уже не отпустит никого. Мазепа не заставил повторять себе этого известия и через несколько часов вошел сам к Кочубею с веселым, довольным лицом и объявил ему торжественно: - Еду! После обеденной поры Мазепа распрощался сердечно с Кочубеем и Кулей и в сопровождении казаков из своей компании выехал из Чигирина. Уже вечерело, когда путешественники прибыли к бывшему Субботову гетмана Богдана. Теперь здесь была только пустыня с бесследными развалинами. Не подымался уже голубенькими струйками дым к безоблачному небу; не слышно было ни песен возвращающихся с поля косарей, ни девичьего смеха, ни громких возгласов пастухов, ни блеянья и мычанья стад. В балках и долинах, окружавших Субботов, где ютились прежде хутора и поселки подсусидков Богдана, было теперь тихо, безмолвно и мрачно, как в могиле; все склоны их покрывали сплошные зеленые рощи, среди зелени которых кой-где еще виднелись сохранившиеся трубы хат. Мазепа въехал в бывший поселок Богдана, и тут его поразила еще больше мрачная, глухая пустота. Улицы уже не было: среди двух сплошных стен дико разросшихся садов взвивалась какая-то узкая просека, покрытая кустарником и высокою травой. То там, то сям среди дивной зеленой заросли показывались или безобразно торчащие, словно голени скелета, дымари хат, или обросшие какими-то ползучими растениями, вросшие в землю ворота; самих дворов уже нельзя было распознать, - всюду тянулся один буйно разросшийся молодой вишняк, перепутанный с лободой да полынью... Вот что-то зашелестело, и на дорогу наперерез путникам выскочила молодая, прелестная лисичка. Посмотревши с изумлением на нежданных гостей, она круто повернула и юркнула в противоположную сторону. Из-под кустов шарахнулась стая каких-то больших птиц. - Господи, Боже наш! - произнес тихо за спиной Мазепы один из казаков, - "селитьбы" людские жилищем дикому зверю стали! - А давно ли так "розплюндрувалы" эти хутора? - обратился к нему Мазепа. - Гай, гай, пане ротмистре, - отвечал казак, - только за гетмана Богдана люд Божий мирно и жил здесь, а потом, как пошли "шарпаныны" да "завирюхы", да все на этот несчастный Субботов. Сколько раз были здесь татаре, были и Опара, и Дрозденко - все скарбов гетманских искали... Терпел, терпел несчастный люд, да и стал переходить понемногу на левый берег, а все, что осталось, положил на месте зверюка Чарнецкий, за то ему, видно, и Бог собачью смерть послал: ни одного человека, ни малой дытыны в живых не оставил. Говорят, тут целый год ни проехать, ни пройти нельзя было от одного смрада непогребенных тел... Между тем путники выехали уже из заброшенной деревни и поехали вдоль реки Тясмин, извивавшейся у подножий какой-то возвышенности, покрытой, как шапкой, зеленой кудрявою рощей. Вот показались издали развалины одного млына, другого... Путники перебрались через остатки плотины, обогнули возвышенность и вдруг перед ними открылся обширный, опустевший двор, на котором одиноко стояли высокие, белые развалины какого-то большого каменного дома; крыши на нем уже не было, только несколько обвалившихся зубцами стен с широко зияющими оконными и дверными отверстиями подымались вверх, словно взывая к божественной справедливости. Ни ворот, ни башен, ни окружающей усадьбу стены уже не было: деревянные постройки, видимо, все сгорели, а безобразные пепелища их давно уже покрыла густая, зеленая трава и лопухи... Только дальше еще виднелось какое-то более или менее сохранившееся здание, даже с признаками крыши, вероятно, комора. Казаки молча остановили коней и словно онемели при виде этих величественных и грустных развалин. - "Вот оно, Субботово, жилище славного гетмана, - думал Мазепа, не отрывая глаз от запустевшего двора. - Сколько раз ходил он здесь по этим светлицам, обдумывая свои думы, сколько пережил здесь радостей. Сколько бурь и тревог. А где сам гетман, где его славные замыслы? Останки его враны разметали, а великие замыслы потоптали друзья! Sic transit gloria mundi!" - покачал он грустно головой. Долго смотрел так на руины Мазепа, и в сердце его начинала прокрадываться незаметно тяжелая тоска. Наконец, его заставил очнуться голос одного из казаков. - А где же, пане ротмистре, останавливаться будем? - Да вот, хоть бы там, в тех руинах: там и огонь можно будет развести. - Э, нет, там не годится, - произнес таинственно казак, говорят, что дух гетманов блуждает по руинам. Лучше там, под горой. Мазепа согласился. Казаки отъехали к указанному месту, расседлали, стреножили коней и принялись за ужин, а Мазепа, забросивши через плечо ружье, отправился осмотреть развалины. Взойдя на небольшой подъем, он очутился в бывшем дворе гетмана Богдана. Все покрывал теперь густой бурьян, лопух и репейник да низкорослые кусты дикого крыжовника. Нога Мазепы спотыкалась то об обросшее мохом бревно, то о камень, закрытый травой. Солнце уже село, сквозь зияющие оконные дыры стен чуть просвечивало розовое, бледное небо. Кругом было тихо, так тихо, что даже становилось страшно... Из-за противоположной стороны выплывал полный месяц. Все было здесь мрачно, печально, как на кладбище... Тихое меланхолическое чувство охватило душу Мазепы: и в бледном румянце уже потухавшего заката ему почувствовалось что-то грустное и в самом теплом, неподвижно повисшем воздухе, казалось, веяла какая-то безмолвная печаль. Задумчиво шел он по двору. Ему казалось, что целый рой вспугнутых его приходом теней окружает его тесной толпой. Как живой, вставал перед ним образ покойного гетмана... его убитого сына... жены, в глаза ему словно заглядывали отовсюду славные, уже почившие герои, когда-то жившие здесь: Чарнота, Ганджа, Морозенко, Кривонос. Так дошел он до самого дома и по уцелевшим еще каменным ступеням поднялся на высокое крыльцо и вошел в развалины. Пола уже не было нигде, так что с крыльца надо было спрыгнуть вовнутрь. И здесь также, как и по двору, всюду росла высокая трава, чуть ли не жито, с торчащими изредка подсолнухами. Мазепа пошел по бывшим покоям гетмана, кое-где еще разделенным остатками стен. Вот что-то зашелестело у его ног и мимо него, блеснув на месяце своей металлической спинкой, мелькнула длинная змея. Целая семья зеленых ящериц, вспугнутая его появлением, юркнула под большой камень... Вверху что-то захлопало: Мазепа поднял голову и увидел большого филина, глядевшего на него сверху круглыми, блестящими глазами. Ему сделалось как-то не по себе... Он прошел дом и остановился на противоположной стороне, выходившей когда-то в сад; теперь это был уже не сад, а сплошной лес, заглохший, засоренный поломанными ветвями, опускавшийся волнистыми уступами вниз. Мазепа остановился и задумался. Причудливое воображение все вызывало перед ним образы покойной старины, ему казалось, что в глубине этой зеленой чащи уже мелькают какие-то белые тени, вот-вот и эта безмолвная руина оживет сразу, раздастся зычный голос Богдана, зашумят трубы, заржут кони, засияет огнями весь дом. Но кругом все было тихо, безмолвно и грустно. Вдруг до его слуха донесся явственно чей-то глубокий и тяжелый вздох. Мазепа вздрогнул с головы до ног, сердце его замерло. - Нет, нет! Обман слуха, игра воображения! - подумал он про себя и насторожился. Прошла минута, другая, он начал уже успокаиваться, как вдруг вздох повторился и на этот раз уже совершенно явственно и недалеко. Мазепе сделалось жутко. Ему вспомнились невольно слова казака о тени Богдана, и он почувствовал, как волосы начинают слегка шевелиться на его голове. Кругом было безмолвно, сквозь дыры окон вливались целым столбом лунные лучи, остальная же часть развалин тонула в таинственном полумраке. Теперь Мазепе послышались отовсюду тысячи странных неуловимых звуков... Сердце его забилось с мучительной быстротой.. Однако желание узнать истину превозмогло в нем чувство страха. Мазепа прошептал про себя наскоро молитву, ощупал на себе оружие и начал тихо и неслышно приближаться к тому месту, откуда неслись вздохи. Он остановился у другого крыльца, выходившего в сторону сада и, взобравшись на оконную нишу, с изумлением заметил не тень, не привидение, а высокого статного казака в дорогой одежде, сидевшего к нему в полоборота. Локти его опирались в колени, а руки охватывали склоненную голову. Вся поза казака была полна глубокого горя и отчаяния. Мазепа хотел уйти, но ноги его словно приросли к месту. Затаивши дыхание, он замер у стены. - Кто бы это мог быть? Или это дух бесплотный принял человеческий образ, или это плод моего воображения, или это дьявол хочет ввести меня в какой-нибудь ужасный обман? - думал он, с трудом сдерживая биение взволнованного сердца; но нет, фигура была так жизненна, что трудно было сомневаться в том, что это был живой человек. Но вот раздался снова тихий, вздох, и затем Мазепа явственно услыхал два слова, произнесенные казаком с невыразимой тоской: - Ох, Ганно... Ганно!.. Голос показался Мазепе знакомым. "Богун!" - мелькнуло у него в голове; в это время казак отнял руки от лица, поднял голову, и Мазепа действительно увидел освещенное лунным сияньем лицо Богуна, но теперь оно не было сумрачно и угрюмо, - выражение глубокой тоски лежало на нем. Мазепе даже показалось, что на глазах Богуна блеснуло что-то сверкающее, влажное. Ему стало как-то неловко, словно он нарочно открыл и подсмотрел тайну Богуна; чувство глубокого уважения к чужому горю охватило его, и так же тихо и осторожно, как он вошел в будынок, он постарался и выйти из него. Полная луна уже обливала своим сиянием и рощу, и развалины, и одичалый двор. Мазепа шел тихо, охваченный сам какой-то безотчетной грустью. Вдруг ему показалось, что в стене коморы, стоявшей в отдалении, мелькнул красноватый огонек. - Что это, пригрезилось мне или нет? - протер он себе рукой глаза, но нет, огонек действительно виднелся; при зеленоватом лунном сиянии он казался яркой красной звездочкой. Это явление очень заинтересовало Мазепу; он повернулся и направился к полуразвалившемуся зданию. Подойдя к нему ближе, Мазепа заметил действительно небольшое окошечко, затянутое пузырем, откуда и выходил красноватый свет, а возле - небольшую дверь, за дверью раздавался звук чьих-то тихих голосов. Мазепа решился войти и, подойдя к двери, тихо постучал в нее. Тотчас же разговор утих, послышался звук шагов, кто-то подошел к двери, и тихий шамкающий голос спросил: - Это вы, пане полковнику? - Нет, человече добрый, это я, - отвечал Мазепа, - ротмистр надворной команды гетмана Дорошенко, Иван Мазепа, ищу ночлега. Какой-то подавленный крик раздался за дверью, что-то с шумом упало на пол, огонь в окошке погас. Мазепа хотел снова постучать в двери, но в это время за ним раздался громкий голос: - Кто ты, человече, и зачем пришел сюда? Мазепа повернулся, перед ним стоял Богун; они стояли теперь так, что луна освещала лицо Мазепы, оставляя Богуна в тени. - Это я, пане полковнику, Иван Мазепа, - произнес он и, видя недоумение Богуна, прибавил, - разве пан полковник не узнает меня? Богун действительно, казалось, не узнавал его. - Ты? - переспросил он. - Но каким же образом ты появился? Что ты делаешь здесь? Мазепа объяснил ему, что едет домой, остановился с казаками под горой на ночлег, а сам пошел осмотреть руины и, заметивши свет в окошке, подошел сюда. - А, вот оно что! - произнес Богун. - Ну, если уж тебя привела сюда доля, так заходи и посмотри, как теперь у нас на Украине люд Божий живет, - и, обратившись к кому-то, скрывавшемуся за дверями, он произнес громко: - Открывай, открывай, Кожушок, это свой человек. XXIX Прошло минуты две, пока за дверями послышался шум отодвигаемого засова; наконец дверь отворилась и на пороге показался худой, седобородый старик, державший в руках горящую лучину, за ним стояла такая же сгорбленная старуха. На припечке горела лучина, и красный свет ее освещал их и их убогое жилище. Они были одеты в какое-то жалкие, рваные лохмотья; голова старухи беспрерывно вздрагивала; полубезумное, забитое выражение их лиц и красных слезящихся глаз красноречиво говорило о том ужасе и нищете, в которых жили они. Несмотря на слова Богуна, они дрожали от страха, прижимаясь к стене, и с ужасом посматривали на Мазепу. - Не бойтесь, не бойтесь, бидолахи, - ободрил их еще раз Богун. - Это свой, не ограбит и не убьет. Вслед за Богуном в хату вошел и Мазепа: все здесь было так нищенски бедно, так жалко, и самый вид обитателей жилища так напоминал загнанных, истерзанных зверей, что Мазепа почувствовал невольно, как сердце его сжалось беспредельной тоской. Старик и старуха все еще стояли у стены, боязливо посматривая на Мазепу. - Ну, садись за стол, - предложил ему Богун. Мазепа оглянулся и увидел грубый, сбитый из досок стол, на нем деревянную миску с какой-то горячей похлебкой и черные лепешки. - Вот чем питаются теперь люди, - указал Богун Мазепе на эти черные, как земля, лепешки, - а ведь при Богдане он самый богатый хозяин во всем хуторе был. - Ох, гетмане, батьку наш! - простонал тихо старик, - за него только и жили мы... - Все, все пропало, пане полковнику, - зашамкала старуха, - двое сыночков и пять дочек было у нас, тешились ими, растили... Как умер гетман... ну и пошла буря... ляхи... тата-ре... Дрозденко... Опара... Ox, ox, вырезали, "выстыналы" весь народ... дочек моих на наших глазах погнали в полон татаре... а сынов... ой Боженьку... Боженьку! Посадил на "пали" Чарнецкий... а нас... нас... - старуха еще сильней затрясла головой и тихо заплакала. В убогой хате водворилось грустное молчание. - Да, - произнес, наконец, мрачно Богун, - со всех хуторов только этих пара и осталась; жаль, видно, свои руины покидать, да и то, смотри, ютятся, как звери дикие, в трущобах, боятся хлеб посеять, чтобы не приметил татарин, или свой брат бунтарь, и не открыл их убежища... по ночам только из нор своих выходят и на всю округу нет кроме них ни одной человеческой души. Вот как мы выбили из-под лядской неволи бедный народ! - усмехнулся он горько. - Ох! Ох! Если б встал теперь гетман, да глянул, да посмотрел на свой край веселый, свою степь широкую... - Богун замолчал, махнул руками и склонил на них свою буйную, поседевшую голову. В хате стало снова тихо, слышно было только, как всхлипывала баба тихим дребезжащим голосом. Наконец Богун поднял голову и заговорил снова, обращаясь к Мазепе. - Вот ты говорил не раз, что в делах державных нельзя рубить так прямо, как саблей на поле, а надо входить на все обстоятельства; мне же думается, что если б Богдан послушался нас и всех казаков, да ударил бы после Зборовской победы прямо на Польшу, освободил бы Мазуров, да выгнал бы навсегда шляхту из Украины и дал бы волю приписываться в казаки всему поспольству - не было б всего того лиха, которое повстало теперь, - взгляд его упал на сгорбленную фигуру старика, потонувшую в тени, и горькая усмешка выступила на лице Богуна; он грустно покачал головой и произнес тихо, - а ведь были богатыри! Можно было из них таких казаков набрать, что струсонул бы и Царьград, а теперь листья повявшие, оторванные от дерева и забитые ветром! Ох, отспевали мы скоро свою песню, Мазепо! Теперь ваша дорога, вас просветил уже больше Господь... Старайтесь и бдите, может вам удастся довести родину до того тихого берега, до которого не довели ее мы... - Езус-Мария! Или я "недобачаю", или наяву мне, старому, снится? Да нет же - паныч наш... паныч! - шамкал дрожащим, радостным голосом дряхлый старик, в гайдуцком с гербами наряде, всматриваясь в молодого шляхтича, бодро сидевшего на легком золотистом коне. Согнувши красиво шею, похрапывая расширенными, розовыми ноздрями, аргамак подходил тихо к высокому "ганку" зажиточного, шляхетского "будынка", а всадник с особенным вниманием рассматривал и старый, покосившийся дом, и пекарню, и комору, и стайню, и двор, заросший целым гаем молодых кленов и осокоров, останавливаясь трогательно взором на каждом уголке, на каждом дереве, даже на гнезде аиста, примостившегося на высокой гонтовой крыше; аист был, видимо, тоже изумлен приездом нежданного гостя и, стоя на одной ноге, посылал ему какое-то радостное трескучее приветствие. За молодым шляхтичем ехало с полсотни охранной команды; но казаки остановились почтительно у ворот, возле "брамы", ожидая дальнейших распоряжений. - Да бей меня сила Божья, коли не он, не наш сокол ясный, - засуетился старик еще больше, приставляя козырьком руки к глазам, - что ж это я, пес старый, стою?.. Эй, ноги, поворачивайтесь живее... ведь экое счастье к нам привалило. Ей-ей не знаю, куда и бежать, - к старой ли пане-господарке нашей, либо... - болтал он от радости, ковыляя вниз по ступенькам с широкого крыльца. - Ой, Боже! Он же - он! Моя "дытына"... выпестованная, выхоленная! Ясновельможный Иване, паноченьку мой! - как-то всхлипывал белый, как лунь, дед, хватаясь рукой за стремя и отирая другой слезившиеся глаза, прикрытые совсем широкими нависшими седыми бровями; по извилистым, глубоким бороздам его щек сочились слезы; но все лицо лучилось сияющей, радостной улыбкой... - Пан Вицент, "опикун" мой!.. Любый дядька! - вскрикнул молодой шляхтич, умиленный до глубины души этой встречей и, соскочивши с коня, начал горячо обнимать растерявшегося вконец от такой ласки старого слугу. - Да как же я рад, что тебя вижу на ногах, мой любый! Вот встреча, так встреча, уж радостней и не ждал, - говорил порывисто он, целуя старика в голову, а последний все старался поймать его руку, и только всхлипывал... - Уже мы не "сподивалысь" и живым видеть нашего ясного пана... такой слух прошел. Господи... А вот у Бога - все готово!.. Да стой же, я хоть погляжу на своего коханого пана... Вырос, вырос и поздоровел!.. Как молодой дубочек, ровненький да крепенький, а с лица хоть воды напейся, - болтал обрадованный старик, поворачивая своего бывшего воспитанника во все стороны, - еще краше стал... Дали-Буг, правда! А нам было этот Ханенко таких страстей наговорил, не доведи Господи! - Ханенко? Что-то его не помню... - Ханенко, Ханенко, полковник, - закивал утвердительно. старик головой, - такой показной из себя, "голинный", налякал только ясновельможную пани. - Мою маму? - переспросил живо приехавший гость. - Так, пане, ясновельможную паню Мазепину. - А как же она, моя родненькая, поживает? Здорова ли? - Хвала Богу, хвала Небесному Пану, лучше теперь вельможной: уже с постели встает; а то было прихватило - и ноги, и руки отнялись, и как-то словно была не при себе... Да что и дивного? Один ведь у нее сынок, как одно солнце на небе, и утеха одна, и слава одна!.. Как она, наша "ненька" радовалась было, что король жаловал сынка ее, ясновельможного пана! Письма мне его мосци читала... Так тешилась!.. А тут вдруг такое... Ну, так вот она все насчет пана Фальбовского заговаривалась, чтобы наездом ехать на него, - да куда ж было про такое и думать... непорушне лежала... - Бедная мама, сколько она настрадалась, - перебил тронутым, печальным голосом болтавшего слугу наш знакомый Мазепа, проведя рукой по белому лбу и подавив вздох, - да я лежал тоже на смертном одре, и если бы не одна семья... Эх, да что об этом толковать, и вспомнишь, так словно снег за спину посыпется... А что это все у вас опустилось? И "дах" перекосился, и вон тот угол словно в землю ушел, и сторожевая башня как будто на ров накренилась, да и вал во многих местах пообсыпался? Они стояли на высоком крыльце, откуда виднелся весь двор, окруженный овальной каменной стеной с бойницами; к внутренней стороне, ее лепились разные пристройки, и жилые помещения для надворной челяди и команды, и холодные, для разных складов, и конюшни, и сараи, и погреба, и даже кузницы. Въезд в каменную ограду защищен был высокой сторожевой башней, крепкой "брамой" и подъемным мостом; на двух противоположных концах каменного овала стояло еще по башне, но меньших размеров. Вся эта крепостца, окруженная за каменной стенной еще земляным валом и глубоким рвом, помещалась на вершине довольно высокого холма, господствовавшего над всей окрестностью. За старым господским домом, носившим название замка, подымался старый, тенистый сад, а впереди, у подножья холма, тянулось длинной дугой, по высокому берегу речки Каменки, село Мазепинцы; внизу берега расстилался уже широким размахом луг, блиставший изумрудной, сочной зеленью, с вьющейся среди "оситнягов" голубой лентой. - Да кто же бы здесь заботился, - развел руками старик, - настоящего-то хозяина не было, а без хозяина ведь и скотина плачет... Старая пани все на своего ясновельможного сынка, на вашу милость, "сподивалась" - приедет, мол, славный мой сокол и все на свой "густ" обновит, а нам, говорит, старым, и этого хватит на век... - Да, постарело все.. а многое поднялось, разрослось и вошло в силу... вот эти деревья кустами были, прутиками, за которыми бывало и не спрячешься, - а теперь чуть не лес... Правда, и я тут давно не был. - Лет семь, а то и больше, - вздохнул дед, - как покойный пан "дидыч" наш померли... - Много воды утекло... Ну, извести маму, чтобы сразу не потревожить, - да, вот и забыл: гукни, чтоб мою команду разместили, да чтоб и коням, и людям было всего вволю. - Зараз, вельможный пане, я сам сбегаю, а то кому тут прикажешь? Они уже и отвыкли знать, что то есть панская воля... Я одним духом... Пан пусть отправится в свой покой и отдохнет, там все так стоит, как и было, пальцем никто ничего не тронул, бей меня сила Божья! А я одной ногой здесь, а другой там... без меня никто ничего не сделает, без старого Вицента, без его ока - никто! А ея мосць, стара пани, еще почивать изволит, так я вмиг! - зачастил он, вслед за своей болтливой речью, ногами, спотыкаясь о ступени и сильно жестикулируя. Мазепа улыбнулся, глядя на этого суетившегося, дряхлого старца, на его добродушное, знакомое, родное лицо, и почувствовал, как в тайниках его сердца шевельнулось что-то давнее - ясное, как лазурь среди прорвавшихся туч, и кроткое, как свет теплящейся лампады... Мазепа не пошел в комнаты, а стоял все, не отводя глаз от этой зеленеющей шири, принявшей снова в свои мягкие объятия дорогого, заблудившегося по жизненным стезям гостя: он глядел вдаль, где берег, постепенно возвышаясь, вырастал уже в целую гору с обрывами, покрытую синевшим лесом, как шапкой; внизу ее запруженная река разливалась озером, и, словно зеркало, сверкала серебристой гладью. Но Мазепа глядел и ничего этого не видел, погружаясь в воспоминания детства; он только чувствовал, как со дна души его выплывали давно забытые впечатления, как сердце трогательно ныло и как в тумане увлажненных слезою очей вставали воскресающие картины и реяли милые образы исчезнувших уже лиц. Словно вот сейчас стоит он хлопчиком на этом самом высоком крыльце, еще, новом, и смотрит через амбразуру сторожевой башни на роскошную даль, и хочется так ему вырваться из этих "мурив", из этой тюрьмы на волю, на широкий луг; но за браму выходить запрещено строго-настрого; все говорят, что сейчас же тут и убьют: этот страх смерти и нападения от неведомого врага царит в семье, заставляет ее запираться в своем замке и вести затворническую жизнь... И чувство одиночества да тоски, знакомое, давнее, прокралось и теперь ему в сердце. Вот он с сестрой своей, бледной девочкой, старшей его несколькими годами, сидит, притаившись, или в полутемной светлице, или летом в саду, либо в закоулке, под высоким муром; они передают друг другу рассказы и догадки, как должно быть за муром хорошо, да просторно, а особенно вон там, где озеро блестит, где за ним "млыны" шумят и вода пенится... Они сговариваются даже убежать, но отца боятся: он такой суровый, да мрачный, большею частью ходит все один, осматривает муры, гарматы, гаковницы и по ночам не спит... И припомнилось ему, как он раз ночью проснулся и увидел своего отца: тот тихо молился перед Распятием, озаренный лампадой, а потом, когда отец повернулся перекрестить его, то лицо его показалось таким бледным, как у месяца, а глаза его были полны слез. Маленькому Ивану тогда стало жаль своего отца, и он хотел было броситься к нему на шею, но туг вошла мама, еще молодая, важная, красивая и, поцеловавши в голову своего мужа, заметила строго: "Не унывай, друже мой, ты убил христопродавца Зеленского поделом, как изменника нашей веры и родины, а тебя приговорили к смертной казни, к "баниции", по кривде; так одно из двух: или я поеду хлопотать у короля о снятии приговора, или бросим это гнездо и уйдем хоть за пороги!" И его, молодого хлопчика, так поразил этот разговор, что он целую ночь продрожал под одеялом. Ему все представлялись какие-то страшные пороги, за которые нужно было прятаться от христопродавца-разбойника... Конечно, на другой день все было передано сестре под строжайшим секретом и с того дня они, дети, поборов страх, начали с нежностью ласкаться к отцу, а вскоре и мать выехала из Мазепинцев. XXX А потом со Степаном они удрали за мур к речке, - продолжал вспоминать Мазепа свое далекое детство, - кажется, вон за теми вербами нашли душегубку и с удочками поплыли вниз по реке к озеру, рыбу ловить, да посмотреть "млыны". Мазепе и теперь стало жутко, когда он вспомнил, с каким страхом и безумным восторгом сидел он в лодке, как она скользила, колеблясь, по узким извилинам речки, как очерет и осока шептались, кивая на них укоризненно своими метелками, как ласточки вились над ними, а то "кыгикалы" чайки, почти касаясь лодки крылом, словно желали выдать врагам беглецов; но Степа смело и ловко правил челном, и тростник с "гайками" убегал далеко назад... А он, паныч, все робко осматривался, сердце у него трепетало тревожно, но глазенки ловили новые красоты развертывавшихся картин и загорались новым восторгом, заглушавшим чувство страха... И вдруг перед ними открылось озеро - широкое, широкое,.. сразу показалось даже, что и берегов ему нет, только посредине зеленел остров... К нему-то Степа и погнал душегубку, чтобы поскорее скрыться от чьего-либо любопытного глаза и, спрятавшись в лозняке, половить рыбу. Когда он выскочил на берег, то радости его не было границ; он прыгал от опьяняющего удовольствия по кустарникам, по каменьям, наслаждаясь удачею задуманного бегства и азартом риска... Он, помнится, даже не обращал внимания, как Степа выхватывал ловко удочкой линей и карасей, а перебегал лишь с одного места на другое, да любовался ширью воды, и вдруг, о ужас! - Он увидел, что не привязанный челнок оторвался и плыл от острова, приближаясь уже к противоположному берегу. Степа хотел было броситься вплавь за ним или угодить в омут, но Ивась удержал его от этого безрассудства: тогда только им представился весь ужас их положения... Паныч, впрочем, поклялся взять вину на себя и не выдать товарища, - они вместе уже учились грамоте у дьячка... Целый день, помнится, провели они на острове в томительном ожидании; только к вечеру их разыскала погоня и доставила к разгневанному отцу еле живых... - Да, этого не забуду до смерти, - прошептал Мазепа и словно почувствовал вновь, как оцепенел тогда он от страшного холода, когда глянул на бледное, вздрагивавшее нервно лицо своего отца. - Это ты, шельма, подбиваешь паныча не слушаться батька? - сказал отец спокойным, ледяным голосом и, обратившись к слугам, прибавил повелительно, - розог! Степан повалился в ноги, бормоча какие-то оправдания, а паныч дрожащим голосом осмелился попросить: - Прости ему, тато, он не виноват... это я подбил... - А! Ты? - бросил отец в сторону сына свирепый взгляд, - ну, так полюбуйся, как его будут пороть, и "карайся". - Тато! - вскрикнул со слезами Ивась, - за что же он через меня должен страдать? Мало того, что дьяк его, вместо меня, ставит на горох на колени, так теперь еще через меня станут бить?.. Уж коли бить, так меня первого... Отец улыбнулся как будто от удовольствия, но произнес тем не менее холодно: - Да, ты прав, ты зачинщик. Но он тоже виноват, так как осмелился нарушить мой строгий приказ, - а потому всыпать обоим: хлопца растяните на земле, а для паныча принесите коврик. И экзекуция совершилась бы непременно, если бы не прибежала сестра, и если бы не заступился за паныча и хлопца старый Вицент, - да, он и тогда был уже старым, - и вымолил им прощение. - Ах, как это было давно и как врезалось в душу, - проговорил тихо Мазепа, проведя рукой по влажным глазам, - и отчего это все так дорого? Тогда ведь казался этот большой замок тюрьмой... Да, но в этой тюрьме текла светлая юность, - и ее-то, бесповоротную, жаль! А потом? Потом и в этой тюрьме стало светлее... И ему припомнилось, как возвратилась мать с радостным известием, как отец бросился обнимать ее, как стал целовать. их, детей, и дурачиться даже с ними. Сейчас же опущен был в "брами" мост и вся семья в колымаге отправилась в мазепинскую церковь молиться, а потом священник и причт были приглашены в замок, и там уже пировали все - и паны, и попы, и команда, и слуги целый день и целую ночь. В колокола звонили, из гармат палили. С того дня жизнь их совсем изменилась: стали выезжать к соседям в пышные замки, стали соседи и разные магнаты их навещать; проснулись большие светлицы от шума, вздрогнули стены от громких виватов, раздалась в зале даже песня под звуки торбана, гуслей; но для него, паныча, недолго тянулись эти праздничные, веселые дни. Вскоре отец его отвез в Киев и определил в братскую бурсу. В бурсе ему показалось сначала дико и нелюдимо, несмотря на стоявший немолчно там гам, несмотря на крики и драку, заканчивавшуюся обыкновенно суровой расправой отца ректора. Тут-то он и почувствовал впервые настоящую тоску по родном гнездышке, по семье, и хотя потом свыкся с товарищами и даже стал общим любимцем, но это не ослабило его тоски по Мазепинцам: не было ему большей радости в мире, как увидеть старого Вицента у братской "брамы"; последний сам или с вельможной пани приезжал раз в год и привозил разные дары отцу ректору и отцу эконому за догляд паныча и за отпуск его на каникулы... Й они садились все вместе в обширную буду, а если с мамой - в рыдван; Ивась обнимал в восторге своего дядьку и расспрашивал обо всем, что делалось без него дома, о сестре, о Степе, о кучере и о собаках... Вицент ему докладывал и сообщал среди мелочей и о важных вещах: о том, например, что король подарил отцу еще новое село Будище, а потом Трилисы; но эти села мало занимали ритора: ему отраднее было узнать, что хлопцы нашли много выводков, что в лесу расплодились волки, что Найда ощенилась... Да, Мазепинцы ему казались раем и лучшего блаженства, как тогда на каникулах, не переживал уже он никогда в жизни... Правда, были потом испытаны им и опьяняющие восторги, и жгучие наслаждения, но в них всегда сказывались отрава и едкая горечь, а в тех детских радостях было все так светло, так безмятежно? Мать нежно ласкала своего любимчика Ивася, отец гордился его успехами; все соседи завидовали и сулили ему большие успехи при дворе; находились и такие, что советовали отцу, для прочности карьеры сына, отдать его в иезуитскую коллегию и приобщить к латинству. Такие советы, впрочем, возмущали страшно отца; он, будучи вспыльчив, обрывал сразу советчика: "Проше пана, такого мне не говорить нигды": Мазепы не были "перевертнямы", зрадниками, и не будут!.. В коллегию в Варшаву я сына отдам, повезу его и за границу учиться, пусть он будет ученее и умнее их всех; но пусть всю эту науку принесет он на корысть своей родине, своему народу". А мать, бывало, при этом позовет Ивася к себе, побелеет, как полотно, и проговорит строгим голосом, указывая на образ: "Вот перед этой святой иконой, сыну, клянусь, что, как я тебя ни люблю, а если ты изменишь своему народу и родной вере, то задушу тебя вот этими руками, задушу насмерть, не побоюсь и греха". И эти слова отца и матери врезываются ему глубоко в душу и звучат громко в коллегии иезуитской, среди польской и латинской речи, и за границей среди всяких чудес и диковин. А потом он при пышном дворе, обласкан королем, но душно ему, молодому и полному сил, среди улиц Варшавы, среди раззолоченных королевских покоев, среди разряженной и кичливой шляхты. Все на него смотрят свысока, с презрением даже, подчеркивая на каждом шагу, что он выскочка из холопов, схизмат, и что такому вовек не сравниться со шляхтой; это оскорбляет и бесит королевского секретаря, и он, в свою очередь, начинает ненавидеть и презирать эту глупую "пыху" глупого панства: ему еще дороже кажутся родные хлопы и честные казаки, ему чудятся чаще звуки своих песен и ярче выступают картины родимой стороны... И вот, несмотря на покровительство короля, несмотря на лестные для королевского секретаря поручения, он ясно видит, что карьеры для русского шляхтича среди польской - нет и не будет; и эта безнадежность, безвыходность положения гнетет с каждым днем больше и больше его душу... - Да, это тяжкое было время, - вздохнул Мазепа, - хорошо, что оно прошло безвозвратно... ежедневные уколы самолюбия, сети интриг, тысячи сплетен, клевет - и нужно было напрягать постоянно ум, оглядываться ежеминутно, быть готовым в каждое мгновение отпарировать заносимый сзади удар... И для чего тратилась та энергия? Для удержания бессильных и бесполезных симпатий короля, власть которого падала ежедневно... О, как он рвался на Украину! Там, на родине, бурлила и кипела ключом жизнь, там, в этой кипени, одаренные, сильные люди могли сразу всплыть наверх, а здесь они должны лишь пресмыкаться бесцельно, злобствовать на кичливую шляхту, которой казаки уже сбили рога... А эта история с Пасеком... - О, негодяй! - вскрикнул Мазепа. - Ты отказался посчитаться за оскорбление в честном бою, ты отказался скрестить саблю со мной, как с неравным, ну, так я найду тебя и сравняю со псом!.. - Все уже, ясновельможный пане, устроил! - выкрикнул в это мгновение запыхавшийся Вицент и заставил вздрогнуть Мазепу: последний до того погрузился в свои воспоминания, что не слыхал даже тяжелых шагов его. - Все уже устроил, - повторил старый слуга, - а теперь пойдем и до ясновельможной пани... Мазепа вошел вслед за Вицентом в обширные полутемный сени, а оттуда в светлую уже переднюю; его так и обдало сразу знакомым запахом, в котором слышались и смирна, и можжевельник, и яблоки, с преобладающим тоном затхлости да гнили. На гостя, впрочем, этот тяжелый воздух произвел видимо, приятное впечатление, и он, сбросив на руки Вицент та керею, спросил почему-то у него: - А у мамы все та ж прислуга? - Клюшница Палагея жива: сгорбилась больше, но еще "дыбае", а покоевку Фррсю выдали замуж в Будвици, а другую, Горпынку, отдали в Фроловский монастырь с Кулыной учиться "гафту", а теперь возле вельможной пании ухаживает черничка... Мазепа вошел в светлицу. Это была довольно обширная комната о четырех окнах, выходивших в сад и заслоненных ветвями дерев; теперь сквозь густую листву пробивались лучи солнца и наполняли светлицу приятным зеленым светом. Обстановка в ней была та же, что и прежде: посреди комнаты стоял дубовый стол на вычурных ножках, изображавших драконов, покрытый цветным "обрусом"; вокруг стола размещались в строгом порядке стулья с высокими прямыми дубовыми спинками, украшенные резными гербами. У стен стояли низкие диваны, напоминавшие скорее широкие "ослоны", прикрытые тафтяными матрасиками; один угол светлицы уставлен был иконами с висячей перед ними большой лампадой, другой - занимал шкаф со стеклянными дверцами, наполненный дорогой металлической посудой. Такой же дубовый шкаф помещался и в противоположном углу, а в четвертом - возвышалась громоздкая изразцовая печь. На глухой, против окон, стене висел роскошный ковер, на котором прикреплены были накрест два бунчука, в знак того, что покойный владелец этого замка был бунчуковым товарищем; две боковые стены украшены были портретами дородных шляхтичей и пань, в "кораблыках" и "намитках", изображавших представителей рода Мазеп - Колединских. Пол был вымощен дубовыми досками, натиравшимися оливой, вследствие чего они пропитались особого рода политурой, блестевшей как зеркало и отражавшей даже предметы. Чистота в светлице была безукоризненная, сверкающая... Вицент прошел на цыпочках в другой покой, а Мазепа остановился у стола; послышался ему еще легкий скрип следующей двери и потом все смолкло... Охватившая тишина погрузила его снова в какое-то элегическое настроение, словно отлетели от него в это мгновение все тревоги волнующейся там, где-то далеко, жизни и заменились сладким дыханием покоя и сна; даже мысли его ни на чем не фиксировались, а поплыли лениво - от Фроловского монастыря к аллеям тенистого сада, от аллей к темной светлице с таким именно запахом, а потом вдруг перенеслись молнией в степь, в небольшую хату, полутемную, пахнувшую любистком и мятою... Тишина и блаженное, полусознательное состояние, бесшумные тени... наклоненная головка дивного ангела с чарующим, как мечта, взором, - и Мазепа почувствовал легкий укор, сжавший его сердце до боли... Вдруг в третьей комнате послышался легкий крик, суетливый говор, и через минуту появился в дверях Вицент и, распахнув их, произнес торжественно: - Пожалуйте! Мазепа вошел в совершенно светлую комнату, названную "середньою"; сквозные окна ее выходили с одной стороны на открытую поляну сада, а с другой - во двор; широко врывались в них справа солнечные лучи и ложились сверкающими пятнами на полу... У стен ее был прилажен сплошной широкий диван, вдоль него симметрично стояли маленькие, низенькие столики, вроде табуреток. Мазепа прошел эту "середню" торопливо на цыпочках и вошел в следующую комнату, из которой доносился радостный шепот молитвы. Со света здесь показалось ему совершенно темно, и он остановился на минуту у дверей, чтобы присмотреться, где стояла дубовая, широкая, с высокими спинками кровать его матери. - Сюда, ко мне, "дытына" моя родная! - понесся ему навстречу довольно громкий, взволнованный голос. - Мамо, "ненько" моя! - вскрикнул порывисто Мазепа и, бросившись на колени перед кроватью, стал осыпать поцелуями руки матери. - Ко мне, сюда... дай твою умную и буйную голову, вот так, поцелуемся, дорогой мой, любимый, - ласкала она его и обнимала, - уж такая радость, такая!.. Владычице, прибежище всех скорбящих! Ты укрыла покровом Своим моего единого сына и я отдам на служение Тебе свое сердце!.. Сестра Ликерия, - обратилась она к стоявшей у кровати монахине, - отдерни хоть немного "фиранку", дай мне разглядеть моего сокола, да и оставь нас... XXXI Монахиня исполнила приказание ее мосци и вышла бесшумно из спальни. Свет ворвался в окно через синий "серпанок", натянутый на раму, и лег каким-то голубоватым оттенком везде. При таком освещении лицо матери показалось Мазепе особенно бледным, безжизненным и страшно против прежнего исхудавшим, но не постаревшим: глаза ее и теперь сверкали огнем и энергией, а в голосе, тоне и жестах сказывалась и сила характера, и какое-то покоряющее величие. - Нет, не изменился, такой же хороший, такой же "кpaсунчык" мой ненаглядный, Ивашко мой любый, - заговорила растроганным голосом больная, рассматривая пристально своего давно невиданного сына. - Только вот меж бровей появились морщины, да глаза стали задумчивыми, утратили прежнюю веселость... Ох, натерпелось уже видно мое порожденье напасти, испробовало годя... - И она поцеловала снова в голову сына. - Эх, не бережешь ты себя, а дратуешь все из-за "прымхы" свою долю. Вот видишь ли, твое несчастье, этот "непоквитованный" еще "гвалт", - свалило меня... видно, дряхлеть уже стала... а потому до сих пор и не в силах отомстить врагу... это страшная мука, она-то меня и держит в постели... - Мамо, голубочка, как я вас люблю! - заговорил взволнованный, растроганный Мазепа, прижимая к губам костлявые руки матери. - Вы мне и разум, и сердце, и гонор! Простите, что из-за меня так долго страдали... Но, клянусь, - я защитником был оскорбленной... а не... не... оскорбителем... Я честно, по-шляхетски предложил скрестить сабли... Но он, негодяй устроил засаду... и меня... - Довольно, мне не нужны подробности... Ты поступил по-шляхетски, а он по-разбойничьи, рассчитывая, что русский род не найдет ни суда, ни расправы... - О, нет! Он от меня не скроется нигде! Я посчитаюсь с ним, я затравлю его псами... - Так, так, дитя мое! В тебе моя кровь!.. И твое слово уже мне прибавило силы... - У больной появился действительно на щеках слабый румянец. - А знаешь что? Ведь этот изверг, этот кат здесь, недалеко... - Не может быть? - Да, он вскоре после своего "пекельного вчынка" переехал в Ружин, миль пять отсюда, не больше, и преблагополучно там пребывает... О, эта мысль, что враг так близко, что он смеется над родом Мазеп, не дает мне покоя, жжет огнем меня всю... А проклятая болезнь приковывает меня к постели и не пускает посчитаться с обидчиком моего сына, моей фамилии... О, эта мысль истерзала меня... Мазепа вскочил, как раненый лев. - Так враг мой здесь? - прошипел он, побагровев и сжав кулаки. - Ну, посмотрим, как-то теперь отвертишься ты, дьявол, от "поквитования"... - Только ты еще не вздумай с ним в гонор играть! - заметила строго пани Мазепина. - С разбойником нужно поступать по-разбойничьи. Устрой "наезд"... и баста! Они думают, что только польской шляхте дозволительны "наезды", а русская шляхта бесправна... Нет, годи! И мы потрошить вас, королят, станем! С тобой приехало хоть сколько-нибудь казаков? - С полсотни. - "Досконале"! Вицент и у меня наберет столько же... хотя народ и отвык немного от сабли, да с твоими молодцами пойдет рука об руку, а с сотней ты камня на камне не оставишь и его, пса, вытащишь, да и потешимся уж мы над врагом! - Вы правы, мамо... каждое слово ваше - истина! Да, "наезд, наезд" и расправа, - возбуждался больше и больше Мазепа, потирая руки и шагая из угла в угол по спальне. - О, фортуна ко мне благосклонна, и мы воспользуемся ее лаской. - Завтра же. Нужно напасть врасплох. Он считает, конечно, тебя мертвым, а меня ничтожной безопасной вдовой... и никаких мер, вероятно, не принял... А ты налети молнией и разразись над ним громом! - Завтра? - остановился несколько пораженный Мазепа. - Да, завтра: раньше нельзя будет собрать команды и коней; но Вицент и Лобода мне все это за ночь уладят. - Ну, что ж, хоть и завтра. - Да, сегодня и твои отдохнут, подживятся, я уже распорядилась, а утром рано с Божьей помощью... Ну, вот я теперь и покойна, и силы прибавилось, даже присяду, поправь только мне подушки. Мазепа бросился к кровати и, усадив больную, подложил ей под спину несколько подушек. - Хорошо, спасибо! - кивнула любовно головой вельможная пани. - Так-то я скоро и вставать начну, а если привезешь и поставишь перед мои очи этого шельму, Фальбовского, то и сейчас схвачусь надавать ему пощечин. Ну, значит с ним дело покончено, позор, лежащий на роде Мазеп, будет смыт... А теперь, когда я успокоилась, возьми ты кресло и сядь против меня, вот здесь, да поведай мне, где ты теперь, при каком деле, и что думаешь вообще предпринять? Мазепа придвинул стоявшее в углу кресло к кровати и сел молча, будучи бессильным побороть сразу охватившее его волнение и взять себя в руки. - Где ты теперь? - спросила снова, после небольшого молчания, пани Мазепина. - У гетмана Дорошенко. - Дорошенко? Слыхала, слыхала: он из славного казачьего роду... только теперь этих гетманов расплодилось, словно жаб после дождя, - то там прослышишь, то там, - и один на другого идут, - тот татар за собой тащит, а тот ляхов... Смута одна, да безладье! Эх, не поведет это к добру нашу бедную неньку-вдовицу! - Как умер батько Богдан, так и пошло все "шкереберть"! Вот большую половину нас отдали на растерзанье ляхам... Разорвали нас надвое!.. - А вот, мамо, Дорошенко Петр и задумал "злучыть" обе половины Украины в одно целое. - Да помогут ему силы небесные! Это первое благо, которого должен добиваться всякий честный сын своей отчизны. Да, и мы можем так же крикнуть, как крикнула одна мать на суде Соломона, - отдайте кому хотите дитя мое, только не рубите его пополам. - Словно угадали вы, мамо, думки гетмана. - Так служи ж ему, сыне мой, верой и правдой. - Да, мамо, гетману теперь нужны верные слуги... Предстоит трудное дело... Он ищет союза... - Только не с ляхами? - вскрикнула пани подчашая. - Успокойтесь, мамо, он на поляков именно и собирает теперь силы и подыскивает союзника. Андрусовский договор, которым нас, связанных, отдали им в руки, и побуждает его порвать эти путы. - Благодарю Тебя, Царица Небесная! - перекрестилась мать. - Помни, мой сын, что твой род Мазепин был всегда "по-божным" и ревнителем нашей родной Грецкой веры, так не изменяй же своей вере ни в каких "прыгодах"... В ней вся сила и мощь. Вот и сестра твоя единая не восхотела суеты мира сего, а возлюбила тихое убежище молитв и воздыханий, сподобилась уже ангельского сана и молится за нас, грешных, во Фроловском. - Сестра моя уже в черницах! - воскликнул потрясенный этим известием Мазепа. - Бедная, любая! Она всегда была такая тихая, да печальная и не нашла, видимо, радостей. Ах! Я так любил ее... - И люби, а жалеть нечего, когда сердце ее понадобилось Богу, а радости душевные она в монастыре обрела, там только и есть надежное нам пристанище, - пани вздохнула и, взглянув набожно на образ Пресвятой Богородицы, висевший у ее изголовья, погрузилась в какое-то раздумье. Мазепа тоже замолчал, подавленный грустным настроением. - Во всем Бог! - промолвила как-то торжественно после долгого молчания пани. - Вот и мне он послал радость, а вместе с ней и силы. Я вот задумала встать сегодня и хоть перейти до "креселка", а от креселка к столу и с тобою, любым, сидя вот за тем столом, потрапезовать. Меня, очевидно, "грызота" и держала в постели, невозможность отомстить врагу терзала мое сердце, а теперь, когда я увидела тебя живым и здоровым, когда хоть узнала, что ты стал на хорошей дороге и что завтра же ты приведешь мне связанным этого Фальбовского, то сердце мое успокоилось, а душа взыграла, и я сразу почувствовала силы... Кликни, голубе, ко мне мою черничку, пусть она меня опорядит. Пани действительно обедала уже со своим сыном за столом в соседнем покое, куда она дошла при помощи сына и чернички. Прислуживал за столом сам Вицент, он никому не уступил этой чести и принес еще для радостного дня особенного старого меду, еще прадедовского, тайны хранения которого никому не доверял. Больная отведала тоже "столетнего старца" и словно воскресла: глаза ее заискрились огнем, бледные щеки вспыхнули, в речах закипели энергия и сила. Начала она расспрашивать сына о всех подробностях его жизни со времени последней разлуки. Мазепа охотно передавал ей пережитые им впечатления, хотя не все, а про своих спасителей в заброшенном хуторе, среди диких степей, распространялся он с особым усердием. Он не пожалел ни красок, ни теплоты для описания доблестей, радушия, гостеприимства, милосердия и отцовской любви старого Сыча, а особенно ангельской доброты, дивного сердца, природного ума и чарующей красоты его внучки, несравненной Галины. Мазепа рассчитывал, что рассказ его о необыкновенном казачьем заслуженном семействе, - последнее обстоятельство он старательно подчеркнул, - умилит до слез мать, она пожелает увидеть, обнять поскорей благодетелей, спасших ее сына, но в расчете он обманулся. Мать, действительно, была растрогана его рассказом, но спасение от смерти отнесла к милосердию Божию, которое избрало простых людей исполнителями Его воли, так что Галина и Сыч были только слепыми орудиями святых предначертаний; но во всяком случае, по ее мнению, и они заслуживали большой награды. - У нас при Трилисах есть отдаленный поселок, большой хутор со всеми удобствами, - заключила пани Мазепина, - так я его и "фундую" навеки этой семье. - Да, - тихо промолвил, замявшись, Мазепа, - пока... конечно... им там, в дикой степи... одним с калеками лишь... очень опасно, татары и всякий лихой человек. Несмотря на пуховые перины и мягкие подушки, Мазепа, взволнованный впечатлениями дня, не мог уснуть почти всю ночь. И этот "наезд", сопровождаемый опасностями, которых он хоть и не боялся, но не ожидал, и состояние здоровья боготворимой им матери, и ее гордое, неподатливое отношение к этой дорогой его сердцу семье, и проснувшаяся с новой остротой тоска по Галине, - все это не давало успокоения его нервам и отгоняло от очей сон. На рассвете разбудил его в первой дреме Вицент. Все было готово к отъезду; сто всадников, хорошо вооруженных, с двумя хоругвями, уже гарцевали на породистых лошадях. Мазепа пошел к матери; она уже сидела, одетая, в кресле. - Ну, с Богом, мой сыне, мой сокол, - приветствовала она его радостно, - сподобила меня Пречистая дождаться этой минуты. Сестра Ликерия, - обратилась она к сидевшей в углу черничке, - сними-ка ладанку, что висит на ризе угодника Николая. Черничка исполнила безмолвно волю своей патронессы. - Пусть мощи святого угодника, зашитые в этой ладанке, хранят тебя от всяких бед и напастей, - сказала она торжественно и, осенив снятыми реликвиями наклоненную голову сына, надела их ему на шею. - А теперь спеши, чтоб не опередила тебя "чутка". Ну, с Богом, со Христом! - перекрестила она его еще раз. Мазепа с чувством поцеловал благословившую его руку и бодро вышел из покоя, промолвивши: - Будьте покойны, мамо, - сын ваш исполнит свой долг. Весь этот день пани Мазепина провела бодро и в особенном возбуждении, поднявшем ее жизненные силы. Поддерживаемая черничкой, она хотя тихо, но переходила и в другой покой, и в светлицу, призывала к себе несколько раз Вицента и расспрашивала, хорошо ли он спорядил команду. Старый слуга передавал обо всем с восторгом, хвалил свою распорядительность и хвастал, что он сам собственноручно спорядил две небольшие пушки и отправил их на всякий случай с отрядом. Так прошел день. Ночь провела пани в молитве. Но на следующий день, несмотря на свой железный характер, начала волноваться, и чем дальше шло время, тем больше ее одолевала тревога. Она велела пяти всадникам разъехаться по дороге мили на три вперед, в полумильном расстоянии один от другого, и передавать один через другого известия, летя сломя голову. Теперь она ежеминутно гоняла и Вицента, и черничку к сторожевой башне спросить "вартового", не видно ли верхового гонца. Наконец, в сумерки уже только ей дали знать, что отряд с вельможным паном ротмистром благополучно возвращается назад. Не было границ восторгу матери, но вместе с тем и нетерпению ее не было границ; она распорядилась осветить парадно весь замок, велела перенесть в переднюю свое кресло и, дотащившись с трудом до него, уселась и начала ждать с необычайно жгучим волнением своего сына. Наконец завизжал подъемный мост, заскрипела брама, послышался топот коней, а через минуту и торопливые шаги ее сына. - Где Фальбовский? - остановила она его хриплым голосом, - вели сейчас, же привести его ко мне. - Фальбовского нет, - ответил с отчаянным жестом Мазепа. - Как нет? Где же этот злодей? - Прослышали уже все мосцивые, что Дорошенко на них поднимается, и удрали заблаговременно. - Трус! - вскрикнула с презрением мать, - но что же ты сделал? - Сжег весь двор, а поселянам отдал на поживу токи его, скирды, амбары и все добро. - Это ты хорошо сделал... но враг... враг смеется на воле, - стиснула она кулаки. - Клянусь клинком этой сабли, - обнажил ее побледневший от внутренней боли Мазепа, - что найду его где бы то ни было, и смою его кровью позор! - Аминь! - произнесла сурово взволнованная благородным негодованием мать и, протянув сыну руку, поцеловала его в наклоненную голову. После этого эпизода, взволновавшего было тихую гладь Мазепинского стоячего "плеса", жизнь в замке вошла снова в свою колею. Пани Мазепина дня через два начала быстро поправляться: ее крепкая натура, не получая больше разрушительных раздражений, вошла в свою силу и подняла на ноги владетельницу замка. Мазепа тоже успокоился, занявшись усердно обновлением и вооружением укреплений. Виделся он с матерью хотя и часто, но беседы их были коротки, так как присмотр и указания в работах отрывали его постоянно. Впрочем, и в этих кратковременных беседах с матерью высказывалось ярко величие ее духа, исполненного и суровой строгости в политических и религиозных вопросах, и глубокой привязанности к своей родине, и нежной, но вместе с тем и гордой любви к сыну; она возлагала на него великие обязанности и окрыляла надеждами его отвагу. Мазепа всегда любил и уважал свою мать, но теперь она возбуждала в нем какое-то благоговейное чувство, и каждое слово ее падало ему на сердце огненной каплей, оставлявшей в нем неизгладимый след. XXXII Прошла неделя. Каждый вечер утомленный Мазепа бросался на постель, и крепкий "непрытомный" сон оцепенял сразу все его боли и раздраженья, улегшиеся где-то далеко в тайниках сердца, но когда главные интересовавшие его работы были прикончены, а остальные уже не представляли такого интереса, или просто прискучили, то Мазепа стал больше ходить в сад и задумываться. В отдохнувшую от бурных тревог голову стали врываться беспокойные мысли, унося его то в Чигирин, то в безлюдную степь к затерявшемуся в ней хуторку. Наконец, они все закружились там, возле этого хуторка и светлой хатки, потонувшей в зелени вишняка. Сердце Мазепы заныло, и он почувствовал прилив такой безысходной тоски, с которой бороться нет сил человеку, она завладела им совершенно; днем точила его воспоминаниями, воскресавшими и стоявшими перед ним неотступно, а ночью ласкала и терзала его сновидениями; то он видел Галину, дивную, в светлых одеждах, несущуюся к нему с ангельской улыбкой и сверкающим счастьем в очах, то мерещилась она ему вся истерзанная от горя, то снилась уносимая татарином из дыма-пламени, простиравшая к нему с воплем руки. Мазепа, наконец, не выдержал и объявил матери, что он должен завтра же отправиться в степь и отыскать своих спасителей, потому что они там находятся в постоянной опасности. - Не спасителей, а добрых и преданных людей, - поправила, его строго мать, - а против поездки я ничего не имею: чувство благодарности есть удел высших натур. Я буду сама рада поблагодарить их и водворить в подаренном мною хуторе. Мазепа прикусил губу от досады, что мать смотрит на его лучших друзей с такой холодной гордостью, но он полагался на время, на обаятельное впечатление, которое непременно произведет Галина, и теперь был в опьяняющем восторге, что мать не оказала ему никакого препятствия в задуманном предприятии. С лихорадочной поспешностью бросился он делать распоряжения о выезде. Он собирался завтра же, чуть свет, со своими казаками в степи, даже пригласил одного искрестившего их вдоль и поперек старика Лободу в свой отряд для указания пути, - но неожиданное событие расстроило все его планы: в тот же вечер прискакал из Чигирина в Мазепинцы гонец и привез Мазепе строгий приказ от гетмана - немедленно вернуться к нему. Приезд гонца совершенно ошеломил Мазепу. Он только что хотел уже отправиться в степь за Галиной, и снова судьба ставила ему неожиданное препятствие. Он начинал уже подозревать во всем этом что-то фатальное; эти необычные сцепления обстоятельств пробуждали в нем суеверное чувство. Однако, несмотря ни на что, было невозможно ослушаться гетманского приказа, а поэтому, не теряя ни минуты времени, Мазепа, скрепя сердце, начал собираться в отъезд. Известие о немедленном отъезде сына сильно потрясло и мать Мазепы, но гордая пани не показала никому своего страданья, она не просила сына остаться ни на одну лишнюю минуту, а только потребовала, чтоб Мазепа взял с собою душ десять ассистенции из своего замкового товариства. - Не годится тебе, сыну, быть без "власнои" компании, - объявила она. - Пусть видят все, что не из какой-либо худобы поступил Мазепа к гетману Дорошенко на службу. - Но, мамо, - попробовал возразить Мазепа, - как же вы останетесь? Я буду бояться за вас: наступает тревожное время. На красивом, мужественном лице пани подчашей выступила гордая усмешка. - Сыну мой, - произнесла она с достоинством, - отец твой, уезжая в поход, не боялся оставлять меня одну с малым сыном в замке. Замок наш крепкий, людей довольно, - он выдержит всякую осаду, да и я, сыну, еще не постарела, хвороба было меня немного примяла, а теперь я хоть в сечу: глаза мои зорки и рука не ослабла, а всем хитростям "татарского шанца" обучил меня еще твой дед, а мой отец. Мазепе ничего не оставалось возразить на эти слова, да и кроме того он знал, что никакие возражения не будут приняты его властолюбивой матерью. Начались поспешные сборы. Все делала сама пани: она отобрала из замковой команды десять самых верных и отважных казаков, а к ним еще додала и деда Лободу, выбрала из табуна лучших кровных лошадей и для казаков, и для самого Мазепы, отобрала еще для сына самое лучшее оружие и самые дорогие одежды. - Пусть видят, сыну, - говорила она Мазепе, прижимая с гордостью его голову к своей груди, - что ты с деда и с прадеда шляхтич и казак. К утру все сборы были готовы. После раннего "сниданка" пани велела седлать лошадей и готовиться к выезду. Мазепа подошел к ней за благословением. - Помни, сыну, всегда завет своего батька, - произнесла она, складывая руки на его голове. - Не прислуживайся никому, а служи лишь отчизне, карай всякого за измену ей. Мазепа прижался к ее руке, а пани продолжала дальше: - Не отступай никогда от своего русского письма, своего родного языка, честных и "поштывых" обычаев наших, а главнее всего - своей веры. Ты один у меня, - произнесла гордая женщина, горячо прижимая к себе сына, - но хочу тебя лучше мертвым увидеть, чем уронившим нашу предковскую славу! Через полчаса обоз Мазепы уже выезжал со двора. Мазепа еще раз попрощался с матерью, еще раз пообещал ей присылать о себе известия и, поклонившись всем слугам, вскочил на коня и поскакал по спущенному подъемному мосту. Едва только конь его ступил на землю, как снова заскрипели железные цепи, мостовничие подняли мост и суровый замок принял снова свой неприступный вид. Выехав из замка, Мазепа повернул сразу налево на дорогу, извивавшуюся по склону горы вниз и ведшую через густой лес, который покрывал всю низину, окружавшую с той стороны замок. Присоединившись к обозу, он оглянулся назад, чтобы еще раз взглянуть на свое родное гнездо. Замок сурово господствовал над всей окрестностью. С этой стороны высокий холм, на котором стоял он, мог уже назваться горой, урезанной к речке отвесным обрывом, узенькая речонка обнимала словно кольцом эту зеленую глыбу земли с каменным муром, с открытыми жерлами пушек, глядящих из узких амбразур, с высокой, уже посеревшей от времени. сторожевой башней и двумя меньшими "вежамы". На башне теперь стояла его мать, опершись рукой на длинное горло "гакивныци", и следила своим зорким взором за удаляющейся фигурой сына. Мазепа сбросил шапку и махнул ею несколько раз. Приветствие его было замечено, так как из окна башни высунулась рука и также махнула белым платком. Несколько раз оглядывался Мазепа и все еще видел свою мать. Было еще раннее утро, когда на пятый день своего путешествия Мазепа прибыл наконец в Чигирин. Первое, что поразило его в замке - это множество татар, а также турецких янычар, сновавших по замковому двору: одеты они были в дорогие одежды; догадаться было легко, что они составляли свиту каких-то знатных особ. К гетману было еще рано являться, а поэтому, устроив своих люде, Мазепа первым долгом отправился к Кочубею. Молодой подписок гетманский сидел еще в своей светлице и старательно занимался бритьем своего полного подбородка, но при виде Мазепы он быстро вскочил с места и веселым возгласом: "А, пане ротмистре, слыхом слыхать, видом видать! - заключил Мазепу в свои объятия. - Ну что, нашел свою казачку-наездницу? - А, ну ее! - усмехнулся Мазепа, отирая с лица следы мыла, оставшиеся от дружественных поцелуев Кочубея. - Расскажи-ка мне лучше, что это у вас здесь новенького, откуда з гости в белых намитках?[24] - А вот садись, садись, пане-брате, - все расскажем, засуетился Кочубей, предлагая гостю место. Через несколько минут собеседники сидели друг перед другом за двумя келехами подогретого пива; на тарелке подле каждого из них лежали еще тоненькие ломтики черного хлеба, поджаренного в масле. - Вот видишь ли, без тебя тут у нас переделалось немало дел, - говорил Кочубей, отхлебывая маленькими глотками теплое пиво. - Хотя ляхи и заключили мир в Стамбуле, да "пиймалы облызня"[25] в Бахчисарае. - Я так и знал. - Еще бы, сухая ложка, говорит и наша пословица, рот дерет, а они вздумали татарву "обицянкамы" кормить! Другая новость не хуже этой: Москва велела Бруховецкому, пока что, вместе с запорожцами татар воевать: думала верно, что налякает этих голомозых и те запросят миру, а оно вышло не так: голомозые решили лучше побрататься с нами, да ударить разом на общих врагов. Гетман присягнул перед ханом, что не будет служить ни Польше, ни Москве, а вместе с ордою воевать станет и ляхов, и москалей. За это и хан обещал нам прислать тридцать тысяч орды, со своими братьями - султаном Нурредином, Мамет-Гиреем и Саломет-Гиреем. - Вот оно что! - протянул Мазепа, - значит татары на союз уже согласились. - И магарыч запили. - А что же думает теперь гетман? - А этого не знаю, - говорят, думает разделить войско на две части. Да он посылал за тобой? - Посылал. - Ну, значит, ты ему на что-нибудь особое надобен. - Гм... гм!.. - Мазепа подкрутил свой ус и произнес, смотря в сторону: - Что же еще нового? - А вот приезжал опять Самойлович... Говорю тебе, Мазепа, дело между ним и гетманшей уже будто не на жарт идет. И Кочубей передал Мазепе, как приезжал Самойлович, как он снова сидел по целым дням у гетманши, как сама гетманша стала вдруг весела и довольна, а "выхованка" ее Саня загрустила, словно в воду опущенная: она-де хоть и простая девушка, но с добрым сердцем и гетману предана. Еще много новостей передавал Кочубей Мазепе, последний слушал его рассеянно: теперь его занимал вопрос гораздо большей важности. Зачем призвал его так экстренно Дорошенко? Примет ли он его предложение или нет, и может ли выйти что-нибудь из задуманного им, Мазепою, дела? Попрощавшись с Кочубеем, он отправился в самый замок. В приемном покое он увидел важного турецкого агу и одного из татарских мурз, свиты которых, очевидно, и встретились ему во дворе. Гетман встретил Мазепу чрезвычайно радостно. - Ну, любый мой ротмистре, - произнес он приветливо, указывая Мазепе на место против себя, - теперь настало тебе время оказать великую услугу отчизне и показать нам свой светлый разум и "эдукацию". Мазепа поклонился на ласковые слова гетмана, а гетман продолжал дальше: - Татары вступили с нами в союз, и теперь, пока они не прибыли сюда, есть еще время попытаться затянуть в этот союз и Бруховецкого. Я хочу послать тебя к нему, если тебе удастся убедить его, - ты будешь мне дороже родного сына. - Ясновельможный гетман, - ответил Мазепа, - верь, что если б ты и не давал мне этого лестного обещания, я попытался бы употребить все, что только было б в моих силах, для этого. Но теперь, клянусь тебе, если у Бруховецкого есть хоть немного смысла, он согласится на нашу пропозицию. - Да поможет тебе Бог! Ты передай, что я готов ему уступить свою булаву, лишь бы Украина соединилась под одной рукой. Не для приватной моей пользы, не для высших гоноров, - заговорил он с волнением, - не для каких-либо прихотей, но для общего добра матки моей, бедной Украины, для всего войска запорожского и всего народа нашего, - хочу я этого соединения. Я не ищу войны и крови: мира хочу отчизне и для нее готов пожертвовать всем. Долго еще беседовал Дорошенко с Мазепой, и этот разговор, казалось, сблизил Мазепу еще больше с гетманом. Кроме переговоров с Бруховецким, Дорошенко поручил Мазепе непременно повидаться с одним из опальных полковников Бруховецкого Романом Гострым, который собственно и заправлял тайно всем восстанием на левом берегу; ему нужно было передать листы, универсалы, оружие и деньги. Кроме того, гетман просил Мазепу останавливаться по возможности в больших городах и привлекать к себе горожан. Внешней причиной для посольства к Бруховецкому решено было выставить просьбу Дорошенко, чтобы он отозвал от берега полки и не чинил бы никакой зацепки правобережным людям. - Помни только одно, - сказал на прощание Мазепе Дорошенко, - Бруховецкому не верь ни в чем; он тебя одарит с головы до ног, а потом увидишь, не только что дары свои, не и душу твою у тебя отберет. - Есть у меня с собой всегда верный товарищ, - ответил Мазепа с улыбкой, ударяя по эфесу сабли. - Этого мало; скажи, есть ли у тебя верные люди, готовi каждую минуту полечь за тебя? - Я привез с собой десять душ с дидом своей "власной" компании. - Гаразд. Так помни же одно, Мазепа, тебе мы поручили дело величайшей важности. Орда прибудет к нам после Покрова, я буду ждать от тебя известий, не начиная военных действий, а поэтому и буду терять дорогое время: не "гайся" же нигде и спеши скорее сообщить мне о решении Бруховецкого. Если же с тобой что случится - все мы в воле Божьей - постарайся дать мне как-нибудь знать про твою пригоду, и я полечу с орлятами на выручку... Мазепа обещал все исполнить, как хотел гетман. Дорошенко предложил ему взять еще с собою для большей безопасности несколько душ из чигиринской надворной компании, но Мазепа с поспешностью отклонил это предложение: в этот раз он решил уже непременно заехать на хутор к Галине, а потому с замковыми людьми это было бы для него неудобно. - Ну, так с Богом! - сказал Дорошенко, обнимая его на прощанье. - Помни же, Мазепа, что удастся твое посольство, - и отчизна избавится от великого кровопролития, а нет... - Жизни своей не пожалею для этого, - произнес твердо и решительно Мазепа. - Верю! - ответил ему Дорошенко и горячо пожал его руку. Сборы Мазепы были недолги; получивши все необходимое из гетманской канцелярии, он в тот же день выехал из Чигирина. Решение заехать в этот раз на хутор к Галине теперь окончательно окрепло в нем, а потому, вместо того, чтобы ехать прямо к берегам Днепра, он решил сделать раньше большой крюк и заехать в дикие поля; проводника ему не надо было брать с собою, так как старый Лобода знал поля, по его выражению, как свою собственную ладонь, а потому, отъехавши на порядочное расстояние от Чигирина, путники повернули прямо на юг. Крепкие сильные лошади уносили быстро наших путников от Чигирина в степи. XXXIII Кроме желания увидеть поскорее Галину и устроить им всем безопасное пребывание в Трилисах, в глубине души Мазепы ютилось еще одно тайное желание: заехать в тот лес, в котором он встретился с незнакомой казачкой, и разузнать, не ведет ли из него куда-нибудь дорога? Лес лежал как раз по дороге, так что проминуть его нельзя было, да и Мазепа хорошо запомнил и его вид, и его название, так что на четвертый день после выезда из Чигирина путники уже были на его опушке, на месте прежней стоянки. Хотя время было еще раннее для стоянки, но Мазепа велел остановиться на отдых, и пока люди занялись приготовлением пищи, он, едва сдерживая свое нетерпение, направился сам в лес. Однако поиски его были совершенно напрасны: чем дальше шел он, тем больше сбивался с пути: все полянки, все заросли и обрывы были так похожи между собой, что, казалось, не было решительно никакой возможности найти ту лощину, в которой он встретился со своей незнакомкой; лес же был так велик, что надо было очевидно употребить не менее трех, четырех дней, чтобы осмотреть его хорошенько. Проходивши так бесплодно до поздней ночи, Мазепа решил, наконец, возвращаться назад. Досада на потерянное даром время разрасталась в нем все больше и больше, а к этой досаде примешивалось еще более острое чувство угрызения совести и недовольства собой. Зачем он остановился в этом лесу? Зачем он ищет дорогу, по какой ускакала казачка, зачем он ищет ее? Едет к своей бедной, дорогой голубке, спасшей ему жизнь, ожидающей его, изнывающей от тревоги, тоски, и тратит время в поисках какой-то незнакомой и ненужной ему девчины, тогда как каждый день промедления может угрожать жизни его Галине! - О, неблагодарное, бездушное животное! - повторял себе с гневом Мазепа, шагая с какой-то злобной поспешностью назад. Однако, возвратиться было не так легко, как углубиться в чащу леса. В лесу стало совершено темно, луна еще не всходила, или стояла так низко, что не могла освещать глубины его; с трудом выбирая себе дорогу, рискуя ежеминутно упасть в какое-нибудь "провалля", Мазепа должен был поневоле замедлить свои шаги. Чем дальше шел он, тем труднее становилось ему подвигаться вперед. Несколько раз он снова возвращался назад, несколько раз ему казалось, что он все колесит вокруг небольшого пространства; беспокойство уже начинало охватывать его. Ночь становилась темной, мрак внизу, среди высоких, сплевшихся вершинами деревьев, казался уже непроглядным: можно было каждую минуту не только угодить в какую-либо яму, но просто расшибить себе о ствол дерева лоб, или выколоть о сухую ветку глаза. Мазепа остановился. Он выстрелил раз и потом через некоторое время - другой; эхо повторило далекими перекатами его выстрелы, но не принесло ему никакого ответа: очевидно, он зашел так далеко в чащобу, что звуки его выстрелов не долетали до места стоянки. Что же было предпринять дальше? Ждать ли до света, или двигаться наобум? Но куда двигаться? Ведь каждый шаг мог отдалять его еще больше от места стоянки. Мазепа решился взобраться на высокое дерево и попробовать оттуда осмотреть окрестность; он влез на ближайшую сосну. Невысоко над горизонтом среди разорванных туч стоял зеленоватый серп луны; тусклый свет ее слабо освещал окрестность. Кругом до самого горизонта тянулась темная волнистая поверхность, только в левой стороне серела какая-то узенькая полоска. Мазепа стал всматриваться и ему показалось, будто вдали блеснул огонек... Опушка и стоянка! решил он и стал слезать вниз, боясь потерять направление; когда он опустился ниже шапки леса, то ему почудился какой-то вой или стон пугача. Он торопливо стал переступать ногами с ветки на ветку, но когда опустился до голого ствола, откуда уже можно было спрыгнуть на землю, то его поразило, что в недалеком расстоянии от сосны светилось полукругом множество зеленовато-огненных точек. - Волки! И ружье мое под деревом! - пронеслось молнией в его голове и заставило вздрогнуть всем телом. Он чуть не сорвался с сучка вниз, но удержался и порывисто стал подыматься вверх, на более прочные ветви... К несчастью он второпях зацепился полой жупана о выдавшийся сук, напоролся на него и не мог никак ни оторвать полы, ни отломать сучка: ветка, за которую он держался руками, была непрочна и гнулась при более сильном нажиме... Ничего больше не оставалось, как приладиться как-нибудь в этой неудобной позе полураспятого... Волки, заметя ускользавшую от них добычу, пришли в бешеное волнение: они уселись тесным кружком вокруг дерева и начали выть, бросаясь иногда в бессильной злобе друг на друга... Наконец, ярость стаи была возбуждена до того, что волки стали бросаться на дерево и грызть в остервенении его ствол... Мазепе было трудно держаться; он чувствовал, что члены его деревенели от напряженной позы, а руки уставали сдерживать на отвесе всю тяжесть. Он пробовал несколько раз изменить свое положение, но ветвь начинала трещать, а разъяренная стая приходила от этого в неистовство... Мазепе казалось, что уже близки те минуты, когда он сорвется вниз и заставит падением своим отскочить в сторону этих хищников... но через миг они набросятся все на него со злобным рычанием и начнут терзать его тело... И ведь долго будешь чувствовать, как острые зубы впиваются в тело и отрывают от него кусок за куском... особенно должно быть будет чувствителен первый кусок... Мороз побежал по спине Мазепы... Погибнуть и такой глупой, пошлой смертью! - путались в его голове мятежные мысли. - И где теперь мои мечты послужить отчизне? Где слово, данное гетману, исполнить его поручение? Где клятва, данная матери? Бессмысленная судьба тяготеет над ним и бросает его от одной смертельной опасности к другой... Он какая-то безобразная игрушка в руках судьбы! И вспомнилось ему живо, как он в такую же темную ночь летел привязанный на коне; испуганное животное мчало его вихрем; ветер свистел в ушах, в голове отдавались глухими ударами толчки от бешенного бега коня, веревки врезывались в тело... И вот лес черный, дремучий... мелькают гигантские стволы, налетают, чтобы разбить его голову, хлещут ветвями... Он молит Бога, чтобы скорее кончились его страдания, но конь инстинктивно скользит между деревьями и охраняет его муки... и вдруг сотни светящихся точек погнались, вот они сзади, направо, налево, несутся роем удлиненных теней... Но конь напрягает силы, вылетает на опушку и, лавируя между пересекающими ему путь волками, успевает броситься в какую-то довольно широкую реку и уплыть от преследователей... С каждой минутой истощались силы Мазепы... руки его разжимались, ноги скользили по ветви, еще минута, и он сорвется... "конец, так конец", - мелькнула последняя мысль... и он выпустил из рук ветку... Ни тело при этом не сорвалось вниз, а только обвисло и село на сук: оказалось, что не только пола, а и "велеты" его кунтуша были прорваны острием торчавшей выше ветви и удерживали его на весу. Инстинктивно охватил тогда Мазепа руками дерево и уселся верхом на сучке, так ему было гораздо удобнее и покойнее... Впрочем, это было только небольшой отсрочкой; волки преспокойно разлеглись вокруг дерева, видно было, что палачи решили терпеливо ждать своей жертвы... Ночь проходила; лес начинал сереть и синеть, но стая не разбегалась. Вот и верхушки соседних деревьев зажглись, но и это, видимо, не встревожило голодных гостей... Мазепа изнемогал, бессонная, ужасная ночь, физические страдания и душевные пытки истерзали его, голова у него начинала кружиться, в ушах стоял звон, и он посматривал с ужасом, куда он должен будет упасть, как вдруг заметил, что волки начали вскакивать, тревожно настораживая уши. По лесу раздались вдали едва слышные крики... Еще мгновение, и стая шарахнула со всех ног и исчезла в дальних чащобах. В это же самое мгновение Мазепа уже не смог больше держаться на дереве: рукава его давно уже оборвались и не поддерживали, так что он в последнее время держался лишь силою мускулов, но они ослабели вконец, и он сорвался; на минуту замедлила его паденье пола, но она не выдержала всей тяжести и оборвалась. Мазепа упал и, благодаря последнему обстоятельству, не расшибся, но все-таки от чрезмерного напряжения он потерял сознание и долго пролежал так, не слыша приближающихся голосов... Они бы так и удалились, не найдя его, если бы, случайно не набрел один казак на Мазепу. На его крики сбежались товарищи и привели в чувство своего ротмистра. Выпивши несколько глотков "оковитой", он пришел в себя, вспомнил ужасы пережитой им ночи, но никому из них не признался, а объяснил свое болезненное состояние крайним изнурением, свалившим его с ног. Он сел на коня и, шатаясь в седле, едва доехал до стоянки; в дальний путь Мазепа не тронулся, решив отдохнуть. Усталый, измученный, раздосадованный и на себя, и на все на свете, растянулся он на разостланной для него бурке и сейчас же заснул мертвым сном. Только поздно вечером проснулся Мазепа, а на рассвете, совершенно уже оправившись, двинулся в путь. Было прелестное осеннее утро, мягкое и теплое, но нежаркое; небо задергивал тонкий и прозрачный, как дымка, белесоватый туман; в воздухе было тихо, неподвижно; пахло прелым листом. В несколько минут все сборы были окончены, и путники, не заезжая уже никуда, отправились прямо "на кресы", в дикие поля. Чем дальше подвигался вперед Мазепа, тем больше разгоралось в нем желание увидеть поскорее Галину. Все заботы и мысли о будущем, отчизне, - все отошло теперь назад, оставив место милой дорогой девушке, так долго забываемой им для них. Мазепа торопил своих спутников, но двигаться еще скорее не было никакой возможности. Так как хутор Сыча лежал в стороне от всех шляхов и было невозможно отыскать его на степи, то Мазепа решил отыскать прежде всего устье Саксагани, а потом и направиться прямо вверх по ее течению. Однако, хотя старый Лобода и знал дикие поля, - но на эти поиски пришлось употребить немало времени. Поколесивши вдоволь по степи, казаки нашли, наконец, устье Саксагани. Теперь уже всякие сомнения и тревоги покинули Мазепу: надежда на близкое свидание наполняла его сердце неизъяснимым блаженством. Хотя он и не знал, как далеко от устья Саксагани отстоит хутор Сыча, но, судя по тому, что речонка начинала все больше суживаться, он заключил, что хутор должен был быть уже недалеко. Завидя какую-либо могилу или островок белых лилий на речке, он стремительно скакал вперед и видел снова все ту же бесконечную степь. Так прошел один день, другой, наконец на третий день утром рано, отъехавши верст десять от последней своей стоянки, Мазепа выехал на невысокую могилу и к величайшей своей радости заметил вдали на горизонте густую группу уже пожелтевших деревьев, среди листвы которых просвечивало что-то белое. Невольный крик восторга вырвался из груди его; спустившись с могилы, Мазепа пришпорил своего коня и понесся вскачь к видневшемуся вдали "гайку". Конь несся птицей, и вскоре перед Мазепой вырисовалась уже совершено ясно открытая с этой стороны котловина и разукрашенная всеми красками осени густая роща. Вот среди желтых, зеленых и багровых листьев мелькнуло что-то белое, еще раз и еще... и перед глазами Мазепы выступила уже совершенно ясно беленькая хата, высокий частокол, ворота, клуня... Не было сомненья - это был хутор Сыча. Мазепе показалось, что сердце его разорвется от бурного прилива радости. - Галина, Галина! - закричал он, сбрасывая шапку и махая ею над головой, словно девушка могла услышать на таком расстоянии его голос. Еще, еще несколько минут, и вот он въехал под тень рощи, вот пронесся мимо вишневого садика, окружавшего хуторок, вот мимо него промелькнул высокий частокол, и, наконец, усталый запенившийся конь его остановился у ворот. Ворота были заперты. Какое-то неприятное предчувствие шевельнулось при виде этого в душе Мазепы. - Да что это в голову лезет! Дид с рабочими, очевидно, на поле, а баба с Галиной заперлись, - успокоил он тут же себя верным соображением и, не вставая с коня, закричал громко: - Гей, Галина, Галина! Открывай ворота! Принимай гостей! Прокричавши эти слова, Мазепа замер в счастливом ожидании... Лицо его улыбалось, на глаза набегало что-то влажное... вот-вот раздастся звонкий голосок Галины, легкий звук, ее шагов, распахнутся ворота, и... но кругом все было безмолвно. Мазепа прождал еще мгновенье... Ни звука! Страшная мыс шевельнулась в его душе. - Галина, Галина! Гей, кто там?.. Отворите же ворота! - закричал он еще громче и снова замер в ожидании ответа. За воротами все было мертво и безмолвно. Холодный ужас охватил сразу Мазепу. - Татары! - промелькнуло у него в голове; но кругом все было в таком образцовом порядке. Ни следа пожара, или разоренья, или какого-нибудь насилия не видно было кругом. - Что ж это значит? Умерли они все? - Не останавливаясь дольше на этой мысли, Мазепа соскочил с коня и, подбежав к воротам, начал стучать в них со всей силы. Ответа не было. И вдруг словно молния ударила перед Мазепой: ему вспомнились все те рассказы об ужасных поветриях, от которых вымирали целые семьи; какой-то необыкновенный холод пробежал по всему его телу и в то же мгновенье все как-то об рвалось в его душе... Как безумный, принялся он стучать в ворота, выкрикивая то имя Галины, то бабы, то Сыча. Сколько времени прошло в его криках, он не мог дат отчета. Вдруг за воротами послышался явственно какой-то шум; Мазепа замер от тревоги, радости, надежды и боязни ужасной вести. Да, это были шаги, но шаги мужские. - Что? Живы? Здоровы? Это я, Мазепа! - закричал невидимому человеческому существу, приближавшемуся к воротам, но ответа опять не последовало. Снова смертельный ужас охватил Мазепу; но вот ворота распахнулись и перед ним показался Немота. Завидев Мазепу, он с радостным мычаньем бросился к нему навстречу, Мазепа не обратил внимания на его приветствие. - Галина? Умерла? Умерла? - закричал он каким-то безумным голосом, хватая Немоту за руки. - Мм... мм! - замычал глухонемой, замотавши отчаянно из стороны в сторону головой. Значит, больна... лежит без присмотра... без призора, - говорил Мазепа и, - не расспрашивая дальше Немоту, он бросился вихрем в хату. Кругом все было тихо, безлюдно. Заглянувши в пекарню, Мазепа бросился в ту светлицу, где лежал он сам - здесь та же ужасная, леденящая пустота. Не понимая, что он делает, Мазепа бросился, как безумный, в сад, затем в клуню, за ворота и снова во двор - никого не было кругом! Немота все время старался поспешать за ним, но не мог никак догнать его. Наконец, Мазепа вернулся снова в хату и измученный повалился на лаву. Все здесь было так, как и тогда, даже засушенный венок на иконах, даже свежие рушники на окнах. Но, Боже, какая ужасная перемена произошла с тех пор! Тогда кругом все сияло весною и счастьем, а теперь в окна смотрит хмурая осень, тогда эту скромную хату оживлял звонкий, серебристый голосок Галины, наполняя сердце Мазепы неизъяснимым блаженством, а теперь как мертво, как страшно все кругом!.. А Галина, Галина!.. Где она? Что случилось с нею? Куда делись они все? Умерли, погибли? Татары увезли? Ляхи? Что же сталось с ними?! Как безумный, сорвался Мазепа снова с места, но почувствовал в это время на плече своем чью-то руку. Перед ним стоял тот же немой. - Умерла, умерла? - закричал снова Мазепа, впиваясь пальцами в руку немого. - Мм... мм... - замычал Немота и замотал отрицательно головой. - Жива!? - вскричал радостно Мазепа. Немой закивал утвердительно головой. - Но где же она? Где все остальные? Немой замахал рукой куда-то в сторону. - Уехали? Да? Но куда? - схватил его снова за руку Мазепа. Немой пожал плечами и снова замахал и рукой, и головой. Мазепа схватился за голову; что было делать? Как узнать истину? Из знаков этого несчастного он мог уяснить себе только то, что они уехали куда-то далеко. - Зачем уехали? Как уехали? - засыпал он снова вопросами немого. Немой прижал руки к лицу и сделал вид, что он горько плачет. Сердце замерло у Мазепы. - Плакала? - вскрикнул он. - Галина, да? Она какала, не хотела ехать? Боже! Значит, увозили насильно, против воли... Стой! - Они сами поехали? Немой закачал отрицательно головой. Мазепа почувствовал, что все мешается в его голове. - Значит, увезли, да? Немой закивал утвердительно. - Но кто же? Кто? Скажи! Татары? - Нет? Запорожцы? Нет? Ляхи? Москали? Нет, нет! Так кто же? Знак, знак, хоть знаком!.. - закричал он, сжимая до боли руки немого и впиваясь глазами в его обезображенное лицо. Немой быстро замахал руками, то прикладывая их к голове, то к подбородку, то опуская, то вытягивая, то подымая их. - О, Господи! - простонал Мазепа, опускаясь в изнеможении на лаву: движения и знаки немого были совершено непонятны для него. XXXIV Быстро надвигались неприглядные осенние сумерки. Какая-то мгла окутывала и большое село, раскинувшееся в широкой балке, и все окрестности серой пеленой; пахло дымок и горелой соломой. В большой просторной хате, стоявшей на краю села у грязной дороги, потоптанной конскими ногами и широкими колесами возов, ярко светились окна красноватым, расплывавшимя сквозь туман огоньком. Этот заманчивый, приветливый огонек словно манил под кровлю высокой хаты каждого путника; усталого, продрогшего, измученного ездой по этой разбитой грязной дороге, обещая ему теплый очаг, кружку доброго меда и приятную компанию. За последнее ручались нагруженные мешками возы с понурыми волами, стоявшие подле корчмы и кони, привязанные у высокого столба, вбитого при входе. Действительно, в корчме собралось немало народа. Большую светлицу с затоптанным глиняным полом и потертыми стенами слабо освещал стоявший на прилавке "каганець". У грубых деревянных столов, расставленных в светлице, сидело душ десять поселян; одеты они были в грубые свиты, но кое-где среди них виднелись и поношенные казацкие жупаны. Большая часть поселян были уже "дядькы", пожилые люди, но тут же, немного в стороне, сидели и два молодых казака: один из них был красивый, молодой, чернявый парубок с быстрым взглядом и оживленным лицом; другой - с круглым добродушным лицом и небольшими вечно смеющимися карими глазами. Был в корчме еще один посетитель, но его или не замечали собеседники, или он был настолько ничтожной личностью, что на него никто не хотел обращать внимания, - последний сидел один, неподвижно в углу подле прилавка, почти совсем закрытый высокой "фасою" с таранью и бочонком пива. Одет он был в длинную керею с нахлобученным на самые глаза капюшоном, так что лица его нельзя было рассмотреть, только из-под темного капюшона мелькал иногда пытливый внимательный взгляд его темных глаз. Судя по внешнему облику, его можно было принять за какого-нибудь купца средней руки. Одежда его была вся в грязи; высокие сапоги покрыты были также комьями грязи, видно было, что путник ехал откуда-то издалека. Хотя собеседники совершенно не замечали его присутствия, но путник относился не так равнодушно к ним и к их беседе: перед ним стояла давно забытая кружка меда, а сам он внимательно прислушивался и присматривался ко всему, происходившему в шинке. Слабый свет каганца тускло освещал довольно обширное помещение, наполняя углы его дрожащими тенями. Перед каждым из гостей стояли оловянные стаканы, глиняные кружки и другая винная посуда; синий дымок от коротеньких "люльок", которые "смокталы" поселяне, стлался под потолком. В хате было душно, пахло горилкой, дегтем и тютюном; однако эта атмосфера ничуть не стесняла собеседников, так как между ними шел весьма общий разговор. - Так-то так, панове, пора нам "обрядытыся" да обдуматься, неладное что-то затевается кругом, - говорил степенно один из поселян с длинными пестрыми разношерстными усами и коротенькой "люлькою" в зубах, - выходит, что уже невтерпеж, слышишь, не "чутка", а правда, что Москва отдала Киев ляхам на вечные часы. - Кто говорил тебе? Откуда услыхал, Гараську? - перебили его вопросами соседи. - "Кто говорил тебе? Откуда услыхал, Гараську?" - передразнил их флегматичный оратор, не выпуская "люлечкы" из зубов. - Уж я не баба, из "очипка" новины не вытяну, коли говорю, так, значит, знаю... А не только, говорю вам, отдадут, а ляхи повернут сейчас все церкви и св. Киево-Печерскую лавру на свои костелы, а святых "ченцив" и всю братию, чуешь ты, выгонят "паличчям" из всех келий! - Ох ты, Господи праведный, да как же это так, панове? Да неужели же мы это допустим? - заволновался сосед первого поселянина, невысокий худощавый дядько с светлыми усами, бледно-голубыми глазами и каким-то чахоточным румянцем впалых щек. - Нельзя нам без Киева быть. Нельзя отдать на поталу печерские святыни! - Стой, дядьку! Не турбуйсь! Без Киева не будешь! - закричал насмешливо молодой чернявый казак, сидевший со своим товарищем за отдельным столом. - Гомонят кругом люди, что не только Киев, а и весь правый берег и всех нас здесь на левом берегу хочет Москва ляхам отдать, - стало быть с Киевом. - Правда, правда, - поддержал другой сосед Гараськи, широкоплечий смуглый мужик, - проезжали здесь гости с правого берега, так молвили, что у них всюду, во весь голос люди говорят, что постановили ляхи истребить весь наш народ! Вот оно что! - А мы-то, как бараны, что ли, будем ждать, пока нас в резницу не погонят! - стукнул с силой об стол оловянной кружкой один из слушателей, черноволосый мужик средних лет, с угрюмым взглядом и синим, густо заросшим подбородком, - как же это, не "пытаючы" нас ляхам отдавать? Гетман Богдан, когда задумал под Москву отдаться, всех нас на Переяславскую раду скликал! Гарасько сплюнул на сторону и произнес скептически: - Нашел что вспомнить, Волче! То ж было за Хмеля, а теперь, видишь, без нашей "порады" обошлись. - Да не будет же так! Ведь мы не скот какой бессловесный и переяславские пакты тоже добре помним! - продолжал горячиться один из собеседников, по прозвищу Волк. - Ox, ox, ox! - простонал седой дед, - что нам теперь эти пакты помогут "не поможе", говорят, "баби кадыло, колы бабу сказыло". - Уж коли это так, так что ж тут поделаешь? Умирать всем, да й годи! - раздались со всех сторон возгласы и вздохи. - Да стойте, стойте, панове, может, это еще все и брехня, не к вам речь! - заговорил светлоусый сосед Гараськи, стараясь напрячь сильнее свой слабый голос. - Ну, как-таки выдумать такое, чтоб "выстынать" весь христианский народ? Это, ей-Богу, понапрасну... Чтоб Москва на такое пошла... Николы зроду! Под Москвой вон слободчанам как добре живется, как у Христа за пазухой! - Эт! Ну тебя к Богу! - перебил его с досадой Гарасько и даже вынул "люльку" изо рта. - Ужели ты такой и до осени доходишь, а когда же твоя голова разумом наливаться начнет? Вовна хотел было что-то возразить, но приступ сильного кашля захватил его дыхание, он ухватился рукой за грудь и перегнулся над полом, а Гарасько продолжал дальше: - Значит, правда, когда кругом все полки бунтуют! Слыхал думаю, что сделали переяславцы? Да и нежинцы с гетманом "не вельмы смакують", да и промеж киевлян "гиль" завелась. - Везде, везде! Слышно, что-то недоброе творится, - подхватили кругом голоса. - Говорят, что гетман хотел с войском выйти, да побоялся, чтобы казаки его не убили! - вскрикнул Волк. - И "заробылы б соби у Бога шану, и у людей дяку!" сверкнул глазами черноволосый казак. - Какой он нам гетман? Не гетман он, а здырщик и кровопийца! Обдирать только весь народ умеет, а как до дела дойдет, так "заховаеться" в своем замке, как гриб в траве. - Ох, что правда, то правда! - заговорил с трудом Вовна, отирая слезы, выступившие от напряжения на глаза. - Мучитель, это он сам все творит, а на Москву только сворачивает... - Все через него, все, - продолжал с озлоблением Волк. - От гетманской науки и все наши беды, несчастья пошли: сперва он Москве всеми нашими городами да селами ударил, а потом назвал сюда воевод да ратных людей, чтоб легче было нас обдирать, а потом насоветовал еще Москве всех нас в неволю отдать... - Верно, верно, - поддержал его черноволосый казак, - и гетман Дорошенко говорит, что все это по наущенью Бруховецкого сталось. Я сам его универсал читал. - Ох ты, Господи? Да что ж с нами будет? Послать на Сичь, что ли? - раздались среди слушателей встревоженные восклицания. - Хо-хо! Нашли на кого надеяться! - возразил Гарасько, - да ведь теперь по этому самому договору и над Сичью нашей два хозяина стоят... Все смущенно замолчали. - Так что ж нам делать? Ведь смерть страшна, панове! - произнес кто-то робко в толпе. - А то делать, - произнес Гарасько, понижая голос и наклоняясь к своим слушателям, - что делают и кони, когда их уже через меру затянут мундштуком. - А что ж, Гарасько правду говорит, панове, - заговорил первым Волк, - что ж нам так сложа руки поджидать, пока заберут у нас все, а самих нас с детьми и женами погонят в неволю к ляхам? - Да стыдно нам тогда будет и зверю дикому, и птице малой глянуть в очи, - вскрикнул горячо молодой казак, - зверь дикий не дается "жывцем" в неволю, птица малая защищает от напастников свое гнездо, или мы хуже "крука", хуже лиса, хуже малого горобца?! Но несмотря на его горячий возглас, большинство крестьян угрюмо молчало, уставившись глазами в землю. - Ох-ох-ох! - простонал наконец Вовна, придерживая рукой свиту на груди, - ничего б доброго из этого не вышло, братове, только б еще хуже "пошарпалы" нас. Сколько уже натерпелись мы через все эти бунты? - Береженого, говорит пословица, и Бог бережет, - поддержал его старик. - Где нам от их отбиться! - прибавил еще кто-то из толпы. - Так что же так пропадать, что ли? "Втик не втик, а побигты можна", - вскрикнул Волк, - ведь больше копы лыха не будет, а может, Бог поможет, и избавимся от напастников? - Куда нам! Их сила, а мы что? - произнес угрюмо смуглый, широкоплечий сосед Гараськи. - Да ведь не сами же? А разом... гуртом, - возразил Гарасько, - вы только прислушайтесь, что кругом делается! Кругом шевелится люд, собираются в "купы", запасаются боевым припасом. - А если так, все один на одного оглядаться будем, так ничего и не дождемся, кроме лядского батога! - вскрикнул Волк. - Не так батьки наши думали, когда подымались еще за гетмана Богдана, не осматривались они, кто первый встанет и кто второй, - заговорил горячо молодой казак, подымаясь с места, - потому и силу имели, потому и били ворогов! А вы, срам смотреть на вас! Никто и не поверит, что вы казацкие дети. С вас ворог третью шкуру спускает, а вы еще не решаетесь и отбиться от него! Чего ж и роптать на Бруховецкого? Дурень он, что ли? Отчего ему не драть с вас шкуры, когда вы сами подставляете еще ему и спины? И чего ж вы боитесь, что потеряете? Ведь что бы там ни случилось, а последнего шматка хлеба не отберут у вас, бо попухнете с голоду, и им i же не с кого будет свои поборы сбирать... ха-ха! Вот на что перевелись те лыцари-козарлюги, которые с Богданом гнали из-под Корсуня, из-под Збоража, из-под Пилявец ляхов! - Хочь молодой, а говорит разумно! Ей-Богу, панове, правда! Что ж: голый дождя не боится! - раздались то там, тосям более громкие восклицания. - Эх, хлопче, - заметил дед, покачивая головой, - оно правда, и шкуры своей жалко, и воли, и той крови, что пролили на кровавом поле наши браты, да только тогда ведь с нами был славный наш гетман Богдан Хмель, а теперь мы все равно, что "отара" без "чабана". - Есть пастух и не хуже гетмана Богдана! - Кто? - Петро Дорошенко! - Ну, не много-то он помог переяславцам. - Потому что выхватились рано, а теперь, слышите, говорят кругом, что гетман Дорошенко сам со своим, войском к нам сюда прибудет, а с ним идет и орды сто тысяч! - Ох, ох, ох! В том-то и горе, - застонал снова Вовна, - как прибудет он сюда с татарами, тогда-то уже и настанет жива смерть. Мало ли сел наших и хуторов от этих "побратымив" пропало! - Да ведь не с нами воевать будут, а за нас, чтобы отбить нас от Бруховецкого, - возразил Гарасько. - Да отдать в лядскую неволю? - Либо в басурманскую? - прибавил дед. - А хоть бы и в сатанинскую, так хуже того, что теперь мы терпим, не будет! - вскрикнул гневно Волк, ударяя с силой своим стаканом по столу. - Ослепли вы, оглохли, что ли? Да ведь еще и за ляхов-панов не терпели мы таких "утыскив", да "драч", да поборов, какие настали теперь! - Эй, не гневи Бога, Волче! - произнес строго старик. - А уния, а ксендзы! Разве мы теперь их видим? Забыл ты, видно, то горе, которое терпели мы, а я вот помню, вот как перед глазами стоит. - Разве теперь отдают наши церкви жидам, разве платим арендарям за хрестины, за службу Божию, за святой похорон? - заговорил, задыхаясь за каждой фразой, Вовна, - разве теперь знущаются над нашей православной верой?.. - Ну, что правда - то правда, - поддержали его некоторые соседи. - Ну, вера верой, а шкура шкурой... - буркнул сердито Волк, наливая свой стакан. - Оно конечно, душа первое дело, - заметил Гарасько, - но надо же чем-нибудь и грешное тело "пидгодувать", чтоб подержать его на свете Божьем. - Да ведь и гетман Дорошенко не думает отдавать нас в лядскую неволю, он давно отступился от ляхов! - Так "злучывся" с басурманом! Думаете, под басурманом легче будет? Ох, ох, ох! - закашлялся Вовна, придерживая рукою грудь. - Не отступайтесь: Москва православная, своя. Вон смотрите... сколько с той стороны несчастного люду сюда к нам бежит... а вы... ox, ox! - он махнул рукой и снова закашлялся тяжелым удушливым кашлем. - Д-да, бегут, - произнес многозначительно Гараська, - потому что не пробовали нашего пива, а как попробуют, так скоро назад повернут! - Уж это верно! - вскрикнул Волк. - Да что тут толковать: прежде по крайней мере одного пана имели на шее, а теперь и гетман, и старшина, и воеводы со своими ратными людьми! Разговор о невыносимых налогах, наложенных Бруховецким, сразу оживил все собрание. XXXV - Да, панове, - заговорил Тарасько, вынимая свою "люльку" и выколачивая ее о каблук, - мы у Бруховецкого не подданцы какие, а вольные люди, а теперь, выходит, что и татарскому "бранцю" легче жить, чем нам на своей власной земле. За дым плати, за хату плати, за волов плати, - заговорил он, загибая за каждым словом палец, - за лошадей плати, за ярмарку плати, за всякий промысел плати, - за бобровые гоны, за звериные стойла, за бортные угодья, за пасеки, за рудни, за млыны... - Что за млыны! За всякое млыновое колесо плати! Качку какую застрелишь - плати! Десятую рыбу отдавай! - перебили его шумные восклицания. - Не смей и вина себе выкурить и пива наварить! - раздались кругом гневные клики. Все поселяне заволновались: то там, то сям начали раздаваться угрозы и крепкие слова; выпитое вино разогревало головы и развязывало язык. Это разгоравшееся возмущение, казалось, доставляло тайное удовольствие скрытому за бочкой незнакомцу. Он вынул из-за пояса коротенькую разукрашенную серебром люльку и, закуривши ее, начал еще внимательнее прислушиваться. - А вы кричите - уния! И без унии, - говорю вам, - можно люд Божий так утеснить, что и на свет смотреть не захочется! - кричал Волк сиплым, охрипшим голосом. - Что правда, то правда! - произнес жалобно Вовна, - а как наскочут еще татаре, да выбреют тебе все село, да вытопчут чисто все поле, тогда уж и крутись, как муха в кипятке. - Вот как бы сложились мы в "купы", да поднялись все, как за гетмана Богдана, тогда бы и избавились Бруховецкого. - Верно, верно, пора, панове, - хуже не будет, - то там, то сям раздались одобрительные возгласы. - Еще бы! Отцы наши кровь свою проливали, чтоб избавить нас от подымного, да варевого, да солодового! - надрывался Волк,. - а они хотят запровадить нас в еще горшее ярмо. Рушаймо, панове, на Гадяч. Дорошенко поспеет за нами! От криков, возгласов и шумных движений собравшихся пламя в каганце заколебалось и наполнило всю небольшую светлицу, полную синего дыма и тяжелых винных испарений, какими-то колеблющимися тенями. При этом тусклом свете видно было только, как подымались то там, то сям грозные сжатые кулаки, или всклокоченные головы, как падали на пол опрокинутые стаканы, фляжки, кувшины. - Да как же так, постой! Куда ж мы сами? Нас переловят... Кто говорил про Дорошенко? Да может еще брехня! Куда нам самим, если б еще Дорошенко тут был! - раздалось кругом, в ответ на возглас Волка. - Стойте, панове! Слушайте меня! - ударил Гарасько рукой по столу. Его громкий возглас заставил всех оглянуться, шум и крики умолкли. - Слушайте меня, - продолжал Га