль руки марать, - отрезал Алесь. Он приподнял пятого - бричка как раз выбралась из оврага - и с силой швырнул его плашмя на дорогу. Видел, как тот катился по склону. А потом "поле побоища" скрылось из глаз. Кажется, никто особенно не пострадал. Только Макару слегка расквасили лицо да у Алеся кровоточили пальцы на левой руке - разбил о лицо первого, которого сбросил. Некоторое время все приглушенно молчали. Потом Чивьин (один рукав у него был оторван, а лицо все еще бледное) сказал чужим голосом: - Ну, думал, пропали. Вот тебе и Новое Село. - И вдруг захохотал: - А ты, князь, я гляжу, хват. Пропали б, если б не ты. Знаешь, кто это? Тот, саженный, что под колеса угодил, это сам Алексашка Щелканов, первый в Москве головорез и разбойник. Тот, которого ты первым сбросил, - Михаила Семеновский. Это прозвище у него такое. Тот, кого ты по горбу кистенем лизнул, - новоселец Васька Сноп. Остальных не знаю. - Что ж они тебя не узнали? - Видимо, издали не узнали, а потом поздно было передумывать. Ах, сволочи! Вот ужо я Ивану скажу. По Щелканову Сашке - брат его, Сенька, тоже у Богатырева в работниках - Сибирь плачет [Александр Щелканов позже выслан в Петропавловск-Камчатский]. Да и эти, Васька с Михайлой, иного не стоят. Знаешь, что они однажды сотворили? По дороге в село Ивановское, что за зверинцем, на фабрику двигался обоз с пряжей. Мужики шли возле первой лошади. Так эти черти незаметно пристроились и два воза свернули с дороги и увели. Мужики поначалу не заметили, а потом спохватились да с дрюками на богатыревский двор. Михаила стоит у ворот. Те ломятся во двор, а он ворота на собачий двор открыл, а там около сотни псов, да работники подошли с ножами, и по фартукам кровь течет. Мужики, ясно, ходу. Да и то, даже если б впустили их обыскать дворы - ничего не получилось бы. Там, у Ивана, на "скверном" дворе две ямы Дохлятину ободранную туда сбрасывают и землей засыпают, а потом, когда мясо сгниет, выбирают кости. И каждая яма на тысячу конских туш. Так они лошадей "спрятали": завели вместе с возами в яму и засыпали землей. Алесь содрогнулся: - В хорошее же место ты меня везешь. - И это нужно видеть, - грустно сказал Чивьин. - Ф-фу-у, отбились все же. Сам не верю. - Ты барина благодари, - сказал Макар. - Если б не он, полетел бы ты к своему, дониконовскому, богу. Подъехали к богатыревскому подворью. Строения как крепость, были обнесены высоким забором, ворота - мощные. От вешал с бычьими шкурами несло нестерпимым смрадом. У ворот сидели два сторожа и спорили о петушиных боях. - Нет, ты мне не говори. Птицу надобно кормить сухим овсом и шариками из черного хлеба. - И ничего из него не получится. Ему, молодому, надобно обрезать гребень и сережки и тут же самому дать исклевать. Вот тогда это будет птица! А потом уже доводить до положения. - Где хозяин? - спросил Чивьин. Вид у него был потрепанный. - Что это ты, батюшка, как из бутылки вылез? - Не твое дело, морда. Где хозяин? - Бык выдрался из-под стеговца. Его сейчас травят на кругу. Направились к кругу. Еще издали увидели большое множество народа, услышали гомон, увидели в кругу огромного черного быка - он рыл копытами землю. Могучий красавец зверь глядел налитыми кровью глазами, подбрасывал рогами землю, прыгал. А вокруг возбужденно выл народ. - Вон Богатырев, - сказал Чивьин. Посреди этого ошалевшего сброда оставался спокойным лишь пожилой человек с резкими чертами лица. Он невозмутимо курил длинный чубук. Мальчик лет двенадцати [будущий известный певец, собиратель народных песен и беллетрист Павел Иванович Богатырев (1849-1908)] стоял рядом, с ужасом наблюдая за бешеными прыжками животного. - Здорово, Иван, - сказал Чивьин. - Что ж это твои люди делают?.. - Погоди! - сказал Богатырев. - Потом... - Тятенька, - сказал мальчик, - не приказывайте вы... Не надо. - Эх, Павлуха, ничего ты не понимаешь. Это - деньги... День-ги. Мальчик умолк. Алесь поймал его взгляд и улыбнулся. Тот ответил кроткой, но в чем-то уже и не без лихости богатыревской улыбкой. Чивьин сопел, с гневом глядя на хозяина. Теребил клинышек бороды. Бык вдруг помчался по кругу. Вытягивался в воздухе, дугой выгибал хвост. И по кругу, вместе с ним, взрывался и угасал восторженный рев. - Зверь! Зверь! - кричала публика. Алесь видел сотни людишек с оскаленными ртами, с потными блестящими лицами, видел прилипшие к вискам волосы, измятые дворянские шапки, поддевки, фартуки мясников, вытянутые над головой руки. - Звер-ри-нуш-ка! - Ух ты, атласный мой! - Бог-гатырев, уже хватит! Спускай собак! - Рядовых давай, чистокровных! Зверь ревел. Неподалеку от Алеся рябоватый купец с умилением глядел на быка, дергал ногами от нетерпения и чуть не со слезами кричал: - Ну пошла, что ли?! Пошла?! Пошла?! - Ты что воешь, чертомолот? Рожа лопнуть готова, а нервнай! Бык поднял голову и протяжно заревел. Ему было страшно, но он готовился дорого продать жизнь. Вокруг незнакомо, совсем не так, как на скотном дворе или травянистом поле, смердело потом, табаком и испарениями человеческих тел. И зверь кричал, аж шевелилась на запрокинутом горле волнистая лоснящаяся шерсть. Богатырев взмахнул рукой. Со скрежетом поднялось окошко в ограждении. Огромный пес пулей вылетел из него и оробел - пошел в обход быка. Бык был совершенством, и пес был совершенством. - Бушуй! Бушуй! - заревела толпа. В окошко вслед за Бушуем выскочил второй пес, тоже, видимо, семь с половиной четвертей в длину от ушей до хвоста. У этого глаза были налиты кровью, а шерсть отливала синевой. - Го-лу-бой! - ревела толпа. - Го-лу-бой! Бушуй, увидев подкрепление, осмелел. С двух сторон к быку помчались два огромных существа. Бык ударил Бушуя, но не рогами, а лбом, и пес покатился по земле. Но уже в следующий миг снова вскочил. Еще через минуту два тела тяжело повисли на ушах быка. Посередине круга двигался, с напряжением кружился клубок из сопения, фырканья, приглушенного - сквозь полную пасть - клекота и ворчания. Бык приподнял было голову, но она сразу рухнула едва не до земли: четырнадцать пудов висело на его ушах. - Ар-ар-ар! Ар-ар-ар! Лоснящиеся туловища собак мотались по земле. Это было так отвратительно, что Алесь отвел глаза. Увидел мальчика. Он сидел на корточках, чтоб не смотреть на круг. Между его коленями была зажата большая голова третьего меделянского пса. - Как его зовут? - Лебедь, - ответил мальчик. - Старый? - Очень старый. На покое. Когда был молодым, медведя один на один брал. Глаза Лебедя - от ласки - были прикрыты (мальчик гладил его по голове), но уши изредка вздрагивали, видимо прислушиваясь к недоступным теперь ему звукам схватки. - Лебедь, - протянул Алесь руку, и пес открыл глаза. - Укусит, - тихо предостерег мальчик. - Не укусит, - сказал Алесь. Старое искусство, которым теперь владеют, может быть, только лучшие из дрессировщиков служебных собак, искусство беседовать с собакой на ее языке, смотреть ей в глаза и внушать, было у Алеся и у всех таких, как он, в крови. Он шевелил губами и смотрел, смотрел. И вот зрачки пса затрепетали, уши прижались к круглой голове. Алесева рука легла на нее. В горле у старой собаки что-то тихонько заклекотало, сначала слегка угрожающе, потом все ласковее и умиротвореннее. Мальчик смотрел на Алеся почти испуганно, потому что старый пес теперь буквально задыхался от внезапного прилива любви. Под старой вытертой шерстью волнами пробегала дрожь умиления. Алесь поднял глаза. Старший Богатырев, поджав губы, смотрел на Загорского с безграничным уважением и легким гневом. - Не вздумайте повторить это с Бушуем или Голубым. Придется пристрелить. - Почему? - У собаки должен быть один хозяин. - Разве Лебедь теперь будет любить вас меньше? - Он за всю жизнь даже с настоящими охотниками не позволил себе такого-с. - Вы его хозяин. - Нет, - сказал Богатырев. - Теперь уже не я его хозяин. Пес два года обижается на всех. Когда он начал слабеть, я его, барин, не выпустил на очередную травлю. Он три дня не ел. Потом начал брать еду из рук Павлухи - понимал, что дите не виновно-с. Но теперь он никого не слушает. То есть слушает, когда говорят: "Иди сюда" или "Не трожь", а в серьезном не слушает. Я пустил его однажды вот так на быка - не идет. Обиделся-с. Лебедь отвернул от него потертую, словно съеденную молью, морду и потянулся к Алесю. - Видите-с? Не вздумайте с Голубым. Не позволю-с. - Мне еще с вами надо поговорить о ваших людях, - посуровел вдруг Алесь. - Да только не хочу при ребенке. Богатырев сузил глаза. Припухшие веки легли на них. И сразу вместо "хозяина" средней руки в платье небогатого купца на Алеся глянул "соколинец", человек, который охотно сдирал бы шкуру не с быдла, а с кого-нибудь другого, выскочив из-под моста. Рука потянулась к ошейнику собаки. Алесь спокойно, чтоб не испугать мальчика, положил руку на запястье Богатырева, сжал. Минуту шла незаметная борьба. Потом лицо живодера налилось кровью. - Не думал, - тихо сказал он. - Ну, так что? - Сегодня ваши люди... - Отпустите-с мою руку. Алесь отпустил. - Мне думалось, у вас кость тонче-с. - Они тоже думали. - Кто? - Сноп, Михаила, Щелканов. Двоих не знаю. - Где они? - Наверное, лежат в овраге. - Как, совсем? - Не думаю. Я не употреблял никакого оружия. Богатырев вздохнул. - Так что вы хотите-с? - Прежде всего, отошлите отсюда мальчика. Не таскайте его смотреть на эту мерзость. Ему здесь не место. И жить он будет, надеюсь, в иные времена. Живодер молчал. Он, видимо, колебался между гневом и сознанием резонности слов неизвестного. Чем бы все закончилось - бог знает. Но в этот момент возню и хрипение в кругу заглушили крики дикого ужаса. ...Бык - на него спустили еще четверых собак, и те облепили его голову, прижали ее к земле - вдруг вскинулся. Он не хотел драться. Он хотел одного - свободы. Псы не понимали этого - тем хуже. Бык с трудом поднял голову. Его тело дрожало. Он сделал шаг, другой, а потом со всех ног кинулся навстречу этой свободе. Он летел на ворота, что вели в круг. Летел, таща за собой, по пыли, собак. Летел, как таран, прибавив к своему весу еще тридцать пять пудов, что висели у него на загривке, ушах, боках. И всем этим весом он ударил в створки ворот. Ворота упали. Два пса, сброшенные ударом о вереи, отвалились, скулили на земле. Черный таран бросился куда глаза глядят. Собаки тряслись на нем, а он то подпрыгивал всеми четырьмя на месте, то опять бежал. Быдло, которое только что выло, ревело и стонало от восторга, сыпануло кто куда. Топтали в суматохе друг друга, разбегались в разные стороны, а среди них летал, тряся головой, гневный, как Перун, и рычащий, как Перун, бык. Ямщики и извозчики, бросив седоков, начали нахлестывать коней по дороге на Москву, а за ними, вопя от ужаса, катилась серая толпа. Самые жестокие, как всегда, оказались самыми трусливыми. Вскоре поле, где, к счастью, не осталось ни одного убитого (бык не тем был занят), опустело. Лишь валялись перевернутые кресла и скамейки да стояли наши приезжие, Богатырев с сыном и еще два-три человека. А по полю, как громовой молот, мчался бык, облепленный псами. Он сбрасывал их, но они снова кидались на него. Наконец два из них, скуля, отступились. На ушах зверя по-прежнему висели только Бушуй и Голубой, взлетая и опускаясь от мощных, словно из кузнечного меха, вздохов быка. И тогда бык медленно, видимо из последних сил, побрел к дороге. Он миновал сухой пригорок и, проваливаясь во влажную, еще холодноватую грязь пашни, таща за собой собак, потянулся, как и прежде, навстречу свободе. Дорога, выложенная булыжником, матово блестела перед ним. Его, быка, привели сюда по этой дороге грубые прасолы - подержали несколько дней на полевщине [пастбища для прогонных гуртов], а затем пригнали на убой. Где-то там, в конце этой дороги, остались подтаявшие с солнечной стороны стога соломы, вылинявшая шерсть на столбах ограды, протяжное весеннее мычание коров. Глазами, затуманенными усталостью, бык смутно видел, что по дороге движется серая масса, а над нею что-то блестит. И он подумал, ему хотелось так думать, что это идет ему навстречу родное, пахнущее молоком стадо и рога блестят на весеннем солнце. И потому он рванулся наперерез этому стаду. Стадо было стадом, но не стадом скота. Во всяком случае, не стадом того скота, какое хотел повстречать бык. - Солдаты! - вдруг истошно закричал Богатырев. - Солдаты на дороге! - Ну и что? - спросил Чивьин. - Застрелят. Застрелят быка и собак. Черт с ним, с быком! Бу-у-шуюш-ка! Гол-лубушка! - Черт с ними, с собаками, - сказал вдруг чей-то голос. - Вот бык - этот заслужил... Заслужил свободу. Алесь обернулся на голос и увидел седого старика в полковничьем мундире и в шинели, наброшенной поверх. Старик почему-то напомнил ему дядьку Яроцкого. - Кричите им, кричите им, господин Калашников. - Глаза Богатырева влажно блестели. - Крикните им, чтоб не стреляли! - Далеко, - сказал полковник. Бык шел, проваливаясь в грязь. Сгибался все ниже и ниже, и уже не ногами, а боками тащились по грязи псы. Но он шел. Над его головой звенели в ослепительном сиянии жаворонки, и он шел навстречу им, из последних сил волоча на загривке свой крест. - Мясники! Хлопцы! Ружья! Стреляйте в него! - кричал Богатырев. - Тятенька, не надо! А бык шел. Жаворонки звенели в сияющей голубизне, и он шел к ним. Шел к доброму серому стаду, что двигалось по дороге. К доброму серому стаду, что стало приветливо махать блестящими рогами, увидев его. Сейчас он присоединится к ним, пойдет с ними. Далеко-далеко. ...Богатырев вдруг упал на колени. - Лебедь! Лебедушка! Ату! Ату! Возьми его! Ату! Лебедь отвернул изъеденную молью голову. - Богатырев, - сказал Алесь, - что дашь за жизнь собак? Богатырев метнул на него бешеный взгляд, но увидел, что Лебедь тянется к рукам Алеся. - Барин, что хотите-с. - Жизнь быка, - сказал Алесь. - И еще... берегите мальчика от такого... - Барин... Барин... Только ско-орее... Алесь положил руку на голову Лебедя. Пес смотрел на него, и зрачки его трепетали, а под вытертой шерстью волнами пробегала дрожь умиления. Пес вздохнул. - Возьми его, Лебедь. И тогда пес повернулся и тяжело затрусил за быком. Поначалу он, казалось, не опускался, а падал на все четыре лапы после каждого прыжка, но потом разошелся, и если прежде напоминал тяжелый мех на четырех лапах, то теперь был похож на таран. Шел к стаду бык, а за ним, медленно догоняя его, бежал на свой последний подвиг старый пес. Богатырев увидел, что солдаты опустили ружья. А бык увидел, как приветливо склонил к нему блестящие рога крайний бычок. Он ускорил шаг навстречу ему. И в этот момент Лебедь настиг быка и грудью, всем весом своего матерого тела ударил его в зад. Бык упал на колени и уже не смог подняться. С криками к нему бежали по пахоте мясники. Накинули на рога повод, пинками разогнали собак, повели к кругу. Впереди, низко опустив голову, трусил Лебедь. Подошел, ткнулся холодным носом в Алесеву ладонь. Богатырев дрожал, ощупывая Бушуя и Голубого. Те чуть дышали, но глубоких ран у них не было. Бык спокойно стоял в стороне и незаметно тянул морду в сторону солнца и жаворонков. - А с Лебедем что теперь прикажете делать, барин? - передохнув, спросил Богатырев. - Не знаю. Может, взять с собой? - Л-ладно, - сказал живодер. - А за то, что мне так удружили, может, возьмете и щенка? Вот внучка его-с. А? - Почему бы и нет? Богатырев счастливо рассмеялся. - Ах, барин, барин, дорогой мой! Бушуй! Голубой! Песики мои! Да пускай он еще сто лет живет, этот бугай. - И вдруг захохотал. - А бугая?! Бугая куда?! Может, тоже с собой?! Может, в бумажку завернуть?! Все глядели на быка с недоумением. Действительно, что делать с освобожденной жизнью? Куда его? Не в бричку же сажать да везти с собой? И вдруг Калашников восторженно воскликнул: - Нет, я вам его в бричку сажать не позволю. Такой боец! Наилучший в мире боец! Это же подумать только: из-под стеговца выдраться, тридцать пудов на себе носить, ворота выломить, всю эту свору разогнать, четырех таких псов сбросить! Как-кой боец! И обратился к Алесю: - Отдайте мне. Отдайте мне. Слово офицера, до конца дней моих пою-кормлю! Черт! Да ко мне будут со всей Москвы любопытные приходить, чтоб только поглядеть на такое диво. Ты, Богатырев, видел когда-нибудь такое? - Никак нет, барин. - Да еще если от него телят заиметь... Отдадите? - Берите, - сказал Алесь. Богатырев с Алесем шли к усадьбе, оставив всех далеко позади. - Черт знает, как это могло случиться, - разводил руками сырейщик. - Ну, хорошо, Щелканов - первый бандит. А Сноп, а Михаила?! Ведь все знают, что кормлю я их лучше, чем кто в Москве. Работа такая, что без этого человек не задержится. И люди все свои, потому как на наше дело чужой человек не пойдет. Отчаянные парни, это так, лихие, когда надо оплеуху кому отвесить, подраться, конокрада, скажем, зашибить. Но чтоб разбой? Откуда это? - Они, тятенька, с Алексашкой Щелкановым в картишки начали баловаться, - вдруг прозвучал сзади удивительно приятный детский голосок. - Я слышал, играют с каким-то Хлюстом. Старший Богатырев посуровел: - Иди, Павлуша, иди. Какое-то время псарь шел молча. - Плохи дела. - А что такое? - Этот Хлюст из Ново-Андроньевской. Гнилой человечек. Бесчестный картежник. Сговорились, видимо, да и обмишулили хлопцев. А потом дело известное: плати деньгу или на жизнь играй. И большие, видать, деньги, если на разбой пошли. Ну, теперь все. - Как все? - А так. Не знаете вы наших босяков. Конец хлопцам. Прирежут их хлюстовские. Алесь шел молча. Он прикидывал свои силы. Он, Мстислав, Кирдун, Кондрат Когут - четверо. И на этом все. Невероятный план постепенно слагался в его голове. - Жаловаться будете-с? - спросил Богатырев. - Зачем, если их все равно зарежут. - Это правда-с, - вздохнул сырейщик. - Это как пить дать. - Сколько они могли проиграть? Богатырев пожал плечами: - Пятерых на смерть послать? Думаю, рублей двести. Из-за меньшего не стали б мараться. - Что ж, у вас тут цена жизни сорок рублей? - Получается так, барин. Алесь смотрел ему в глаза. Нет, глаза не лгали. - Я могу заплатить за них деньги. - Что за это потребуется? - Мне нужны руки ваших людей, - сказал Алесь. 8 Роща словно нависла над Владимирским трактом. Светились под полуденным солнцем белые стволы берез, мягко шелестели ветви, почти незаметно, только если смотреть на рощу издали, тронутые зеленью. Кустарник на склоне подступал к самой дороге, выложенной булыжником. Где-то далеко-далеко слева, по эту сторону дороги, угадывалась богатыревская усадьба, а напротив нее - Анненгофская посадка, за которой бесконечно тянулся Измайловский бор. Люди сидели на откосе. Упряжки были отведены немного дальше, на лесную дорогу. В последний момент решили, что первую пару троек, на которой будут скакать к "лаптевской" подставе, лучше купить, а потом отвести в сторону от дороги и там бросить - кто-нибудь подберет. Сейчас возле коней были те двое новосельцев, которых Чивьин не знал, сильные мрачные мужики. Богатырев не солгал. Мужикам действительно надо было откупиться от Хлюста, только цена человеческой жизни была не сорок, а сорок пять рублей. Когда по приказу сырейщика незадачливые разбойники пришли к Алесю, они были в отчаянии. Алесь уплатил долг. Столько же обещал за помощь. И вот ожидали. Возле лошадей - тот, которому Алесь дал в пах (ему все еще было трудно ходить), и тот, кого он выбросил из брички (человек отделался ушибами). Остальные трое сидели рядом. Рыжий Михаила, по прозвищу Семеновский, с распухшим носом. Рябой новоселец Васька Сноп. И еще саженный красавец Щелканов с нахальным и диковатым лицом. - Этого берегитесь, - сказал Сноп Алесю. - Может и убить. - Ничего. Мы уж как-нибудь не дадимся. Сидели и ожидали. Алесь вспоминал сделанное за эти дни. ...Андрея действительно привезли перед пасхой и в тот же день - на пасху такого делать нельзя - били плетью во дворе Бутырской тюрьмы. Кирюшка не подвел. Обошлось даже без "ожгу". Через два дня арестант мог ходить. Но Загорский знал, чего ему это стоило, ему, которого никто никогда не тронул пальцем, кроме как в драке, потому что детей у них бить не полагалось ни родителям, ни чужим, а конюшня - позор панского двора. Узнав, что в Бутырках все более или менее в порядке, Алесь поехал на Рогожскую, чтоб отказаться на три дня от услуг Чивьина: незачем впутывать старика в это дело. Была пасха. На улицах люди ходили с вербою, а под ногами хрустела малиновая, голубая и желтая яичная скорлупа. И, соревнуясь с нею в блеске, качались в воздухе связки забрызганных солнцем шаров, словно наполненных небом, солнечным сидром или кровью. Продавали каких-то заморских раков, запечатанных в стеклянных сосудах с водой, - и солнце искрилось в воде. Продавали "тещины языки", что распрямляются до пояса, если подуешь, - и солнце дрожало на красных языках. Но чем дальше к окраине, тем больше попадалось пьяных в лохмотьях - и то же солнце бесстыдно гуляло в прорехах. Настолько нищие, что и на пасху нечего надеть. Залитый солнцем, залитый бирюзовым светом, Алесь старался не смотреть на землю. И вот увидел... ...Плыл над всем этим пьяным свинством и дикостью, над лохмотьями и золотом нетленный синий контур Крутицкого теремка. Что-то сжало сердце Алеся. Сжало впервые за многие дни. Нежностью и болью. - Родной мой! Полоненный! Святой! Как же тебя вызволили? Как очистить от гнусности и нечистот? Как?.. Он понимал жителей Рогожской, что шли в баню со своими тазами. Не в том дело, что в никонианских грешно мыться. Все окраины города, все его торговые ряды, все роскошные дворцы были таким гнойником, что к нему было гадко прикоснуться. В бане дети любят играть с водой: переливают ее ковшами, руками. Нельзя, чтобы они играли водой в том самом тазу, в котором мылся какой-то там Кирюшка, хотя он всего лишь холуй тех, кто в общие бани не ходит. ...И полоненная бирюза Крутицкого теремка [Крутицкий теремок на Крутицком подворье построили при царе Алексее Михайловиче пленные белорусские мастера]. Черт с ним, пускай на улочках Рогожской тоже достаточно и свинства, и фанатизма, и темноты. Пусть крыши на этих улочках на Тележной, Вороньей и Хиве, бурые от чая (берут в трактирах спитой чай, сушат его на крышах и, добавляя разные примеси, делают "настоящий кахтинский" чай для простонародья - все эти же "рогожские китайцы"), пусть на улочках здесь лужи, пусть жизнь заскорузлая. Все равно. Потому что они любят чистоту, они трудятся, потому что они гонимы, потому что слава тем, кто гоним, потому что они верят, пусть и в темное, - лишь бы только не в святость царей и их быдла. ...И полоненная бирюза Крутицкого теремка. Чивьин встретил приезд Алеся спокойно. - Значит, три дня тебя не будет? - Да. - Ну что ж, я доволен. И твоими... комиссионными, и тобой. И тем, что знаешь нас, понимаешь... Значит, скоро и домой? - Скоро. - Я знаю. Так прощай. - Денис Аввакумыч! - воскликнул Алесь. - Да как вы могли подумать, что я исчезну? - Дело может принудить. - А я все же заеду. А чтоб поверили, оставлю у вас Лебедя и щенка. - Ну, гляди, - повеселел старик. ...Участием новосельцев в деле был недоволен лишь Кирдун. Ворчал: - Связался с отребьем, с подонками... Кня-язь... - Перестаны" Самому тошно. - Тогда зачем? - Освободить Андрея - вот зачем. Он из-за меня, если подумать, сел. А ты согласишься вчетвером нападать на этап? На полувзвод караульных? - Семеро тоже не сахар... - Так вот и молчи. Алесь и сам знал: риск огромный. Действовать надобно решительно, не колеблясь ни минуты, и даже при этом условии шансов остаться в живых почти не было. Они четверо шли на это сознательно: Алесь и Кондрат - как кровные, Мстислав - из-за дружбы, Кирдун - потому что на это шел Алесь. И он не жалел троих новых. Сами сели за стол с Хлюстом, сами напали на бричку, сами должны были погибнуть от ножа, если б не он, Алесь. Пусть платят. ...И вот он сидел и сквозь опущенные ресницы видел, как блестит на солнце уложенный булыжником отрезок дороги, как, если перевести взгляд направо, брусчатка кончается и начинается грязь, месить которую до самого Нижнего, увалы и дорога, то ныряющая в ложбины, то (далеко-далеко) взбегающая на гряды пригорков. А если посмотреть налево - увидишь голый, но уже слегка позеленевший массив Измайловского зверинца и дорогу. И на дороге - ни души. А вон там ободранное, ржавое золото куполов Всесвятского монастыря. А на дороге - ни души... "Что могло случиться с этапом? Почему не ползет?" Алесь был на отправке прошлого этапа. ...Желтый, обшарпанный дом у заставы. Возле него жмутся провожающие. Большинство из них отстает от этапа здесь - примиряются. А часть - вон там, возле "слезного" Лесного острова, за три версты отсюда. Какой смысл идти дальше? Не дозволяют, да и не нужно, все равно не поможешь. И почему только там не засыхают березы?.. Столько слез... Разлука навсегда. ...И вот выводят из желтого этапного дома людей. Висят над головами рыдания, бабы ломают руки, мужчины глядят в землю. Построили. Повели. Впереди те, у кого кандалы и на руках, и на ногах. Затем - те, у кого только ручные. За ними - те, что вовсе без кандалов. А потом телеги с больными, детьми, бабами. Боже мой, боже! Как будто вся империя снимается с места и тащится на край света... Скрипят колеса. Едут. Как табор. Как татарские арбы. Как печенежские башни... (*28) Звенят цепи, ружья стражи. В грязь и пыль. В зной и снег. Все. Все. Каждый понедельник и вторник. И пойдут. Пойдут. А мимо них будут пролетать тройки с серебряными колокольцами. Будут стоять богатейшие постоялые дворы, ибо это не только дорога слез, но и дорога "к Макарию", на ярмарку. И одни будут везти товары, а другие всю дорогу жить милостыней, а потому перед каждым селом затягивать "песню милосердия", в такт ей бряцая кандалами: Милосердные наши батюшки, Не забудьте нас, невольников, Заключенных, Христа ради! Пропитайте-ка, наши батюшки, Пропитайте нас, бедных заключенных! Сожалейтеся, наши батюшки, Сожалейтеся, наши матушки, Заключенных, Христа ради! Мы сидим во неволюшке, Во неволюшке - в тюрьмах каменных За решетками железными, За дверями за дубовыми, За замками за висячими, Распростились мы с отцом, с матерью, Со всем родом своим, племенем. И так изо дня в день. Куда ведешь, дорога? На торжище? В рудник? Доколе!!! Кондрат тронул Алеся за плечо и, когда тот обернулся, испугался выражения его лица. - Братка, ты что? - Чего тебе? Кондрат молча указал рукой, и тогда Алесь понял, что "Милосердная" ему не только почудилась. По дороге медленно ползло серо-желтое пятно. Серое от пыли и халатов. Желтое от лиц, рук, от бубновых тузов тех, что ехали на телегах, сидя спиной к лошадям. Алесь обвел глазами своих. Крайний слева, у подпиленной березы, неподвижно стоял Халимон Кирдун. Держал в руках топор, примеривался к клину, загнанному в распил. Ближе, по правую руку от Алеся, лежал со штуцером в руках Мстислав. Повернул к Алесю лицо, засветились солнечные глаза, подмигнул - Алесь улыбнулся, ибо это могла быть последняя улыбка и тому, кто уцелеет, было б больно. Загорский глянул налево. Хищно уставился на прицел штуцера Кондрат. На губах злая усмешка: сейчас дорвется. А еще дальше трое "купленных". Сноп бледен и спокоен. Михаила шарит глазами по колонне. Щелканов невозмутимо поигрывает пистолетами (у него их три). Ползет, ползет колонна слез. Скрипят колеса. Где тут может быть Андрей? Разве узнаешь? Да нет, можно узнать: ведь они поют. Такой голос можно узнать и среди тысячи. Но голоса не слышно. Алесь сделал знак рукой. Все послушно опустили на нос и рот повязки. Где же может быть Андрей? Вот колонна почти поравнялась со Щелкановым... Нет, голоса не слышно. А "песня милосердия" звучит и звучит. И вдруг он увидел... ...Андрей шел в середине второго ряда. Ноги, в кандалах, переваливаются, неестественно двигаются бедра. Руки сложил на груди... Бог ты мой, какое бледное лицо! А глаза, будто незрячие, смотрят в небо. И плотно сомкнутый рот. ...Был луг у Днепра, давно, в детстве, и голос над лугом, и разбойник Война, который тогда сказал: - Пой, хлопчик, пой, пока дают. Ах какой был голос! И на коляды, и тогда, когда жгли бодяк [сорный кустарник, чертополох], и на лугу, и на свадьбах, и когда кликали весну. Что-то душило Алеся. Он махнул рукой Кирдуну. В следующий миг могучая береза начала крениться, со скрипом разрывая свои жилы, кряхтя. Словно короткий, на несколько мгновений, ураган родился в ветвях дерева - и вот оно уже лежало на дороге, перегородив ее, застлав ряды каторжан пылью. Почти безотчетно Алесь увидел растерянные, оторопевшие лица. Глаза надежды... Глаза ужаса... Глаза, что не понимали. Залп! Он грянул неожиданно, страшно, как смерть. С одинокой березы по ту сторону дороги посыпались на колонну мелкие ветви. Никто не успел ничего понять, а горький дым пороха смешался уже с поднятой упавшим деревом пылью. Все оторопели. Сквозь дым и пыль Алесь смутно видел лица конвойных, которые не понимали, что происходит. А мелкие веточки все еще падали на головы людей. И тогда Алесь сказал громко и твердо, без тени сомнения в том, что его могут не послушаться: - Конвой! Положить оружие! Дальнейшее произошло, может, за какую-то минуту, и никто, даже сам Алесь, такого не ожидал. Не ожидали, видимо, и они, не привыкшие думать сами, за многие годы приученные подчиняться только приказу, только чужой, более сильной воле. Даже не ей, а чужому, безапелляционному голосу. Пороховой дым еще плыл над колонной. Медленно-медленно. И вдруг один из конвойных, как на смотру, сделал шаг вперед. ...Брякнуло о булыжник дуло первого ружья. Упала рядом с колонной большая березовая ветвь. ...Второе ружье легло на землю... Третье... Четвертое... Пятое... На лицах владельцев отпечаталась бессознательная, подтянутая тупость. Совершенно одинаковая у всех, в то время как даже ружья ложились на булыжник по-разному: одни - мягко, другие - лязгая. - Кру-гом! - скомандовал Алесь. Щелкнули каблуки. - Шагом арш! Первый шаг, показалось, раздробил камни. Потом размеренно, словно кто водил щеткой по высушенному бычьему пузырю, зашаркали шаги. Над каторжными висела гнетущая тишина. Они растерянно глядели на конвойных, которые двигались, как заведенные куклы. И только Алесь видел, что в этих куклах было что-то человеческое - прижатые к бокам локти. Затылки напряженные, зады молодцеватые, головы залихватски закинуты. И только локти, неловко прижатые к бокам, были человеческими. И по ним можно было понять, что тут не только подчинение, но и страх получить пулю в спину. Страх этот все возрастал. И в напряженной тишине, что аж звенела в ушах и сердце. Загорский понимал, что вся эта "божья благодать" держится на одной ниточке. Вот-вот... Вот-вот... Вот-вот... И, однако, тишина сохранялась. Это были обстоятельства, не предусмотренные никакими инструкциями. Могли быть попытки к бегству - и тогда надо было стрелять в спину. Мог быть бунт - и тогда надо было стрелять по колонне. Кандальник мог ударить конвойного - и тогда его ставили к первой же стенке или в первом же городке прогоняли сквозь тысячу шпицрутенов. Но не могло, и никогда не было, и не могло быть нападения на этап. Никто ничего не понимал даже теперь. Нападение! В мирное время! И не где-нибудь в глубинке, а тут, едва не на окраине Москвы. Солдаты дробили шаг как раз к ней. За Финенгофскрй рощей, в горячем мареве испарений, далеко-далеко, словно обманка на дне закопченного таза у золотоискателя, горели многочисленные блестки ее куполов. Этого не могло быть. И все же тишина звенела на одной ниточке. Вот-вот... Вот... вот... Вот... вот... - Стой! Ложись! Шаг вперед... Руками в землю... Правые ноги ползу назад... Легли... В десяти шагах от колонны каторжников лежала на земле неровная буква "П". Алесь понял, что положил их слишком близко, но нельзя, невозможно было долее тянуть напряженную тишину. Нельзя, невозможно для нервов... Каждое мгновение она могла взорваться, и тогда... - Каторжные, стоять на месте! Загорский боялся суматохи. Но те и так стояли как соляные столбы, понимая еще меньше, чем стража. Алесь кивнул Кирдуну. Кирдун начал спускаться по склону к ружьям. Глаза конвойных - синие, темные, блеклые, табачные - от самой земли - следили за ним. Они смотрели, как спускается к ружьям совсем не военная, совсем не страшная фигура одного из тех, что осмелились напасть на этап, фигура первого, увиденного ими. Кирдун спускался, отставив цивильный зад, размахивая руками. И грозно трепетала под его добрыми глазами черная повязка, а в руке был колун, которым он свалил дерево. Это была ошибка. Тишина оборвалась. Крайний в одной из ножек буквы "П" не выдержал. Здоровенный кривоногий унтер. Крутнулся на месте, и никто не успел опомниться, как крайнее из брошенных конвойными ружей было уже у него в руках. Ощерились зубы, словно унтер наконец все понял. - Солдаты, это ж разбой! Кирдун шел прямо на дуло, что вздымалось навстречу ему. Выстрел. Ожидали, что Кирдун покачнется или бросится в кусты, но вместо этого увидели, как унтер схватился за предплечье. Загорский повел глазами влево и увидел дымящийся штуцер в руках Кондрата. - Отстрелялся, вояка, - сказал Когут. Халимон подошел к унтеру и взял ружье из парализованной руки. - Так, дядька, не треба, - назидательно сказал он. И тут, словно в ответ на выстрел, запоздало заголосили бабы на телегах, взревели каторжане, заплакали дети. Среди стражи, лежавшей на земле, раздался крик: - Это разбой! Что вы лежите! В ружье!!! Алесь скомандовал дать второй залп. Снова поверх голов. И, когда свист пуль словно отсек голос, резко крикнул: - Ти-хо! На помощь Кирдуну уже спускались Сноп и Михаила. Щелканов играл пистолетами, по очереди целясь в солдат. Тишина. Только где-то плачет ребенок. Жалостно и тихо, как котенок. Алесь поднялся. - Каждый, кто протянет руку за оружием, будет убит на месте, - сказал он. - Те из этапа, кто станет нарушать порядок и мешать делу, - тоже. Всем ждать своей очереди. Люди собрали оружие и, оставив его под присмотром Кирдуна, встали над стражей. Унтер покачивался, держась за руку, скалил зубы. - Баба, - приказал Алесь одной из каторжанок, - перетяни ему рану. Та боязливо - бочком мимо Алеся - подалась к раненому. Очень уж грозно глядели глаза над повязками. Алесь вдруг почувствовал, что у него мочевой пузырь готов лопнуть. Ему стало нестерпимо стыдно. И тут он понял, что ничего постыдного здесь нет. Семеро против полувзвода. Необстрелянные хлопцы против вояк. Ничего постыдного тут не было. И тогда пришла радость. Такая раскованная, что Алесь задрожал. - Каторжане, - глухо сказал он. - Тот, кто хочет бежать, кто может бежать, кто обдумывал побег, может сейчас это сделать. Кто не думал над этим, но кому угрожают рудник или смерть - также. Я требую лишь одного: порядка. Мы снимем с вас кандалы, но тот, кто будет рваться раньше других, избавится от них последним. В голове колонны уже маячил Александр Щелканов, закутанный, как бедуин, побрякивал связкой отмычек. Солдат подняли и под дулами повели в рощу. Там опять положили на траву. За ними, но чуть в сторону, пополз этап. Последними освободили дорогу телеги - перевалили через канавку и со скрипом потянулись в заросли. Алесь поглядел, хорошо ли следят за солдатами (их на всякий случай связали и уложили квадратом), и пошел к узникам. Там уже вовсю шла работа. Щелканов перебирал отмычки, с молниеносной быстротой находя нужную, время от времени весело позвякивая ими. Загорский обвел глазами узников: Андрея среди них не было. И это было хорошо. Значит, его уже умыкнули хлопцы. Они договорились, что это будет сделано незаметно, чтобы никто не знал, ради кого совершено нападение на этап. А новосельцы не скажут. Связанные по рукам и ногам, виновные в двойном разбое, за который ждет двойное наказание. - Люди, - сказал Алесь. - Теперь вы уже не каторжане, а люди. Хорошенько подумайте. Я советовал бы уйти всем. Кто попадется, а кто и нет. Дорог отсюда много. На Владимир, и Нижний, и Керженец, и налево, на Ростов Великий, Переяславль, Вологду, Архангельск. А если за Волгой свернете, то Великий Устюг и Пермь... Думайте быстрее. Конвоиров продержим до вечера... Кто не будет убегать? Нашлось человек восемь. - Ну вот. Остальные - идите. Падали на землю кандалы. И это была приятнейшая для слуха музыка. 9 Солнце клонилось к закату. Колодники давно разбрелись в разные стороны. Те, что не захотели убегать, сидели возле солдат. Проскрипели телеги. На месте освобождения осталась груда брошенных халатов да еще повсюду, как змеи, блестели в траве снятые кандалы. Словно расползлись гадюки из гнезда... Щелканов потряхивал кистями рук: - Э-эх, работенка кровавая, пригож-жая! И разбегутся же теперь они, милостивенькие, как тараканы. Алесь подумал о том, сколько мужиков сегодня не досчитается на бельевых веревках рубашек и портов, - и улыбнулся. - Идем, Щелканов. - Э-эх, бар-рин, святой волчок. Вызволил ты нас от Хлюста. Вызволишь ли от хвоста? - А кто за вами потянется? Имени моего ты не знаешь. А если б и знал - кому сказал бы? За тобой, брат, двойной хвост. - Знаю. - Щелканов пританцовывал. - Эх, чинчель-минчель, хлюст мазепа. Тебе разве что каторга, а мне еще за разбои по белой спинушке да тысяча палочек... А что, если я на это не погляжу? - Не гляди, - спокойно сказал Алесь. - То-то же... Да черт его знает, откуда тебя Богатырев выкопал... А это, брат, кремень!.. Если кто-то из нас брякнет языком - горше, чем от Хлюста, не жить вам. Круговая порука... Да и потом: Сноп с Михайлой меня тоже в таком случае за бесстыдство прирежут... Это мужики строгие... - Злодейская твоя совесть, - сказал Алесь. - Неужели только это тебя и сдерживает? Щелканов неожиданно серьезно посмотрел на него. - Нет, - подумав, сказал он. - Еще то, что я в этом твоем поступке не вижу выгоды. Ну отбил, ну отпустил всех. А дальше что? Какое такое золото добыл? А? Косые лучи солнца стрелами били им в лицо. Молоденькая травка шелестела под ногами. Сквозь нее пробивались свернутые, как дека старой виолы, ростки папоротника. - Откройся, - неожиданно попросил Щелканов, и в его глазах Алесь вдруг увидел застарелую волчью тоску. - Почему бы и нет? Он знал, что в чем-то виновен и перед этой душой, которая паясничала, но и тосковала, как все. - Я из казанских, - сказал Алесь. - Матушка моя по старому согласию... Однажды беглый каторжник вызволил меня из страшной беды... Я забыл... А тут пришел последний час матери, а незадолго перед этим на родню посыпались беды. И вот мать позвала к себе и на смертном одре взяла с меня обет, что буду жить, чтоб никому не сделать больно... А за то, что забыл ту услугу и потому несчастье постигло и мой дом, и близких друзей, она взяла с меня слово, что вызволю, если сумею, таких самых несчастных... Вот я и сделал - "во исполнение обещанного". Щелканов глядел тревожно: - Сказка? - Нет, не сказка. Это действительно не было сказкой. Разве что обстоятельства были иные. И Щелканов по тону сказанного понял, что это не сказка, поверил. - Ну вот. А тут тринды-беринды, блины жрут, снохачи-сморкачи. Где-то там все есть, хоть бы и в Казани, где грибы с глазами, когда едят, то плачут слезами. А тут Хлюст. Где-то град Китеж. А тут мамаи охотнорядские утюжат... Э-эх, чинчель-минчель, желтяки для прислуги - рыжики для себя - пробель для тещи. - Он пританцовывал. - После баньки сам-то груздочки с лучком да с маслицем обожает. Икоркой-те на вербное побаловаться, христианску-те душу загубив. - Что это ты по-человечески не говоришь? - Разрешаем себе в благовещение рыбки покушать... Богадельню не обокрав, великий пост в благочестии провести. - Ты что? - Опостылело мне все, - сказал Щелканов. - Живодерня богатыревская моему отцу принадлежала - опостылело. Все опостылело. Жизнь только своя пока не опостылела - и за это, за то, что от Хлюста вызволил, спасибо. Но и она года через два непременно опостылеет. - Голос Щелканова звучал гулко. - И тогда я сотворю что-нибудь дикое. Зарежу кого-нибудь, что ли. А сам пойду в трактир чай пить. И придет за мной хожалый [от слова "ходить" - служащий при полиции в качестве рассыльного, а также любой низший полицейский чин]: "Александр Константинович, тебя ведь велено взять". - "Бери". - "Нет, ты лучше сам". - "Тогда не мешай человеку чай пить". И выдую при нем три самовара, хотя чаю этого видеть не могу. А потом скажу: "Хрен с вами, падлы замоскворецкие, пойдем, опостылело все". Алесь не знал, что человек, который шел рядом, буквально так и сделает, так и разыграет все через пару лет. Но он безмерно поверил искренности, что прозвучала в словах Щелканова. - Не дури. - Я тогда умнее всех во всем этом городе буду... Э-эх, вот сегодня была жизнь!.. По обету, значит? - По обету. - Значит, сподобился и Щелканов... У-ух, соколы залетные! Они вышли на поляну, на которой лежали солдаты под охраной Кирдуна. - Эй, кислая шерсть! - Щелканов щупал узлы на руках и ногах. - Не шевелиться, не качаться, до утра не кричать. Кто закричит - сам-молично прирежу. Брал из рук Кирдуна тряпки и ловко затыкал каждому рот. - Вот так лежи, разумный... Не бойся, чухлома... Унтер, когда дошло до него, выругался затяжным матом. - Ну-ну, - сказал Щелканов. - Ай, молодчина! Вылайся еще - до утра не доведется. В самом деле подождал, пока тот выругается, и только потом заткнул рот и ему. ...Шли с поляны втроем. Кирдун старался держаться в стороне от Щелканова. А тот шел, как будто из него вынули кости, обмякнув, шаркая ногами по траве. И только когда подошли к спрятанным в зарослях тройкам, вдруг оживился. - А своих нету. - В зарослях сидят. - И правильно. Сейчас я этих Новосельцев отзову. Свист раздался над дорожкой. Тот, от которого кони падают на колени. Кирдун зажал уши. А Щелканов завращал суздальскими глазищами, засмеялся. - Вот оно как. Хлопцы, сюда! Новосельцы соскочили с козел, ломились сквозь заросли. Подошли. Остановились возле Алеся, Щелканова и Кирдуна. Алесь глядел на рыжего Михаилу Семеновского, на Ваську Снопа, на остальных, которые едва не лишили его жизни, а сегодня честно помогли совершить смертельно опасное дело. - Ну вот, чинчель-минчель, - сказал Щелканов. - Что сделано, то сделано. Теперь наше дело сторона. Теперь нам в трактир под названием "А я все время тут". В "Волчью долину". Ничего мы не видели, ничего не слышали. - Там Хлюст, - сказал Михаила. - Хлюсту гроши в зубы, а нож в бок... И вот что еще: если кто-то начнет выхваляться, я ему сам хлюстов подарочек поднесу. - Гляди, как бы нам не довелось тебе такой гостинчик подносить, - усмехаясь, сказал Сноп. Щелканов выпрямился. - Не будет этого, андроны... [небылицы, пустословие, вздор (польск.); "плести андроны" - значит врать] Ну, пошли. - Погодите, хлопцы, - сказал Алесь. Он достал деньги: - Берите еще по пятьдесят. - За что? - спросил Сноп. - За то, что в том овраге меня не добили, - сказал Алесь. - Благодарность, так сказать. Новосельцы захохотали. Взяли. Покачали головами. Алесь протянул кредитку Щелканову. Но тот вдруг вздохнул и мягко отвел руку Алеся: - Нет. - Почему? - А я желтяков для прислуги покупать не собираюсь... Обет есть обет... Задумчиво покачал головой: - Э-эх, казанский! Вот это жизнь!.. Ну, казанский, целоваться не будем, а то еще ненароком кусну за то, что своей жизнью живешь... Не жизнь у тебя, казанский, а Китеж... А руку дай. Князь и разбойник подали друг другу руки. Щелканов каким-то отчаянным, судорожным движением сжал руку Алеся. Потом резко откинул: - Все. Прощай, казанский. И пошел не оглядываясь. Новосельцы двинулись за ним. Низкое солнце ярко горело за ними, и они казались не людьми из плоти и крови, а просто темными силуэтами, вырезанными из картона, - движущиеся куклы из театра теней. Исчезли. Кирдун и Алесь повернулись и пошли к лошадям. Скрученный папоротник. Салатная под солнцем трава. Только теперь Алесь почувствовал, как ему не хватало все это время Андрея Когута. Он вынужден был сдерживаться, чтобы довести до конца начатое дело, он был в эти часы не просто человеком, не братом и не другом, а главой. Он не мог усадить освобожденного в бричку - и махнуть ко всем чертям. ...А люди между тем вышли из лесу и стояли возле упряжки. И среди них Алесь увидел Андрея, который стоял неподвижно, будто перестали слушаться ноги, и лишь бессмысленно гладил себя по груди. - Вот и я, - сказал Алесь. - Вот и я, братка... Был луг, и на нем звенел голос... Была рыбная ловля, когда человек с этим голосом перевозил через Днепр Галинку Кахно... Был бунт, когда этот голос умолял Кондрата... Была ярмарка, на которой этот голос пел Алесеву песню... Было Болото, на котором били кнутом человека с таким похожим затылком... И вот перед ним стоял человек с огромными синими глазами, с измученной, доброй, почти женской улыбкой. Друг, брат, дорогой человек. - Алесь, А-алесь, - сказал Андрей. Он сделал шаг, и ноги двигались все еще неестественно, хотя он был переодет в запасной Алесев костюм. Обнимая друг друга, они молчали. И среди всех, кажется, не плакали только они. ...Колеса поначалу прыгали по корням лесной дороги, потом прошелестели через тракт, потом катились полем, потом - уже в темноте - бешено тряслись по дорожным буеракам и корням в Измайловском зверинце. Устремлялись навстречу деревьям. Весенние звезды горели в ветвях. А два человека в задней бричке все еще молчали. И это молчание было молчанием такой близости, какая редко бывает между людьми. И лишь у самой "лаптевской" подставы Андрей вдруг сказал: - Двух вещей не забуду, Алесь. Того, что ты сделал сегодня, и еще двор Бутырской тюрьмы. - Может, не надо? - Надо. Последний раз. Чтоб знал. Потом уже не буду. - Ну, - сжал в темноте его руку Алесь. - Понимаешь, двор. И тут башня. А в ней, говорят, Емелька Пугач сидел. - Голос Андрея вдруг начал срываться. - Я не Пугач. Я маленький человек. Мы все маленькие люди. Давали б нам землю пахать да петь свои песни не мешали. Я пахал. Всю жизнь пахал. И однажды запел. И получилось: я - Пугач. Получилось: достаточно запеть... - Песня, брат, была не из мирных. - Знаю. Для них. А мне что? Ну пускай она для них не мирная. А мне что?! Для меня, для тебя, для него есть в той песне зло? Нету. Так что нам до их гнева? - Он скрипнул зубами. - Мы хозяева. Не солдаты, а мы. Так что нам до их гнева? Зачем они пришли? Кто их звал? Что им до моей песни?.. А меня вывели во двор. Барабаны бьют. Кирюшка с кнутом куражится: "Эй, бульба, а ну запой". - Он был подкуплен. - Наверное. Потому что остальные с первого удара роняли голову. Но принудить кричать - это ему хотелось. "Пой, бульба каторжная, пой". А я молчу. Я весь этап молчал... Отвязали меня от "кобылы", отвели в клетку. Ведут, а у Кирюшки глаза кровью налились. Говорит часовому: "Жалею, что связался тут с одним. Петь не хочет, так пускай бы молчал до смерти". Замкнули меня, и тут я от позора сознания лишился. А потом всю ночь сенник зубами кусал. Меня ведь никогда, кроме как в драке, не били. Не бьют у нас детей. - Видишь ли, - сказал Алесь, - была б конюшня, так, может, и привык бы. И как это мой прадед Аким с дедом Вежей так оплошали? Ай-я-яй! - Так этого я не забуду. Не забуду я этого, Алесь. - Ничего, - сказал Загорский. - Теперь уже недолго. Вечером следующего дня Алесь ехал с Рогожской на Смоленскую заставу. Удивительное спокойствие, впервые за многие месяцы, овладело его душой. Все позади. Оружие было закуплено. Беглецы утром удачно сели в поезд (после "лаптевской" подставы Алесь не жалел денег на лошадей с постоялых дворов). Они выйдут где-то в Дне и станут добираться до Приднепровья ямскими лошадьми. Все было сделано. И вместе со спокойствием в душе поселилась пустота. С Алесем в бричке сидел Чивьин. Грустно смотрел, как садилось за дома солнце. Молчал. И лишь иногда обращался к Лебедю, который лежал на дне брички и дремал, положив на Алесины ступни изъеденную молью голову. - Собака, ты собака и есть. Поглядел бы на первопрестольную, в последний раз видишь. Будешь там себе по травке зеленой бегать возле веткинских скитов - счастье твое. Макар на козлах лишь головой качал. - Твоя жизнь окончена, как и моя... А все же под конец подышишь. А вот этому сукину внуку - этому счастье... Щенок, подаренный Богатыревым, ехал на запятках, вместе с багажом, в сундуке с просверленными дырками. - Этому - радость. И не будет он на запечатленные наши алтари глядеть. И не будет он видеть всей этой мерзости. Быков ему не травить, на "скверном" дворе не жрать. А что ему? Бог ему бессмертной души не дал. Собака - собака и есть. Алесь покосился на него и понял, что старик мучительно обижается. - Денис Аввакумыч... Вот чудак... Бросьте вы... Я ведь вас никогда не забуду. - Эх, князь. Забудете. Все человек забывает. Да я и сам виноват. Позволил себе привязаться. А для старика такая штука - вещь непозволительная. - Хмыкнул. - Поехал бы я с вами на Ветку. - Так поедем... В самом деле поедем. - Поздно. В Рогожской моя семья, в Вавилоне этом мое рождение. В нем и смерть моя. Все молчали. Алесь смотрел на закат, что пламенел над этим городом страдания и воспоминаний. Темные улицы... Роскошь "Сити"... Закостенелые от спеси барские дворцы. Елейные и жирные, как свиньи, монахи на Никольской... Страшный смрад Зарядья... Лохмотья... Весь этот бедный, озверевший от голода и тьмы народ... Мумия "царя-фараона" под гнилым снегом... Будочники со столами на головах... Слепцы под стенами Кремля. Даже наполеоновский пожар не выжег всего этого. На пепле выросло то же самое свинство, угнетение, коррупция, продажность. Куда же деваться от всего этого? Какой еще пожар потребен этому Вавилону? Женщина с метлой... Страшные стоны "бубновской дыры"... "Волчья долина" с ее трупами... Подьячие, которым отданы в руки правосудие и милосердие... Дагомейский принц, что кричит о справедливости на неведомом языке, и простые, что кричат о том же самом, но их никто не понимает. Бричка катила по Воскресенской площади. Багрянец лежал на домах: слабый - на белом здании правительственных учреждений, текучий - на струях водоразборного фонтана, кровавый - на стенах Кремля. Эшафот на Болоте. Колесница, что ползет к нему. Лицо городского палача. Медведи с выколотыми глазами. Изнемогающий бык, идущий навстречу солнцу. Алесь услышал звуки песни, и ему показалось, что он бредит. Нет, ошибки не было. Возле багряной струи фонтана стоял старик в белой свитке и магерке. На плече у него висела витебская волынка. У ног, обутых в поршни [постолы, лапти из цельного куска кожи (бел.)], лежали два медяка. Воздев глаза к небу, старик пел. - Эх, - вдруг сказал Макар, - волынка да гудок, собери наш домок. Соха да борона разорили наши дома. Остановить, что ли, княже? - Останови. Бричка остановилась. Вытянутый, весь белый, в безупречно чистой свитке, белый, как дед Когут в белом саду, белый, как тот лирник, у которого они познакомились с Калиновским, старик пел: Апошняя у свеце Гадзiна настала. Бедная сiротка Без мацi застала Последняя в свете Година настала. Бедная сиротка Без мати осталась. Алесь наклонился и положил ему на волынку три рубля. Что он мог? Большы застанецца - У заслугу пойдзе. Якiя маленькiя - Прапалi давеку. Старший останется - В слуги пойдет. А которые маленькие - Пропали довеку. В заплеванных, пронизанных горем, подлостью, угнетением и кровью стенах билась, изнемогая, криничка песни. Старик пел о том, что вся эта земля, начисто, еще при рождении, обойдена счастьем: Стрэу пан сiротку: "А куда iдзеш ты?" - "Матулькi шукацi". Повстречал пан сиротку: "А куда идешь ты?" - "Мамочку искать". Алесь сжал плечо Макара, чтоб тот ехал. Горе и гнев душили его. А за спиной билась, умирая, пленная песня. ...На заставе прощались. Макар переступал с ноги на ногу, мялся. Потом тихо сказал: - А жаль, что я не у вас. - И вдруг улыбнулся: - Вот, княже, что еще случилось. Этап какой-то черти вчера утром разбили, соколинцы каторжные. Всех начисто развязали и распустили. А солдат хватились только сегодня, около полудня. Начали искать - все связанные. - Интересно, - сказал Алесь. - И неизвестно, кто это сделал? - А черт его знает. Главное, выгоды никакой. С повязками какие-то. Просто так, видать, из озорства. - Поймали кого-нибудь? - Поймай их... Это же полтора дня минуло или еще больше. У тех, видать, от страха крылья повырастали. Теперь между ними и тем местом самое малое сотня верст. - Прощай, Макар. Я рад. Макар отошел. - Ну, давай, - сказал Чивьин. - Давай я тебя нашим... Рогожским. - Перекрестил двуперстно. - И знаешь... Ты тогда этим... неграм - и за меня. И за меня, сынок. За алтари запечатленные. За всю нашу рогожскую старую веру. ...Ямской экипаж катил по тракту. Первые звезды загорались над головой. Били в молодом жите перепелки. Алесь гладил голову Лебедя, и вспоминал, и закрывал глаза, как он. Когда же восемью месяцами позже люди в ярости кричали: "Оружия!" - кричали, сжимая пустые кулаки, один из немногих, кто сумел ответить на этот крик, был князь Александр Загорский. Днепр получил оружие. 1981 ПРИМЕЧАНИЯ 1. Хазовый конец - казовый (то есть тот, который показывают) чистый конец ткани, при свертывании ткани в рулон (штуку) оставляемый на виду, снаружи. Противоположен затоку, верхнему кону полотна, с которого начинается тканье. Заток, естественно, остается внутри штуки. 2. Рогожской называлась ямская слобода, ямщики которой обслуживали дорогу на село Рогожи (с 1781 года город Богородск, теперь Ногинск) и далее на Нижний Новгород (теперь город Горький). 3. По старому, времен унии, обычаю, почти исчезнувшему в XIX веке, некоторые белорусские помещики отдавали сыновей на "дядькованье" (воспитание) в крестьянские семьи. 4. Имеется в виду урочище Болото, название которого отражает особенность этой местности: до постройки водоотводного канала в 1786 году пойма Москвы-реки во время наводнений и сильных дождей наводнялась и превращалась в болото. 5. Косинеры - польские крестьяне-ополченцы во время восстания 1794 года, вооруженные косами, насаженными вертикально. Были объединены в батальоны и в полк краковских гренадеров. На территории Литвы и Белоруссии отряды косинеров формировались во время восстаний 1830-1831 и 1863-1864 годов, но вместо кос крепили на шестах полосы железа. 6. Калибер, или гитара (по сходству), - исконный московский экипаж, узкие дроги на стоячих рессорах. В них могли сидеть только вдвоем, причем, чтоб не потерять равновесие, каждый из тех, кто ехал, садился лицом на свою сторону улицы. Передний держался за пояс извозчика. Если ехали с дамой, то кавалер придерживал ее за талию, иначе, по слабости пола, она вылетела бы на первой выбоине. Зимой были еще двух- и четырехместные сани, чаще всего без полога. Очень редко попадались сани с выездным в ливрее и шляпе с позументом (это для любителей пускать пыль в глаза). Летом начинали встречаться уже кэбы и шарабаны заграничного типа, но больше ездили на "эгоистках" - одноместных экипажах на неустойчивых рессорах, которые сильно бросало, так что вылететь можно было каждую минуту. Люди под хмельком умудрялись ездить в них вдвоем и втроем. 7. Начиная с петровских времен дети солдат числились за военным ведомством, и указом Петра I в 1721 году при каждом полку была учреждена гарнизонная школа. В 1805 году они были переименованы в кантонистские школы. В 1858-1868 годах были переделаны в военно-начальные школы для солдатских детей. 8. "Палестинами" в разговорной речи называли место своего рождения, местность, откуда человек родом или постоянно живет. Здесь - та же Рогожская слобода. 9. Мамона - буквально брюхо, "служить мамоне", "поклоняться мамоне" значит быть корыстолюбивым, почитать сытость, а то и обжорство пределом мечтаний, стремиться к чувственным наслаждениям. 10. Все, что описано здесь, выше и ниже, - не преувеличение, не попытка нарисовать страну идиотов и не покушение на лавры М.Е.Салтыкова-Щедрина. Я не позволил себе ни слова выдумки, наоборот, заботясь о правдоподобии, брал только "средние", "типичные", "серые" факты. Желающих отсылаю к журналам "Голос прошлого", "Исторический вестник", "Русский архив", к газетам того времени, к многочисленным мемуарам очевидцев, а также к сборникам законов, постановлений и распоряжений. Вы убедитесь в чрезмерной даже точности рассказа, сумеете найти много интересного и для современного читателя и провести кое-какие параллели между рассказами разных сословий и поколений людей. 11. Корейша Иван Яковлевич - известный московский юродивый, которого держали в Преображенской больнице и на "пророчества" которого валом валили, несмотря на полную их бессмысленность, мещане, купцы и аристократы города. Современники говорят, что его навещало все общество и что вся женская половина Москвы бесспорно признавала его. У Лескова есть рассказ, как Корейша из-за ошибки просительницы "вымолил" ребенка не замужней женщине, а девушке. Корейша умер в 1862 году в возрасте восьмидесяти лет. 12. Будочник - полицейский нижний чин в царской России (XVIII - начало XIX века). Непременным атрибутом будочника была алебарда. 13. Братья Денисовы - основатели староверской "беспоповской" пустоши на Выг-озере. Люди огромного для своего времени образования, самые уважаемые раскольниками личности во времена царя Петра. 14. Миссионер Питирим по приказу царя Петра ходил по кержачьим скитам и уговаривал проповедями и диспутами, чтобы раскольники возвратились в лоно церкви. Основным его козырем было "Соборное деяние", которое "недавно отыскали в Киеве". Один его раздел был посвящен Киевскому собору 1157 года - назывался "Соборное деяние Киевское на армянина еретика на мниха Мартина", который "велие содела в Руси смущение христианином паче же неискуснии писания". Собор будто бы еще тогда осудил те ереси, которых сейчас придерживаются старообрядцы, ибо ереси Мартина, высказанные в его книге "Правда", были точно такие же, как и у раскольников. Собор во главе с митрополитом Константином осудил Мартина, хотя он был родственник константинопольскому патриарху Луке Хризаверху. Мартин упрямился. Тогда Киевский собор обратился к Луке. Патриарх созвал в Константинополе второй собор, на котором осудил родственника; Мартин пообещал исправиться, но потом отказался. Тогда его предали анафеме и отослали в Царьград, где патриарх Лука родственника своего предал огню. ...Старообрядцы списку "деяний" не поверили и попросили пощупать оригинал. Питирим обратился к царю, и Петр срочно прислал оригинал книги: "Читайте, ведайте, что церковь не отошла от греческих Кононов, врачуйтеся, расколом недугующие". Оригинал "деяний" оказался грубой подделкой. Раскольники (а главным образом братья Денисовы) подвергли его уничтожительной критике. Синод вынужден был отнять книгу, запечатать и навсегда упрятать в синодальной библиотеке. 15. В старых московских домах, когда воздух становился нестерпимо тяжелым, не открывали форточек (часто их вовсе не было), а курили "для освежения" смолкой, конусоподобным сосудом из бересты, набитым смолой с примесью чего-то наподобие ладана. Его разжигали угольком и носили по комнатам. Парадные покои "освежались" раскаленным кирпичом, помещенным в таз с мятой и уксусом, или жаровней, которую поливали духами. 16. Князь С.П.Трубецкой умер в Москве в 1860 году. За четыре года до смерти был амнистирован и возвращен после многолетней каторги и ссылки из Иркутска в Москву. 17. Штуцер - ружье с нарезами в канале ствола, заряжавшееся с дула, предшественник винтовки (у которой также были нарезы в канале ствола, но заряжалась она с казенной части). Штуцерное ружье появилось в Германии в XVI веке. С 1726 года его стали изготовлять и в России, на тульских оружейных заводах. До появления винтовки штуцер был лучшим стрелковым оружием. С 1843 года в русской армии штуцерами были вооружены стрелковые батальоны и лучшие, "штуцерные", стрелки в пехотных полках. 18. Дискос - блюдце с поддоном, на которое кладут во время церковной службы вырезанную из просфоры фигуру агнца (ягненка). Просфора - у православных так называется небольшая круглая булочка, выпеченная из квасного пшеничного теста, употребляемая для причастия ("тело господне"). Потир - чаша с поддоном, в которой во время литургии (разновидность церковной службы) возносятся святые дары; другое название - дароносица. 19. Эльзевиры - книги, напечатанные в типографии Эльзевиров в Голландии (XVI-XVII вв.). Выделяются удивительной красотой и утонченностью шр