мне, а вы своим поведением укрепили мою догадку. Это "мед", медь, это пестик, который у вас, Гончаренок. И ступка, которая, я почти уверен, у вас, Высоцкий. Почему же вы не сложили своих пожитков в общую сокровищницу? Боялись, не доверяли друг другу. Собирались шантажировать друг друга общим неопределенным прошлым. - Брешешь, - сказал Высоцкий. - Почему брешу? Вы просто не нашли книгу. Так совпали обстоятельства. Не нужны были ни преступления, ни новые и новые ваши жертвы. - Тут ты сглупил, - сказал Гончаренок. - Мы со временем догадались, что ты каким-то непонятным образом совершил сверхъестественное, хотя имел в руках только треть тайны. Нам оставалось только следить за тобой. - И с некоторых пор вы догадались, куда ведет меня в этом лабиринте моя нить. Тогда я стал не нужен, и вам надо было обязательно убрать меня с дороги, чтобы не мешал. Однажды вы попытались закидать меня камнями во время "дуэли фонарей". Вторая попытка - нападение четверых (догадываюсь, кто были двое остальных и почему они сегодня не присутствуют). И третья - которая чуть не увенчалась успехом, - обвал. - Четвертая увенчается, - пообещал Гончаренок. Я тянул. Бессовестно тянул. Выхода у меня почти не было. Была лишь слабая надежда, что кто-нибудь придет ко мне в плебанию. Что, может, не застав дома, кто-то спохватится и меня начнут искать. Надо было как можно дольше задержать их, чтобы им осталось меньше времени до утра. Когда это теперь всходит солнце? Гм, где-то в половине четвертого. Оставалось каких-то три часа с небольшим. Нужно было спасать дело, если уж я не мог спасти свою жизнь. Спасать дело, за которое сложило головы столько людей. Мне тоже очень не хотелось безвременно оставлять этот лучший из миров (лучший ли, если по нему шляется такая сволочь?), но если уж это было кем-то предопределено, то я хотел быть последним, кто безвременно его оставит. Чтобы после меня больше - никто. Мир был до краев залит безразлично-прекрасным светом луны. Лощина, в которой мы сидели, была с избытком переполнена темным сумраком. И справа от себя я видел человека с лицом, изрезанным мелкой сеткой морщин, и ушами, большими, как у Будды, а слева - другого, большого, сильного, который с ленивой грацией развалился на камне. - Вы считали, что, если разрушите стену, возле башни, вам будет легче забраться в ее подземелье. Под шумок. То одни разбирают, то вы. И вот Гончаренок со всем присущим ему шармом убеждает председателя в целесообразности закрыть мечеть и устроить в ней свинушник. - Какую мечеть? - Ну, пробить запасной вход в замковый двор и сделать в нем скотный двор... А тут я, с фотоаппаратом. И даже председателя напускать на меня не надо, чтобы самим остаться в стороне. Председатель сам лезет на рожон. Охранную доску сняли ведь. Закона нет разрушать, но тут - по горячему... Небольшая, но неприятность. А тут еще два Ивановича, которые ему с этим своим краеведением давно в зубах застряли и уши объели. А вам с этим их "Познай свой край" и "Никто не забыт, и ничто не забыто" тем более. Потому что вам как раз и надо было, чтобы люди меньше знали свой край и прочно забыли о некоторых типах и их деяниях. - Игнась, я его сейчас грохну, - сказал Гончаренок. - Погоди. Тебе что, не интересно, до чего он там додумался? Пусть болтает. Далеко он своих знаний не унесет. А нам любопытно узнать, почему он заподозрил. Ведь другие тоже могли догадаться. Уж я вроде бы не очень умным выглядел, а о тебе и говорить нечего. Настолько тупое животное, что подозрений не должно было быть. Гончаренок снова полез в карман. - Брось, - снова остановил его Высоцкий, - нож ты хорошо бросаешь, но его сквозь карман, как пулю, скажем, не кинешь. Сиди и слушай. - Часто встречался ты мне, Тодор, на дороге. Иногда ночью. И прыгал через канаву, полную воды, якобы по малой нужде. А зачем? - А затем... Встретились тут с одним... - А до этого, на другой дороге, про "страшные яйца" разговаривали? - Я надеялся только, что выдумки и предположения, построенные на песке, не занесут меня слишком в сторону. - Ч-черт. - Вы шли оттуда полем, чтобы возвратиться иной дорогой, чем тот. Кто "тот", для меня было темной ночью, как многое и многое в этом деле. Многое, о чем я уже никогда не узнаю. Но я должен был делать вид, что мне известно куда больше, чем на самом деле (только бы не перегнуть!), и потому даже врать с большей или меньшей долей вероятности. - Вы торопились. Тем более, что тогда, по дороге на станцию, в грузовике, я проболтался, что связываю все, что происходит, не только с теми сокровищами, но и с событиями перед бегством немцев. Тут уж надо было и дело с Лопотухой как-то довести до конца ("дуэль фонарей"), а заодно и со мной, если уж ночью полез в замок, попался под руку. И даже убегать было нельзя. Привязаны к архивам... То-то же ты, Высоцкий, тогда на станции так на пассажира психанул. В самом деле, едет себе, куда хочет, а ты, "туземец", вынужден на месте сидеть, дрожать и ждать результата. Да и странно, что человек не знает, где его брата расстреляли, в Кладно или в Белостоке. Пожалуй, все же на Кладно слухи указывают, и фамилия на памятнике черным по белому. - Какое дело с Лопотухой? - словно ничего после упоминания о нем не слышал, спросил Высоцкий. - А вы думали, что, если он замок своей крепостью считает, вас ежедневно видит и подсознательно побаивается и напускает на себя больше дури, чем есть на самом деле, то он может какой-то тайник раскрыть. Для верности вы тогда ночью в башне и стену ломали. В подозрительном для вас месте. - Умный ты человек, Космич, - с ленивой угрозой сказал Высоцкий. - Умный. Только ты вроде русского: задним умом крепок. Спохватился поздно. - Да. Я знаю. Но не думаю, чтобы вы очень выиграли во времени. Не только вас тут нечто держит. Держит тут кое-что и еще одного человека. - Загадками говоришь, - сказал Гончаренок. - Да. - Ну, дальше, - торопил Высоцкий. - О попытке взлома моей квартиры, о "моей" записке Марьяну я говорить вам ничего не буду. И без того длинный рассказ. Не знаю также, что вас вело ко второй башне. Наверное, логическое продолжение, проекция на будущее моих поступков. Но третьей башней я вас на какое-то время сбил с панталыку. - Ненадолго, - сказал Высоцкий. - Правильно. Иначе вы бы мне там могилу не готовили. Тогда бы последней жертвой был не я, а Лопотуха. Очень уж вам слова врача не понравились, что Людвик может прийти в себя... Да, многое происходило. О многом я не знаю, как не знаете и вы. "Тянуть больше незачем. Да и устал я. Очень устал душой. Быстрее бы уж, в самом деле, конец. Длить эту комедию нет ни сил, ни желания". - Вас так или иначе поймают. Рано или поздно. И тогда все будут отмщены. И я тоже. - Да нет, - сказал Высоцкий, - пока суд да дело, перед нами путь открыт. И когда мы возьмем все в свои руки - молодчики вроде вас не понадобятся. - Некоторые и прежде это говорили. А где они? Но если это, к общему несчастью, и случится, то вот тогда мы по-настоящему и понадобимся. Да те, кого теперь не принимают всерьез (с разных сторон) любители и знатоки "дела". - Это еще почему? - повысил голос Гончаренок. - Пока мы здесь хозяева. И со временем будем полными хозяевами. У нас здравый смысл. - Не будете, - сказал я почти спокойно. - Думаете, божеские и человеческие законы отменены в пользу этого уголка или какого-нибудь другого на земле? Только потому, что мы родились здесь? А какой-то там Гитлер в Германии? А Власов в России? Нет, эти законы нигде не отменяются. Корабль ваш очень стар и сейчас летит на рифы. - Так что же нам, беднягам, делать? - с фальшивым отчаянием спросил Высоцкий. - А надо было с детства учиться совести, которая в житейском море вместо навигации. Изучать ее и жить, и плыть. Или пренебрегать ею, и тогда - будьте вы прокляты во веки веков! - Что ж, поговорили. - Высоцкий вынул из кармана пистолет. Я готов. Мне почти не страшно. Так, вроде немного сосет под ложечкой. Но тут я поднимаю глаза. ...Далеко-далеко, за тьмой, за лунной мглой горела искра костра. Как же я мог не подумать о ней?! ..."Выход! Выход любой ценой, кроме унижения!" Он примеривался. Примеривался и я. Мне надо было только, чтобы он утратил покой, чтобы рука у него не была твердой. И потому я пустил в ход последнюю свою догадку, почти граничащую с уверенностью: - Что ж, до скорой встречи, Высоцкий... И ты до скорой встречи... Бовбель. - Что-о?! - Бовбель! С двойной бухгалтерией. По доходам и по трупам. Передрожали вы, бедняги! Что, Бовбель, все эти годы не пил, только рот водкой полоскал? - Догадался, - хмыкнул Гончаренок-Бовбель. - А как же. - Ясно, убежал ты тогда болотной стежкой. Одному тебе известной. Один убежал. А друзья-свидетели накрылись. Тоже двойную бухгалтерию вел? Со своей бандой и с немцами? А ты, Высоцкий, твои руки в крови расстрелянных в Кладно? Архив вам был нужен. Помимо денег. - Ну вот, - прервал меня Высоцкий. - Тут тебе и конец. Мало мы вас, гадов, перешлепали. - Грязные вы скоты... На что надеетесь? Пистолет рывком поднялся вверх, потом начал опускаться. И тут я откинулся назад и упал на валун. Упал на правый бок (не дай бог, на руку!), клубком, как надо падать с коня, откатился подальше от камня. В момент падения надо мной хлестнул, как будто толстым бичом, выстрел. Я уже поднимался, но подвела, поехала по влажной траве правая нога, и я чуть не ткнулся носом в землю, одновременно почувствовав, как что-то обожгло левое плечо выше ключицы. Гончаренок-Бовбель метнул-таки нож, и, если бы я не поскользнулся, этот нож сейчас торчал бы у меня под левой лопаткой. Теперь нож лежал на траве, и я подхватил его: все же хоть какое-то оружие в руках. Хотя что оно значило против пистолета. ...И тут вспыхнуло с десяток карманных фонарей, и я, ослепленный, увидел только, как со склона взвилось в воздух длинное, черное в этом свете тело и как будто слилось с фигурой Высоцкого, насело на него. Одновременно с этим грохнул второй выстрел, который не попал в меня лишь потому, что "извозчик", "ездовой", или как там его, упал. И собака уже прижала его к земле, и держала в пасти его правое запястье. В следующий момент они покатились по земле и ничего уже нельзя было разобрать. А я прыгнул на Бовбеля. С ножом. Он присел, чтобы избежать удара, потому что я в горячности мог-таки полоснуть его, всадить нож по самую рукоятку. Он ловко избежал удара и тем самым очень удобно подставил подбородок как раз под мое колено, которым я и не замедлил садануть изо всей силы так, что у него лязгнули зубы и он опрокинулся навзничь, всей спиной и затылком припечатавшись к матери-земле. И тут я насел на него, перехватил правую руку с шипастым кастетом. Мне нужно было дорваться до его глотки. Прозвучал третий выстрел. В кого? Я не знал этого, способный только драть, рвать на куски, грызть. Когда меня оттащили, кровавый туман все еще стоял в глазах. Я скалил зубы и хрипел. И лишь постепенно сквозь этот туман в свете фонарей начали проступать лица. Прежде всего я увидел Щуку... Потом незнакомого милиционера, который только что надел на Высоцкого наручники. У Игнася из правого предплечья бежала струйка крови. - Застрелиться хотел, - сказал милиционер. - Смог-таки перекинуть пистолет в левую руку. Если б я не стукнул по ней - тут бы ему и последнее рыдание. Теперь я уже различил и Велинца, который с трудом оттащил Рама за ошейник, и еще двоих незнакомых, которые закручивали за спину руки все еще полубессознательному Бовбелю. Плыли передо мной лица Змогителя... деда Мультана с двустволкой... Шаблыки... Вечерки... Седуна... Сташки... Огни завертелись в моих глазах. Земля ушла куда-то в сторону. Хилинский (он держал меня справа) крепко сжал мой локоть. - Держись. Держись, брате. Ничего. Все прошло. А я остатками сознания чувствовал, что нет... нет... еще не все. Что-то настойчиво сверлило мозг, должно было вот-вот все прояснить, но бесследно исчезало при первой попытке остановить, задержать его, догадаться. Последних стеклышек так и не было в этом калейдоскопе грязной брехни и подлости. Подъехала машина. Не знаю, как она называется теперь. А в средневековой Белоруссии воз, в котором отвозили задержанных, назывался "корзинкой для салата" или "для капусты". "Вот так. Несовременный вы человек, товарищ Космич. Несерьезный". Арестованных повели к машине. Бовбель попытался было сказать что-то наподобие: "Не я начинал. Это другие..." - Разочарован я в тебе, - презрительно плюнул Высоцкий и сказал нагло: - Ну вот, теперь на определенное время будем гостями министра внутренних дел. - Наверное, не только его, - сказал я. Надо было отомстить этой сволоте за "трубу архангела", и я решил пустить последний пробный шар: - От всей души надеюсь, что это последнее твое гостеванье... Последнее, Игнась Высоцкий... Он же Крыштоф в польское время... Он же Владак при немцах... И кто еще после войны?.. Кулеш?.. Высоцкий вдруг рванулся в мою сторону с такой силой, что милиционеры чуть удержали его. Лицо его сделалось багряно-синим, на лбу вздулись жилы. Из горла вырывались уже не слова, а хрипы. И выглядел он как покинутый и затерянный навсегда в мире, где царит бесконечный кошмар. - Ты... Гад... Ты... - Ничего, - сказал я, - твой инсульт вылечат. Чтобы в третий раз не смог смыться. Чтобы хоть на третий раз получил трижды заслуженную "вышку". Исчезло перекошенное лицо. Когда машина отъехала, я сел на траву и начал собирать и складывать в кучку какие-то веточки и щепочки. Подошла Сташка и положила руку мне на голову. ...Снова горел костер на Белой Горе. Картошка, которую мы испекли, была съедена, сама по себе вкусна, да еще с крупной кухонной солью. И звезды над головой. И друзья вокруг. И глаза смотрят в один на всех огонь. - Просто гнусные твари, - произнес наконец я, уже почти успокоенный. - Вот, - сказал Адам, - если бы это слышал Клепча, он бы сразу проникновенно произнес: "Что-то я ни разу не слышал от вас слова "сознательный" и ему подобных". - А ты поступай сознательно, - в тон ему отозвался я, - а не болтай чепуху. А то сознательно трепать языком и без тебя любителей достаточно. - А он сразу - к твоему директору, - улыбнулся Щука. - И скажет, что не место товарищу Космичу в дружных рядах науки, потому что он дает некоторым пинка под задницу. - Довольно. - Мне самому уже стало тошно от этой темы. - Закурим, что ли? Хилинский поучающим тоном сказал: - Кто не курит и не пьет, тот здоровенький умрет. Я застыл с пачкой сигарет в руке. Опять что-то словно внезапно стукнуло в мое сознание. Но что? Этого я так и не мог до конца понять. А тут и Адам своим вопросом довольно некстати нарушил мою собранность. - Как ты дошел до своих выводов? - Тьфу. Опять сконцентрироваться не дали. Здесь удивительно не то, что я дошел, а что столько посторонних вещей мою мысль отвлекали в сторону, но я, несмотря ни на что, все же догадался. Как вы говорите, "дошел". Действительно, с чего все началось? Ага, кажись, так. - Однажды мне просто стукнуло в голову... Ну, как будто вдруг совместилось несовместимое. Смерть, покарание смертью двух братьев Высоцкого. Когда это происходило? С чем совпало? - Ну приговор Крыштофу Высоцкому, это, кажется, конец августа, - сказал Шаблыка. - Или середина. - А что произошло первого сентября? Поэт с мордой ковбоя и такими же манерами сказал: - Война. - Ну вот. Могли замешкаться? Могли. - Мацыевский же выехал. - И мог не доехать. Или подумать, что перед лицом вечности... один какой-то... - Ясно, - сказала Сташка. - Трубить ему торжественный марш, - воскликнул Седун. - Марши - паскудство... - вдруг сказал Мультан. - Не люблю маршей. Дрянь. Что военные, что свадебные. Все равно драка будет. И неизвестно еще, какая будет страшнее - с врагом или с бабой. Так что мне даже удивительно, почему это некоторые (неуловимый взгляд в мою сторону) сами в мешок лезут. - Воистину, - поддержал его Вечерка. - Так уж я холостякам завидовал. Думаю, вот умные люди. - А дальше? - спросил Щука. - А когда был арестован и осужден Владак Высоцкий? Мы знаем, первые два года он в Кладно не жил. Потом появляется. Служит в паспортном отделе или как там. Это время совпадает с тем, когда была разгромлена организация, в которую входил наш нынешний... Словом, Леонард Жихович. Его не схватили - лишний повод для глупого моего подозрения. А он и осел здесь, чтобы следить за всеми, кто интересуется замком. Спрашивали у него? - Да, говорит, что был разговор с каким-то членом организации об Ольшанке и так далее. Тот, кажется, тоже не попал в гестапо. Но его лицо ксендз помнил неясно, - сказал Щука. - Так когда был пан Владак арестован и осужден? Помните? - Шестнадцатого июля, кажется, - сказал Шаблыка. - "Приговор исполнить в двадцать четыре часа". - А когда наши взяли город? - Восемнадцатого, - буркнул Щука. - Все равно не совпадает. Успели бы его пустить в расход. - Так, - сказал я. - А что произошло семнадцатого? - Ах, дьявол, - воскликнул Хилинский. - Восстание в городе. Вот об этом, Щука, ты как-то и не подумал. Теперь ясно, почему вдруг он выскочил живой, как черт из табакерки. - Верно, восстание, - сказал я. - В ночь на семнадцатое. Преждевременное восстание, потому что наши были еще на довольно дальних подступах. Ну, конечно, уголовные посбивали замки как раз в то время, когда восставшие выломали тюремные ворота. Охрана удрала. Так что город был наш. Половину ночи и половину дня. Всех арестованных выпустили. Но тут восстание подавили пограничные войска, которые отступали, и полицаи. Часть наших обезоружили и посадили обратно в тюрьму. И начались поспешные расстрелы. В один из них попал наш Высоцкий. А если не попал? Восемнадцатого наши взяли город. - И что? - спросил Вечерка. - А то, что я подумал: а вдруг Крыштоф, один раз убежав от смерти, мог убежать и во второй... И сразу после освобождения вновь ожила банда Кулеша. Не знаю, с кем он там сотрудничал, кого продавал, перед кем унижался... Но одно ясно. Одного убийства парня из Замшан достаточно, чтобы на том человеке поставить крест. И уж не сомневаться, что он на любое, на самое страшное преступление способен. Ну, а как вы шли? - Об этом потом, - сказал Щука. - Мы шли приблизительно той же дорогой, что и ты. Но мы прежде всего искали. Ты - думал. Да еще помог нам азартом, на который мы не имеем права. Словом, нашли мы все же людей, нашли свидетелей. - И что сказали свидетели? - спросил Мультан. - А свидетели, - грустно сказал Щука, - те, что остались, мало чем нас порадовали. Тетка была с ним на последнем свидании. Все же это она окончательно толкнула Крыштофа на его путь. Свидание дали. В море справедливой ненависти она была также и единственным человеком, который ему сочувствовал... Не помогло ее сочувствие. Война. Всеобщее смятение, растерянность. И он в этом хаосе оставил тюрьму. И след его потерялся в толпе. Где он был, когда мы пришли, - бог знает. Может, тогда и сложилось ядро его будущей банды. А когда пришли немцы, он уже действовал в лесах. И одновременно был связан и с оккупантами. Тоже двойная бухгалтерия. Про гибель подполья мы уже кое-что знаем, а узнаем еще больше. Перед приходом наших он свою деятельность временно прекратил. Занимался торговлей на черном рынке. И тут немцы с присущей им педантичностью начали просматривать тюремные акты. И жандармы наткнулись на смертный приговор Крыштофу. Установить его тогдашнее имя было им легче легкого. И вот тут такое. Все думали, что он погиб в уличной экзекуции, как погибали люди подполья, как жертвы облав. Жалели. А он на такую высокую смерть права не заслужил. Да и не умер, как видите. Столкнулись ли на нем два ведомства: то, что требовало наказания еще по старому приговору, и то, где он работал осведомителем, - не знаю. Это еще выяснится. Как выяснили мы все и насчет Бовбеля... Твоя догадка была верна и насчет него, Космич. Только догадка не факт. - А их нынешние поступки? - Нынешние уже факт. Ну, поднимайтесь, ребята. Время. Мы простились с экспедицией и начали спускаться с городища. Молчали, да и не хотелось больше говорить после пережитого и передуманного сегодня. - А все же без твоей головы им пришлось бы трудно, - сказал Хилинский, положив руку мне на плечо. - Без расшифровки той тайнописи. - Без первой тревоги, какую поднял бедняга Марьян. - Теперь они узнают. Теперь легче. Луна, которая уже начала клониться к закату, заливала костел пронзительным и безгранично печальным светом, делала черную громадину замка менее громоздкой. При этом свете он не казался таким черным, а вроде бы отливал слегка голубоватым. - Пройдем замковым двором, - неожиданно сказал я. - Это еще зачем? - спросил Мультан. - А вдруг дама с монахом... - Ты что, в эти глупости веришь? - удивился Щука. - Верю не верю, но без разгадки я не смогу уехать отсюда до конца спокойным. Знаю, не может быть. Но ведь я сам видел. - Идем, - тихо сказал Хилинский. Я знал, что только у него не было скептического недоверия (как у Щуки, Велинца и Шаблыки), поэтической способности верить, которая больше желания верить в невероятное (как у Змогителя) и суеверия Мультана и Вечерки ("Вполне возможно. Янке Телюку однажды показалось, да и я что-то такое видел"). Только в Хилинском было неиспорченное никакими привходящими суждениями и обстоятельствами простое доверие ко мне. Доверие, прежде всего, жаждало проверить, что же там творится на самом деле. Доверие, которое и есть фундамент всякого научного и ненаучного движения вперед. Того доверия, которое не позволило Марину Гетальдичу* смеяться над опытами Марка Антония де Доминиса** с линзами и геометрической оптикой, а Галилею не позволило взять под сомнение научную честность обоих (вплоть до разгадки ими тайны "божьего моста", "врат нового мира" - радуги), продолжить их опыты и в результате создать и усовершенствовать телескоп. ______________ * Марин Гетальдич (1568-1621) - югославский математик, астроном и физик, который много внимания уделил оптическим исследованиям. ** Марк Антоний де Доминис, или Маркантун Господнетич (1560-1624) - хорватский государственный деятель и ученый, автор теории приливов и отливов, теории радуги и преломления света. Умер в подземельях инквизиции. Этот верил и знал, что если я так говорю, то "что-то, наверное, было, а вот что - нужно пощупать". Наша компания, что как раз входила в темный тоннель воротной арки, со стороны очень напоминала "Ночной дозор" Рембрандта. Этакие потомки костлявых гёзов, слегка отяжелевшие граждане с претензией на воинственность и мужество (это для красоток, глядящих на них сквозь щели в ставнях). Двор, залитый светом, темные галереи-гульбища на противоположной от входа стороне, грузные громады башен крепко поубавили этой воинственности, заставили всех замолчать и двигаться все медленнее, а потом и вовсе остановиться. Только Щука, зацепив какую-то жестянку, чертыхнулся: - Ну, придется взять за бока Ольшанского, конечно, нынешнего, что он такое паскудство здесь развел. Наложить на него, черта, штраф. И не из колхозного кармана, а из собственного. Тогда запоет. Остальные стояли молча. Ничего не происходило. - Ну, где же ваши "привидения"? - с юморком спросил старшина Велинец. Я взглянул на часы и поднял глаза к небу. - Если я не ошибаюсь, мы их должны дождаться не сегодня, так завтра. - Ожидать до завтра? - спросил он. - Вот человек, который с его терпением сделал ошибку, не пойдя служить к нам. - Почти пошел, - проворчал я. - Ничего хорошего из этого не получилось. - Сколько еще ожидать? - Это уже был Вечерка. - А я никого не заставляю ждать, Микола Чесевич. Хилинский молча дотронулся до моего локтя. - Если я не ошибаюсь, должны быть вот-вот, - шепотом сказал он. - Вон, - почти прохрипел Мультан, - вон замерцало что-то. На левой стороне галереи действительно вроде бы возникло, зашевелилось что-то. А потом стали явственнее и почти неуловимо для глаза поплыли вправо две неясные тени: темная и посветлее. - Они, - сдавленным голосом сказал Хилинский. Это в самом деле удивляло и поражало и могло до полусмерти испугать неподготовленного. Плывут... Плывут. Залит фантастическим призрачным светом двор. Две светлые тени и башни, которые в этом свете приобрели цвет обгоревшего и запыленного чугуна. И две стены черные. И особенно чернолоснящийся мрак на галерее, и в этой тьме движутся два призрака. Светлая фигура и темная, и их отделяет узкая полоска света. - Не двигайтесь! Я бросился бегом к правому входу на галерею, взбежал по ступеням и двинулся навстречу неясно-тусклым видениям. Ближе... Ближе. И вдруг они исчезли. Тут же, возле меня. Не привидения и не призраки, просто два пятна, превратившиеся в невидимок. - Они исчезли, - долетел со двора голос Щуки. - Но ты, ты освещен, Антон. Я вскинул голову и замер, едва ли не ослепленный. От звонницы костела, от диска часов прямо мне в глаза бил сноп резкого, ярко-голубого света. - Сюда! Быстрее! Я услышал топот ног. Через минуту все уже были на галерее. - Взгляните! Вон! - указал я. - Что такое, - слегка ослепленный Щука мигал глазами. - Что это такое? - Я догадываюсь, что это, - сказал Хилинский. - Часы, - сказал я, - действительно, старомодные, древние даже часы с боем. Только один тут тип ошибся. Здесь неподвижный "дневной" циферблат с движущимися стрелками, а подвижный - больший циферблат "лунных" часов. Он за неподвижным дневным. И он вертится, хотя и беспорядочно, потому что не до конца отремонтирован. А под ним неподвижная стрелка... И неподвижные фигуры святых. - И что? - спросил Мультан. - Органист и ксендз говорили мне, что там для чего-то имеется система сильных зеркальных рефлекторов... Ну вот, в определенные дни лунный луч попадает на них. Тогда и идет по галерее темная тень, от неподвижной стрелки, а за нею светлая "тень", отражение от рефлектора. - Вот и все, - сказал Вечерка. - Басенки. Легла тяжелая пауза. - Дурында ты, - сказал ему мрачно Змогитель, а потом бросил мне: - И ты не лучше. И угораздило же тебя такую сказку, красоту такую вдребезги разнести. Очень нужно оно кому-то было, твое объяснение. Я и сам сожалел, что увидел и дал увидеть другим еще в одном явлении наш паршивый реализм. ГЛАВА IX Цинизм трехсотлетний и современный, смертная кара за смерть одной души из трех и святое величие одного осквернителя праха Мы наконец приподняли с помощью рычага одну из плит "под кораблем". Было это на следующий день после нападения на меня. Помогать пришли все вчерашние участники, да еще приплелся ксендз. В поношенной цивильной шкуре и с киркой в руке, что, как ни странно, ему шло. Ему, по-моему, все шло, этому странному человеку. И тут произошло первое расхождение с одним из моих ночных кошмаров. Под плитой не было ямы, она была засыпана, даже забита кусками кирпича, камнями, щебнем и... мелкими кусками бетона с остатками арматуры. Щука аж зашипел от радости, увидев это. - Чему тут радоваться? - спросил я. - А тому и радуюсь, что путь - верняк. Кстати, тобой и подсказанный. С ним были еще какие-то двое дядек в штатском. - Ну, что теперь? - спросил он у одного из них. - А что? Пока что - пускай копает, - ответил незнакомец. - Правда. Все ж таки это как венец. И его догадок, и того, что должен был пережить. Мы выгребали, нет, мы буквально выдирали эту позднюю пробку, что заткнула жерло давнего творила. И наконец перед нами зазиял черный, слегка наклонный провал вниз. Я взял фонарик и начал спускаться по сбитым, источенным временем ступенькам. Со мной спускались Сташка (я знал, после того случая с завалом, что отговаривать ее - дело напрасное), Щука, Генка, Шаблыка, один из неизвестных и ксендз, который опять увязался за нами. Тени от наших голов плясали по стенам, по низким полукруглым сводам. Ступени были очень крутые, как на слом головы. И уже в каких-то метрах пяти ниже разобранного нами завала я остановился и указал налево. - Ну вот. Замуровывали. И сравнительно недавно. - Я обратился к своим: - Мы разбирать это не будем. Надеюсь, это уже не наше дело. Думаю, что это дело ваше. - Вы правы, - согласился неизвестный, - это действительно наше дело. А почему вы думаете, что замуровывали "сравнительно недавно"? - Способ кладки, - ответил я. - И еще, они употребляли для замазывания щелей бетон. Пошли дальше. И снова ступеньки, ступеньки, ступеньки. Снова пляска желтого и черного. Снова секут каменный потолок мечи света, которого столько лет, столько уже невыносимо долгих, смертельно тягучих лет, бесконечной их вереницы, не видели эти камни. Мы спускались бесконечно долго, пока потолок не начал уходить куда-то вверх и там загибаться куда-то в непросветимую, в кромешную тьму. - Все. Ровные плиты, - почему-то шепотом сказал я. Лучи света поплыли вверх, освещая яйцеобразные своды. - Все, как на ленте. Действительно, перед нами была круглая темница саженей семи в окружности. И вон еще пятно, но на этот раз очень давней кладки: заложенный ход в нижнюю кладовую. Заложенный три столетия назад. И снова я вижу как будто только густой мрак. Слышу только голос с высоты: - Тут вам и ложе, тут вам и жить... Скарб унаследуете... Будете вы там стражами его, и живым вас не дозваться. И еще, еще я слышу звон опаленной плинфы о другую и шарканье кельмы о камень. - Стеречь во веки веков, - слышу я. Сташка освещает мое лицо и говорит: - Смотри. У стены я замечаю кучку праха. Это остатки кадки, которая давным-давно рассыпалась в порох. По камням медленно-медленно, одна за другой сползают слезы давно уже никому не нужной воды. И там мы нашли тех, кого искали. Они все же дождались. Живые все же докликались их. Но им это было "во веки веков", все равно, что никогда. У самой стены близко-близко друг возле друга (при жизни, возможно, обнявшись, а теперь просто рядом) лежали два скелета. И весь их ужас друг за друга и за себя, и безнадежность последних мгновений вдруг всплеснули и затопили все мое бедное существо. Чудовищный древний цинизм как бы сомкнулся с бездной цинизма сегодняшнего, того, беспощадного, в тисках которого бился я и эти люди все эти беспросветные месяцы. Двое. Обнявшись? Я знаю, как вы сейчас посмотрите на мой рассказ. Мелодрама? Гамлет с черепом? Скелеты жертв Флинта на "острове сокровищ"? Боярин Орша? Дудки, чтоб вам никогда не видеть того, что увидели мы! Потому что там был один штрих, от которого я долго не мог чувствовать себя полностью живым. От которого до сих пор, когда вспомню, бьет дрожь отвращения к некоторым из породы людской. Тот последний ужас, за который выдумщиков таких мелодрам надлежит, собственно говоря, бить по морде. Под тазовыми костями женщины лежали тонкие, как куриные, жалкие косточки. ...Дитяти, которое так и не народилось... ...Валюжинич в темноте кладет руку на плечо женщины. - Ничего. Мы встретимся. Мы вечные. Нет пределов шествию нашему по земле. "Нет. Мы выйдем, мы выйдем отсюда, Ганна, Гордислава. Мы выйдем отсюда, Сташка". Качаясь, я выбрался наверх, отошел, как мог, дальше и сел на траву, словно мне подрубили ноги. С меня было достаточно. Будто сквозь кисею, я узнавал Сташку, Хилинского, ксендза. Я сдерживался от мата, только учитывая присутствие этих троих. Он, мат, ничем уже не мог помочь. Я знал, что вот пролом в башне, вот черный зев отверстия, а там, внизу, они. Трое. И я ничем уже не помогу. Ни им, что все же познали самое горькое и самое возвышенное на земле. Ни ему, который никогда так и не увидел ни земли, ни света. Хотя каждая душа сотворена, чтобы этот свет видеть. И кто лишает ее этого, тот губит навеки эту душу. И еще больше свою, хотя провались он вместе с нею. Мат, по-моему, только и создан что для таких вот случаев. Когда мужику уже нельзя иначе. Когда, кажется, взяли верх издевательство, насилие, пытки, расстрелы, тонко продуманные муки. Когда иного выхода нет. Иначе подступит к горлу и немедленно задушит гнев. - Идем, - сказала Сташка испуганно. - Идем отсюда. Во-он туда. Мы миновали замок, мостик и сели, чтобы не было видно ни стек, ни башен. Под старыми липами, в густой и свежей зеленой траве. - А тот некрещеный, - почти беззвучно сказал ксендз. - Погубленная душа. - Погубленная. Для земли и солнца. - Смертная душа. - Да. Это - действительно смертная. - И нет, наверное, большего греха, чем этот смертный грех, - опустив голову, сказал ксендз. - Да. И мести ему нет. И нет ему отмщения. - Нет отмщения? - Он вдруг резко поднял голову. - Нет возмездия? Глаза у него были не такие, как всегда. Безумные, безрассудные, сумасбродные глаза. - Поднимайтесь. Идемте со мной... Вы можете идти на раскоп, Станислава. Он шел впереди так, что я, человек с широким шагом, едва-едва успевал за ним. - Раньше бы. Раньше, - бормотал он. - Правда, что этот Высоцкий выдал тогда в Кладно? - Да. - То-то же, мне казалось, похож... Не поверил... Не сам отплачу. И снова бормотание: - Теперь поздно что-нибудь менять. Жизнь пройдена. - Никогда не поздно. - И потом, добрым можно быть почти всюду. Неужели вы думаете, что такой ксендз, как я, хуже такого быдла, как Ольшанский-князь, несмотря на его титулы, на богатство?.. Нет... Нет... Он почти бежал к костелу: - А я думал, учредитель, жертвователь. Думал, почти святой. Дважды предатель. Убийца стольких живых. Убийца этих двоих. Убийца бессмертной души. Бросил безумный взгляд на меня. - Нет отмщения? Нет возмездия? Идемте со мной. Погоди у меня, сволочь. Какое это лицо?! Лицо древних пророков. Красивое устрашающей и смертоносной красотой, которая уже ни на что не оставляла надежд. Он зашел в небольшую переднюю, собственно, отгороженный угол между внутренними и наружными дверями Мультановой сторожки, и вышел оттуда с ломом, который передал мне. Сам он держал в руках кирку и грязную подстилку или дерюгу, свернутую наспех и кое-как. - Вот. Полагаю, хватит этого. Зеленый полумрак - сквозь листву - лился в нижние окна костела. И чистый, ничем не затененный свет - в верхние окна. В снопах этого света плясали редкие пылинки. В левом нефе божья матерь на иконе, судя по всему, кисти Рёмера*, плыла среди облаков, вознеся очи от грешной земли, от всего, что натворили на ней люди, и от надмогильного памятника князя Ольшанского. ______________ * Рёмер Альфред (1832-1897) - известный белорусско-польский художник. Его работы есть, между прочим, в Пинском францисканском костеле. Единственный луч из верхнего окна падал на лицо из зеленоватого мрамора и словно оживлял его. Широкое мужественное лицо, при жизни, наверное, как из металла выкованное, нахмуренные густые брови, рассыпанная грива волос. И эта складка в твердо сжатых губах. Теперь я понял, почему мне не хотелось во время первой встречи с памятником связываться с этим человеком при жизни. Потому что я знал, что он в этой жизни натворил. И не твердость была в этом прикусе, а нечеловеческое жестокосердие и верное себе до конца вероломство. Ложью была рука, лежавшая на эфесе меча. - Она на евангелии лежала, - словно отвечая моим мыслям, сказал ксендз. Я не успел опомниться, как рука Жиховича молниеносно поднялась в воздух. А затем он нанес сокрушительный удар киркой по этой мраморной, трупно-зеленоватой руке. Мрамор брызнул во все стороны. Я едва успел перехватить руку отца Леонарда перед вторым ударом. В лицо, которое так напоминало мне кого-то. Лицо, определенное, отмеченное в своей беспринципности и бездушии как бы самой эпохой. Да и одной ли его эпохой? Черствое, безжалостное, драконье лицо. Мне с трудом удалось справиться с ксендзом. Потому что в своем возбуждении и агрессивности он как бы приобрел силу добрых десяти человек. И, наверное, с десятью мог бы справиться. Я забыл, как это состояние называют медики. Аффект. Нет, есть другое слово. Но мне все же удалось укротить этот взрыв неистовой силы. И я подумал, как трудились бы вот эти его крестьянские, привыкшие к работе, жилистые руки. Подумал совсем в духе одного из наших поэтов. - Побойтесь бога, - вскрикнул я, борясь с ксендзом. Но он уже сник. На смену вулканическому взрыву неестественной силы пришло успокоение. Как обычно бывает в подобных случаях. - Что вы делаете? - уже тише спросил я. - Ведь это же ценность. - Ценность не станет хуже от небольшого повреждения... Даже с большим любопытством будут смотреть на нее зеваки. Он пошел в один из уголков левого нефа и остановился перед окованной железом дверцей. Достал из кармана большой ключ. Отомкнул дверь, которая подалась с легким скрипом, открыв глазам ступени, сбегавшие вниз. Он не пригласил меня с собой, но и не гнал. Поэтому я тоже стал спускаться на небольшом расстоянии за ним. Он шел, словно его вел кто-то, и все бормотал: - Очистить... Прочь... Прочь. Среди всех саркофагов один был из такого же мрамора, цветом почти как зеленоватый нефрит. Крышка на нем была ладони в две толщиной и, видимо, тяжелая. И аккурат под эту крышку ксендз загнал острый с одного конца, как будто заточенный лом. - Вот тебе и рычаг. - Разобьете. - Ничего. Это не жизнь человеческую разбить. Помогите. Мы налегли изо всей силы. Наконец крышка поддалась и отодвинулась сантиметров на тридцать - сорок. Я все еще не понимал, что он собирается делать. - Еще. Еще. Жаль, что не расколошматил хотя бы мраморную рожу. Свет из четырех небольших окошек, что наискось, сверху вниз, светили в подземелье, падал на его суровое, внезапно как бы высохшее лицо. - Я добьюсь, чтобы ее выбросили отсюда, эту мордасину. - У него снова был вид бешеного: фанатичный рот и огромные, жидко блестящие глаза. - И так сколько времени воздух осквернял. Столп веры. Основатель храмов, содержатель костелов. Антихрист! - Остановитесь, - только теперь догадался я. - Не надо. Ведь это осквернение праха. - Да, - он водил остекленевшими глазами, - смертная казнь за смерть... убийство одной души... из трех. Да, осквернение праха. Только думается мне, что это тот редкий случай, когда нечестивец тот, кто не осквернит прах. Такой прах! Не место здесь этому дерьму. О, пан мой, Езус! Он расстилал на полу дерюгу. - Я знал до сего времени единственный случай такого воздаяния, такого отмщения. Прах Мартынова*... Возмездие божье... Закон... Не думал, что второй случай произойдет здесь, что мне доведется воздавать. ______________ * Мартынов Николай Соломонович (умер в 1875 г.) - убийца М.Ю.Лермонтова. После революции в имении Мартынова был детский дом. Воспитанники его выбросили останки Мартынова из фамильного склепа на свалку. Опустил голову: - Наконец, ваше присутствие... Я не настаиваю на нем. Я не заставил себя долго упрашивать. Выбрался наверх и пошел к костельной ограде. Вдалеке виднелся пруд, поближе - курчавые купы деревьев вокруг замка. Еще ближе дорога и слева от нее сильно заболоченная низинка. А может, очень заросшее болото? Мне трудно сказать. Была это большая яма ниже уровня речушки. Во всяком случае, сейчас, когда несколько дней стояла сушь. И потому в эту яму лениво сочились капли рыжей не то воды, не то грязи. Но все равно на окружающий мир смотреть было веселее и утешительнее. С меня достаточно было подземелья: всех этих катакомб, темниц, склепов, скелетов. Я вышел за ворота и сел на лавочку под липами. Думалось почему-то все про глупое. Что вот и закончились мои поиски, а все равно осталось ощущение какой-то незавершенности, как будто окончил алфавит где-то на трех его четвертях. И еще подумалось о липах, что вот уже скоро им цвести. И вспомнился герой какого-то произведения, комнатный интеллигент, который целый день ходил по квартире и возмущался тем, что вот где-то кошки нагадили, а он никак не может разобраться, где. И лишь вечером додумался, что совсем не кошки в квартире напаскудили, а это на улице липы расцвели. Жихович появился минут через сорок, бросил под ноги сверток и сел рядом со мной. Видимо, не столько отдохнуть, сколько предпринять еще одну - и наступательную - попытку оправдаться, вернее, убедить в своей правоте. Я знал, что было в узле. Кости и череп, завернутые в дерюгу. Выгреб-таки их в напрасном, неутолимом гневе. Словно продолжая свои мысли, он тихо сказал: - Я и то думаю, я и то боюсь, что пустыми, дрянными были молитвы, которые люди возносили на этом месте многие столетия. Потому что эта падаль лежала здесь. Это все равно, как молитвы в корчме, как молитвы на гноище, прости меня матерь Остробрамская. - Зачем вы это? - слабо противоречил я. - Разве ему не все равно? - Это для вас все равно. А ему не все равно. И мне не все равно. Потому что я верю, в отличие от вас. Верю, что он сейчас где-то там скрежещет зубами. Даже если пожертвованиями купил себе чистилище вместо ада, где ему вечно надлежит быть. Несколько ребятишек, которым, видимо, надоела возня людей возле замковых подземелий, появились на влажном сочном лужку возле болотца и начали гонять туда и сюда футбольный мяч. Жихович смотрел сквозь них: - Скрежещет, потому что нет и не будет покоя его, - он помолчал, - г... костям. А думаете, он его купил? Не купил и не купит. Поднялся и понес сверток к болоту. Остановился над ним, когда одна из ног провалилась, и сыпанул что-то такое из дерюжки в трясину. А потом подбросил в воздух что-то круглое и с подъема, как настоящий форвард, послал это детям под ноги. Вид у него был при этом страшный. - Эй, вот вам еще мяч. Заинтересованные мальчишки начали подходить к "мячу", столпились вокруг. - И пускай тебе, гад, змеюка вонючая, каждый удар там отзовется. Тысячекратно по тысяче раз. Я хотел было подняться, чтобы прекратить все это. Но тут вывернулись откуда-то Стасик Мультан и Василько Шубайло. Видимо, спешили к замку. Стах остановил ногой кем-то уже в азарте подфутболенный "мяч". - Цыц. Вы что это, сопляки? Это неладно. Посмотрел на ксендза, и взгляд из-под сивых волос был неодобрительный и суровый. - Это вы кинули? - Да. - Та-а, - беззвучно сказал Василько, - ки-инул. - А зачем? - спросил Стасик. И тут я удивился. Ксендз словно оправдывался перед этой мелюзгой. - Хуже этого человека не было. - Так ногами зачем же гонять? - А что еще с ним делать? - это спросил я. - Вопрос неразумный, - Стах сказал это солидно, как взрослый. - Ему это, наверное, все равно. А вот они, эти ребята, чему научатся? Ксендз сник, словно из него выпустили воздух. И тогда Стах пучком травы взял череп в руки: - Я его лучше в тину закину, если уж ему там место. Понес и в самом деле швырнул череп в самую середину ржавой грязи, после чего они с Васильком удалились спокойным шагом в сторону замка. Дети последовали за ними, как почетная стража. Возле далеких лип у замка окружили маленькую фигурку Сташки. Пестрая стайка на пестром лугу. Синеглазые под синеглазым небом. - Ну вот, - вздохнул ксендз, снова присаживаясь рядом со мной. - А той не улыбнулись дети. И моей тоже. И неизвестно даже, где над нею плакать. Приближалась Сташка. Жихович потер ладонями виски. - Теперь придется отвечать перед начальством. За бесчинства в храме. Но я не мог допустить, чтобы в храме, как в краме*. Будто в разбойничьем притоне. Знаете, что Шоу сказал про Ленина? Где-то на границе двадцатых и тридцатых? ______________ * Крама - лавка, магазин. Здесь - в значении "торжище" (бел.). - Нет. Что-то не помню. - Он сказал: "...если этот эксперимент в области общественного устройства не удастся, тогда цивилизация потерпит крах, как потерпели крах многие цивилизации, предшествовавшие нашей". - Но... - Чувствуете ответственность? Ну вот. И самоуспокаиваться рано, пока есть Майданеки, гибнут люди, бродят по миру и творят зло прямые потомки этого вот чудовища. Будем мириться, позволим им засорять землю и небо - тогда грош цена и цивилизации и нам. Нам, если мы хоть на минуту позволим ужасу смерти руководить нашей жизнью. И потому я... - Я сказал бы о вашем поступке иначе: "Святое величие, святая нетерпимость одного осквернителя праха". Он вновь начал говорить беспорядочно и очень тихо: - Людям очень нужен чистый воздух. Нужно, чтобы легко дышалось. Очень нужен чистый воздух. Очень чистый воздух. Сташка подошла к нам: - Почему не идете? - Не хочу я на все это смотреть. Это больше не мое дело. - Вскрыли ту... нижнюю камеру, - сказала она. - Такого я нигде не видела. Разве что в "Золотой кладовой" Эрмитажа. Чего там только нет! Кубки, оружие ценнейшее, блюда золотые и серебряные, сундуки монет, перстни, ожерелья, слитки и серебряные и золотые с камнями, книги, чаши для причастия, дискосы, монстранции, канделябры, реликварии, иконы удивительной работы и оклады - чудо. Дароносицы, потиры, напрестольные кресты*, подвески, братины, ковши. Эмаль, чеканка, чернь - в глазах рябит. И десятки золотых ковчегов: документы и, видимо, бумаги на княжеское достоинство и завещание тех Ольшанских. ______________ * Предметы церковной и костельной утвари. - Плевал я на это, - процедил я. - И я. Как вспомню тех "стражей" - плакать хочется. Стоило ли их самих все то, что они стерегли? - А что во втором тайнике? - Не знаю. Наверное, награбленное командой Розенберга (опять же ценности, картины и все такое). И, видимо, то, что последний Ольшанский вместе с немцами тогда зарыл и не вернулся. - Так, может, и бумаги его там? - спросил ксендз. - Может, и там. И, конечно, архив. - Ну, этим не мы будем заниматься, - сказал я. - И, возможно, даже не Щука. Ксендз гибко, словно в его теле не оставалось ни одной косточки, поднялся. - До свидания, - сказал он. - Вы завтра уезжаете, Космич? - Наверное. - А вы, Станислава? - Ну, мне еще здесь работать и работать. - Та-ак... Не теряйте друг друга. Утерянного не найдешь. Уж кто-кто, а я знаю. А с вами до завтра, Антон. И, обходя костел, медленно пошел в сторону плебании. Страшно одинокий на этом пустынном костельном дворе. - Мы не будем терять друг друга? - спросила Стася. - Не будем... Действительно, легче всего - потерять. Мы не смотрели ни в сторону костела, ни в сторону замка. Мы смотрели на юг, где возвышались один за другим - и все выше и выше - зеленые, солнечные, как сама жизнь, пригорки. ГЛАВА X Прощай! Не думаю, чтобы когда-нибудь еще милицию из Ольшан провожали так дружно и с такой радостью. Разве что тогда, когда была разгромлена после войны банда Бовбеля, а сам он, как считали, погиб. Дорого обошлась потом людям эта "гибель". Но кто мог видеть в скромном Гончаренке того негодяя! Теперь вся наша "компания" стояла возле нашего "рафика" и обменивалась последними, крайне интересными замечаниями о недавнем и давнем общем прошлом. Археологи в полном составе, трезвый, как стеклышко, Вечерка, Мультан со своими малышами. Этот, как всегда, болтал что-то благодарным слушателям. - Так я и говорю: Кундаль мой наловчился, чтоб ему здоровье, рыбу ловить. И домой носит. - Э-э, дед, - дергал его Стасик, - знаем мы, как он ловит. Ты уж не фались. - А как? А как? - С куканов у всех соседских рыбаков снимает, - объяснил беспощадный Стах. - Ну, скажешь. Может, и Василько видел? - Та-а. Он и яйца крадет. Но я же ничего никому не говорю. А Вечерка врал свое: - Моему соседу при немцах по наущению старосты очень часто перепадала порка. Староста ему за бабу мстил. Так сосед пришил сзади на портки изнутри овчинную заплату. Портки во время порки не снимали, потому как сравнение не в пользу старосты было. - Ой, Чесевич, врешь, - хохочет Шаблыка. - Правду говорю. Но однажды узнали, так приказали портки снять - здесь уж и овчина не помогла... Потом он старосту того застрелил. Хохочут Щука и ксендз. - Так ты говоришь, и меня подозревал? - У Жиховича на глазах слезы от смеха. - А почему не следил? - А он, - кивок в мою сторону, - и собирался. "Проследить бы, думает, за ним". И тут же сам себе и ответил: - Проследишь! Ну, вышел ксендз, вошел - это проследишь. А вот кто к ксендзу пошел? Ты ведь на костельном погосте будешь стоять, а не ляжешь под его дверью, как Ас. - Ну, Холмс. И подумать только, что я тогда над колодцем спас ему жизнь. И честно говоря, - это самое скверное дело, какое я когда-нибудь в жизни сделал. Это были они, мои люди, мой круг, мир, в котором было не страшно, а легко жить. И даже их говорливость в эти последние минуты была простительна, потому что мы свыклись друг с другом. Молчали, вернее, разговаривали тихо, только Сташка с Хилинским. И по тому, как они то и дело поглядывали на меня, можно было догадаться, о чем у них шла речь. Сташка была грустная и тихая и больше кивала головой в ответ на слова соседа. - А Велинец - юморист, - заливалась смехом Тереза. - Хорош юморист, - бубнил Седун. - Это он с девками юморист. А тогда в лощине... У него за внешней хрупкостью силища... Да гибкая, как стальной прут, сжатая, как пружина. - Ты, пан Змогитель, странно понимаешь свои отношения с людьми, - притворно сердился Щука. - Думаешь, почему стольким людям насолил, почему они рычат даже на твою тень? - Это не трубные слова, - очень серьезно и тихо сказал Ковбой. - Моя жизнь в действительности, а не с трибуны принадлежит обществу. И пока я живу - моя привилегия делать для этого общества все, что в моих силах. Нравится это некоторым или нет. А я хочу ради него полностью изничтожить себя к моменту, когда умру. - Прощайтесь, - сказал Хилинский, - время. И я был расцелован всем сообществом. И понял я, что вел себя все время по большей части достойно и как надо. И это было хорошо, потому что они полюбили меня, а добиться такого - это было нелегким делом. Все мои сели в машину. Все остальные смотрели на них, не очень-то зная, что еще сказать, как бывает всегда в последние секунды. Стояли группой. Одна Сташка стояла поодаль и не смотрела в мою сторону даже тогда, когда мои ноги сами понесли меня к ней. - Прощай, Сташка. - Прощай. - Прощай, Сташка Речиц. Я очень люблю тебя. Я уже и не надеялся, что мне будет дано в жизни вот так полюбить. - И я. Я взял ее за плечи. - Слушай меня. Через месяц окончится твой сезон. Я очень хочу, чтобы море ждало к себе не одного меня. - И я тоже. - Я очень прошу тебя, ты никуда не заезжай, когда закончатся раскопки. Ты прямо с вокзала или из аэропорта езжай ко мне. - Так сразу? - Мы с тобой триста с лишним лет знаем друг друга. И все молоды. Теперь я хочу постепенно, очень медленно стареть вместе с тобой. Хватит. Время положить конец моему "подъезду холостяков". Все молчали, когда я поцеловал ее. Как будто никто даже и не видел. И вот кучка людей стала отдаляться и делалась все меньше и меньше. Потом начали уменьшаться усеченные шестиугольные башни, черные стены, липы, залитые солнцем, арка ворот. Потом, с горы, блеснули на миг голубизной пруд, речка и ее рукав, которые держали замок в объятиях. Мелькнули звонницы костела, домики, рассыпанные в долине. Все то, где я столько времени переживал ужас, холод тайны, где я нашел теплоту, дружбу и любовь. Теперь уж навсегда, если захочет этого судьба. Пригорок вырастал за нами, постепенно закрывая деревню. - Прощай, Ольшанка, - шепнул я шпилю костела. - Всего хорошего, друзья. До свидания, Сташка моя. Прощай. ГЛАВА XI "И герб родовой разбивают на камени том" Снова закружили, замотали нас дороги. Водитель не хотел "давать кругаля" через Кладно, а взял напрямик, и потому километров сто нас не ожидало ничего, кроме полевой или лесной дороги. Я был рад этому. Еще не раскаленное солнцем небо впереди, сзади легкая вуаль пыли, по сторонам нивы или многокилометровые соборы из сосен, склоны и овраги, дубовые рати, тяжело выступающие на приречные луга. Где-то из чащи тополь, неизвестно как попавший туда, метет по земле, сеет запоздавшим пухом. На полянах, на местах разоренных хуторов - кирпич от фундаментов, акации с еще прозрачными стручками. И повсюду - разбросанно - цветут на них голубые ирисы. Местами еще доцветает сирень. И становится жаль этих хуторов и жизней, что прошли на них. Торжественное утро сменяется торжественным днем. И приятно знать, что в свое время, еще не скоро, день сменится вечером и в лощины ляжет тонкий и низкий туман, и заря-заряница будет глядеть на людей сквозь деревья. А потом придет ночь. Для тебя ночь, а для кого-то самое время жизни. Машину по-доброму покачивало. Я очень люблю дороги и думаю: что если придет такое время и я не смогу ездить, то стоит ли тогда вообще жить. Дорога сама, как песня, и потому я часто молчу, переполненный дорогой до краев. Однажды спросили меня рыбаки на морском промысле, почему это я все время молчу. "Слишком хорошо вокруг", - только и сумел ответить я. Молчал я и здесь. Хорошо молчится над сиренево-лиловыми полями клевера, над стрельчатым люпином в канавах. И раскрывали, разворачивали вокруг леса свои сказочные глубины. Лишь когда выбрались уже на шоссе, кто-то осмелился проронить слово-другое, нарушив ласковую задумчивость дня. - Почему молчишь? - вдруг спросил Щука. - Отстань, - сказал Хилинский, гася очередной окурок, - ему просто хорошо. - Что, так уж и совсем хорошо? - Почти. А насчет разговора - что же? Хвалить - но сколько я могу вас хвалить? Ругать? Есть за что, но не хочется. Критиковать? Ну, во-первых, меня с начала и до конца надо изничтожать критикой (за исключением некоторых случаев), столько я за считанные недели натворил глупостей, в которых сам до сих пор еще не до конца разобрался. - Неужели не до конца? - спросил Щука. - По-моему, главное сделано. - А по-моему, главное никак не сделано. По-моему, к главному мы и не приступали. Но это уж вам, Щука, надо делать. С меня хватит. И я на вас немного зол. - Ну-ну, наводите свою критику. Только не уничтожающую. - Мало для вас и уничтожающей за вашу тактику промедления и выжидания. Сто раз я мог погибнуть. Даже при последней встрече в ложбине. - Брось, - сказал Хилинский, - это он сделал правильно. Выждал, пока у тех уже не было дороги назад и не было возможности что-то оспаривать. - Когда они уже готовенькие были, на ладони, - добавил Щука. - Ну, а если бы я вместо них был готовенький? - Этого бы не допустили. - Ох, и не любите вы все критики! Как черт ладана! - А кто ее любит? Неожиданно разбуженная ими во мне злость требовала выхода. Но крик в таком споре - последнее дело. Надо было взять на вооружение самые действенные средства: слегка трепливый сарказм и слегка распущенную иронию. - Вы, милый Щука, забыли, что общество (а отдельные люди тем более) не может прогрессировать без критики. В противном случае - болото. И вам бы не ругаться, а дать критикам и критике свободу и безнаказанность. - Всем? - Да. И не только высказываниям, которые вам покажутся пристойными, интересными, даже государственными, но и тем, которые удивляют замороженных судаков внешним кощунством, непристойностью, даже, на первый взгляд, еретичностью. - А это зачем? - А затем вам глаза и даны, чтобы разобраться, где вас критикует критик, а где ворюга или чокнутый, где человек желает выправить дело словом, а где сделать недостойный шаг. Щука был слегка ошеломлен. - Например... - Например, руководствуясь врачебной точкой зрения можно просто требовать от женщин, чтобы они загорали голыми, трубить о жизненной необходимости этого для здоровья. Но пускай они занимаются этим на женских пляжах, а не на газонах вдоль всей Парковой магистрали. Это нецелесообразно. - А что, это было бы даже интересно, - хмыкнул Хилинский. - Вот-вот, я и говорю, что вы слабый, податливый на всякое подстрекательство и непристойность материал. - Та-ак. Любопытные вещи вы говорите, Космич. - Правильные вещи я говорю. Потому что, честно говоря, никогда мне никого не хотелось так разозлить, как сейчас вас. - Почему? - От злости мозги иногда проясняются. - И у вас? - спросил Хилинский. - Прояснились они сейчас и у меня. На дорогу, на все более редкие леса вдоль нее, ложились уже мягкие и ласковые летние сумерки. Уже где-то далеко-далеко начинали мигать первые огни большого города. - Что замолчал? - спросил Щука. - Ласковые сумерки, - сказал я, - огни. А вы хотя и думали обо мне, хотя почти на все сто процентов обеспечили охраной мою жизнь, но не очень-то делились своими суждениями и открытиями. Не сказали даже, что подозреваете их, что следите за ними. И в этом уже была для меня... Словом, из-за этого я мог бы не увидеть ни тех огней, ни сумерек... Что же это? Получается, что вы меня как подсадную утку держали? И часто вы так поступаете? - Вообще-то - нет, - сказал Щука и добавил после паузы: - Но иногда, в последний момент все же случается, если иного выхода нет. - И теперь вы довольны, - меня как будто что-то осенило. - Не подумав о том, что от плети этого пырея еще остались в земле корни. Что ж, вы просто-напросто заслуживаете наказания. - За что? - За то, что выставили меня дураком, пустив по следам "исторического" преступления. В самом деле, на что я еще, балбесина неуклюжая, годен? А современность - это для вас, тут вам и карты в руки. - Quod licet Jovi, non licet bovi, - с иронией сказал Адам. - Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку. - По-белорусски об этом сказано лучше: "Што паповi можна, то дзяковi зась". Что попу можно, то дьяку - не смей!" Или: "Што можна ваяводзе, то не табе, смуродзе". Что можно воеводе, то не тебе, вонючка". - Обиделся? - спросил Хилинский. - Нет. Просто тогда не надо было требовать, чтобы я копался и в том мусоре. Доверие за доверие - хороший принцип. Нельзя его придерживаться - давайте жить более официально. - Ну, если бы так было, то Клепча имел бы большой успех в развитии своей гипотезы, - сказал Щука. Но мне уже попала шлея под хвост. - Только и я не лыком шит, - как говорят русские. My tez nie jacy-tacy, a cwaniacy*, как говорят поляки, и не ногой сморкаемся, утверждают белорусы. ______________ * Мы тоже не такие-сякие, а ловкачи (польск.). - Ну-у, чем ты это докажешь? - уже с оттенком насмешки, но беззлобно спросил Щука. - Цваняк, лыком шитый и ногой сморкающийся. Город, залитый огнями, был уже вокруг нас. Пахучий, светлый, веселый, людный даже в вечернее время. Машина повернула на нашу улицу. - Придется что-то доказать вам, таким умникам. Просто в качестве справедливости, в качестве обычной компенсации за моральный ущерб. - Иначе... - Иначе говоря, разбирайтесь дальше сами. Дольше, чем это сделаю я. А я умываю руки. - Ну, знаешь... - Повторяю, вы заслуживаете наказания. - Но по какому праву?.. - По такому, что я все время думал об этом, что я не забывал ни единого слова, ни одной мелочи. Что я все время комбинировал ими. Зачастую мозговал, а не занимался следствием. Больше соображал, а не искал. - А как же... Это не будет противозаконно? - Это не будет противоречить ни одной из десяти заповедей. Мы вышли из машины у нашего "подъезда холостяков". Щука все еще мялся. - Да идем, - вдруг сказал Хилинский. - Тогда идемте. Дайте уж мне хоть эту сатисфакцию. - В смысле удовлетворения. Х-хорошо. Куда? - Туда. И поглядим, какой вы, Щука, с некоторыми друзьями цваняк. Мы стали подниматься по довольно-таки скупо освещенной лестнице. - Это один очень "образованный" товарищ в институте культуры преподавал и цитировал Рылеева: "Куда ты ведешь нас? Не видно ни гзи!" - Ясно куда, - сказал Хилинский, - на коньяк. К себе в гости. Я не собирался их вести ни на какой коньяк, тем более к себе. Еще этого не хватало! Это значит, я им и коньяк и благодарность за то, что они будут меня держать в качестве дурня. Да еще и испытывая полное удовлетворение. - Куда ты? - спросил Щука. - К тебе ведь этажом выше. Но дверь уже открылась на мой звонок, и в светлом прямоугольнике на фоне масайских щитов и дагомейских копий возникла фигура Витовта Шапо-Калаур-Лыгановского. Умное, слегка язвительное лицо. В глазах ирония и остроумие. Больше всего мне хотелось бы сказать в эту минуту: - Поднимаемся. Есть гомерический коньяк. Вместо этого я сказал с видом, как будто накануне, скажем, выспался у него на даче. И не на кровати, а, омерзительно пьяный, на клумбе с его любимыми розами: и у самого повсюду занозы и человеку хоть в глаза не гляди. - Вечер добрый. Что-то странное появилось в его глазах, когда он посмотрел в мои. Зорко, словно проникая насквозь. А потом это что-то начало отдаляться, угасать и, наконец, исчезло. Понял. - А-а, вы все же пришли, Космич. Не ожидал так... поздно. То бишь рано. Он увидел Хилинского и Щуку. - И вы здесь... Хорошо, заходите. - Все же мы пришли, - сказал я. - Что ж, хотя я и не ожидал (а, глядя на вас, стоило ожидать), но рад. Недооценил мозги современника. Он говорил это с нескрываемой иронией. А в глазах жило что-то глубокое и словно даже зловещее. И тень какой-то усмешки, и прощение - тысяча выражений. Наконец хозяин протянул руку Щуке: - С ними мы давно знаемся, хотя и не совсем по правилам. Ну, будем знакомы... Князь Витовт-Ксаверий-Станислав Ольшанский. Лыгановского можете отправить на кладбище имен. Тем более что я ради этого документа никого на тот свет не отправил. И вообще лично - никого... Ну, вот. Ольшанский. - Знаю, - сказал я. - И я знаю, что это так. Когда появилась первая тень догадки, прошу прощения и если это не секрет? - Гены, - сказал я, - фамильное сходство. Он сразу как бы повеселел. - А-а-а, статуя в Ольшанском костеле. Все же, значит, поначалу была случайность. Если бы не она... И хотелось ведь мне размозжить ей лицо - родовые предрассудки помешали. А узнавали. И вы, и та археолог, и ксендз, когда я заходил в костел. У всех в голове что-то вертелось. У вас и довертелось. Случайность. - То, что произошло позже (и раньше), никак не было случайностью. Хотя вы и еще несколько раз нарывались на случайные неожиданности. - С вами, - утвердительно сказал он. - Почему такая уверенность? - спросил Щука. - И почему мы здесь стоим? - сказал хозяин. - Проходите, присаживайтесь. Мы разместились в креслах и на тахте у чайного столика. Со всех сторон на нас скалились рожи очень несовременных скульптур и масок, угрожало еще более несовременное оружие. Ощущение было такое, как у приглашенных на ужин к людоедам. Не в качестве гостей, конечно, приглашенных, а в качестве коронного деликатеса. - А уверенность потому, что я детективы тоже иногда читаю. Схема одна: протокол допроса, ордер на обыск, который проводит лейтенант. Его старший коллега в это время в машине по телефону наводит нужные справки о другой машине (марка, частная, цвета земляники с молоком, едет по улице имени Пилата, водитель такой-то и этакий). Приблизительный район и улица. Участковый получает приметы - и спустя несколько дней адрес известен... Ну, тут запрос в центральную картотеку. Через неделю полковник имеет биографию преступника с колонией, амнистией, характеристикой... А дальше: как по маслу. Остановили. "Руки вверх!" При ловком преступнике - перестрелка. Закурил: - Ничего этого не будет. И перестрелки. Ибо - хватит стандартов. И вообще, мне все надоело, когда я начал видеть, чем все это кончается. А особенно, когда увидел мерзость запустения на театре действий. - Ну, конечно, - сказал я. - Сразу отпала охота завладеть оставленным там. Подумаешь, право - пускай себе номинальное - на владение выгребной ямой. - Вы что знаете? - сказал он с укором. - И что вы можете знать о моем состоянии? Состояние действительно последнего, который желает хоть умереть под своим именем. - А напрасно. Вымышленная фамилия Лыгановский была еще не так, не до конца скомпрометирована, как ваша настоящая. Тут уж вы постарались новую фамилию всячески замарать. - Как замарать? Преступлениями, достойными какого-то живодера? А их поступками я гордился. Их поступки соответствовали им, были им к лицу. Вы помните... - Я ничего не помню. Я просто думал над всем, что видел и слышал. Так вот, вы ушли из дома еще юношей. Да? Захватила тогдашняя борьба всех против всех. И всех против санации. Даже представители аристократии... - Знаю, что хотите сказать. Я бы сказал, особенно настоящая аристократия стыдилась того, что Пилсудский родом из этих мест. Неподалеку отсюда. - Успокойтесь. От его отцовского фольварочка остался только фундамент... А вы скитались: Прага, потом другие страны (это из ваших намеков). - Африка. - И северо-западная Индия, река Нарбада. Полюс биологической недоступности. Цветок, который там растет... Один молодой человек, видимо, все же пришел к нему, прошел этот полюс. Наверное, в каком-то скафандре. - Угм. Второй мой ляп. Жители вокруг этого "полюса" и их склонность. - Если ж бы второй. Это уже, может, десятый. - А я надеялся как раз этим отвлечь ваше внимание. - О чем вы? - спросил Щука. - Слушай, - сказал Адам. - Потом возвращение на родину, - сказал я. - Приблизительно за год до войны. И тайная встреча с отцом. Почему? Как результат отцовского ума и предусмотрительности. - Да. Он был один из немногих зрячих, тех, кто все видел. Знал, что идет гроза и что ее лучше пересидеть. - И потому вы в Кракове, а он в Кладно. Да? - Я - в Кракове и в Варшаве. - Где вы, судя по всему, встретились с отцом, когда начиналась война. - Да. Кладно было у вас. Варшаву захватили немцы. А почему вы думаете, что мы встретились? - Полагаю, ваш отец сумел в общих чертах разгадать тайну предков. И в тех же общих чертах передал ее вам. На всякий случай. Я думаю, он открыл вам, что есть Книга, Ступка и Пестик, триада, которая вместе составляет разгадку тайны. И что две части у двух верных людей. А третья... - Третья была у сторожа костела. Того, который был до вашего деда. Немцы, отступая, оставили его в покое. Но не оставили... - Но не оставили последние из отступавших, немецкие пограничники. Я узнал у Мультана, что того застрелили. Книгу за ненадобностью он отнес на чердак к другим вещам, которые не нужны, но выбросить вроде бы еще жаль. И так самая основная часть исчезла бесследно из ваших глаз. - Да. Отец, всегда такой предусмотрительный, тут, на старости, словно ослеп, словно выжил из ума. Болтал с дружками из айнзацкоманды о "чудо-оружии", о том, что те возвратятся. - И тем, точнее своей смертью (возможно, неслучайной), отсек еще одну путеводную нить. А "дружки" погибли тоже в изменчивых событиях войны. И теперь даже приблизительно, даже только по слухам знали про захоронение архива старых сокровищ и того, что награбило ведомство Розенберга, лишь три человека. Два бандита - и нашим и вашим - и вы, последний лист на дереве, цветок среди крапивы. - Скорее Христос меж двух разбойников, - грустно пошутил он. - Хотя не такой уж я был и Христос. Мне там ничего не было нужно, кроме завещания (у меня было лишь сокращенное) и найденной отцом родословной. - Ясно. Древо достоинства, которое столько лет служило предметом издевок и насмешек, надо было восстановить. - Да. - А вы не думали, почему не стремится, не думает ничего обосновывать и доказывать один из Ходкевичей, который держит в Африке птицеферму? Или одна из Радзивиллов, награжденная за подполье орденом "Виртути Милитари"*? ______________ * "Военная доблесть" - высший военный орден Польши. - Почему? - Да потому, что им ничего не надо было доказывать. Они - это были они. И доказывали, что они есть они, "поляки, которые никогда не забывали, что они белорусы, белорусского благородного корня" и в подполье, и в партизанах, и на баррикадах, и в разных тюрьмах. Этим доказывали, а не родословной, не сомнительными, даже подозрительными "подвигами предков", не дружбой со сволочью, все равно, аристократ он или бандит. Он как будто получил оплеуху. Дернулся. - А вы не думаете, что, решив избавиться и рассказать все, я теперь могу не сказать ничего? - Тогда я расскажу все за вас с большей или меньшей дозой уверенности. - Зачем? - Потому что я ненавидел, и это научило меня думать. Стократ интенсивнее. Тут он впервые за время разговора горделиво вскинул голову. Львиную седую голову предка с памятника. - А я никого не ненавидел и потому должен был кончить поражением? - Вы должны были им кончить, потому что не ненавидели, а применяли средства, которые применяет ненависть, да еще и самая беспринципная... Вы знали прошлое этих ваших башибузуков? - Да, - он смотрел куда-то сквозь меня своими длинными глазами. - И не постыдились связываться с ними. С тройными предателями своего родного края. И тут была ваша последняя попытка сделать из этих вялых отдельных пальцев единый кулак. Они тащили в разные стороны. Вам были нужны только родовые клейноты*. Ну и, если я не ошибаюсь, кроме этих родовых грамот была нужна... Словом, было нужно что-то, чтобы легенда о двух князьях Ольшанских так и осталась легендой. Как навсегда осталась легендой история о проклятом богом замке Олельковича-Слуцкого на Князь-озере... Что это было? ______________ * Клейнот - ценность. Здесь - в смысле герб, родословное древо и т.д. (древний бел. яз.). - Хроника. Беспощадная к нашему дому. Хранилась, чтобы знали и не допускали к ней никого. О ней рассказывала та часть текста в книге, которую вы так и не расшифровали. - От убийства Валюжиничей до клятвы князя на евангелии. - Что ему было евангелие? - пожал он плечами. - Он клялся, что они живы. - Они действительно две недели еще были живы. - Ну так. Что ему было до евангелия? Ему и проколы, дырки в книге, перед которой современники трепетали, было все равно как н... матери в глаза. - Вы говорите неожиданную правду. Это догадки? - Это размышление. И память. И знание тех людей. И некоторых наших. Так вот, вам нужно было это. А бандитам, каждому в отдельности, были нужны ценности и архив. На очной ставке вам это докажут. И я не удивлюсь, если узнаю, что они собирались шантажировать друг друга и, возможно, вас. - Было. - И еще было то, что была еще одна группа. Точнее, подгруппа. От вас. - Какая? Я достал пачку "БТ", надрезал ее и протянул Лыгановскому-Ольшанскому: - Закуривайте. - Ясно, - сказал он, - слишком уж я тогда обратил ваше внимание на Пахольчика. Тогда, во время беседы у табачного киоска. - И это было. И оно даже стоило некоторым жизни. - Я ни при чем. - Да, вы ни при чем! Просто ваше чудовище начало жрать самое себя. По частям. Щука и Хилинский переглянулись. - Может, достаточно? - спросил Щука. - Почему? - спросил Ольшанский. - Ведь я могу или разрушить его умственные построения, или признать их. Мне все равно. Проиграть - на это надо больше мужества, чем выиграть. - Высоцкого вы знали по связям его с вашим отцом. И их общей связи с... - Это ясно с кем. Не будем вызывать покойников. - Вы не рассчитывали на их мозг, только на грубую силу. Но Высоцкий, бывая в городе, не терял надежды на свои мозги. Ему ничего не стоило выведать у Мультана, что "какой-то из города" взял книгу, даже предлагал деньги, да дед не взял. И потому тип с тройной мордой навещал все выставки книг, старых гравюр и прочего, на какие он смог попасть, бывая в городе. И однажды ему неслыханно повезло - он столкнулся с Пташинским и напал на след книги. Я догадался, что это был он, по словам Марьяна: "смесь деревенского и городского". - Не только он видел. Известный вам Гутник видел. А вы сами уверились - чист, как стеклышко. И антиквар. - И у обоих есть язык, - сказал я. - Они - фальшивый след. Но Гутник был хорошо знаком с тем молодым человеком... ну, который с ведром для мусора ходит. А антиквар и вы - с художниками из мастерских в нашем же подъезде. - Откуда это?.. А, масайские дида и щит. "Не ходите, дети, в Африку гулять". - Для вас было очень кстати, что Гутник и антиквар тоже видели книгу. Удобно было подбить книголюба, чтоб звонил, изводил и без того встревоженного человека. А еще удобно - как бы шантажировать и молодого человека с мусорным ведром, и этих. - Я не шантажировал, - твердо сказал Ольшанский. - Правильно, - сказал Щука, - наверное, хватало для этого людей и без вас. - Я попросил бы вас, полковник, не мешать теперь Космичу. Мне просто интересно, до чего и как он дошел. Додумался. Это, может, одна из последних моих догадок по психологии. А потом... потом я весь в вашем распоряжении. Щука вынужденно усмехнулся. - Я сразу догадался: моя книга, - сказал врач. - Я уже говорил, что отец описывал мне ее перед бегством. Оставаться ему здесь - не получалось. Остался я. Переехал из Кладно в Минск... Ну, описал он. Кроме того, это описание книги передавалось в нашем роду из поколения в поколение. Мне надо было найти настоящие грамоты. После меня - кому же? И потом, без этого лучше умереть. Как сделаю это я. Скоро. - Ну, не так уж скоро. - А об этом не вам судить, Космич. - Почему? - спросил молчавший с самого начала нашего разговора Хилинский. - Я не из тех, кому назначают день и час смерти. Я их выбираю сам. Давайте дальше, Антон. Мне в самом деле интересно, как это вы в вашем психическом состоянии сумели кое до чего докопаться. - А вы - не сумели, несмотря на то, что были одной из ступенек той лестницы, которой я спускался в безумие. Вы искали у Марьяна книгу даже тогда, когда ее у Пташинского уже не было. Не подумали, что книгу вынесли из его дома. Сердечный друг Пахольчик был прав: один Пташинский не осмелился бы нести книгу. Какое-то подсознательное предчувствие заставило его купить вино и кефир и поставить мне в портфель. Примитивная маскировка, но у нас с продавцом была на эту тему даже спасительная беседа для души. О чем он вам успешно и донес. И до определенного времени попыток влезть в мою квартиру никто не предпринимал. Это - потом. - Так. До сих пор все точно... Герард был когда-то слугой и отца и моим, и я просил его наблюдать за вами. При его любопытстве это было для него просто даром небесным. - Ясно, почему каждый мой шаг был известен. И это еще одна из причин, почему я не то что заподозрил вас, а уже не мог относиться с прежним доверием. Я не связывал вас с Высоцким до того самого дня, когда Пахольчика убили. Высоцкий убил, ибо заметил, что вы боитесь: продавец слишком много знал и превысил меру вашего доверия к нему. Вы давали ему просто слабый наркотик, собственно говоря, средство для сна, а он так повысил дозу, что средство для сна стало средством для вечного сна. - Высоцкий погиб, - скорее утвердительно сказал доктор. - Да. - Н-да, я-таки наделал трошки глупостей. Я недооценил кое-чего... Во всяком случае, остался бы неопознанным, если бы не вы. - Не остались бы. - Просто цели нет. Потому я и играю в поддавки. Ну, ладно, а история с легендой про даму и монаха? - Частично видел во сне. Неотрывно думал о ней целыми днями и потому много раз видел во сне. Не без помощи вашего средства. И умения раскапывать в той презираемой многими истории разные удивительные вещи. Вот так. Сокровища Голконды, фантастическое богатство рода, которое вдруг исчезло со смертью старого Витовта, больше не вернется в род. Ольшанский сидел словно одеревенелый. Онемело и безучастно смотрел на фигурку какого-то восточного божка. - А знаете, - неожиданно сказал он, - я уверен, что причиной смерти моего двойника из гробницы был ужас перед проклятием Валюжинича. Ужас и ожидание. Да еще тени жены и монаха. Он боялся. Как дикарь боится проклятия колдуна из соседней деревни. Да они и были дикарями. Даже этот, вольнодумец, который ни в грош не ставил евангелие, который присвоил деньги столетней давности и деньги своих современников, деньги родины. Украл, и концы в воду. Да, видимо, далеко тянулись те концы и мелкой была та вода. - И напрасно было прятать. И клад, который даже триста лет тому назад стоил шестьсот тысяч золотом да семь миллионов драгоценными камнями. А какую цифру он составит теперь - неизвестно. Астрономическую... И еще личные сокровища вашего отца и сокровища айнзацкоманды. Ну и архив, который принесет безопасность и спасение тысячам и законное покарание единицам с кровавыми руками. - Меня это не беспокоит. Меня касалось то, что над племянниками старого Витовта насмехались. А значит, и надо мной, непосредственным потомком. Теперь не беспокоит и это. Даже позор ревизии со Станкевичем во главе уже не беспокоит наш род. Все возвратилось на круги своя. - Зою вы мне тоже подсунули? - Ну нет, поначалу она сама. Щука в недоумении обводил нас взглядом. Хилинский пожал плечами, словно молча сказал мне: "Ну вот видишь, все так или иначе всплыло". - Я не собираюсь ничего укрывать от следствия, полковник, - сказал я. - Где виновен, там виновен. Прошу только, чтобы это дело оставили в тайне. Ради блага одного мужчины (не меня) и одной девушки. Я сам готов отвечать, если меня признают в чем-то виновным... Чем вы ее взяли? Была вам обязана? - Да. Многим. - Деньгами? Сохранением доброго имени? Вы считаете - это все? - Для многих женщин - все. - Ну ясно. И когда мы уже с нею порвали, вы заставили ее все же изредка заходить. Проверять, на всякий случай, здесь ли книга, у меня ли? Какая же в этом ее вина? Что, шантажировали знакомством со мной и другими? Достойный, прямо княжеский поступок. - Поступок Пахольчика. - Все равно. Он - ваше порождение... А она, уже не желая этого, возможно, действительно любя меня, врала... Завела разговор про "Хванчкару", чтобы я оставил ее одну в квартире... И донесла вам, что у Марьяна больное сердце и что он, тем не менее, не бросил курить. - Ну уж эти мне памятливые на мелочи. - Не только на них. Вы подозревали, ну на одну тысячную процента, что, а вдруг книга может быть и у меня, тем более что тот, с мусором, подслушал наш разговор с Марьяном на лестнице. И потом по-соседски рассказал вам (помните, я свидетелем был, как вы о чем-то говорили). - Было такое, - лениво сказал он. - И вы, полагаю, может, и не в тот вечер, но попросили его, чтобы он достал ее в мое отсутствие. Обещали деньги. И это вызвало поздней попытку взломать мою дверь. Он молчал. И без слов было ясно, что все так и было. Наконец отозвался: - Ну, тогда еще были сомнения. Все - преимущественно - думали, что книга у Пташинского. - И потому вы решили его усыпить. Разве вы знали, что все это будет иметь такой конец. И вот Марьян сам купил у вашего холуя пачку отравленной "Шипки"... Вся беда была в том, что ваша правая рука не знала, что делает левая. Пахольчик подсовывал "Шипку" и усыпил через замочную скважину собак, рассчитывая похозяйничать в квартире во время отсутствия хозяина. А в это же самое время Марьян ехал на озеро. По записке на моей бумаге, добытой Зоей. Кто-то из вас подделал почерк. Скорее всего, это были вы. - Снова правда. Что еще? - Да ваша деятельность отравителя. - Ого-го. Да вы что, переквалифицировались? - Нет, - сказал я, - это мне подарок сделали. А вашим делом... - А делом их и вашим теперь займется не он, - сказал Щука. - И даже не я. К сожалению. А в то же время, когда подумаю, что вашу... гм... лицо... буду видеть реже, то нечего сожалеть. Говорите дальше, Космич. - Вам надо было выбить меня из седла, Ольшанский. Были у меня, на ваше несчастье, два разговора. Почти одновременно. Один с вами, когда вы, помните, живую изгородь сажали. Об отклонении в психике старого холостяка. И с Пахольчиком у киоска. Он чересчур внимательно наблюдал, как я вскрываю пачку. Оба вы тогда для себя заметили, что даже не всю пачку надо травить, как Марьяну, который курит редко. И приспособили вы тогда Пахольчика и на эту работу с "методичным старым холостяком". Две-три сигареты сбоку, где надрезаю пачку. И действовать будет не сразу... Ну вот. А теперь будете говорить и вы. Как? Каким средством? - Да, тут уж говорить мне. Я тогда не подумал, что мое воспоминание о северо-западной Индии может не отвести, а навести на определенные мысли. Что ж, долина Нарбады пролегает по плоскогорью. Небольшие суда ходят только по нижнему течению. Река очень порожистая. И долина ее - это не саванна, а почти тропический по дикости и густоте лес. Местами только скалы выходят к реке и обрываются в ее воды. И чаще всего там пчелиные мегалополисы на многие километры. Соты многометровой толщины и высоты, мед многих столетий, внизу совсем черный... Наконец, хорошо описано это в "Книге джунглей" Киплинга... Мне сейчас не до поэзии. Красное дерево, черное дерево, сандал, бог знает что еще. И все это перевито лианами, а на самых высоких камнях в порогах растут в водяной пыли орхидеи. Цветы величиной с человеческую голову. Иногда на тех камнях возникают запруды из деревьев и листьев и прочего, и тогда река разливается по низинам, если они есть, и образует болота цвета черного чая. Он закурил из своей пачки. - Мне пришлось бродить там долго. И с носильщиками, и самому, когда они бросили меня. Я все равно шел. Мне хорошо платили и в Ахмадабаде, и в Бомбее, и, еще лучше, в Джайпуре, и даже в Дели за растения: и лечебные, и ядовитые и... наркотические... Там, где-то между Бурханпуром и... А, да не все ли равно?! Я и прослышал про цветы растения ваё и его зерна - наркотик редкостный и небывалый. Редкостный, потому что водится только там (может, когда-то ареал был шире, да там растение извели). А в мегалополисах, в этой недоступной пчелиной стране, ваё сбереглось. Изредка ветер заносит его зерна, его слезы... к людям... Лицо его как бы отяжелело. - И зачем меня снова понесло обратно, в так называемое отечество?.. Устал в странствиях?.. Поманила тень богатства?.. Вот я теперь его имею... А там я мог быть монополистом, стать миллиардером... Только плевать мне на это... Просто нигде не был я таким счастливым, как там... Ну ладно, довольно об этом. Сел поудобнее, словно сел на любимого конька и собрался читать лекцию. Да так оно и было. - Вы, наверное, не задумывались, что человеку (я имею в виду человека утонченного, а не приземленную свинью) со временем все надоедает. Свинья так и будет до смерти лакать сивуху и радоваться этому. Утонченный - изобретает. Все острее, все с большей выдумкой, извращенностью, ненормальностью. - О себе? - спросил Щука. - Нет, - сказал Хилинский, - он не из тех. Его патология - наблюдать за отклонениями других. Он вроде писателя. Зачем ему хвататься за нож, выбиваться в Наполеоны? Без всякого риска можно делать, что хочешь, двигать армиями, владычествовать эпохами, помыкать чужой совестью и честью... Добрый ведет вымышленные легионы к доброте и добру. Злой... - Правильно, - согласился Ольшанский, - "писатель" разврата и зла. Черная сипа. Сомуститель. Злой дух Женевы... Так вот, вначале был мак, Морфей, бог сна с маковым цветком в руке, опиум, а в нем простые вещи, как морфин и морфий, папаверин, кодеин и всякое другое. И началось это в Греции, а не в Индии или Китае. Фаланги Македонского принесли это на восток. Так оно было. И... одурманенный край. Но опиум будто бы изжил себя, как истребитель и сокрушитель. И не законы остановили его. Просто приелся? Ну что? Что-то около трехсот тысяч с гаком курильщиков. В Гонконге - десятая часть миллиона. Прискучил, как и чистая жвачка из чистых листьев коки в Америке. И она надоела, как и индийская конопля, мексиканский мескалин - этот из кактусов, галлюциногенные грибы. Словом, беда. Человек упрямо идет в дурман, в гибель. Отнимут одну отраву или приестся она - появятся сотни новых. Марихуана, героин, хат... Появились, да и были всегда, и вообще страшные вещи. Человек приобретает на некоторое время дикую силу. Пройдет там, где и муравей не пройдет. Один расшвыряет толпу. И видения дивные вокруг. А потом головная боль, а то и паралич минимум на пару месяцев. Привыкания нет. Кто два раза подряд выпил - конченый. И все это доктора и ученые создавали помимо природы, позвав на помощь химию. И вот штамповали, взвешивали, дозировали. Все для того, чтобы пойти от Нестерпимого в мир Великой Иллюзии. В мир всеобъемлющего Наслаждения, при котором что тебе твое тело и тело женщины, твой мозг и мозги всех людей, дети свои и сам Род Человеческий? Наслаждение без боя овладения им. Блаженство внезапное, как торпеда в днище корабля. Только здесь корабль - мозг. Взрыв - его сладкая агония. Радостная смерть себя самого и вселенной от своей же руки. И... уничтожение врага, один он против тебя или в миллиарде лиц. - И в результате уничтожение себя? - спросил я. - Земной шар, населенный идиотами? Человечество, которое сидит и блаженствует, пуская слюни изо рта? - Нет. Не совсем так. Ученые ищут в этой компании друзей. И находят их. Редко. И только в умеренном употреблении. Хилинский вдруг сказал, и таким скорбным тоном, какого я ни разу еще от него не слыхал: - Люди, даже гениальные, не создали анальгезиков, которые не входят в состав обмена веществ организма и потому не дают привыкания к наркомании. - Я нашел, - просто сказал Ольшанский. - Я выделил такое вещество из моего ваё. Я его синтезировал. - Это невозможно... Как вы это сделали? - Вы не узнаете этого. И, наверное, не узнаете никогда. Это вещество безвредно, почти безвредно. Дает человеку Иллюзию более реальную, чем сама Реальность. И вот я думаю, что это будет плохой подарок людям. Пусть исчезнет вместе со мной... Пахольчик с Высоцким выпросили у меня немножко экстракта. Первый, чтобы сбить с панталыку, лишить уверенности вас. Второй, чтобы усыпить Пташинского. И вот их пути столкнулись сразу и на нем, и на вас. Вы, Космич, не беспокойтесь, вы не успели привыкнуть к этому средству. Но могли. Я не сумел выделить абсолютно чистое вещество. Нужны были годы и лаборатории - не в пример моим. И средство все же действовало и отрицательно тоже. Не ощущали вы после этих ваших "видений" и краткосрочной депрессии - возбужденного вдохновения и повышенной работоспособности? Конечно, ненадолго. В конце концов, когда вы пришли ко мне с жалобами на свое состояние, я понял, куда употребил Пахольчик свою часть. И понял, что привыкание все же должно взять вас в свои лапы. А если ты в лапах у чего-то - это уже распад личности. Но на это нужны были годы. Ничего. Вы останетесь здоровы. - А друг мой умер. - И это вторая причина того, что секрет должен умереть. Почти безопасное средство, и вдруг вереница, лавина смертей. Получается, будто я выпустил их. - Получается так. Да еще и играли с огнем и Пахольчик и вы. Уговаривали бросить курить. Это удивило меня, скорее подсознательно, еще тогда. Такое совпадение. И советы одинаковые. И на то, как "БТ" распечатывал, смотрели одинаково. Одно хочу знать. Но почему не всегда действовало? - Средство вводилось шприцем, видимо, только в пару сигарет на пачку. И то не в каждую пачку. - Зачем вам это было нужно? - Вы шли по следам. Нужно было лишить вас уверенности. И потом, даже если бы напали на мой след, если бы поверили вашим предчувствиям - никто не поверил бы показаниям сумасшедшего. - А Марьяну зарядили целую пачку! И в то же время передали записку. Так что уснул он не в квартире. Он уехал, очистив вам поле действия. И вы могли, усыпив собак, искать сколько вам хотелось. А он начал грезить и видеть разные явления и впал в дрему, стоя в лодке. И никто уже не узнает, о чем последнем он мечтал. Вновь возникли на краю поляны мелкие, беззвучные всплески, изредка лизавшие песок, и вновь я понял, что это не поляна, а озеро, окутанное густою мглой. А на дне этого последнего озера мой любимый (а больше нет и не будет) друг. Убитый не по каким-то там соображениям, а просто из-за глупого совпадения, того, что "так получилось". А эти живут, и нет в их сердцах моего тогдашнего предчувствия какой-то великой беды. Ничего, я все же не поверил в инфаркт, я заставил не поверить и других. Сердца вот этих тоже захлебнутся в последней тоске, и это один из немногих моих поступков, за которые я попрошу у тебя награды, господи. - И квартира покойного вам не давала покоя, - сказал я. - Один раз вы пытались залезть, но помешала вахтерша. Во второй раз залезли, но ничего не нашли. И тогда решили не спускать глаз с меня, чтобы я привел вас к цели. Не знали вы только о завещании, которое бросило тень на меня. Плохо знали историю с картинами, но не постеснялись поставить под удар антиквара и Гутника. Пешки! И тут я начал расшифровку. И первые же шаги заставили меня подумать: что, может, тут не просто спекуляция, что в книге есть инициалы Петра Давыдовича да Витовта Федоровича Ольшанских. А значит, это фамильная ценность, и, значит, должен какой-то родич или наследник все же остаться. - Ну, про секрет расшифровки никто из нас тогда не знал, хотя я и слышал что-то от отца (он сам твердо не знал) о какой-то бумажной ленте, а также, что какую-то роль играл пестик и, почему-то, вишневый клей и ступка. Да что нам было в этом? Неизвестно, что с ними делать и как ими распорядиться. Начался спор. Одни говорили, что нужно вас и далее держать в сомнении насчет собственного мозга. А я считал, что это дело с галлюцинациями следует кончать. - Точнее, приостановить на время. И вы приостановили. - Да. Надо было дать возможность расшифровать вам, если уж у нас своих мозгов и знаний не хватало. А тогда использовать плоды ваших усилий. - С Марьяном не приостановили, - жестко сказал я. - Поздно узнал, - сказал он. - Говорю не для оправдания. А когда узнал - было поздно что-нибудь сделать. Надо было уже убрать Пахольчика. Свидетеля. А потом снова вас пугать. А может, вы, даже уже напав на след, испугаетесь и оставите это занятие. - А я не испугался. И потому ваши бандиты решили напугать меня... до смерти. - Единственное, чего мы недооценили - вашу волю. И еще то, что ведомство пана Щуки заинтересовалось этим, хотя что ему было в документах трехсотлетней давности. - Мы и не интересовались, - проворчал Щука. - Слишком долго, преступно долго, не побоюсь сказать, не интересовались. Это и привело к таким событиям. - А это не входило в вашу компетенцию. Разве ваша задача помогать историкам и литературоведам? Помогать пану К. в поисках автора "Энеиды"? Или пани С. в поисках старых Ольшан? - О ней не смейте говорить, - сказал я. - А-а... ну, дай бог. Но помогать им всем - не слишком ли жирно будет? - Напрасно не помогали, - сказал Щука. - Взаимный опыт мог бы пригодиться. Казалось, что перед нами сидел не человек, ожидающий ареста, и не те, которые приперли его к стенке, а просто шла милая беседа на интересную для всех тему. - Кстати, не выпить ли нам коньяка? - поднялся Ольшанский. Мы переглянулись. Это было уж слишком. Но с другой стороны... - В качестве награды за то, что я проиграл и, как видите, мужественно проиграл. Не ломаюсь. Словоохотливый. Он принес из серванта неначатую бутылку "Двина". - А что? - вдруг уступил своей злобе я. - Можно. Надеюсь, он не держит в буфете десять неначатых бутылок с отравой. - Можно, - сказал и Хилинский. - Я не отравляю вино. - А сигареты? - спросил я. - Припомните, что я советовал вам пить понемногу и обязательно бросить курить. - Было, - сознался я. - Я не хотел бы отравить вас и не хочу травиться сам. А вам, Хилинский, спасибо за ваше "можно". - И поднял рюмку. - Ну, чокаться не будем, это уж слишком. Закинул львиную седую гриву. Потом сказал: - Вполне возможно, что это последняя бутылка коньяка, которую я начал. Или, может, в качестве последнего желания еще дадут? Принято это у нас или нет? - Кто вам сказал, что вам придется высказывать последнее желание? - спросил Щука. - Ведь вы о многом не знали. Конечно, если вы тут говорили правду. - Я говорил правду... Но даже если бы пришлось - не высказывал бы желаний и не роптал... Да, о многом не знал... Однако есть в подсолнечном мире иной суд. Более непримиримый, более жестокий. И, кажется, последний из Ольшанских как раз и подлежит этому суду. - Что, бог? - спросил Хилинский. - Это вы поговорите с Леонардом Жиховичем, - сказал хозяин. - Девушку которого в числе других выдал немцам Высоцкий. - Спелись, - иронично передразнил нас Ольшанский, - убийца и потомок убийцы. - Попуститель убийств, - сказал я. - Смерть Зои, - полувопросительно сказал он. - Да. Потому что хотя она и сама отравилась, а в конце концов отравили ее вы. - Почему? - Не вынесла. Совесть не перенесла измены. Посчитала, что один у нее настоящий и был, а она его отдала с головой врагам... Знаете, как это больно. - Я тогда еще не знал этого. - "Тогда" - это когда убедились, что книги в квартире Марьяна нет и попытались взломать мою дверь. Вот тут вам молодой человек с мусором и понадобился. Кто-то открывает... - Высоцкий. - А второй стоит на страже. И когда я вспугнул Высоцкого, он успел в подвал под паутиной на дверях проползти, а потом, пока я бегал во двор, выскочить на улицу. А молодой человек, "пьяный, как куча", шмыгнул к девушкам и прикинулся, будто спьяну с ним завалился. - Что ж, и им займемся, - сказал Щука. - Тем более что, думается мне, за ним ползут и еще какие-то грешки. - А что нам остается, - сказал Щука. - Делами архива и айнзацштаба с Адельбертом фон Вартенбургом да Францем Керном займутся другие. - А прислужников их я тогда впервые во дворе замка заметил. Вы думаете, они испугались, что я фотографирую разрушенную стену? Черта с два! Своих фото они испугались. Я это довольно скоро начал понимать. - И молчал, - сказал Щука. - Все молчали. И вы были не лучше... Но хорошо, что я там приобрел не только врагов, но и друзей. - А у меня вот друзей не было, - сказал Ольшанский. - Приспешники. Поплечники. - Да и разве поплечники? Поплечники - это плечо к плечу. Поплеч - рядом. А если люди с... друг к другу сидят то как это назвать? - По... - засмеялся Щука. - Вот именно так. И не поплечники, а по... - Да, выскользнул он тогда, - сказал Ольшанский. - Везение удивительное. Видимо, удалось на последнем пути туда нырнуть незаметно в кусты. Стража не досчиталась одного. - Теперь мы уже не узнаем... - начал было я. - Почему не узнаем? - сказал Щука. - Чудесно узнаем. Свидетель, у которого начала восстанавливаться память. Стоило спастись тогда от расстрела, жить столько лет несчастным, чтобы по пути к восстановлению сознания встретить смерть. Вот вам и бегство от действительности. - И тоже не без вашей вины, - сжав зубы, сказал я, - когда речь зашла о вашей шкуре и шкуре обездоленного такими вот, как... Вы выбрали свою шкуру, а не шкуру несчастного человека. Что он перед высшими соображениями. Абстрактный гуманизм... А как насчет конкретного человеконенавистничества? - Не надо чересчур злить меня, - сказал Ольшанский. - А скольких вы с вашим равнодушием смертно обидели? - Не надо его перевоспитывать. - сказал Хилинский. - Пустое дело. - Пустое, - сказал врач. - Я Ольшанский. А вы что думали? Последний. Других нет. Вывелись. Неперевоспитанные. - А жили. К сожалению. Не так, как те, отравленные войной, которые умирали. Убийцы и жертвы. - Убийцы, к сожалению, имели силу и хитрость. Подлую. Как тот Гончаренок-Бовбель ловко свой "побег от себя самого" устроил! Убежал, посидел в болоте, а всем раструбил, что накануне разгрома из-под бандитского расстрела сбежал. Еще и в героях ходил... А за пестик свой как держался! За деньги и за жизнь. Деньги предательства, деньги крови - они для вас кончились! Конец! Теперь действительно конец! - Конец, - сказал Ольшанский. - Только у меня не такой, как вы, может, предполагаете. Я последний, и я уйду, как сам захочу, и той дорогой, какой захочу. - И только не сумеете сделать так, чтобы быть высокого мнения о своих поступках, о своей жизни. Наоборот, самооценка в последние минуты будет самая подлая. Ад неверующих. Хуже всяких там котлов преисподней. - В моей власти - прервать воспоминания. Даже если бы вы меня не разоблачили, я отказался бы от продолжения этой комедии. - Почему? - Мне надоело жить. Жить опротивело. Среди этой вакханалии убийств из-за этих бандитов. И Лопотуха. Боялись, что выдаст, - долой его. И Зоя, когда поняла, что человек погиб из-за нее, - не выдержала. Одно дело лгать, и совсем иное - смерть, в которой ты повинен. - Страх. И меня пытались встретить с ножами, а когда не удалось - замуровать в подземелье. Предок ваш был большой мастак - ну и вы недалеко от него ушли. Хотя и чужими руками. Сидели молча, угнетенные. Не могу поручиться за других, но я себя чувствовал так. Горели за окном многочисленные городские огни, разноцветные, от слащаво-оранжевых до безжизненно-зеленоватых. Гасли одни, загорались другие, словно кто-то медленно играл кнопками на пульте неизвестной исполинской машины. И только синие "дневные" огни уличных фонарей да красные, тревожные огни телевышки вдали были неизменны. А мне было гадко, как всегда, когда на моей дороге встречался человек, который бесповоротно и не так распорядился собой. Ольшанский смотрел на них словно в последний раз, да так оно, наверное, и казалось. И ему, и мне. - Жить Шаблыкой? - спросил он. - Жить собой? Жиховичем? - Космичем, - подсказал Хилинский. Не был бы он собой, если бы не попытался проверить, а что оно получится и из такого противопоставления. - ...Космичем еще куда ни шло. По крайней мере, знает цель, умеет идти и идет. Через опасность, подозрения, сплетни. Видите, какие я комплименты вам говорю, Космич? Закиньте там за меня словцо вашему богу гуманности. Может, года на два раньше выпустит из котла... Или как там ваш писатель, историк этот, писал... Ну, там еще дьявол писал диссертацию: "Величина абсолютного оптимального давления в котлоагрегате для пропаривания грешников..." Так вот. Хилинским, Космичем, другими такими быть не могу, иными - не хочу. Я - Ольшанский. И умру как Ольшанский. Достаточно, что всю жизнь прожил инкогнито. - Ну, хорошо, - сказал я. - Пахольчика вы убрали потому, что он был основным свидетелем вашей деятельности, что много знал, что втравил вас в