Так-то оно так, - произнес задумчиво Сыч. - Ну, постой, а: ты ж где теперь служишь? У Бруховецкого или у Дорошенко? - Ни тут ни там покуда. Видите ли, когда окончил я курс в Братской академии, тогда, - да вы это верно сами знаете, - гетман Богдан отправлял в Варшаву знатнейших юношей, чтобы служили при короле, так было сказано в мировых "пактах", выбрали и меня. Так я окончил у иезуитов философию, а потом послал меня король еще на три года в чужие земли, чтобы я еще и там поучился. - Ге, ге! Высоко ты занесся разумом! Значит, как говорят люди, и "друкованый", и "письменный". - Помог Господь. - Ну и что ж, остался служить при короле? - Служил, пока верил, что король нам добра желает, что с ляхами еще можно в "добрий злагоди" жить, а как увидел я, что не думают они нам никаких прав давать, что права пишутся только в "пактах", чтоб заманить нас ими, да вернуть назад оторванные земли, а в душе-то они нас за "быдло", за хлопов, за рабов своих по-прежнему почитают; а наипаче, когда увидел я, как во время похода короля на левый берег расправлялись королевские войска, с помощью этого лядского прислужника, этого лядского Тетери, с нашим православным народом, - вскрикнул горячо Мазепа и глаза его засверкали, а на щеках вспыхнул слабый румянец, - о, когда я все это увидел и уразумел, что в них, в этих золоченых гербах, нет ни силы, ни прежней доблести, а только злоба и презрение к нам, что они стараются только обессилить нас, чтобы опять обратить в своих рабов, - я не говорю о простых людях ляхах, о мазурах: они тут ни при чем, - о, тогда я поклялся навсегда оставить их, я поклялся отрубить себе эту правую руку, если она подпишет какой-нибудь договор с ляхами! - Добре, казаче, добре! - вскрикнул восторженно Сыч. - Правдивое твое слово. С ляхами нам никогда не ужиться! Пускай себе тот "мальованый" Ханенко что хочет говорит, а я свое старое твержу: никто из нас того не забудет, что ляхи "батькив" наших в ярмо запрягали! - Да, - продолжал возбужденно Мазепа, - только тот может понять их, кто жил с ними вот так, день за днем, как я, перед кем они не скрывали своих мыслей, кто сам по себе испытал их вольности и права! - Да годи, годи, не вспоминай старого, "цур йому и пек", - попробовал остановить Мазепу Сыч. - Лучше скажи, что же ты думаешь дальше? К кому пойдешь? - Пока еще не знаю. Вернулся на Украину, чтобы служить ей головой, рукой и сердцем; вижу уже много горя, а куда повернуть, еще не знаю; думаю присмотреться да разузнать все, где будет счастье отчизны, - там буду и я. - Эх, сынку! Да и любо ж мне слушать тебя, вот словно сам оживаю и молодею! Не напрасно, видно, тебя Господь спас от такой лютой смерти, может, от тебя и спасенье нам всем будет. Ну, только, обожди: ишь, как раскраснелся весь, - посмотрел он неодобрительно на вспыхнувшие щеки больного, на его гневно сжатые губы. - Ты теперь успокойся, засни. Да не вспоминай старого, говорю тебе. Вот я сейчас бабу и Галину потороплю, чтобы поскорее борщ готовили, а ты засни тем временем, да и я пойду, пока что, под "клунею" прилягу, на свежем сене, лучше, чем твой магнат на перине! Сыч встал, оправил подушки больного и вышел из светлицы, старательно притворив за собою дверь. В хате стало тихо; сквозь открытые окна смотрело яркое синее небо; видно было, как струился прозрачный раскаленный воздух; но в светлице не было жарко; степной аромат и тепло солнечных лучей вливались в окна широкими волнами, ласково согревая тело больного; от этого теплого, ароматного воздуха и от долгого разговора голова Мазепы слегка закружилась; он лежал, закрывши глаза, в легком полусонном забытьи. Какие-то слабые мысли, словно легчайшие облачка в высоком небе, бродили и расплывались в его сознании. Дав- i ни? образы и сцены, вызванные в его воображении разговором с Сычом, словно всплывали перед ним в каком-то колеблющемся тумане, но он не вызывал их, и они снова расплывались и исчезали в его причудливых волнах, он чувствовал, что ему надо думать, что в глубине его души шевелится какая-то мрачная, злобная мысль, но ему тяжело было нарушить сладостное чувство выздоровления и покоя, и он гнал эту мысль от себя. - Итак, спасен, вырван из рук смерти, - повторял он как-то лениво слова Сыча. - Старик говорит, не даром тебя Бог спас, может от тебя и всем нам спасенье будет... Что ж, - улыбнулся слабо больной, - если верить в предсказания, Моисея Бог спас в корзинке, а меня на бешеном коне. Это, пожалуй, еще побольше, но все это пустое. Слава, почет, месть, любовь - все меркнет перед этим сознанием возможности; жизни. Ах, жить, жить, - повторил он слабым шепотом и открывши глаза, устремил их в сверкающую небесную синеву. На дворе было тихо, иногда только раздавался крик петуха или веселое чиликанье ласточки, свившей себе гнездо под окном. Не слышно было ни голоса Сыча, ни голосов рабочих, очевидно, все спали, согретые ласковым теплом летнего дня. Эта тишина производила усыпляющее впечатление и на Мазепу, ему казалось, что он лежит на дне какой-то легкой лодки и мягкие, теплые волны тихо колеблют ее... Мало-помалу веки его опустились, глаза сомкнулись, и легкий сладкий сон охватил все его существо. Дверь в хату тихо скрипнула, на пороге показались баба и Галина с полными мисками в руках. - Те... тише, - прошептала баба, оборачиваясь к Галине, - кажется, задремал он; ну, так мы вот поставим "страву" здесь на лаве, пускай выстынет немного, а ты посиди здесь, да посторожи, когда проснется он, тогда и поест. С этими словами старуха осторожно подошла к лаве, поставила на нее миску, а затем сделала несколько шагов вперед и, подперши щеку рукой, остановилась недалеко от больного. - Ну и красив же, ей-Богу, сколько живу на свете, не видала таких, - прошептала баба, указывая Галине глазами на лицо больного. - Смотри вот, побрил его дед, так он еще краше стал - просто малеванный, да и только! Галина посмотрела вслед за ее взглядом на больного и тут только заметила перемену, происшедшую в Мазепе. Действительно, он был теперь изумительно красив. Подбритые кружком темные волосы спадали мягкими волнистыми прядями; высокий лоб, казалось, сверкал своей белизной; строго очерченные черты лица его носили на себе отпечаток ума и благородства, а мягкие нежные губы говорили словно о том, что они умеют так пылко целовать, что от поцелуев их кружатся у бедных женщин головы и зажигаются сердца. - Разве уже нет другого такого? - перевела Галина вопросительный взгляд на бабу. Баба даже махнула раздраженно рукой. - Говорят тебе, малеванный, да и только! Дид кажет, что он важный пан, что у самого короля служил. - Пан? - прошептала с ужасом Галина. - Нет, не может этого быть! - Как не может быть? И дид говорит, да и так сразу видно. Да ты что, испугалась, что ли? - продолжала она с улыбкой, смотря на полное ужаса лицо Галины, - Э, не бойся! Теперь уже не те часы: теперь что пан, что казак - все равно. Смотри ж, подожди здесь, пока он проснется, а я пойду, сосну немножко. Ox, ox, ох!.. - зевнула она и перекрестила рот рукой. - Все она - доля людская: один и на гладкой дороге споткнется, а другой и в самой дикой степи спасется! - Старуха зевнула еще раз, еще раз перекрестила рот и вышла из хаты, а Галина опустилась на лавку у окошка. Слова бабы взбудоражили все ее мысли. Неужели же этот хороший милый казак - пан, тот "пан", которого всегда так проклинают и дед, и запорожцы? Нет, нет, не может быть: те паны такие злые, такие страшные, а у него такие добрые глаза, такой ласковый голос! Нет, нет! - Галина подперла голову рукой и тихо задумалась. Между тем веки больного приподнялись, взгляд его скользнул по комнате и остановился на фигуре девушки, приютившейся у окна, лицо его осветилось счастливой улыбкой; несколько минут он молча любовался ею. Обмотавши вокруг головы свои шелковистые, русые косы. Галина затянула в них две длинные ветки бледно-розовых цветов дикого шиповника. Этот нежный веночек удивительно шел к ее прозрачному личику. Во всей ее позе, в наклоне головы, в задумчиво устремленных в даль карих глазах было столько своеобразной грации и женственности, что нельзя было не залюбоваться ею. При виде ее опечаленного, задумчивого личика, Мазепа почувствовал в своей душе прилив какой-то необычайной нежности к этому прелестному ребенку. - О чем ты задумалась, Галина? - произнес он тихо. При звуке его голоса Галина вздрогнула и страшно смешалась. - Я принесла тебе обед, а ты спал, - произнесла она, запинаясь, - вот я и стала ждать, когда ты проснешься. Она взяла миску в руки и хотела было нести ее к Мазепе, но он остановил ее. - Нет, оставь еду, успею еще, подойди ко мне так. - Может, не нравится? Так я что-нибудь другое... сыр, сметану, "яешню", - всполошилась Галина. - Да нет же, нет, дитя мое, все хорошо. Только подойди сюда ко мне. Галина сделала несколько шагов и опять остановилась. - Да подойди же ближе, вот сюда, сядь здесь, подле меня, - пододвинул ей Мазепа деревянный табурет. С трудом преодолевая охватившее ее смущение, Галина опустилась на кончик табурета и, нагнувши голову, опустила глаза. - Отчего ты не хочешь никогда говорить со мной, разве ты боишься меня? - продолжал Мазепа, любуясь слегка зардевшимися щечками прелестной девушки, - разве я такой страшный? Ведь ты же смотрела на меня, когда я был болен, - отчего же ты теперь, сейчас уходишь... не хочешь говорить? Несколько секунд Галина молчала, тяжело переводя дыхание. - Отчего же, голубка моя? - повторил еще тише Мазепа, не сводя с ее загоревшегося смущением личика своих обаятельных глаз. - Так... не знаю... - промолвила, наконец, Галина, словно давясь словами. - Да ведь ты же, как сестра, не отходила от моего изголовья?.. Когда я боролся со смертью, я видел, как твое личико склонялось надо мной! - Ох, как же было не сидеть, - вздохнула она, как вздыхают после горьких слез дети, когда налетевшая радость внезапно утешит их горе, - ни еды... ни сна... Господи, как боялись... день ли, ночь, - все только об одном... - Ангел ты мой хранитель! - воскликнул тронутый до глубины души Мазепа. - Ой, ой! Как же так можно? - всплеснула руками Галина, - кто же людей ангелами зовет! - Это грех. Баба говорит, что ангелы с длинными белыми крыльями Господу служат. - Тебя не грех назвать ангелом: у тебя сердце такое же чистое, и у души твоей есть крылья. - Ты смеешься и надо мной, и над Богом, - промолвила грустно Галина. - Не смеюсь, моя ясочка, клянусь тебе! - вскрикнул даже Мазепа, дотронувшись до ее руки. Галина вздрогнула от неожиданности и с испугом подняла на него свои ясные, выразительные глаза. Этот взгляд смутил почему-то Мазепу; он начал поправлять на себе рядно, стараясь укрыться им поплотней. - Может быть, холодно? - затревожилась Галина и вскочила с табурета. - Я сейчас закрою окна. - Нет, не нужно, не нужно. Это я так... тут даже жарко. - Ох, когда б не захватил ветер.. - остановилась в нерешительности Галина. - Господи! Какие вы люди! И не видал таких. Совсем чужой, а они так заботятся... - Разве чужой ты! - воскликнула девушка, открыв впервые глаза, а потом, побледнев, опустила их и прибавила подавленным голосом тихо, - да, баба говорила... значит, и мы чужие... - Она отвернулась и поникла головой. - Что ты говоришь, дитятко? Ты рассердилась? - Я ничего- Голос Галины дрожал; видно было, что какое-то горькое чувство, не понятное для Мазепы, взволновало ее. - Да что же?.. Понять не могу... Что с тобой, расскажи! Но Галина, не отвечая на вопрос Мазепы, быстро подошла к "мысныку", взяла "кухоль" и подала его Мазепе. - Пей, пане, мед... дид говорил, что он поднимет тебя скоро. - Спасибо, спасибо! Только я не буду пить, если ты не скажешь. Галина снова присела на кончик табурета; но лицо у нее было теперь печально. Мазепа отпил несколько глотков меду, поставил на пол "кухоль" и остановил задумчивый взор на этом чудном, взрослом ребенке. IX Галина молчала; видно было, что она хотела что-то сказать и не решалась; наконец, она спросила робко, запинаясь на каждом слове. - Это, значит, правда, что ты пан? Мазепа невольно улыбнулся. - А если б и так, что ж тут такого страшного? Отчего это слово так пугает тебя? - Паны нас не любят... они вороги наши, - произнесла она слегка дрогнувшим голосом. - Не все, не все, Галина, - попробовал было возразить Мазепа, но Галина продолжала, не слушая его. - Нет, паны нас ненавидят и панов все ненавидят, все! - Почему? i - А разве можно любить волков? Дид Сыч говорит, что и он сам, и гетман Богдан, и мой батько, и дядько Богун, и все казаки шли против панов, чтоб спасти от них бедных людей, потому что они мучили всех, кровь нашу пили! Вот искалечили Нимоту и Безуха, вот и тебя привязали к коню, каторжные, клятые! У Галины даже проступили на длинных ресницах сверкающие слезинки; она зарделась вся от волнения. - Нет, нет, Галина, ты не так говоришь, - взял ее за руку Мазепа, - то польские паны враги наши, то католики, а есть , же у нас и свои паны, вот как бы значные казаки, свои, одной с нами веры и "думкы". Они вместе с казаками и с гетманом Богданом воевали против лядских панов и ксендзов, что мучили и грабили наш народ. Мой дед бился рядом с Наливайком, а отец с Богданом Хмельницким и с твоим славным батьком, - за волю, за веру, за наш край! - Господи! Так значит ты наш, наш? - вскрикнула Галина, подымая свои просиявшие глаза. - Ваш, ваш, дитя мое, и сердцем и душой, - произнес тронутым голосом Мазепа, сжимая ее руку. - Ой, "лелечкы"! Значит, ты можешь любить и жаловать нас. Ой, Боженьку мой, как же это любо, как весело... - Могу, могу и буду, дитя мое! - прервал ее восхищенный Мазепа, - а ты же не будешь теперь бояться меня? - Нет, теперь нет! - засмеялась Галина. - Ну, расскажи-ка мне, как ты живешь здесь одна. - Я не одна. Здесь живут еще дид мой Сыч, баба, Немота и Безух, - заговорила смелее Галина. - У меня есть еще подружка Орыся, только она не любит долго жить у нас: она говорит, что ей здесь "нудно", скучно, что здесь нет ни вечерниц, ни казаков. Мазепа улыбнулся. - А тебе здесь не скучно, голубка? - О, нет! - воскликнула оживленно Галина. - Здесь так хорошо! Кругом степь широкая, широкая... Ты никогда не видел степи? Когда ты выздоровеешь, я покажу тебе все, и речку. Ты видел нашу речку? Нет? Она такая прозрачная, тихая. Когда смотреть на солнце, так видно все дно, как рыба играет на нем... У меня есть челнок, я буду катать тебя; там плавает по воде широкое "латаття" и цветет... Такие большие белые цветы, такие красивые, серебристые... Русалки плетут себе из них венки... А птицы! Ты любишь птиц? В степи их так много! И дрофы, и "хохотва", и перепелки, и жаворонки, и кобчики, - поднимутся в небо, так и стоят, трепещутся на одном месте. Я поведу тебя в степь. Там есть высокая могила; когда взойдешь на нее, так видно все далеко, далеко кругом. И так тихо, тихо, только ветер шумит... Я люблю слушать его: он "лащыться" и что-то шепчет. А цветы? Сколько там цветов есть! И мак, и золотоцвет, и кашка, и волошки, и березка... Ты любишь их? - обратилась она к Мазепе и вдруг потупилась, застыдившись своей смелости. - Все, все люблю! - ответил он с увлечением, любуясь ее прелестным личиком. - Ну, а зимой, когда занесет ваш хутор снегом, тогда не скучно тебе? - Нет, - ответила уже тихо Галина, не подымая глаз. - Зимой мы работаем, прядем, а дид мне рассказывает о моем батьке, о матери, о войнах, о "лыцарях"... А ты знаешь, как кричат дикие гуси? - оживилась она снова. - Нет? - Они так громко, громко кричат... Я люблю их... Знаешь, когда еще не настанет совсем весна, а так только теплом повеет с моря, все себе ждешь да думаешь, когда же настанет весна?.. И вдруг на рассвете услышишь, как гуси кричат, - вот тогда любо, вот весело станет! Это значит уже наверное весна идет, а после гусей летят журавли... они таким длинным, длинным ключом летят. Ты видел? Да? А за ними уточки, а там уже и деркачи, и кулики, и всякие другие птички. Налетит их много, много, шумят, хлопочут, кричат на речке у нас... Я бы хотела узнать, о чем это они все кричат, откуда они прилетели, что видели так далеко, далеко!.. - Милая дытынка моя, - улыбнулся и Мазепа, - а ты бы никогда не хотела уехать отсюда? - Нет, - покачала головой Галина, - правда, мне бы хотелось знать, что там такое в тех городах, как там живут, кто там живет? Но... - произнесла она с легкой запинкой, - дид знает только про войну, а баба забыла все... - А разве к вам никто не приезжает никогда? - Иногда приезжают запорожцы, только очень редко... Да что ж... и они только про войну говорят. - Бедная моя сиротка! - произнес ласково Мазепа. - Вот постой, я выздоровлю и расскажу тебе про все, про весь Божий свет, а ты расскажешь мне про себя, покажешь мне и речку, и степь, и все твое хозяйство. Галина молча кивнула головой. - Я буду твоим братом, а ты моей маленькой дорогой сестричкой. Ты будешь любить меня, Галина? - Буду, буду, - вскрикнула порывисто Галина, подымая на Мазепу свои засиявшие от счастья глаза. От всего ее существа веяло в эту минуту такой детской чистотой, такой искренностью, что Мазепа почувствовал, как в груди его дрогнуло какое-то святое чувство. - Милое, дорогое дитя мое! - произнес он взволнованным голосом и, чтобы скрыть охватившее его смущенье, он нагнулся к ее головке и спросил тихо: Какими это дивными цветами ты так изукрасилась? - А это "шыпшына" ... Тебе нравится? Так я нарву сейчас... у нас ее много, много в гаю! - Галина вскочила и хотела было бежать в сад, но Мазепа удержал ее за руку. - Нет, постой, не надо мне других цветов, - прошептал он тихим, усталым голосом, - останься здесь со мною: ты сама наилучший степной цветок, какой я встречал на своем веку! С этого дня Галина перестала дичиться незнакомого пана-красавца, занесенного местью в их хутор и вырванного дедом из когтей смерти. Каждый день сближал их все больше и больше, закрепляя дружеские отношения каким-то родственным чувством. Ухаживать за больным, угадывать его малейшие желания, показывать ему всеми способами свою преданность - сделалось для Галины потребностью жизни. Она не понимала, да и не могла понять, сожаление ли к больному, или какое-нибудь другое чувство побуждает ее к этому, она отдавалась своему сердечному порыву без отчета, без раздумья, как отдается течению тихих вод юный пловец, не испытавший еще ни бурь, ни подводных камней. Однообразная, будничная жизнь на лоне природы, протекавшая прежде незаметно, сделалась вдруг каким-то праздником светозарным, наполнившим ее сердце жизнерадостным трепетом, а душу гармонией чарующих звуков: и эта безбрежная, волнующаяся степь, и это бездонное синее небо, и это ласковое, смотрящее в светлую речку солнышко, и эти ликующие звуки жизни - все теперь для нее получило новую окраску, новый смысл, новое значение... Было у нее прежде много друзей и между пернатым населением хутора, и между четвероногими, и между людьми, но та дружба была спокойна, не похожа на эту, те друзья были безмятежны, а этот... Этот наполнил собой весь ее мир, все ее думы, все ее желанья: она чувствовала его в каждом ударе своего пульса. Прежде, бывало, заснет она безмятежным сном, проснется без тревоги, без заботы, а с ощущением лишь сладости бытия, и бежит встретить утро, умыться студеной водой, поздороваться со своими любимцами, а теперь она засыпает с мыслью о нем, просыпается с заботой о нем, с тревогой о нем. Встанет и бежит в садик нарвать со своих гряд лучших душистых цветов, так как он очень их любит, нарвать и поставить этот букет в "глечык", а баба уже несет ей другой с парным молоком и миску пирогов, либо кулиш на раковой юшке, либо кныши с укропом, - и, нагруженная всем этим, Галина спешит к своему другу, к своему братику... А он тоже ждет - не дождется своей сестрички, и глаза его играют сказанной лаской, а прекрасное лицо светится счастливой улыбкой. А то после "сниданку" побежит она еще в рощу, нарвать земляники или спелых вишен в своем садике - и все это несет своему больному Теперь уже он сидит и пробует даже ходить по хате; теперь уже и она не боится болтать с ним и рассказывать ему про все, про все, что взбредет ей на ум, что подскажет ей сердце, рассказывает почти так же откровенно, как и своей подруге Орысе: о своем детстве, о разных происшествиях в хуторке, о деде, о бабе, о прибытии Немоты, и о первом знакомстве с Орысей. Мазепа слушал ее с большим вниманием и с большим участием, чем Орыся, и сам рассказывал ей обо всем, обо всем, что ему довелось видеть: и о дремучих лесах, и о высоких горах, и о недоступных крепостях, и о многолюдных роскошных городах, и о чужих землях, и о всяких чудесах на широком свете; рассказывал и о своем детстве, и о своей матери, любящей его больше жизни, - о ее светлом уме и твердой воле; говорил с чувством и о своем покойном отце, сколько довелось тому пережить на своем веку и напастей, и горя; как он не смог перенести обиды от шляхтича и убил его, и как за эту смерть он был предан "баниции", т е. лишен всех прав, даже права жизни. Однажды Галина вошла в светлицу и остановилась от изумления: посреди хаты стоял Мазепа в роскошном казацком наряде. Дед стоял у окна и любовался своим гостем, заставляя его поворачиваться перед собой во все стороны. - Добре, добре, гаразд! Вот словно на тебя шито! - приговаривал самодовольно Сыч, - одежду эту не стыдно носить, она с плеч славного полковника Морозенка, батька твоего, - обратился он к вошедшей Галине. - А глянь-ка, полюбуйся, каким славным запорожцем стал наш "спасеннык"! - Ой, Боженьку мой! - всплеснула руками в восторге Галина, - какой пышный, какой "мальованый"! - Сестричко моя любая, - заметил с улыбкой Мазепа, - ты уже чересчур меня хвалишь, смотри, не перехвали на один бок. - Нет, нет, - запротестовала Галина, - и баба говорила, и все, что нет такого другого на свете, что только один наш пан Иван. Ведь правда, дидуню? - Дай Боже, чтобы твоя радость была правдой, - сказал загадочно Сыч и, тихо вздохнувши, привлек к себе свою внучку. - Дытынка она, и сердцем, и душой дытына, - ласкал он ее нежно, - уж такая дытына, что грех ее не пожалеть. - А разве вы меня, дидуню, не жалеете? - ласкалась к нему Галина. - Уж так жалеете, так жалеете, а я, Господи, как вас люблю. Ведь вы у меня и батько, и маты, и все! - Сироточко моя! - произнес растроганно Сыч и быстро отвернулся к окну. Мазепа был также и тронут, и взволнован; какая-то новая, налетевшая вдруг мысль сдвинула ему брови и заставила глубоко задуматься. Галина с наивным недоумением остановила на нем свои восторженные глаза, полные чистой, как ясное утро, любви, и весело вскрикнула: - Теперь, значит, можно, дидуню, вывести его и в садик, и в "гай", и в поле? - Можно, можно, - ответил Сыч. - Только не сразу, чтобы не обессилел и не утомился с отвычки, а так нужно - "потроху". - Так мы сегодня возле хаты будем гулять, а завтра дальше, а там еще дальше! С этих пор Галина стала всюду водить Мазепу и показывать ему свое хозяйство. С каждым днем их прогулки удлинялись, переходя от двора к садику, а от садика к "гаю" и к полю. Любимым местом их стала, между прочим, ближайшая могила, с которой открывался широкий простор. Галина теперь занималась своим хозяйством, потом навещала своего названного брата, приносила ему в садик "сниданок", подсаживалась поболтать с ним, затем убегала и снова возвращалась посидеть возле своего друга с какой-либо работой в руках, и снова убегала, а к вечеру они отправлялись на могилу и сидели там до сумерек, слушая друг друга, делясь своими впечатлениями. - Я вот и прежде любила это место, а теперь еще больше люблю, - говорила оживленно Галина, - тут так славно, так любо: и речку нашу видно, вон она змейкой бежит по долине к нашему хутору, и какая ясная, ясная... А наш хуторок притаился, как в мисочке, словно гнездышко, и весь укрылся кучерявым дубом да ясенем. А я, как смотрю вдаль, "геть-геть" поза наш хутор, где садится солнце, то мне всегда досадно станет, что у меня нет крыльев... - А на что тебе крылья? - улыбается Мазепа. - Как на что? Полетела бы вон туда, где сизая мгла: мне бы так хотелось увидеть конец земли, конец света, - какой он? Ух, страшно, - закроет она ладонью глаза, - верно такое "провалля", что и голова закружится и дух занемеет. - Хотя бы и крылья у тебя были, то ты бы не долетела до конца нашего света. - Как? Такой большой, так далеко? - Не то что далеко, а конца ему нет. - Что ты? - взглянет недоверчиво на Мазепу Галина, полагая, что он шутит, смеется над ней. - Как же, чтобы не было конца? У всего на свете есть конец; и люди говорят, и в песнях поется "на край света"... - Милая моя! Слушай меня, я тебе все расскажу, что знаю, про землю, про солнце, про месяц, а ты слушай, да запоминай. И Мазепа начинал говорить. Галина слушала с напряженным вниманием, не сводя с него глаз, поражаясь его знанием, его умом; то она приходила в восторг от рассказа Мазепы, то ... окончательно отказывалась ему верить, то внимательно всматривалась ему в глаза, думая, что он подсмеивается над ней; впрочем, непривычное умственное напряжение скоро утомляло ее, и она тогда прерывала рассказ Мазепы неожиданным предложением, - или побежать "взапускы", или "повабыть" перепелов, или поискать земляники на опушке леса. Х Галина с каждым днем увлекалась все больше и больше рассказами Мазепы, хотя многого в них не понимала и не могла себе даже представить; ее пытливый ум поражался всезнанием своего собеседника и смущался своим невежеством, так что чем дальше шло время, тем больше она начинала сознавать, какая страшная бездна лежит между нею, ничтожною, глупою девчыною, умеющей лишь беззаветно любить, и им, - умным, знатным, богатым. Это смутное сознание начинало прокрадываться в ее душу и отзываться в сердце неведанной прежде болью. Галина стала подозревать, что Ивану скучно с нею, что его наверное тянет к настоящим панам и к пышным пирам; с тревогой она расспрашивала Мазепу о его прежней жизни, о Варшаве, о тех людях, которые окружали его, к которым он привязался, привык. Мазепа, впрочем, рассказывал о себе неохотно, незаметно уклонялся от этого, переходя скорее к общим описаниям великолепия дворцов, роскоши жизни, утонченности нравов и лукавству в отношениях между этими знатными и напыщенными магнатами. - Эх, дитя мое, - говорил он, болезненно морщась от раздражающих, щемящих воспоминаний, - не завидуй той праздной панской жизни; много в ней блеска и золота, много пьяных утех, но больше грязи и лжи, а еще больше предательства и измен. Если проповедует кто, хотя бы сам бискуп, о долге, о чести, о высоком подвижничестве - не верь: он и тебя, и твою душу, и твой тяжкий грех продаст за дукаты: если тебе клянется кто в неизменной дружбе - не верь: он в ту минуту обдумывает, как бы предать тебя, а если какая пани клянется тебе в вечной и неизменной любви... ха-ха! Она только призывает имя Божье, готовясь к новой измене, к новому вероломству. - К какой измене, к какому вероломству? - не понимала Галина, всматриваясь растерянно в глаза Мазепы и болея душой за перенесенные им, очевидно, огорчения. - Ах, к чему тебе и знать, и понимать всю грязь этой жизни? Твое щирое сердце, твоя ясная, как вон та зорька, душа содрогнулась бы от одного намека на те "злочынства" и грехи, которые гнездятся там под золочеными потолками. - Ой, Боженьку! Но тебе все-таки, верно, за ними скучно... ты привык к ним? - Нет, моя квиточка, не скучно мне здесь и туда меня больше не тянет... изверился я там во всем... и в друзьях, и в этих напыщенных куклах... Постоять за оскорбленного у них нет смелости, они сразу переходят на сторону сильного, трусы, да еще прикрывают свою трусость презрением, - заговорил взволнованно, раздраженно Мазепа, забывая, что слушательница его не могла понимать неведомых ей событий, не могла даже отнестись сознательно к взрывам засевшей в его сердце обиды. - Я этого негодяя когда-нибудь встречу! О, если он и тут откажется от гонорового поквитованья, то я с ним расправлюсь! А король, за которого я стоял, от которого ожидал правды, в котором видел надежду для своей родины, - и этот король оказался лишь золоченой "забавкою" в руках своей придворной шляхты! Всю их кривду я "зацурав', бросил и отдался весь моей Украине. Буду искать здесь в родной стране правду и ей служить. Галина не понимала о чем шла речь: она только догадывалась смутно своей чуткой душой, что ее друг невинно страдал и терпел какие-то несправедливости от магнатов, и льнула к нему трепетным сердцем. Однажды они сидели под развесистым дубом в саду, а баба выносила из хаты разный хлам для просушки и развешивала его на "тыну"; сначала шла разная казацкая, запорожская, польская и даже турецкая одежда, начиная с простых жупанов и курток и кончая дорогими "адамашковымы и "оксамытнымы" кунтушами, расшитыми золотом, с серебряными, а то и золотыми "гудзямы" и "гаплыкамы", украшенными бирюзой и смарагдами; за одеждой последовала сбруя и оружие с золотыми насечками, с резьбой, а последним повесила баба на груше какой-то странный музыкальный инструмент. Мазепа очень заинтересовался им, быстро встал и, снявши его с "тыну", начал с любопытством рассматривать: это был роскошный торбан, но страшно запущенный, весь в пыли, в грязи, с гнездами мышеи под декой; к счастью, последняя была цела, а равно и все металлические струны, только другие были переедены мышами и печально болтались вокруг колышков. Мазепа принялся с лихорадочной торопливостью приводить этот инструмент в порядок, - чистил его, мыл, подклеивал; Галина, конечно, помогала ему во всем, сгорая от любопытства, - что же из этого выйдет? Наконец, когда торбан принял свой надлежащий вид, Мазепа принялся за колышки и за струны; металлические были скоро натянуты, а с другими пришлось повозиться, связывать, подтягивать, некоторые совершенно негодные даже заменить нитчатыми струнами, навощеными воском. Натягивая струны в гармонический строй, Мазепа пробовал аккорды; торбан прекрасно звучал и резонировал. Галина была в неописуемом восторге; каждый звук певучей струны, каждое гармоническое сочетание восхищало ее несказанно: ей еще ни разу на своем веку не доводилось слушать музыки, - Немота лишь услаждал ее слух игрой на сопилке, да Безух гудел на самодельном бубне, а тут зазвучали еще неслыханные ею гармонические сочетания. - Ах, как хорошо, как славно! - вскрикивала и всплескивала руками Галина, прислушиваясь и присматриваясь к выпуклому, овальному туловищу инструмента, к его длинной, унизанной струнами, шее. - Ты умеешь играть на нем? - Умею, умею, моя "ясочко", - улыбался, налаживая торбан, Мазепа. - А тамошние варшавские паны умеют тоже играть на бандуре? - Не только паны, но и панны, и пании; они играют на прекрасных лютнях. - Ах, какие они счастливые, - вздохнула Галина, - а у меня ничего нет, и я ни на чем не умею играть... чем же я могу быть занятной... - Она грустно опустила голову, - тебе здесь, голубе мой, конечно, скучно... - Да что ты! Брось эти думки моя "зозулько"; мне здесь так хорошо, как не было нигде. А про варшавскую жизнь лучше не напоминай мне никогда... Там лучшие мои чувства оскорблены были обманом... Нет, не напоминай мне этого прошлого .. Я хочу забыть его, стереть из памяти: с тобою мне лучше всего, мое дорогое дитя! - Со мною? Господи! Когда б же это была правда! - вспыхнула вся Галина. - С тобою, с тобою, - повторил радостно Мазепа, не отводя от очаровательной девчины восхищенных глаз. - Эх, когда б хоть как-нибудь наладить эти оборвыши! - ударил он энергично по струнам. - Стой, у деда есть еще в сундуке жмутик вот таких струн, - вспомнила Галина и бросилась к хате, - я принесу их сейчас. Струны оказались совершенно пригодными, и вскоре торбан был оснащен и настроен. Мазепа ударил по струнам, и зазвенели, зарокотали струны созвучно, полились, скрещиваясь и сочетаясь, дивные звуки мелодии, то заунывной, хватающей за душу, то торжественной, то веселой, отдающейся яркой радостью в сердце. Галина, пораженная, очарованная, стояла молча в каком-то экстазе, она даже побледнела от нахлынувшего восторга и только шептала полуоткрытыми губами: - Ой, Боженьку, ой, лелечки! Когда же Мазепа запел еще звонким голосом под звуки торбана, да запел еще чудную песню об оскорбленном чувстве любви, а потом оборвал с сердцем аккорд и перешел к светлой задушевной мелодии, к поэтической просьбе к соловью, чтоб он не пел рано под окном девчины и не тревожил бы ее ясного детского сна, - Галина пришла в такой восторг, что забыла решительно все окружающее. - Милый мой, любый! - вскрикнула она и, обвивши его шею руками, осыпала его горячими поцелуями. Этот восторженный порыв девушки был так неожидан, что Мазепа совершенно растерялся: бандура выпала из его рук... Поддаваясь невольно обаянию этого искреннего чувства девчины, он сам прижал ее невольно к груди; но тут же страшно смутился, опустил руки и, не имея силы оттолкнуть от себя девчины, решительно не знал, что ему предпринять. В это время издали послышались шаги, а вслед за ними. показался среди зелени Сыч и таким образом вывел их обоих из затруднительного положения. - Ишь, кто это разливается у нас соловьем, - заговорил он весело, - думаю, откуда бы это у нас гусли взыграли, и песнопение усладительное разлилось, а это сокол наш так разливается! Добре, ей Богу добре! И торбан говорит у тебя под пальцами, и голосом хватаешь за сердце. Славный голос! Хоть на первый клирос!.. А ну, сынку, нашу казачью, умеешь ли? Баба и бывшие во дворе Безух и Немота уже подбегали к Мазепе, заслышав торбан и песню. Мазепа ударил по струнам, заставил застонать их, заныть в каком-то оборванном вопле и запел чудным, дрожавшим отполноты звука голосом думу про поповича: как казаков захватила буря на Черном море, как попович покаялся в грехах перед "товарыством" и бросился в разъяренные волны искупить своей смертью друзей. Растроганный Сыч стоял, опершись руками на палку; на наклоненной голове его с длинным "оселедцем" виднелись только нависшие серебристые брови да длинные пряди белых усов, волнуемые слегка ветерком. Сыч стоял неподвижно и слушал вникая в каждую фразу думы, словно священнодействовал, иногда лишь, и то украдкой, поощряя певца. А Мазепа, оборвав думу, вдруг зазвонил на торбане игривыми струнами, и закипели огненным дождем звуки, перешедшие светлой мелодией в мерный ускоряющийся темп бешеного танца. Лица осветились улыбкой, глаза вспыхнули радостью, восторгом, и Галина, не выдержавши, пошла плавно, покачиваясь и поводя плечом, в "дрибушечкы", да так грациозно, так заманчиво, что старик Сыч пришел в экстаз и крикнул на Немоту и Безуха: - Эх вы, "тюхтии'', лежебоки, не поддержите такой дивчины, да я сам пойду с нею землю топтать, будь я не Сыч, коли не пойду! - И старик пустился перед своей внучкой вприсядку. Прошло еще несколько дней, и Мазепа уже почувствовал себя до того окрепшим, что попросил у Сыча коня для поездки. - И не отбило у тебя охоты от поездки на коне, - засмеялся шутливо Сыч, - я бы уж после такой прогулки отказался навсегда от коней. - Нет, диду коханый, - возразил на шутку Мазепа, - скорее казак расстанется с жизнью, чем со своим другом - конем; да и тот чем же передо мной был виноват? Он спас меня первый от смерти, - он не разбил меня о деревья, он не изорвал в клочки моего тела, он вынес меня из стаи волков, а потом направил уже его Господь к моим милостивцам. - Да, помню... Я ведь пошутил, а "огыря" выбери из моего табуна сам, когда пригонят косяк со степи, твой он и будет, потому что казаку, - верно сказал, - без коня, как без рук. - Спасибо, диду, за батька родного вас считаю, - промолвил признательно Мазепа, - уж такой ласки, какую зазнал я у вас, разве у матери моей родной только и мог найти. - Да и мы тебя, соколе, как сына, - обнял его Сыч, а Галина ничего не промолвила, но глаза ее сказали много Мазепе, и язык их был выразительнее всякого слова. Вечером Мазепа выбрал себе молодого необъезженного коня буланой масти с розовыми ноздрями и огненными, налитыми кровью глазами; он накинул на него лишь узду и без седла вскочил на спину ошеломленного коня. Вольный сын вольной степи, не знавший до сих пор ни кнута, ни железа, почуяв на себе седока, взвился на дыбы и ринулся бурей вперед, стараясь бешеными скачками сбросить с себя дерзкого смельчака, посягнувшего на его свободу. Галина вскрикнула в ужасе, все шарахнулись, чтобы перенять, остановить разъяренное животное, но Мазепа направил его в ворота и понесся ураганом по степи. Дед бросился к Галине, побледневшей, как смерть, от тревоги и перепуга; он стал успокаивать ее, говорил, что он за Мазепу вполне спокоен: с первых же приемов видно, что он такой лихой наездник, под которым и сам черт хвост опустит. Хоть уверения деда и успокоили Галину, но она все-таки дрожала, как в лихорадке, и дед повел ее, вслед за севшими на коней Немотою и Безухом, за ворота. С пригорка было видно, как несся Мазепа на коне исчезающей точкой и как, описав гигантский круг, уже летел стрелою назад. Видно было впрочем, что направление бега было в его руках, и что сила, увлекавшая всадника, подчинилась уже его воле. Верховые не бросились даже на помощь Мазепе, а стояли смирно и наблюдали за ловкими эволюциями седока. Сыч был в неописуемом восторге; восторг охватил теперь и Галину. Приставивши руку к глазам, Сыч следил с удовольствием за Мазепой и приговаривал одобрительно, - добрый казак, орел, а не казак! Э, будет с него прок, будет!.. Наконец, конь, видимо, изнемог и пошел рысью, а потом вскоре и шагом. Тогда Мазепа поворотил укрощенное животное домой и подъехал к деду и к девчине, которая теперь трепетала от гордости и бурного счастья. Взмыленный конь храпел и прыскал пеной, но шел уже покорно, качая раздраженно и бессильно головой и порывисто вздымая грудь и бока; Мазепа трепал его ласково рукой по шее. - Ну, сынку, и на Сичи тебе позавидуют, будь я бабой, коли не так! - вскрикнул восторженно Сыч. - Этакого черта взять сразу в "лабеты", да это разве покойному Кривоносу было с руки! - Так, так! Первый лыцарь! - закричал Безух, а Немота только замахал усиленно руками. - Спасибо, диду, и вам, панове, на ласковом слове, - отозвался взволнованный и раскрасневшийся Мазепа; глаза его горели торжеством и удачей, и с новой стороны пленяли Галину: она не удержалась и бросилась было к коню, но последний пугливо отскочил в сторону, хотя и был тотчас же осажен сильной рукой. - Будет, будет! Вставай уже, Немота возьмет коня! - попросила трогательно Галина. - Галина тут перепугалась за тебя, страх! Молода еще, ничего не понимает, - заметил Сыч, подмигивая бровью, - разве можно за казака на коне бояться! - Так то за казака, а то за пана, - усмехнулась радостно девчина и опустила глаза. - Ха, ха! Моя любая, - все-таки попрекает, - отозвался Мазепа и, соскочив при общем одобрении с коня, передал его Немоте. Целый вечер только и толков было, что о Мазепе, о его ловкости, о его смелости, да об его игре. Вспоминали всех знаменитых наездников и торбанистов и находили, что Мазепа превосходит их всех. С этого дня жизнь Мазепы на хуторе наполнилась еще всевозможными разнообразными удовольствиями: то он укрощал диких коней, то стрелял метко из лука, то пробовал дедовские рушницы, то сражался с .Сычом на саблях. Задетые за живое успехами Мазепы, и дед, и Немота, и Безухий вступали с ним в состязание, но всякое упражнение кончалось торжеством Мазепы. Впрочем, никто этим не огорчался, каждый ловкий маневр Мазепы вызывал восторг в побежденных; он просто делался кумиром этого маленького хутора. - Ну, да и лыцарь же ты, друже мой! - вскрикивал шумно Сыч, когда Мазепе удавалось ловким выстрелом убить пролетавшую невзначай дрофу, или повалить пулей мчавшуюся по степи серну, или вышибить одним ударом саблю из рук Немоты. - Ей-Богу же, только покойному гетману Богдану было б и совладать с тобой! О, тот был на все эти штуки мастер! Жизнь на хуторе катилась тихо, весело, безмятежно, как прозрачные струйки воды по золотому песчаному дну. Однако, несмотря на полное счастье и спокойствие, охватившее здесь Мазепу, в голове его начинала уже не раз шевелиться мысль о том, что пора, наконец, распрощаться со своими дорогими спасителями и вернуться назад к той бурной жизни, которую он так неожиданно покинул, где его ждет еще расправа с ненавистником врагом, где... При одной этой мысли мучительное волнение охватывало Мазепу и он с усилием гнал ее от себя; ему так хотелось пожить еще здесь, в этой прелестной семье, без мысли о будущем, без воспоминанья о прошлом, отдаваясь тихой радости настоящего дня. Галина же не отступала ни на шаг от него. - Тебе не скучно, тебе не "нудно" здесь, любый? - спрашивала она с тревогой, когда холод раздумья появлялся на лице Мазепы, и заглядывала своими чудными ласковыми глазами в его глаза. Один мелодичный звук этого искреннего голоса разгонял все тревожные думы и заботы Мазепы. - Нет, нет, моя ясочко, мне так хорошо с тобой, - отвечал он, сжимая ее руки. XI - Слушай, моя "зирочко", - продолжал тихо Мазепа, - ты видела, как покрывает иногда всю степь тяжелый непрозрачный туман и своей густой пеленой закрывает и голубую даль, и яркое поле цветов, и серебристую речку... и вдруг с высокого неба ударит яркий луч солнца и словно острой стрелой порежет его пелену: туман разорвется, заколеблется, подымется легкими волнами и поплывет к небу белым облачком, а степь снова засияет под ласковыми лучами солнца. Так, дытыночко, и все мои смутные думы от одного твоего взгляда разрываются и уплывают, как холодный туман, и я снова счастлив и весел, и не хотел бы отойти от тебя никуда. - Как хорошо сказал ты это, - прошептала Галина, подымая на него свои подернутые счастливой слезой глаза. - Боженьку, Боже мой, какой ты разумный, хороший, а я... - вздохнула она и наклонила низко, низко голову. - А ты имеешь такое чистое и ласковое сердце, какого нет ни у кого. - Ты насмехаешься?.. - Разрази меня гром небесный, коли смеюсь. - Так тебе не скучно со мной? - вскрикивала уже с восторгом Галина, сжимая его руки. - Счастливее, как теперь, я не был никогда в жизни. - И тебя от нас туда, к вельможным панам, не потянет? - Никогда, никогда, - отвечал невольно Мазепа, поддаваясь дивному обаянию этих сияющих счастливых минут. Стоял золотой, безоблачный летний день; после раннего обеда все население хутора, за исключением Мазепы и Галины, разошлось по прохладным тенистым местам, чтобы подкрепить себя коротким сном для дальнейших работ. Мазепа и Галина сидели в саду. Прохладная тень развесистого дуба защищала их от солнца, прорвавшиеся сквозь густую листву солнечные лучи ложились яркими световыми пятнами на зеленой траве, на золотистой головке Галины. При малейшем движении ветерка они приходили в движение и перебегали мелкой рябью, словно струйки воды на поверхности реки. Кругом было тихо, слышалось только мелодичное щебетание птиц. Мазепа как-то рассеянно перебирал струны бандуры, слушая с задумчивым лицом нежное воркованье Галины. - А вот и не слушаешь, тебе уж наскучили мои рассказы! - прервала, наконец, свою речь Галина, поворачивая к Мазепе свое плутовски улыбающееся личико. - Нет, не поймала, - встрепенулся Мазепа, - я только припоминал песенку, а ты щебечи, щебечи... - Ну, что это! Вот и пташки, как хорошо поют, а и то мне надоедает их щебетанье. Знаешь что, - сорвалась она вдруг с места, - давай пойдем на речку, сядем в лодке и поплывем далеко, далеко, там есть место, где так много, много белых цветов на широком "лататти", а рыбок сколько!.. Кругом тихо, ясно, да любо! - Хорошо, хорошо, моя милая рыбка, - согласился Мазепа. - Ну, так давай мне твои руки... нет, нет, давай, я подниму тебя. Ты ведь теперь такой слабенький, больненький, вот так! - С этими словами Галина схватила Мазепу за обе руки и с усилием потянула их. - Слабенький, слабенький... А ну, подымай же, силачка, - улыбался Мазепа, не трогаясь с места, и вдруг неожиданно вскочил, едва не опрокинув при этом Галину. - Ой, напугал как меня, - вскрикнула она, заливаясь серебристым смехом. - Ну же, скорее, скорей "наперегонкы" со мной! С этими словами Галина бросилась бежать; Мазепа погнался за нею, но не догнал. Через десять минут они уже были на берегу реки. Отвязавши лодку, Галина вскочила в нее и села на корму с веслом в руке; Мазепа столкнул лодку в воду и вскочивши в нее, сел на гребки. Одним ударом весел он вынес ее на середину реки. Лодка покачнулась и затем тихо поплыла вниз по течению. Узкая водяная гладь была залита ослепительными блестками солнца, вдали все они сливалисьi и, казалось, - там текла уже не река, а тянулась сверкающ золотом лента. Больно было смотреть на эту сияющую даль. Зеркало реки было так гладко, что высокие неподвижные стрелки очерета, украшенные то светлыми кисточками, то темно-коричневыми бархатными цилиндриками, отражались в нем без зыби, словно спускались в глубину прозрачных вод. Вперед смотреть было больно, назад же за солнцем перед путниками раскрывалась прелестная картина. - Положи весло, Галина, - произнес Мазепа, - пусть вода сама несет нас. Галина молча подняла весло и вложила его в лодку. Мазепа последовал ее примеру. Лодка поплыла медленно, тихо колеблясь; иногда одним или двумя ударами весла Мазепа давал ей желанное направление. Они сидели молча, словно притихли, охваченные чувством восторга перед окружающей красотой. Мимо них проплывали зеленые кочки, подымавшиеся из воды, словно кудрявые шапки, целые заросли зеленого "осытняга", сужающие речку в таинственный коридор, а то вдруг лоно реки неожиданно расширялось, и они выезжали словно на неподвижное озерцо, окруженное кудрявой стеной лозняка. Но вот лодка сделала один поворот, другой, и вдруг перед путниками открылось целое "плесо" воды, устланное вплотную широкими зелеными листами с крупными белыми цветами, казавшимися под блеском солнечных лучей прелестными серебряными чашечками. - Стой, стой! - вскрикнула Галина. - Я сделаю себе такой венок, какой надевают русалки. Лодка, впрочем, сама остановилась, и Галина, перегнувшись через борт, начала срывать белые водяные лилии. Затем она сплела из них прелестный венок и, надевши его на голову, повернулась к Мазепе. Ее прелестное личико в этом белом венке казалось еще изящнее, еще нежнее. - Ах, какая ты гарная, Галина! - произнес невольно Мазепа, не отрывая от нее восхищенных глаз. Все лицо Галины покрылось нежным румянцем. - Правда? - произнесла она живо и, перегнувшись через борт лодки, взглянула в воду. - У, страшно! - вскрикнула она, отбрасываясь назад, - Может, это не я, может это смотрит на меня русалка из воды, я лучше брошу венок, а то еще, пожалуй, они рассердятся на меня за то, что я сорвала их цветы, и ночью подстерегут, утащут на дно и "залоскочуть". - Нет, нет, оставь венок; тебе так хорошо в нем, - остановил ее Мазепа. - Смотри, для твоих русалок осталось здесь еще много цветов. Затем он ударил веслом, и лодка с трудом, путаясь в зелени, поплыла вновь; вскоре затон белых лилий остался за ними. Обернувшись спиной к Мазепе, Галина следила за убегающими берегами реки; вдруг взгляд ее упал на какой-то ослепительно блестящий на солнце предмет, лежавший неподалеку от берега речки. - Что это такое блестит там на солнце? - произнесла она с Удивлением, прикрывая от солнца глаза рукой, и через секунду вскрикнула оживленно. - А знаешь, что это такое? - Это кости того коня, который принес тебя. Немота и Безух оттянули его аж вон куда... а он тогда сразу же издох. Мазепа вздрогнул, пристально взглянул на сверкающий на солнце скелет, и лицо его, тихое и спокойное за минуту, вдруг потемнело; в тесно стиснутых губах отразилась затаенная злоба. Галина заметила эту перемену, одним движением вскочила она с кормы и пересела на лавочку против Мазепы. - Милый мой, любый, хороший! - заговорила она, нежно беря его за руку, - тебе больно стало? Ты вспомнил про тех "хыжакив", что хотели тебя замучить? Расскажи мне, за что они привязали тебя? Я давно хотела тебя спросить, да боялась... что рассердишься. - Дорогая моя, я никогда не сержусь на тебя; незачем тревожить твое сердце этим рассказом! Он замолчал, затем провел рукой по лбу, как бы желая согнать пригнетавшее его ум ужасное воспоминание, и затем продолжал взволнованным, нетвердым голосом: - О, если бы ты знала это надменное, жестокое и трусливое панство, тогда бы ты не удивилась ничему! Если пан нанесет обиду, и его позовешь за то на рыцарский "герць", то он уходит и прячется, как трус, а если он считает, что другой нанес ему кровную обиду, то и не думает расквитаться с ним сам, один на один, как это делается у шляхетных людей, а собирает банду своих хлопов и поздней ночью, притаившись за углом, нападает на безоружного... Ха, ха! - рассмеялся Мазепа злобным, жестким смехом, - о, у них шляхетные "звычаи", шляхетные "вчынкы"! - Так, значит, он тебя... за обиду... за "зневагу"?.. ] Мазепа забросил гордо голову и по лицу его пробежала надменная, презрительная улыбка. - Что значит обида и что такое "зневага"? Если б у тебя был драгоценный сосуд и ты, разбивши его, выбросила бы осколки на двор, - разве ты посчитала бы это обидой, если бы кто-нибудь подобрал эти осколки и унес их с собой? - Но ведь они дорогие, зачем брать чужое? I - Раз выброшены, так значит от них "одцуралысь", - вскрикнул с горечью Мазепа, - душа человеческая, Галина, дороже всего на свете, и ни за какие деньги ее никто не может закупить! - Но, - произнесла тихо Галина, - я не понимаю, что ты говоришь, - разве можно разбить душу? ;я - Скорее, чем что-нибудь на свете! - Но как же ты мог поднять ее? - О, мог бы, если бы не был таким осмеянным дурнем, если бы... ох! - Да что ты морочишь, - произнесла обиженно, робко Галина, следя своими опечаленными глазами за расстроенным лицом Мазепы, - ведь душа - дух Божий! - У одних дух Божий, а у других "тванюка", "змиина отрута". Мазепа замолчал, замолчала и Галина; на личике ее отразилась мучительная работа мысли. - Он убил кого-нибудь, не на смерть, а ты хотел вылечить? - произнесла она после короткой паузы, тихо, боязливо. - Нет, дитя мое, - ответил с глубоким вздохом Мазепа, - я думал сначала так, но ошибся: то был уже давно труп. - Так значит он был душегуб и за то, что ты узнал об этом, он и привязал тебя к коню?.. Ох, как же это ему даром пройдет, и король не покарает? - Король? Что король! Пусть глаза мои лопнут, если я ему это прощу! - произнес Мазепа мрачно. - Есть у меня более верный "пораднык" чем король, - моя сабля! На лодке снова водворилось молчание. Не направляемая ничьим веслом, она тихо покачивалась на волнах, медленно подвигаясь вниз. Галина с тревогой следила за выражением лица Мазепы. - А пани? Там ведь была еще какая-то пани? - произнесла она тихо, после большой паузы, - отчего она не спасла тебя? - Пани? - переспросил ее изумленно Мазепа и на щеках его выступил яркий румянец. - Откуда ты знаешь? Кто сказал тебе об этом? - Ты сам, когда у тебя была "огневыця", говорил об этом; ты кричал на нее, чтоб она уходила, ты боялся ее... Кто была она? Мазепа опустил глаза и произнес угрюмо: - Она была его женой. - Но ты звал ее куда-то с собой? Ты говорил, что она не захотела с тобой уйти. Мазепа поднял голову. - Да, я звал ее с собой, я хотел спасти ее от этого "ката", но она... А! Что говорить об этом! - вскрикнул он раздраженно и, махнувши рукой, опустил голову. Что-то непонятное, неведомое доселе Галине дрогнуло в ее сердце. В словах Мазепы, в его страстном возгласе она почувствовала какую-то обиду для себя; острая боль впилась ей в сердце, на глаза навернулись слезы. Он сердит оттого, что звал ее, а она не захотела уйти, он хотел спасти ее от пана. "А, так это о ее душе говорил он!" - пронеслось молнией в ее голове, и вдруг от этой мысли непонятная грусть охватила ее. "От чего же он хотел спасти ее? Именно ее? Верно, она была красивая, верно, он очень жалел ее?" Погруженный в свои воспоминания, Мазепа не заметил впечатления, произведенного его словами на Галину. - Что ж, она была хорошая, гарная? - произнесла Галина дрогнувшим опечаленным голосом, - ты очень любил ее? - О, не спрашивай, - вскрикнул порывисто Мазепа, - ты ведь не можешь понять, ты не знаешь этих золотых гадин, которые не умеют ни любить, ни чувствовать! Для которых золото - да их "почт вельможнопанськый" дороже всего на земле! На лодке снова воцарилось молчание. Ни Мазепа, ни Галина уже не замечали окружающей их красоты; оба сидели молчаливые, немые, ошеломленные роем окруживших их дум. Между тем никем не управляемая лодка тихо ударилась о берег реки и остановилась. Мазепа машинально вышел на берег, за ним вышла и Галина. Они пошли по зеленой степи: кругом не видно было ничего; хутор давно уже скрылся из виду, кругом расстилалось лишь зеленое поле, пестреющее множеством полевых цветов; при дыхании ветерка высокая трава гнулась и снова подымалась, и казалось тогда, что по степи пробегает широкая волна; нежный аромат цветов и полевой клубники наполнил воздух. Но ни Мазепа, ни Галина не замечали ничего. Мазепа шагал быстро, порывисто, как только шагает сильно взволнованный человек; несколько раз он сбрасывал шапку и, проводя рукой по лбу, подставлял его свежему дыханию ветра, словно хотел облегчить свою голову от жгучих, мучительных дум. Галина шла рядом с ним, погруженная в свои мысли. "Зачем он хотел спасти ее? Именно ее? - словно повторил какой-то назойливый голос в ее сердце. - Если он жалел ее, то значит любил, если он любил ее, то значит она была гарная, хорошая, разумная. Он сердится, значит, ему жаль ее, значит он не забыл ее до сих пор!" Бедное сердце Галины сжималось мучительной тоской, на глаза выступали слезы. "Глупая, глупая, она думала, что ему хорошо с ней! Но что она значит перед той пышной панией, - все равно, что эта полевая былинка перед роскошным садовым цветком". Так дошли они молчаливо до высокой могилы, молча взошли на нее и молча опустились на землю на ее зеленой вершине. Мазепа сбросил шапку и, вздохнувши глубоко, оперся на руки головой. Галина следила за ним встревоженными, опечаленными глазами. - Зачем же ты хотел спасти ее, если она такая гадина? - произнесла она наконец тихим опечаленным голосом. Мазепа вздрогнул при звуке ее голоса и заговорил горячо. - Да, хотел спасти ее, потому что верил ей... О, если бы ты знала, Галина, как умеют они говорить, как умеют туманить мозг горячими словами... небесными улыбками, - глухой бы услышал, немой бы заговорил, камень бы растопился горячими слезами! - Так это про нее ты все думаешь? Ты за ней скучаешь? Ты хотел бы снова ее увидеть? - голос Галины дрогнул, глаза ее наполнились слезами. - Нет, нет, дитя мое, мне с тобой лучше всего! Мазепа взял ее за руки и. поднявши голову, взглянул на Галину. - Но что с тобой! - вскрикнул он с ужасом и удивлением, останавливая свой взгляд на ее лице. Она была бледна, как полотно, казалась еще бледнее белого венка, покрывавшего головку ее, большие карие глаза ее, подернутые слезами, смотрели на него с тоской, с печалью, с немым укором, казалось, еще мгновение - и эти слезы польются неудержимо из ее глаз. - Что с тобой? - повторил Мазепа, - Я обидел, огорчил тебя? - Нет, нет, - заговорила, не слушая его слов, Галина слабым, прерывающимся голосом, - мне так чего-то больно, ты скучаешь, ты тоскуешь за нею. Она такая умная, такая гарная, а я... - Ты лучше их всех, ты не знаешь цены себе, Галина, рыбка моя, голубка моя, дорогая! - вскрикнул горячо Мазепа. - Ох, не смейся, грех! - Клянусь Богом святым. Пречистой Матерью, я не смеюсь, я не лгу тебе. Лицо Галины просияло. - Так ты не кинешь меня, не убежишь к той? - заговорила она страстным, прерывистым голосом. - Нет, нет! Ты любишь ее больше меня! - Галина, Галина! - вскрикнул изумленный Мазепа, но Галина не слушала его. Все лицо ее преобразилось; огромные глаза сияли каким-то внутренним светом; в голосе дрожали глубокие, страстные ноты; крупные слезы жемчугом спадали с ресниц и катились по бледным щекам, но Галина не замечала их. - Нет, нет, - продолжала она все горячей и горячей, - я не отдам тебя ей, не отдам, не отдам! Ох, не оставляй меня одну! Я буду тебя так крепко, крепко любить! Я не дам порошине сесть на тебя, не дам ветру дохнуть на тебя! Ты говорил, что я для тебя солнечный луч, а ты - все солнце, моя жизнь! Ты видишь, как все горит кругом, как блестит речка, как синеет небо, - это все потому, что солнце светит и освещает их! А зайдет солнце - и кругом станет темно, как в могиле, - так и моя жизнь без тебя! Да, да, я этого прежде не знала, а теперь вижу, теперь знаю! Ох, не оставляй меня! Как останусь я одна без тебя?.. я умру... умру! - Галина... Галиночка... - шептал растерянный, потрясенный, взволнованный до глубины души Мазепа. Но Галина ничего не слыхала и не сознавала; как вешние волны вскрывшейся реки, так лились неудержимым порывом ее нежные, полные горячего чувства слова. - Боже мой, Боженьку! Каждая птичка, каждая полевая мышка тешится с подругами, каждый цветочек растет рядом с другими цветиками, тучки по небу плывут вместе и играют дружно, только я все одна да одна! Кругом старики... Ни молодого сердца, ни "щырой розмовы"... Она захлебнулась и, обнявши шею Мазепы руками, припала с рыданьем к его груди... XII Был тихий и душный вечер. После томительного зноя раскаленный воздух стоял неподвижно, даже от речки не веяло прохладой. Солнце еще не закатилось совсем, а зашло лишь за тучу, лежавшую темной каймой на алевшем крае горизонта. У самого берега речки, на высунувшемся из-под воды камне сидел Сыч с удочкой и зорко следил за движениями поплавка; другая удочка воткнута была в кручу; молодой гость деда, успевший за короткое время завоевать к себе во всех окружающих большие симпатии, сидел тут же, задумавшись и устремив глаза на далекий край покатости, на которой уже расстилалось море безбрежной степи. - Ага, попался! - подсек дед удочку, - а ты не хитри, не лукавь!.. Ах, здоровый какой, да жирный, как ксендз, окунец... Ой, чтоб тебя... чуть-чуть не выскочил.. Нет, не уйдешь... Полезай-ка в кош и аминь! - болтал весело Сыч, налаживая червяка и отмахиваясь от мошки, что кружилась над ними легким облачком, - фу ты, каторжная да уедливая, лезет как жидова, да и баста... и в нос, и в глаза... и не отженешь ее... забыл смоляную сетку взять... Эге-ге, пане Иване, - не выдержал, рассмеялся он весело, заметив, что Мазепа порывисто встал с места и замахал энергично руками, - и удочку бросил, хе, хе!.. Тварь-то эта любит нежную кожу да молодую кровь, ой, как любит... - Да, одолевать стала сразу, - ответил Мазепа, - тут вверху хоть не так душно. - Ге, в очерете парит... это перед дождем и мошка разыгралась: вон солнце село за стену... а я было на завтра зажинки назначил, придется, верно, пообождать. Ну, что же, дал бы Господь дождик, а то доняла "спека": гречка подгорать стала... и отава... а по дождику пошла бы свежая "паша"... - Славно у вас тут, диду, - и просторно, и вольно, и тепло, - заговорил как бы про себя Мазепа, - век бы, кажись, не расстался с такими людьми, щирыми да хорошими... Глаза у него искрились счастьем, но в сердце начинала самовольно гнездиться тревога. - Спасибо тебе, Иване, на добром слове. Все мы тебя полюбили, как родного... все... и за твой разум, и за твое сердце... так к тебе душу и тянет, голубь мой. Одно только не ладно, плохой из тебя "рыбалка", никак не усидишь долго на месте, а коли и сидишь, то "гав ловиш" и пропускаешь клев. - Ничего не поделаешь! - усмехнулся Мазепа, - сидишь над водой... кругом тишь да благодать, небо опрокинулось в речке... кобчики в нем неподвижно трепещут... засмотришься, а думки и давай подкрадываться со всех сторон, не успеешь и разобраться, как они обсядут тебя, что мошка... Ну, поплавок и забудешь. - Да чего они к тебе, молодому, цепляются? То уж нашего брата думка доест, потому что вся жизнь за плечами, так только думками и живешь в прошлом, - впереди одна могила... а тебе назад и оглядываться незачем. - Эх, диду мой любый, назади тоже у меня много осталось и потраченных сил, и пьяных утех, и поломанных надежд... "Цур" им! - А ты начхай на них, не в Польше ведь твоя доля. - Да не о ней я жалею, а о молодых годах. - Еще твое не ушло, - продолжал, вытянувши снова темно-бронзового линя, дед, - еще только наступило утро... а быль молодцу не укор: родина тебя пригреет, и ты ей послужишь. - Только и думка про нее, - горячо ответил Мазепа, и глаза его загорелись вдохновенным огнем. - Ей вся моя жизнь, все мои мечты и молитвы. Здесь вот у вас, в этой второй мне семье, что воскресила меня к жизни, я и душою воскрес, и сердцем расцвел, и почуял всю силу любви к родному... - Золотое у тебя сердце, оттого и почуял, а то было "вскую шаташася". - Да, пожалуй... Шатанье-то это, да чужая сторона со всякими дурманами и затуманили голову, - а теперь былые несчастья отвратили мою душу от продажных магнатов, и даже за последнее их зверство я благодарю Бога. Эта кара привела меня в такую дорогую семью, с которой тяжело и расстаться. Мазепа действительно чувствовал в эту минуту, что ему оторваться от этой семьи больно. - Да чего ж тебе, сыну мой любый, и расставаться, - промолвил растроганным голосом Сыч, - поживи здесь, поправься... нам ведь тоже за тобой... - крякнул он как-то загадочно и замолчал. - Нет, пора, - вздохнул грустно Мазепа, - и то уж вылежался и "одпасся" на вашей ласке, пора и честь знать... да час и поискать, куда бы примкнуть себя. - Торопиться-то нечего... Еще и не оправился как след... А мы тем часом осмотримся и выберем, куда тебя пристроить; людей-то теперь везде нужно, а с такими головами, как твоя, и подавно... И Сичь, и Дорошенко тебя с радостью примут, а к собаке Бруховецкому, надеюсь, ты не пойдешь. В это время подбежала к ним раскрасневшаяся и сияющая радостью Галина и остановилась на пригорке, стройная, легкая, как степная серна. - А что, диду, наловили рыбы? - заговорила она, запыхавшись и вздрагивая упругой, нежно обозначавшейся под белой сорочкой едва развившейся грудью; сиявшие счастьем глазки остановила она впрочем не на деде, а на стоявшем справа молодом красавце. - Наловили, наловили, моя "нагидочко", - отозвался из тростников дед, плескаясь в воде, - вот посмотри, какие окуни да лини, только это все я, а твой "догляженець" ничего не поймал... кроме комаров да мошки. - Гай, гай! Как же это? - засмеялась Галина, - а я-то больше всего на нашего пана Ивана надеялась... - А ты на панов не надейся, казачка моя любая. Хе! Что пан, то обман, - засмеялся добродушно Сыч, выбираясь на берег с кошиком, в котором трепеталась серебристая и золотая рыба. - А правду ли говорит дид? - спросила, зардевшись, у Мазепы Галина. - А ты, сестричка, за что меня величаешь паном? - ответил на это со счастливой улыбкой Мазепа. - Разве можно тебя к кому-либо приравнять? По всему пан... - Хе, хе! - мотнул головой Сыч, - это она правильно. - Спасибо тебе, горличка, - бросил огненным взглядом на Галину Мазепа, - а все же лучше зови меня просто Иваном. - Как? Только Иваном? - А только... Ну, прибавь к Ивану, коли хочешь, любый, либо коханый, либо сердце. - Хе, хе! Ач, чего захотел, - замотал добродушно головой дед. Галина взглянула быстро на Ивана и, вспыхнувши полымем, стала в смущеньи кусать свои кораллы. - А ты не "потурай" этому другу, - промолвил, продвигаясь тяжело вперед, дед. - Ведь хочет бросать нас... надоели, мол, - начал было он, но заметивши, что Галина при этом известии побледнела, как полотно, и растерянно, с детским ужасом остановила глаза на Мазепе, обратил все сейчас же в шутку. - Только мы эти все его панские "вытребенькы" по боку, - понимаешь, не пустим, да и квит, таки просто вот, по-казачьему "звычаю", ворота запрем... и не пустим... так-то, Галиночко моя, утеха моя, беги, да приготовь нам добрую вечерю, чтоб не голодал дорогой гость. - Я приготовила его любимое... - словно поперхнулась вздохом Галина, ожившая несколько от слов деда, - "лемишчани" пироги... а вот с рыбы "юшку" сейчас приготовит бабуся. - Нет, знаешь что, - остановил ее весело дед, - тащи-ка сюда казанок, да всяких кореньев... Картофельки, укропу, "цыбулю" и перцу, побольше перцу... так мы сами здесь приготовим по-запорожски. Ей-Богу!.. Да захвати еще оковытой! - А что ж, это очень весело, - одобрил Мазепа, - только чтобы и сестра помогала. - Я зараз, зараз, - заторопилась девчина. - Хе, Галинка, - покачал головой дед, - "без Грыця вода не освятыться". Ну, а "челядныкы" как? - обратился он к внучке, пустившейся было к хутору. - Да вон вертаются... Им уже все приготовлено, - крикнула на бегу Галина. Между тем туча медленно поднималась, охватывая половину горизонта, и ускоряла приближение вечера. Вскоре возвратилась с провизией, казанком и прочими припасами Галина, в сопровождении бабы, и заявила, между прочим, что на хутор приехали какие-то казаки. - Казаки? Кто бы это? - засуетился Сыч, - нужно пойти. - Да стойте, диду, - остановил его Мазепа, - кажись, они сюда идут. Все обернулись: действительно к ним подходили два каких-то значных казака. Впереди шел средних лет казак, статный, стройный, мускулистый; бронзового цвета худое скуластое лицо его нельзя было назвать красивым, но оно, несмотря на строгие, резкие черты, на тонкий с небольшой горбинкой нос, на энергически сжатые, прямые черные брови и на суровое очертание рта, прикрытого роскошными длинными усами, не отталкивало, а привлекало к себе сразу всякого и главным образом своими открытыми, карими, ласковыми глазами, смягчавшими суровость и строгость общего выражения. За ним, почти рядом, следовал выхоленный казак несколько помоложе, составлявший и ростом, и фигурой, и светлой, подстриженной грибком шевелюрой, и более белым лицом совершенную противоположность первому: несмотря на мягкие, несколько расплывшиеся черты его лица, несмотря на смиренно кроткое выражение небольших серых, узко прорезанных глаз, в выражении их и особенно тонких губ таилось что-то неискреннее, вселявшее недоверие. Прибывшие гости отличались от простых казаков или запорожцев и дорогим оружием, и более изысканной одеждой: они были широко опоясаны турецкими шалями, с накинутыми нараспашку "едвабнымы" кунтушами. Приблизившись к шедшему навстречу Сычу, чернявый ласково ему улыбнулся, как старому знакомому. - Здоров був, Сыче! - протянул он ему приветливо руки. - Не ждал, верно, а! - Кто это? - оторопел Сыч, раскрыв широко глаза. - Да не может быть, батько наш, кошевой? Пан Иван? - Да он же, он самый Иван, да еще и Сирко, - обнял гость обрадованного несказанно деда. - Только ты скорей - батько наш сывый. и нам уже подобает сынами твоими быть, так-то. - Ой, радость какая, орле наш сизый! - целовал своего бывшего товарища Сыч. - Такой чести и не думал дождаться... возвеселися, душе моя, о Господе! Да какой же ты бравый, завзятый, не даром от одного твоего посвисту дрожат бусурмане. Хе, задал ты им чосу! Татарва, ведь, и детей пугает тобою, - говорил торопливо дед, осматривая со всех сторон славного на всю Украину лыцаря, предводителя Запорожской Сечи, словно не доверяя своему счастью принимать у себя такого почетного гостя. - Да что ты, батьку любый, меня все оглядаешь, словно невесту на смотринах, - засмеялся наконец Сирко, - вот привитай лучше моего товарища, наказного полковника Черниговского, Самойловича. - Самойловича? - изумился Сыч. - Слыхал, слыхал, давно только... Недалеко от Золотарева был в Цыбулеве батюшка Самойлович, приезжал часто к нашему, а потом перевели его на левый берег в Красный Колядник, недалеко от Конотопа. - Этот батюшка и был моим отцом, - отозвался с нежной улыбкой полковник. - Господи! Да ведь, коли так, так и пана полковника помню, - обнял он горячо представленного ему кошевым полковника, - маленького, вот такого, - показал он рукой, - Ивашка... Качал не раз на руках, на звоницу носил с покойной моей Оксаной, рядом бывало посажу на руки... Эх, уплыло все! - Так мне вдвойне радостно, - заявил, прижмурив глаза, Самойлович, - посетить и славного сичовика, и знавшего отца моего и меня в детстве. - А вот, прошу "пизнатыся", панове, - указал Сыч на стоявшего несколько в стороне своего гостя, - чудом спасенный нами Мазепа. Ляхи из мести привязали было к дикому коню, бездыханного принес "огырь" и сам упал вон там трупом. Прошу любить и жаловать. Мазепа подошел с изысканной вежливостью и заявил, что он с радостным трепетом сердца склоняется перед народным богатырем, перед славою и упованием Украины. : Сирко его обнял радушно, а за ним и Самойлович заключил Мазепу в свои объятия. Поднялись расспросы об этом неслыханном зверстве, но Сыч прервал их: - Просим к дому, чтоб вечеря не простыла, сначала зубам дадим работу, а потом языку: за кухлем сливянки да старого меду свободнее будет и потолковать. Ты, Галино, - обратился он к стоявшей в недоумении внучке, - сама здесь порядкуй, а мы уже пойдем... Затеял было со внучкой, - сообщил он своим гостям, - запорожскую юшку сварить... рыбки наловил доброй... так вот затеяли было в казанке... - Так зачем же бросать хорошую думку? - запротестоа Сирко, смотря ласково на Галину, очевидно досадовавшую на неожиданных гостей, расстроивших удовольствие. - В хате теперь душно, а тут над речкой и просторно, и любо... а "юшци" и мы дадим "раду". - О? Так тут одпочинем, пока дождь не погонит? Ну, садитесь же, дорогие, или лучше ложитесь... тут на мураве мягко... а я пошлю за сулеями, чтоб прополоскать от пыли горло. - Да не беспокойся, друже, - мы и присядем, и приляжем, и "люлечкы" потянем, а прополаскиваться будем после. Теперь же вот "юшку" приготовим. - Как так, то и так, - согласился Сыч, - а насчет "юшкы", так Галина у меня похлопочет, хоть и молода еще, - кивнул головой он на девушку, которая в это время собирала под казанок сухой хворост и очерет, - внучка моя единая, дочка покойной Оксаны и Морозенка. - Морозенка? Славного на всю Украину казака, про которого думы поют? - изумился Сирко. - Про того самого, зятя моего, - вздохнул Сыч и притих. - Моторна дивчина, хорошая... а подойди-ка сюда, - обратился Сирко к Галине и, взяв за руку несколько оторопевшую и испугавшуюся красавицу-степнячку, привлек ее к себе и поцеловал в щеку. Девушка вспыхнула алой маковкой и, растерявшись опустила глаза. - Ой, ой, что это мы учинили, дивчину пристыдили, так за таку вину должны дать пеню... Вот челом тебе бьем. На дукача! - вынул он из "череса" и положил на ладонь ей десять червонцев. Галина еще пуще вспыхнула, поцеловала второпях руку Сирко и не знала, куда спрятаться; покраснел, между прочим, неизвестно почему и Мазепа. Галина бросила украдкой на него взор и пустилась бегом к усадьбе. - Да стой ты, "дзыго", - остановил ее дед. - Обрадовалась и растерялась совсем "дытына" от такой щедрости и ласки... сирота - не привыкла... - говорил растроганным голосом дед. - Эй, слухай, притащи-ка нам сюда вепрячье стегно, да сушеных ягняток, - такие вкусные, аж хрустят... И "оковытой" в самый раз... да печериц бы еще поджарить в сметане... Постой, постой, а брынзы еще принеси... вот что на той неделе... Хе, помчалась, как ветер... придется самому. - Да что ты это задумал, друже мой старый, хороший, - остановил его Сирко, - закормить нас на смерть... да садись же с нами и не балуй нас разными "вытребенькамы", коли есть "оковыта", так и с "саламатою" нам сыто. - Хе, хе! Так, так, пане отамане, - ну что ж, дорогие гости, любые мои, запалюйте люльки... Ну, а тем часом принесут горилку и "юшка" поспеет: перчыку побольше... а рыбка славная... значит и выйдет разрешение вина и елея... - болтал весело дед, подходя то к одному, то к другому гостю, то к закипавшему казанку. - Да садись, батьку, к нам, - отозвался наконец Сирко, раскуривши люльку и располагаясь полулежа на керее. Самойлович уселся по-турецки, а Мазепа примостился немного дальше на кочке. XIII - Откуда же вас Бог несет? - спросил у Сирко Сыч, усаживаясь возле него в почтительной позе. - От нашего нового гетмана, от Дорошенко, - ответил, закидывая усы за уши, кошевой, - славный человек, продолжи ему век, Боже... Съехались вот там с паном полковником потолковать о наших несчастных "справах", о "розшарпаний" пополам "неньци" Украине... Слыхал ведь про Андрусовский договор? - Слыхал что-то, - ответил смущенный недобрым предчувствием Сыч. - Был месяц назад у меня полковник Богун и говорил, что какая-то "чутка" прошла про Андрусов. - Не "чутка" уже, а правда, чтоб ее разнесло, как ведьму в болоте, - сверкнул злобно глазами Сирко, - разорвали нашу Украину этим договором -надвое: по ту сторону Днепра взял край московский царь под свою сильную руку, а по эту сторону земли отдал ляхам... теперь что же нам делать? Прежде, всем вместе бороться было под силу, а теперь половиной как поорудуешь? - За позволением лыцарского панства, - вмешался в разговор Мазепа, - интересы державы приневоливают иногда коронованных лиц действовать и против сердца: конечно для Московии было бы любо взять под свою руку всю Украину и с помощью ее раздавить Крым, а тогда, опершись одной пятой о Черное море, а другой об Азовское, придушить и Польшу, да видно Московское царство боится еще тягаться с Польшей да татарвой, а то и с Турцией; так вот оно и "задовольнылось" пока половиной, купив себе на нее право обещанием "пидпырать" Польшу... Что ж? В этом я вижу мудрую политику: приборкать сначала половину, а потом, когда другая будет, ослаблена непосильной борьбой, протянуть при "слушному часи" и к той руку. - Ловко, как будто там был, - заметил Сирко, устремив на Мазепу проницательный взгляд. - Воистину так, - подтвердил эти мысли сладким голосом и Самойлович, сложивши молитвенно руки, - пан подчаший разгадал сразу тайную думу Москвы и она уже оправдывается у нас на деле: ненавистный всем Бруховецкий в угоду боярам продает все наши вольности, приверженцев своих награждает дворянством, получая за все это маетности, набивает нашим добром кешени и нет ему удержу, а нам нет "порады". - Да что ж вы на него, "зрадныка", смотрите, хрен вашему батьку в зубы? - крикнул грозно Сирко. - Где ж это поделась сила казачья? Как стали гречкосеями, так и баба на лысину вам стала плевать. - Еще небольшая беда завести державе высшее сословие, - заговорил вкрадчиво Мазепа, - лишь бы устроение его не шло прямо во вред и в уничтожение других станов: в сильном царстве всем равным быть невозможно... Равными, да и то не совсем, могут быть люди лишь в небольшой "купи", либо семья, коли она одним делом занимается... И в нашей славной Сичи, на что уже братство и родная семья, да и там есть строгий уряд... В субординации - сила. - А это он... хе, хе... воистину, - покачал добродушно головой Сыч, - ина слава солнцу, ина слава звездам. - Я думаю, - продолжал Мазепа, - что вся наша борьба, если она будет зиждиться лишь на вере, да на казачьих вольностях, так она ничего не создаст, не "збудуе" и в конце концов изнеможется и погаснет под той, либо другой "протекциею"... Вы оглянитесь, панове, кругом: соседи все "будують" сильные царства - Московия, Швеция, Немеция... одна только Польша заботится не о своей державе, а о своих шляхетских вольностях, да вот еще мы заботимся лишь о вольностях казачьих... и клянусь вам, что и она, и мы, коли будем о вольностях лишь печалиться, рано ли, поздно ли, а погибнем. - За самое живое место задел ты своим словом, пане подчаший, - заволновался, поднявшись на локте, Сирко. - Ой, сынку, умудрил же тебя Господь, - взглянул на Мазепу любовно Сыч. - Не даром десница Его спасла тебя от смерти, - на добро, на корысть нашему краю, - попомни мое старчее слово! Мазепа вздрогнул; до сих пор ему не приходила в голову такая мысль, а теперь слова старца показались ему пророческими, и какой-то священный ужас оцепенил на мгновение его сердце и ум. - Подай Боже... подай, а это верно, - кивнул головой Сирко. Светлый разум, что и толковать... Ну, так как же по-твоему, лыцарю любый? Мазепа вспыхнул от ласкового слова кошевого батька и, несколько оправившись от охватившего его внутреннего трепета, продолжал еще более убедительным тоном. - Я, по воле нашего короля, был послан для науки в чужие края и насмотрелся всего, и надумался о многом... Всякое царство или королевство укрепляется теперь в своей силе и возвеличивает власть короля, и везде, везде эта власть спускается по "сходах" на низшие и низшие "станы": на самом верху - король, а сейчас же ниже за ним - князи, граби или бароны; за ними - шляхта, дворяне и войско; за теми - горожане, мещане, а за последними уже поспольство. Выходит, что герцог, король либо кесарь поддерживается всеми и сам всех осеняет... Такая лестница составляет крепость и силу державы; такая лестница устроена и в чинах нашей церкви - митрополит, епископы, протопопы, попы, протодиаконы, дьяконы, дьячки, пономари, звонари... Такая лестница и на небе: архистратиг, херувимы, серафимы, архангелы, ангелы... - Воистину так, аминь, - произнес восторженно Сыч. - Искусно, хитро, - улыбнулся, прищурив глаза, Самойлович. - Постой, друже, не перебивай, - остановил Самойловича жестом Сирко, - дай ему договорить до конца. Признаюсь, что первый раз слышу такие речи, - все от них колесом пошло. - Так я вот и утверждаю, - продолжал уже авторитетно Мазепа, - что во всем свете такое только "забудування" и есть, - ergo, коли мы хотим быть сильными, то не должны пренебрегать тем, на чем свет стоит; во взаимном подчинении и страхе - есть сила, а в вольной воле всякого есть бессилие... Если мы отдаемся под протекцию кому бы то ни было, то, не взирая ни на договоры, ни на присяги, - ни одна держава не станет терпеть наших вольностей... расчета нет: всякому царству не только охота, но и потреба - не давать нам больше вольностей, чем заведено у него самого, и оно "мае рацию": никто не потерпит status in stato, - в одой хате двух господарей. Блаженной памяти славный наш гетьман Богдан дал тоже маху, оттого-то после него заверюха не утихает и не утихнет, а край веселый превращается в руину. - Бей тебя сила Божья, коли не правда, - вскрикнул Сирко, привставая порывисто, - только как же ты сделаешь, чтобы и козы были сыты, и сено цело? 1 - А что же, преславный батьку, - улыбнулся Мазепа, - я своим глупым разумом полагаю, что коли мы хотим сохранить свои вольности, то нужно зажить в своей хате, своим господарством, а чтоб от врагов отбиться, так нужно нам силы набраться, а чтоб силы набраться прочной, да нерушимой, так нужно поступиться вольностями... - Фу ты, как говорит.... и добре, и за хвост не поймаешь, - восторгался Сирко. - Уж это именно, что Господь тебя спас для какого-либо великого дела; вот и Петро со мной "балакав" тоже про это: на чьем, мол, возе едешь, того и песню пой, а коли хочешь свою затянуть, так смастери и свой воз. Вот и ты, как в око... В горячей беседе Сыч и не заметил, как внучка его принесла всю провизию и, постеливши скатерть тут же на гладкой муравке, уставила ее пляшками, сулеями, кубками, мисками, паляныцами, огромным окороком, сухими барашками, не заметил и того, что туча уже надвинулась темной синеющей стеной, что передовые крылья ее уже волновались над их головами и проснувшийся ветер подымал вдали пыль. Возбужденный рассказом своего названного сына Ивана, он стоял теперь перед ним, не сводя со своего любимчика загоревшихся глаз, дрожа от волнения; ветер трепал его серебристую чуприну, закидывал усы во все стороны. Галина тоже остановилась в изумлении с миской пирогов, любуясь разгоревшимся от возбуждения, сверкающим обаятельной красотой лицом своего Ивана. А Мазепа стоял, опустив глаза вниз, смущенный теплым словом славного на всю Украину запорожского орла, не находя видимо слов для благодарности; только по лицу его пробегали светлые блики... Сыч не выдержал и бросился первый обнять своего дорогого Ивася: - Любый мой, голова неоценная! - И сердце, хочь и панское, деликатное, да щырое, - промолвил, приближаясь к Мазепе, Сирко. - Дай и мне обнять тебя, соколе. - И он заключил не помнившего себя от радости Мазепу в свои широкие, крепкие объятия. - Коли пан позволит, - промолвил сладким голосом, подходя к Мазепе, и Самойлович, - то я бы тоже хотел мое сердечное вожделение запечатлеть братским лобзанием. Мазепа обнял Самойловича. - Куда же ты думаешь? - спросил Мазепу Сирко. - Думаю послужить всей душой моей "неньци" Украине, а куда приткнуться, еще не знаю, - ответил взволнованным голосом Мазепа. - Простите, высокошановные лыцари, что не умею воздать за ласку: сердце полно, слово немеет. - Хе, хе! Язык прильне, - ухмылялся растроганный дед. - Знаешь что, пане Иване? - воскликнул Сирко, ударив дружески по плечу Мазепу. - Поезжай-ка завтра же со мной в Сичь; будешь дорогим гостем: присмотришься ко всему, с товарыством нашим сдружишься, тебя все полюбят, за это я головой поручусь. А мне будет потолковать с тобой большая утеха... - Батьку, орле наш, да я такой чести и не стою, - растерялся совсем Мазепа, - так сразу... - Да, сразу... Завтра же с паном кошевым, - восторгался и дед, забывши, что час назад он собирался не выпускать ни за что Мазепы, - значит, доля... - Так решено? - протянул руку Сирко. - Оттуда, из Сичи, я тебе дам провожатых до Дорошенко; конечно, ему ты послужишь своей головой, а не Бруховецкому... - Конечно не ему, а тому, кто стоит за единство нашего края. - Кабы Бог помог. - промолвил Сирко, - так завтра же? Згода? - И голова, и сердце в воле моего батька. - приложил к груди руки Мазепа, наклонив почтительно голову. - Аминь! - заключил торжественно Сыч. Галина с первых слов приглашения Сирком Мазепы задрожала, как камышина под дыханием налетевшего ветра, и побелела, как полотно. В последнее время она выгнала из головы мысль о возможности разлуки со своим другом, со своим "коханым", с которым она срослась сердцем, слилась душой. Сначала она боялась, что Ивана потянет в Польшу, что здесь ему скучно, но он переубедил ее и успокоил сердечную тревогу... и вдруг этот ужас встал перед ней сразу и жгучим холодом стеснил грудь, а когда она услыхала последнее решительное слово, то уже не смогла перемочь мучительной, резнувшей ее по сердцу боли и, уронив миску с пирогами, приготовленными ею для любимого Ивася, она вскрикнула резко, болезненно и ухватилась руками за голову... Кстати, в это же самое мгновенье сверкнула молния и раздался почти над головами сухой удар грома. Все и объяснили этой причиной испуг Галины; один только Мазепа понял настоящее значение сердечного крика, и у него самого от этого вырвавшегося вопля захватило дыхание. - Ге, ге! Какое насунуло, - оглянулся дед, - тащите-ка все и провизию, и пляшки, а главное казанок поскорей в хату, а то зальет, да и мы, панове, хоть и не пряники, не раскиснем, а все-таки дарма мокнуть не приходится... "Швыдше" ж, бабусю, а вы, мои дорогие друзи, за мною... прошу до господы! За Сычем двинулись все, кроме Мазепы. Баба бросилась торопливо собирать все съедобное в скатерть, захватив в другую руку казанок, чтоб возвратиться еще раз за посудой и флягами. Сделалось сразу темно; наступило какое-то грозное, удушливое затишье. - Галина, моя единая! - заговорил, подошедши к девчине, робким растроганным голосом Мазепа. - Я тебе причинил муку... прости мне, моя кроткая зирочка, мой ласковый "проминь"... Мне ведь самому расстаться с тобой так тяжко, так трудно... Но что же поделаешь? Не могу же я "зацурать" и товарищей, и разорванную пополам Украину... и перед Богом был бы то непокаянный грех... Но слушай: это сердце твое... и оно с тобой никогда не разлучится... Ты, мое дитятко любое, будешь мне утешением в жизни... в Сичи не долго пробуду и сюда непременно заеду... не убивайся... еще надоем... - обнял он ее нежно и тихо поцеловал в бледную, безжизненную щеку; но от этого поцелуя она не вспыхнула заревом. Галина стояла безучастно, словно не слыхала горячих речей; она дрожала, устремив куда-то в пространство пораженный ужасом взор... XIV Было раннее летнее утро. Яркие лучи солнца ослепительной играли на золоченых шпилях и изразцовых черепицах, покрывавших крыши великолепного Чигиринского замка. По выложенному каменными плитами двору сновали казаки и разодетые в шелк и бархат татары собственной гетманской стражи. На воротах и у всех входов замка стояли часовые. На главном шпиле красовался флаг. Видно было, что славный гетман Петро Дорошенко находился теперь во дворце. Перед окнами большой светлицы пани гетмановой расстилался внизу зеркальной гладью запруженный гатями Тясмин; теперь, под косыми лучами солнца, он казался растопленным золотом и отражался на плафоне светлицы золотистой рябью. В открытые окна врывался ласковый ветерок, насыщенный свежим ароматом цветов, растущих по покатости; а за этими яркими клумбами лежал уже темно-зелеными тучами, спускаясь до самого берега, тенистый гетманский сад. За Тясмином вдали живописно пестрели шахматными полосами нивы, а за ними синели вдали днепровские горы. У широкого, венецианского окна светлицы стояли большие пяльцы с натянутой в них шелковой материей. Склонившись над пяльцами, сидели друг против друга две молодые женщины: жена гетмана Петра Дорошенко, прелестная Фрося, со своей наперстницей Саней. На гетманше была нежно-розового цвета сподница из тисненного турецкого "адамашка"; стройная ее талия была затянута в светло-зеленый "оксамытный" спенсер, переплетенный золотыми шнурками и украшенный дорогими аграфами, а сверху был накинут роскошный серебристый глазетовый кунтуш. Гетманшу нельзя было назвать красавицей; несколько смятые черты ее личика не выдерживали классической строгости, но зато в этих голубеньких, как цвет незабудки, глазках светилось столько заигрывающего кокетства, в этом тонком, слегка вздернутом носике было столько заманчивого задора, в этих розовых, словно припухших, губках таилось столько опьяняющей страсти, что нельзя было не назвать ее личико очаровательным; особую прелесть его составляла прозрачная белизна кожи, нежный румянец и пепельный цвет волос, а миниатюрная, словно выточенная фигурка гетманши дополняла обаяние этой прелести. Фрося была молода, но светлая окраска волос и глаз, а главное кокетливо капризное выражение лица, совершенно не соответствующее ее высокому положению, делали ее еще моложе. Воспитанница гетманши панна Саня составляла ей своей внешностью полный контраст: здоровая, пышная, даже слишком пышная для молодой девушки, она напоминала собой крепкого сложения селянку, способную в один день нагромадить десяток-другой добрых "копыць"; смуглое лицо ее с густым, здоровым румянцем, с веселым беззаботным выражением карих глаз, с гладко зачесанными на лбу черными волосами, заплетенными в одну косу, с вечно улыбающимися губами, дышало жизнерадостно; панна, казалось, готова была, при малейшем поводе, разразиться неудержимым хохотом, обнажив при этом два ряда белых, крепких зубов. На ней была яркая, "жовтогаряча" сподница и темно-красный бархатный жупан с зелеными ушками сзади у талии, а гладко зачесанная голова была повязана ярко-красной лентой. Нагнувши голову, панна Саня усердно работала, тогда как гетманша с иглой и золотой ниткой в руке рассеянно, тоскливо смотрела через открытое окно в сизую даль, не тешась уже больше надоевшей картиной. В комнате царило молчание. Углубленная в свою работу панна не заметила состояния своей благодетельницы. - Ox! - прервала, наконец, молчание тоскливым вздохом, молодая гетманша. - Как "нудно" здесь! Как опротивел мне этот скучный замок! : - Опротивел замок? - переспросила с удивлением Саня переводя свой взгляд с работы на лицо гетманши. - Такой пышный "палац", про который все говорят, что не хуже королевских палат в Варшаве, и уже надоел?! - Ах, что мне до его расписных стен и потолков! - произнесла капризным тоном гетманша, обводя тоскливым взглядом высокие стены комнаты, украшенные живописью и великолепными турецкими коврами. Комната была обставлена со всей возможной роскошью. Расписанный потолок изображал небесный свод; всюду под стенами стояли обитые шелком и адамашком табурета; бронзовые свечницы, золоченая посуда украшали стены, яркие ковры покрывали весь пол. Но эта роскошь, казалось, не производила уже никакого впечатления на гетманшу. - Скучно здесь! А ночью даже страшно. Ты знаешь, что здесь на воротах сын гетмана Богдана, Тимко, повесил свою мачеху... - Господи! Страх какой! За что же? - За то, что она изменила его батьку. Говорят, - по ночи она здесь по комнатам ходит... ее видели... видишь: она этот палац устраивала, так, говорят, и теперь "догляда?". - Ой, лелечки! - вскрикнула Саня и даже закрыла глаза рукой, - так я теперь буду бояться и выйти вечером. - То-то же! А ты говоришь - пышный палац. Что с его пышности, когда здесь души человеческой не видно! В нашем будынке, здесь же в Чигирине, мне гораздо веселее жилось, когда Петро был еще генеральным есаулом. Вернется, бывало, ко мне из похода, прибежит хоть на денек, на два и не насмотрится на меня, в глаза мне заглядывает, не знает чем угодить! Соберется к нам "вийськове товарыство", пойдут всякие размовы, да "жарты", да смех! А Петро мой лучше всех! Что слово скажет, так словно "квитку прышпылыть"!.. Все за его словом, как овцы за "поводырем", а я, бывало, очей с него не свожу! А теперь вот уж и гетманом стал, - чего бы больше желать? А он стал хмурый, да скучный, все один сидит, или советуется с мурзами, да со старшиной. - Гетман озабочен... ждет каких-то вестей из Варшавы. - А чем озабочен? Чего ждет? Сам выдумывает себе тревоги! Уже и все бунтари усмирены, и король утвердил его. Тут бы и жить да радоваться, а он... - гетманша досадливо бросила иглу и, надувши губки, произнесла капризно: - Право, мне было гораздо веселее в нашем старосветском будынке, а здесь так тихо да "нудно", просто хоть и не одевайся и не выходи в парадные покои... Один только немой мурза. - Ха-ха! Хорош немой! - засмеялась Саня. - Он так "джергоче" да белками ворочает, что просто страшно. Только ничего не поймешь. - А ты бы его полюбить не могла? - Ой, ненько! - засмеялась еще пуще панна. - Да он бы съел меня и косточки захрустели! - Ну, съел бы не съел, а коли обнял бы... - прищурилась гетманша и живо прибавила, - а он на тебя все поглядывает. - Ой, не говори, ясновельможная, такой черный, да бородатый... Небось молоденького да "гарного" пани мне и не предложит? - Кого же бы это? Тут молодых и не бывает совсем: только татарские мурзы, а то сивоусая старшина или монахи и попы. - А помнишь, ясновельможная, того молоденького, со светлыми усиками, посла, что проездом от Бруховецкого у нас был? - Какого? - вспыхнула слегка гетманша. - Да вот того, что пани гетманова сама хвалила и ждала... - А, ты, верно, говоришь про Самойловича, - протянула небрежно гетманша, усиливаясь скрыть поднимавшееся беспричинно волнение, - да, он ничего себе... Только ты ошиблась, не я ждала его, а гетман: этот посол должен был привезти какие-то интересные новости от Бруховецкого или Бруховецкому, что-то такое... Разговор прервался. Панна принялась за работу усерднее, заметив в тоне гетманши какое-то недовольство, а гетманша мечтательно призадумалась. Вошедшая "покоивка" нарушила воцарившуюся тишину. - Не соизволит ли ваша ясновельможность осмотреть ковры, которые ткут для вашей гетманской милости? - обратилась она с почтительным поклоном к гетманше, - старшая коверщица не решается без вашего указания ставить кайму. - Мне что-то не хочется, - потянулась лениво гетманша. - Поди ты, Саня, выбери что-нибудь, или стой, пусть лучше сюда принесут. - Тут еще пришли скатерщики и ткачи, хотят сдать работу и получить новую пряжу. - Зови всех их сюда, - заговорила веселее гетманша, заинтересовавшись сообщением покоевки, - да пусть и работу несут сюда. Девушка вышла и через несколько минут возвратилась в сопровождении трех женщин и двух мужчин. Вошедшие остановились у порога, низко поклонились гетманше и пожелали ей доброго здоровья. - Спасибо, спасибо, - ответила приветливо гетманша и обратилась к пожилой женщине, повязанной намиткой. - А ну-ка, Кылыно, покажи, что ты там хочешь сделать с ковром? - Да вот, ясновельможная, не знаю, какие обводы ему дать, какие ее мосць больше понравятся? Горпына, Хвеська! Распустите "кылым". Девушки, державшие ковер, встряхнули его и, поднявши высоко, распустили перед гетманшей. - Ох, лелечки, - вскрикнула с восторгом Саня, - да какой же он прелестный, да какой яркий! - Тебе так нравится, - улыбнулась гетманша, - ну, так постой, мы тебе его в приданое дадим, ищи только жениха хорошего, справим "весилля", да повеселимся вволю! - Эге, эге, - подтвердила старая Килина, - вот скоро минут Петровки, тогда и за "весиллячко". Пора уже, пора! Да и женихов нечего искать, сами придут, - диывчина, как зрелое яблочко. Старики, пришедшие со скатертями и полотнами, также почтительно подтвердили это мнение. Саня застыдилась; девчата рассмеялись; все собеседники и сама гетманша оживились. Пошли шутки и смех. Сане подбирали разных женихов. Гетманша уверяла, что мурза просит гетмана, чтобы он окрестил его и дал ему "пид зверхнисть" казацкий полк с "чорнявою" полковницей в придачу, а мурза гетману первый друг... Саня отказывалась от мурзы, гетманша настаивала на том, что Саня не смеет отказываться от случая спасти хоть одну поганую душу. - Да постойте, может найдется панне и лучший жених, - отозвался старый ткач, принесший гетманше на показ тонкие скатерти, - в городе говорят, что въехал сегодня полковник Богун. - Богун?! - вскрикнула в изумлении гетманша. - Так он жив и здоров, вот уж не думала! Ведь он, говорят, после Переяславской рады совсем куда-то ушел. - А вот теперь приехал, слышно, хочет у гетмана под булавой служить. - Славный лыцарь, что говорить, славный на всю Украину, - покачала головой баба, - только он не такой... ни на дивчат, ни на молодиц никогда не посмотрит! Хоть самую первую "кралю" посади перед ним, а она ему все, равно, что стена. - Что ж это, над ним заговор какой? - спросили разом и гетманша, и Саня. - Заговор, заговор; говорят, он любил одну дивчыну, а она и скажи ему: "Поклянись ты мне, голубе мой, вот на этом святом кресте, что ты, кроме меня, никому своего сердца не отдашь". Он поклялся, а крест-то у ней не простой был, а с мощей святого угодника. Вот дивчына вскорости после того умерла, а он с тех пор никого и не может полюбить. Так ни одной женщины и не знает. - Вот кого любопытно посмотреть! - вскрикнула с загоревшимися глазками гетманша, - неужели таки ни одной женщины не может полюбить? - Не может, ни за что не может, - подтвердила старуха. Разговор перешел на различные случаи колдовства и заговоров. Тема была вечно новая и вечно интересная; каждый находил в своей памяти какой-нибудь изумительный случай могущественного чародейства. - Да неужели же на него и отворота нет? - спрашивала с любопытством гетманша. Ткачи уверяли, что нет, но баба Килина утверждала, что на всякий заговор есть свой отворот, только надо знать, как его употребить. Тем временем гетманша с Саней рассмотрели ковер, выбрали для него кайму и пересмотрели принесенные гетманскими ткачами скатерти и полотна. - Ну, это хорошо, - отложила гетманша в сторону готовые скатерти, - ты это, Саня, попрячь, а ты, бабо, "почастуй" их, выдай хлеба и всякой пшеницы, да тонкой пряжи на рушники, только смотрите, чтобы с червоными "перетычкамы" выткали. - Гаразд, гаразд, ясновельможная пани! - поклонились, отступая, ткачи. Баба со своими спутниками тоже направилась было к выходу, но, сделав несколько шагов, вдруг остановилась и, повернувшись к гетманше, произнесла живо: - Ах, ты Матинко Божа, вот уж истинно старая голова, что дырявое решето, - ничего не задержится! Тут прибыли к нам в замок проезжие купцы с "крамом", просили, чтобы доложить твоей гетманской милости, пускать, что ли? - Купцы с "крамом", а она еще спрашивает, пускать или не пускать! - вскрикнула радостно гетманша. - Ну, конечно, пускать скорей, скорей! Баба с девчатами вышла, а гетманша заходила в приятном волнении по комнате. - Купцы с крамом, а она еще спрашивает, пускать или не пускать? Глупая баба! - заговорила она. не то обращаясь к Сане, занятой складываньем принесенных скатертей и полотен, не то к самой себе. "Тут не то что проезжим купцам, обрадовался бы всякому жиду, а то купцы! Ох, какие у них должно быть прекрасные товары! - думала гетманша. - И как раз ведь впору приехали. В Чигирине теперь не найдешь ничего, до ярмарки ждать далеко, а ей нужно бы новый кунтуш "справыть", да не мешало бы и шитые золотом черевички и новый кораблик, да, мало ли чего еще неотложно нужно? А может, у них и какие-нибудь чары найдутся. А? Вот если б на полковника Богуна, чтоб причаровать его? Баба говорит, что он ни на одну женщину не смотрит. Да неужели же ни на одну? Гетманша подошла к висевшему на стене зеркалу и пытливо взглянула в него. Из глубины гладкого стекла на нее глянуло прелестное личико, обрамленное светлыми завитками волос, выбивавшимися из-под пунцового бархатного кораблика, украшенного драгоценными каменьями и золотым шитьем. - Неужели же ни на одну? - повторила она снова с кокетливой улыбкой и вдруг, подбежав к Сане, схватила ее быстро за руки и, окрутившись на каблуках, воскликнула весело: - Найдем, найдем чары и на Богуна! - Ой, Господи! - вскрикнула Саня, подбирая разбросавшиеся по полу рушники. - Ну, что, если бы гетман вошел эту пору в светлицу? - А что ж? Увидел бы, что я веселюсь. Не всем же сидеть, словно затворникам, в келье! Вот погоди, если вправду прибыл под наши знамена полковник Богун, так гетман задаст нам такой пир, что ну! Вот уж повеселимся, так повеселимся! А там еще прибудут посланцы из Варшавы, верно именитые магнаты. Хоть эти ляхи вороги наши, а такие пышные лыцари, каких среди нашего казачества и не сыщешь! Вот и пригодятся новые уборы! В это время дверь отворилась, и появившаяся бабка Килина прервала радостные мечты пани гетмановой. - Пришли "крамари", - объявила она и, отворивши дверь, впустила двух высоких и смуглых субъектов. Один из ник был старше, другой, еще молоденький мальчик, казался прислужником. Лица их были чрезвычайно смуглы, с широкими скулами, какого-то цыгано-армянского типа. Старшему можно было дать лет сорок на вид; у него был большой горбатый нос, тонкие черные усы и юркие глазенки орехового цвета. Одеты они были в какие-то синие куртки с большими серебряными "гудзямы", и опоясаны широкими поясами, поверх которых были надеты длинные синие жупаны. За ними слуги внесли два больших короба, завернутых в